Непосредственность, открытость, бесхитростность — называйте как хотите эту невинную простоту, которую обычно хотят увидеть в детях — и видят! — не думая, так это или нет. Естественно, никому не придет в голову предположить, что ребенок, такая кроха, обладает сухим расчетливо-трезвым рассудком или может использовать в своих далеко идущих планах детей и взрослых так же, как карточный игрок подсчитывает в уме очки, загадывает будущие ходы, скидывает лишние карты, берет взятки, перебивает козыри, блефует. В особенности, вряд ли кто может подумать, что на такое способна маленькая девочка.
А она была способна и знала об этом, и еще знала, что она симпатичная, прелестная и что ее прелесть — эти золотые кудряшки, яркие голубые глазки и остренький носик — взрослые воспринимают как несомненный признак ее невинности, и она пользовалась этим тоже, как карточный игрок пользуется джокером. По-своему, конечно, это все было очень невинно: она ведь просто играла, как другие дети играют в куклы или кубики, но играла в игры, в которые ее научили играть и в которые играли те, с кем она жила. В конце концов, она же была приемной дочерью, и ей пришлось учиться искусству завоевывать внимание и любовь в семье, соревнуясь со своим сводным братом, когда тот появился на свет. Но даже и до его рождения она усвоила, до какой степени можно испытывать небезграничное терпение отчима, и как можно воспользоваться его благодушием, и в каких пределах можно на него положиться. Это было похоже на игру. Но это была вовсе не игра, совсем не игра. В мире для нее не было ничего серьезнее отчаянных попыток удержаться в этой семье, прижиться в ней и никогда больше не возвращаться в школу, где она провела так много долгих и унылых лет. Интернат? Школа? Да нет — сиротский приют! Но как бы там его ни называли, она ни за что туда не вернется, ни за что не согласится, а ведь сколько раз уж ей предлагали!
Так что она выучила правила этой игры, правила жизни, правила игры в жизнь. И ей уже было трудно провести границу между игрой и жизнью. Начала она с того, что без зазрения совести пользовалась своим братом. И поразительно, как это мать и отчим не постигли ее тонкой стратегии. Ну, в самом деле, что интересного в младенце? Он только и знает, что спит, или ест, или делает в пеленки, или лопочет что-то по-своему. Иногда срыгивает. Не очень-то большое разнообразие. Но Мерри быстро поняла, что, напевая малютке-братцу, она может завоевать любовь отчима и даже растрогать родную мать. И она сидела и, пока мама кормила Лайона, отсчитывала долгие тягостные минуты, чтобы получить сомнительное удовольствие подержать его потом немного на руках и легонько похлопать по спинке, чтобы он срыгнул. Ей было наплевать на его здоровье, вообще на него самого, но ей было вовсе не наплевать на одобрительные улыбки и конфеты, которыми ее вознаграждали за эту нехитрую заботу о брате.
А потом, по мере взросления Лайона, она обнаружила, что и в самом деле он ей нравится, что она его даже любит, потому что ей всегда было с кем поболтать — он был для нее самым близким приятелем. А позднее и он стал болтать с ней, они играли вместе, причем даже когда за ними не наблюдал кто-то, кто мог бы сказать: мол, вот как они хорошо ладят, что всегда вызывало улыбку Элейн. Или конфетку, протянутую Гарри Новотным, мужем Элейн, отчимом Мерри.
Эти конфетки были куда слаще, чем полагали их изготовители. Они были зримым свидетельством ее побед, призом за блестяще сыгранную партию. Она много раз видела, как в питомнике отчим просовывает в клетки животным кусочки сахара, или печеньице, или кусочки мяса — точно так же, как ей, и даже если он не замечал сходства, она-то уж замечала! Мерри все прекрасно понимала. Возможно, если бы ее юный ум был более совершенным и изощренным, она могла бы додуматься и до такого малоприятного вопроса: а кто, собственно, дрессировщик и кого в этом доме дрессируют?
Отчасти она даже завидовала животным. По крайней мере, их место в жизни было вполне определенным. Их участь была далеко не из приятных, а уж если говорить по правде, то просто ужасной, и она изо всех сил старалась избежать подобной участи, не давая повода видеть сходство между собой и этими животными, подавляя всякое сочувствие к ним.
Кошки, мышки, кролики, собаки, львы (в доме было два льва), обезьянки — да это же, кажется, просто рай для ребенка. Но для Мерри обитатели домашних клеток и загонов были только неотъемлемой частью бизнеса ее отчима и потому интересовали ее не более, чем окорока в холодильнике мясника интересуют мясницких детей. Правда, мясо у Гарри Новотного было живым — в чем и заключалось единственное, хотя и очень незначительное, различие.
Конечно, он все рассказывал без утайки, но она ему не верила — так новичок-картежник не верит опытному партнеру, когда тот божится, что готов поставить на банк все свое состояние. «Все эти разговоры о любви к животным, — говорил он, — просто чушь.
Это для газет. Для публики. Из-за любви к животным можно лишиться последней рубашки. А я бью животных. Бью для их же пользы». Он вспоминал, как учил кошку ползти по веревке и перепрыгивать через шесть мышей, появлявшихся у противоположного конца веревки, и не трогать их. Он рассказывал об этом Элейн, но при разговоре присутствовала Мерри и все слышала. «Кошка научилась ходить по веревке. Это довольно просто. Я посадил кошку на палку и положил на другую палку корм. И чтобы добраться до корма, ей надо было осторожно двигаться по веревке к другой палке. Первая кошка испугалась. И умерла с голоду. А вторая научилась-таки ползти по веревке. Тогда я добавил мышей. Кошки всегда едят мышей. Я израсходовал, наверное, сотню мышей. Как же я лупил эту кошку! Господи, у меня рука устала бить эту дуру. А она все продолжала душить мышей. Ведь это в природе кошки. Но вот я наконец понял, что надо делать. Я затолкал кошке в глотку марлю. И она теперь не могла ничего проглотить. Она с трудом могла дышать. Но все же дышала. И тогда она просто стала перепрыгивать через мышей. Сначала через одну, потом через двух, через трех. Отличный получился номер. Но у него не было конца. Тогда знаешь, что я сделал?»
— Что? — спросила Элейн.
— Я научил мышек заходить в маленькие коробочки. Они выпрыгивали с парашютиками из этих коробочек на землю, а оркестр исполнял патриотические песни. Но только мышки, которые выпрыгивали с парашютиками, были другими мышками — не теми, кто заходил в коробочки. У меня были дубликаты коробочек. Но какая разница, ведь все мыши похожи!
— А как же ты научил мышей прыгать с парашютом? — спросила Элейн.
— Научил? У коробочек открывалось дно, и они просто вываливались. И парашюты раскрывались. Иногда они не раскрывались, ну и что — это ведь только мыши какие-то! Но чаще они все-таки раскрывались. Вот теперь номер получился на славу. Я зарабатывал на жизнь этим номером года три или четыре. Мы изъездили всю Европу.
Новотный, смуглолицый низкорослый мужчина, уверял, что он лучший дрессировщик в мире. Возможно, так оно и было, и в Голливуде он нашел неплохой рынок сбыта для своего необычного таланта — и впрямь, лучший рынок. Он не сбежал из Европы, а просто гастролировал в Соединенных Штатах с бродячим цирком, когда разразилась война. Он поехал в Голливуд и стал там выступать с небольшими номерами, но прожив в Америке восемь лет, сделал себе очень хороший бизнес. Теперь у него был собственный дом, красивый дом в долине, с большим амбаром на заднем дворе, с загонами и клетками для животных. Еще он владел Элейн и двумя детьми. Одного ребенка он зачал сам. Другой ребенок достался ему вместе с Элейн, причем девочка уже была к тому моменту, как ее мать вышла за него замуж, отнята от груди, приучена самостоятельно справлять нужду и умела говорить. А приобрести выдрессированное животное — это ж какая экономия времени и сил! Так что он был вполне удовлетворен.
Элейн тоже была довольна. На Гарри, мужчину крепкого и человека неплохого, можно было положиться, и вместе с тем, однако, — может быть, именно вследствие смехотворности его бизнеса, — он не представлял для нее никакой угрозы, ни моральной, ни физической. Временами у них вспыхивали ссоры, а раз или два Гарри даже бивал ее, но эти побои всегда были умеренными и даже пошли ей на пользу. Однажды он вернулся домой, нашел ее пьяной и отдубасил так же, как накануне отдубасил упрямого мула, — той умелой рукой, которая не оставляла свербящих ран и, хотя и причиняла боль, не наносила значительного ущерба кожному покрову. С тех пор Элейн ни разу не напилась.
Лежа в кровати, Мерри слышала, как отчим за стеной мутузит маму, и сразу уловила надлежащее сходство между этим действием и недавним наказанием непослушного животного, что сделать было не труднее, чем уловить аналогию между леденцом, полученным от него же, и кормом, который он давал своим птицам и зверушкам. Так она в который уже раз удостоверилась в логичности и строгом порядке мира, созданного Гарри Новотным.
Словом, если уж говорить откровенно, то нельзя сказать, что Мерри была расчетливой девочкой. Ее, скорее, научили, а вернее сказать — выдрессировали все-все хорошо рассчитывать. Что она с успехом и делала, словно от этого зависела ее жизнь. Ей и в самом деле казалось, что так оно и есть. Но умение такого рода неизбежно требует особого способа выражения, и, возможно, только по этой причине однажды апрельским днем она вышла на летное поле и, стараясь не отстать от полной леди, которая в одной руке сжимала сумочку, а в другой несла несколько свертков, поднялась по трапу в самолет, летевший в Нью-Йорк. Никто не спросил у нее билета, потому что маленьким детям билет не требуется, если они едут со взрослыми. Никто вообще ни о чем не спросил, потому что она была аккуратно причесана, одета в симпатичное красное платьице, кожаные башмачки и голубое пальтишко, так что можно было не сомневаться, что она чья-то дочка. Ее сердечко сильно билось, дыхание было прерывистым, и она даже боялась, что пассажиры услышат, как громко колотится ее сердце в груди, но никто ничего не сказал, и она застегнула свой ремень безопасности, увидев, как это сделали все остальные. И когда двери самолета плотно закрылись и заработали двигатели — сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, — никто опять ни слова ей не сказал, ни о чем не спросил и даже не подошел проверить ее билет. Потом самолет, дернувшись, неспешно поехал к началу взлетной полосы, а стюардесса села в кресло рядом с дверью и пристегнулась ремнем. И Мерри знала, что, в случае чего, она должна открыть дверь и выскочить наружу. Она собиралась взять с собой Лайона, но потом раздумала. Ей очень хотелось его взять, но она решила, что если случится что-нибудь ужасное, например, самолет разобьется, то се накажут, изобьют, как животное, да и вообще она боялась, как бы с Лайоном чего не приключилось. И просто дала себе слово, что обязательно привезет ему что-нибудь. С собой у нее было восемьдесят пять центов. На них она могла купить ему набор сувенирных открыток с видами Нью-Йорка.
Двигатели урчали. Самолет двинулся вперед, набирая скорость, побежал быстрее, и Мерри уже решила, что он так никогда и не оторвется от земли, а врежется в какую-нибудь стену в конце взлетной полосы. Она заплакала. Сидящая рядом женщина наклонилась к ней и похлопала по плечу. Мерри схватила ее за руку и сильно сжала. И вдруг самолет взмыл в воздух.
— Ты что, летишь одна? — спросила ее женщина.
Мерри задумалась. Теперь что с ней сделаешь! Не повернут же они обратно и не сядут, чтобы высадить ее из самолета. И кроме того, она явно была одна. Поэтому она ответила: «Да, одна».
— И ты летишь до самого Нью-Йорка одна?
— Там меня встретит папа, — сказала она. Это было не совсем правдой. Она собиралась найти папу. Она хотела встретиться с ним. Вот почему она выбрала Нью-Йорк, а не Мехико и не Канзас-сити или Сент-Луис: названия этих городов она видела на табло в аэропорту. Она решила, что путешествие в Нью-Йорк будет интересным, и что там она встретит папу, они поедят мороженого, а потом она вернется домой. И к тому же она никогда еще не ездила так далеко. А ведь чем дальше от дома, тем безопаснее. Она уже давно поняла, что если сделаешь что-нибудь нехорошее, но незначительное, то тебя сильно накажут — например, за разбитый стакан или за разлитые на скатерть чернила. А вот если ты совершишь что-нибудь совсем ужасное, например, откроешь на ходу дверь автомобиля, — то тебя ожидают только испуганные упреки, слезы и объятия матери. Так что Нью-Йорк, именно потому, что он так далеко, был, можно сказать, самым безопасным местом в мире.
Ее соседка удивилась, что она такая смелая девочка, уже совсем большая, совсем взрослая, но, правда, помогла ей установить на откидном столике поднос с обедом, который принесла стюардесса, а потом взяла для нее подушку и одеяло и помогла устроиться поудобнее и поспать немножко, а потом помогла и с ужином и даже попросила у стюардессы еще один стакан молока. Мерри очень старалась быть хорошей, не только в знак благодарности к доброй леди, но еще и понимая, что стюардесса, которая наблюдает за ними, естественно, сделает вывод, что они летят вместе. А этот вывод и был ее билетом.
Разбуженная стюардессой, Мерри сразу не поняла, сколько времени уже прошло. Она спала, накрывшись одеялом с головой, но стюардесса проверяла, у всех ли пристегнуты ремни, потому что самолет пошел на снижение. Мерри поблагодарила стюардессу и соседка помогла ей справиться с замком ремня. Самолет падал: она отчетливо ощущала его падение, потому что уши у нес заложило, словно она ехала вниз на скоростном лифте. Потом они сели, а двигатели вдруг зарокотали громче, и она решила, что произошла поломка и сейчас случится что-то ужасное, и вцепилась в руку своей соседки. Но ничего не случилось, самолет остановился и она отпустила руку. Мерри улыбнулась победно и облегченно, радуясь, что она все-таки добилась своего, что ей это все-таки удалось, но тут стюардесса объявила, что они совершили посадку в Чикаго. У нее сердце ушло в пятки.
Мерри начала лихорадочно соображать. Что же делать? Как поступить? Выйти? Остаться на своем месте? Самое безопасное, решила она, это оставаться на своем месте. Да-да, сидеть. Просто сидеть рядом с этой леди, притвориться спящей, пока самолет снова не взлетит. Или, может быть, пойти в туалет и вернуться на свое место перед самым взлетом? Можно и так, если понадобится. Но уж коли ей удастся выпутаться, просто оставаясь сидеть, это было бы лучше всего. И она уже решила так поступить, как вдруг сидевшая рядом женщина отстегнула ремень, пожелала ей счастливого пути и встала, собираясь покинуть самолет здесь, в Чикаго… Это ужасно! Она выждала еще минуту, делая вид, что не может расстегнуть ремень, потом расстегнула его и пошла вслед за женщиной. Этот самолет был битой картой. Стюардесса-то ведь решила, что они летят вместе. Поэтому ей придется сойти с этой женщиной и добывать другой билет. Так что — вперед. Она подумала, что проделать все то же самое еще раз будет не так уж трудно и ей удастся попасть на самолет до Нью-Йорка. Уж коли ей удалось добраться так далеко, подумала она, можно проделать и остаток пути.
И проделала бы, если бы стюардесса не оказалась столь любезна и не крикнула вдогонку доброй женщине:
— Подождите, мэм! Не забудьте вашу малышку!
— Мою малышку? — спросила женщина, обернувшись. — Это не моя девочка.
Мерри побежала вниз по трапу. А стюардесса побежала за ней. Двое мужчин в летных костюмах появились в дверях аэровокзала и тоже побежали за ней. Она поняла, что убегать бесполезно, и остановилась. Она просто стояла и дожидалась их, а они подбежали и схватили ее за руки. И потом началась эта тягомотина, страшная тягомотина: ее повели в кабинет и стали задавать вопросы ей и ее соседке по самолету, и все пытались выяснить, кто же она такая. А ей было наплевать. В кармане у нее лежало всего-то восемьдесят пять центов: если им уж так нужно, они могут их у нее отобрать.
Увы, ей никто не верил. Ситуация была в самом деле смешная, и она прекрасно понимала, почему ей не верят. Она была «зайцем», или как там называют безбилетных пассажиров самолета, и пролетела от Лос-Анджелеса до Чикаго. Ее спрашивали, кто она такая, и она, естественно, отвечала:
— Мередит Хаусмен.
С таким же успехом она могла сказать: «Джон Уэйн», или «Гэри Купер», или «Генри Фонда». Конечно, ей не верили. Женщина, сидевшая с ней рядом в самолете, вспомнила, как девочка что-то говорила ей о папе, который должен был ее встретить в Нью-Йорке.
— Я солгала, — сказала Мерри.
— Обманывать нехорошо! — сказал инспектор по транспортному обслуживанию пассажиров, который пытался разобраться в этой ситуации. — Ты разве не понимаешь?
— Понимаю, — солгала Мерри. Она вовсе этого не понимала. Нехорошо то, что она полетела на самолете. А ложь — это необходимая и неотъемлемая часть повседневной жизни.
— Ну ладно, — сказал инспектор, который держался так приветливо и невозмутимо, что Мерри даже подивилась, как это ему удается сохранять самообладание. — Перестань дурачиться и назови нам свое настоящее имя.
— Мередит Хаусмен. Все называют меня Мерри, — повторила она в сотый раз. Но подумала про себя, отчего бы не придумать какое-нибудь другое имя. Они ведь этого заслуживали — со всеми этими «перестань дурачиться».
— Я дочь Мередита Хаусмена.
Инспектор пожал плечами, взглянул на мужчину, сидящего за письменным столом — наверное, он был большой начальник, — и тот тоже пожал плечами.
— Хочешь, мы ему позвоним? — спросил инспектор.
— Да, — ответила она. Вообще-то ей не хотелось. Совсем не хотелось. Лучше бы ее посадили на самолет до Нью-Йорка и дали возможность позвонить ему оттуда. Вот тогда он точно удивится и обрадуется! А что хорошего, если ему позвонят эти дядьки и скажут, что поймали его дочь без билета в Чикаго. Так они все испортят. Но, с другой стороны, она не хотела сидеть в этом дурацком кабинете еще целый час и выслушивать их занудливые вопросы.
— Мерри, ты не знаешь, какой у него номер телефона?
— Нет, — сказала она.
— Как, ты не знаешь номер телефона своего отца?
— Не знаю.
Они снова переглянулись. Ну конечно, они не верили. То есть нет, они поверили, что она не знает номер телефона отца, но не поверили, что она назвала свое настоящее имя. Вот смех!
Мужчина за письменным столом позвонил в справочную Нью-Йорка. Номер Мередита Хаусмена в телефонной книге не значился. Ну, еще бы! Тогда он позвонил в «Службу информации об известных людях» — там собирают сведения обо всех, кто собой что-то представляет, специально для прессы, авиакомпаний и прочих учреждений, которым необходимо знать местонахождение «известных людей». Ему дали номер телефона Сэма Джеггерса. Мужчина за письменным столом позвонил Сэму Джеггерсу, извинился за беспокойство и объяснил, что рядом с ним находится маленькая девочка, уверяющая, что она — дочь Мередита Хаусмена.
— Лет девять, — сказал он, отвечая на вопрос, заданный Джеггерсом. — Светлые волосы, голубые глаза, симпатичная… — сказал он и замолчал. — Хорошо, одну минуту, — сказал он в трубку. — Скажи, когда у тебя день рождения?
— Первого сентября, — сказала она.
— А как зовут твоего брата?
— Лайон.
— Да, сэр, — сказал он в трубку. — Да, конечно. Конечно, ни слова. Мы посадим ее на ближайший рейс. Она будет в Нью-Йорке через пару часов. Да. Ради Бога. Рад был помочь.
Он положил трубку и спросил Мерри, не хочет ли она перекусить. Она сказала, что выпила бы стакан молока, и инспектор выбежал из кабинета. Выбежал! Вот потеха. И все-таки, как бы там ни было, она доберется до Нью-Йорка.
Мередит удивился, поняв, что Сэм, кажется, согласился с ним. Или, возможно, «согласился» слишком сильно сказано. Он и сам толком не знал, что думает обо всем этом, что хочет, что собирается делать. Но Сэм, похоже, склонялся к тому, чтобы действовать весьма осторожно, и не хотел давать поспешных советов… Но какого черта, на то он и Сэм! Адвокаты всегда осторожничают, думал Мередит, коммерческие агенты всегда осторожничают, а Сэм Джеггерс был и тем и другим. Даже больше того. Он ведь еще и друг. Мередит с несколько растерянным видом сидел на диванчике, держа на коленях тонкую фарфоровую чашечку с кофе, и внимательно и доверчиво слушал Сэма Джсггсрса. Отмеряя каждую фразу легким кивком величественной, похожей на львиную, головы, Сэм излагал свои резоны — почему он советует Мередиту крайне осмотрительно подойти к этому делу.
— Она не сбежала из дома, — говорил он. — По крайней мере, мне так представляется. Во всяком случае, у нес нет причин убегать. Ей ведь и впрямь там неплохо. Этот Новотный прочно стоит на ногах. У него неплохой бизнес. И Элейн с ним неплохо. Она пристроена, успокоилась, кажется, и у них общий ребенок, мальчик. Лайон — так его зовут. И насколько можно судить, обоих детей холят и лелеят…
— Откуда ты знаешь?
— Потому что моя работа — знать о таких вещах.
— Все-то ты знаешь!
— Я приложил некоторые усилия.
— Но зачем она это сделала? Зачем она это сделала? Зачем села на самолет — если ей там хорошо? Разве не для того, чтобы убежать? Почему ей захотелось приехать ко мне — разве не для того, чтобы убежать? И зачем убегать, если в ее жизни все так замечательно?
— Дети иногда совершают странные поступки.
— Возможно, — сказал Мередит. — Ну, ладно, еще посмотрим.
— Конечно, — сказал Сэм. — Ты увидишь ее и тогда сам все решишь.
— А что это изменит? — спросила Карлотта. Во время их беседы она молчала и терпеливо слушала. — Неужели ты и в самом деле думаешь, что все зависит от того, как она выглядит? Ведь нужно решать, что ты хочешь предпринять. Что мы хотим предпринять. И тогда уже что-то предпринимать. Какой смысл сначала увидеть девочку, поговорить с ней и потом уже решать, что тебе делать, что нам делать… Это глупо! Это все равно, что попросить доставить на дом новое платье, чтобы решить, нравится оно тебе или нет, а потом отослать его обратно, если оно не понравилось. Это все равно что покупать картину по чьей-то рекомендации. Но разве можно так поступать с ребенком? С твоим собственным ребенком?
— Нет, это совсем не то, — сказал Мередит. — Это совсем другое дело, дорогая.
— Надеюсь, что не то, — сказала она. Но думала она как раз наоборот, и он это знал. И еще он знал, что она уже решила, как ей поступить — она не отпустит Мерри и использует ее побег из дома как дубинку и будет ею угрожать или даже бить ею Элейн, чтобы та отказалась от девочки. Знал он и причину этого решения. Но не сказал ни слова. Джеггерс поглядел на них поверх очков и тоже промолчал. А Карлотта заметила, что им лучше поторопиться в аэропорт, встала и взяла у Сэма кофейную чашечку.
— Нам некуда торопиться, — возразил Сэм. — Лимузин уже внизу.
— Спасибо, — сказал Мередит, — я совсем про него забыл.
— Ты же попросил его вызвать. Он здесь.
— Отлично. Ей это так понравится! Она будет в восторге!
— Не сомневаюсь, — сказал Джеггерс. — Но полагаю, что она должна быть в восторге, увидев тебя.
— Да, я — мороженое, — сказал Мередит, — а лимузин — вишенка сверху.
— Отлично, отлично!
— Ну, готовы? — спросила Карлотта, выходя из спальни, где приводила в порядок прическу. — Поехали!
Они молча спустились на лифте, молча прошествовали по вестибюлю и вышли на улицу к ожидающему их лимузину. Все трое были заняты своими мыслями и не просто заняты, а поглощены и даже озадачены ими, ибо никто не мог сказать, чем прибытие маленькой девочки в нью-йоркский аэропорт может обернуться для каждого из них.
Мередит помог Карлотте усесться на кожаные подушки, потом сел сам, за ним — Сэм, захлопнувший дверь. Сэм сказал водителю:
— В Айдлуайлд. Компания «Америкен», пожалуйста.
Лимузин отъехал от тротуара и слился с потоком машин.
Сэм Джеггерс был озадачен тем, как все гладко получалось. Появление маленькой девочки именно теперь, когда переговоры вступили в решающую стадию, грозило срывом этих переговоров, а это как раз то, о чем он мог только мечтать. Это было чертовски запутанное дело, переговоры о контракте. Ему очень не хотелось, чтобы Мередит подписывал контракт. Ну, разумеется, он не хотел, чтобы Мередит связывал себя контрактом дольше, чем на год, а это значит — две, от силы — три картины. Это был захватывающий и рискованный новый бизнес, и, думал он, Мередит должен немного притормозить. Контракты на конкретные картины под конкретного киноактера, когда разные студии конкурируют друг с другом, чтобы выжить, и все вместе конкурируют с телевидением — это то, что надо. Хватит надолго связывать себя изнурительной работой. Сэма страшно возмущало, что Мередит получает пятьдесят тысяч за картину, в то время как одна кинокомпания продает его другой за полмиллиона и получает фантастическую прибыль, ничего при этом не делая, то есть ровным счетом ничего, только владея Мередитом. Это приводило Сэма в бешенство, и он даже не думал о потерянных сорока пяти тысячах долларов, что соответствовало его кровным десяти процентам с остающихся четырехсот пятидесяти тысяч. Это было дело принципа. Ну в скольких еще картинах он сможет сняться, сколько он еще сможет эксплуатировать свою молодость и привлекательную внешность, и долго ли еще эти жирные сволочи будут делать на нем деньги? А ведь тут начинается кое-что новенькое и как раз, может быть, на Манхэттене, на этих переговорах о новом контракте, ради которого Мередит и прилетел в Нью-Йорк. И вот теперь Мерри, как снег на голову. Как ее приезд повлияет на дела?
В глубине души Сэм надеялся, что Мередит сам захочет оставить ее у себя, или поддастся уговорам Карлотты, которой захочется это сделать. Это был бы идеальный вариант. Тогда Мередит не захочет ехать в Африку, а останется с дочкой либо в Нью-Йорке, либо в Лос-Анджелесе, чтобы окружить ее теплом и заботой. А если он не поедет в Африку, тогда он не будет участвовать в картине о жизни Сесила Родса, а значит, он не подпишет этот чертов контракт, о чем как раз и мечтал Сэм. И все же, все же… Ему все это очень не нравилось, потому что нарушало привычный ход вещей и вносило сумбур в дело — даже в такое несерьезное дело, каким он занимается. Нет, вторжение девятилетней девочки не должно нарушить ничьих планов. Оно, конечно, уже их нарушило, но так нельзя. И поскольку это уже случилось, он дал себе слово, что будет действовать очень осторожно, предельно предусмотрительно, чтобы ни во что не вмешиваться, не высказывать своего мнения, не одобрять и не осуждать, предоставив Мередиту возможность все решать самому, с помощью Карлотты, разумеется, но — самому. Дружба с Мередитом возлагала на него огромную ответственность за любые решения, и это было самое тяжкое бремя его обязанностей официального представителя кинозвезды. Самое тяжкое, но и самое приятное.
Если Сэм молчал, потому что не хотел влиять на решение Мередита, то Карлотта молчала из совсем иных соображений. Она мечтала получить ребенка. Она мечтала получить эту девочку. Как же ей этого хотелось! Она даже опасалась, что говорила об этом слишком много, сказала что-то лишнее и тем самым могла как-то смутить Мередита. В конце концов, это его дочь. И сама ситуация была довольно щекотливая: она хотела, чтобы он сам решил оставить ребенка с ними, но чтобы при этом не чувствовал себя виноватым из-за того, что некогда отдал ее матери, отчего ему будет трудно встретить ее с должным радушием и ввести в их семью так же легко, как кусок масла растворяется в горячем молоке. Она молила Бога, чтобы встреча прошла как можно непринужденнее.
Она также знала, что если захочет, то сумеет подтолкнуть его к нужному решению. И она очень хотела этого или, во всяком случае, к этому стремилась. Но если теперь опять возвращаться к той неприятной истории, то это значит только лишний раз травмировать девочку, взваливать на ее слабые плечики непомерный груз. К тому же это касается не только девочки, но и самой Карлотты, и даже Мередита. А если все пойдет как надо, то Мерри станет прекрасной заменой для них обоих, станет их ребенком, и тогда она, Карлотта, забудет все, что случилось с ней в годы войны.
…Мередит тогда, получив двухнедельный отпуск на студии, приехал в Нью-Йорк. Он позвонил ей и пригласил поужинать. Ужин был великолепный: два сорта вина, сочный толстый бифштекс, парниковая клубника — каждая ягода размером с хороший лимон, — экстравагантный и дорогой ужин. Она отметила, без всякого умысла, что он оплатил счет по армейскому чеку. Потом он рассказал ей о своей воинской службе и она, кажется, поняла, отчего он показался ей совсем не похожим на того Мередита, каким она запомнила его после первой встречи. Он был не просто сержантом, как он объяснил, а киноактером, у которого еще не истек контракт, и он был на жаловании. Точнее, получал половину сержантской ставки, но все равно это была куча денег. История с его воинской службой была довольно запутанная. Он пошел в армию, потому что так ему посоветовали на студии. Суть дела заключалась в том, что он поступил в специальную службу — кинокомпания об этом позаботилась — и разъезжал по стране, продавая облигации военного займа.
— Звучит неплохо.
— Это мерзко! Конечно, в принципе все это очень даже хорошо — самое теплое местечко в армии. И оно досталось мне. Но я вот все думаю, если бы у меня было побольше храбрости, я бы добился перевода в пехоту или в воздушный десант. Конечно, мои боссы на студии были бы в ярости. Но я бы хоть делал что-то полезное.
— То, что ты делаешь, полезно. Всякий может стать воздушным десантником. Но не всякий может ездить и продавать военные облигации.
— Тогда я бы хотел быть всяким. Нет, правда! Быть кинозвездой в мирное время — не самое сладкое, но, по крайней мере, тогда хоть снимают фильмы. Ты играешь. Встаешь утром, едешь на студию и работаешь. Это твоя работа, и ты чувствуешь себя как нормальный человек, потому что ты работаешь, как все. Но это же идиотизм какой-то: я — кинозвезда, но в кино не снимаюсь. Это все равно, что король в изгнании, или бывший чемпион по боксу в тяжелом весе — громадный и никому не нужный.
За бренди и кофе он признался, что только подумывал просить о переводе: он ведь прекрасно понимал, что у него не хватит духу. И что он только в воспоминаниях хранил это ощущение полезности своей жизни киноактера в мирное время — на самом деле он знал, что это не так. И он рассказал ей о том, что случилось после той вечеринки, как он решил проигнорировать приглашение Джослин и как она дождалась его в подъезде.
— С актерами такие вещи случаются нередко, но это происходит также и с банкирами, дантистами и школьными учителями, — заметила она.
Потом он рассказал ей о своем разрыве с Элейн — как в газетах написали, что видели его в ресторане с Джослин, причем авторы этих публикаций усердствовали только ради того, чтобы позабавить читателей. Рассказал он и о том, что Джослин была не первая, кому он позвонил.
— А сначала я позвонил тебе. Я… ночевал в этой чертовой гримерной, мне было так одиноко, и я, честно говоря, просто хотел с кем-нибудь поговорить.
— Просто поговорить?
— В общем, да. Честно!
— Что-то мне это не кажется очень лестным.
— Жаль. А ведь я для этого и позвонил тебе. Потому что надеялся, что наши отношения еще можно исправить. Я хотел провести с тобой невинный вечер, просто поговорить, побыть рядом с тобой. Что же в этом плохого? Но тебя не оказалось, и вот я подумал: «Ну и черт с ним, черт с ним, будь что будет!» И позвонил ей. И попал в точку. Наверное, я думал, что так оно и случится. А может быть, мне этого как раз и хотелось.
— Понятно, — сказала она.
— И по этой же причине я позвонил тебе сегодня. Просто чтобы побыть с тобой. Мне приятно с тобой. Я чувствую себя спокойно.
— Значит, просто посидеть и поболтать.
— Да, — сказал он. — Если тебя это устраивает, то и отлично. Я хочу сказать, что ничего другого между нами может и не быть — если у тебя кто-то есть. Или если ты просто не намерена начинать со мной что-то сейчас.
— Сейчас?
— Я хочу сказать — пока идет война, и вообще. Кто знает, что может случиться. Вдруг мне завтра кирпич на голову упадет. Но ты же понимаешь, что я имею в виду.
— Понимаю, но… — она опустила глаза и ногтем стала вычерчивать на скатерти маленькие квадратики. — А что, если у меня сейчас никого нет, и я бы…
— Ну и замечательно, — сказал он, накрыл ее ладонь рукой и отвлек от нервного рисования квадратиков.
— Как просто! — сказала она, улыбаясь доверчиво и радостно. — Как в кино.
— Смешно, — сказал он, — вот почему меня заставляют продавать эти чертовы облигации. Люди обычно верят чему-то, если они уже видели это в кино. Так происходит даже на войне. В боях. Солдаты возвращаются с фронта, с полей настоящих сражений и говорят, что все было точь-в-точь как в кино. Вот почему используют меня, а не какого-нибудь настоящего солдата: я почему-то более реален и правдоподобен, чем солдаты. Вот ведь странно, да? Но сегодня все вывернуто наизнанку, все поставлено с ног на голову. Ты обратила внимание, как повел себя метрдотель, когда мы вошли? Он так расстроился, потому что сразу увидел мою военную форму, а я только сержант. Он не мог скрыть разочарования. Но потом он взглянул мне в лицо и понял, что я Мередит Хаусмен, и если судить по тому, как изменилось выражение его лица, я тут же был произведен по крайней мере в полковники.
Так они болтали — мило, оживленно, весело, выпили еще несколько рюмок бренди и потом поехали домой к Карлотте. Мередит бродил по гостиной, разглядывал ее книги, останавливая взгляд на книгах по искусству, занимавших две большие полки по обеим сторонам камина. Она сварила кофе и наблюдала за ним из кухни через открытую дверь — как он осматривается в комнате, ничего не вынюхивая, а просто с удовольствием разглядывая ее вещи и узнавая ее характер по книгам, настольным лампам, картинам и рисункам. И он тоже становился ей ближе. Ей нравилась его внешность, нравилось, что он сразу вписался в обстановку квартиры и чувствовал себя здесь уютно и естественно. Ей понравилось, как он внимательно изучал маленький рисунок Дега — крошечный, совсем незаметный, хотя, безусловно, это был лучший экспонат в комнате, которым она очень дорожила, потому что этот рисунок ей подарил Марк к их первой годовщине.
— Красивая комната, — сказал он, когда заметил, что она наблюдает за ним.
— Спасибо.
— А ты — красивая женщина, — добавил он.
— Спасибо, — повторила она.
А потом он ее поцеловал, и, как ни странно, этот поцелуй оказался каким-то очень изысканным, чудесным и даже пугающим, потому что был таким долгим, что она даже перестала чувствовать свое тело, ставшее вдруг чужим и непослушным. Она боялась оказаться неумелой, неуклюжей, боялась, что уже забыла, как себя вести и что надо делать в такой ситуации. Но разве это забывается? Это же как умение кататься на велосипеде — если уж научился, то разучиться нельзя. Он нежно и осторожно держал ее в объятиях и покрывал поцелуями, а потом медленно и настойчиво стал расстегивать пуговки ее черного платья.
Она выскользнула из упавшего платья и повела его в спальню, все еще чувствуя робость и смущение, словно никогда до сей поры не была замужем, не рожала, не занималась любовью. Она сбросила туфельки, скатала чулки, ругая себя за неизящные движения и думая, что можно было бы проделать это все куда элегантнее — просто и непосредственно, как та девица на рисунке Мане. Или это Моне? В общем, с того рисунка. Потом она сняла трусики и лифчик, но оставила в ушах серьги с сапфирами и брильянтами — в надежде, что они придадут ее поведению блеск и изящество. Мередит, однако, почувствовал ее волнение — или это только ей показалось? — ибо он обращался с ней нежно и ласково, словно собирался лечь в постель с неопытной девушкой. Он целовал ее, гладил и ласкал так, словно у них впереди была целая вечность, словно им было достаточно испытывать удовольствие от соприкосновения тел, упиваясь пресыщенностью чувств. Но он хотел се, он хотел ее безумно. Ей достаточно было лишь взглянуть на него. И когда он наконец овладел ею, у нее возникло ощущение, что она вдруг опять стала девственницей — потому, что уже все забыла и давно этим не занималась или, может быть, потому, что он был ужасно огромный. Нет — такой огромный. Не ужасно огромный, а чудесно огромный! И очень быстро к ней вернулось прежнее ощущение легкости, и она вспомнила, как это бывает, как это чудесно, и ей снова это нравилось, нравилось, и она повторяла, снова и снова, слабым голосом:
— Мне хорошо, о, как мне хорошо, как же мне хорошо, да, мне хорошо!
За считанные мгновения она превратилась из боязливой девственницы в самозабвенную куртизанку и после своего длительного воздержания вдруг невероятно стремительно взмыла на недосягаемую высоту возбуждения и восторга.
— О Боже, да, Боже, да! — выкрикнула она, испытав оргазм, но до его оргазма было еще далеко, и он продолжал пронзать ее, как огромный ритмично работающий поршень, и она удивилась и даже испугалась, когда почувствовала, что ее тело опять пробуждается и посылает ему ответный импульс, и она опять начинает испытывать это, — и она снова кончила, почти сразу же, а потом это пришло и в третий раз, как только она ощутила внутри себя горячую струю его семени.
Они лежали, утомленные, откинувшись на подушки. Она положила голову ему на грудь, прижалась к нему, и ей стало хорошо. Но потом она услышала тихий присвист и странное фырчание из кухни.
— Кофе! — воскликнула она. — Кофе выкипает. Это свисток на носике.
— Я принесу, — предложил он.
— Нет, лежи, я сама, — сказала она, встала с кровати и, шлепая по полу босыми ногами, пошла на кухню.
Какой же это был потрясающий, дивный вечер! Они пили кофе в постели, занимались любовью, а потом жевали сыр с крекерами и болтали о том о сем и в конце концов решили до конца короткой увольнительной Мередита куда-нибудь уехать. На следующее утро они отправились на вокзал «Грэнд сентрал» и купили билет на поезд до Кейп-Кода. Там они сняли домик на морском берегу — крытый дранкой коттедж с огромным камином в гостиной и огромным, во всю стену, окном с видом на залив. Они бродили по дюнам и занимались любовью, ели омаров и занимались любовью, плавали и занимались любовью, пили коктейли после обеда и занимались любовью, вечерами сидели у камина и занимались любовью в большом кресле-качалке: Мередит сидел в кресле, она сидела у него на бедрах, а он, войдя в нее, раскачивал кресло взад-вперед, взад-вперед…
Но вот увольнительная закончилась, и им пришлось возвращаться в Нью-Йорк. Мередиту надо было ехать в Чикаго, где ему предстояло нагнать свое подразделение и возобновить продажу облигаций.
— Я тебе позвоню, — сказал он.
— Хорошо, — сказала она.
— Мне никогда не было так здорово! — сказал он.
— Мне тоже.
— И я… я люблю тебя.
— Да, — сказала она и поцеловала его. — Да, да, да.
Он вырвался из ее объятий и ушел. А она поняла, что мысль о расставании была для него столь же невыносимой, сколь и для нее. И еще она поняла, что он обязательно к ней вернется, они поженятся и все у них будет хорошо, потому что они нашли друг друга. Все было замечательно.
Или не совсем. Пару недель спустя она обнаружила, что беременна. Черт бы побрал эту пересохшую резину старой диафрагмы, которой она давно не пользовалась и о которой даже думать забыла, и та пролежала долгие годы без употребления в пластиковой коробке в верхнем ящике комода вместе с бельем. Эта штуковина сыграла с ней злую шутку. Да и ее воздержание за все эти долгие годы тоже сыграло с ней злую шутку. Диафрагма ее подвела: резина кое-где лопнула, а с резиной лопнула и безмятежная идиллия той недели, проведенной ими вместе, лопнули все ее мечты, и планы на их совместную жизнь тоже лопнули.
Но этого она не могла допустить. Она не стала звонить Мередиту, чтобы сообщить ему о своей беременности и тем самым вынудить его жениться на ней. С любой стороны, как ни посмотри, то, что случилось, — ужасно. Но забеременеть от актера, тем более от киноактера — это и вовсе невыносимо. Это так пошло! Да ведь каждая голливудская шлюха откалывает подобные штучки, и в большинстве случаев им удается все обделать в лучшем виде. Но Карлотта не могла поступить так же, чтобы своим поступком низвести себя на такой презренный уровень. Сначала она убеждала себя оставить ребенка, потом пришла к выводу, что так будет еще хуже. Ей пришлось выбирать между любимым мужчиной и ребенком, и она выбрала мужчину. Она поехала в Вашингтон к одному из лучших специалистов по прерыванию беременности, который, как сказали, пользовал чуть ли не всех женщин Восточного побережья, и он сделал ей аборт. Сделал аккуратно и безболезненно, с анестезией, со всеми предосторожностями. Операция прошла под местным наркозом. Лежа на операционном столе с широко расставленными ногами, закрепленными в металлических кольцах, она слышала скрип кюретки, но ничего не чувствовала — почти ничего. Только один раз ее тело пронзила острая боль.
— Виноват, — сказал врач и продолжал свое дело.
Все, кажется, обошлось. По дороге на вокзал она увидела огромный рекламный щит, извещавший, что сегодня вечером состоится крупный митинг-концерт по поводу подписки на облигации военного займа, и в числе выступающих значилось имя Мередита Хаусмена. Она не знала, плакать ей или смеяться. После нескольких коктейлей, выпитых в вагоне-ресторане, она решила, что все случившееся, пожалуй, просто смешно. Единственное, о чем она сожалела, так это что не сможет рассказать об этом Мередиту.
Но все оказалось куда менее смешным, чем могло показаться сначала. Аборт сделали не очень хорошо. Во время операции ей занесли инфекцию, которая дала осложнение, и Карлотте пришлось обратиться к своему гинекологу в Нью-Йорке. Тот сразу же отправил ее в больницу, где ей сделали полостную операцию и удалили матку. Это произошло в «Докторе хоспитал» — там появилась на свет Мерри накануне того вечера, когда Карлотта познакомилась с Мередитом. Теперь ей уже никогда, никогда, никогда не понадобится диафрагма.
Она свыклась с мыслью о бесплодии. Она просто приняла эту мысль к сведению и потом больше не вспоминала об этом. Она рассказала Мередиту, что сделала аборт и что ей удалили матку, но не рассказала, какую роль он в этом сыграл. Он тоже принял к сведению мысль о бездетном браке. И вот теперь его маленькая дочка буквально свалилась с неба, словно этот безумный, дурацкий мир наконец-то сжалился над ней и компенсировал ей смерть Марка-младшего и смерть другого ребенка, которому не суждено было родиться и у которого даже не было имени. Это был их шанс. И ее шанс. Она ничего не сказала. Это было слишком важно для нее, и ей так хотелось сказать что-то по этому поводу, что она просто не могла найти подходящих слов. Она думала о ребенке и о Мередите, плотно сомкнув губы, молча, сосредоточенно, словно произносила про себя молитву.
…Лимузин подкатил к дверям вокзала авиакомпании «Америкэн эйрлайнз», шофер выскочил и, обежав машину кругом, открыл им дверь. Сэм, Мередит и Карлотта выбрались из салона и быстро направились к стойке информации.
— Пожалуйста, как нам пройти в кабинет мистера Карлсена, — спросил Сэм.
— Вдоль по коридору, комната 112, — ответила девушка.
Они подошли к двери. Мередит поймал себя на том, что мысли его путаются и он занят воспоминаниями о каких-то случайных и малозначительных вещах — лишь бы не думать о предстоящей встрече с Мерри. Он побаивался. Что, если она будет его раздражать? Что, если он вдруг сразу полюбит ее? И то и другое было бы ужасно. Как же случилось, что все в его жизни пошло кувырком? Он вспомнил мгновения трепетного восторга, который испытал, глядя на Мерри через окно палаты для новорожденных спустя несколько часов после ее появления на свет.
Сэм постучал в дверь.
— Войдите!
Они вошли.
— Мистер Карлсен?
— Да. А вы — мистер Джеггерс. И вы мистер Хаусмен и… миссис Хаусмен?
— Да, — сказал Мередит.
— Самолет уже в посадочном секторе и минут через десять приземлится. Садитесь, пожалуйста. Хотите чего-нибудь выпить или, может быть, кофе?
— Нет, спасибо, ничего не надо.
— Ну, тогда мне придется вас покинуть. Я пойду к самолету и встречу малышку, а потом приведу ее прямо сюда. Хорошо?
— Да, все очень хорошо, — ответил Сэм.
— Да, спасибо вам, — сказал Мередит.
Мистер Карлсен исчез. Они сели на одинаковые стулья — современного дизайна, обитые синей кожей под цвет ковра, стен и форменных кителей… И стали ждать.
— Ты все здорово организовал, — сказал Мередит Сэму.
— Это они организовали. Я только сказал им, что мы хотим.
— Они хорошо это организовали.
— Да, — сказал Сэм.
— Как ты думаешь, может, мне стоит сделать им рекламу? Где-нибудь в газете?
— Может быть. Посмотрим. Потом обмозгуем.
— О’кэй, — сказал Мередит. — Как всегда осторожничаешь, а?
— Да.
— Карлотта, а ты что думаешь?
— Я думаю о Мерри, — ответила она.
— Ну конечно, о Мерри. А еще о чем? — раздраженно спросил он.
— Ни о чем.
— Ясно, — сказал он, смутившись.
Минут десять? Им показалось, что прошло уже несколько часов после ухода Карлсена, как вдруг он вошел — с Мерри. Мередит взглянул на нее, она взглянула на него, и оба какое-то время стояли безмолвно.
— Мерри, — произнес он наконец. — Я очень рад тебя видеть.
Он на мгновение онемел, пораженный их фантастическим сходством. Она была не просто похожа на него, как дочь на отца. Она была — вылитый он: его нос, его глаза, его лоб, его подбородок. Черты лица, конечно, мельче и мягче, но само личико очень-очень симпатичное, как и его лицо, то есть очень привлекательное. Странно было смотреть на нее и видеть самого себя, видеть, кем бы он мог стать, родись он девочкой.
Он выдавил из себя приветствие, чтобы хоть как-то нарушить неловкое молчание, и произнес эти слова таким тоном, словно извинялся за то, что так пристально ее разглядывал. Он был не в силах скрыть свое изумление, и это мог бы почувствовать любой из присутствующих.
Мерри, разумеется, внимательно наблюдала за ним и ловила каждое его слово. Она отметила напряженность в его взгляде, и неуловимый изгиб губ — от удовольствия ее видеть? от восхищения ее проделкой? или это просто его обычное выражение? — и несколько хрипловатый тембр голоса, когда он произнес «Очень рад тебя видеть». Он что, простудился? Или по-настоящему волнуется?
Ну что же, не рискуешь — не теряешь. Можно рискнуть. К тому же он так на нее похож! И это внешнее сходство придало ей чуточку уверенности, вполне достаточной, чтобы рискнуть. И она подбежала к нему, широко раскинув ручки, и воскликнула:
— О, папа!
Подействовало! Подействовало! Он тоже протянул к ней руки, заключил ее в объятия, поднял и, целуя, закружился с ней по комнате. А когда поставил ее на пол, Мерри увидела, что стоящая с ним рядом женщина — ее мачеха? — плачет. Вот это да! Она весь банк сорвала! Это все равно, что получить от Новотного целый кулек леденцов!
Они поспешили к машине. Мерри захотела сидеть на откидном кресле, потому что она еще никогда не ездила в лимузине. У нее, конечно, стали спрашивать, как прошел полет, и она им все рассказала и даже рискнула ни разу не солгать. Она рассказала, как на дне рождения у одного из ее приятелей какой-то мальчик вспоминал о своем полете на самолете. Этот мальчик не был ее приятелем, а так, просто одним из гостей. Будучи дочерью Мередита Хаусмена, она часто получала приглашения в разные дома на веселые вечеринки с фокусниками и клоунами, катанием на пони и прочими увеселениями. И вот один мальчик в гостях у Гарри Сабинсона рассказал, как он летел из Нью-Йорка в Лос-Анджелес совсем один. Конечно, у него был билет, но никто его ни о чем не спросил, потому что ему было всего девять лет и стюардессы решили, что он летит с кем-то из пассажиров. Он держал свой билет в руке всю дорогу и на выходе в Лос-Анджелесе отдал его стюардессе. А та даже не удивилась. Все сказали ему, что он дурак, потому что раз у него остался билет, он мог отдать его в кассу и получить обратно деньги. А он сказал, что это было бы нечестно, но на самом деле он ругал себя за то, что ему не пришла в голову такая мысль. Так что, конечно, ему и пришлось сказать, будто это было бы нечестно, словно он решил так сделать, да потом раздумал. И Мерри потом долго вспоминала эту историю и все думала, смогла бы она вот так просто поехать в аэропорт и куда-нибудь улететь. Она могла полететь только в Нью-Йорк — ведь там ее папа, которого она не видела столько лет.
Это было смешно, и все смеялись. Не ругали, не кричали, не секли. Все обошлось. И Мерри немного успокоилась. Она чувствовала, что и дальше все будет хорошо. Они поехали ни Манхэттен, домой. Сэм поднялся вместе с ними и ждал в гостиной, пока Мередит и Карлотта укладывали Мерри в постель. Он дал ей свою пижамную рубашку, которую она надела как ночную рубашку, поцеловал се и уложил в кровать.
Потом Мередит опять позвонил Элейн. Он звонил ей раньше, как только узнал от Сэма, что Мерри нашлась в Чикаго.
— Алло! Да? — сказала Элейн.
— Элейн? Это Мередит. Она уже здесь, — сказал он. — С ней все в порядке.
— Слава Богу!
— Да, — сказал он. — Послушай, не разрешишь ли ты ей побыть со мной немного? Я ведь уже давно не видел ребенка.
— Я в этом не виновата, правда?
— Нет, наверное, нет. Но какая сейчас разница, кто виноват.
А сколько раз он пытался! Всякий раз, бывая в Калифорнии, когда у него выкраивался свободный вечер — что случалось нечасто, — он приезжал к ним в надежде увидеться с дочкой, и всякий раз при встрече она расстраивалась, и, видя, как она расстраивается, он и сам расстраивался. Поэтому он перестал приезжать. Конечно, ко дню рождения и к Рождеству он присылал ей подарки, а иногда и открытки с изображением всяких экзотических мест. Но вот уже года три он ее не видел.
— Так на сколько?
— Ну, на пару месяцев.
— Нет, — сказала она. — Нет.
— О, Элейн, перестань! Она же и моя дочь.
— Сам перестань! Тебе не было до нее никакого дела все это время. И вдруг она стала такой необходимой!
— Я беспокоюсь о ней. И, если хочешь знать, я чувствую свою вину перед ней. Но прежде всего я за нее беспокоюсь. После ее побега я уже не могу тебе доверять.
— Я не нуждаюсь в твоем доверии.
— Ну хорошо — месяц.
— Нет и нет. С какой стати?
— Послушай, у меня тоже есть права на нее. У меня есть право проводить с ней две недели в году.
— В июле!
— Ну, будь же благоразумна!
— Ради тебя? Ха-ха!
Он прикрыл рукой трубку-микрофон.
— Сэм, — сказал он. — Я ничего не могу сделать. Что мне ей сказать?
— Дай-ка я, — сказал Сэм.
Мередит передал ему трубку.
— Алло, миссис Новотный? Говорит Сэмюэль Джеггерс. Вы меня помните?
— Да.
— Я видел, как мистер Хаусмен встретил в аэропорту Мерри, и уверяю вас, это была очень трогательная сцена, очень трогательная. Они были по-настоящему счастливы снова увидеться.
— Мне наплевать на то, что чувствует Мередит.
— Но она же ваша дочь!
— Мерри, а не Мередит.
— Простите, я не понял, о ком идет речь. Разрешите мне быть с вами предельно искренним.
— Извольте.
— Вы не согласились бы передать мистеру Хаусмену право на опеку? За компенсацию, разумеется.
— Что значит — за компенсацию?
— За деньги.
— За сколько?
— Какую бы сумму вы, миссис Новотный, посчитали справедливой? — спросил он. Тем временем он вытащил позолоченный карандашик из внутреннего кармана пиджака, написал «50 тысяч долл.» на листке бумаги, лежащем около телефонного аппарата, и поставил после суммы знак вопроса. Потом молча показал листок Мередиту. Мередит кивнул, согласившись.
— Минуту, — сказала Элейн.
Сэм снова прикрыл микрофон ладонью.
— Пошла советоваться с Новотным, — прошептал он.
— Какую сумму вы сами можете назвать? — спросила Элейн после недолгого совещания с мужем.
— Двадцать пять тысяч, — предложил Джеггерс.
— Удвойте эту сумму, — сказала Элейн после паузы, вызванной, несомненно, еще одним совещанием.
— Хорошо. Пятьдесят тысяч. Мистер Уэммик, мой партнер в Лос-Анджелесе, подъедет к вам завтра утром со всеми необходимыми бумагами и чеком. Спокойной ночи, миссис Новотный.
— Невероятно! — воскликнула Карлотта, когда Сэм повесил трубку.
— Разве? — спросил Сэм. — Но теперь скажите мне, что вы собираетесь делать? Я могу отправить к ней Уэммика, он получит ее подпись на бумагах, а лотом отправится прямехонько в суд, и суд присудит девочку вам на том основании, что мать пыталась ее продать. Либо ты можешь заплатить.
— Я заплачу, — сказал Мередит. — Лучше так.
— Хорошо.
— Это и так достаточно мерзко.
— Что именно? — спросила Карлотта.
— То, что я сам покупаю ребенка таким вот образом. Пятьдесят тысяч долларов — огромная сумма для Элейн и этого ее дрессировщика. А для меня это две-три недели работы.
— Если не принимать в расчет налоги, — сказал Джеггерс.
— Даже так. Но ты же понимаешь, что я имею в виду.
— Да, — сказала Карлотта. — И все-таки я рада, что так случилось. Я этого хотела. Очень!
— Я знаю. Я тоже хотел.
— Ну и ладненько. Отлично. Дело сделано, — сказал Сэм.
— Спасибо тебе, Сэм. Спасибо… Я просто не знаю, как тебя и благодарить…
— Не стоит ничего говорить, — сказал он. — Я был рад помочь тебе.
Сэм ушел. Мередит и Карлотта пошли в спальню для гостей — теперь это была спальня Мерри — снова посмотреть на девочку. Она услышала, как они шли к ней, бросилась обратно в постель и притворилась спящей. Они даже не подозревали, что все это время она стояла у двери и подслушивала.
Квартира понравилась Мерри. Она, конечно, не знала, что это была старая квартира Карлотты и что Мередит и Карлотта держали ее лишь как pied-a-terre[9], потому что, даже с учетом ренты, это стоило все-таки дешевле, чем номер в «Плазе» или в «Шерри незерлэндс», или в «Сент-Реджисе». Но они редко здесь появлялись. И тем не менее Мерри восприняла ее как дом. И в первые дни ей все казалось раем. До Центрального парка рукой подать, надо только пересечь Пятую авеню. И магазин Шварца тоже недалеко — они с Карлоттой ходили туда покупать ей игрушки, а еще магазин «Беста» — там одежда, и «Румпельмайер» — там было видимо-невидимо разных сортов лимонада, туда они заходили после посещения зоосада в Центральном парке. Она и не предполагала, что теперь так будет всю жизнь. Но с другой стороны, она не знала, чего ожидать, что вообразить. Папа каждое утро уезжал по делам в центр и когда возвращался, то только и говорил о своих встречах и контрактах и о том, что сказал Сэм Джеггерс, и что сказал мистер Китман, и что сказал мистер Зигель, и что он сам им сказал. И тогда она рассудила, что именно в этом и заключается его работа. И еще он снимался в фильмах — иногда. Но что-то об этом он никогда не рассказывал.
А потом неожиданно заговорил и об этом. Он собирался сниматься в кино. Домой он пришел, похоже, очень довольный и очень возбужденный, и она тоже обрадовалась. Он сел на край ее кровати и объяснил ей, что он — актер и что он снимается в кино, а она сказала:
— Я знаю, папа.
— И мне приходится ездить туда, где снимается кино. Понимаешь?
— Да, — сказала она, потому что ничего не могло быть яснее, и, понятное дело, теперь они поедут все вместе снимать кино.
— В общем, мне надо ехать в Африку — там будет сниматься новый фильм.
— Да, папа? — что-то он медлил сообщить об этом — так обычно тянут время, приберегая самое вкусное напоследок, и когда уже все съедено и посуда убрана, на столе перед тобой ставят тарелку с обыкновенной кукурузой, которую ты просто обожаешь.
— И боюсь, нам придется оставить тебя здесь, — сказал он.
— Одну?
Он рассмеялся и сказал, что нет, ее отдадут в школу, в очень хорошую школу, где ей понравится. И что он вернется через восемь месяцев или что-то около этого, и тогда они опять будут жить вместе. Она заплакала. Она сказала, что хочет поехать с ним. Она даже умоляла его, но он сказал, что в Африке нет пастеризованного молока.
— Я не буду пить молоко, я обещаю. Я не притронусь к молоку. Я совсем не люблю молоко.
— Нет, дорогая. Очень жаль, но Африка — неподходящее место для таких маленьких девочек. Правда! Ну что я могу поделать? Я и сам хочу, чтобы ты поехала.
И вот через месяц ее отправили в школу «Стокли». Еще один сиротский приют. Она опять оказалась там, откуда начался ее жизненный путь.