Сколько же я всего видел, Ванда. Слишком много, чтобы мог спокойно спать. Ну и подумай, стоило ли выбирать себе такую компанию. Снова хотите взять меня в оборот с двух сторон. Мама… Моего отца ты не знала. Это был прекрасный человек. Заметная личность. Шуба с воротником из выдры, трость с ручкой из слоновой кости. Он был юрист, цвет и гордость варшавской адвокатуры. Богатый дом, культурные традиции. А мамаша кто? Дочка портного. Конечно, денег у них хватало, но всего другого, положения в обществе… Вот что действительно было важным. Окончила пансион, бывала в хороших домах у барышень, с которыми познакомилась во время учебы. Ну и встретила отца. Начался роман. Подумай, как она отважилась в то время. Беременность. Отец, как человек чести, попросил ее руки. Через семь месяцев появился на свет я. Окружающий мир на мое рождение откликнулся бурно. Знаешь, Ванда, я был, как курица, которой приказано снести слишком большое яйцо. Боюсь, что я много нагрешил за свою длинную жизнь и от меня потребуют отчет. А я, в отличие от тебя, не вел дневник. Полагался на память, которая меня теперь подводит. Что я могу сказать? Что не только водка и задницы были в моей жизни главным? Что я хотел людям что-то дать? У меня нет свидетелей, никто мне не поверит. Уже и ты не защитишь меня, не подтвердишь, что жене полковника 3., которого приговорили к расстрелу за участие в АК,[7] я спас жизнь. Помнишь, это была зима века. Мороз достигал тридцати градусов. Мы замерзали, а что говорить о людях, которые остались без угля. Она была слаба, кажется, с больными легкими. Жена врага. Такую к столу нельзя было подпустить. Ну и пришла просить угля. Тяжело тогда было, каждый черный кирпичик на вес золота. А я взял трубку и под личную ответственность приказал выдать ей норму. Нельзя сказать, чтобы мне потом это не припоминали. Кровавый Владек мимоходом заметил:

— Я слышал, Стефан, ты в гору идешь.

Смотрю на него и не понимаю, к чему ведет.

— В ангела-хранителя превратился, — осклабил он в усмешке свои кривые, желтые от никотина зубы. — Только не взлетай слишком высоко, оттуда иногда падают.

Вроде бы шутка, а я спать не мог. Вставал, шел в кухню, будто бы попить чего-нибудь, а на самом деле страх меня гнал. Но что ж, трусил, нужно это признать. Однако та 3., если еще жива, замолвила бы за меня словечко. Помнишь? Пришла потом поблагодарить. В пальто с вылезшим воротником. Вы обе залились слезами в коридоре. И ты посмотрела на меня своими глазами-звездами и сказала: благодарим тебя от всех женщин.

А были и другие, сама лучше меня знаешь, как я к каждому относился. Даже когда извозчик в фуфайке входил в кабинет, я вставал из-за стола, приветствовал его, как министра. Помнишь Карвацкого? Вагоном раздавило ему ногу. Не хотели признавать, что это травма на работе. Пришел пьяный на костылях.

— Если пан будет трезвым, то воевода примет, — говоришь.

А когда я дверь кабинета открыл, он сразу перестал скандалить, костыли стиснул. И ушел не с пустыми руками.

Другие мою фамилию произносили с уважением. Ты это хорошо знаешь. Ты многое могла бы обо мне рассказать. Зачем мы из города С. уехали? Может быть, там легче мне было бы реабилитироваться в собственных глазах, наплевать на злые языки. Видишь, какова жизнь, свиньей нужно родиться, тогда грязь становится естественной. Я был всегда один. Поэтому издалека заметный. И попробуй теперь идти против ветра. Конец песни. Даже если не перевернет, сильно навредит. Зигмунд это знал, старался меня предупредить.

— Большинство всегда право, помни. Даже если ты считаешь по-другому.

— Ты хотел сказать, подавляющее меньшинство.

— Нет, я не то хотел сказать. Власть, избранную или навязанную, если она сильная, нужно признать. Нет ничего худшего, чем слабость. Начнешь говорить „они“ вместо „мы“, пропадешь. Будешь не прав.

— А если „мы“ не правы?

— Нужно убедить, что правы.

В этом был весь Зигмунд. Если бы я навестил его в тюрьме, он сказал бы мне что-нибудь в этом роде. Но я не навестил. Спешил в ГДР, так спешил, что мне не хватило времени постучать в его камеру. Говно. Все говно. Вся жизнь. Я отвернулся от человека, который действительно был мне близок. Будь он жив, уверен, он сказал бы мне: мы ошиблись. В этом было его величие.


Он поднял трубку, набрал номер. Долго никто не подходил. Наконец раздался голос с легкой хрипотцой.

— Катажина?

— Да.

— Это Стефан.

Молчание. Потом она произнесла:

— Ну, что ж. — И снова, помолчав: — Сейчас два часа ночи.

— Завтра, а точнее, сегодня здесь будет Ванда.

— Да? Сколько она здесь пробудет?

— Очень долго. Послушай, Катажина, я… в течение всех этих лет… хотел тебе объяснить, ты думала… а это не так просто. Зигмунд все и без того знал. Он для меня… его любил.

— Не буду этого слушать. Привет Ванде. Пока.

— Подожди. Она умерла.

— Напился?

— Ее привозит наш сын. Тот, младший.

Почувствовал, как пот заливает ему лоб. Не допустить, чтобы она положила трубку, — это главное. Заставить ее разговаривать нормально, чтобы перестала цедить слова тоном старой девы. Наверняка не вышла замуж. Боролась на стороне „Солидарности“, а во время военного положения переносила спрятанные на груди информационные бюллетени. Была революционеркой, такой и осталась. Он хорошо ее знал. Даже шок после ареста отца не смог отрезвить Катажину. Наткнувшись на ее фамилию в журнале „Солидарность“, подумал: ну да, ясное дело.

— Позвоню тебе утром, — отрезала Катажина. И прежде чем он успел среагировать, положила трубку.

— А кто сидел за столом и заставлял людей заниматься самокритикой! — выкрикнул он со злостью. — Я? Или ты? А чья подружка после очередного такого спектакля бросилась в Вислу? Ты уговорила ее, чтобы она донесла на своего парня. Дескать, для его же блага. А потом слезы проливала. Наверное, до сих пор носишь ей на могилу цветы. Ты, чертова гипократка! Коммунистическая святоша!

Он открыл бар и, вынув оттуда коньяк, потряс бутылку — что-то на дне было.

Что я тебе еще могу сказать, Ванда, в чем признаться. Изменял тебе, может, ты об этом даже знала, еще там, в городе С. Тогда было в моде, кроме жены, иметь еще и любовницу. Возвращался измученный, с глазами, как у волка, а ты всегда принимала меня с улыбкой. Но разве можно назвать изменой то, к чему не лежит сердце. Даже когда забавлялся с кем-нибудь в постели, хотелось все бросить и удрать. Если бы ты ревновала меня, встречала со злостью, с выговорами и руганью, может, я тогда иначе относился бы к связям на стороне, а так, больше чтобы похвастаться перед друзьями.

Как-то Владек спрашивает меня:

— Хотел бы ты попробовать несколько смаков сразу или предпочитаешь один и тот же?

— Ничто человеческое мне не чуждо, — отвечаю.

Ну и мы пошли. Дом на окраине, ты бы за него не дала и пяти грошей: серые стены, маленькие окна. Зато интерьер, как во дворце. Ковры, диваны, хрустальные люстры. И такие задницы. В одних лишь чулках на тонком пояске. Владек мне в ухо шепчет, что это девушки из любительского ансамбля песни и пляски подзарабатывают. Мы были вдвоем, а их четверо или пятеро. Видно, не все из ансамбля годились для такого дела. Здесь умение петь котировалось в последнюю очередь. Раздели они нас догола, напоили шампанским. Владек сразу был к бою готов, а у меня — ничего, понимаешь, словом, опозорился. Что-то со мной произошло. Вижу эти ядреные сиськи, отличные бедра, но как будто бы все это на картине.

Владек нервничает:

— Ну что, долго нам ждать? Может, заявление тебе написать?

Я весь сжался, мысленно проклинаю свою аппаратуру — все равно ничего. Наконец одна из этих девушек уселась мне на лицо.

— Нячнем с кухни, — говорит. Она была уже сильно подпита и едва не задушила меня.

Хорошо, Владек вовремя пинка ей дал. Долго потом подшучивал надо мной:

— Ты должен мне не одну рюмку поставить за спасение жизни.

Да, как вспомнишь те времена, Ванда… был в них размах. Люди паковали узлы и переезжали с места на место, искали новое гнездо, потому что старое оказалось сильно разрушено. Большая миграция, не путать с эмиграцией. Тех, кто убежал, угостил бы дробью в зад, помимо всего. Стол должен иметь четыре ноги, чтобы крепко стоял. Зигмунд был прав, Ванда, он один был прав. Может, нашлось бы еще несколько человек, если бы удалось собрать их вместе, иначе бы тут все выглядело. Но самые умные разбежались. Какая это была ошибка, время покажет. Время — паскудное дерьмо, ничего не даст утаить. Зачем оно человеку глаза открывает, лучше бы он слепым остался до конца.


Внезапно увидел разгневанное лицо Михала:

— Ну и скотина же ты, отец. Через час прилетает самолет.


Помнишь, как мы были у реки? Ты хотела руками поймать форель. Стояла по колено в воде.

„Стефан, Стефан! Где они? Покажи!“ — заливалась смехом, откинув голову назад. Волосы рассыпались по плечам. Ты не была красавицей, но свежесть пухлых губ, вздернутый носик, яркий цвет глаз создавали образ, волнующий мужчин. Это больше чем красота.

Я помню, как ты стояла на лестнице в саду твоих родителей, обгрызала черешню на дереве, оставляя косточку и не срывая хвостика. Твой отец ругался потом на воробьев, а мы лопались от смеха. Знаешь, что меня временами преследует? Запах хлеба, который твоя мать выпекала на листьях, не помню уже каких, кажется, хрена. Мы ели хлеб, пока он был теплый, намазывая свежим маслом. Корочка хрустела на зубах… А помнишь, я говорил тебе: Вандик. Ты все помнишь, для тебя, единственной, каждая минута нашей жизни была за две, может, поэтому не так много мы потеряли. Может, то, что у других происходит в течение всей жизни, у нас поместилось в тех нескольких годах. Но подожди немного… В этот раз я тебя не подведу, все будет по-твоему.

Его преследовал какой-то настойчивый звук. Что это, откуда взялся? А может, он снова был мальчиком и вместе с другими участвовал в церковной службе? Держал в руке звонок и звонил… звонил… Этот звук пронзал уши, проникал в мозг.

Поднял тяжелую, как все грехи мира, голову и тут же понял: кто-то звонит в дверь. Дотащился, отворил ее настежь. За дверями стояла его молодость. Хотел убежать, но ноги не слушались. Он позволил, чтобы образ его далекого прошлого вошел в квартиру.


Проснулся от сильного желания справить нужду. В последнее время вставал по два-три раза за ночь. Сел в постели, зажег ночную лампу и заметил, что, кроме него, кто-то тут есть. На раскладушке, занимавшей почти полкомнаты, спал под пледом человек.

Ничего не смог вспомнить. Неужели Михал? Нет, он никогда не оставался на ночь. Следующая мысль застала врасплох: это, должно быть, другой его сын. Погасил свет и потихоньку добрался до ванной. Включил только бра над умывальником, чтобы не светил яркий свет. Постепенно возвращалась память. Пил. Не поехал в аэропорт. А этот американец здесь его нашел. Но и видок у него, наверное, был: в мятой пижаме, небритый, с провалившимися, как у столетней старушки, ртом, потому что по пьянке он всегда терял протезы и искал их потом по всей квартире. Что теперь будет, когда гость проснется?

Оделся как можно тише и вышел на улицу. Было пять утра. Не дожидаясь автобуса, пешком двинулся в сторону дома Михала. Чувствовал себя отвратительно, одеревенелый язык облепила тянучая слюна. Мучили жажда и холод. Поднял воротник куртки, но это не сильно помогло. Ему казалось, что он идет по улице голым.

Открыла ему невестка, которая со сна не могла понять, в чем дело. Он отодвинул ее с дороги и направился в комнату, где спал Михал.

— Ты был в аэропорту? — спросил сына.

— Так же как и ты, что я дурак — один ехать, — ответил со злостью Михал.

— Американец у меня. Спит, — произнес он, бессильно взмахнув рукой.

— Желаю тебе успехов.

— Может быть, мы бы вместе…

— Не впутывай меня в свои дела. Не буду же я ему объяснять, что отец — алкоголик и должен опохмелиться.

Он опустил голову.

— Ну, хорошо. — Михал потянулся за одеждой. — Начнем эту партию.


Обнаженные кроны деревьев доставали до серого, в грязных тучах неба. Они стояли втроем над плитой, под которой исчезла металлическая запломбированная урна. Не обошлось без проблем. Урна оказалась больше обычной и не входила в отверстие склепа, пришлось разобрать часть стены. После того как каменщик заделал ее, чужие отправились по аллее к выходу. Чужие. А кем они были для нее? Для себя? Точнее: кем могли бы быть? Хороший вопрос, только на него трудно ответ найти. А может, его и нет.

Он вспомнил день, когда забирал из роддома Ванду с Михалом. Она шла по коридору худая и вообще какая-то другая. Осторожно подала ему ребенка. Жест оказался символическим. Тогда они оба еще этого не знали. Интересно, о чем сейчас думает Михал? У него непроницаемое лицо. Вернет ли ему что-то близость матери? Будет ли Михалу легче от мысли, что может к ней прийти, что он потерял ее так же, как все теряют родителей? Просто умерла. Теперь действительно. Тот, другой, явно переживает. Нахмурился, как бы сдерживая слезы. Если то, что она писала, правда, ему на самом деле должно быть тяжело. Михал говорил, что видел его на пробежке по Бельведерской. Было около семи утра. Люди стояли и мерзли на остановках, а тот начинал день по-своему. Переночевав у него одну ночь, переехал в отель „Форум“, оттуда, наверное, и начал пробежку.

Как братья не похожи друг на друга. Странно все, этот пришелец, чужак — его сын. Однако соединяло их только физическое сходство. Михал, который все взял от Ванды, был ему намного ближе. Может, братьев жизнь так разделила. Наверное, хотя, кто знает. Маловероятно, чтобы они когда-нибудь могли договориться. Но исключать этого нельзя. А если бы все были вместе, какие чувства могли бы их связать? Этого они не узнают никогда.

Как по команде, все трое повернулись друг к другу лицом, посмотрели и отвели глаза. Молча двинулись в сторону кладбищенских ворот. Когда они оказались в машине, Михал предложил куда-нибудь заехать. Выбрали „Кузьню“ в Вильяновском парке. В ресторане было пустынно, только в углу зала сидела веселая компания. Подошел официант.

— „Житню“, — сказал старший сын, — самую дорогую.

Он решил не пить, но вид бутылки тотчас же изменил его настрой. Даже испугался, что Михал может его пропустить, и, решив предупредить эту ситуацию, вытянул руку, но она повисла в воздухе. Михал наполнил рюмку брата, потом свою и поставил бутылку так, чтобы отец не мог до нее дотянуться.

— Ну, пусть земля ей будет пухом, — произнес сын, делая вид, что не замечает взглядов отца.

— А отец? — спросил гость.

— У него проблемы с желудком, — с усмешкой ответил Михал.

Брат принял это к сведению. Он беседовал с Михалом, расспрашивал его. В какой-то момент сказал:

— А наша мать, она там не умела жить.

— Тут бы ей было лучше? — выразил сомнения Михал.

— Не в этом дело, лучше или хуже, вопрос, есть ли возможность питаться от корней. Ее Америка состояла из комиксов, ничего другого она для себя не открыла. Не сделала ни одного шага навстречу стране, в которой прожила почти двадцать лет.

Михал разлил водку по рюмкам, они чокнулись.

— А тебе у нас нравится?

— Вы уникальные люди в истории, это сразу бросается в глаза.

— Понятно. Дворец культуры видно издалека. Хорошо помню тех русских, что его строили. Был один такой в ушанке и валенках. Боже мой, как он выбивал пробку из поллитровки, это была просто поэзия.

— Я завидую, что меня тут не было. Приезжать и изображать из себя туриста не имело смысла. А находиться тут…

— О да, интересная страна. Напомню даты: пятьдесят шестой, шестьдесят восьмой, семидесятый, ну и, наконец, самая главная для меня, восьмерка с нулем. Август был вышкой. Закинешь голову и ждешь: завалится или нет. Слишком высокая и слишком тонкая, но стоит. И внезапно приходит уверенность, что будет стоять, назло законам физики и всем другим. И такая дикая радость, такая эйфория, невозможно ни с чем сравнить.

— Наверное, только со свободой.

— Наверное.

Да, с того ресторана, в который они попали с кладбища, все и началось. Те двое разговаривали, а он как бы не существовал. Ни один из них даже голову не повернул в его сторону. Чокались, спорили, потому что оба уже изрядно выпили. Он и не пробовал к ним присоединиться. Знал, что Михал моментально разоблачит каждый его маневр в сторону бутылки. В конце концов, он мог и не пить. Выпивку имел дома. Речь шла о том, что это по его делу американец сюда приехал. Если бы он не согласился на похороны Ванды в семейном склепе, не было бы ни похорон, ни поминок в ресторане. Мамаша была права, эта наглость Ванды — взять как можно больше для себя — перешла к детям. Они хотят его лишить права быть главным за столом. А ведь он их отец.

Снова заговорили о ней.

— Такая уж у нас семья, каждый пройдет по трупам, — философски изрек Михал.

Он странно вел себя с этим молодым братом, даже голос у него изменился. Обычно Михал говорил быстро, теперь задумывался, как бы взвешивая слова.

— Да, Стефан, — обратился он к брату. — Ты там, я тут. Ты хотя бы живешь, как человек.

— Не сказал бы.

— Понимаешь, здесь всегда так, чтобы выиграть, нужно проиграть, иначе не будешь героем. Положительный герой должен страдать, у него не может просто так что-то получиться. А я, видишь ли, обыкновенный таксист, мне больше нравятся крепкие люди, у которых есть какие-то идеи в голове. Поэтому уважаю генерала Андерса. Забрал свою армию под мышку и на Запад. Знал, парень, чего хотел.

— Но не выиграл.

— Ну… не выиграл. Не мог противостоять всем силам зла.

— На Собеского лучше ставь, он отвечает твоим требованиям. И тоже ездил на белом коне.

Михал, не соглашаясь, покачал головой.

— Мне только новейшая история подходит. У меня был идеальный герой: рабочий восьмидесятых. Знаешь, парень, я не очень-то сентиментален, но, когда попал к воротам судоверфи, плакал как суслик, слезы лились будто из ведра.

Чокнулись.

Он готовился к разговору с младшим сыном, подбирал слова, подыскивал образы, а того ничего не интересовало, Стефан ничего не хотел знать. Был вежлив, но за этой вежливостью скрывалось безразличие. Это было самое плохое. Он мог бы защититься перед обвинением, во всяком случае, попробовал бы. Но того, что на него не будут обращать внимания, не мог себе даже представить. Он для младшего сына не существовал. И каким-то образом даже перестал существовать для собственной семьи. Михал почти к нему не обращался, а внучка стала говорить ему: дедушка.

Это была удивительная встреча, американца и внучки. Пришли к ней на следующий день после приезда младшего сына. По желанию американца перевезли его вещи в гостиницу, сделав кружок по Варшаве на машине. Когда вошли, стол был накрыт. Невестка возбуждена, видно, что была в парикмахерской, прическа ей, правда, не шла, но не в том дело. Эти двое… Михал открыл дверь собственным ключом, вошли в коридор и начали раздеваться. Невестка что-то щебетала, но никто ее не слушал. Внучка и пришелец смотрели друг на друга. Чувствовалось, что не могут оторвать глаз. Потом он присел на корточки.

— Тебя зовут Агнешка?

— Агнешка, — важно подтвердила она.

— Ты похожа на бабушку.

Она с пониманием кивнула головой:

— На бабушку Ванду.

Так это было. Мало того, что у этого сына Ванды не оказалось для него в сердце места, он еще становился для него опасным. Американец наклонился в сторону Михала и рассказывал ему о своей работе: девять лет писал какую-то очень важную для себя книжку и отправил ее в крупное издательство. Потом пожалел, что поставил такую высокую планку. Однако получил от рецензентов „четверку“ — наивысшую оценку.

— Теперь готовлюсь получить профессорское звание. Буду полным профессором.

— Мать дождалась? — глухим голосом спросил Михал.

Брат покачал головой.

— Жаль, не узнала, что хотя бы один сын ей удался, — сказал старший брат.

— Она была поглощена своими заботами, на то, что я делал, особого внимания не обращала. Я не был ангелом, это правда. Оказался в приемнике для трудных детей. Потом, в пятнадцать лет, поступил в университет. Оказался младше своих сокурсников на два года. Скорее, это была ошибка.

— Ошибка на ошибке, ошибкой погоняет — это наша жизнь, не принимай близко к сердцу. Посмотри на нашего отца, он был мастером ошибок и искривлений. Хочешь ошибиться, хочешь, чтобы тебе что-нибудь не удалось, — дуй к папашке. — Михал протянул руку через стол. — Так ведь было, отец? Я правду говорю?

— Напился, — ответил он, отталкивая руку сына.

— Не я первый, не я последний.

Михал поднял рюмку:

— Было два брата, один умный и богатый, другой бедный и глупый. — Сделав короткую паузу, закончил со злостью: — Так ему и надо!

— Перестань! — Брат положил руку Михалу на плечо. — Не нужно.

Михал высвободился.

— Нужно. Я избавляюсь от комплексов, ведь у вас психоаналитика в моде. Я правильно говорю? Были дед и бабка, которые решили: у нас двое детей, ты бери одного, я другого. Так и произошло. Один получил серебряную монету, а другой медяк. Отгадай, кто есть кто?

Теперь Михал зациклился на младшем брате.

— Я… что я, — начал тот, — космополит без корней. Твой медяк дал тебе больше счастья, несмотря ни на что.

— Не дал, чтоб ты знал, не дал.

Он выпил уже две полные рюмки, и ему было не так неприятно слушать этот бред. О чем они говорили, два сопляка. Что они могли знать. У Михала каша в голове, также и у другого. Зигмунд многое мог бы им объяснить. Если бы они слушали, открыв рты.

„За твое здоровье, верный друг, — мысленно произнес он тост, — и твое тоже, жена“.

День их свадьбы… Крепкая настойка приятно разлилась по желудку. Он вышел из дома. Был очень теплый для конца сентября вечер, стрекотали поздние сверчки. Сел на лавку и закурил. От калитки шла девушка с ведром. Направился за ней до коровника. Когда девушка отнесла молоко и появилась в дверях, взял ее за руку. Она была явно расположена к нему и без сопротивления пошла в сарай, где лежали остатки прошлогоднего сена.

Он держал в руках тело девушки, которое казалось ему прекрасным сосудом. Ее влага затронула в нем самую чувственную струну, и он всхлипнул в предчувствии удовольствия. Ее полные ноги раздвинулись, он вошел между ними, и окружающий мир перестал существовать. Что происходило потом, не очень-то помнил. Каким-то образом тетка Ванды их выследила. Девушка выскользнула из-под него, вскочила, но тетка загородила ей дорогу. Без лишних слов отхлестала по лицу, а потом втолкнула обратно в сарай.

— Несколько часов назад ты перед Богом стоял, — начала тетка, — смотри, чтоб он тебя не наказал.

— Так ведь вы, тетя, с ним в контакте. — Голос у него дрожал, он чувствовал себя больным и разбитым.

На следующее утро неуверенно сел рядом с теткой за стол. Он не знал, сказала ли она что-нибудь Ванде. Но, видно, ума хватило промолчать. Ванда полностью вошла в роль молодой жены и была счастлива. Когда ксендз с Вандой вышли, тетка вынула из ящика какую-то тряпку и сунула ему под нос.

— Нашла в сарае, — сказала, а потом открыла дверку печки и бросила тряпицу в огонь. — Могу тебя обрадовать: ты не единственный, с которым Регина трусы теряет. У нее болезнь такая — с каждым должна. Все в деревне об этом знают.

Только сейчас ему стало не по себе. Эта сцена из прошлого, неопровержимо свидетельствующая о его неверности, дала понять, что он ничего уже не сможет исправить, что всегда был сопляком, таким и остался, не дорос даже до собственной старости. А она, Ванда… За обложку одной из тетрадей с ее записями был всунут листок с характерным детским почерком. Письмо сына, написанное по-английски. Он держал его в руках и не мог прочитать, это казалось ему тогда самым большим поражением. Он не должен был разрешать увести парня. Тот факт, что его сын в детстве не писал в тетрадке на родном языке: „Это Оля, а это…“, представлялось ему самым страшным из всего, что пережила его семья.

Он должен был знать, что было в письме.

Дорогая мамочка, после твоего отъезда читал „Жизнь замечательных людей“ Плутарха. Я бы тоже хотел написать что-то подобное, уже начал работать над библиографией. Господин Силби сказал, что это отличная идея, и обещал мне помочь. Увидишь, мама, я буду знаменитым. Конечно, напишу по-другому, без сравнений. Здесь я с автором не согласен. Каждый человек — индивидуальность, именно это в нем и привлекает. Римляне считались наследниками Греции. Но одно дело заимствовать что-то из культуры, а другое — копировать. Заимствовать — это обогащать себя, а копировать — терять индивидуальные черты. А их нельзя терять, у людей слишком мало времени.

Целую тебя, дорогая мамочка, наверное, ты уже на автостраде. Подсчитал, что ты должна быть на уровне „Б“. Это совсем близко к дому. Возвращаюсь к чтению о Перикле и Фабии Максиме

Твой сын Стефан.

Бумага сохранила давние откровения сына, достаточно удивительные для его тогдашнего возраста. Что она могла в этом понимать? Несчастливая замена, — промелькнуло у него в голове. С ней должен был оказаться Михал. И ей стало бы легче с нормальным ребенком. А если бы рядом с ним был младший, жизнь приобрела бы смысл. Тот, младший, Стефан Гнадецки, исправил бы все в нем, старшем. Но судьба перепутала карты, и вся семья пошла по неверному пути, вся жизнь исковеркалась. Однако, несмотря ни на что, Ванда…

— Вы ничего не знаете, — произнес он громко, и сыновья повернули головы в его сторону. — Ваша мать…

Загрузка...