Нет за мной никакой вины. Никакой, подумал он, тяжело поднимаясь с кресла. Ему становилось все труднее и труднее двигаться по комнате и маленькой кухоньке. Квартира оказалась его очередной ошибкой. Предлагали на четвертом или на первом этаже. Та, что на первом, была поинтересней, кухня побольше, но коридор какой-то кишкой, темный, с порога свет зажигай. Да и до центра дальше. А посоветоваться не с кем, решать нужно самому. Выбрал здесь, недалеко от Лазенковского парка. Насчет четвертого этажа он и тогда уже сомневался, хоть и чувствовал себя еще неплохо. Теперь пересчитывать эти чертовы ступеньки стало пыткой. Последнее время старался выходить один раз в день. Но всего ведь не предусмотришь. Вчера вот сидел дома, ждал почтальона с пенсией, а сегодня отправился в магазин и, возвратившись, обнаружил почтовое уведомление. На этот раз из Америки пришло письмо. Если бы речь шла о посылке, можно бы отложить до завтра, но письмо — это что-то новое. Тем более что последние переговоры по телефону с тем американским парнем — то ли сыном, то ли не сыном — ни к чему не привели.
Человек он уже старый. Даже если парень действительно его сын, что из того?
Какая напасть заставила его тогда свернуть с дороги и оказаться в той проклятой усадьбе? Доме ксендза. Это была ошибка. Большая ошибка. Вообще-то не надо было жениться на Ванде, но, с другой стороны, когда тебе двадцать с небольшим, каких только глупостей не наделаешь. Ну и он сморозил глупость. Мамаша оказалась права на сто процентов: этот брак был обречен с самого начала. Мамаша все умела предвидеть, один раз только чуть перебрала, но ее можно было понять. Ведь речь шла о будущем ее единственного сына. Ясное дело, она же добра ему желала.
У Ванды тогда мог кто-то быть, а она не признавалась от страха перед теткой. Предпочитала всю вину свалить на него. Скорее, ответственность, вряд ли можно говорить о вине, когда рождается ребенок. Тетушка тоже хороша. Ей, видите ли, захотелось их мирить. Сначала споила его хозяйской настойкой, а потом топчан расстелила. Попросту говоря, запихала Ванду к нему в постель. Та бы сама до этого не додумалась. Продолжала бы сидеть у стенки, уставившись на него, как на образа. Она всегда так на него смотрела. Ему это действовало на нервы и одновременно возбуждало. Мысль о том, что через минуту он всунет руку в трусы этой завороженной девице, что его пальцы почувствуют ее влагу и легкую пульсацию, тут же приводила его в состояние готовности. Он знал, что и она этого жаждет, но одновременно стыдится, и ее стыд распалял его еще больше. Он как бы вылущивал из одежды ее белое тело, и все в нем начинало оживать, возбуждаться. Удивительно. Стольких женщин имел он за свою жизнь. Некоторых даже любил. Но ни с кем не возникало такого звериного желания. Нависая над ней, он приказывал Ванде смотреть на него. В ее глазах было что-то такое, отчего он почти сходил с ума. Продираясь в нее все глубже, он загребал ладонями большие, распадающиеся в обе стороны груди Ванды, и его не трогали тихие мольбы, переходящие в болезненный стон. Он не знал, что она чувствует. Они никогда об этом не говорили. Только однажды, будучи пьяной, Ванда рассказала ему, что от одного его вида трусы у нее становились влажными. Оргазм она переживала не так, как все женщины, — не металась, не издавала страстных стонов, только прикрывала глаза. В потемках он никогда бы не понял, потому что с первой секунды ее соки обильным потоком встречали его.
Если бы не путешествие в Белосток, ему никогда бы не пришло в голову проведать Ванду в доме ксендза. Ее тетка вела у него хозяйство. Она взяла к себе Ванду после их развода. Тетушка, видно, когда-то была очень ничего, все на своих местах. И Ванда сложена так же: массивные груди, бедра. А с годами еще больше стала походить на эту старую святошу, которая до конца жизни так и не нашла себе мужика, даже в Америке. А вообще, кто ее знает, — она всегда отличалась неразговорчивостью.
Тот визит в дом ксендза был ошибкой, страшной ошибкой. Утром он выходил украдкой, как вор. Ксендз и женщины еще спали. Разбудил шофера. Когда выезжал со двора, показалось, что в окне за занавеской мелькнуло чье-то лицо, но не мог разобрать, Ванды или тетки. Неважно. Все неважно. Она пошла своей дорогой, а он — своей. Зачем взваливать на кого-то вину за совершенные грехи. Впрочем, и они не имеют никакого значения после стольких лет…
Раздался звонок, и минуту, наверное, он не мог сообразить, где находится. Ах да! Это квартира. И он в ней — в роли пенсионера.
За дверями стоял Михал. Вот еще одна обманутая надежда. Должен был пойти далеко, но с трудом дотянул до аттестата, потом его взяли в армию, там получил профессию. Теперь работает таксистом. Мамаша до конца дней своих не могла с этим смириться. Ела себя поедом, может, поэтому так рано и умерла. Постоянно твердила, что кровь Ванды взяла верх. Из-за нее, дескать, Михал не имел никаких амбиций. А ведь тот, другой, которого он в глаза не видел, стал профессором университета, да к тому же американского. Это уже настоящая карьера.
— Ты на машине? — спросил он сына.
Михал кивнул.
— Может, подбросишь меня на почту? Письмо пришло.
— За письмом? Что, не могли оставить в ящике?
— Американские не оставляют. Выдают по паспорту.
В такси Михал сказал:
— Я бы не упирался. Тебе-то что в этом плохого? Места в семейном склепе полно.
— Они с твоей бабушкой друг друга не любили.
— Чего там, любили, не любили. Гробы не подерутся.
Письмо оказалось толстой бандеролью, в которой находились потрепанные тетради. Некоторые еще польские, их можно было узнать по бумаге. Когда он открыл первую, то нашел маленький конверт. В нем лежала записка. Он узнал почерк Ванды.
«Объявляю свою волю: после моей смерти все записи передать мужу моему, Стефану Гнадецкому, в случае если он умрет первым, прошу положить их в мой гроб, под гробовую подушку.
Желаю быть похороненной в семейном склепе Гнадецких, на Брудной,[1] рядом с моим мужем, если же уйду первой, пусть его похоронят подле меня. Аминь.
Это на нее похоже. Молчала столько лет, чтобы сейчас в старости его растревожить. И как это она все себе напридумывала. Подписалась его фамилией, хотя после развода снова вернула девичью.
Он взял в руки первую тетрадь, перевернул несколько страниц.
«Сегодня у нас был крестный и разговаривал с родителями о моей судьбе. О том, как мне жить дальше. Говорил, что бумагу об окончании средней школы он для меня выправит, только я должна стараться в учебе изо всех сил. Думает направить меня на секретарскую работу, только чтобы ошибок орфографических не делала, а то вылечу сразу же, в первый день. Еще должна выучиться печатать на машинке, ну за этим дело не встанет. Скоро война кончится, и тогда в учреждениях потребуются люди. Отец, конечно, начал носом крутить, хотел, чтобы я по хозяйству на подворье осталась. Но крестный и мама тут же на него насели: дескать, у меня и внешность, и образование (я ведь всю войну ходила к учителю заниматься), а все это можно погубить тяжелой работой.
А я сама толком не знаю, чего хочу. Как горох при дороге. Там или сям — все равно. Я работы не боюсь, могла бы и дома остаться, ну, коль крестный решил, пусть так и будет».
Ах, так, значит, он какому-то крестному обязан секретаршей! В двадцать четыре года он стал воеводой города С. и имел по-настоящему неограниченную власть, которую иногда должен был делить с комендантом Беспеки.[2] Партийный секретарь Гелас был слюнтяй, им можно было вертеть как хочешь.
Он отчетливо помнит тот день, когда Гелас ввел его на этаж дворца, где с этого момента должно было начаться его правление. Представил ему секретаршу. Она не произвела на него впечатления. Нескладно поднялась из-за стола, подав ему обветренную кисть с пухлыми, короткими пальцами. Что-то пробормотала и тут же рухнула на стул, как будто внезапно ее покинули силы.
Они прошли в кабинет.
— Все в порядке, — сказал Гелас. — Секретарша у вас проверенная, по рекомендации того, кому можно доверять. Ну и, кроме того, внешне очень даже ничего. С такой стоит согрешить.
Партсекретарь зыркнул на него, а он скривился, что должно было означать улыбку. Гелас с самого начала протежировал Ванде, а это вполне могло означать, что тем самым, достойным доверия человеком был он сам. Он удивился, что партсекретарь отметил ее внешность. Но позже, присмотревшись к ней поближе, тоже обнаружил пару достоинств. Полные, упругие груди, тонкая талия и бедра ничего. Она носила узкие юбки и высокие каблуки, ходила легко, покачивая бедрами в разные стороны. Это производило впечатление.
Со временем, когда она немножко привыкла и перестала при его появлении заливаться румянцем, оказалось, что у нее неплохое лицо, только уж очень обыкновенное. Большие голубые глаза, маленький вздернутый носик и пухлые губы, с чуть вывернутой нижней. Светлые волосы были закручены мелкими кудряшками — тогдашний писк моды.
«Еще не прошло и полгода, как я приехала сюда. Теперь у меня работа будет лучше. И зарплата больше, может быть, хватит, чтобы снять собственный угол. Очень уж стыдно жить на глазах у людей. А то человек не знает, может ли зайти в ванную кое-что простирнуть, вдруг на него будут коситься, что вода расходуется и свет нагорает. Хоть за все и заплачено, но наверняка думают, дескать, могли бы взять и побольше.
Отец спрашивал, приехал ли тот, кто должен был приехать. Я ему сказала, что еще нет. Сижу тут целый день одна и ничего не делаю, а зарплата-то мне идет. Ну, там кое о чем еще поговорили, наконец он взялся за главное. Оказывается, Здислав Мах вернулся из армии и с водкой к моим родителям приходил. Жениться на мне хочет. Отец говорил об этом как бы безразлично, но я знала, какого ответа ждет его сердце. А я не могла так ответить, как бы он хотел. Раз уж решила из деревни уехать — возвращаться не буду. Уж такая я есть, назад не оглядываюсь, чего бы ни случилось. Отец голову опустил, и меня вдруг такая жалость охватила, что просто хотелось в ноги ему упасть. Но я сидела за столом как аршин проглотивши, даже глазом не моргнула.
Отец посидел немного и начал собираться. Вынул из сумки кружок колбасы, кусок смальца, мед. Смалец отдала ему обратно, к чему он мне? Я ничего тут себе не готовила, только кипяток для чая приносила с кухни. Хозяйка не хотела, чтоб я у нее там болталась. Смалец мог бы для яичницы сгодиться, а так, зачем? Потому и не взяла.»
Наконец он сегодня приехал. В комнату вошли двое, один такой высокий в кожаной куртке, другой более низкий в сером. Сразу подумала: мой тот, что пониже. Последнее время со счастьем у меня не ахти, а тут повезло. Это я о втором. Может, не совсем такого роста и комплекции, как мне нравится, но мордашка симпатичная.
Усы только начали пробиваться. Я удивилась: такой молодой и сразу так взлетел. А до чего вежливый! Пани, будьте любезны, сделайте то-то и то-то. Мне аж смешно стало, как он обращается, но виду не подаю, слушаю, чего ему там нужно. Живет, кажется, с матерью. Такие сплетни ходят, что она приехала сюда из Варшавы специально, чтобы за ним присматривать. Конечно, ее можно понять, боится за него: молодой, наделает глупостей. Ведь такая власть в его руках.
Жилье я сменила. Правда, не отдельная квартира, но условия теперь лучше, могу кухней пользоваться. Если на работе не пообедаю (иногда от столовских запахов тошнит), то чего-нибудь вечером себе сготовлю.
Теперь работы много, людям постоянно что-нибудь нужно. Дела ждали, когда же найдется человек, чтобы их решить. Ну и нашелся такой. Голова-то у него есть. Умеет до сути дела докопаться. Не разводит там антимонии, как некоторые. А только то-то и то-то. Говорит, как должно быть, и точка. Он такой же, как я: если чего скажет, то назад не повернет. Мне это нравится. Я очень довольна, что с ним работаю. И вечером не возражаю остаться, если работа какая срочная. Он ходит туда-сюда, руки в карманы, и диктует прямо из головы, а я пишу на машинке. Я еще никого такого не встречала, чтобы так умно и быстро мыслил. Иногда такое предложение скажет, что я даже печатать перестаю от удивления, как он это все придумал. А он меня подгоняет, брови морщит. Ему кажется, что он так взрослее выглядит. А на самом деле еще ребенок. Я как взгляну на его гладкие щеки, так у меня как будто-то горло перехватывает. Хоть он и старше меня на пять лет, а словно лет на десять моложе. Женщины взрослеют быстрее. А вот мужчины долго подрастают. Я не говорю об уме, ум-то у него есть, а опыта ну ни на грош. В людях не разбирается. Иногда я ему подсказывать должна, чтоб глаза раскрыть. Вы так думаете? — спросит и искоса на меня посмотрит. Потом брови наморщит. Не скажет, что я права, только знаю: сделает по-моему. Главное, чтобы он первый своего слова не сказал, тогда уже ничего не поможет. Будет только так, как он распорядился.
Сегодня на работу заявилась его мамаша. Вся из себя разнаряженная, в чернобурке, с зонтиком. Поболтали мы с ней, как женщина с женщиной. Она говорит мне: вы уж последите за ним, чтоб каких-нибудь глупостей не наделал. Он такой еще наивный, мой Стефан. Как-то она это сказала, что у меня аж сердце растаяло. Я ей сразу же пообещала, что не спущу с него глаз. Потом приготовила на плитке чай, подала, а она предложила с ней вместе выпить. Я мигом второй стакан достала, а тут он входит. Я с первого взгляда поняла, что ему не понравилось, как мы тут сидим. — Вам, наверное, работы не хватает, — проговорил он, обращаясь ко мне, но мамаша тотчас на мою защиту встала, начала объяснять, дескать, это она сама меня пригласила. Мама всегда что-нибудь придумает, — высказался он, но чувствовалось, уже не так злится, как сначала.
Приближался День Победы. Все пошло кувырком. Какие-то люди из Варшавы собирались приехать на открытие памятника в сквере. Это должен быть танк с красными звездами по бокам. В знак благодарности советским солдатам, потому что они первыми после немцев вошли сюда.
Сотню дел пришлось переделать, пока нам этот танк удалось в город притащить. Постамент давно уже был готов, так как скульптор работал как зверь, а вот самой главной части, то есть самого танка, до сих пор не присылали. Я как только на работу приходила, сразу за телефон хваталась и заказывала междугородный. Он нервничал, кричал в трубку, что это безобразие, компрометация серьезного дела и вообще! Дескать, для страны важно, чтобы в такой день и в том месте, где стояли немцы, воздвигнуть этот памятник. Это скрепит дружбу с нашими единственными друзьями, какие существуют со стороны восточной границы. Кто-то ему ответил, что и немцы тоже не все плохие. После таких слов он весь покраснел и закричал в трубку: черт-те что вы там несете, неужели не понимаете, о чем я говорю. Вы должны доставить то, что обещали. Потом обратился ко мне: видите, пани, ничего не понимают. А я ему на то отвечаю, что лучше всего все сделать самому — поехать в воинскую часть и договориться с комендантом. Он на меня посмотрел так, будто у меня с головой не все в порядке. Однако на следующий день велел соединить его с комендантом. И договорился с ним. Танк нашелся, художник только две звезды с боков пририсовал. И ни перед кем не пришлось одалживаться.
Давно уж прошли праздники, гости поразъехались, а я хожу как ненормальная. Случается, что встану посреди улицы и стою, уставившись в одну точку, пока меня прохожие не начнут задевать. Только тогда иду дальше.
За это время со мной столько всего произошло, что хватило бы на десятилетия.
Иногда от нечего делать задумывалась над своей судьбой, гадала, что меня ждет впереди, буду ли я хоть капельку счастлива в будущем или, наоборот, уготована мне другая участь.
Сейчас меня жизнь так захлестнула, как волна в море, поэтому я должна высоко голову держать, чтобы не захлебнуться. Ко мне любовь пришла настоящая, одна на всю жизнь. Если бы мне сказали под этими словами подписаться, я бы подпись свою поставила и рука бы не дрогнула, что я судьбу свою от других закрываю. Только он один существует для меня на этом Божьем свете. Он для меня, а я для него.
Так произошло, что мы друг к другу руки протянули в одно и то же мгновение. Пока мы на празднике сидели за столом, наши глаза искали друг друга, а головы поворачивались, как у слепого к солнцу. Его ко мне, а моя к нему. Рядом сидел тот человек из Варшавы. Он чего-то плел, я даже не запомнила что. Сама смотрела только за Стефаном, что-то он уж очень много пил. А потом мы с ним танцевали. И он шептал мне, мол, я ему такого задала, что он ночами спать не может, только обо мне и думает. А я ему на это отвечаю, дескать, ладно уж, это он от водки глупости несет. А он за свое, что может это повторить и на трезвую голову. Ну и замучилась я с ним. Он еле на ногах держался. А парень ведь не маленький — под метр девяносто. Мяса, правда, на нем маловато, зато рослый, от того и вес приличный. Если бы я его не поддерживала во время танца, то он бы на мне, как на вешалке, повис. А вокруг люди во все глаза смотрят, сразу бы языками чесать стали, что воевода во время государственного праздника в стельку надрался. Наконец я его во двор выпроводила и вместе с шофером в машину запихала, а он меня за руку хватает: возьми меня, Вандочка, обними, спрячь, чтобы мамочка в таком виде не увидела. Ну, я подумала, может, он и прав. Сказала шоферу к моему дому ехать. Потом мы его наверх ко мне затащили. Шофер спрашивает, ждать ли ему в машине. А я отвечаю: пусть домой едет и выспится, как человек, тут уж сама справлюсь. Он меня поблагодарил и уехал. Я Стефану ботинки сняла, а у него ноги с моей кровати свисают, ну, длиннющий парень. Спал, как младенец, даже на бок ни разу не повернулся. А я на стуле около стола притулилась. Может, там и задремала, но все время старалась следить, чтобы с ним что-нибудь плохого не случилось.
Потом только на рассвете сон меня разморил. Ничего не слышала — ни как Стефан встал с постели, ни как дверь перепутал и вместо туалета попал в детскую и шкаф описал. Проснулась от крика хозяйки. Вылетела из комнаты, а они все повскакивали и обступили его со всех сторон. Он около этого шкафа стоит, как распятие, качается взад и вперед. А на полу лужа. Хозяйка орет — разорвать меня готова, дескать, я черт-те кого в дом притащила. Здесь порядочные люди живут. Я тоже ответ приготовила, очень не люблю, когда на меня голос повышают. Но она как рот раскрыла, невозможно было ее перекричать. Говорю ей, что это не черт-те кто, а воевода. А она кричит, мол, это ее не касается, давай убирайся вместе с ним, только сначала заплати за нанесенный ущерб, потому что паркет рассохнется. А я ей, как человеку, говорю, куда нам в такую рань идти, можно до утра остаться, но хозяйка слушать ничего не хочет. Выставила нас за дверь, даже ботинки ему надеть не дала. Я посадила его на лестнице, сама рядом села. Его голова тут же у меня на коленях оказалась. Так мы с ним до утра и просидели.
Я боялась, что будет, когда люди проснутся и начнут из квартир выходить. Наш скандал и так уж соседей по этажу разбудил. А что делать, будить его смысла не было, пока вся водка не выветрится. Слава Богу, примерно около пяти он икнул раза два, потом голову поднял. Смотрит на меня, как бы не узнает. Я усмехаюсь, дескать, я это, я. А он продолжает смотреть на меня, как на чужую. Где мои ботинки, спрашивает. Я отвечаю, что закрыты в квартире наверху. В чьей квартире, спрашивает. Ну, моих хозяев, у которых я комнату снимаю. Нельзя ли принести ботинки? А я не знаю, что ему ответить. Чувствую, он злится на меня, как будто я в чем-то виновата. Но не настаивает на этих ботинках, когда увидел, что я не побежала за ними наверх. Встал, разгладил брюки и собрался идти прямо в носках. Пан Стефан, отважилась я, может, я сбегаю за шофером, чтобы он сюда приехал, или такси пригоню. Он подумал немного и согласился, но все равно продолжал на меня злиться. Я вышла из дома, а тут наша машина подъезжает. Я говорю шоферу, что не верю глазам своим, просто чудо какое-то, а он смеется и отвечает, что сам подумал, может, шефу нужен".
Закрыл тетрадь и пошел в кухню. Включил газ, поставил чайник, дождался, пока вода закипит.
Решил не обращать внимания на этот бабский вздор. Все знали, что Ванда не очень умна, она тоже отдавала себе в этом отчет, но то, что он читал минуту назад, переходило всякие границы. Он не представлял себе этой женщины. Сказать, что у нее были куриные мозги, означало сделать ей комплимент.
Идти куда-то он вроде уже не собирался, но сейчас все-таки решил выйти из дома. Два кофе сегодня уже выпил. А жаль, мог бы заглянуть в бар неподалеку и посидеть там за маленькой чашечкой. Обычно он выбирал самый темный угол и оттуда наблюдал за людьми. Как правило, сюда приходили молодые — здесь стоял музыкальный автомат.
Думал о прошлом. Проиграл. Это единственное, что оказалось правдой. Могло ли его утешить, что проиграли и другие, все его поколение. Только какому противнику? Это было ясно меньше всего. Неправда, что тогда, в первые годы, лишь у немногих руки были действительно чистые. Он сам мог бы показать сотни таких. Чем труднее было жить, тем больше находили в себе сил к сопротивлению. Это только тот польский соус всем навредил. В комплексе с блюдом, которое им подавали, он оказался отравой. Может, хватило бы только изменить компоненты или же просто пропорцию. Тут всегда всего было с избытком, ничего не кончалось, только лилось и разливалось.
Прошел мимо бара «На распутье», неплохое название для нерешительных, и пошел в сторону серых и неприглядных в эту пору года Лазенек.
Однако же выбрала время, чтобы умереть. Только, может, там ноябрь не такой мерзкий и безнадежный. Никогда об этом не думал, но где-то в глубине души таил уверенность, что это он умрет первым. Ванда казалась сильной, крепко державшейся за жизнь. Он не мог вообразить себе ее старости. Но на самом деле она не была старой. Сколько же ей лет… Так, сейчас, надо подумать, когда родила Михала, ей едва было двадцать. Михалу сейчас тридцать семь. Значит, ей не хватило несколько лет до шестидесяти. Не дождалась шестого крестика, а он его уже преодолел.
Он поймал себя на мысли, что думает о Ванде исключительно в эротическом плане. Потому что в период женитьбы на Ванде был в самом подходящем возрасте для того, чтобы заниматься любовью. «Заниматься любовью», — как это противно звучит. И ничего не передает. Этот момент, когда два жаждущих друг друга тела сближаются, сливаются, казалось бы, в неразрывном объятии. А потом так мало что чувствуешь.
Ванда… он не мог сказать, что любил ее, но не мог также и категорически отрицать это. Она была единственной женщиной в его жизни, к которой он питал чувства, самому до конца не ясные. Когда она находилась близко, не было сил от нее оторваться, когда она исчезала с его глаз, переставал о ней думать. Может, потому мамаше было так легко их разделить. Но только для того ли он согласился с ней расстаться, что мамаша этого жаждала? Наверное, нет. Ванда была как препятствие на дороге, которое он никак не мог преодолеть. При ней он забывался, а это опасно. Он должен был контролировать ситуацию. Всегда было какое-то неясное предчувствие, что она обойдет его сзади.
Замерзли ноги. Пальцы задеревенели, по ногам поползли неприятные мурашки. Он повернул в сторону дома.
Жара стоит такая, что человек, как рыба, только ртом ловит воздух. В учреждениях с двух сторон пооткрывали окна, иначе выдержать невозможно. От сквозняков занавески бьют в лицо входящему.
Стефан еще будто бы на меня злится, словно в претензии, в глаза не смотрит. Один только раз, когда я ему ботинки отнесла, спросил, есть ли у меня какие проблемы с жильем. Ответила, что на прежнем месте отказали, но я нашла другое, еще ближе к работе. Это было неправдой, ну что ему с этим голову морочить? Две недели ночевала на работе. Измучилась страшно, потому что и с мытьем проблемы, и со спаньем. Кушетка в кабинете твердая, кожаная. И к тому же боялась: вдруг меня кто-нибудь заметит. Ведь не положено. В общем, как-то образовалось. Нашла другую комнату, только без права пользоваться кухней и значительно дальше.
Он делает вид, что между нами ничего нет и мы чужие люди. Но я-то знаю: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. И жду своего часа. Мне спешить некуда. Нечего торопить то, что и так должно произойти.
Один тут нашелся, проходу не дает, вроде бы ему от меня ничегошеньки не нужно, только встретиться. Я выкручиваюсь, говорю, дескать, не могу, мол, в следующий раз, а он все свое. Другой бы понял и успокоился, этот же лезет, куда его не просят. Если бы я не была очень уж деликатной, стало бы легче, а то у меня сердце такое, что плохого слова никому не могу сказать. Ну и сразу начинаются недоразумения. А мне так и хочется его послать: дорогой, шел бы ты себе, я уже выбрала, кого мне надо, и буду ему принадлежать до конца дней своих. А если бы еще я призналась, что это — Стефан, то назойливый ухажер, наверное, подумал бы, что я шучу. А это не шутка, это чистая правда.
Сегодня мы были со Стефаном у речки. Шофер нас привез и получил указание забрать вечером. Все прекрасно, вокруг ни души, плещется вода, мы загораем. Я открываю глаза и вижу рядом свое длинное и худое счастье. Уж только в небесах мне могло бы быть лучше. Поднимаю голову, и одновременно он поднимает, и мы улыбаемся друг другу. А все потому, что я была терпелива и дождалась своего.
Ходил он глаза в пол. Пани, будьте добры, сделайте то-то и то-то. А меня такой смех разбирал, ведь я-то про себя все знала. Ну и однажды он говорит мне, что будет такой-то ужин в ресторане и что коменданту Петерце, он у нас охраной руководит, важно, чтобы я тоже пришла, естественно, если будет возможность. А я ему на это, дескать, смогу.
Из женщин была только я одна. Меня посадили рядом с комендантом, а Стефан так забился в угол, что даже лицо его оказалось скрыто. Я за ним приглядывала, сколько он пьет.
Комендант меня все танцевать приглашает и приглашает, а рука его каждый раз все ниже и ниже по моей спине ползет. Я, в конце концов, говорю, что мне жарко, может, не надо так близко прижиматься. А он бормочет, что ему холодно, что мамочка его недоношенным родила. И с той поры его все время к груди тянет, особенно к такой пышной, как у меня. Ну, тогда я его спрашиваю, когда его жена из отпуска возвращается, потому что я ее встретила в магазине и она, кажется, говорила, мол, едет только на неделю. Он резко от меня отодвинулся, и мы вернулись к столу. Я сразу расстроилась из-за Стефана: он уже крепко выпил, вылез из своего угла, сидел на видном месте и о чем-то громко говорил. При виде меня лицо у него растянулось в улыбке. Вандик, говорит, куда это ты подевалась. Вот она я, отвечаю, все время тут. Ну, иди сюда, выпьем. Я сразу соглашаюсь. Ну, отчего же, дескать, не выпить, выпьем. Комендант нахмурился. Может быть, ему не нравилось, что не он, а Стефан мой шеф, не пойму.
Но Стефану словно наплевать на это, он обнял меня, прижал к себе, и так до конца вечера мы и просидели.
Потом в раздевалке скандал вышел, гардеробщик не мог шапки коменданта найти, а тот пистолет вытащил и говорит: ищи или я тебя застрелю, как пса паршивого. Старичок ищет, руки у него трясутся. Комендант для острастки пулю в пальто на вешалке запустил. Мы все испугались. Гардеробщик на колени, начинает за упокой читать. Голова на плечах не держится. Я не выдержала, подхожу, ноги, как не свои, какие шутки, комендант пьяный, а оружие заряжено. Успокойтесь, говорю, пан Влад, шапка ваша найдется. Перекосился, а у меня кровь с лица отлила, потому что в глазах у него такая злость была. Но пистолет спрятал и говорит старику: счастье твое, лахудра, что за тебя дама просит. В следующий раз убью.
Вышли мы, шофер машину подогнал, но Стефан ему: езжай домой, мы, мол, пройдемся. Ну, прошлись немного, и он мне говорит, что забыл какие-то бумаги на работе, может, заскочим. Пожалуйста, отвечаю, а внутри у меня все поет. Вошли мы в кабинет, света зажигать не стали, от уличного фонаря и так все видно. Он делает вид, будто те бумаги ищет, а я чувствую, в чем дело. Боится признаться, что женщин у него никогда не было и как к ним подойти — не знает. Я платье через голову стянула, туфли в угол. Стою только в бюстгальтере и трусах. Он ко мне приблизился, руками груди поискал, ухватился за них, тяжело задышал. Ну и стоим так. Я потихоньку говорю: может, на кушетку? И попятилась задом, а потом бах на эту чудо-кожу. Он за мной. Сил у него, наверное, не хватило, на четвереньках ко мне подполз, голову спрятал у меня на животе и говорит: Вандик, я боюсь. Ну, я ему на это, чтобы он ничего не боялся, что я помогу. Тогда он спрашивает, были ли у меня мужчины. Нет, отвечаю, ты будешь первый. Только теперь он испугался, отскочил. А меня злость на себя такая разобрала. Ведь могла бы придумать что-нибудь, смелости ему добавить. Слезла с кушетки на ковер и так его к себе прижала, так стала ласкать, гладить всего-всего, что он перестал бояться. В конце концов, то, что все время было каким-то несмелым и мягким, с силой вошло в меня, я аж вскрикнула. Было немного крови, текла внутри по бедрам. Я ее рукой вытерла, чтобы ковер не испачкать. Теперь уже не станешь, решила, в пол смотреть, когда встретимся завтра. Только где там. Еще хуже глаза прятал. И так несколько дней. Наверное, нужно ждать какого-нибудь случая, думаю. Но долго ждать не пришлось.
Однажды вернулся он с какого-то собрания, веселый такой. Сразу подошел ко мне сзади и за груди схватил. Ну и что с нами будет, спрашивает. А что должно быть, отвечаю и ласкаюсь к нему, как кошка. Закрой дверь на ключ, говорит. Ну, я закрыла, как велел, а он меня на письменный стол усадил, юбку задрал, трусы так дернул, что резинка сразу лопнула. Ну, да чего там эта резинка, когда речь о таких важных вещах идет. О нашем будущем, можно сказать, обо всей нашей жизни. Я мало что чувствовала — на столе было неудобно. И лицо у него так неприятно изменилось, покраснело, жилы на висках вздулись. Я успела предупредить, чтобы был осторожным, поэтому он кончил прямо на бумаги. Назавтра пришлось все по новой перепечатывать. Потом я осмелилась спросить у него, что, мол, теперь он всегда, как напьется, ко мне приставать будет? Или мы можем нормально, как люди, побыть вместе. Похоже, после этих слов ему стыдно стало. В воскресенье возьму тебя на речку, проговорил он, помолчав минуту".
В этот день он еще раз вышел из дома, что было явным нарушением распорядка. Встал у остановки. Сейчас уже не казалось так холодно, но все равно неприятно, начал накрапывать надоедливый дождь. Он поднял воротник когда-то теплой осенней куртки. Теперь материал стал как бы тоньше, и холод без помех пробирался к телу.
Старость — как болезнь, от которой невозможно поправиться. Даже Весю не обошел этот ужасный процесс увядания. Эта женщина, на пару лет старше, была его первой любовью. Он волочился за ней, простаивал перед ее домом до того момента, пока она не вышла замуж и не исчезла с его глаз. Однажды, уже после развода с Вандой, он встретил Весю на улице. Они улыбнулись друг другу, зашли выпить кофе. Она жила с мужем и сыном-подростком. Эта женщина до сих пор была хороша, хотя черты лица уже стали заостряться. Ему казалось, что он никогда не перестанет ее любить. Готов был, как сопляк, выстаивать перед ее домом. В конце концов довел до того, что она разошлась с мужем. Поженились. Через год родилась дочка. Потом началось что-то портиться, у нее не складывались отношения с тещей. Мамаша не умела его делить ни с кем, даже в таком деликатном, казалось бы, лишенном всякого изъяна существе, как Веся, она находила недостатки. Он старался все сгладить, примирить их, но это еще больше распаляло ситуацию. Остальное довершили его частые отъезды из дома, ну и то, что он закладывал за воротник. Их дочке не было еще и трех лет, когда Веся решила вернуться к бывшему мужу. Тот принял ее с ребенком.
Подъехал автобус. За минуту до этого он еще сомневался, не вернуться ли домой, однако влез в него. Михал жил через пару остановок. Застал его дома, но договориться с ним было невозможно.
Домой в этот раз вернулся пешком. Снял с облегчением ботинки и сунул ноги в домашние тапочки.
«Как же одна женщина может до печенки достать другую! Это мать Стефана, вроде бы неглупая, а никак не хочет понять, что Стефан только со мной может быть спокойным и счастливым. Мужчине необходимо дать безопасность и любовь. Ну и чтобы в доме было чисто, обед вовремя приготовлен. В такой квартире, как у нас, действительно можно прожить счастливо целую жизнь.
Теперь мне стало тяжело ходить, а как нагнусь, так сразу руками надо обо что-то упереться, иначе вниз головой упаду. Уже почти девять месяцев живот ношу, а в нем наш ребеночек, мой и Стефана. Если бы не он, то Стефан не женился бы на мне, мать бы послушал. Чего только она не творила, чтобы нас разлучить. Сумасшедшую из себя изображала, только чтобы его от меня оторвать.
Возвращались мы однажды из деревни от моих родителей. Погода теплая, шофер верх у машины опустил. Езда, как в сказке, — по обеим сторонам темный лес, а дорога в свете фар, словно желтая река. Платье от ветра задирается прямо на голову, мы его со Стефаном ловим, ну, конечно, не обходится без того, чтобы он там меня рукой не зацепил. Водки, настоянной на сливах, выпил, весело ему было.
Уже кончился лес, свет вдалеке показался, и тут какое-то существо чуть нам под колеса не попало. Шофер резко затормозил, так что нас в ров снесло. И в тех фарах она — мать Стефана. Седые волосы развеваются, прыгает по дороге, будто танцует, руками размахивает. Стефан к ней подходит, а она его — бах по одной щеке, бах по другой. Он ее за руки хватает, а она вырывается и рычит нечеловеческим голосом. Шофер подскочил, подтащили ее к машине. Как только меня увидела, снова глазами начала вращать. Сыночек, кричит, спасайся, единственный мой. У нее отрава в трусах. Меня такой страх после ее слов разобрал, что я сразу прощаться стала со Стефаном. И слезы из глаз брызнули, крупные, как бусины. А Стефан мне машет, дескать, с глаз мамашиных долой, а то она нервничает. Я сошла с машины — и в ров, в тень. Колени дрожат. Не знаю, что дальше будет со мной — я ведь ребенка под сердцем ношу.
Стефан о свадьбе совсем уж было перестал вспоминать. А когда узнал про ребеночка, кажется, обрадовался. Сразу к моему животу приник, тогда он еще плоский-плоский был, и говорит: как ты там, сынок. Учись плавать, чтобы на глубине не утонуть. Ты должен подняться еще выше, чем твой отец. Генералом станешь или президентом. Ну, мне-то надо бы сразу в загс. О костеле не могло быть и речи, только если по-тихому. Комендантша, мы с ней дверь в дверь живем, сообщила по секрету, что их с Владком ксендз обвенчал. Но это было аж на другом конце Польши. Ее отец настоял, мол, без костела дочку не отдам. Ну, комендант погавкал-погавкал и в конце концов колени перед Богом был вынужден преклонить. А мать Стефана лишь потом узнала, что мы со Стефаном уже давно женаты. А сейчас он обращается к нашему только что зачатому ребенку: вот бабушка будет рада, когда я ей скажу. Уж сколько лет внука ждет. Но она, как только узнала, сделалась темнее тучи. И к Стефану — мол, ни в коем случае. Ну, он приходит ко мне. Знаешь, говорит, Ванда, сейчас время такое, неизвестно, что нас ждет, может, война будет, где тут о ребенке думать. А я на эти его слова ничего не ответила, только голова у меня на грудь упала, как будто ее кто-то подрубил. Он снова за свое, дескать, это безопасно, он доктора найдет. Вам что, спрашиваю, не терпится из меня убийцу сделать, а голос у меня хриплый, губы дрожат. А он мне на то, что все берет на себя, не волнуйся, это ведь еще как бы лягушачий глаз, который в пруду плавает. У него нет ни нервной системы, ничего, поэтому он ничего не чувствует.
Это ты человека с лягушкой сравниваешь? — говорю и моего единственного, любимого Стефана изо всех сил пятерней хрясть. Попала по зубам. Кровь наша родная льется — у меня из руки, у него изо рта. Смотрим друг на друга. Он губы языком облизывает. Мне его уже жалко стало, хотела было прижаться к нему, прощения попросить, ан нет. Словно железный прут в меня вставили от пят до головы. Повернулась, как кукла на штыре, и пошла к двери. Иду по лестнице вся одеревенелая, подбородком не могу пошевелить. Не помню, как попала в свою комнату, как на кровать легла. В голове шумело, глаза делались все суше, будто вся влага из них выпарилась. Я даже бояться стала, что мой ребеночек из-за этой сухости куда-нибудь прилепится и с ним что-нибудь плохое случится. И тут все хуже и хуже во рту, в носу. Попить бы надо, но даже пальцем не могу пошевелить от слабости.
Потом уж я белого света не помнила. Кто-то надо мной склонялся, голову мою хотел приподнять, а она неподвижно-твердая, железный прут, тот, что внутри меня, мешает. Какие-то краны вокруг, резиновые трубочки. Уколы в вену. И мир вокруг холодный, белый, мерцающий. То Стефан передо мной заплаканный, то кто-то чужой, потом мой отец. Губы у них у всех скачут по лицу, на щеке появятся, затем над глазом. Что такое творится, думаю, где я нахожусь. Но тут возникло лицо Стефана, и у него все на своем месте: глаза под бровями, усы под носом, а потом только губы. И он говорит мне:
— Ванда, ты меня слышишь?
— Слышу, — отвечаю. А сама удивляюсь его глупому вопросу.
Тогда он встает на колени и опускает мне на грудь голову.
— Прости меня, жена моя дорогая и единственная, — шепчет.
Я снова удивляюсь.
— А мы что, поженились? Ничего не помню.
— Поженимся, как только выйдешь.
— Может, в костеле обвенчаемся? — говорю я тихо, неожиданно осмелев. — Для родителей важно.
— Хоть в костеле, хоть в церкви, хоть в храме буддийском, где только хочешь. И пусть уж у нас ребенок родится, даже если он и дебилом будет после этой твоей болезни.
— Значит, я больна?
— Была больна, но уже поправляешься, счастье ты мое единственное, — говорит и руки мне целует.
— Стефан, а где я?
— В больнице. Палата у тебя отдельная и все, что необходимо.
Я снова очень удивляюсь и спрашиваю, о каком ребенке он говорит.
Он посмотрел на меня и тоже удивился:
— Не помнишь, что будешь матерью?
— Я?
На эти мои слова он берет мою руку и кладет на живот. Я чувствую, что живот округлый.
— Что это я так поправилась? Наверное, от этого лежания.
— Ты что, Ванда. — Он смотрит на меня недоверчиво, не делаю ли я из него сумасшедшего. А мне так тяжко стало мыслями ворочать.
Тут доктор входит. Стефан к нему:
— Она ничего не помнит, пан доктор. Теперь это навсегда?
— Все будет в порядке, — отвечает доктор, — только не нужно ее нервировать.
Стефан сделал несчастное лицо и шепчет ему, думая, что я не слышу, мол, случайно, я того, не двинулась? А меня вдруг такая злость взяла, что я сразу все вспомнила и как закричу:
— Это ты и твоя мать со мной такое натворили, что у меня в голове все перемешалось. Но ты не бойся. Я от вас ничего не хочу. Женись на ней, она мечтает об этом. А я не пропаду.
Стефан чуть до потолка не подскочил от радости. Конечно, не от моих слов, а от того, что память ко мне возвращается.
Я здорово в этой больнице застряла, три месяца провалялась. После выписки родители забрали меня в деревню для укрепления здоровья. Ну и Стефан, значит, с шофером приезжают на „виллисе“ меня назад забирать. Но о свадьбе ни слова, только сказал, что пора на работу возвращаться. Я тут не знаю, как от людей брюхо спрятать, а он говорит, что без секретарши не справляется. Мои родители не осмеливались спрашивать, только отец глазами показывает, мол, спроси, а я делаю вид, будто не замечаю его знаков, потому что напоминать об обещании жениться как-то глупо и неудобно. Думала, как Стефан с отцом выпьет, так начнет какой-нибудь разговор. А он ни словечка. Мама отважилась и говорит, дескать, я теперь так хорошо выгляжу, что она мне платье в поясе расставила. А Стефан как бы под дурачка: красивая у вас дочь, пара сантиметров в поясе ее красоту не испортит.
А затем мы влезли в „виллис“. И в конце леса его мамаша на дорогу выскочила. Они затащили ее в машину и рванули с места. Я осталась в лесу одна. Стефан в мою сторону даже не обернулся, так мамаша его напугала. Иду я по дороге и не знаю, что обо всем этом думать. Оглянулась — позади отчий дом, к которому неизвестно как возвращаться, впереди — комнатушка в чужой квартире. Руками живот придерживаю и говорю своему неродившемуся ребеночку: дай мамочке сил, чтобы она могла до добрых людей добраться. Кажется, мы с тобой одни остались.
Но через какие-нибудь полчаса вижу: от далеких городских огней отрывается один и движется в мою сторону. „Виллис“ тормозит, а шофер говорит, что Стефан его прислал, а сам должен был при мамаше остаться.
И была свадьба в городе, и венчание у моей тетки под Белостоком, которая у ксендза по хозяйству помогает. Одна свеча при алтаре горела, чтобы не привлекать внимания людей. Тени сновали по стенам и меняли наши лица, так что мы все выглядели, как в аквариуме с водорослями. Стоит такой в кабинете у Стефана, и когда нет света, то там все сонно передвигается.
У Стефана круги под глазами, я его даже немного бояться стала. Сама тоже не лучшим образом выглядела. Зато потом в усадьбе ксендза так светло-светлешенько было, что весь страх из сердца улетучился, и я подумала: все, что мы загадаем, должно исполниться.
Потом Стефан упился и сказал ксендзу: дескать, хотя сам еще мальчишкой прислуживал во время мессы, святош не терпит. Ксендз обиделся и вышел из дома на крыльцо. Но тетя Алина обладала таким даром, что даже закоренелых врагов могла помирить. Стефан как-то намекнул, мол, даже медного гроша не поставит под то, что они с ксендзом не спят под одним одеялом. Я только головой покачала на его глупости.
А теперь у нас такая квартира, что только ходить и любоваться. Две комнаты с прихожей со стеклянными дверями посредине, еще один коридор с комнатой и кухня с помещением для прислуги. Даже кладовка отдельно. И огромные высокие окна в белых рамах. На полу мозаика из дубового паркета. Первые недели я ходила на цыпочках и оглядывалась, аж страшно от такой красоты было, как будто настоящая хозяйка этого дома должна меня поймать и за волосы из такого дворца вытащить. Тут раньше врач жил с семьей. Поляк, а войну не пережил. Семью выселили, потому что сын был во что-то замешан. Конечно, неприятно на чьем-то несчастье счастье строить. Я даже намекнула Стефану, может, взять другое жилье, оставшееся после немцев. Но он так на меня набросился, дескать, мне ничем не угодишь. А речь не о том, что сама квартира мне не нравится, а что людей отсюда выбросили. Стефан и слушать ничего не хочет, а у меня такой страх, как бы пан Бог нас за это не покарал.
Однажды Стефан чуть меня из дома не выгнал, таким злым я его никогда еще не видела. Чистила я как-то картошку на обед, а тут звонок в дверь. Пошла открывать, а на пороге женщина стоит — вся в черном, только седые волосы из-под платка выглядывают. Я настолько испугалась, словно это был плохой знак перед родами, что в первую минуту даже дверь перед ней закрыть хотела. А женщина вдруг на колени да как припадет к моей руке. Я даже отступить не успела. Слезы у нее по худому лицу льются, и она говорит: умоляю, помоги мне. Сын единственный, что остался: семнадцать лет, гранату у него нашли, за это угрожает ему смерть. Заступись за него, ведь скоро сама будешь матерью. Я ее с пола подняла, в комнату проводила, дала каких-то капелек. Женщина все мне про сына рассказала, что он такой способный, стихи пишет. Листочки из сумки вынула, читает, а слезы на бумагу капают.
Я от всего этого тоже носом начала хлюпать. У меня и так обычно глаза на мокром месте, а сейчас, когда беременна, особенно. В это время Стефан входит. Вежливо так с ней разговаривает, но настолько холодным тоном, что у меня аж мороз по спине пошел. Объяснил ей, что от него это не зависит, пусть обратится в другое место. А она отвечает, что уже везде была. Тут я словечко вставила, дескать, ты же знаешь в городе такого-то и такого-то. Он посмотрел на меня, как на чужую, а потом пальто принес той женщине и до двери проводил. Возвращается и говорит: ты что, корова глупая, хочешь мне карьеру испортить, если еще раз такое сделаешь — с лестницы спущу. И это я услышала от моего Стефана. Неделю между нами стена глухая была, ни слова друг другу. А потом та ночь настала, нужно было в больницу ехать. Стефан меня отвез, у нас к тому времени уже своя машина была. По дороге мы тоже ни о чем не разговаривали. Но, когда я за санитаркой пошла, за руку меня ухватил, поцеловал и говорит: дай мне сына.
И родился такой хорошенький и такой маленький, что мне даже страшно было, смогу ли я его для этого мира вырастить, уберечь от невзгод. Тут же рядом на койке жена коменданта лежала. Мы с ней еще не очень хорошо знали друг друга. Роды нас сблизили. Красивая была женщина: глаза черные, огромные, волосы, как смолой намазаны, темные и прямые, по подушке разметались вокруг лица белого. Третью девочку рожала и, наверное, на этом не остановится, потому что ее Владек наследника ждет. Посоветовала мне, как молоко сцеживать, чтобы затвердений в груди не было. Так мы между собой поговорили, потому что другие женщины как-то от нее подальше держались. У нее тоже жизнь не легкая. Однажды ночью прибежала, лицо еще белее, чем обычно. Ночная рубашка на плечах вся порвана, кожа поцарапана, как будто сквозь колючую проволоку лезла. Комендант на нее с ножом, что домой пришла поздно. Где была, мол, и с кем. А женщина — сама невинность. Но разве ее ненормальному докажешь. Следом прилетел, где эта курва, кричит. Стефан начал его успокаивать, а он на него накинулся, видать, ты свою любовницу защищаешь».
С чего это все в действительности началось? Однажды перед началом войны он находился на конспиративном собрании. Это была квартира дяди Зигмунда, брата матери. В тот день загребли всех, в том числе и его. В какой-то момент на лестнице раздались топот кованых ботинок и стук прикладами в дверь. Один из полицейских грубо обращался с девушкой, и он встал на ее защиту, за что был жестоко избит. Просидел пару месяцев, но это открыло ему дорогу. В двадцать четыре года стать воеводой — это такой успех, в голове не укладывается. Ему нельзя было поддаваться слабости.
Ответственность. Что под этим подразумевается? Бояться ответственности — не бояться. Подумать только, какой магической силой обладают эти два понятия. Значит ли это, что он всегда должен жить в страхе? А если бы не боялся ответственности, то поступал бы иначе? Может, и мог бы тогда защитить этих двух ребят. В конце концов, дело-то было пустячное — старая ржавая граната. И речи не могло быть о нелегальной организации — всего лишь озорство сопляков. Все это знали: и тайные агенты, которые выдумали предмет преступления, прокурор, препарирующий акт обвинения, ну и судейский состав, приговоривший этих детей к смерти. И, быть может, он тоже, но это под вопросом.
Полез за сигаретой.
Как-то в начале пятьдесят первого поехал в Варшаву проведать дядю, который находился в клинике. Застал того сильно изменившимся, с опухшим лицом. В глазах его заметил новое выражение: к уверенности, что жизнь посвящена правому делу, добавилось нечто, похожее на усталость.
— Как считаешь, Зигмунд, — оглядываясь по сторонам, спросил он, — не ошиблись ли мы в выборе пути?
— Может быть, — ответил тот после долгого молчания.
— Ну и что же дальше?
— Останавливаться нельзя. Перед нами дальняя дорога, выровняется.
Это был единственный такой разговор, он никогда уже больше к нему не возвращался. Не было случая.
Дело этих сопляков. Зачем Ванда все это записала и опустила столько подробностей из их жизни?.. Может, сработала женская интуиция. Или почувствовала, что с той истории начался процесс его падения вниз. Хотя он получал новые знаки почета и уважения, почва из-под ног стала уплывать. И, пытаясь приглушить все это, начал пить. Докатился до того, что должен был принять определенную порцию спиртного, чтобы заснуть. Знали ли его давние товарищи, с которыми он не смог идти в ногу, почему так случилось? Говоря между собой, что Гнадецки стал перебирать, задумывались ли они хоть на минуту, как до этого дошло?..
«Жаль мне было покидать наше первое гнездо, где все мною тут выпестовано. Каждый предмет взвешивала в руке, словно разновес на весах нашего счастья. Ведь мы были счастливы. Стефан к сыну мне не давал прикасаться, даже пеленки стирал, ночью к нему вставал, пылинки сдувал, такие слова находил для нашего ребеночка, редко какой отец их знал. Можно сказать, второй матерью был для него, даже чувствовал все больше. Я ведь такая — все в сердце прячу. Иногда эмоции только слезами выйдут.
Попрощались мы с городом, с родной стороной и поехали в свет, за границу, в ту лучшую Германию. И мамаша Стефана тоже с нами тронулась. Как ребенок появился, дала себя упросить. Но из ее уст я никогда не слышала своего имени. Как будто ее что-то жгло. Стефану: твоя жена, чужим — невестка, а ко мне — безлично. Если и заговорит, то как бы обращаясь к кому-то, кто за моей спиной стоит. Сначала я даже оглядывалась. Теперь друг другу дорогу не перебегаем. Она — мать посла, а я жена. У каждой из нас своя работа. Вилла большая, иногда можно и целый день не встретиться.
Стефан уже не выглядит молодо, как когда-то, прибавил в весе, даже живот наметился, но все равно худой. Лицо все еще симпатичное, только мешки под глазами от этих коктейлей. Так привык, что, пока в бар не заглянет, не уснет. Кровать у нас широкая, в ней трудно найти друг друга. Как вспомню про нашу квартиру, у меня сразу под ложечкой сосет.
Тут какое-то все чужое. И на этой вилле, и в этой постели. Может, Стефан охладел ко мне, а может, у него другая женщина. Около него постоянно кто-то крутится. Но он ко мне вернется, знаю, соскучится и найдет меня на этом атласном ложе.
Ну и пришла та минута, когда мы снова стали близки, как прежде. А все потому, что нас навестил старый знакомый. Приехал в командировку уж теперь не из города С., а из Варшавы товарищ Гелас. Стефан его к нам пригласил. Мы сидели втроем, свекровь пораньше спать пошла. Выпивали и вспоминали. Стефан спросил, что там слышно у Кровавого Владека — такое прозвище было у коменданта Петерка. Оказалось, что его сломил ревматизм и он ушел на инвалидность. Ясное дело, говорит Стефан, не может он исполнять свои служебные обязанности, коль пальцы не гнутся. А знаешь, какой номер моя выкинула? Помнишь то дело о лицеистах, когда гранату у одного из них нашли? Представляешь, идет показательный процесс, их к смертной казни приговаривают, а я возвращаюсь домой и вижу, как моя жена с матерью одного из них чаи распивает. Просто сцена из спектакля. Старуха вся в черном пришла молить за единственного сына. Но мне тогда было не до смеха. Мало ли у нас врагов в то время было. Ты, Веслав, единственный, кто под меня не копал. Стефан притянул к себе Геласа, они расцеловались, и так стало тепло в этом чужом доме.
Как только Гелас уехал, Стефан прижался ко мне, и мы почувствовали друг друга. Он прямо на крыльце — хап меня на руки и в спальню несет. Потом шепчет: нет, там слишком много места. Куда хочешь, прошептала я ему в ответ, в столовую на диван, как в первый раз, помнишь? Как я могу этого не помнить, счастье ты мое единственное, столько всего на этом диване произошло… Стефан так рвался и так всю меня заполнил, хотелось даже кричать, сама не знаю, от боли или от счастья, что он стал снова моим.
Что-то нас вернуло к прошлому. У Стефана уже не было столько работы, и он возвращался рано. Только и ждали, когда вечер наступит и мы в постель пойдем, которая теперь как-то уменьшилась, потому что мы сразу стали находить в ней друг друга — то ступней, то грудью, и уже ничего больше для нас не существовало, Стефан прижимал меня, а я крепко обхватывала его бедрами. Ванда, шептал он, Ванда… А мое сердце билось так, словно колокол на пожар у нас в деревне.
Как-то раз сидим мы за завтраком, входит свекровь. Стефан вскакивает, хочет ей стул подставить. Не нужно, сынок, таким странным голосом говорит она. Плохо выглядишь, плохо, наверное, спишь по ночам. Он усмехнулся на ее слова, и она, видимо, это заметила, шею свою вытянула в мою сторону, как гусак, глаза сузила. Не дам загубить своего ребенка, говорит, споткнешься об меня. Стефан испугался, аж рот раскрыл, а она пулей вылетела из комнаты. Возвращается с простыней, и нам ею в нос тычет. Что с тобой, мамочка? Стефан побледнел, видно, ему та лесная дорога припомнилась. А она считать начинает: два, три, четыре… дошла до десяти. Столько бы даже шлюхе хватило, кричит.
Боже, как только я это услышала, выскочила из-за стола, опрокинула его. Стефан хотел за мной бежать, но она его удержала. Орала так, что, наверное, на улице было слышно. Потом все затихло.
Не зашел он ко мне. Только визг колес у дома раздался, и Стефан уехал. Понеслась я к Михалу, сыночку нашему, всю свою боль и обиду в его светлых волосиках утопила. Вернулся Стефан поздно, ждала я его, но он в спальню даже не заглянул, наверное, где-то в нашем большом доме затерялся. Так с тех пор и спал он на диване в кабинете.
Прошел месяц, второй, наступил Новый год. В такой праздник с женой нужно показаться, иначе неудобно. Ну, пошли мы втроем. Я, он и свекровь. С Михалком осталась девушка Владя, ее мама в деревне нашла — ребенка нянчить.
Новогодний бал был роскошный. Свет от хрустальных люстр, на который я могла бы без конца смотреть, ничего другого для счастья не нужно. Вдвоем мы очень красиво смотрелись. Стефан во фраке, с брюшком на худой фигуре. Я — во всем белом, как бы к новой свадьбе приготовилась. На груди вставка из настоящих кружев, туфельки тоже белые, на каблучке. Наверное, я неплохо выглядела, так как мужчины на меня засматривались. Стефан на это тоже обратил внимание. Он ревнивый. Я улыбаюсь и в глаза ему смотрю. Похоже, он все наши общие минуты припомнил, что-то в нем смягчилось. Он взял меня под локоть. Пойдем потанцуем, говорит. Танцевали мы, близко прижавшись. И правда, белое платье не обмануло.
Танцуем мы только друг с другом, и свет в хрустале над нашими головами переливается. Стефан шепчет: Ванда, если бы мы были одни, я бы тебя обхватил за зад, а так неудобно, придурки эти пялятся. Раз или два взгляд свекрови поймала, глаза злые, но я уже не расстраивалась.
Чувствовала, что теперь Стефан от меня уже никуда не сбежит, этот бал нас соединил больше, чем венчание в костеле под Белостоком. Мы вернемся в него вместе, и ничто нас не разлучит, даже злость этой странной женщины.
Так и случилось. Вышли мы сразу после полуночи, очень нам не терпелось. Уже в машине Стефан стал меня раздевать. Было немного стыдно перед водителем, но я женским инстинктом чувствовала, что нельзя мне нашу жизнь из-за бабского стыда разрушать. Все ему разрешила: и чтобы трусы с меня стянул, и чтобы сам с головой под мое белое платье залез. Шофер посматривал в зеркальце, но я таким взглядом в него выстрелила, что он сразу же свои зенки в переднее стекло впялил. Стефан под моим платьем колобродит. Дотронься до меня, стонет, дотронься, хочу твои пальчики. Тогда я обхватила его мягкую плоть, заставила ее набухнуть, точно чувствовала, где у него заветное место находится. В горле у него все заклокотало, впился он зубами в мои бедра и судорожно вздрогнул два-три раза, как будто от конвульсии. Ванда, прохрипел он, кто тебя этому научил, может, ты мне изменяешь? Любовь меня, отвечаю, научила, она и слепому зрение возвращает.
И вот я просыпаюсь в первый день Нового, 1954 года, смотрю себе в окно — день ясный, солнечный, морозный. Нужно бы, думаю, с Михалком на прогулку пойти, и потягиваюсь себе во весь рост, а тут приходит девушка Владка, вся заплаканная, и говорит, что какие-то люди пришли и я должна с ними куда-то ехать».
Так все должно было произойти, уже обратного пути не было. Эта глупая гусыня, наверное, до конца и не знала, кому обязана их разводом. Если бы тогда подольше задержались, возможно, ничего бы и не случилось. Ей не стоило его провоцировать. Надо отдать должное, сложена она была отлично. Вот он и потерял голову, запутался в ее трусах. Забыл, что мамаша одна осталась на этом балу. Возвращалась на машине с женой шефа немецкой безопасности и как бы невзначай проговорилась, что отец Ванды был секретарем общины и составлял списки граждан для высылки на работы. Те знаменитые контингенты… Что тут началось! Бедная мамаша не отдавала себе отчета, во что она сына втравливала. Ее ненависть к Ванде заслонила материнскую любовь. А так как обвинение прозвучало перед посторонними, нельзя было делать вид, что никто ничего не знает. Крестный Ванды, испытанный коммунист, оказался слабой помощью. Хватало его только на Польшу.
С должности посла его отозвали.
После развода с Вандой был такой короткий период пьянок и приключений со случайными женщинами. До того, пока не встретил Весю.
Если бы можно было все начать сначала. Дело трех, как он мысленно называл. Почему Ванда это описала, для нее это не должно было иметь значения. Она доверяла ему без оглядки, и ей не могло прийти в голову, что он вел себя подло или трусил. Считала, что так, по-видимому, нужно. И, в конце концов, никогда уже не возвращалась к этой теме. Но тогда при Геласе… Он рассказывал ему, как о какой-то шутке, смеялся, хотя в глубине души чувствовал себя беззащитным. Именно так: беззащитным. Ненавидел тех засранцев, так как из-за них открыл, что был, по существу, слабым человеком. Должен был принять это к сведению и идти дальше. Ведь не только сильные живут в этом мире. И если бы заглянуть в себя поглубже, то неизвестно, что бы там еще обнаружилось. Но не в этом дело. Речь шла о нем, о его неспокойной жизни с оглядкой.
Шесть или семь лет назад шел в День поминовения усопших по Новому Святу. Издалека заметил женщину в черном, она сидела на корточках перед мемориальной доской и зажигала свечи. Замедлил шаг и потом повернул обратно. Это ведь была не она, а однако же, убегал.
«Чаще всего сижу на лавочке перед домом, сложив руки на коленях. Тетка выглядывает из окна. Ванда, сходила бы куда-нибудь, говорит. Прекрасная погода, можно искупаться. Но мне лучше тут сидеть, опершись спиной о нагретую стенку. Пахнет деревом (дом у ксендза деревянный), передо мной цветочки головки свои от палящего солнца склоняют, хорошо тут, тихо, спокойно. Тетка по углам слезы по мне льет, но это ведь ничего не изменит. Не вернет мне моего Стефана. Злая судьба нас разлучила, а может, только злые люди. Иногда ксендз около меня усядется, руки на животе сложит, у него живот больше, чем у Стефана, вообще, он покруглее будет. Прости, говорит, не держи в себе зло. Оно сильнее всего точит человека. Ты молодая. Твоя жизнь еще сложится. Моя жизнь, отвечаю, — это мой Стефан, с которым мне жить в таинстве брака не дают. Ксендз только головой кивает, у него всего две-три волосинки осталось, он их приглаживает, а они не слушаются, своей дорогой идут. Пан Бог сказал: кто в тебя камнем бросит, ты в того — хлебом. И еще поведал: ударят тебя в одну щеку — подставь другую. Скажите, пожалуйста, ксендз, в кого я должна этим хлебом бросить и кому эту щеку подставить. Кто-то распорядился судьбой нашей, так что вынуждены мы со Стефаном развестись, потому что или я, или карьера его. Что мог человек поделать? Высоко уж взлетел, чтобы от всех благ отказываться. А если бы и отказался, все равно у нас потом жизни бы не было. Меня бы в своем падении винил.
И зачем эта любовь людям дана, коль столько боли приносит? Сижу я тут на лавке перед деревянным домом, и в жилах у меня вместо крови терпение. Было у меня все: любовь мужчины, дом, ребенок. Теперь меня разлучили с ними. Даже фамилию должна была вернуть. А я ведь той Ванды Дзюбек не знаю, это какая-то чужая женщина, которая обо всем Меня расспрашивает. А я, как горох при дороге. Не знаю, говорю ей, женщина, не знаю, ищи сама, а я тебе только помочь могу.
Как-то раз ксендз мне говорит: Ванда, иди подсоби мне в ульях, только шляпу надень, а то пчелы тебя ужалят. Я на это лишь головой кручу: слишком горькая я. Так и случилось — ни одна пчела ко мне не подлетела, убегали от несчастья, что внутри меня.
Зиму я уж не могла высидеть, толклась из угла в угол по дому ксендза. В один прекрасный день приходит тетка и говорит: ну, хватит, Ванда, я с учителем беседовала, он в школу тебя берет. Я сначала испугалась, что должна буду при чужих людях рот раскрыть, а потом подумала: это ведь дети, такие же, как мой Михал, может, с ними я к нему буду ближе. Ну и пошла я в эту школу. И стало мне лучше, как будто этот чад выход из меня нашел и так уж не травил каждую минуту днем и ночью.
Учитель молодой, красивый мужчина и такой вежливый. Я научилась от него курить — неудобно было отказываться. Раз меня угощает, я говорю: не курю. Другой раз то же самое: да-да, говорит, действительно, я просто забываю. А на пятый раз взяла сигарету, и как-то сразу мне так понравилось. Не задохнулась, как другие, затянувшись впервые. Ну и как начала курить, так уж до перемены дождаться не могла, чтобы скорей сигаретку между губами зажать и дым в легких почувствовать.
Учитель один в этой деревне, и никакой женщины с ним нет. На праздники тоже тут остается. Пригласили мы его в дом ксендза. Переломили вдвоем оплатку,[3] а ксендз неожиданно для всех вскочил, чтобы остановить это счастливое мгновение. Я смотрю на ксендза во все глаза, учитель тоже, а тот слезы вытирает и говорит, что я ему самый близкий ребенок, своих нет, так как такую должность он на этой бренной земле избрал, при которой в одиночестве должен свою службу нести. С этого все и пошло. Учитель глазами за мной, блузку просвечивает. Меня такая злость на него разобрала, а что делать? Смотреть ведь не запретишь и скандала из-за этого не устроишь. Только сама глупо будешь выглядеть. Стала носить свободные вещи, чтобы несчастного не искушать без нужды. Я ведь другому принадлежу и душой, и телом. Так с неделю поносила просторное платье, а он на перемене говорит: пани Ванда, когда такую фигуру имеешь, не нужно ее прятать, пусть хотя бы глаза натешатся. Мне так неловко сделалось, даже не знала, что ответить, но эту тряпку больше не стала надевать. Пусть себе смотрит, если ему так легче жить».
Однако предчувствие его не обмануло. У Ванды был менталитет шлюхи. Легко отдалась ему в руки, чтобы уж больше этого ни с кем не делать. Учитель… Хлюпик проклятый! Его всегда подмывало дать вот такому в морду. Интересовала реакция — встанет и даст сдачи или подожмет под себя хвост. От злости свело скулы. Полез за сигаретой. Сильно затянулся. Глаза начали слезиться. Совсем плох, промелькнуло в голове, инвалид. Из всех грехов больше всего он не мог себе простить старости. С некоторых пор его стал преследовать запах мускуса. Сменил стиральные порошки, даже разорился на «Певекс»,[4] чтобы убедиться — не вещи так пахнут, а он сам, это запах старости.
«Сидим с теткой на кухне за столом, рассуждаем о пустяках, так только, чтобы разговор поддержать. У тетки тоже жизнь была не из легких. Не попался мужчина, с которым бы хотелось быть вместе, поэтому поближе к костелу держалась. Божьему человеку прибирает, готовит. Но может ли это устроить женщину, созданную рожать и воспитывать детей? Дети важнее всего. Ну что у нее за жизнь! Конечно, она заботится обо мне, но тетке хотелось бы, чтобы лет мне было поменьше, а я сейчас уже все ближе ей по возрасту становлюсь. Когда мне было десять, а ей двадцать, я была ребенком, а она — взрослой девушкой. Когда мне было двадцать, а ей тридцать, я молодая девушка, а она уже женщина, теперь же мне тридцать, а ей сорок, обе жизнь одинаково понимаем.
Знаешь, Ванда, говорит тетка, ты бы поехала на сына посмотреть. Этого тебе никто запретить не может, ты ведь мать. Сюда бы его на пару дней привезла. Яблок бы да грушек с нашего сада поел. С ксендзом по улицам походил, на рыбалку отправился бы. Я головой печально киваю, мол, Стефан запретил. А тетка: кто он, пан Бог, что ли, между матерью и ребенком дела решать. Это ведь только пан Бог к себе забрать может кого пожелает. Я поразмыслила над словами тетки, и показались они мне справедливыми.
В одну из суббот взяла да и поехала. Попала на наших знакомых, моих и Стефана, еще с той заграницы. Он телеграфистом работал, а его жена с детьми дома сидела. Сынок их младший ровесником моему Михалу был, играли вместе. Я никогда не препятствовала их дружбе, несмотря на то что пани послихой была, а они сотрудники низкого ранга. Я к ней, бывало, заходила, беседовала о том о сем, так просто, по-женски. А теперь пришла просить адрес Стефана. Они сначала сопротивлялись, дескать, ничего не знают, чтобы пошла к кому-нибудь еще. Но как слезу пустила, что ребенка столько времени не видела, то они смягчились. Посмотрели друг на друга, и она говорит: дай адрес. Он мне его на бумажке написал.
Иду туда. А сердце такое вытворяет, вот-вот из груди выскочит, и умереть могу на месте.
Гляжу на дверь, на которую Стефан мой каждый день смотрит, и дверь эта для меня самой прекрасной на свете кажется, неважно, что на ней краска облупилась. Слышу шаги, женские. Лучик счастья так во мне и пригас. Если женщина откроет, не увижу ни Михала, ни Стефана.
Она… мать. Смотрит и притворяется, будто бы я чужая и наши дороги никогда не пересекались.
Вы что, из деревни мясо привезли, нам не нужно, говорит. К сыну я пришла, отвечаю и глаз с нее не спускаю. Взгляд отводит, не знает, что сказать. В конце концов отвечает, что Михал в школе. Тогда я подожду, говорю, и готовлюсь на лестнице засесть. А она мне: здесь, дескать, не разрешается, что дом этот для привилегированных людей и нельзя тут лестничные клетки обтирать. Может, ты еще курить будешь и окурки после себя оставишь. Буду, отвечаю я, и достаю „Спорт“ со спичками. Или от этого дыма, или от нервов в голове у меня все закружилось, и я на перила облокотилась. Это одно-единственное движение сразу ей мою слабость выказало. И тотчас же ее шея вытянулась, и она зашипела: женщина у него есть, любит он ее, пожениться собирается. Пусть они будут счастливы, отвечаю, я только этого и желаю Стефану. Вдруг что-то в горле у нее заклокотало, как будто она и вправду в гусака превратилась, и снова раздался шипящий голос: это уж не твое дело, отойти от двери, все равно ничего не добьешься. А я свое: чтобы дала мне на сына посмотреть. Тогда уеду и оставлю их в покое, но хочу хоть по головке его погладить. Он уже вырос из таких ласк, что ты, считать не умеешь? Это уже не ребенок, а взрослый мальчик. Рост от отца не унаследовал, а вот способности у него от Гнадецких. И после слов этих лифт вдруг открывается и выходит Михал. Я сразу его узнала, и так мне странно сделалось, что он больше на меня похож, чем на Стефана. Тогда-то раньше я этого просто не замечала. А теперь стою и слов из себя выдавить не могу. Все во мне словно замерло, даже биение сердца не чувствую. А мой сыночек прошел мимо меня и даже не взглянул, с кем это его бабка на лестнице беседует. Ну, говорит мне, перепуганной насмерть, старая, иди, куда шла. И перед носом дверь захлопывает.
Как я вернулась из этой Варшавы, каким поездом, не помню. Шла от станции проселочной дорогой и все во мне тряслось. Зачем тянуть бессмысленную жизнь, конца которой никто не знает? А может, самой найти этот конец… Но когда я в дом ксендза вошла, мысль холодная, как сама смерть, сразу позабылась. Бросилась ко мне тетка, мы с ней обнялись, и обе в плачь. Видела? Видела. Вырос, но высокий не будет. Фигуру от меня унаследовал и лицом больше на меня, чем на Стефана, похож. Ну, видишь, ребенок у тебя, а ты так позволила вырвать его из своей жизни, что за мать из тебя. А я ей: на ребенка двое имеют право, и пусть тот воспитывает, кто лучше и кто умнее. Тетка головой качает. Мало тебе твой Стефан плохого сделал, говоришь о нем, как о святом. Потому что он для меня такой и есть. Хотя бы он меня в землю втоптал, я буду еще ноги ему целовать. От слов моих тетка только руками замахала. Перестань, Ванда, я даже боюсь. А нечего тетке бояться. Я абсолютно нормальная, это свет какой-то не для людей, все в нем перемешалось, доброе со злым, как зерно с плевелами на решете. Я выбираю зерно. Тетка на меня смотрит: чтобы твое зерно отравленным не оказалось. И спешит уйти, не хочет меня видеть такой, просветленной, когда о Стефане говорю. Не любят о нем вспоминать ни она, ни ксендз, видно, той ссоры забыть не могут.
Было это как-то под вечер, лампочка уже в кухне горела. Мотор заворчал, и я уже знала, кто это. Успела только вбежать в комнату, волосы причесать. Хорошо, что за день до этого голову помыла и накрутиться успела. Последнее время ничего-то мне не хотелось, на голове пакли торчали после шестимесячной. А тут как предчувствие какое было. Ну, я, значит, расческой раз по кудрям, два — и в кухню, жду, когда он войдет. Входит. Голову в дверях пригибает. Смотрит на меня. Я на него. Оба слов не можем найти. Наши глаза только по лицам бегают и каждую изменившуюся за время разлуки черточку отмечают. Все по-старому, только виски с проседью, столько седины за неполные два года. Где же его счастье с другой, думаю.
И, наверное, мы бы так и стояли, если бы не тетка. Словно и не знает, что кто-то приехал, будто и не слышала машины и не увидела ее во дворе. Ну, наконец, говорит, вспомнил про нас. Совещание у меня в Белостоке, отвечает, решил посмотреть, как вы тут живете. Вижу, вам электричество провели. Ну и слава Богу. Наша деревня почти что последняя в планах была, а поди-ка достань керосин, когда всюду уже лампочки горят.
Сидим, значит, за столом, они с ксендзом по рюмочке, другой. Ксендз уже отказываться стал, а Стефан налегает, графин схватил, доливает. На меня не смотрит, только сгребает с тарелки, что ему тетка подкладывает. Все у вас вкусное, если подольше тут побыл бы, в дверь не вошел. А кто ж тебе запрещает, говорит ему на то тетка. Тебе бы не помешало пару кило добавить, а то выглядишь, как чахоточный, может, и правда с легкими у тебя не в порядке? Не проверялся? Легкие, отвечает, дышат, вот сердце пошаливает. На этаж поднимаюсь, как пробку кто в горло вставил. Тетка: и что удивляться, город во вред здоровью, пыль, газы, все это в человека впитывается. Он: зато вы хорошо живете — Ванда, как роза, грудь вперед, глаза святятся. Правда, тоже не бережется, сигарету за сигаретой. Это ты-то куришь, Ванда! Трудно поверить. Вытаскивает „Спорт“, угощает. Покажи, как затягиваешься. Я беру сигарету, и мне так тепло сделалось, что оба мы одну и ту же марку курим. Ну ты затягиваешься, как профессиональный курильщик, говорит Стефан и подвигается ближе. И рука его на спинку моего стула опускается. Как ты тут живешь, рассказывай. Учу в школе, здесь, в деревне. Что это за работа, кривится он, хочешь, я тебе что-нибудь в Белостоке найду. Хорошо, быстро соглашаюсь я, и еще головой киваю, чтобы не подумал, что я сомневаюсь. Всегда будет так, как ты скажешь. Ну, Ванда, ты взрослая, думай своей головой, а не моей. Пусть думает та, что умнее, чем моя. Ты надо мной смеешься, говорит, а я чувствую его руку у себя на спине. Жирок у тебя, знаешь ведь, что я это в женщине люблю. Да, поздно уже становится, нужно где-нибудь голову преклонить. Что там с моим шофером? А тетка: хорошо накормлен, спит в комнате при кухне. Для тебя постелила в столовой. А натоплено? — спрашиваю я. Не бойся, не замерзнет, перина теплая, пуховая. В холодном спать полезно. Тогда я туда пойду, а Стефан пусть у меня. Где он там на твоей постельке поместится, ноги у него будут свисать. Ну, ладно, прерывает Стефан, идите спать, мы с Вандой сами разберемся. Тетка к себе пошла, а ксендз уже пару часов, как ушел. Мы остались вдвоем. И снова между нами тишина) зависла. Ну, иди спать, Стефан, если завтра тебе рано ехать. А ты что будешь делать? Я еще посуду после ужина помою. Оставь эти тарелки, в окно не улетят, иди ко мне. Руку мне на груди положил, а я ее сильно своими прижала. И пошли мы в ту комнату, где всю зиму было не топлено. Стефан уже был пьяный и так на меня навалился, что я воздуха не могла набрать. На счастье, обмяк сразу и сдвинулся на бок. Извини, говорит, я ничего не смог для тебя сделать.
И за что он передо мной извинялся, мой единственный мужчина…»
Спал неспокойно. Какой-то суд конфедератов, какие-то пылающие кресты на пригорке, потом уносило его половодье, заливало ему рот, он задыхался, хотел кричать, но не было сил. Может, причина — несварение желудка? Ночью читал дневники Ванды. Почувствовал голод. Вынул кусок колбасы из холодильника и съел стоя. Даже хлеба не захотелось отрезать. Да, точно, это холодная колбаса. Все начинало подводить. Уже дошел до того, что считал за победу, если мог дотянуть до вечера и ничего не болело. Недомогание сопутствовало ему теперь все время. Он научился не обращать на это внимания.
Около десяти пришел Михал.
— Ты что сегодня не ездишь?
— Должен был после обеда, но не выдержал, из дома ушел, старая моя с самого утра теребит меня за задницу.
— Наверное, есть за что.
— Ага, бабки приношу, с голоду не умирает, пусть сидит себе тихо.
— А может, она хотела бы иметь еще и мужа.
— Ты что, отец, в адвокаты нанялся? Ну, чего там в письме было?
— А, кое-какие старые бумаги после матери.
— Куда ты их спрятал?
— Они предназначены только для меня.
Михал сделал растроганное лицо.
— Да-да, семейная тайна. Я слишком мал, чтобы меня к ней допускать.
— Никакой тайны. Мать просто дневники вела. Этот, сын ее, запаковал все и прислал.
Михал, сделав презрительную гримасу, сменил тему:
— Отец, нет ли у тебя что-нибудь на опохмелку?
— Ты же на работу идешь.
— Пока дойду, все проветрится.
Он подошел к бару, открыл его и вынул оттуда начатую бутылку. Налил в рюмку, с сожалением замечая, как дрожат руки.
— Нужно что-то решать, — обратился он к Михалу, — соглашаться на захоронение матери тут или нет.
— Конечно, соглашаться. Не помешает, а может, поможет. Этот из Америки приедет не с пустыми же руками.
Он посмотрел на сына с сожалением и упреком. Что же из Михала вышло, что главное в его жизни — только материальные блага? Сам он тоже не слишком-то задумывался над спасением души, но от денег никогда не зависел.
И вот ведь еще что удивительно, Ванда была действительно хороша собой. Михал унаследовал от нее фигуру, низкий лоб и круглые щеки. Только то, что у матери можно было назвать красотой, Михала, скорей, портило, чем украшало. Ванда была живая, с курносым носиком, натуральным румянцем. Лицо же Михала выглядело грубо. Он любил сына, так что это открытие каждый раз доставляло ему неприятные ощущения.
— Приходи вечером, — неожиданно мягко произнес он. — Подумаем. Это не такое простое дело, как кажется.
«Слеза слезу гонит, с его отъездом я сама не своя. Глаза такие маленькие, будто щелочки. Тетка и ксендз около меня, как около больной, ходят. Пусть плачет, говорят они между собой, может, этот нарыв в ней лопнет и очистит тело. Тогда она выздоровеет. А я не больная, я уже просто не могу жить.
Ночью зашла на чердак, веревку через балку закинула и петлю готовлю. Жалко мне себя немного, но сил уже больше нет. Поискала стул, спинка у него ободрана, но сиденье крепкое, солидное, мой вес выдержит. Залезаю я на стул, дотягиваюсь до веревки, а тут тетка влетает. Как крикнет, как наскочит на меня! У нее фонарь из рук выпал, и мы в темноте с ней ползаем, ищем его. Била она меня кулаками со страшным криком, что я тут, в доме ксендза, где с Богом общаются, такое вытворяю. Ксендз тоже примчался с керосиновой лампой, с которой на скотный двор ходили, смотрит, как мы на полу возимся, ничего со сна не понимает. Тетка ему только на веревку показывает, она так перепугалась, что у нее после первого выкрика голос пропал. Еще две недели слова из себя не могла выдавить, только глазами с нами разговаривала. И я с ней все время рядом должна была находиться. Даже спали вдвоем в холодной комнате, я у стены, чтобы сбежать не смогла, и то сквозь сон она все рукой шарила, тут ли я. А потом оказалось, что я матерью буду.
Как нам врач об этом в поликлинике сообщил, так тетка сразу и выздоровела. Ну, теперь ты в безопасности, ничего плохого уж с тобой не случится. Бог услышал меня.
Хожу я по дому ксендза, на двор выйду, погуляю, и так мне как-то тяжело на сердце. Что я одна буду делать с ребенком в этом злом мире, где один другому не только помочь не хочет, а, наоборот, еще в пропасть пихнет и чужому несчастью радоваться будет? Конечно, и хорошие люди попадаются, такие, как ксендз, как тетка моя, но их слишком мало, днем с огнем не сыщешь. Достаточно на дорогу белостокскую выйти, что там делается. Вот, позавчера на женщину одну напали, гроши, что с базара несла, забрали, да еще за ее же беду и избили.
Лучше бы я там была, пусть бы меня там бросили окровавленную в пыли дорожной, чтобы никогда бы я не могла уж подняться. Когда я на лесной дороге подумала, что одна осталась, сил во мне больше было. Моложе — двадцати лет еще не исполнилось, а теперь вот тридцать стукнуло. Другой ум, другие взгляды. Разговариваю я с этим моим ребеночком о том, что не веселая у него будет мама. Наверное, никогда он ее улыбки не увидит. Все солнце жизни со Стефаном ушло, а ему со мной уже никогда не быть. Чувствую я, что не увидимся мы с ним на этом свете и ребенка он тоже своего никогда не увидит. Сердце мое подсказывает, мое обманутое сердце. Столько обещано ему было, а сбылось ведь только одно — что любовь бывает единственной и на всю жизнь.
Стою я однажды над рекой и смотрю, как она рвется между берегами, как ветки за собой течение уносит. Если бы у дерева был голос, то вода бы все равно корни подмыла и ветви повырывала. Что ему с того голоса? Лучше уж в молчании. А если бы я вот так, головой в омут, и смотрю себе, смотрю на водоворот… Но нельзя, не одна я. Там во мне человечек колотится, о своей судьбе спрашивает. Двинулась я в сторону дома, а мысль, холодную, как смерть, уже второй раз от себя отогнала…
Ксендз говорит, в Варшаве перемены. Партийный и государственный аппарат чистят, а мошенники у власти. Для скомпрометированных людей не может быть места. А я думаю, как там у Стефана дела. Ведь он с теми был, кого под зад коленкой гонят. Ксендз головой кивает, не бойся, Ванда. У власти одно лицо, и своих детей она умеет наградить. Даже когда розгами высечет, потом приласкает.
Утром еще с теткой горох перебирала, а под вечер так меня прихватило. Воды прямо на пол в кухне отошли. Тетка перепугалась, кусок белой ткани принесла и лечь приказала. Сухо там в тебе, не двигайся, а то ребеночка, не дай Бог, покалечишь. Ну, лежу я в кухне, а боль меня так и разрывает. Ксендз на велосипеде поехал в соседнюю деревню за акушеркой. Та пришла, что-то пощупала и тетке шепчет, что ребенок-то от белого света отвернулся, не головка у него, а ножки выглядывают. Ну, думаю, конец мой приходит. Ждала я ребенка без радости, потому клубок новой жизни не раскрутится, да и мою нитку оборвать может. Будь что будет, снова думаю я, только чтобы не страдать сильно, чтобы побыстрее это случилось. Закрыть глаза и очнуться уже на том берегу. А есть ли он, тот берег, ведь никто его из живых-то не видел. Женщины надо мной склонились, потерпи, Ванда, „скорая помощь“ уже в дороге. Хотела я им сказать, зачем вы, люди, стараетесь, я уже по тому свету шагаю, но меня такая слабость взяла, что сил не было голос подать. Даже страдания затихли, сон веки мои слепил. Стены того света темными и далекими казались…
Живот мой разрезали и ребеночка в нем нашли целехонького и здорового. Большой, четыре с лишним килограмма. Сном я больничным спала, и он в тишине родился. Я так удивилась, что еще тут, среди живых нахожусь. Рукой до живота — а он плоский. Может, девочка, думаю. Нет, мальчик. Значит, второго вылитого Стефана я из себя выродила. Этот уж со мной останется, этого уж он при себе держать не захочет.
После разреза мне дольше лежать пришлось, что-то там не хотело заживать, в одном месте гной собирался, мне дренажную трубку вставили. А все мазало и мазало. Но стоило немного потерпеть, потому что нашла я тут близкую себе душу. Она приходила ко мне, сначала лицо умывала, руки, пока у меня сил не было себя обслуживать, а потом просто заглядывала, чтобы поболтать. И так слово за слово, стала меня уговаривать, чтобы я в дом ксендза не возвращалась. Ну, что это за будущее для меня и для ребенка? Хозяйство ксендза после тетки принять? Лучше в Белостоке остаться, присмотреться, работу какую-нибудь поискать. Может, курсы окончить или училище. Для учения я уж слишком старая, говорю. Какая же там старая, женщина в тридцать лет, самый мед жизни! Да я же последний раз книжку в руках держала только при немцах. Все уж забыла. Вспомнишь, начало трудным будет, а потом найдешь то, чего ты и не теряла, то, что в тебе все время было, только не подозревала об этом. Может, она и права, думаю. Стефан ведь тоже на эту деревню носом крутил, Белосток упоминал.
Думала, что тетка против будет. Да что там, она, наоборот, обрадовалась. Я Стефанчиком займусь, голова для учебы у тебя свободная будет. Комнату в Белостоке сними, мы с ксендзом заплатим, а ты к нам с субботы на воскресенье приезжать будешь, чтобы ребенок тебя не забывал. Я выбрала для себя медицинское училище. Хотелось быть похожей на подругу мою новую. Чтобы такую же доброту к людям иметь и мудрость во взгляде, как у нее. Если бы я раньше такой была, то, может, смогла бы и Стефана удержать, может, мы бы кого нужно умолили, чтобы нам такую жестокую судьбу не уготовили и на одинокую жизнь не обрекли. Но что есть, то есть, жизнь мне без мужчины предначертана, пустая постель ночь за ночью, аж до самой последней.
И снова я снимаю комнату, словно время повернуло назад, и я сейчас в должности секретарши работаю и приезда Стефана ожидаю. Но это уже не та комната, не тот город, и я уже другая, старше на десяток лет. Не начинаю жизнь сызнова, имею то, что имела, и временами мне так даже лучше. Люблю вернуться с занятий в свой угол, включить радио. Туфли сброшу и хожу себе босиком, всегда любила, чтобы моих тяжеленных шагов слышно не было. Стефан даже злился на меня за это. Не по земляному полу, мол, ходишь, а паркет под ногами. Ну и пусть паркет, по нему так же ступают, как по чему другому. Музыка играет, тихая такая, чтобы не мешать тем, кто за стеной, а я чай заварила, сижу в углу атаманки, сигаретку покуриваю. И от этого всего мне так приятно, что я даже глаза прикрываю. Радуюсь я еще, когда еду к ребенку, и когда назад сюда возвращаюсь, тоже радуюсь. Так и меряю песчаную дорогу от станции до дома ксендза, от дома ксендза до станции, и каждый раз она мне все короче и уже кажется, скоро в тропинку превратится. Я с новой подругой мыслями об этой дороге поделилась, а она мне и говорит: это потому, что ты растешь и в гору поднимаешься».
Когда сын ушел, он вымыл посуду, пропылесосил квартиру и, взяв сетку, пошел за покупками. Пришлось стоять в нескольких очередях, приближался конец недели, и людей было больше обычного. Очередь ползла в сторону прилавка, и он вместе с ней. У людей были серые, усталые лица. Они не выглядели счастливыми, как хотел тот бывший студент, который бросил все и пошел в народ учить. Он его хорошо помнил, хотя и прошло столько лет с их встречи. Худой, с бледным, нервным лицом, в очках. У него был выступающий вперед подвижный кадык.
Внизу в гостинице находился ресторан, где кормили лучше всего в городе. Там они все и собирались: Гелас, Кровавый Владек, прокурор Машлиский с женой, моложе его более чем на двадцать лет, которую везде брал с собой, ну и он. Это был местный клуб пятидесятых годов.
Тот студент, идя как-то на ужин, нерешительно остановился в дверях, щурясь и разглядывая зал близорукими глазами. Партсекретарь кивнул и позвал его:
— Пожалуйста, присоединяйтесь к нам.
Студент согласился, но было видно, что он хотел побыть один. Ему было неловко в обществе людей более опытных, умеющих пить водку. Жена прокурора потянула его танцевать. Как позднее оказалось, она давала ему понять, что охотно бы навестила его в номере гостиницы. Он отговаривался, что устал и что завтра ему с раннего утра ехать в район. А когда она проявила настойчивость, студент признался, что решил никогда не изменять жене, вызвав тем самым взрыв бурного смеха у подпитой женщины. Она качалась, обхватывая руками живот и обращая на себя внимание людей. Прокурор поспешно встал из-за стола и, взяв жену под руки, вывел из зала. Когда студент вернулся на свое место, Кровавый Владек похлопал его отечески по плечу.
— Не переживай, — проговорил, — это обыкновенная девка.
Парень его заинтересовал, может, потому, что был моложе и не сказал бы: поживете с мое, увидите. Скорее, Владек мог выступить с чем-то подобным. Потекла беседа. Студент распалился, его лицо приняло одухотворенное выражение:
— Знаю, что я идеалист, и не отрицаю этого, но теперь такое время, в котором, чтобы указать людям правильную дорогу, нужно запылать, подобно факелу. Потому что, пока мы живем в такой темноте, мало кто знает, какое счастье его ждет впереди. Сейчас главным становится человек, личность. Несмотря на то что мы хотим счастья для миллионов, каждая отдельная судьба является предметом нашей заботы. Я должен убедить их претворить эту идею в жизнь, а если потребуется, и пожертвовать всем. Так мне приказывает моя совесть коммуниста. Первый шаг уже сделан, теперь мы должны, товарищи…
Студент повторял по кругу одно и то же. Звучали скучные, шаблонные фразы. Он перестал обращать на него внимание и занялся своей рюмкой.
Однако заморочила она ему голову своей писаниной. Он не составил списка покупок. Теперь вот нужно было думать, что купить. Больше того, забыл даже о телефонном счете, который вчера вынул из почтового ящика. Такого помутнения в голове до этого с ним еще не случалось, разве что когда начинал пить. Бывало тогда из жизни выпадало по два-три дня, но потом все шло своим чередом.
Пару раз у него перед глазами замаячила Ванда, такой, какой он видел ее в последний раз в деревне у тетки. Но тут же постарался отогнать от себя этот образ. Все писанина, подумал он, желая принизить значение ее исповеди. Что-то не давало ему покоя, докучало, как рой назойливых насекомых. Каждая деталь из его давнего прошлого вкручивалась в мозг. Он не мог себе это позволить. Его обязанностью было защищаться перед всем, что могло усложнить его жизнь.
«Пролетело два года, я получила диплом и сразу в отделение, в котором родила Стефанка. Постоянно учусь и учусь от моей подруги Галины. Как она к человеку подойти может, каким словом утешить. Только подушку поправит, и страдающий от боли уже улыбается ей. Наверное, много времени пройдет, пока я стану похожей на нее. Свет тот, который Галина в себе несет, во мне зажечься никак не хочет. Погас он тогда, когда меня со Стефаном разлучили, и не могу я ни к кому с этим светом прийти. Мрак во мне. Люди чувствуют это и отворачиваются от меня. Даже мой сынок, когда я на руки его беру, и тот личико отодвигает. Сразу как бы от меня вырваться хочет и убежать к тетке.
Вчера суббота была. Выкупали мы с теткой Стефанка, спать уложили. Сидим за столом в кухне, тетка пасьянс раскладывает. Я для сынка свитер на спицах вяжу. Как это случилось, что Стефанек отцовскую фамилию получил? Как это, тетя, вам удалось? Я не такая деликатная, как ты, знала, что ты ничего от отца не потребуешь. Села спокойно в поезд, перед этим наготовила всего ксендзу на два дня, ребенка на Олесю оставила, ты знаешь, это невестка Мадейских. Молодая, но очень серьезная женщина, я не побоялась ей малыша доверить. К тому же у нее свой такой, всего нашего на два месяца старше, так что в случае чего, знает что и как. Ну и рот раскрыть я умею, сказала, что, коль сына не признает, по судам затаскаем. Его деньги, мол, нам не нужны, сами справимся, но ребенку от безотцовщины нечего страдать и девичьей фамилией матери прикрываться. А Стефан, спрашиваю, не хотел на сына посмотреть? Ничего не хотел, только бумагу подписал. Видать, жены боится. А разве он женатый? Пока еще женатый, но не переживай, с ним, цей, никакая долго не выдержит. Мешки под глазами от выпивки этой у него уже пол-лица закрывают. А может, это от сердца? Жаловался ведь. Ага, ты еще попереживай, мало тебе от него досталось.
Я потом ночью долго уснуть не могла. Женился все-таки. И как же жена его эта выглядит? Какие слова он ей говорит? Смотрит ли на нее так, как на меня смотрел? Наутро я ничем не выдала своих переживаний перед теткой, но все воскресенье сердце мое раскаленным железом жгло. Но, перед тем как в город собираться, невзначай спрашиваю: а по профессии-то она кто будет? Тетка повозилась, плиту тряпкой вытерла, потом угли подмела, что перед печкой упали. Наконец проворчала: врач она. А красоты никакой, худая, кости торчат.
Я совсем еще недавно считала, что зло всегда берет верх над добром, но теперь, когда Галину встретила, на жизнь по-другому смотреть стала. Ну, что с того, что добрые люди — это как прореженный лес, от одного пня до другого дорога далеко. Ведь когда близко, то одно дерево может все заслонить. Тогда нужно голову вверх задрать и верхушку на фоне неба разглядывать. Вот Галина для меня такая, прекрасная и стройная, как сосна. Это ничего, что в действительности она щупленькая и можно пройти и даже не заметить. Если кто разглядит в ней то прекрасное, тот уж никогда не отойдет. Нужно с ней рядом быть и слушать, и радоваться, что ты, как она, женщина. Я столько хорошего от нее узнала, многому научилась.
Как-то раз говорит: ты, Ванда, ничего не читаешь, это ведь как грех, знаешь ли ты, сколько дает человеку написанное слово? И принесла мне „Анну Каренину“. Я так увлеклась, что с работы мчалась домой к этой книжке. На дежурстве голова больными была занята. Спала по два-три часа. Слезы льются, букв не видно. Так близка мне была эта женщина, вижу ее, словно живую, боль ее, как кусок хлеба с нею делю. Если бы тогда, стоя над рекой, я о ней знала, то не допустила бы, чтобы та мысль во мне разлилась и заморозила, как слабое деревце.
Ну и началось мое чтение. Тетка даже мины строила: что это такое, приезжаю, дескать, на два дня и вместо того, чтобы поговорить, ребенком заняться, с книжкой сижу. А я вне себя. Картошку почистить? Сейчас, сейчас. Да уже почищена, сообщает она обиженным голосом. А как-то говорит мне: знаешь, Ванда, ты девять месяцев ребенка в грусти и печали носила, и теперь он такой, не улыбнется. Отравила ты его своим несчастьем. А я на сыночка смотрю и о том же думаю. Глаза от Стефана — черные, но выражение не такое, как у отца, серьезное. А ведь еще от горшка два вершка. Сажусь перед ним на корточки. Хорошо тебе, сыночек, на свете, спрашиваю. А он ничего не отвечает. Чего бы ты хотел, Стефанчик? А он дальше молчит».
К вечеру, когда пришел Михал, он уже очень устал. Обычно ложился в десять. Около четверти часа читал, потом откладывал на ночной столик книжку, очки и гасил свет. Засыпалось ему по-разному: иногда сон приходил сразу, иногда часами вертелся с боку на бок. Однако после бессонных ночей все равно не давал себе поблажки — к девяти уже и с завтраком было покончено, и квартира убрана.
По правде говоря, сегодня ему хотелось побыть одному, но он не осмеливался сказать об этом сыну. Не были они настолько близки. Так уж сложилось по многим причинам, и сегодня вникать в это не имело никакого смысла. У Михала вызывало недовольство, что отец всегда на стороне невестки. А это было не совсем так. Михал пил. Отношения с женой складывались напряженными, возникали скандалы в присутствии детей. Ни к чему хорошему это привести не могло.
С внуком он не дружил, а вот с внучкой, которая была моложе брата на пару лет, они понимали друг друга с полуслова. Когда он приходил к ним, девочка еще с порога бросалась ему на шею, а он наклонялся, чтобы обнять ее. Внучка обращалась к нему по имени, хотя родители сердились, объясняя, что это ее дедушка. Она согласно кивала головкой, но когда он заявлялся вновь, кричала на весь дом: Стефан пришел. Девочка вела себя, как опытная кокетка. Умела выудить у него деньги на сладости. Невестка недовольно ворчала, считала, что это вредно.
Однако он испытывал слабость к внучке и не мог ей ни в чем отказать.
— Мы должны поговорить, — напомнил Михал.
— А, да-да, — поспешно подтвердил он.
— Я бы даже и не раздумывал на твоем месте. Дать согласие, и конец. Пусть приезжают. По крайней мере, я буду иметь честь везти пана профессора из аэропорта.
— Вы же братья, — вырвалось у него. — От одной матери и одного отца.
Михал скривился:
— Он мне ни брат и ни сват. Я с ним в жизни ни одним словом не обмолвился.
— Так сложилось.
— Да, конечно, он со старой остался, и ему повезло. Не приходится теперь, как мне, старым рыдваном по выбоинам скакать.
В воздухе повисло молчание. Сын прервал его первый:
— Ну что, отец, по маленькой — за упокой?
— А ты на чем?
— На ногах, на ногах, не бойся. Иногда пару шагов и пешком можно.
Он вынул бутылку житневки и рюмки. Последний раз покупал водку в «Певексе» за доллары, которые ему присылала Ванда. Не дотрагивался до них много лет. А теперь стал тратить.
— Может быть, что-нибудь из еды, начал он.
— Лучше натощак, как во время первого причастия.
Выпили. Обожгло горло.
— Ну, водка что надо. Не выдохлась, — сказал сын, глаза у него загорелись.
— Михал, а ты помнишь маму? — спросил он тихо.
— Я даже не знаю. Для меня она уже второй раз на тот свет отправляется.
— Как это?
— Да так. Бабка еще тогда мне сказала, что мать приказала долго жить.
— Бабушка что-то… Что-то перепутала, может, ты чего-нибудь не понял…
— Я-то все правильно понял, отец. Но это старая песня, и незачем ее на новый лад перекраивать.
Припомнился ему Михал после расставания с Вандой. Он постоянно плакал и спрашивал, когда же вернется мама. Сторожил под дверями, не идет ли случайно. Потом все реже и реже вспоминал ее.
— Когда бабушка тебе это сказала?
Сын иронично усмехнулся:
— Ты хочешь знать точную дату? В феврале. Из Германии мы уехали в январе, и она мне в феврале это преподнесла. Воскресенье было, на обед курица с овощами готовилась.
Он не знал, смеется над ним сын или действительно тот день врезался ему в память. Михал не подал вида, но тоже был взволнован. Как бы смерть Ванды за океаном разворошила в них обоих воспоминания. Заглянули в прошлое.
— Хорошее у меня было детство, — проговорил Михал. — Каждый бы мог позавидовать. Пьяный отец спозаранку в дом притаскивается, его в постель уложить нужно, ботинки снять. Не всякий знает, что это за искусство — расшнуровать ботинки, когда такое быдло кричит и лягается.
— А ведь тебя это ничему не научило. Когда-нибудь и твой сын скажет тебе то же самое, — изрек он с горечью.
— Видно, это по наследству от отца к сыну переходит. Интересно, братишка-профессоришка тоже этот груз тащит?.. Не знаю, как там было между вами, почему мать ушла. Одно могу сказать, отец: тебя женщины погубили. Эта докторша, которая сил не имела, чтобы слово из себя выдавить, потом та, вторая, — классная девка, ну и незабвенная бабка Гнадецка. Крутили они тобой как хотели. Только мама была другая. Щенком был, а помню. Не прокладывала себе дорогу сиськами, как делали другие твои женщины. Всегда на шаг за тобой, отец, стояла…
Он опустил голову после этих слов сына. Что он мог ему сказать. Михал потянулся к рюмке.
— Что-то ты сегодня, отец, отстаешь… А эта Марта, хорошая была задница. Можно сказать, дала мне путевку в жизнь. Что ты глаза-то делаешь? Было так, святая правда. Сначала в халатиках в ванну ходила. Сквозь них все просвечивало. Я ночами после этого в кровати вертелся. В конце я ее достал. Но вы тогда уже разведены были. Раз нас бабка Гнадецка накрыла, думал, что «скорую» нужно будет вызывать.
— Тебе же семнадцать лет тогда было.
— Достаточно.
Напились оба. Он даже не помнил, когда ушел Михал. Всю ночь с ним творилось что-то странное. Не лег, как всегда в таких случаях, в одежде на кровать, а слонялся по дому и не мог найти себе места: включая и выключая свет, открывал дверь в ванную, потом закрывал ее, кружил по дому, как раненый зверь. Это продолжалось достаточно долго. Все время разговаривал сам с собой, а точнее, с ней…
Даже если не нужно было бы тебя топором обтесывать, все равно между нами ничего бы не получилось. Опустошенный я, Ванда. Ничего мне не нравится. Не знаю, кто я есть и кем я был, предпочитаю не помнить. Я только оболочка, мешок из кожи и мяса, ничего больше…
А ведь могло быть иначе, если бы ты со мной осталась. Почему ты так легко на все соглашалась, почему была покорной? Мы бы теперь радовались сыну, и Михал жил бы иначе… Он где-то прав, зачем мне нужны были другие женщины, ни одна меня не согрела. Веся… не была она для меня партнершей. Всегда боялся нанести ей вред, когда обниму посильнее, казалось, что она раскрошится в руках. Хорошо, что быстро от меня ушла. Только что с того. Было уже поздно. Мексика прошла мимо носа. А ты бы не позволила, ты бы сразу сказала: паковать чемоданы. Всегда знала, что для меня хорошо. Когда в загранкомандировку уезжали, тебе это было не по душе, хотелось остаться в нашем семейном гнезде, а, однако, сердце разуму уступило.
— Ну что, Ванда, — спрашивал я, еще больше мучаясь сомнениями, чем ты, — как думаешь, справлюсь?
Ты только головой кивнула, слезы не давали тебе разомкнуть губ.
Ты верила в меня и обладала тем инстинктом, которого не хватало мамаше… Она тоже только обо мне пеклась, а что бы ни сделала — как об стенку горох… Не получилось так, как она хотела, себе все испортила и нам не дала жить… Но ты прости ее, как простил я. Только один я знаю, чего это невезение ей стоило. Под конец жизни на месте сидеть не могла, металась — от двери к окнам, от стены к стене. Эта непоседливость, как болезнь… Яд, который годами копился в ней, ее же и травить начал. Не могла слушать о тех, кому везло в жизни. Видишь, видишь, повторяла, как в горячке, обокрали тебя… И слезы в ошалелых глазах… Глаза моей матери, Ванда, это самое мое большое угрызение совести. Поглядывают на меня из темноты… Я сильно обманул женщину, которая умела так любить и так ненавидеть.
Ты, Ванда, смогла быть только женой, поэтому должна ее понять. Она тоже не могла быть никем, лишь матерью… Мне было шесть лет, когда погиб отец — несчастный случай на улице. Мы возвращались с похорон, она держала меня за руку. На лице черная вуаль. Когда сняла эту тряпицу, ее глаза стали искать меня, и так уж до конца и осталось… Не пренебрегай, Ванда, ее миссией… Эта была личность, герой, достойный шекспировской драмы. А я ее сын, какая-то малость… Пока жила, мое существование имело смысл, я был словно продолжением ее трагической судьбы… Теперь… что я могу с собой поделать… Помоги, умоляю. Сними с меня эту лапу, которая меня, как червя, к земле прижимает…
Поднял голову и, увидев в зеркале перед раковиной свое лицо, изумился. Он плакал.
«Так это быстро понеслось, что я даже удивиться не успела. Ничего не успела — ни поблагодарить, ни помочь. Я больная, говорит Галина, умираю. Я слов из себя выдавить не могу, а она усмехается. Ты о себе должна думать, о ребенке. Обо мне никто плакать не будет.
Сестра у меня в Америке есть. Я уже ей письмо написала. Запакуешь вещи, сына под мышку и в дорогу. Здесь тебя уже ничего хорошего не ждет. Шутка, думаю, а она головой кивает. Я бы хотела, чтобы ты моих похорон не ждала, но, зная тебя, понимаю: не отступишься до конца. А потом уезжай, это мое желание.
Я в слезы, но чувствую: близок ее конец. И трех месяцев не прошло, как мне за гробом Галины пришлось идти. С похорон — на поезд и в усадьбу ксендза. Вошла в дверь, а тетка аж руками всплеснула. Бог мой, как ты выглядишь! А потом говорит: она ведь тебе даже никакая не родственница. Для меня, отвечаю, она ближе, чем мать, чем сестра, чем… А тетка: ну продолжай, продолжай… чем ребенок? Что-то мало в твоем сердце для него места.
И тогда голова у меня сама повернулась, смотрю, стоит Стефанек, а глаза у него, как два черных солнца. Ничего более печального я в жизни не видела. Приникла к нему, к груди его прижала. Сынок, говорю я, люблю тебя, как умею, не сердись на меня. А он мне ручки на голову положил и отвечает: главнее тебя, мамочка, никого нет. Тетка от таких слов к стене отвернулась, глаза фартуком вытирает».
Он сполз с постели около двенадцати. С похмелья голова была тяжелой. В зеркале увидел свои красные, опухшие глаза. С омерзением отступил. Заварил кофе, выпил и вышел из дома. Сразу направился на почту, чтобы дать телеграмму. Когда оказался на улице, то понял, что не очень-то знает, с чего начать. Мог только ждать.
Подумав, направился в сторону Лазенек. Его встретили чернота обнаженных деревьев и гнилой влажный воздух. В пруду плавали две дикие утки, серые, под цвет осенней природы. Он поскреб в карманах и кинул им кусочки сухого хлеба. Утки ловко их поймали.
По правде сказать, он должен быть благодарен Ванде, что она дала ему возможность так рано определиться. Впустила в дом старуху, его мать, чтобы он сам сделал выбор. С того самого времени он был, как подбитый самолет, который оставляет за собой черный шлейф. И ведь так хорошо он к этому приспособился. Когда же его вновь ставили перед выбором, испытывал звериный страх. К счастью, это продолжалось, как правило, недолго, мог спрятаться за чьей-нибудь широкой спиной, притвориться, что заболел: проблемы с горлом, не может говорить.
После его отзыва из ГДР власти не очень-то знали, что с ним делать. Болтался без работы. Наконец получил предложение — стать консулом в Мексике. Он бы согласился, но Веся воспротивилась. Не хотела уезжать из Варшавы и нарушать свои профессиональные планы. Работала над диссертацией.
Пришлось зацепиться в аппарате, потом, после развода с Весей, уехал в провинцию. Михал и мамаша остались в Варшаве.
Его передернуло от холода. Поднял воротник куртки и повернул в сторону ворот. Дома ждали страницы, написанные рукой Ванды.
«Ну вот, мы попрощались со всеми и выехали в Новый Свет. Ксендз разорился на это путешествие. Я чувствовала себя по-идиотски. Он мне, в конце концов, не родственник. Пообещала: как только заработаю что-то там, сразу ему верну. А он даже слышать не хотел. Ты о себе позаботься, говорит, о ребенке, это для меня награда — помочь вам. Мне тридцать семь, Стефанку семь, может, семерка ему счастье принесет. Утверждают, что это счастливая цифра. Плывем на корабле. Смотрю сквозь круглое окошечко на море и думаю: отсюда ли или еще откуда — мне все равно до Стефана, мужа моего единственного, с любого места далеко… Иногда сильная качка начинается, некоторые болеют, а у нас со Стефанком сопротивляемость против тряски. Видно, желудки у нас обоих в Дзюбаков пошли, потому что Гнадецкие наградили Стефана-старшего слабым нутром.
Сижу себе в каюте, появляется сын. Бегает он здесь везде, туда-сюда, всем интересуется. Тут каплица есть, если ты, мамочка, хочешь, можем пойти помолиться. Сыночек, я так давно не молилась, что даже слова забыла. Но с Богом у меня свои счета, в каждом месте земли могу их оплатить. Костел для этого не нужен. Иди и найди лучше чего-нибудь повеселее. И Америку эту, смотри, не пропусти. Она слишком большая, отвечает, чтобы ее пропустить, и серьезно на меня смотрит. Доволен ты, что мы поехали? Не боишься нового? Нет, крутит головой. Да, ты смелый. Он утвердительно кивает. Я рад, говорит, что мы будем только вдвоем.
Как это все глазами объять, как запомнить. Люди, люди, что-то там говорят. Голоса путаются, накладываются один на другой. Хотелось бы руками уши заткнуть. Кто нас тут найдет, кто будет знать, что мы — это мы, в таком людском море, еще более чужом, чем то, в окне иллюминатора.
Стоим мы со Стефанком, оглядываемся. Ждем, вдруг кто-нибудь на минутку приостановится, чтобы можно было расспросить. Только поймет ли кто наш язык?
Но не прошло и полчасика, а мы уже сидим на заднем сиденье в машине сестры Галины. Она с переднего кресла на нас оборачивается и шлет нам улыбку за улыбкой. Посмотри, Казик, говорит она мужу, какая красивая эта Ванда. Посветлеет в нашем доме от ее волос. Такого цвета я еще не видела. Отличный, просто потрясающий!
Живут в домике, как плоская коробочка, кажется, что ветер подует и он перевернется. Но внутри много места. Нам дали две соседние комнаты наверху. Я сказала, что мы можем в одной жить, а она: мужчина, дескать, должен отдельно. У них свои мужские дела, не нужно вмешиваться. Ну, так мы и жили.
Первые месяцы я не выходила, боялась потеряться — тут все домики один на другой похожи, только по цвету можно распознать. Иначе и сами владельцы могли бы их перепутать. А как про дорогу спросить, по какому? Как ветер подует, красная пыль поднимается, словно кто кирпичи рассыпал. Вот такая земля. И пахнет иначе, чем у нас. Сестра Галины изо всех сил старается, чтобы нам у нее хорошо было: ничего, говорит, не поделаешь — чужое всегда чужое, привыкнете, жить-то везде можно. Я головой киваю, только слезы за мной, как верный пес, ходят. Уже готова наверх лететь, голову в подушку уткнуть и ведро соленой воды, которое с момента приезда сюда во мне насобиралось, в нее вылить. Сестра Галины все это видит, хорошая, деликатная женщина. Мне: о работе для тебя подумаем. Учись языку, пригодится в работе. Медсестра тут быстрее для себя что-нибудь найдет, чем, например, врач. А я думаю: нынешней жене Стефана труднее моего было бы, она ведь как раз врач.
Только вошла в дверь и уже вижу: что-то случилось, о чем ни сестра Галины, ни ее муж не хотели бы говорить. Может, от той больной, при которой дежурю, звонок был, недовольна мной? Они не начинают, а я не спрашиваю. Иду наверх. К сыну даже не заглянула — настолько устала, ночь была тяжелой. Легла в постель. Тут же стук. Пожалуйста, входите, говорю. Вскакиваю, ищу туфли. Со Стефанком неприятности, держат его в полиции и хотят, чтобы я пришла. А что он натворил? Учится ведь хорошо и с языком никаких проблем. Преподаватели нахвалиться не могут, говорят, способный очень.
Едем втроем, у меня такой страх, что нас со Стефанком на корабль посадят и отправят назад. Зачем им чужие проблемы — своих достаточно. Что бы я там людям сказала? Что сына не смогла воспитать? Сидим без единого слова в автомобиле. Казик, муж Галининой сестры, обычно такой веселый, только что-то на дороге высматривает, то и дело стекло тряпкой вытирает. Входим. Женщина-офицер со мной только хочет говорить, их вежливо выставляет. Что он сделал, мой сын? Выбил стекло в супермаркете. Может, не специально, плохо ему стало, облокотился? Она качает головой. Камнем бросил. Ну, я не знаю, что и говорить, лишь смотрю на нее. Не похоже, что против нас зло настроена. Даже в приятном тоне разговаривает. Сигаретой меня угостила. Сижу на кончике стула, затягиваюсь сигаретой, как будто она может помочь мысли в моей тяжелой голове прояснить.
— Хорошо учится, все необходимое у него есть. Почему так поступил?
Спрашиваю и жду ответа, потому что сама его найти не могу. Может, эта чужачка мне скажет что-нибудь о моем сыне. За два года, пока мы тут живем, я мало его видела. Ночью к больному, сын — спать, днем — он в школе, а я на пару часов прилягу, потом брожу, выглядываю, не пора ли на дежурство ехать. Сестра Галины сказала, что я должна научиться машину водить, дескать, тут такие расстояния, которые только автомобилем можно преодолеть. Я вначале немного была испугана ее словами, а бояться оказалось нечего. За руль села и с первого раза машину, как себя, почувствовала. Так же как с первой сигаретой, которой меня учитель угостил. Затянулась и будто бы всю жизнь курила. Вначале машина была старая, Казик — механик, он мне все в ней подправил, и ездила я на этом старье больше года. А стоила шестьсот долларов. Теперь у меня другая, тоже подержанная, но выглядит как новая.
— Договорились мы со Стефаном, — говорит офицерша и профессиональным жестом гасит бычок в пепельнице. Он согласился, что так свой протест выражать не следует. Существуют другие методы.
— Он не протестует, ему тут нравится, — говорю я, и вся кровь у меня куда-то в ноги уходит, потому что не понимаю, к чему эта женщина клонит.
Она как бы не слышит, все свое тянет.
— Вы должны ему уделять больше времени. С ним необходимо много беседовать.
Попала, как пальцем в небо. Я неразговорчивая, и он тоже. Мальчик в этом в меня пошел: не торопится слова на язык выкладывать, а в себе их держит».
— Внучек, почему ты грустный такой?
— Я не грустный, когда ты рядом.
— Нет, грустный.
Он огляделся по сторонам, будто их кто-то мог подслушать.
— Бабушка умерла, знаешь?
— А вот и нет. Утром у нас была, мертвые ведь не ходят. Их в такие коробки кладут и закапывают.
— У тебя две бабушки.
— Так это была та, вторая?
Он кивнул утвердительно головой.
— А почему же когда она живая была, то никогда ко мне не приходила? Обиделась?
— Когда-нибудь я тебе расскажу.
— Хочу сейчас! — Мальчик, капризничая, замотал головой и приготовился заплакать.
— Пойдем, я тебе фотографии покажу.
Он снял картонную коробочку с антресолей, в которой держал старые фотографии. Перебрал несколько. Он и Ванда в деревне перед домом ее родителей. Стоят, обнявшись. Она значительно ниже, чем он, слегка наклонила голову к его плечу. Он подумал, как бы эти две женщины между собой разговаривали.
«Эти ночные дежурства, страдающие люди.
Пани Морено, например. В шестьдесят лет к ней болезнь пришла. И никакого спасения. Немного раньше похоронила мужа, но сыновья, если бы могли, всем бы с ней поделились. У нее их пятеро. Старший лучше всех за ней ухаживать умел. День за днем у ее койки, а потом и ночью. Спать не могла, широко открытые глаза становились все больше и больше.
— Боюсь, потому что теперь ничего не знаю, — говорит. — Такой узкий мир стал, как коридор, все меньше в нем людей помещается. В конце одна останусь. И что тогда со мной будет…
— Что бы там ни было, я с вами протиснусь, — утешаю ее. А она мою руку ищет, к щеке своей прижимает. И как бы верит.
Однажды, где-то около пяти утра, возвращаюсь домой. Запарковала машину после перекрестка. За окном темно, зима. Руки на руль опустила. Куда я иду, в какую сторону? И нет на это ответа…»
Пронзительный звонок телефона оторвал его от листа, густо исписанного рукой Ванды. Нервничала — буквы в разные стороны. Местами трудно было разобрать, где кончается одно предложение, где начинается другое. Это не соответствовало образу Ванды. Человек с таким сложным характером должен обладать каллиграфическим почерком. Ему показалось, что он видит жену, склонившуюся над тетрадью и старательно выводящую буквы. А тут строчки качались из стороны в сторону, как плетень на ветру.
Снял трубку.
— Что, вылетело из головы? Ведь сегодня пятница. Ждем тебя в кафе «Уяздовском».
«Или эта пани Остженьска. Долго болела, под конец уже не было денег со мной рассчитываться. Я приходила бесплатно. Мне необходимо было рядом с ней посидеть. Молодость свою она, так же как и я, провела недалеко от Варшавы. В поместье укрывалась, в деревне. Знаете, что у меня в голове засело, говорит однажды пани Остженьска. Чтобы хоть разочек взглянуть на тот сад. Росла у нас малина под забором, густо так переплетенная. В самую жару в ней можно было найти немного тени. Как на родителей сердилась, сразу туда бежала, и меня найти не могли. Я головой киваю, понимаю, о чем она говорит. Лучше с ней посидеть, чем в своей комнате. А комната Стефанка теперь пустая.