Генри Саттон Эксгибиционистка. Любовь при свидетелях

Пролог

Это было не бессердечие. Люди в городе считали, что это самое настоящее бессердечие, но они ошибались. На самом деле это была своеобразная декларация, что, мол, да, Бог свидетель, он — человек. Человеческие существа ведь не животные и не должны вести себя подобно животным, и поскольку Сэм Хаусмен так считал, он и держал себя в руках. Доносившиеся из спальни крики раздирали ему сердце, но он и не думал закрывать магазин. Он не хотел проявлять слабость. Магазин работал, и он стоял за прилавком, продавал мешки с овсом, сбруи, вожжи — все, как обычно. Вернее, нет, работы у него даже прибавилось: ему приходилось быстрее поворачиваться, потому что в магазине в этот день было много народу — люди приходили чего-нибудь купить и посмотреть, как он суетится за прилавком, обслуживает покупателей, а в это время его жена кричит в дальней комнате.

Перед домом на улице стояла запряженная чалой лошадкой повозка ветеринара. Ветеринар принимал роды. В городе был доктор, но он слыл пьяницей, и Сэм не позволил ему даже приблизиться к Эллен. Лучше уж трезвый ветеринар-лошадник, чем пьяный врач. А люди, которые приходили глазеть на Сэма, видели повозку ветеринара и, разумеется, как всегда, истолковывали все превратно. Считали, что он просто скряжничает, боится потратить лишний доллар из своего «капитала». Но ему было наплевать на то, что о нем думали. Вся его жизнь в этом городке была нескончаемым упражнением в искусстве не обращать внимания на пересуды обывателей. Или, лучше сказать, в доверии к себе и своим собственным суждениям. И еще — в умении осознавать свое превосходство над другими. Ему это стоило многих лет и бесчисленного количества расквашенных носов и подбитых глаз, но он своим обидчикам спуску не давал и в конце концов вышел из этой битвы победителем. С того дня, как он отдубасил в лесу за школой Джейка Керна, никто больше не осмеливался назвать его «выблядком». По крайней мере, в лицо. А как о нем отзывались у него за спиной, ему было наплевать. Он научился видеть эту разницу.

Эллен опять закричала. У Сэма, который как раз в этот момент отмерял десять футов цепи для Фрэнка Спенлоу, даже рука не дрогнула, он лишь крепче стиснул зубы. Он-то ведь все равно ничем не мог ей помочь. А рядом с ней сейчас док Гейнс, ветеринар. И мать Сэма. Да и Эллен — женщина крепкая. Поэтому он отмерил нужную длину, потом взял кусачки и перекусил цепь. Спенлоу уплатил. Он дал сдачи. Спенлоу ушел. И даже тогда, когда магазин на некоторое время опустел, он не позволил себе расслабиться, не поддался желанию пойти туда и посмотреть, все ли там в порядке. Он никогда не поддавался своим желаниям. Он просто им не доверял. Держать себя в руках, всегда держать себя в руках!

В дальней комнате Эллен лежала на кровати, дожидаясь новых схваток. Док Гейнс сидел на стуле в углу, жуя потухший окурок сигары и поигрывая цепочкой от карманных часов. Около кровати на низенькой табуретке восседала мамаша Хаусмен и держала Эллен за руку. Всякий раз, когда подступали схватки, Эллен цеплялась за руку мамаши Хаусмен так сильно, что делала ей больно, и мамаша делила с роженицей ее мучения. Когда боль отступала, мамаша Хаусмен говорила: «Ну и хорошо». Она знала цену боли.

Мамаша Хаусмен. Не «миссис». Ее никогда не называли «миссис». Это слово было какое-то голое и неуютное, словно вот эта комната, и она с подозрением относилась к нему, как к ненужной роскоши. Присутствие доктора — пускай он даже ветеринар — и женщины, которая может утешить и поддержать, — этого она была лишена, когда сама рожала тридцать лет назад. Как лишена была и мужа, ожидающего в соседней комнате. Бедняжка Сэм пришел в этот мир незаметно, как какой-нибудь ягненок в хлеву на ранчо. И назвали его Сэмюэлем в честь Сэмюэля Тилдена, который, как писали тогда газеты, стал их новым президентом. А потом бедный мистер Тилден, которого взяли и объегорили — ах, как ему не повезло! — лишился президентского кресла, но мамаша Хаусмен не захотела менять сыну имя. Она не имела ничего против мистера Хейса, но что это за имя такое — Резерфорд?[1]

Так что все осталось по-прежнему: Сэмюэль для мистера Тилдена и для Хаусмена — это была их фамилия, ее и ее отца. Фамилию же отца Сэма она никогда не знала. Он был рекламным агентом бродячего театра. Однажды он объявился в городе с плакатами и билетами, бесплатными сигарами для мужчин и бумажными веерами для женщин. По чистой случайности отец, Амос, взял ее тогда с собой в город. Он редко выезжал в город и обычно оставлял ее одну на горном ранчо. Но в тот раз он решил, что ей, наверное, хочется поехать вместе с ним. Потом, когда уже это случилось, они никогда не вспоминали о том дне, но ей всегда казалось, что отец просто подумал, что настало время выдать ее замуж и для этого ей следовало почаще показываться на глаза городским мужчинам.

И вот они отправились в город, где она и встретила этого симпатичного парня с бумажными веерами. Он ей дал один и уже собрался было уйти, как вдруг передумал и попросил у ее отца позволения угостить ее лимонадом. Амос в тот момент был занят обсуждением цен на шерсть. Он ответил: «Конечно», — и продолжал свою беседу. В конце концов, куда они могли пойти? И что могло случиться? Городок ведь был маленький, две улочки, несколько метров деревянного тротуара да две-три коновязи. Амос поглядел на парня, который назвался Джейсоном таким-то, — тот выглядел вполне прилично. Поэтому Амос и сказал: «Конечно», — и продолжал обсуждать цены на шерсть. А через полчаса он уже забеспокоился, а еще спустя полчаса пошел их искать.

Марте лимонад ужасно понравился, и она старалась пить его маленькими глоточками, и к тому же ей было интересно слушать этого парня: приятно было наблюдать за тем, как он разглядывал ее, как стрелял глазами по ее телу — поэтому она позволила себе допить перв яй стакан и позволила ему принести ей еще один. Нет, даже не просто позволила, а захотела, как спустя какое-то время захотела уехать с ним и даже ощущала нетерпеливое возбуждение, пока они сидели и разговаривали, и она все ждала, когда же он предложит ей поехать куда-нибудь. Но он все сидел и сидел напротив нее в кабинке бара местной гостиницы в ожидании подходящего момента, когда ее нетерпение достигнет наивысшего напряжения, и потом наконец весьма учтиво предложил ей поехать покататься с ним. И она согласилась.

У него был небольшой кабриолет. Они выехали за город, где жара подействовала на нее словно еще один стакан лимонада: ударила ей в голову и разлилась по всему телу приятной истомой. Щеки у нее горели, голова слегка кружилась, и даже кабриолет бежал по проселку как-то необычно — плавно и в то же время возбуждающе. А потом он съехал с дороги в просеку и там овладел ею.

Она знала, что это такое. Ведь ей, как-никак, было уже семнадцать, детство ее прошло рядом с овцами, и она знала, что это совершенно естественно. Но она до сих пор не знала и не могла знать, как это приятно и как, оказывается, потом все тело охватывает дремотный покой. Солнце сияло прямо над ними, звенели цикады и откуда-то сверху из деревьев доносилось пение птицы. Они лежали, отдыхая, слушая птицу, нежась под теплыми солнечными лучами, а потом он встал и спросил ее, не хочет ли она остаться с ним. Конечно, она хотела. Либо остаться с ним, либо возвращаться обратно в город. Она понимала, что он не может отвезти ее обратно. Отец убьет его. И ей он, наверное, всыплет по первое число. Поэтому она забралась в его кабриолет, и они поехали.

Амос настиг их через четыре дня. Они уже добрались до Спун-Гэпа и даже миновали Спун-Гэп, и на повороте, выехав из города, увидели ее отца посреди дороги с винтовкой, нацеленной в них.

— Ну и отлично. Попили лимонада, — сказал он.

— Только не стреляйте, — сказал Джейсон. — Видите — она же рядом.

— Слезай, Марта! — сказал Амос. Он произнес эти слова тихо, словно просто разговаривал с ней, словно не приказывал или просил, а предлагал сойти, решив, что ей удобнее будет стоять на дороге рядом с повозкой.

— Ну, вот и ладно, — сказал Амос. — А ты что скажешь?

— Ничего, — ответил Джейсон. Амос ждал от него других слов, а он не умолял, не хныкал, не обещал жениться. Теперь, когда Марта вылезла из кабриолета, он отчего-то расхрабрился — выбрав для этого неподходящий тон и неподходящий момент.

— Ничего?

— Ничего.

— Ладно, — сказал Амос. — Вылезай.

— Нет.

Амос поднял винтовку и прицелился в Джейсона и уже, казалось, приготовился выстрелить, но не выстрелил.

— Давай-давай, — сказал он. — Нечего пугать лошадь.

Джейсон вылез из кабриолета.

— А теперь повернись.

— Это еще зачем?

— Потому что я тебе сказал.

— Э, подождите, послушайте, я женюсь на ней.

— Возможно, да только она не про тебя.

— Нет. Я останусь. Я женюсь на ней и останусь здесь.

— Да она не захочет.

— Захочет-захочет! Ведь правда, дорогая?

Она слышала вопрос и начала обдумывать его, пытаясь что-то решить, пытаясь трезво рассудить обо всем, стоя под палящим солнцем и глядя то на посверкивающий ствол винтовки, то на растрепанные облака далеко над горизонтом. Она все еще обдумывала его вопрос, когда он тронул се руку и сказал:

— Маргарет, давай поженимся.

— Я не Маргарет, — ответила она. — Я Марта.

— Повернись, — сказал Амос.

Он повернулся. Амос поднял с земли камень размером с человеческую голову и подошел к Джейсону сзади. Потом неожиданно что есть силы размахнулся и ударил этим камнем Джейсона по голове. Тот упал и, может быть, просто потерял сознание, а, может быть, и умер. Амос поднял его на руки, загрузил в кабриолет, Марта забралась в отцовский фургон, и Амос поехал обратно в Спун-Гэп, вернее не в город, а к ущелью, и, выбрав склон покруче, остановился, вытащил бездыханного Джейсона и сбросил его вниз с обрыва. Потом, ни слова не говоря, сел обратно в кабриолет, и они отправились домой.

Через несколько недель она сообщила отцу, что, кажется, беременна.

— Ничего удивительного, — ответил он сухо.

Она родила следующей весной. Роды принимал отец, точно так же, как принимал ягнят у своих овечек — бережно и сноровисто.


— Как ты его назовешь? — спросил он. И она решила — Сэмюэль, в честь мистера Тилдена.

— Сэмюэль… а дальше?

— Хаусмен, я думаю.

— Я тоже так думаю, — сказал он и вышел, охваченный то ли горем, то ли радостью, то ли просто усталостью, она так и не поняла.

Или не хотела понять. Какой смысл пытаться залезть в душу к другому человеку? Жизнь на уединенном ранчо, затерянном в предгорьях и простиравшемся на тысячи акров бесплодной равнины, подчинялась единственной заповеди, которую было несложно усвоить: любой ценой выжить. Она готовила еду, убирала в доме, а он ухаживал за овцами, возился в саду — это было, как говорится, существование с плотно сжатыми губами. На протяжении многих дней единственным звуком человеческого голоса на ранчо был лепет маленького Сэма, который ворковал о чем-то сам с собой в своей колыбельке, впрочем, и он был тихим ребенком. Заговорил он довольно поздно и говорил редко. Он и теперь, думала она, все молчит, стоя за прилавком магазина, крепко сжав челюсти и терпеливо дожидаясь.

Эллен снова сильно сдавила ее ладонь и закричала. Потом, когда боль прошла, улыбнулась с извиняющимся видом и сказала, что ей неловко за себя.

— Нет-нет, ты давай, кричи, — сказала мамаша Хаусмен и подумала про себя: «Слава Богу, что ты хоть можешь кричать». Но она знала, что по всем правилам ей сейчас полагается быть там, рядом с Сэмом и держать его за руку. Она могла только догадываться, сколько боли он превозмог, сколько страданий перетерпел. Вся его жизнь была сплошным страданием. Он научился молчанию еще на дедовском ранчо, и потом снова выучил тот же урок здесь в городе, когда ему пришло время спуститься с гор и пойти в школу. Презрительные реплики, издевательства, насмешки, оскорбления — он все вытерпел. Но лишь когда кто-то из одноклассников называл его «выблядком» в лицо, так чтобы другие слышали, он затевал драку. И побеждал, потому что жизнь на ранчо была столь тяжелой, что он стал сильным. И теперь самое обидное, что могли позволить себе другие, было прозвище «Сэм-молчун», на что он не обращал внимания или делал вид, что не обращает внимания. Одному Богу было ведомо, что у него на уме.

Какой же он все-таки чужой — даже для собственной матери. Он был точно причудливой формы шкатулка, в которой что-то спрятано, но что — она и понятия не имела. Она ждала год за годом, чтобы он открылся ей или, точнее говоря, чтобы в нем проявилось что-то доставшееся ему от отца. Но тщетно. Он был молчалив и угрюм, как горные валуны. Или как Амос. Она надеялась, что дед и внук смогут сблизиться, но они относились друг к другу сдержанно и сугубо официально, точно совершающие сделку банкиры. Однажды ее поразила догадка, что, возможно, в невозмутимости маленького Сэма своеобразно проявлялся дедовский характер и нрав, и, следовательно, так он выражал свою преданность и даже любовь. Но он всегда настолько искусно сохранял невозмутимость, что она даже не могла понять, верна ли ее догадка. Ну и, разумеется, они ни о чем не говорили.

Когда они все-таки разговаривали, то обращались друг к другу официально: «дедушка» и «внук», тщательно стараясь ни в коем случае не преступить строгих границ родственных отношений. Лишь в редких случаях лед все же подтаивал, как, например, однажды в день рождения, когда Амос подарил Сэму складной нож и Сэм ему сказал:

— Спасибо, сэр.

И Амос ответил:

— Пожалуйста, мальчик.

Не «внучек». Ни разу за все эти годы.

Схватки усилились и стали чаще, и Марта сказала доку Гейнсу, что, похоже, начинается.

— Да уж пора, — ответил док Гейнс, вытащил изо рта сигарный окурок и поднялся со стула.

Прошло еще полчаса, и на свет появился ребенок. Док Гейнс поднял новорожденного на руки, шлепнул по попке, и ребенок начал плакать, издавая мощные крики. Марта подождала минуточку, удостоверилась, что ребенок вполне здоров и с Эллен все в порядке, и пошла к Сэму. Конечно, он не мог не слышать плача новорожденного. Но он не вошел.

— Мальчик, — сообщила она ему.

Он ничего не сказал. Он стоял, вцепившись в край прилавка так сильно, что костяшки пальцев и кожа под ногтями побелели, и кивнул. Марта слушала крик новорожденного и думала: «Да, давай, малыш, давай, кричи, плачь».

Сэм оторвался от прилавка и тяжело вздохнул. Потом молча пошел туда. Ох, уж это молчание! Она подумала: а что бы могло случиться, если бы она в тот день не вылезла из кабриолета Джейсона.

— Назовем его Амосом, — услышала она голос Сэма. — В честь моего деда.

— Хорошо, Сэм, — ответила Эллен.

— Амос Мередит Хаусмен, — сказал Сэм, взяв девичью фамилию Эллен как второе имя сына, возможно, в знак благодарности ей.

— Амос Мередит Хаусмен, — повторила Эллен.

А в магазине, тяжело опершись на металлический прилавок, стояла Марта и чувствовала, как ее глаза наполняются слезами. И она мысленно благословила малыша.

Загрузка...