Александр Жарден Франсуаза Фанфан

I

Зарождающееся влечение таит в себе неизъяснимое очарование.

Мольер. Дон Жуан[1]

С тех пор как я достиг возраста любви, я мечтал ухаживать за женщиной, не поддаваясь чувственным порывам. Мне так хотелось встретить порядочную девушку, которая обожала бы меня, но заставляла обуздывать мои желания. Иначе говоря, мне понадобилось с ранних юношеских лет научиться держать себя в ежовых рукавицах.

Вместо того чтобы поскорей улечься с той или иной девицей, я по каплям вливал ей в душу любовную отраву, постепенно пробуждая в ней страсть, изо всех сил старался вести любовную игру так, как мне хотелось.

Мало-помалу воздержание стало моей постоянной привычкой. К шестнадцати годам мне удавалось успешно бороться с вожделением две-три недели; потом угроза падения становилась настолько ощутимой, что я отступал. А на восемнадцатом году я сумел противостоять естественным позывам моего организма чуть ли не полгода – меня неодолимо влекло к неземной, платонической любви. Чем больше девушка поражала мое воображение, тем упорнее гнал я прочь любовный пыл. Соблазнять, не впадая в соблазн, стало для меня чем-то вроде религии, излюбленным спортом, девизом, украшавшим мое существование.

Когда я умерял свои порывы, это приводило меня в восторг, и расцвет чувства я видел в незавершенности, в сохраняющей надежду неудовлетворенности. Я мечтал об асимптотических отношениях, при которых моя линия и линия моей избранницы стремились бы друг к другу, не пересекаясь в постели. Тогда мне была бы дарована вечная любовь.

Странность моих чаяний и моего поведения, как я теперь осознал, покажется не такой удивительной, когда я расскажу, от кого веду свой род. Вот уже три века этот человек с необыкновенной судьбой определяет своеобразие поведения своих потомков, носящих его имя.

Меня зовут Александр Крузо.

Предком моим был Робинзон. В романе, описывающем его эпопею, ничего не говорится о том, что до кораблекрушения его молодая жена Мэри произвела на свет сына по имени Уильям, положившего начало ветви родословного древа, ставшей в XIX веке французской; но эти сведения не выходят за пределы наших семейных анналов, равно как и некоторые анекдоты о Робинзоне, которые никогда не публиковались и строго хранятся в архиве, собранном одним из моих двоюродных дедушек по имени Фредерик Крузо.

Моя фамилия постоянно навлекала на меня насмешки школьных товарищей. Одноклассники ни за что не хотели поверить в мое необыкновенное происхождение, а я лишь еще больше гордился тем, что в моих жилах есть и несколько капель крови Робинзона Крузо. Поэтому я с детства считаю себя не таким, как все, мне судьбой предназначено выпадать из общей нормы.

Все представители рода Крузо в ту или иную минуту своей жизни слышали в себе голос нашего родоначальника. Я знаю, что мой отец, Паскаль Крузо, и мой дед, Жан Крузо, также смолоду горели желанием жить за десятерых и ходить нетореными тропами, да и братья мои были не прочь нарушать общепринятые рамки поведения.

В детстве большинство товарищей мне завидовали. Для них верхом блаженства было провести конец недели в Вердело, старом приходе, расположенном в сотне километров от Парижа. Собственно, это было название деревни, где у моих родителей был дом. Отец и мать встречались там в субботу и воскресенье после пяти дней добровольной разлуки. Они привозили туда многочисленных «друзей» и «подруг», которые с годами образовали своеобразное подобие семьи. Многие из них стали знаменитыми, остальные также были на пути к славе. Мой отец в своей мастерской изготовлял до нелепости бесполезные предметы. Взрослые рассказывали захватывающие истории, конструировали потешную мебель, играли в покер или все вместе занимались стряпней. Мужчины боготворили мою мать, ослепительно красивую женщину, и, как я догадывался, воевали между собой за ее исключительную благосклонность. По-моему, именно для нее они писали романы, снимали фильмы, пускали на ветер состояния, а кое-кто из-за нее умирал – ей-богу, не преувеличиваю, – но я бы поостерегся настаивать на своих догадках. Я же довольствовался тем, что наслаждался смешным для меня трепетом, в который это соревнование ввергало таких важных людей.

Над этим мирком властвовал отец. Он вел такой образ жизни, словно каждая минута была последней, и каждый уик-энд превращал в праздник. Нередко будил меня и моих приятелей среди ночи, чтобы мы участвовали в телефонном розыгрыше. Его излюбленной жертвой был министр внутренних дел, которому мы регулярно звонили по домашнему телефону в три часа ночи и кто-нибудь из нас представлялся его бабушкой. Мои одноклассники веселились вовсю. А то вдруг отец изображал тревогу, и мы баррикадировали двери, дабы отразить приступ блюстителей порядка. Набивали патронами магазин старенького «винчестера» и палили из окон – пусть воображаемые каратели знают, что мы вооружены. Появлялась мать, выговаривала отцу, а нас отправляла обратно в постели. Вот это была жизнь!

Порой кто-нибудь из моих товарищей спрашивал:

– Послушай… почему ты с ними так запросто обращаешься? Пьер – это кто?

– Пьер – это Пьер, – отвечал я.

– А Жак?

– Жак – это Жак.

– А-а…

Я старался не задавать себе вопросов и с удовлетворением думал, что в Вердело собираются потрясающие люди, раз уж мои дружки предпочитают проводить конец недели в моем забавном семействе, а не изнывать от тоски со своими родителями.

Мне было тринадцать лет, когда в один прекрасный день мое мнение изменилось на противоположное за каких-нибудь десять секунд. Я приготовил ранний завтрак, на самолично испеченном бисквите вывел кремом «шантильи» слова «С днем матери!».[2] Понес тортик в комнату матери, чтобы сделать ей сюрприз. Тихонько отворил дверь и уже приготовился радостно гаркнуть: «С праздником, мама!», но тут увидел на ней мужчину. Это был не отец, и попал он в постель явно не случайно.

Так я познал обратную сторону Вердело. Разом получил ответы на все вопросы, которые следовало задать. С этого дня стал считать свой пол источником неприятностей и в Вердело приезжал только по принуждению.

Отец хотел, чтобы я пошел по его стопам, и это окончательно отвратило меня от Вердело. Отец терпеть не мог скучного труда, заделался писателем-сценаристом и черпал острые ощущения для своих писаний в любовных приключениях. Его любовницами были женщины, которых он приглашал в Вердело. Зачем он вел такую игру с моей матерью? Не хочу этого знать. Может, его метод был и хорош, чтобы подстегнуть воображение, но мерзости вызывали у меня ужас; это ощущение обострилось, когда мне исполнилось пятнадцать лет. В тот год рак чуть не свел отца в могилу. То, что я считал развратом, стало в моих глазах смертельным риском. Я смутно понимал, что беспорядочная жизнь имела определенное отношение к болезни отца.

И вот, достигнув половой зрелости, я стал бороться с собственными инстинктами и учился ухаживать до бесконечности за девушками, в которых влюблялся. Чем больше проявлялось во мне животное начало, тем сильней оно меня беспокоило. Мне стоило немалого труда смирить свое желание заполучить всю женскую любовь. Я замирал от терзающего плоть содрогания в такие мгновения, когда так и подмывает дать волю чувствам, но страшит возможный отказ. Когда я влюблялся, то считал себя как бы избавленным от мелочей жизни, из которых сотканы будни.

Большинство девушек, за которыми я ухаживал, быстро уставали от моей сдержанности (одни принимали меня за гомика, другие – за импотента) и не больше моего разбирались в истинных причинах тайного страха, охватывавшего меня всякий раз, как я оказывался в положении, когда можно было отважиться на решающий шаг.

Но, к сожалению, меня порабощали чувства, свойственные моему возрасту и полу; иногда я подчинялся их властным требованиям. Подобные уступки вызывали у меня панику. Меня пугала мысль о том, что непостоянство моих родителей дало ростки и во мне, и я неизменно заявлял моим шестнадцатилетним и семнадцатилетним любовницам, что намерен дать им свою фамилию, обеспечить всем необходимым и вскоре запереть в доме с садом, огороженным высокими стенами. Все они поразительно быстро натягивали мне нос.

Однако в девятнадцать лет я повстречал в Политической школе студентку в английском костюме, грезившую о помолвке. Через несколько месяцев ухаживания по всем правилам – срок, достаточный для того, чтобы накопились общие воспоминания, – я впервые поцеловал Лору де Шантебиз и решил укрыться в лоне нашей любви до гробовой доски. Для молодой женщины это было полным исполнением желаний.

Я поступил в Политическую школу после долгих колебаний: не предпочесть ли этому надежному пути более рискованную карьеру – театр. Я мечтал писать и ставить пьесы. Но побоялся превратностей артистической судьбы. В Вердело все писали, ставили и играли комедии. А кроме того, меня влекла политика, и еще я питал смутную надежду встретить в Политической школе серьезную и очаровательную девушку, которая вырвала бы меня из моей легкомысленной среды.

Лора де Шантебиз вполне соответствовала моим идеалам. Она была побегом генеалогического древа, богатого братьями, сестрами, кузенами и прочими родичами. Для нее развод не был логическим завершением супружества. Любой представитель рода Шантебиз давал клятву пред алтарем вполне искренне. Никто из ее семейного клана не улыбался, когда кто-нибудь заводил речь о непреходящих ценностях.

Лора была жизнерадостна, желания ее были просты и вполне меня устраивали: заиметь прекрасный дом и обзавестись большим семейством, настоящим, а не таким, какое образовалось в Вердело. Когда я слушал ее, спокойное счастье казалось мне полным очарования. Лора каждый день убеждала меня, что известная доля соглашательства создает определенные удобства и можно прекрасно жить обыкновенной размеренной жизнью. От нее я узнал, что история жизни счастливых людей полна чудесных мгновений и тихих приятных вечеров. Ее прелести, и в особенности фигура девушки, посещавшей курсы классического танца, восхищали меня; мне нравились ее свежесть и заразительный смех. Одно меня огорчало: она выходила из себя, когда я сбрасывал маску рассудительного и серьезного молодого человека. Проявления моей искренности беспокоили ее. Мы говорили обо всем, только не о состоянии духа каждого из нас.

Я был уверен, что с ее помощью избавлюсь от того, что было предопределено составом моей крови. Она верила в супружество, и это должно было помочь мне также в него поверить и избавиться от какого бы то ни было легкомыслия. Чтобы утвердить себя в новой роли, я стал апостолом верности. Мы устроились в Париже, сняв однокомнатную квартирку рядом с квартирой моей матери, и решили узаконить наши отношения летом того же года.

Отец мой насмехался над моей склонностью к непреходящим чувствам и частенько напоминал мне с презрительной улыбкой, что я его сын и не смогу избавиться от наследственных генов. Когда он допекал меня, я бросал ему в лицо, что покончил с генами, что вытравил из своей крови все родовые соки, унаследованные от Робинзона Крузо.

Мать была менее откровенна, но ее реплики не были лишены убедительности. Время от времени она обращалась к Лоре, предваряя главное предложение придаточным условным, например: «Если Александр оставит тебя…», или «Если когда-нибудь ты изменишь Александру…», причем это «если» она употребляла, только чтобы не ранить мои чувства, но вся фраза звучала так, будто ни о каком условии в ней не говорилось. При всей своей доброжелательности она не в состоянии была понять, как это увлечение может длиться всю жизнь.

А я в это верил.

Вернее, мне отчаянно хотелось верить в постоянную сердечную склонность, в победу любви над коварным временем. Во мне сидел молодой романтик, который хотел испытывать лишь бескорыстные чувства и с омерзением отвергал нравы собственных родителей.

Вот почему в девятнадцать лет я поклялся себе всегда смотреть только на одну женщину. Как раз в это время Лора сумела меня соблазнить. Значит, она и будет моей супругой, пока нас не разлучит смерть; а свои инстинкты я послал ко всем чертям.

В ту пору я довольно регулярно навещал маленькую гостиницу на нормандском побережье, которую держал мой наставник мсье Ти, необыкновенный старик.

Детей у него не было, мсье Ти не произвел на свет отпрыска по своему подобию, с ушами как у летучей мыши, и во мне он видел духовного восприемника, для чего и способствовал формированию моей личности. Несколько лет тому назад он женился на женщине старше себя. Она была вдова, и звали ее Мод.

У этих голубков я и проводил уик-энд через две недели на третью, чтобы соприкоснуться с их жизнерадостностью и поучиться рассуждать здраво. У обоих была страсть ко всякого рода идеям, но они не строили из себя философов, а ставили свой интеллект на службу смеху, затевая грубоватые шутки и устраивая сюрпризы, в которых разум не играл уже никакой роли. Мсье Ти и Мод любили друг друга – я думаю, для него она еще была женщиной, – и были убеждены, что только глупый совместный смех может задержать вырождение нежных чувств.

Мне они казались прочной семьей, каких я еще не знал, и я заменял им сына, так как их запоздалая любовь, хоть и была страстной, плодов не принесла.

Приехав к ним на отцовской машине как-то в пятницу после полуночи, я застал гостиницу погруженной в сон и обошел главное здание, чтобы войти с черного хода. Нашел под черепицей ключ и вошел в кухню. По привычке запер за собой дверь на два оборота. На кухонном столе лежала записка, которой Мод извещала меня, что свободен седьмой номер. Голодный с дороги, я открыл холодильник и начал расправляться с холодной уткой, как вдруг мое внимание привлек легкий шум. В ночной тишине он донесся до меня вполне отчетливо.

Я отложил нож и вышел в вестибюль, где увидел, как отворилось слуховое окно; через него бесшумно и ловко проник в дом какой-то хрупкий на вид ночной гость. Обеспокоившись, я спрятался за конторку администратора. Злоумышленник поставил на каменный пол рюкзак и тенью прокрался к освещенному проему двери, ведущей в кухню.

Я подошел поближе и заметил, что у злоумышленника женская грудь. Когда я разглядел девушку, одетую для путешествия автостопом, меня охватила дрожь, словно при виде какого-нибудь шедевра живописи. От робости я окаменел. Никакого изъяна. При падающем из кухни свете девушка сияла такой красотой, какой я отроду не встречал.

На вид ей было лет восемнадцать. Впоследствии я узнал, что ей двадцать. Лицо ее отличалось правильностью черт и свежестью, свойственной только молодости. Она больше соответствовала моим мечтам, чем все остальные девушки, которые эти мечты пробуждали. Я и представить себе не мог такой чарующий идеал. Мое воображение бессильно было что-либо добавить к ее совершенству.

– Что вы тут делаете? – спросил я не очень уверенным голосом, вступая в полосу света.

– А вы? – последовал ответ. Пользуясь моим замешательством, она строгим тоном продолжала: – Вы же прекрасно знаете, что постояльцам не разрешается заходить в кухню.

– Знаю, но вас-то что сюда привело? – стоял я на своем, собравшись с духом.

– Я у себя дома, у бабушки.

– Но… почему же вы влезли в окно, точно воровка?

– Я с детства так поступаю. Всякий раз как приезжаю без предупреждения.

Стало быть, она – внучка Мод.

– А кто мне подтвердит, что вы сами не вор? – добавила она не без лукавства.

Я объяснил ей, что мсье Ти вроде бы мой духовный отец и я уже месяцев восемь регулярно приезжаю сюда пропитываться его духом. Она сказала, что ее зовут Фанфан, и дала понять, что мсье Ти для нее как родной дедушка.

Мы оба были изрядно озадачены. Не могли взять в толк, как это мсье Ти до сих пор ничего не сказал нам друг о друге; впрочем, мы и не пытались это выяснить. Должно быть, он хотел отсрочить то, что неминуемо произойдет теперь.

У Фанфан была нежная полупрозрачная кожа, что не давало ей возможности скрывать свои чувства, и я видел по ее лицу, что не произвел на нее невыгодного впечатления.

В разговоре между нами сразу же установилась очаровательная двусмысленность, в которой она, по-моему, находила далеко не наивное удовольствие. Наша нежданная встреча в ночной час казалась сказочной.

Мы поговорили о нашей общей любви к мсье Ти и вовсе не удивились полному совпадению взглядов, которое как будто существовало давным-давно. Я был заворожен красотой ее лица и округлостью форм. Наконец-то я встретил лучезарное существо, о каких до той поры только читал в романах. Что можно почувствовать, если прикоснуться к такой девушке? Меня мучил этот вопрос. Несомненно было лишь одно: прикосновение к ней вызовет удар молнии.

Но больше всего мной владело смутное впечатление, что я встретил наконец ту, которая, вне всякого сомнения, заставит меня стать самим собой. Я находил в ней и чувство юмора, и оригинальность мысли, пленявшие меня у мсье Ти; сверх того она была сама непосредственность, которую я утратил в Вердело, когда мне было тринадцать лет.

В кухне царила сдержанность: соблазнительность девушки вызывала у меня панику. Я досадовал по поводу того, что она возмутила покой, установившийся в моих отношениях с Лорой. Я начисто отвергал того непостоянного Александра, которого она будила во мне, – ни за что на свете я не позволю родительским генам взять надо мной верх. Собрав воедино всю свою волю, я состроил спокойное лицо.

Когда к трем часам утра у нас отяжелели веки, встал вопрос о ночлеге. На столе администратора лежал один только ключ от номера семь.

С деланным непринужденным видом и по возможности естественным тоном Фанфан предложила разделить со мной этот номер. По ее словам, она не видела в этом никакого неудобства, так как в номере две кровати. «Мы же не скоты», – бросила она с напускным простодушием, от которого я остался без ума.

Я-то в эту ночь как раз и был скотиной, похотливым животным, когда в номере она начала нарочито медленно и со смаком раздеваться, каждым движением доводя мою чувственность до точки кипения. Вопреки моим убеждениям я подсматривал за ней краешком глаза. Она освободила от заколок и растрепала волосы, рукава ее рубашки при этом закатались до плеч, и я увидел золотистую, пропитанную солнцем кожу.

Однако такая концентрация прелестей в одной девушке явилась в моих глазах веским основанием для того, чтобы погасить вспыхнувшее пламя. Возможно, мое хладнокровие покажется вам неестественным; но примите во внимание, что я уже не первый год, с самой ранней юности, сдерживал свои инстинкты и умерял порывы чувств, так что отработал эту привычку до автоматизма. К тому же я боялся изменить Лоре.

Ласкать Фанфан взглядом и то было для меня немало. Я наслаждался, лежа неподвижно под простынями в каком-нибудь метре от живого шедевра.

В ту ночь я лежал в темноте с открытыми глазами, угадывал каждый легкий вздох Фанфан, которая, должно быть, посчитала меня гомосексуалистом, в то время как я горел в болотной лихорадке, какая возникает, когда откладываешь забаву несмотря на то, что жаждешь ей предаться. Я умирал от вожделения, рисуя в воображении картины, которые едва ли одобрил бы епископ нашей диоцезы.[3]

До той поры я не имел представления о том, до чего могут довести глухие удары тамтама, порождаемые волнами желания.

Наутро Фанфан исчезла. Ее вчерашняя одежда была разбросана по неубранной постели. Я не удержался и понюхал ее блузку покроя мужской рубашки. Волокна ткани хранили запах ее кожи.

Я заметил, что постель еще теплая. Видно, она только что ушла. Заперев дверь на ключ, я моментально забрался под одеяло, окунулся в ее тепло. Запахи ее и моей кожи смешались. И я почувствовал наслаждение оттого, что почти делил с нею ложе, не сходя с начертанного мною пути.

Я не вылезал из постели, пока запахи Фанфан не рассеялись и я снова не остался один.

Выйдя из номера, поздоровался с похожим на сладкий корень постояльцем, который направлялся в столовую, а сам прошел в кухню.

Фанфан и мсье Ти сидели за утренним кофе и занимались тем, что вырезали из газеты статистические сводки и тут же сжигали их над пепельницей. Они весело объяснили мне, что оба терпеть не могут математических выкладок, втискивающих наши судьбы в прокрустово ложе цифр. Фанфан не желала подчиняться закону больших чисел, считала себя единственной в своем роде.

Она налила мне кофе и подстегнула мои чувства улыбкой; затем по ходу разговора поведала мне, что хочет стать кинорежиссером, причем произнесла это слово так, словно оно напечатано большими буквами. Фанфан не видела другого способа выбраться из удушливой атмосферы повседневности, кроме как снимать фильмы, в которых жизнь расписана такой, какая она есть: не в розовых, а в жгучих тонах.

Она не пожелала тратить время на завершение учебы в лицее, покинула это заведение, семью и родимую Нормандию, когда ей исполнилось семнадцать лет, и уехала в Париж, чтобы как можно быстрей стать режиссером.

– Образовалась пустота, – пояснила она, – так как Трюффо[4] умер.

– Да, конечно, – обалдело откликнулся я.

Фанфан говорила настолько уверенно, без всякой тени бахвальства и самодовольства, что я верил бы ей, какие бы безумные мысли она ни излагала. Не существовало никакого разрыва между ней и ее намерениями; если бы какой-нибудь фат разглагольствовал о том, что выше его сил, я пришел бы в отчаяние; а Фанфан меня покоряла.

Едва поспевая за своими мыслями, она говорила так быстро, что казалось, сокращает слова. Ее энергия вызывала у меня содрогание. Она видела кручи там, где были пологие склоны, и я понял, что у меня просто нет силы воли по сравнению с ее упорством в желании побороть все превратности судьбы.

Через неделю после ее отъезда отец потребовал, чтобы она вернулась домой, и перестал посылать ей деньги на прожитье – пришлось промышлять продажей фотографий от различных агентств. Поскольку продюсеры, к которым она вламывалась, вежливо указывали ей на дверь, сама взяла кинокамеру за рога. Ни к кому не обращаясь, снимала фильмы камерой «Сюпер-8» на средства, которых не было, продолжала продавать фотографии последних новинок моды. Этих доходов было явно недостаточно, она много задолжала кинолабораториям, не считала нужным платить актерам. Технический персонал трудился только ради счастья работать на нее; но так или иначе, банковские счета Фанфан трещали по всем швам. Однако к двадцати годам она сняла пять полнометражных фильмов все той же камерой «Сюпер-8».

– …из них один вестерн и два научно-фантастических, – с гордостью уточнила она.

Чтобы снять вестерн, договорилась с владельцем ковбойского городка для детей о том, что она сделает для него рекламный киножурнал, а он предоставит ей декорации для съемок.

Когда я слушал ее, Эверест казался мне пологим холмом, все узлы как будто предназначались для того, чтобы легко развязываться, а проблемы с деньгами возникали только у тех, кому она была должна. Фанфан не трусила перед собственными страхами. Ее инстинкт свободы зачаровывал меня до умопомрачения. Рядом с ней я тоже испытывал желание отбросить все свои страхи и зажить на всю катушку. И меня это беспокоило. Меж тем Фанфан была права. «Надо забыть про условное наклонение», – то и дело повторяла она.

Фанфан была любознательной и жадной до всего на свете, ей страстно хотелось реализовать свои возможности и во что бы то ни стало заново открыть седьмое искусство – жизненная сила ключом била из всех пор ее тела.

Но по временам на ее лицо набегала тень – из тех, что опускаются на лоб и затуманивают взор, когда детство осталось далеко позади. Вскоре я узнал, что лицо ее омрачалось при воспоминании о младшей сестре, которая утонула, купаясь во время прилива. В Мод и мсье Ти Фанфан обрела новую радость жизни. О своем горе она молчала, и какое-то восхитительное легкомыслие в ней спасало ее от чрезмерной серьезности.

В то утро я полюбил все ее недостатки. Она подвирала, но лишь для того, чтобы скрасить действительность. Ее настырность вызывала у меня смех. Фанфан была одновременно нахальна, горделива и страшно завидовала всем, кто достигал успеха быстрей, чем она, но эти черты не делали ее смешной, так как она не скрывала свои недостатки. Фанфан никогда никого не уговаривала, если требовались деньги или техника для съемок фильма. Она была из тех, кто грешит весело и чьи пороки несут в себе особое очарование. Свободолюбивая по характеру, Фанфан позволяла себе быть такой, какая она есть, и держаться совершенно непринужденно.

Мсье Ти налил вторую чашку кофе и рассказал сон, который видел этой ночью. Ему доставляло большое удовольствие каждое утро толковать символы и загадочные сцены, создаваемые его мозгом в состоянии сна.

Фанфан в свою очередь тоже рассказала о своем якобы сновидении.

– Мне приснился молодой человек, который ухаживал за мной, не открывал своей любви, и от этого выжидания его охватывал необыкновенный пыл, – начала она, глядя на меня.

Глаза ее как будто шептали мне, что никакого сна не было, просто она в такой форме выразила некое безымянное желание. Чем больше подробностей она приводила, тем больше это мое впечатление превращалось в уверенность, тем сильнее становилась моя бурная страсть к этой девушке, ибо она высказывала пожелание, эхом откликавшееся на мою самую заветную мечту: продолжать до бесконечности период, предшествующий признанию, жить асимптотической любовью.

Фанфан была той, кого я ждал с тринадцати лет.

Лора поблекла в моих глазах, но стремление к постоянству оставалось незыблемым.

С завтрака Фанфан ушла после первого блюда. Мсье Ти пояснил мне, что она жаждет общения и потому очень редко отказывается от приглашений. Часто завтракает в двух-трех местах в один и тот же день и час. Больше всего боится жить только одной жизнью. Она хотела бы каждый божий день вести двойное и тройное существование.

Мсье Ти объяснил мне также происхождение прозвища Фанфан, которая в официальных бумагах числилась как Франсуаза Соваж. Прозвище возникло не столько из-за того, что она в младенческом возрасте заикалась на первой букве своего христианского имени, сколько из-за озорства, бунтарского духа и пары черных сапог – трех примет Фанфана-Тюльпана.

Кроме того, прозвище состояло из повторения имени детеныша косули,[5] внешнее сходство с которым было явным.

Фанфан… это имя начало меня преследовать.

После завтрака позвонила Лора. Рассказала о том, как она накануне вечером разыграла подругу. Тайком забралась к ней под кровать в студенческом общежитии и дождалась, когда та ляжет спать; после того как девушка погасила настольную лампу, Лора положила руку ей на живот.

Та в страхе вскочила и завизжала так, что разбудила весь этаж. И Лора снова засмеялась в трубку.

Потом спросила, как я провожу время.

– Хорошо, хорошо… – отвечал я.

Она прошептала что-то о любви и повесила трубку.

Я был почти сердит на то, что у Лоры веселый нрав. Ее жизнерадостность и ее очарование вовсе не упрощали мою жизнь. Будь она строгой, властолюбивой и суровой, мне легче было бы оставить ее из-за Фанфан. Вести с ней совместную жизнь было все равно что плыть по спокойному морю на теплоходе, совершающем туристский рейс.

Но уже поднялся ветер.

Время после полудня я провел в одиночестве на пляже, лихорадочно размышляя. Замаскированное Пожелание Фанфан не давало мне покоя.

Впервые девушка высказала мнение, совпадающее с тем, что я носил в груди не один год.

Я испытывал искушение претворить в жизнь намек Фанфан. Это позволило бы мне сохранить в неприкосновенности основной капитал нашей зарождающейся любви и не нарушить данное самому себе слово оставаться верным Лоре до могилы. Только мне будет необходимо утвердиться в принципиальном воздержании, постоянно обуздывать свои порывы и никоим образом не допустить, чтобы Фанфан обрела уверенность в моей любви.

Но я знал, что на свою волю положиться не могу. Если я буду продолжать ухаживать за этой девушкой, моя решимость неизбежно подвергнется роковым колебаниям. Каким образом смогу я противостоять изо дня в день яростным желаниям, которые обязательно будут одолевать меня в ее присутствии?

Рано или поздно – возможно, гораздо раньше, чем я думаю, – я поддамся искушению и паду, дав волю своим чувствам.

Однако меня неодолимо влекла перспектива откладывать до бесконечности решающее объяснение. Я прекрасно понимал защитников куртуазной любви былых времен, они посвящали себя служению одной лишь даме, и их мужское достоинство определялось именно их сдержанностью. А полная власть над собственными плотскими вожделениями являлась главным доказательством пылкости их чувств.

План действий, который ловко подсказала мне Фанфан, как нельзя лучше соответствовал моим романтическим наклонностям. Еще в детстве я восхищался историческими личностями, которые сумели сделать свою судьбу похожей на вымысел. Библиотека моя состояла только из биографий государственных деятелей и выдающихся женщин, с которыми я сталкивался на страницах учебников истории. В день поступления в Политическую школу я смотрел на себя глазами моего будущего биографа, но уже через два месяца с огорчением убедился, что мое представление о политике было почерпнуто из художественной литературы и что школа готовила к практической карьере, а не к сказочным свершениям. Это разочарование укрепило мою решимость превратить в роман собственную повседневную жизнь. Хоть я и надеялся на мирное житье с Лорой, мне надо было урвать у жизни и свою долю страстей.

Чтобы наконец повстречаться с неслыханным, я не видел иного способа, кроме как ступить на путь, подсказанный мнимым сном Фанфан. Может, и есть что-то безумное в том, чтобы вечно откладывать минуту наслаждения, но разум представлялся мне весьма ограниченным по сравнению с чувствами – меня влекла бездна неувядающей страсти.

Если я приму такое решение, я буду мечтать лишь о том, чтобы обострить благосклонность, которую Фанфан, кажется, питает ко мне, и продлить сладостные мгновения, предшествующие объяснению в любви. Как хорошо, когда ждешь избавительного письма; тот миг, когда его распечатываешь, полон обещаний, которые, однако, жизнь едва ли сдержит, ибо грядущее бесконечное счастье – не что иное, как обманная мечта. Как бы я ни был счастлив с Лорой, я уже не трепетал при встрече с ней, как в те времена, когда я ухаживал за ней.

Тем не менее у меня не было намерения день за днем подавлять бессознательные порывы, способные смести самые благие намерения. В двадцать лет бывают чувственные импульсы, которые нельзя подавлять до бесконечности.

Более благоразумным я считал покинуть завтра утром эти места, как и собирался, и не искать встречи с этой девушкой, способной внести сумятицу в мой хорошо налаженный мирок. Я ненавидел Фанфан за то, что она так непосредственна и направляет свой корабль такой уверенной рукой. Пусть бы она была не такой красивой, не такой лучезарной и более фальшивой. Мне был омерзителен влюбленный безумец, которого она пробуждала во мне. Нет, я не дитя Вердело: я благоразумен, верен Лоре, прилежен в учебе, не мот и не пьяница. Я предпочитал забыть эту провозвестницу всяческих свобод, эту молодую женщину, смотревшую на жизнь как на большие каникулы.

Мне оставалось провести с ней под одной крышей вечер и ночь.

Фанфан явилась в гостиницу поздно вечером. На ней было платье в обтяжку с белоснежными кружевами, которое подчеркивало совершенство ее форм. Она была не из тех женщин, лаская которых ощущаешь под рукой пустоту: все округлости были упругими и плотными, но не содержали никакого намека на тучность.

Она пожелала познакомить нас с результатом своих последних съемок. Стала прилаживать к треноге проектор «Сюпер-8» уверенными движениями, не лишенными, однако, грации и кокетства. Она была само очарование, причем в ней не было и тени самоуверенности, часто сопровождающей редкую красоту. Во мне шевелилось темное желание овладеть ею, и я старался как-то замаскировать свои жадные взгляды.

Мод и мсье Ти заняли первый ряд, Каждый в своем кресле, а я сидел за ними на плетеном диване. Фанфан погасила свет.

Экран заполнили ужасные картины. В комнату ворвалась война. На фоне грязного, наводненного крысами укрепленного лагеря завязывалась нежная дружба двух солдат, по виду – уроженцев Южной Европы. Фильм поражал правдивостью. Актеры двигались на экране, как на настоящем поле боя, равнодушно ступая по трупам. Удивительно точная композиция. Задний план отработан так же тщательно, как и первый. Захватывающие сцены. Изумленный силой киноповествования, я спрашивал себя, как могла Фанфан заполучить такие декорации при своем рахитичном бюджете; но тут она включила свет.

– Это вам мой сюрприз! – сказала она вроде бы мимоходом. – Но это только первый монтаж. Подождите минутку, я сменю бобину.

– Где это ты снимала? – пробормотал мсье Ти.

– На войне между Ираном и Ираком, с иракской стороны, – ответила она, орудуя коробками с кинолентой.

– Но… как у тебя хватило духу приблизиться к фронту?!

Пожав плечами, она ответила мне, что уладить можно все на свете. Я представил себе, каково было молодой женщине в мусульманской стране во время войны; но главная трудность, конечно, заключалась в том, чтобы без конца приспосабливать сценарий к передвижению войск и показать фронт как он есть.

– Не думайте о том, как ко мне приставали, – со вздохом сказала Фанфан.

Испытывая затруднения с деньгами, она убедила себя, что войну надо снимать на поле боевых действий, невзирая на риск, которому подвергаются воюющие. Телевизионные репортажи казались ей недостаточными. Чтобы как следует показать войну, необходимо сочетать реальность с художественным вымыслом, только в этом случае факты получат надлежащее освещение. Фанфан полагала, что поэты лишь флиртуют с правдой, а точны в описаниях только геометры.

Я знаю, у читателя может возникнуть сомнение в моей искренности, настолько представляется невероятным, чтобы двадцатилетняя девушка с камерой под мышкой прибыла на фронт кровопролитной войны. Тем не менее это так, Фанфан сняла свой фильм на фронте. Это подтверждали привезенные ею ленты, мне такое никогда бы в голову не пришло и казалось неправдоподобным. Фанфан из тех женщин, очарование которых как-то связано с их легендарной судьбой. Она была из той же породы, что Мата Хари, Клеопатра или моя мать.

Отвага этой девушки, ее полная преданность своему искусству и прелесть лучезарной улыбки сводили меня с ума.

За обедом Фанфан как бы между прочим поведала мне, что любит спускаться в кухню, когда все улягутся спать, и приканчивать остатки блюд и что аппетит у нее разыгрывается обычно к полуночи.

На эту ночь Мод отвела нам каждому по комнате. Съехал один из постояльцев – тот самый, похожий на сладкий корень.

Намек Фанфан на ночное дополнительное питание прозвучал для меня как призыв.

Я просидел до полуночи у себя в комнате, и никакой роман не мог отвлечь меня от желания пойти и присоединиться к Фанфан. Но мое второе «я» без конца твердило, что, если в порыве чувств я признаюсь ей в любви, прощай пьянящие мгновения прелюдии к страсти; а разве минуты, когда желание как будто замерло, не самая соль любовных переживаний? А еще меня пугала мысль обмануть Лору. Наш дом в Вердело все еще не давал мне покоя.

Я терпел адовы муки.

Наконец решил спуститься к ней. Я должен был найти достаточно сил, чтобы утихомирить свою страсть, скрыть ее под покровом простой симпатии. В конце концов, я проделывал это десятки раз, пока не познакомился с Лорой; меня смущало только, что приходится напоминать самому себе об этом. И все же я пошел, подумав, что это будет в последний раз, так как я твердо решил завтра утром уехать из гостиницы и больше не искать встречи с Фанфан.

На лестнице – о сладкое мгновение! – я собрался с духом, принял непринужденный вид, а взгляду постарался придать безразличное выражение.

Затаив дыхание, толкнул дверь кухни и едва не лишился чувств. В кухне никого не было. С горечью я был вынужден признать очевидную истину: намерения, которые я приписывал Фанфан, были всего лишь отражением моих мечтаний.

Вот о чем я думал, когда вдруг заметил свет в салоне, смежном с кухней. Подошел к двери. Фанфан сидела по-турецки на ковре, склонившись над журналом и машинально скребя вилкой по дну тарелки. На ней были лишь tee-shirt[6] из тонкой хлопчатобумажной ткани и очень короткие шорты.

Когда я увидел ее, меня снова стало корчить от сладострастия. Чтобы овладеть собой, я опустил глаза и охрипшим голосом небрежно бросил:

– А, ты здесь?

– Ты не спишь? – спросила она, изобразив удивление.

– Должно быть, выпил слишком много кофе. Разговор начался в тоне, который меня озадачил. Она как будто и не подозревала, какой огонь зажгла во мне. Может, это маневр? Ее холодность лишь подогрела мои чувства.

Но понемногу температура стала повышаться. Уж не знаю, как мы стали рассуждать о любви, но наши взгляды оказались на редкость одинаковыми. Мы оба отвергали скороспелость обычных чувств и опошление страсти. Наши души слились в общем неприятии посредственности. Я глядел на ее груди без лифчика под тонкой кофточкой, на ее голые ноги и трепетал; по интонациям ее голоса догадывался, что я ей не так безразличен, как в начале нашей непринужденной болтовни. Она устремляла на меня взгляды, приподнимавшие завесу над ее сердцем, и все ее поведение говорило о зарождении нежной привязанности.

Между нами установилось такое гармоничное согласие, что мы за разговором не замечали, как бежит время. Незаметно Фанфан стала меньше сдерживаться и больше выкладывать душу. Я узнал обратную сторону ее личности, узнал о сомнениях, скрываемых непринужденными манерами. Чем больше она откровенничала, тем ясней становилось, что передо мной женщина, предназначенная мне судьбой, единственная в жизни. С ней, как и со стариком Ти, я мог позволить себе быть искренним. Моя напускная веселость испарилась. Мне уже не надо было лезть из кожи, чтобы понравиться ей, а моя вновь обретенная искренность очаровала ее. Я рассказал о своей семье, ничего не приукрашивая. Мне вдруг показалось, что вполне достаточно реальности как она есть, а вот Лора никогда не позволяла мне быть самим собой; с нею я притворялся, как со всеми прочими.

К двум часам ночи Фанфан вспомнила о своих профессиональных заботах: плохое отношение к ней продюсеров ранило ее больше, чем она осмеливалась показать.

Взволнованный ее переживаниями, я почти невольно пожал ее руку. Она вздрогнула, у нее перехватило дыхание.

В этот момент в гостиную вошел, кутаясь в халат, мсье Ти. Его появление разом нарушило создавшуюся атмосферу интимности.

– Вы не замерзли? – спросил он – Похоже, не включено отопление.

И он исчез в подвале, чтобы пустить в дом тепло.

Тогда я сказал себе, что, если я тотчас не уйду, Лора очень скоро будет предана. Такая перспектива вызвала у меня панику. Я испугался, что в объятиях Фанфан окажусь ненавистным мне Александром Крузо. В душевном смятении я отступил; взглянув на часы, сказал, что уже очень поздно, и поспешно вернулся в свою комнату.

Лежа в постели, я поклялся избегать встреч с Фанфан.

Лора упросила меня провести конец следующей недели у ее родителей в Орлеане. Главным доводом был тот факт, что супруги Шантебиз в субботу праздновали серебряную свадьбу, двадцать пять лет супружеской жизни. Я должен был ликовать по поводу того, что они «выдержали» четверть века в одной постели; хотя меня это, скорей, удручало, но пришлось согласиться. Я уже десяток раз отказывался от этих визитов, чтобы сбежать к Мод и мсье Ти. Но поступить так теперь означало бы поссориться с Лорой.

Бесцветное невозмутимое существование, которое вели супруги Шантебиз, было лишь грубой подделкой счастья, но они-то считали, что счастливы, и меня это раздражало. Поговаривали, будто они открыли секрет неистощимой привязанности, и друзья считали, что в основе долговечности их союза лежит верность, а на самом деле это было не что иное, как вялая покорность привычке.

Папаша Шантебиз, судя по всему, шел на уступки, дабы сохранить мир в семье. Он позволял жене помыкать собой, ругать его, когда он клал в кофе два куска сахару, выбирать для него подштанники, зимой обматывать ему шею шарфом и ограничивать «посторонним» доступ в их родовое дворянское гнездо в Орлеане. Он говорил жене «нет», только когда она хотела это услышать, а как правило, бормотал «да», потому что не смел крикнуть: «Цыц!» Слишком робкий, чтобы потребовать у нее чего-нибудь – кроме разве что яйца всмятку за завтраком, – он подчинялся тирании со вздохом конченого человека и, дабы избежать столкновения с дражайшей половиной, соглашался ходить дома в «домашнем», то есть в полном наборе мужа, живущего под каблуком, куда входили вязаный жилет, фланелевые штаны и лакированные домашние туфли.

У мсье Шантебиза был только один талант – скрывать, что он дурак. Этот ничтожный, нерешительный и трусливый человек постоянно пребывал в отупении, которое прикрывал задумчивым видом, за которым ничего не было, кроме внутренней пустоты. Говорил он мало, но часто цитировал великих мира сего, не злоупотребляя этим приемом, однако, чтобы не переступить границу, отделяющую начитанного человека от педанта. Больше всего он боялся столкнуться с непредвиденным. Малая толика ума, которой он располагал, вся уходила на старание выдать себя за человека думающего. Будучи адвокатом по образованию, он ни разу не выступал защитником в суде; будучи библиофилом, читал очень мало; будучи законным мужем, редко целовал жену. Все это было бы в порядке вещей, если бы он еще не прикидывался, что живет.

Верный заветам предков, он выказывал полное презрение к труду, культивировал праздность и жил на ренту, дарованную тещей.

Жена его целиком посвятила себя поддержанию огня в семейном очаге. Думая добавить себе цены, одевалась как молодая девушка, и при этом не выглядела смешной, так как прелести ее не совсем еще перезрели; обладала желчным характером, ко всем относилась в известной мере насмешливо и не стеснялась унизить мужа, когда из него слишком уж выпирала глупость.

Супруги Шантебиз почитали свой род. У кого не текла в жилах кровь Шантебизов, того они едва удостаивали взглядом. Друзей принимали очень редко; общались в основном с двоюродными братьями и сестрами. Младшие сестры Лоры души не чаяли в матери, а меня она иногда милостиво называла будущим зятем.

Лора первая подтрунивала над своими родителями. Она прекрасно понимала, что они задушили свою былую любовь; однако мне не позволяла критиковать их. При первом ироническом замечании вставала на их защиту.

Мы приехали в Орлеан к завтраку и сразу же прошли в столовую, отделанную раззолоченными панелями, увешанными портретами предков, которые в большей части сложили головы на полях сражений старого режима или подверглись усекновению во время Революции. В столовой кроме застывших в рамках предков в париках находились три вполне живых младших сестры Лоры, согбенная тетка, которая так и ходила сгорбившись в три погибели, и супруги Шантебиз.

Завтрак был поистине крестной мукой. Семья представляла собой провинцию внутри провинции. За столом рассказывали только старые анекдоты да зло прохаживались насчет дальних родственников; затем начали праздновать двадцать пять лет супружеской рутины вокруг сиреневого пирога, который надо было расхваливать.

Потом произошел драматический случай, добавивший немного перца этому сборищу. Мсье де Шантебиз преподнес жене тот же подарок, что и два года тому назад, это была серебряная лопаточка для торта. На саркастическое замечание супруги пробормотал свои извинения, но та вскоре разошлась вовсю.

– Морис, у вас пипифакс вместо мозга! – вскричала она, употребив метафору, находящуюся за пределами понимания супруга.

После завтрака они решили нанести визит «мадам бабушке», матери мадам де Шантебиз, – обязательный для них номер субботней программы. Меня приводили в отчаяние незыблемые процедуры, в которые, как в прокрустово ложе, втискивалось время этой семьи; тем более что старухе шел девяносто второй год, она всех либо ругала, либо лицемерно хвалила. Ее похвалы оборачивались укусами, а если она действительно делала кому-то комплимент, то лишь затем, чтобы унизить кого-то другого из присутствующих, кто не был удостоен похвалы. Мсье де Шантебиз служил главной мишенью ее хулы, и ему лучше бы воздержаться от визитов к теще, но под влиянием жены он храбро – вернее сказать, трусливо – шел засвидетельствовать ей свое почтение каждую субботу вот уже двадцать с лишним лет. Мне хватило пытки завтраком: никоим образом я не собирался подходить к ручке этой гадюки в образе престарелой дамы.

Лора горячо упрекнула меня в том, что я «играю в независимость». Будучи воспитана в лоне семьи, руководившейся стадным инстинктом, она не понимала, как это можно отбиваться от своих. Но меня страшила перспектива, поддавшись на ее уговоры, превратиться в тюфяка, подобного моему будущему тестю; я просто-напросто взял свой рюкзак и ушел.

Жизнь этой семьи, замаринованной в своих привычках, в особенности жизнь окаменевшей супружеской пары, пугала меня еще больше, чем вольности моих родителей. По дороге на вокзал я с тревогой уяснил себе, что при всем моем стремлении к соглашательству так и не избавился от своей бурной и страстной натуры, сопротивляться которой долго было выше моих сил. Моя мечта о спокойной супружеской жизни возникла по недоразумению. Я все же оставался Крузо, хоть и не пошел по пути, проторенному отцом и матерью. Мне требовалось удовлетворить одновременно и жажду страсти, и потребность в размеренной жизни.

В вагоне поезда на пути в Париж я принял самое безумное решение, на какое может отважиться мужчина: я решил снова встретиться с Фанфан, поддерживать с ней чисто дружеские отношения и до бесконечности оттягивать минуту признания в любви. Это решение насчет моей дальнейшей лирической биографии воодушевило меня. Оно послужило гарантией того, что моя страсть к Фанфан не будет утихать и вместе с тем мы с ней никогда не познаем прозу супружеской жизни.

Но в то же время я собирался сохранить мой союз с Лорой. При мысли о разрыве с ней меня одолевали страхи, вызванные укладом жизни в Вердело. Постоянство нашей связи было мне необходимо для душевного равновесия; к тому же повседневная жизнь с Лорой не была лишена приятности.

Моим девизом стала решительная атака на Фанфан.

Эта книга и представляет собой рассказ о том выборе, за который я ухватился. Мне предстояло каждый день делать усилия над собой, чтобы не поддаться слабости. Я окружил себя железной решеткой и не мог выйти из этого круга, не подвергая опасности мою любовь и постоянство моих чувств. В жизни у меня не было столько бессонных ночей. Моя мука прозывалась Фанфан. Я не мог ни предаться с ней свободной любви, ни разлюбить ее и полюбить другую.

Впредь я не буду открывать читателю результаты моей внутренней борьбы, но не для того, чтобы подстрекнуть его любопытство – особенно это относится к читательницам, – а по той причине, что история развития моих чувств завершилась не так, как я ожидал. Но в то время я считал, что меня ждут великие дела.

Мсье Ти был слеплен из того же теста, что и Фанфан, и принадлежал к людям, которые жаждут свободы и восстают против того, что большинство считает неизбежным.

По прихоти своего воображения он никогда не платил вовремя налоги. Отдавал казне, на мой взгляд, лишь столько, сколько было необходимо, чтобы на какое-то время отделаться от нее; а когда казна проявляла свою алчность, снисходил до того, чтобы принять финансового инспектора с надменным видом, притворившись, что прикован к постели; а то еще пытался исчезнуть, публикуя в местной газете некролог по поводу собственной кончины.

Верный своим убеждениям, мсье Ти ни за что не соглашался застраховать свою маленькую гостиницу и свою машину. Мысль его была такова: свободный человек не страхуется. Его мало беспокоили возможные неприятности и нелады с властями. Своим достоинством он не поступался.

Кроме того, он отрицал за парижанами право командовать временем. Не выполнял указы правительства о переходе на зимнее и летнее время, так как то и другое опережали движение солнца. Он предпочитал следовать природе и придерживаться солнечного времени. Когда 14 июля в Париже было четырнадцать часов, в гостинице часы били полдень; и постояльцам приходилось подчиняться местным часам, если они хотели получить горячую пищу, хотя для постоянных постояльцев иногда делались некоторые уступки. Такая непреклонность, как ни странно, лишь способствовала делам мсье Ти и Мод. Многие постояльцы специально приезжали в гостиницу «Глоб» прожить несколько дней в соответствии с природой.

Мсье Ти лишь один раз отступил от своих свободолюбивых принципов – во имя любви.

В ту пору, когда я с ним познакомился, он за жизнь особенно не цеплялся. Тем не менее бывали дни, когда казалось, что старость, слегка коснувшись мсье Ти, забыла о нем. Его руки, напоминавшие побеги виноградной лозы, сохраняли еще достаточно силы, чтобы удерживать косу Смерти. Но он терпеть не мог накладываемых возрастом ограничений и боролся против оседания своего длинного позвоночника, тем более что он всегда пользовался позвонками, чтобы создать осанку, которая соответствовала бы его представлению о себе.

Сознание неизбежной смерти не нарушало его убеждений. Напротив. Как свободный человек, он хотел бы сам выбрать час своей кончины. Но он любил Мод, а Мод любила жизнь, пусть чуточку замедленную. Она не последует за ним в могилу. А раз так, он терпел закат своих дней, дабы не оставить ее беззащитной и не подвергнуть мучениям вдовства во второй раз.

Мсье Ти никогда не подлаживал свой темперамент к темпераменту других. Постоянно утверждал свою индивидуальность, с утра до вечера только этим и занимался, не позволял себе жить, не требуя от себя всего, на что был способен. На мое счастье, он, находясь на пенсии, располагал досугом, да и гостиничные дела многого от него не требовали, и позволял мне спорить с ним. На мои вопросы он обычно отвечал вопросами, а когда я припирал его к стене, отвечал лишь на главный вопрос из всего набора, причем в шутливом тоне. Его метод был – озадачить собеседника. Он стремился к легкости, его вполне можно было отнести к категории насмешников, которые защищаются от жизни ироническими речами. Сарказм его был направлен в первую очередь против тех, кто в основу своей личности кладет важность и серьезность.

Благодаря его уму я уяснил себе недостаток тонкости своего собственного; однако он владел искусством поднимать собеседника до своего уровня. Очень скоро мои интеллектуальные запросы влились в русло его убеждений и обрели такую же форму. Мне казалось, что в общении с ним я обретаю самого себя.

Маски, которые я носил, не вводили его в заблуждение. Он судил обо мне с надлежащей строгостью и видел все недостатки моего характера, мое мелкое тщеславие и мои слабости, хоть я изо всех сил старался показать порядочность, скромность и смелость. С ним я мог быть только самим собой, и эта необходимость была мне по душе.

Старый Ти, постоянно находясь во власти собственных противоречий, завидовал тем, кто в полном согласии с самим собой остается целым и невредимым в жизненной борьбе. Мое желание пройти через жизнь, как через болото, не замочив ноги, раздражало его. «Если не будешь платить, жизнь не станет давать тебе в долг…» – не раз цедил он сквозь зубы.

Поначалу я приезжал в гостиницу не затем, чтобы набираться ума-разума, а распутничать. Привозил сюда на конец недели девушек, которых после долгого воздержания в конце концов – увы! – целовал; разумеется, это было до того, как я познакомился с Лорой. Цены за постой были умеренные, а фасад из каменной кладки в деревянном каркасе мне безумно понравился; кроме того, в гостинице «Глоб», на первом этаже, были превосходные голубые унитазы, на которых я любил размышлять или читать, спустив штаны и расслабив сфинктер.

При этих посещениях, которые сжирали все деньги, заработанные в массовых сценах на съемках, я все больше времени стал проводить в баре гостиницы и опрокидывать стаканчик-другой в компании этого загадочного мсье Ти, который стоял за стойкой неподвижно, тем самым как бы призывая к молчанию. Он взвешивал каждое свое слово. Меня покорили свобода его суждений и широта взглядов. У меня была куча вопросов, а у него находились ответы.

Он был похож на старого воробья, и по внешности его нельзя было ни о чем судить, на лице не было написано ничего, вернее сказать, оно отражало столько противоречивых вещей, что прочесть его подлинные мысли и чувства было невозможно. Лоб казался как будто затуманенным, щеки ввалились, словно от сильных болей, но лицо не выглядело дряблым; волевой нос создавал впечатление, будто мсье Ти постоянно бросает вызов завтрашнему дню.

Ни одна черта не указывала на его происхождение, и меня это интриговало. В нем вроде были стерты все следы, оставленные средой, в которой он жил; да и принадлежал ли он к какой-нибудь этнической группе?

Он учился умирать, я – жить, однако наши поиски были одинаково беспокойными.

Настало время, когда я обзавелся любовницей, только чтобы оправдать мои еженедельные визиты; потом я стал обходиться без прикрытия и мало-помалу занял место в лоне этой семьи восьмидесятилетних стариков, которую выбрал для себя сам. Я понял, что они стали желать моего присутствия, в тот вечер, когда мсье Ти открыл Библию – что не входило в его привычки – и прочел для меня «Возвращение блудного сына» без каких бы то ни было пояснений.

Мод вступила в такой период жизни, когда женщины перестают скрывать свой год рождения. Она признавала свои восемьдесят семь лет, и ее женские привычки сводились к заботам о туалетах. Впрочем, она выглядела моложе своих лет.

Мод судила о людях не по их делам, а по достоинствам души. Тяжкие пороки, исключительная прозрачность, высшие добродетели трогали ее больше, чем все чудеса на свете. Она никого не спрашивала о профессии, как будто опасалась, что ремесло заслонит человека. Предпочитала вникать в мечты людей, узнавать их вкусы и чувства.

Я лучше понял ее отношение к жизни в тот день, когда заметил, что она каждое утро встает на рассвете и выходит на дамбу, построенную напротив гостиницы, посмотреть, как восходит солнце над морем. Мод дожидалась, пока светило не поднимется над горизонтом, и возвращалась в постель. Иногда ее сопровождал мсье Ти в халате. На берегу он брал Мод под руку, нацеплял очки и чувствовал себя не таким старым.

Прислугой в гостинице была ворчливая, грубая нормандка, настоящий драгун в юбке, которую все звали Германтрудой.[7] Может, это было ее настоящее имя? Я так этого и не узнал. Жестокие хромосомы сделали ее корпулентной и мужеподобной, лишенной какой бы то ни было женской привлекательности. Должно быть, ее предки много пили с самого начала Средних веков. У нее был зычный голос, способный пробудить мертвого, смех, похожий на ржание, и почти пустой корсаж, в котором болтались лишь воспоминания о грудях. Череп был покрыт дряблой и влажной кожей, складками спускавшейся на толстую шею, что делало Германтруду похожей на земноводное. Ее покрасневшие веки с трудом закрывались, точно так же как и губы, напоминавшие двух слизняков. Волосы у нее были свои, но она каждые две недели подкрашивала их до огненно-рыжего цвета. Считали, что она из крестьян, так как физиономия ее принимала лишь три выражения: одно из них указывало на животное довольство, другое – на беспокойную похоть (она, видно, никогда не знала мужчины), а третье – на глухую ярость. Она усердно собирала яркие почтовые открытки. При виде ослепительных заморских пейзажей ее физиономия принимала почти человеческое выражение.

Когда я прогуливался по дамбе с мсье Ти под крики чаек, он рассказывал мне эпизоды из своей жизни, которые считал нужным вспомнить, извлекал из своей памяти десятки анекдотических случаев.

Вкус к грубоватым шуткам он приобрел, когда был молодым врачом в рядах Сопротивления. Кстати, «мсье Ти» – его подпольная кличка. Он предпочел сохранить ее и после Освобождения, хотя настоящая его фамилия была Жарден.

Постоянная угроза пыток и расстрела побуждала его прибегать к шуткам по адресу не только товарищей, но и оккупантов, чтобы преодолеть собственный страх. Сражался не только оружием, но и смехом. Среди товарищей он прослыл насмешником, и его прозвали «веселым лекарем». И только маленький Марсель видел прикрытую улыбкой гримасу страха. Их обоих схватили, пытали и направили в Бухенвальд, потом – в Лангенштейн, туда, где слово «ужас» исчерпывало все свои значения. Марселю было семнадцать лет, мсье Ти – двадцать шесть. Он совершил ошибку, выпустив на улицы какого-то местечка захваченных в плен немцев, которые шли у него голые с каской на голове, прикрывая срам воронками. Этим маскарадом он хотел сказать оккупантам: «Это все – смех один!» – и пренебрег реальной опасностью, дабы встретить ее лицом к лицу. Их сгубили воронки. Продавец, у которого он купил их, вызванный в гестапо, заговорил. О заключении Ти никогда не рассказывал. Лишь однажды вечером признался, что в задымленных концлагерях он перестал шутить, и, едва шевеля губами, что было красноречивее всяких слов, добавил: маленький Марсель там умер.

После войны мсье Ти покинул Европу. Возвратился в Нормандию, в городок Кер-Эмма, лишь через двадцать семь лет. Родные считали его погибшим. Он молчал об этих годах скитаний по белу свету. Хотя, если бы заговорил, ему это, наверное, принесло бы облегчение. В памяти его хранились навязчивые воспоминания, которые не давали ему покоя.

Теперь нельзя не рассказать о том, что такое Кер-Эмма, единственный в своем роде городок, удивительный городок, о котором можно мечтать; ибо невозможно понять мсье Ти, Мод и Фанфан, не ознакомившись с судьбой этого нормандского городка с бретонским названием. Принадлежать Кер-Эмма – все равно что принадлежать какой-нибудь семье, так как он не что иное, как родовое гнездо для тысячи его обитателей.

В 1853 году некий Непомюсен Соваж употребил приданое своей жены Эммы, родом из Бретани, на постройку дамбы, замкнувшей бухту, что позволило осушить восемьсот гектаров земли. Когда Непомюсен довел работы до конца, государство, признавая его заслуги, отдало ему отвоеванные от океана земли во владение.

Непомюсен, влюбленный в свою жену, окрестил образовавшуюся территорию Кер-Эмма, а его плодовитая супруга принесла ему семнадцать отпрысков. Трое из них дожили только до крещенья, остальные четырнадцать обосновались в Кер-Эмма, выполняя волю старого Непомюсена, который мечтал врасти корнями в эту землю навсегда и положить начало родословному древу, выросшему из его любви к Эмме.

Спустя столетие в городке обитало около тысячи потомков Непомюсена Соваж и Эммы. Когда продавался дом, его уступали только члену родового клана. Жители городка хранили свои деньги в семейном банке, получившем название «Банк у дамбы», а соблазняли только дальних родственниц. Брак между двоюродными братьями и сестрами был запрещен. В Кер-Эмма есть принадлежащий мсье Ти Дом отдохновения и Совет старейшин, который печется о морали этого странного племени и о содержании в порядке дамбы.

Каждый из жителей знает о своем происхождении от необыкновенной любви и большой мечты.

Гранитная дамба выражает суть Кер-Эмма. Без нее мсье Ти не вернулся бы из Бухенвальда; она же – становой хребет Фанфан.

Именно дамба научила их не отступаться от своего. Трижды высокие зимние приливы разрушали дамбу: в 1894, 1928 и 1972 годах. И каждый раз ее восстанавливали.

1 июля, в годовщину завершения строительства первой дамбы, жители Кер-Эмма танцуют на дамбе, восстановленной в 1972 году. Они празднуют свою победу над океаном, ликуют от гордости за то, что они не такие, как все. Благодарят дамбу, которая дала им силы для духовного и финансового процветания, ибо Кер-Эмма – резиденция многих преуспевающих акционерных обществ, достигших успеха при содействии «Банка у дамбы».

В 1976 году Кер-Эмма под влиянием мсье Ти отказался переводить часы на зимнее и летнее время, чтобы жить в гармонии с природой. Жители городка сто двадцать три года провоевали с Атлантическим океаном. И Парижа не боялись. Таким образом, Кер-Эмма – единственный населенный пункт во Франции, который живет по солнцу. Когда часы на здании почты показывают десять утра, в остальной части страны – одиннадцать или полдень; мэрия плюет на официальные часы открытия и закрытия избирательных участков. Чтобы смотреть вечерние телепрограммы и не ложиться спать слишком поздно, их записывают на видеомагнитофон и демонстрируют по местному кабельному телевидению на другой день в двадцать тридцать по местному времени.

Если я принял решение молчать о своей любви к Фанфан, то только потому, что, общаясь с представителями клана, я сам стал сыном дамбы. Без нее я не поверил бы в превосходство моей воли над чувствами, в свою способность запруживать поток безумных желаний, разливавшийся во мне, когда я был рядом с Фанфан или когда ее образ всплывал в моем сознании.

Мсье Ти вернулся в Кер-Эмма в 1972 году. Дамбу только что прорвало в третий раз. Несмотря на преклонный возраст, он участвовал в работах по восстановлению с таким чувством, что вновь словно обрел себя.

До того времени он сам вел себя по жизни. Но вот, прогуливаясь по городскому кладбищу, дабы показать смерти, что не боится ее, он повстречал счастливую пожилую женщину. Ухаживая за могилой своего мужа, она говорила о том, какое счастье жить на свете, предложила ему таблетки витамина С. Звали ее Мод Соваж.

Они стали встречаться. Его поразила ее способность удивляться. И однажды, выходя с кладбища, он горячо поцеловал Мод, так как был уверен, что оба они вернутся на кладбище ногами вперед раньше, чем их любовь зачахнет.

В любви мсье Ти не делал скидки на возраст. Он считал позорным оцепенение супружеских чувств. До этого женитьба его не прельщала. Он не хотел, чтобы его тащили на буксире или он кого-то тащил.

У Мод хватило мудрости не заявлять никаких прав на него. Она просто дала ему понять с уверенностью человека, мечты которого сбылись, что для нее пылкая нежность без обручения не существует. Она убедилась в этом на опыте первого замужества. Ревнуя ее к счастливому прошлому, мсье Ти через три недели обменялся с ней кольцами. Ей было восемьдесят три, ему – на два года меньше.

Старый Ти не пустился бы на подобную брачную авантюру, если бы не знал, что время работает на него. Ему не придется приспосабливаться к повседневности. Их союз сохранял неизбывный дух грозового разряда, от которого они никогда не опомнятся.

Нам с Фанфан было по двадцать лет. От смерти нас отделяло полвека, если не больше. Нашему союзу хватит времени тысячу раз окостенеть, если я не сумею совладать со своими плотскими аппетитами. Я не видел другого способа продлить до бесконечности ожидание нашего первого поцелуя; полвека ожидания – таков был мой идеал.

Но Фанфан одним своим видом сулила мне небывалое наслаждение. Я нутром чуял, что она из тех женщин, которые возносят тебя на седьмое небо.

Из Орлеана я, вместо того чтобы ехать домой, отправился в Альпы, чтобы сорвать эдельвейс для Фанфан. Хотелось совершить поступок, который доказал бы ей глубину охватившего меня чувства; тем сильнее будет разочарование, когда я воздержусь от поцелуя.

Но кроме этого расчета мной двигала искренняя любовь.

Чем дальше поезд углублялся в горы, тем большая, радость охватывала меня. Мне казалось, что, вырываясь за рамки общепринятых норм поведения, я попадаю в романтический мир. Улыбка не сходила с моих губ. Обывательская любовь осталась где-то далеко позади.

У бара вагона-ресторана я встретил несколько студентов, которые завтра собирались подняться на вершину Монблана. Мои вопросы об альпинистском снаряжении дали повод для дальнейшего разговора. Мы обменялись ничего не значащими фразами, потом один из них спросил о цели моей поездки.

– Я еду, чтобы в горах сорвать эдельвейс для девушки, которую люблю, – с восторгом ответил я.

– Твоей подружке? – удивленно спросила одна из девушек.

– Нет. Я слишком люблю ее, чтобы прикасаться к ней. Все подумали, что я шучу.

– Так не бывает.

– Клянусь, это правда! – горячо воскликнул я.

Полчаса мне понадобилось, чтобы убедить их в вероятности экспедиции за эдельвейсом ради женщины, и еще полчаса – чтобы они поверили моей решимости не заключать в объятия ту, которую я люблю и которая любит меня. Через шестьдесят минут парни смотрели на меня как на инопланетянина, а вот девушки – те как будто не считали мои взгляды такими уж старомодными.

Как я ни старался убедить парней в необходимости моего романтического предприятия, они только и делали, что подтрунивали надо мной. Такое отношение обидело меня и вынудило также прибегнуть к иронии. Молодым людям, как видно, неизвестно, что назначение мужчин – любить женщин и величия они достигают только тогда, когда поднимаются до возвышенных чувств. Без любви они лишь марионетки, гоняющиеся за ложными ценностями. Без любви их жизнь – самообман, мираж.

Через несколько часов я расстался со студентами на перроне вокзала в Шамониксе, проникнутый убеждением в неоспоримой красоте своих намерений. За моей спиной кто-то из парней сказал:

– Он чокнутый…

– Послушай, а сколько времени прошло с тех пор, как ты в последний раз дарил мне цветы? – откликнулся девичий голос.

Обе эти реплики лишь укрепили мою решимость. Мне нужно было во что бы то ни стало добыть эдельвейс для Фанфан. Поначалу поиск цветка представлялся мне самому упоительной причудой; теперь же мои действия словно были утверждены здравым смыслом и казались логически необходимыми. Безумцы как раз те, кто вкладывает в свою страсть лишь какую-то частицу себя.

Я сошел с автобуса у станции подвесной канатной дороги около одиннадцати часов утра. Обратился к служащему:

– Не подскажете ли, где тут можно найти эдельвейсы?

– Эти цветы охраняются законом. Собирать их запрещено, – ответил тот и указал на плакат с фотографиями растений, которые министерство охраны окружающей среды пыталось спасти от любителей букетов.

Скрепя сердце я попросил билет.

– Я вас предупредил, – настаивал служащий. – Жандармы вмиг составят протокол.

Я пожал плечами, сел в кабинку и поднялся в воздух. Мне было не очень приятно нападать на природу, но не возвращаться же несолоно хлебавши, после того как я проделал путь в несколько сот километров.

Когда я поднялся наверх, не увидел ни одного жандарма, который усугубил бы мои муки нечистой совести. Солнце уже припекало вовсю, и мне захотелось пить. Я напился из пенистого горного ручья и начал подниматься на вершину, словно у меня выросли крылья, ибо предо мной маячил образ Фанфан.

Через три часа я эдельвейсов все еще не нашел, зато нос у меня потек, как тот горный ручей, видно, не следовало мне пить из него ледяную воду. Нос буквально расплавился. Такое предательство со стороны моего тела как раз в тот момент, когда экспедиция требовала всех моих сил, утвердило меня в мысли, что одного духа мало. Но тем не менее воля моя осталась несгибаемой.

К шести вечера, однако, и решимость пошла на убыль. Измотанный пробой сил в альпинизме, с бурчаньем в животе от голода, я начал сомневаться. Вся затея вдруг показалась мне глупостью. Что я тут делаю на вершине утеса? Я понял, почему насмешливо улыбались студенты в поезде, и осознал, что руководствоваться в жизни прочитанными романами – пустое занятие, напрасная трата сил. Мой первый шаг в этом предприятии неизбежно повлек за собой второй, но, пожалуй, пора положить конец средневековому подвигу и благоразумно вернуться в постель к Лоре.

Окончательно разочаровавшись, я встал и тут вдруг оторопел, увидев перед собой на склоне как будто вечный снег. Появление этих пушистых цветов вмиг опровергло все мои рассуждения, включая отказ от дальнейшего поиска. Отхлынули сомнения. Это неожиданное открытие показало мне, что при надлежащем упорстве все принятые решения выполняются.

С бесконечной нежностью сорвал я цветок и осторожно поместил его в бумажный кулек, после чего вернулся в Париж.

Мое исчезновение встревожило Лору. Она потребовала объяснений. С ликованием в душе я солгал, как если бы провел время с любовницей, тем самым создав у самого себя ощущение, будто я любовник Фанфан. Я боялся, как бы это желание не стало реальностью, но все равно мне приятно было вести себя так, будто решительный шаг уже сделан.

Лора сочла нужным поверить сочиненной мной сбивчивой истории, но, когда я отказался ехать к ее родителям на следующий уик-энд, выказала меньше понимания.

– Что ж, поеду одна! – объявила она, ни минуты не сомневаясь, что предоставляет мне свободу действий для новой встречи с любовницей, то есть с Фанфан.

– Ладно, – сказал я, удержавшись от улыбки.

Итак, я назначил Фанфан свидание на субботний вечер, заказав лучший столик в ресторанчике на правом берегу Марны, в двадцати минутах езды от центра Парижа. Терраса выходила на реку и с наступлением темноты освещалась только свечами. Полутьма, и рядом – вода.

В такой обстановке, которая сама по себе служила почти признанием, я мог усиленно ухаживать за Фанфан, не открываясь до конца. Я собирался рассыпаться в двусмысленных любезностях, которым противоречили бы и мои слова, и мое бездействие. Хотел, чтобы для нее это был вечер маленьких разочарований вперемежку с минутами, когда все мечты казались бы ей осуществимыми.

Вы, возможно, удивитесь, что я заранее намечал свое поведение: разве влюбленные, как правило, не поддаются опьянению собственных порывов? Да, это несомненно. Но во мне всегда жили на равных правах искренность и расчет. Я, конечно, буду придерживаться определенной тактики, но от всей души. Я питал особую страсть к любовным перипетиям, которые неизменно переживал с трепетом душевным.

Впрочем, я не очень был уверен, что удастся действовать в полном соответствии со своими намерениями. Легко было строить планы вдали от Фанфан, а вот их выполнение в ее присутствии будет гораздо труднее. Вдруг ее взгляд парализует мою волю? Но я все же считал себя способным умерить свои порывы, во всяком случае, хотел в это верить.

По мере приближения часа свидания решимость моя крепла, ибо я испытывал все возраставший горький стыд: готовиться в душе к свиданию с другой уже означало изменять Лоре. Правда, я не мог упрекнуть себя в том, что страстно желал Фанфан: желания никому не подвластны. Но ведь я – в принципе – оставался хозяином своих поступков. Мне казалось, что, воздерживаясь от того, чтобы поцеловать Фанфан, я частично искупаю свою вину. Сделки с самим собой какими только не бывают!

И тем не менее я не знал, сумею ли вести себя, как задумал.

В восемь вечера в субботу я трепетал перед домом Фанфан за рулем отцовского автомобиля. Она вышла с обнаженными плечами, словно изваянная в вечернем платье, подчеркивавшем безупречные изгибы ее тела.

Я сослался на необходимость отлучиться на минутку – что вполне соответствовало действительности – и побежал в общественную уборную, где вручную освободился от острого желания, охватившего меня при виде Фанфан. Ублюдочное наслаждение, ничего не скажешь, но иначе я дальше просто не выдержу…

Чуточку успокоившись, вернулся к ней и с непринужденным видом распахнул дверцу машины, изображая молодого человека, еще сохранившего старомодную галантность. Она села. Я пробормотал какой-то комплимент.

В ресторане помог ей снять шаль, прикоснувшись к обнаженным плечам, усадил лицом к реке и предложил выбранное мною меню.

– Да это же мои любимые блюда! – воскликнула она.

– Я знаю, – прошептал я, не рассказывая о том, что после обеда позвонил ее бабушке и узнал ее вкусы.

Чтобы показать себя во всем блеске, я дважды просил официанта заменить поданный ей кусок дыни, потом предложил Фанфан показать ее фильмы некоему продюсеру, знакомому моего отца. Она приняла это предложение с таким восторгом, будто я избавил ее от зимних холодов. Мне хотелось, чтобы со мною рядом жизнь казалась ей сплошным исполнением мечтаний.

Она долго рассказывала мне, какой была в детстве, вспомнила трагическую смерть младшей сестры, омрачившую жизнь семьи. Я слушал не прерывая, захваченный ее переживаниями, и у нее должно было создаться впечатление, что я ее понимаю. Потом она говорила о своем раннем девичестве, о любовных мечтах, на которые парни отвечали неуместной поспешностью – надо понимать, лапали за неположенные места. Тонкими намеками дала понять, как ее трогает моя предупредительность; потом пояснила:

– Может, парни так вели себя со мной потому, что я никогда не ношу трусиков.

Не зная, что на это сказать, я тупо и обалдело молчал. Такого удара я не ожидал. Значит, под платьем она голая…

– Вот видишь, – сказала она, – что необыкновенно в фильмах. Добавляешь к диалогу одну фразу – и картина полностью меняется. Успокойся, я ношу трусики. Сказала просто так, для смеху.

И она продолжала рассуждать об искусстве диалога в кино, глядя на Марну. Но вскоре перестала смотреть на реку и перевела взгляд на меня; по временам наши взгляды встречались, и содержание наших речей бледнело, отходило на второй план. Я отворачивался или выпивал стакан воды, чтобы охладить одновременно чувства и сердце.

В общении с Фанфан была важна каждая секунда, само существование казалось чем-то исключительным. С ней я научился ценить безмолвные мгновения, она приобщала меня к культуре.

После долгого молчания я наконец вручил ей эдельвейс, который стоил мне стольких усилий.

– Что это за цветок? – спросила она. – Маргаритка?

– Нет, – с обидой ответил я. – Это эдельвейс.

– Настоящий? – Да.

– Но ведь он такой редкий!

– В прошлое воскресенье я отыскал его на вершине горы Шамоникс.

– Ты мне лапшу на уши вешаешь? – сказала она на грубом жаргоне, словечки из которого она иногда вставляла в свою безупречную французскую речь.

– Ты – единственный человек, который может мне поверить, но я не принуждаю тебя к этому.

Фанфан какое-то время пребывала в замешательстве, потом одарила меня улыбкой и порывистым движением, выдававшим волнение, схватила меня за руку. Я пожал ее руку точно на деловом приеме в момент заключения сделки и уточнил:

– Я сделал это, чтобы скрепить нашу нарождающуюся дружбу. Так восхитительно по-настоящему дружить с девушкой.

– Да, конечно, – пробормотала она.

И внезапно в ее взгляде отразилось такое недоумение, словно у нее закружилась голова. Как видно, Фанфан не привыкла к сдержанности молодых людей при общении с ней, хотя чаровала многих.

– Он тебе не нужен? – мягко спросил я.

– Ну что ты…

Я извинился и на несколько минут исчез, будто бы пошел в уборную; однако, когда она захотела заплатить по счету половину, я смог небрежно бросить, что счет уже оплачен.

Я помог ей накинуть шаль очень нежным движением, что не вязалось с заявлением о дружбе. Она казалась сбитой с толку. Велика была моя радость по поводу того, что я произнес-таки слово «дружба», за которое цеплялся, чтобы сохранить между нами безопасную дистанцию.

В машине я почти интимным тоном предложил ей выпить по последнему бокалу шампанского и улыбнулся такой улыбкой, что она могла подумать, будто мои чувства к ней приняли совсем другое направление, и смущенно согласилась.

Я остановил машину перед магазинчиком, работающим по расписанию ночных баров, каких в Париже немало, и купил бутылку шампанского.

– Куда мы едем? – пролепетала Фанфан, однако не осмелилась добавить: «К тебе или ко мне?»

– Мы едем в Вену! – вскричал я.

– В Вену?

– Разве я не ездил в Шамоникс, чтобы сорвать для тебя эдельвейс? Только, чтобы отвезти тебя в Вену, я должен завязать тебе глаза.

Фанфан, заинтригованная моей выдумкой, согласилась. Я завязал концы шали у нее на затылке и поехал в киностудию «Булонь», где стояли декорации для многосерийного фильма по сценарию моего отца. Действие происходило в Вене в 1815 году.

Отец, заботясь о моем будущем, познакомил меня со сторожем студии, так что я мог бродить по площадкам в свое полное удовольствие. Замысел заключался в том, чтобы ознакомить меня с техникой съемок и тем самым привлечь к киноискусству на тот случай, если повороты и капризы судьбы не сделают меня президентом Франции или Объединенной Европы. После победы над раком он смотрел на будущее нетерпеливыми глазами и отмахивался от превратностей жизни. На его взгляд, какой-нибудь десяток лет отделял меня от карьеры, которая позволит мне стать чем-то вроде Шарля де Голля или Юлия Цезаря, а на худой конец – вторым Чарли Чаплином.

Я был в добрых отношениях со сторожем, он часто позволял мне приводить ночью девчонок в сказочные декорации безмолвной съемочной площадки. Но эти соплячки были лишь на вторых ролях в серьезной комедии, каковую представляла собой моя лирическая биография. Фанфан затмила их всех.

По дороге в студию я наслаждался сознанием, что рядом со мной сидит эта непредсказуемая молодая особа, полонившая мое сердце. Предвкушал всю романтическую прелесть предстоящего вечера, радовался, что открыл секрет вечной любви – он в ожидании. Тем самым я уходил и от беспорядочной жизни в Вердело, и от серой скуки семейного быта четы Шантебиз. Конечно, это мое решение было весьма своеобразным, даже противоречащим здравому смыслу, но, будучи потомком Робинзона Крузо, я воспринимал мир необыкновенного как родную стихию.

Управляя машиной, я продумывал подробности подготовленного для Фанфан сюрприза; когда с этим было покончено, я пришел к убеждению, что для восприятия романтических атрибутов потребуется не так уж много воображения. Скажу прямо: сердце всегда было моим главным органом. Мозг я не презираю, но, как мне кажется, не стоит слишком много рассуждать, лучше прочувствовать нечто, чтобы не осталось сожаления на грядущие годы.

Как ни парадоксально, я, сторонник любви без дружбы – то есть страсти, – по собственной воле стал апостолом дружбы между мужчиной и женщиной. Подумав об этом превращении, я улыбнулся. Фанфан этого не заметила: глаза ее все еще были завязаны.

– Где мы едем? – спросила она.

– Мы проезжаем через лес, – ответил я, сворачивая на набережную Сены.

– Мы полетим самолетом?

– Да, с маленького аэродрома. Я нанял частный самолет.

– Ты смеешься?

– Нет! Не снимай повязку! – серьезным тоном воскликнул я. – Иначе не повезу тебя в Вену.

Она оставила повязку на глазах. Через десять минут я припарковал машину перед студией «Булонь» и попросил Фанфан минутку подождать. Сын сторожа, заменявший отца ночью, дал мне ключ от съемочной площадки.

Я вернулся за Фанфан.

– Все готово, самолет подан, пойдем.

Фанфан дала мне руку и позволила провести себя в студию. Наверно, думала, что мы идем по ангару.

– Осторожно, наклони голову, тут винт! – уверенно предупредил я ее.

В артистической я попросил ее надеть поверх платья отделанный бархатом шелковый наряд принцессы. Она удивилась, почувствовав вокруг себя пышные складки, и спросила, к чему такое переодевание перед взлетом. Я ответил, что она должна быть готова к танцу, как только мы сойдем с трапа самолета, а сам облачился в мундир австро-венгерского офицера 1815 года, в телячьем восторге оттого, что вступаю в сказку.

Не знаю, что может быть восхитительней мгновения, когда удается уменьшить разрыв, отделяющий нас от наших детских грез. Мальчишкой я не любил автомобили и ковбойское снаряжение. Меня увлекала только любовь. Сколько себя помню, во всех поступках я руководствовался сердцем. Я ходил в школу, потому что был влюблен в одноклассницу; а когда некого было любить на перемене, я «усыхал». Мои однокашники с азартом занимались спортом, посвящали воскресенья разным хобби, а я ухаживал за девочками. Только они помогали мне уйти от повседневной реальности.

Воображал себя Очаровательным Принцем, и, когда напялил на себя мундир офицера Габсбургского двора, это был один из костюмов, о которых я мечтал в детстве.

Я провел Фанфан на площадку, затем поставил пластинку с венским вальсом на диск стереофонического проигрывателя, которым пользовался звукооператор.

Подойдя к Фанфан, выпятил грудь и взволнованно сказал:

– Мадемуазель, разрешите пригласить вас на танец.

– Что происходит? – спросила Фанфан все еще с завязанными глазами.

Я взял ее за талию и с колотящимся сердцем начал танцевать, одновременно снимая с ее глаз повязку. Она была поражена и как будто опьянена. Вальсировала в моих объятиях, одетая как принцесса, на паркете прекрасно воспроизведенного венского дворцового зала. Правда, над деревянными панелями стен и зеркалами нависали современные рампы и мостики для осветителей, но роскошь и богатство декораций покорили Фанфан. Девушка, твердо решившая связать свою судьбу с киноискусством, вдруг очутилась в том мире, о котором мечтала. Сияя, она легко кружилась в вальсе.

– Разве я не обещал тебе, что мы поедем в Вену? – шепнул я ей.

Фанфан в волнении прижалась ко мне. Я был счастлив. Моим главным желанием было доставить ей радость. Мне бы хотелось, чтобы эти мгновения длились целую вечность, но меня снова начало терзать сластолюбие, так как ее груди касались меня, а ее дыхание я ощущал на шее. Слегка отодвинулся от нее. Не помогло. Демон страсти продолжал нашептывать мне развратные мысли, которые я тщетно пытался отогнать. Но не мог же я запретить руке ощущать изгибы ее талии, нежность которой доводила меня до умопомрачения. Как ни заставлял я себя думать о другом, желание не унималось. У Фанфан горели глаза, казалось, она сознает свою притягательность для меня. Впрочем, она этим воспользовалась и бросила на меня пристальный взгляд, который проник мне в душу, и пришлось поневоле опустить глаза.

Тогда я остановился и отступил на шаг, дабы не пасть жертвой собственных страстей. От признания в любви меня удержало воспоминание о сонном житье-бытье четы Шантебиз. О господи, как обманчив первый поцелуй… ведь завтра он сулит скуку!

– Вы не хотите больше танцевать? – с апломбом и немного вызывающе сказала Фанфан.

– Пойдем лучше на террасу и выпьем шампанского, пока оно не согрелось, – ответил я, предлагая ей руку.

Она оперлась на мою руку и произнесла фразу, которая привела меня в восхищение:

– Вы знаете, мсье, что ваш кузен князь Меттерних долго говорил мне о ваших достоинствах вчера вечером? Он давно думает о вашем назначении послом в Лондон.

Итак, Фанфан приняла игру. Мы направились к макету террасы, откуда видна была декорация, изображавшая крыши венских домов, по пути рассуждая о взбаламученной Наполеоном Европе. Нас окружали роскошные букеты искусственных цветов, которые ничем не пахли. До нас доносились обрывки вальса.

Я налил Фанфан шампанского и облокотился на балюстраду, изготовленную из пробки, но художники постарались, чтобы она выглядела как каменная. Фанфан осушила бокал и с улыбкой швырнула его через плечо. Осколки рассыпались по паркету.

– Разве мы не в фильме? – спросила она вместо извинения. Затем тихонько добавила: – В этот вечер мы имеем право делать все что угодно…

Чуточку захмелев, я уставился на Фанфан и обрушил на нее объяснение в дружбе, от которого она явно оторопела. Как она ни старалась скрыть досаду под маской равнодушия, лицо выдавало ее.

– Ну разве не чудесно, если между нами установится духовная близость без всякой пошлости? – сказал я в заключение.

Затем я ввел ее в курс моих былых любовных исканий, продолжая убеждать, что питаю к ней дружбу без всяких задних мыслей, и тем самым еще больше смущать ее. Фанфан была существом, остро воспринимающим как наслаждение, так и боль. Она тяжело дышала. Я тоже страдал от едва сдерживаемой в ее присутствии страсти; но в то же время тщеславно гордился своей силой воли.

Мне хотелось пробудить в девушке желание утешить меня, и я рассказал, как жестоко ранили меня женщины раньше и что я ждал такую, которая соответствовала бы моим мечтам о совместной жизни. Поведал о своем разочаровании девицами, которые безоглядно транжирят свою любовь; потом описал, какую жизнь собирался вести с той, которая сумеет полонить мое сердце. Мои слова, видимо, пробудили в ее душе горькие сожаления, а я вознесся до ангельских высот.

Выслушав меня, истерзанная Фанфан сказала:

– Да, я тебя понимаю… я тоже еще не повстречала человека, для которого любовь была бы всем.

– Может, у тебя есть чудесная подруга, пережившая такое же разочарование, как и ты? Ты могла бы меня с ней познакомить. Но, говоря по чести, я не могу представить себе женщину, которая поднялась бы до твоего уровня.

– И я таких не знаю, – сказала Фанфан, стараясь скрыть свое уныние.

Этим я нанес ей последний удар, чтобы избавить от дальнейших мучений. Мне и самому было больно, но я не знал, как иначе сохранить Фанфан. Если я не собирался прикасаться к ней, то и не хотел, чтобы она позволила это сделать кому-нибудь другому. Значит, мне надо было вести себя именно так.

Несмотря на роскошное платье, Фанфан выглядела расстроенной. Полный сострадания, я взял ее за руку и повлек за собой:

– Идем…

Мы прошли между рядами деревьев из синтетического каучука, изображавшими лес, и вошли в другой фильм, в комнату венецианского дворца, окна которой выходили на Большой канал.

– Вот наша спальня, – сказал я. – Здесь мы проведем ночь. А в Париж вернемся только завтра утром.

Пораженная Фанфан на несколько мгновений замерла; потом улыбнулась мне, будто все, что она слышала перед этим, она не так поняла; однако я поспешил пояснить, что буду спать рядом с ней самым невинным образом, честь по чести.

– Это старый французский обычай, который называется «умеренность». Ты не знала? В деревне это делают с незапамятных времен. Мне этот обычай всегда нравился. Не беспокойся, – со смехом добавил я, – я сумею держать себя в руках!

Фанфан не оставалось ничего другого, как тихонько засмеяться. Я улегся на кровать в форме австрийского офицера.

– Почему ты не ложишься? – спросил я, изображая простодушие, которое она приняла за чистую монету.

Фанфан легла рядом со мной. Несомненно, она рассчитывала, что ее близость пробудит во мне животные инстинкты; но я вел себя так непринужденно, что во мне нельзя было заподозрить трепещущего влюбленного. Я строго-настрого приказал себе сдерживаться.

Мы снова заговорили о необычных отношениях, которые сложились между нами после нашей встречи. Я намекал на свою любовь иносказательно, с помощью всякого рода аналогий, но прямо так ничего и не сказал, и взгляд мой остался неопределенным; наконец я разрушил ее надежды, повторив слово «дружба». Этот прием показался мне как нельзя более подходящим для того, чтобы у нее возникла страсть достаточно сильная, чтобы продолжаться до бесконечности. Лежа рядом с ней, я испытывал много чувств, но еще больше размышлял, как побороть любовный дурман, который уже начал окутывать мое сознание.

Я очень невнятно пояснил ей свое желание оказывать ей знаки истинной дружбы и дал понять, что, обуздывая собственные плотские желания, мы установим между нами неразрывную связь. И никогда не покинем друг друга, потому что не будем вместе.

Разглагольствуя об этом, я краешком глаза видел складки на ее лбу, свидетельствовавшие о том, что она отвергает подобные отношения. Меня пугала каждая перемена выражения ее лица. Ей страстно хотелось того, в чем я ей отказывал.

Читатель, возможно, усомнится в том, как это моя воля не была сломлена, когда Фанфан легла со мной рядом, раз уж один вид ее обещал неслыханное наслаждение, а ее пристальный взгляд выдавал ожидание, да к тому же я знал, что она – женщина моей жизни, без которой мне никогда не стать самим собой. С одной стороны, я с восторгом вовлек бы ее в самое пекло сладострастия, но с другой – вы не можете себе представить, сколько мужества мне требовалось, чтобы изменить Лоре. Дух Вердело все еще представлялся мне грозной опасностью.

Кто не знал любовного хаоса, царившего в доме моей матери за пустыми словами и видимой веселостью, тот не в состоянии понять меня.

К тому же и чувства мои были смутными. Я все еще любил Лору, и Фанфан тревожила меня тем, что так привлекала к себе. Я сердился на нее за то, что она грозила разрушить мудрую и спокойную жизнь, которую я вел с Лорой.

Однако очень скоро меня разволновала сногсшибательная красота Фанфан. И я принял меры, чтобы предотвратить восстание моих мужских инстинктов: запретил себе думать о чем бы то ни было, кроме мчащегося через поля поезда. Представлял себе локомотив в мельчайших деталях.

Вот каким способом удалось мне задушить свое желание.

Ожидание ласк Фанфан я предпочитал самим ласкам.

Жил надеждой, что мы станем первой парой, любовь которой будет продолжаться полвека, не подвергаясь тлетворному воздействию повседневности.

Мои методы могут показаться суровыми, если не жестокими; но я так вел себя не только в собственных интересах, но и в интересах Фанфан. Она также вкушала – и с каким пылом! – сладость напряженного ожидания, которое нас объединяло.

Когда Фанфан проснулась в дворцовых покоях, меня там уже не было. Я улизнул, чтобы этот венский вечер показался ей сном, в котором Очаровательного Принца поглотила ночь.

Я снял мундир и, чтобы пробудиться окончательно, выпил две чашечки кофе в табачном баре. На улице весна делала неуверенные первые шаги. День занимался для всех, но для меня больше других. Я радовался победе над собственными чувствами.

Я все еще слышал свисток локомотива, который старался удержать в воображении, пока меня не сморил сон. Эта ночь умеренности возбудила мои плотские вожделения сверх того, что может выдержать человеческий организм; но я удержался. И к моему ликованию примешивалось чувство собственного героизма.

День для меня представлял собой двенадцать часов необыкновенного счастья. Я улыбался, и все вокруг улыбалось мне. В метро я спешил уступить место, меня благодарили. Я был охвачен непрекращающимся приступом веселья. Я был влюблен и ощущал в себе силу, способную защитить мою любовь от коварного времени. Я сумел сдерживать свое желание всю ночь и полагал, что смогу выдержать целую жизнь.

Вечером я встретился с Лорой. Она обняла меня, потом напомнила, что воскресенье – день «приборки». Пока я орудовал пылесосом, она рассказала о событиях и делах в семье Шантебиз за этот день. Повторила то, что рассказывала десятки раз. Ее родители никогда не меняли воскресную программу: нудный ранний завтрак, отупение в церкви на мессе, второй завтрак у «мадам бабушки», изливавшей свой яд, салонные игры в пятнадцать часов и, наконец, обязательная совместная прогулка. Моя веселость окончательно испарилась.

Мы пообедали перед телевизором. Лора захотела посмотреть фильм. Меня охватила тоска. Появилось такое чувство, словно я загодя, на двадцать лет раньше срока, напялил на себя обветшавшие одежды ее отца.

– Ты нашел себе место для стажировки? – спросила она, когда фильм прервали рекламой.

– Нет.

– Ты же знаешь, как это важно для твоего аттестата. Если хочешь, мои родители похлопочут, чтобы тебя пригласили в фирму «Дюблан», которая торгует водоподогревателями. Неплохо, если бы после окончания Школы они взяли тебя к себе, верно? – ласково добавила она.

Мой curriculum vitae,[8] фирма, торгующая водоподогревателями, Политическая школа – все это было так далеко от меня, так далеко от феерической, полной страстей жизни Фанфан. Неужели я появился на свет божий, чтобы торговать водоподогревателями? Восхитительная Лора вызывала у меня тошноту.

Потом мы поговорили о нашей свадьбе. Лора не уступала ни в одной мелочи. Я стал повышать голос – получилась размолвка.

Лора желала, чтобы уведомления о бракосочетании содержали все освященные традицией глупости. Собиралась пригласить целую ораву своих родичей и вдобавок решила, что мы сделаем заказ на свадебные покупки, куда войдет всякая посуда, некоему торговцу, слывущему престижным и дорогим, потому что он снабжал семь поколений ее рода. Моя печаль перешла в раздражение. А еще она хотела, чтобы я был одет во фрак, точно факельщик похоронного бюро; мое раздражение сменилось злостью.

Я понимал важность нашего спора. Уступить означало бы навеки отказаться от права самому распоряжаться своей жизнью. Моя сговорчивость побуждала бы Лору укрепить свое главенство в нашей совместной жизни. И тогда мне пришлось бы принять пошлые покрывала, которые ее мать обязательно нам всучит, и многие вещи похуже, и я уперся на своем.

Перед тем как лечь в постель, Лора шумно помочилась, не прикрывая дверь уборной, смежной с нашей комнатой, а потом без всякого стеснения громко пукнула. С тех пор как мы назначили срок свадьбы, она все меньше следила за собой. Случалось ей и рыгать при мне под тем предлогом, что, дескать, «вредно сдерживать желудочные газы».

В постели мне не понадобилось думать о поезде, чтобы не прикасаться к Лоре. Все, что связано со словом «супружество», вдруг стало вызывать у меня отвращение. От мысли о том, что мне придется делить ложе с Лорой по крайней мере полвека, меня мороз продирал по коже.

Мое невинное приключение с Фанфан сделало для меня невыносимой распущенность, которую я до той поры терпел. Мне показалось нелепым хранить верность Лоре и сдерживать порывы, пробуждаемые Фанфан, только для того, чтобы порвать с нравами Вердело. Разве вчера ночью я не одержал победу над своими плотскими аппетитами с помощью одной только воли? Не понадобился мне ни образ Лоры, ни воспоминание о связи с ней.

Но хватит ли у меня смелости отделаться от Лоры? Этот вопрос не давал мне покоя. Мучила мысль о том, что я пойду по стопам родителей, а ведь я стремился уйти от злого рока, похоже тяготеющего над нынешними влюбленными.

Лора прильнула ко мне. Каким жалким показалось мне ее прикосновение по сравнению с тем, что я мог бы испытать вчера ночью, если бы ощутил всем телом нежную бархатистую кожу Фанфан!

Так что же мне делать: сразу бросить Лору или сделать передышку в развитии наших отношений?

Терзаясь этим вопросом, я предательским образом заснул.

Назавтра утром на лестничной площадке я столкнулся носом к носу со светловолосым мужчиной, который вышел из квартиры моей матери.

Я не раз встречал его у нее на обедах. Мать представила мне его как «друга». Я заметил, как настойчиво он смотрел на нее. В какой-то мере его оправдывало положение репортера, обязанного интересоваться всем на свете; «Мне платят за то, чтобы я во все совал свой нос», – сказал он однажды. Ему было сорок с небольшим, лицо его было отмечено критической сдержанностью, исчезавшей при порывах необыкновенного воодушевления.

Увидев меня, он немало смутился, словно застыл. Я ответил на его приветствие, как будто я ему чем-то обязан. Мы вместе вошли в лифт.

Промолчали до первого этажа.

Пока спускались, мои намерения относительно Лоры сменились на противоположные. Острое напоминание о Вердело пробрало меня до мозга костей. Мир для меня еще раз содрогнулся, и я снова стал мечтать о незыблемом супружеском союзе. Простил Лоре ее принадлежность клану Шантебиз, простил фирму, выпускающую водоподогреватели, домашнюю тиранию и скопление газов в кишечнике.

Когда лифт остановился, я в душе согласился с тем, чтобы Лора составляла смехотворные уведомления и пригласила на свадьбу все ветви и листья своего родословного древа.

В конце концов, Лора была очаровательна, и не она одна была виновна в вырождении нашей любви. Иными вечерами и мне случалось вести себя, как если бы я был уже ее мужем. Я не давал себе труда понять, что она говорит, забывал вносить чувства в нашу повседневность.

Меж тем я всеми силами души хотел создать возвышенную и вечную идиллию. Желал остаться Очаровательным Принцем для своей избранницы до того часа, когда меня унесет смерть.

Мне оставалось лишь держаться на безопасном расстоянии от Фанфан, чтобы у нее сохранился образ идеального возлюбленного, каким я хотел стать. Мне необходимо было, чтобы девушка считала меня всегда способным соблазнить ее.

Кроме того, по правде говоря, мне не хватало смелости войти в жизнь Фанфан. Лора не требовала от меня ничего, лишь бы я продолжал учебу в Политической школе, согласился продавать водоподогреватели до пенсионного возраста и ублаготворять ее в постели. А Фанфан поставила бы меня на перепутье. О, она была слишком тонкой натурой, чтобы повелевать… Но она сумела бы напомнить мне, что я в силу своего рождения должен стать Александром Крузо, и никем другим. Она сама стремилась окунуться в мечту. И не поняла бы меня, если бы я не нырнул вслед за ней.

Однако меня беспокоили мои тайные помыслы. Я жаждал исправить действительность, всегда казавшуюся мне невыносимой, сочиняя пьесы для театра. Однажды я даже попытался написать пьесу тайком от всех. Если бы меня в этом уличили, я был бы смущен не меньше девственника, которого застали в момент мастурбации. От страха я сжег первый вариант, как только дописал последнюю сцену. Все было бы по-другому, если бы рак унес моего отца; но он остался жив, и его писательская жизнь ужасала меня. Отпугивали его поиски абсолюта в беспорядочном существовании. Ни за что на свете не хотел я идти по его стопам и боялся возрождения моих мальчишеских страхов, как только возьмусь за ручку и положу перед собой чистый лист бумаги. Лора не желала будить дремавшего во мне драматурга – предпочитала, чтобы я продавал водоподогреватели. Конечно, она не обладала притягательностью свободной Фанфан, но в ее объятиях я чувствовал себя надежно укрытым.

Случайная встреча в лифте укрепила мое желание остаться верным Лоре.

В тот же день я завтракал с отцом, и он не придумал ничего умней, как бросить мне:

– Если когда-нибудь начнешь писать, постарайся держать сразу несколько любовниц, у тебя будет больше шансов оказаться покинутым и, стало быть, несчастным!

Тогда я твердо решил, что никогда не буду писать и всю жизнь буду хранить верность одной женщине.

Через несколько дней состоялся просмотр двух фильмов Фанфан в гостиной моего отца в присутствии знакомого продюсера по имени Габилан.

У Габилана было слишком много долгов, чтобы кредиторы принимали его всерьез. Время от времени он пускал слух о своем скором отъезде в Италию. Встревоженные парижские банкиры тогда выворачивались наизнанку, чтобы снабдить его деньгами, лишь бы он продолжал свою деятельность во Франции. Они надеялись таким путем получить обратно хотя бы часть своих денег. Обосновавшись в Италии, Габилан не заплатил бы им ни гроша.

Когда какой-нибудь из его фильмов каким-то чудом не оказывался убыточным и фирмы, занимающиеся прокатом, выдавали ему чек на кругленькую сумму, он вел переговоры с каждым из своих заимодавцев. Тот, у кого хватало сообразительности отсрочить остальные платежи на льготных условиях, получал деньги. А других он по полгода не приглашал на завтрак, чтобы выказать им свое неудовольствие.

Толстый и обрюзгший Габилан радовался жизни и высокомерно не обращал внимания на свои финансовые затруднения. Кинематограф представлялся ему мечтой, которую банкиры должны были щедро оплачивать.

Ему понравилась темпераментность Фанфан. Оба ее фильма, отснятые камерой «Сюпер-8», – вестерн и один из научно-фантастических – очаровали его. Думаю, Габилан был искренним, ибо не такой он человек, чтобы лгать без надобности. Впрочем, к своим комплиментам он присовокупил предложение, заставившее Фанфан подпрыгнуть от радости:

– В двух моих ближайших фильмах вы будете второй помощницей режиссера, в третьем – первой. Хочу, чтобы вы попривыкли к работе настоящих съемочных групп. Потом я сделаю ваш первый фильм на широкой пленке, идет?

Фанфан бросилась толстяку на шею и расцеловала в обе щеки. Он даже смутился.

А уж мой отец был явно восхищен броской красотой Фанфан. Мне не нравился огонек в его глазах, когда он смотрел на нее. Его похвалы показались мне более подозрительными, чем похвалы Габилана, у которого чувственная сфера целиком перекрывалась его неимоверной страстью к ядовитым змеям. Любовью его жизни был Марсель, самец кобры длиной более пяти метров.

Когда Габилан ушел, отец начал привораживать Фанфан, как будто меня там не было. Он умел показать себя веселым, экстравагантным и остроумным, за несколько секунд пробудить в собеседнике желание нравиться ему. Фанфан смотрела на него как зачарованная: они были одной породы – киношники, смело преодолевавшие собственные страхи. Я в панике схватил Фанфан за руку и увел подальше от соблазна.

На улице Фанфан дала волю своей радости. Четверть часа я слушал восклицания, в которых выражалось счастье, восхищение, она видела впереди безоблачное будущее, улыбалась, благодарила жизнь, судьбу, меня.

Потом мы прошлись по лавкам и магазинам, как будто наши средства соответствовали нашим желаниям. Мой банковский счет был весьма тощим, а ее – давно исчерпан чеками без обеспечения; но мы разыгрывали богачей, выбирали наряды, которые могли представить себе только на рекламных плакатах.

Фанфан удивилась моей готовности «делать покупки». И в самом деле, очень немногие молодые люди с удовольствием ходят по магазинам. Я не смел сказать ей, что у витрин я смотрел только на ее отражение, а когда она примеряла платье, упивался ее формами. Восхищался ими, делая вид, что я в восторге от покроя.

Мы спустились в метро, чтобы поехать в другие магазины, которые ей особенно нравились. К счастью, вагоны были переполнены. Нас сжимала окружавшая толпа, и я мог спокойно прижиматься к Фанфан, с радостью отмечая упругость ее грудей. Кусал губы и, чтобы невольно не обнять ее, на всякий случай засунул руки в карманы. Фанфан, вынужденная ехать стоя, наклонилась к сидевшему перед ней мужчине и ласково шепнула:

– Я была бы вам очень обязана, если бы вы уступили мне место. Я очень устала.

Тронутый нежностью в ее голосе, пассажир уступил ей откидное место.

– Большое спасибо, – сказала она с обворожительной улыбкой.

Фанфан умела упрощать себе жизнь. Ей были чужды робость и страх, свойственные большинству людей. Свобода, которую она проявляла ежеминутно, очаровывала меня.

Тут я рассказал ей о некоей Лоре, которую недавно повстречал и которая – добавил я, делая вид, что смущен своим воспоминанием, – не совсем мне безразлична.

– Я даже как-то подумал, что встретил девушку, разделяющую мои мечты.

Я поостерегся уточнить, что эта самая Лора – моя любовница, но и подозрение выбило Фанфан из колеи. Я был на седьмом небе. Однако, не желая усугублять страдания Фанфан, небрежно бросил, что, дескать, не знаю, стоит ли Лора того, чтобы ее завоевывать.

Взгляд Фанфан смягчился.

Когда мы вышли из метро, Фанфан привела меня в магазин женского белья. Словно заставляя меня забыть Лору, примеряла все, что возможно, из интимного туалета и прохаживалась передо мной с видом ангела, понятия не имеющего о том, какое впечатление производят на мужчин женские формы. Чтобы не лишиться чувств от вожделения, я снова вызывал в памяти паровоз, так помогший мне в нашу венскую ночь. Когда Фанфан говорила, перестук колес заглушал ее слова. Продавщицы принимали нас за любовников, Фанфан была вполне довольна, а я задыхался от сластолюбия.

Сославшись на лекцию в Политической школе, я покинул Фанфан, пока мои чувства не прорвали плотину моей воли. Она посмотрела на меня с блаженным недоумением на лице, во взгляде и во всем облике. Видимо, ей было непонятно, как это я ухитряюсь устоять перед ее чарами. Несомненно, она на меня рассердилась. В ее дальнейших стараниях соблазнить меня, возможно, было желание отомстить.

Когда я оказался на улице один, меня охватило странное недомогание. Мало-помалу я сообразил, в чем дело. Время с полудня прошло для меня как волшебный сон. Мы разыгрывали богачей, но остались ни с чем. И меня охватило непреодолимое желание разбить стекло, отделявшее меня от моей мечты, впустить мечту в свою жизнь. Не хотел я больше быть Принцем с рекламного плаката. Я жаждал вернуть себе головокружение, возникшее у меня, когда я отправился в Альпы сорвать эдельвейс. Фанфан сумела заставить меня присоединиться к ее девизу: надо забыть об условностях.

Я вернулся по нашим следам, зашел в каждый магазин, который мы посетили, накупил рубашек, платьев и трусиков, которые понравились Фанфан. С наслаждением подписал несколько чеков без обеспечения, сам удивляясь, как легко можно уйти от реальности. Неприятности начнутся завтра; но в эту минуту я чувствовал себя свободным, опьяненным собственной смелостью, довольным жизнью. Сам себя не узнавал. Неужели я все тот же прилежный студент Политической школы, пекущийся об умеренности? Мое благоразумие лопнуло по швам, во мне пробудился дремавший в душе неистовый безумец, который постоянно меня тревожил.

Я отдал два огромных пакета привратнице дома, где жила Фанфан, «для мадемуазель Соваж» и ушел, ликуя при мысли о том, что в этих пластиковых мешках Фанфан найдет осязаемые доказательства моей способности осуществлять самые безумные мечты. Я усложнил свою жизнь тридцатью двумя тысячами тремястами франков долга – пройдет много времени, прежде чем я забуду эту цифру, – но в ту пору подобная сумма оставалась для меня чем-то абстрактным.

Соблазнительное нижнее белье я купил в двух экземплярах и вечером попросил Лору примерить те вещички, которые оставил для нее в надежде, что это белье создаст иллюзию, будто я сплю с Фанфан. Растроганная Лора выполнила мою просьбу. Она думала, что это дань красоте ее тела, которое и вправду было ладно скроено, хотя и не выдерживало сравнения с телом Фанфан.

В эту ночь Лора проявила бесстрашие. Я остался ею доволен; но ни одна ее ласка не казалась мне такой изысканной, как предполагаемые нежности Фанфан.

На другой день Фанфан выразила мне благодарность такой телеграммой:

ТЫ ЗАБЫЛ МАЛЕНЬКИЙ БЕЛЫЙ ПОЯС ТЧК ДРУЖБА? ФАНФАН ТЧК

Несмотря на это упущение, мой банковский счет оказался превышен на солидную сумму. Я бросился к своему банкиру просить о студенческой ссуде. Тот любезно выслушал меня, поправил галстук и приоткрыл шлюзы кредита. Милостиво дал отсрочку на два года – до окончания Школы; но жестом дал понять, что на этом его снисхождение исчерпано.

Потом он добавил:

– Признаюсь, я немного удивлен вашими такими внезапными расходами. Тридцать две тысячи триста франков… одним махом. До сих пор вы проявляли больше благоразумия. Что случилось?

– Вы когда-нибудь были влюблены до умопомрачения, мсье?

Тут наш разговор зашел в тупик. Банкир понятия не имел о том, что такое всепоглощающая страсть.

Значит, я закабалил себя на ближайшие годы. Но я гордился тем, что взял на себя такое бремя из-за любви, а не из-за покупки стиральной машины.

Затем я отправился к отцу, чтобы забрать технический паспорт на его машину, который он переписал на мое имя и на мой адрес, но не для того, чтобы подарить мне это средство передвижения, а чтобы переадресовать штрафы за нарушение правил дорожного движения, неизбежно со провождавшие мою езду. Естественно, я их не платил. Я даже использовал их как наказание отцу за его отчаянное легкомыслие. Как только я встречал его под руку с новой любовницей, я брал его машину и припарковывал ее на переходе для пешеходов. Отцу это обходилось обычно в двести тридцать франков. Сначала он пытался заставить платить меня самого. Я тянул волынку. Тогда судебные исполнители стучались в его дверь. И отец раскошеливался, платил штраф, на мой взгляд, вполне заслуженный. Пробовал он и не давать мне машину, требовал вернуть ему дубликат ключей, хранившийся у меня, но всякий раз оказывалось, что ключи куда-то запропастились. После того как я прибегал к такой мере наказания – о причинах отец не догадывался, – он долго сердился на меня.

В отцовской квартире я встретил Анатоля, который сообщил мне, что отец забавляется в ванне с маской и трубкой для дыхания. Анатоль его дожидался.

Анатоль Машкур буквально порабощал и терроризировал меня. Друзья прозвали его Титаником, потому что уже лет двадцать он уходил на дно, прилежно употребляя героин; но каждый раз всплывал на поверхность. Еще его называли непотопляемым.

Титаник резко отличался от обычных людей как своей внешностью фавна, так и своей мятущейся душой. Его пороки носили циклопический характер, его злодейство не знало границ. Он исходил из того, что всякий человек подвластен злу, а ему это как раз на руку. И он совращал кого попало, не зная усталости. Такова была роковая черта его характера. Он старался переспать с женщинами, любившими своих мужей, именно таких он жаждал совратить с пути истинного. Монашка в его глазах – это не познавшая своей натуры шлюха, надо только просветить ее, и она обретет свое истинное призвание и займет свое законное место на панели. Когда он видел, как пожилая дама дает ребенку конфетку, он подозревал, не отравлено ли это лакомство, а когда он гладил собаку, в глазах его появлялось двусмысленное выражение. Позже я узнал, что в половой жизни, как и в воображении, он не знал границ. Не брезговал никакими живыми существами, будь то женщина, мужчина, черепаха или какое-нибудь мелкое млекопитающее. Я даже видел, как он на людях подступал с гнусными предложениями к восьмидесятилетнему старику, бывшему премьер-министру, – тот побледнел так, словно пришел его последний час.

В устах Титаника слова меняли свое значение. «Любить» означало «лгать», «поцеловать» – «предать», «хвалить» – «льстить», «употреблять» – «злоупотреблять». Неподдельными в нем были две вещи: злокозненный вид и искренняя дружба с моим отцом, который был для него чем-то вроде очистительного талисмана.

Отцу нравилось обожание Титаника; к тому же он был очарован этим демоном, который знал наизусть Толстого и хранил в своей необыкновенной памяти все лучшее, что есть у великих авторов. Он мог часами декламировать куски из «Божественной комедии».

Будучи весьма разносторонним сочинителем, Титаник реализовал свои таланты в трех направлениях. Писал пышные многословные романы, жонглируя словами, запас которых у него превышал объем самых больших словарей, без всяких колебаний создавал новые слова, покопавшись в латыни и древнегреческом, на которых говорил почти свободно. А еще он писал статьи на, прекрасном классическом французском для журнала с большим тиражом; и, наконец, он фабриковал для порнографического еженедельника фальшивые письма-свидетельства читателей, а также потрясающие советы якобы сексолога.

Все это было бы лишь эксцентрично, если бы он был безобидным; но этот краснобай был весьма опасен. Конечно, он никого ни к чему не принуждал. Предпочитал виртуозно обхаживать жертву, пользуясь живописностью своей личности и умелой игрой словами, чтобы оказывать зловещее влияние. Рядом с ним начинаешь думать об ужасных вещах. Произносишь слова, которые не осмелился бы вымолвить вдали от него. Он пробуждал в собеседниках дремлющие темные силы, размягчал волю, позволяя становиться малодушным или нечестным. Он был тем более опасен, что врывался в чужую жизнь без стука. Возникал обычно в такой момент, когда человек способен внимать ему, и вцеплялся мертвой хваткой, если чувствовал, что может совлечь жертву на свой скользкий путь.

В тот вечер он, должно быть, чутьем определил мое безденежье и сказал вроде бы в шутку, что, имея на руках технический паспорт на свое имя, я смогу заложить отцовскую машину, если придется совсем туго. Я воздержался от ответа.

Поздоровавшись с отцом, я взял лежавший на бюро технический паспорт и ушел, стараясь забыть Титаника и его подлый совет.

Образ Фанфан преследовал меня, как навязчивый мотив, и какое-то время я горел в лихорадке подобно тому, для кого первый поцелуй решает все. Все фибры моей души расслаблялись, чтобы впустить в нее чувство ожидания, которое я пестовал.

Я надеялся не на нежную любовь и скромные знаки взаимности, а на толчки крови, которые позволяют забыть о прозе будней, разгоняют скуку и заставляют жить полной жизнью; и впервые у меня возникло ощущение, что страсть никогда уже не покинет меня.

Мало-помалу мое разумное равновесие стало давать трещины.

Хоть Фанфан и оставалась в фокусе моих мыслей, я продолжал делить ложе с Лорой. И вскоре мне стало трудно сохранять свои позиции: все мое существо плохо переносило тайные волнения – то и дело меня пробирал озноб от уверенности, что я на ложном пути. Из-за странного поворота мыслей я стал воображать тысячу опасностей, поджидающих нас с Лорой, как будто подобные планы могли возместить неодолимую склонность к Фанфан. Я обставлял наше будущее, чтобы убедить себя, что так оно и будет, еще больше укреплял свои тайные устремления, которые считал ложными.

Стало быть, я воспламенил свои чувства и очень скоро уже не мог справиться с пожаром. Я был оглушен неодолимым дурманящим желанием и дни напролет смаковал воображаемые сладострастные сцены. Меня охватила постоянная истома, я рисовал себе, как ночами беседую с Фанфан и открываю ей Александра, о котором Лора понятия не имела. Мое страстное стремление к вечно откладываемому наслаждению уничтожало меня.

Постепенно я полностью растерял здравый смысл. Забывал о еде и сне, перестал даже притворяться, будто меня интересует повседневная реальность. Терял ключи, дважды вышел из кафе, не заплатив по счету. Если я не забывал начисто о какой-нибудь встрече, то опаздывал настолько, что сам этому удивлялся. Учеба мало-помалу отошла куда-то далеко-далеко. Я посещал кое-какие лекции в Политической школе только затем, чтобы уйти в себя и без помех наслаждаться мечтами, в которых я наконец жил с Фанфан бездумно, полностью освободившись от своего детства. Моя всепожирающая страсть разрушала мои слабые попытки прислушаться к тому, что говорил тот или иной профессор. От рассудительного, пунктуального и прилежного студента, каким я был раньше, осталось одно воспоминание. Иногда я спрашивал себя, как это я смог за такое короткое время стать совсем другим.

Лора обеспокоилась моим состоянием и послала меня к врачу, который осмотрел мое тело и из корысти нашел в нем какую-то болезнь. Лора успокоилась и ждала, когда назначенное мне лечение принесет свои плоды.

Я не мог ни любить Фанфан, ни говорить о ней. Открыться кому-нибудь из друзей было бы куда как тягостно. Кто-то узнал бы, что я неверен Лоре, пусть в мыслях, и у него сложился бы такой мой образ, от которого я изо всех сил старался избавиться.

И тут я начал уже сомневаться в обоснованности принятого мною решения. Почему бы мне не позволить себе заключить Фанфан в объятия? Невозможно все время гнуться под бременем навалившихся на меня чувств, испаряющихся в пустоту. Но какой бы острой ни была моя тоска по наслаждению, именно этой остротой я и упивался и потому не мог прервать затянувшуюся прелюдию.

Литература, театр и кино учили меня, что, если влюбленные и испытывают какое-то опьянение после первого поцелуя, оно – лишь бледная тень того восторга, какой они испытывали в предвкушении любви. Препятствия в жизни, которые придумывают драматурги и сценаристы, служат лишь для затемнения горькой истины: страсть испускает дух, когда умирает надежда. Значит, предстоящие мне мучения оправданы теми, которые я уже пережил. Пока что я был не согласен с тем, что страдал напрасно.

Лучше все-таки стараться сдерживать волнения и необузданные желания. Я хотел не то чтобы стать равнодушным к Фанфан, а просто отделаться от излишка душившего меня вожделения. С этой целью я надумал записывать в тетрадь свои сладострастные мечты, которые теснились в моем мозгу, а также воображаемые сцены из обыденной жизни, которую мы с Фанфан будем вести вместе. Потом решил испытать умиротворяющие свойства мастурбации, чтобы усыплять воспаленные от бесконечного откладывания чувства. Эти попытки потерпели провал. После кратковременного успокоения мое нутро требовало своего. Мне не хватало устремленного на меня взгляда Фанфан.

Другого способа умерить силу моих чувственных порывов я не видел, как вдруг однажды, когда я забрел на лекцию в Политической школе, мое внимание привлек лектор. И я стал с интересом слушать:

– …Павлов открыл условные рефлексы, которые полезны в рекламе, ставя опыты на собаках. Он заметил, что, если давать пищу собаке и в это время звонить в колокольчик и повторять это много раз, собака привыкает, и тогда достаточно позвонить, чтобы у нее началось выделение слюны. Для активизации слюнных желез пища уже не требуется.

Пораженный этим открытием, я решил выработать условный рефлекс у самого себя; однако в отличие от намерения Павлова мое заключалось в том, чтобы не пускать слюну, когда мне виделся очаровательный профиль Фанфан. Значит, мне надо было заменить звонок каким-нибудь неприятным ощущением.

Таковы были безумные идеи, порождаемые необходимостью избегать невыносимых приступов желания.

Вернувшись домой, я спустился в подвал и поставил на козлы велосипед моей матери. Отсоединил провода от динамо-машины и концы их засунул себе под ногти; затем вызвал лучезарный образ Фанфан и, нажав на педаль, встряхнул себя током. (Подвергать свои пальцы удару тока из сети показалось мне излишним.) Повторил этот опыт десяток раз, взвизгивая при ударе тока; и тут вдруг дверь подвала открылась. Явился привратник и остолбенел на пороге. Его встревожили мои взвизгивания.

– Что ты делаешь, мсье Крузо? – спросил он с акцентом, от которого веяло ароматами Алжира.

В смущении я вытащил провода из-под ногтей и пояснил, что очень трудно чинить велосипед. Но он все равно посмотрел на меня косо.

Так я и не узнал, может ли условный рефлекс служить эффективным средством от укусов страсти; но, во всяком случае, мои желания были такими сильными, что их не мог утихомирить даже сам Павлов.

Фанфан по-прежнему держала меня в плену.

Иногда я говорил себе: «Почему бы не пойти на короткую тайную любовную встречу с Фанфан?»

Разве не так большинство мужей удовлетворяют свои желания? Такие эпизоды не разрушают семью. Мужчины заключают сделку со своей страстью и вносят в свою жизнь немало удовольствия, пока их не застигла старость.

Хотел бы я обладать таким легкомыслием.

Но удел любовника напомнил бы мне о жизни в Вердело и пробудил бы прежние тревоги. Одна лишь мысль об отступлении от установленных мною самим правил вызывала у меня адские муки.

Никогда я не любил наполовину и завидую молодым людям, для которых любовь – приятное времяпрепровождение. Не раз я мечтал Стать пошлым. Моя серьезность давит на меня тяжкой глыбой. Пожалуй, это у меня от родителей. Их полигамия никогда не была легкой. И я всегда испытывал желание добавить вечности моим чувствам.

Я и помыслить не мог о том, чтобы однажды вечером опрокинуть Фанфан на спину, а назавтра или через несколько дней поблагодарить ее и на том покончить дело; я не мог так поступить, потому что Фанфан была Фанфан. Возможно, я мог бы провести ночь с какой-нибудь другой девушкой, но Фанфан не была случайной знакомой. Я был рожден для нее.

Я предполагал, что наша связь оборвала бы мой союз с Лорой и неизбежно привела бы нас к совместной жизни. Я же хотел для Фанфан и для себя наслаждения зарождающейся страстью. Семейная жизнь казалась мне слишком большой опасностью.

Разумеется, я мог бы покинуть Фанфан, как только нашу идиллию нарушили бы первые признаки увядания чувств. Но я слишком любил ее, чтобы вызвать у нее такое разочарование, и считал преступным вступать в союз, зная заранее, что рано или поздно придется его расторгнуть, чтобы избавить от разрушающего действия времени.

К тому же свободолюбивая Фанфан вызывала во мне беспокойство. Я знал, что рядом с ней я обязан буду писать…

Лора уехала на уик-энд к своим родителям.

Волей-неволей мне пришлось назначить Фанфан свидание в субботу, в восемнадцать часов, у меня дома. Я пригласил ее под тем предлогом, что нуждаюсь в ее помощи, чтобы порепетировать роль, которую буду играть в июне с любительской труппой Политической школы. Слишком заполонила меня Фанфан, чтобы я мог долго ее не видеть, и я чувствовал в себе достаточно сил, чтобы подавлять пробуждаемые ею чувства; по крайней мере я так считал. Разве не сумел я несколько раз не позволить моей любви перейти из сердца в губы?

Я переоценивал свою волю, но тогда еще не знал об этом.

Главную роль играло мое желание жить. У меня его было достаточно, чтобы лишить себя чего угодно. И мое желание видеть Фанфан возобладало над чувством вины.

В субботу к восемнадцати часам я прибрал комнату, скрыл все следы Лоры. Когда Фанфан вошла, ее появление меня не смутило. Дыхание мое не участилось. Не пришлось насиловать себя, чтобы побороть свои чувства.

Я налил гостье чашку чая, а потом попросил стать на табурет и превратиться в Джульетту в той сцене, когда Ромео приходит под ее окно в сад Капулетти; протянул ей экземпляр пьесы.

Разумеется, я не собирался играть в «Ромео и Джульетте» с моими однокашниками. Но предлог не был пустым. Я хотел на этот вечер позаимствовать у Шекспира слова любви, которыми без его помощи мы с Фанфан не могли обменяться.

Фанфан сделала вид, будто этого не поняла.

Я объяснил ей, что в пьесе Джульетта ночью была застигнута врасплох, произнеся у окна слова любви к притаившемуся внизу Ромео, который после этого выдал свое присутствие. Я попросил Фанфан без всякого стеснения поправлять мою дикцию и интонации, причем не сказал, что в этой сцене Джульетта говорит больше, чем Ромео…

Я приблизился к Фанфан и стал смотреть на нее с волнением, которое изобразил без всякого труда. Стоя на табурете и держа текст в руке, она начала:

«– Кто указал тебе сюда дорогу?

– Любовь! Она к расспросам понудила,

Совет дала, а я ей дал глаза…» [9]

И я продолжал свою реплику, жадно выискивая на лице Фанфан красноречивые признаки страсти. Слова Шекспира на нее действовали.

Она продолжала:

«– Мое Лицо под маской ночи скрыто,

Но все оно пылает от стыда

За то, что ты подслушал нынче ночью.

Хотела б я приличья соблюсти,

От слов своих хотела б отказаться,

Хотела бы… но нет, прочь лицемерье!

Меня ты любишь? Знаю, скажешь: «Да».

Тебе я верю. Но, хоть и поклявшись,

Ты можешь обмануть: ведь сам Юпитер

Над клятвами любовников смеется.

О милый мой Ромео, если любишь —

Скажи мне честно. Если ж ты находишь,

Что слишком быстро победил меня, —

Нахмурюсь я, скажу капризно: «Нет»,

Чтоб ты молил. Иначе – ни за что!

Да, мой Монтекки, да, я безрассудна,

И ветреной меня ты вправе счесть.

Но верь мне, друг, – и буду я верней

Всех, кто себя вести хитро умеет.

И я могла б казаться равнодушной,

Когда б ты не застал меня врасплох

И не подслушал бы моих признаний.

Прости ж меня, прошу, и не считай

За легкомыслие порыв мой страстный,

Который ночи мрак тебе открыл».

В эту минуту мы оба уже погрузились в Мальстрем, и этот поток не давал нам долго противиться нашим порывам. Но я все равно продолжал, так как надеялся, что, пока мои губы произносят слова, они не прижмутся к губам Фанфан; но чем дальше мы продвигались в сцене, тем горше становилась мука от желания поцеловаться.

«– …друг, доброй ночи!

В своей душе покой и мир найди,

Какой сейчас царит в моей груди.

– Ужель, не уплатив, меня покинешь?» – воскликнул я с неподдельной искренностью.

«– Какой же платы хочешь ты сегодня?

– Любовной клятвы за мою в обмен».

Фанфан сильно вздрогнула. Наши тела жаждали слиться в объятии; но Фанфан нашла в себе силы отложить это событие и ответила мне словами Шекспира:

«– Ее дала я раньше, чем просил ты,

Но хорошо б ее обратно взять.

– Обратно взять! Зачем, любовь моя?

– Чтоб искренне опять отдать тебе…»

Эта последняя реплика сломила мою решимость. Я не мог и дальше откладывать свое признание. Чувства мои перестали повиноваться мне.

– Фанфан… – сказал я со страстью такой силы, что она задрожала.

Продолжать я не смог. Дверь резко распахнулась. Появилась Лора с расстроенным лицом.

– Фанфан, – в панике заторопился я, – правильная у меня интонация? А, это ты!

– Добрый вечер, – обронила сразу остывшая Фанфан.

– Лора, моя невеста, мы с ней здесь живем. Фанфан – мой друг, режиссер, она была так любезна, что согласилась порепетировать со мной пьесу.

– Так ты подался в актеры? – ехидно спросила Лора.

– Да, я вступил в любительскую труппу Политической школы.

Я понимал, что оказался в щекотливом положении и выбраться из него трудно; и принял решение утверждать свою невиновность, не пускаясь в доказательства. У меня даже хватило наглости попросить Лору оставить нас, чтобы мы закончили репетицию.

– Нам понадобится каких-нибудь полчаса. Может, посидишь в нашем кафе?

Полчаса мне хватит, чтобы предложить Фанфан руку и сердце и объяснить, что Лора – дело прошлое, досадное недоразумение. Я устал удерживаться на скользком склоне, по которому скатывался в объятия Фанфан, вечно откладывать восторги плотской любви, гнать из головы дерзкие мысли, одолевавшие меня, как только я видел Фанфан, и общаться с ней лишь духовно. Стало быть, отказаться от своего решения, потому что невозможно противиться властным требованиям природы в таком возрасте, когда поступками руководят чувства. Я хотел жениться на Фанфан. Только она заставит меня полюбить реальность, стать самим собой. Я готов был разделять ее взгляды на жизнь и до изнеможения заниматься с ней любовью, пока нас не разлучит смерть, словом – я жаждал лечь с ней в постель; разве не жестоко без конца мучить ее?

Но Лора не пожелала покинуть поле боя.

– Мне надо сказать тебе что-то очень важное, – объявила она с самым серьезным видом.

Ошарашенная появлением Лоры, Фанфан сказала, что ей пора на свидание, и упорхнула, прежде чем я успел что-нибудь сказать. Как только мы остались одни, Лора залилась слезами. Всхлипывая, поведала мне, что ее родители в спешном порядке разводятся. Утром она попала в самый разгар семейной катастрофы. Мать только что обнаружила, что ее муж, этот плюгавый мсье Шантебиз, вот уже шесть лет наслаждался раз в неделю другой женщиной, которая даже не бреет волосы под мышками. «Я уверена, что эта стерва заросла волосами!» – презрительно заметила мадам де Шантебиз. «Да», – подтвердил изменник.

Мать потребовала немедленного разрыва телесной близости и раздела имущества.

– Мама преувеличивает, – сказала Лора. – В конце-то концов, это она виновата, что папа был вынужден искать кого-то на стороне!

– Вот как раз этого она ему и не прощает.

Мсье де Шантебиз, приученный подчиняться указам своей супруги, согласился покинуть семейный очаг. Вот почему Лора вернулась раньше времени.

Новость ошеломила меня. Чета Шантебиз представлялась мне наиболее хорошо сохранившимся союзом из всех, какие я знал. После двадцати пяти лет супружеской жизни между ними не возникло ненависти, они иногда разговаривали друг с другом и, что самое удивительное, каждое утро здоровались. Шантебиз даже замечал новые платья жены, что вызывало у той прилив нежности, и она целовала его в лоб по праздникам.

Крушение этого брачного союза вызвало у меня мысль о том, как иллюзорна надежда на вечную любовь. Никому не удается уйти от роковой неизбежности вырождения восторгов прелюдии. Всех нас одолевает привычка. Как бы Лора ни осуждала свою мать, от этого сама она не становилась более пикантной, чем была, когда я начал ухаживать за ней. Мы думаем, что наше будущее всегда останется лучезарным, но слово «всегда» здесь лишнее.

В смятении обратился я снова к своему принципу и решил не прикасаться к Фанфан – только так наша любовь избегнет западни супружества. Никогда я не откажусь от счастья быть страдающим влюбленным. Я, безусловно, предпочитал цветок плоду. Такое решение сохраняло все мечты и отводило страхи от моего неуемного сердца. Единственный путь – наслаждение неудовлетворенностью. Разумеется, я хотел бы постоянно нравиться таким, какой я есть; но я не представлял себе, как сохранить Фанфан, не поддерживая в ней надежду, которая распаляла ее страсть.

И я возблагодарил небо. Если бы Лора пришла на несколько секунд позже, я бы наверняка заключил Фанфан в объятия. И начался бы медленный упадок нашей любви. На мгновение я представил себе все последствия первого поцелуя, и меня обуял страх. Во мне проснулась жажда постоянства. Мне удалось как-то успокоить рыдающую Лору, которая бормотала:

– А я сама: возвращаюсь домой и вижу тебя с этой девушкой… вот уж действительно денек выдался.

Я весь вечер старался развеять ее подозрения и напомнил о том, что приближается срок свадьбы. И я успокоил Лору, чуточку приукрасив действительность; впрочем, я не лгал, так как в те минуты на самом деле собирался жениться на ней и хранить верность, хотя бы телесную. Надеялся, что брачный обет защитит меня от моих инстинктов. При этом я твердо знал, что наш союз зачахнет и рано или поздно развалится; именно поэтому для меня было важно связать себя с той, которая не была женщиной моей жизни.

Не следует усматривать цинизм в такого рода рассуждениях; напротив, я не желал смириться с превратностями жизни, убивающими любовь, а собирался создать условия для хотя бы одной страсти – к Фанфан, – которые спасли бы ее от вырождения. Бедная Лора… Ведь я ее любил и сейчас благодарен ей за то, что она помогла мне приглушить мою страсть к Фанфан. Без ее помощи я не смог бы бороться с постоянно мучившим меня искушением.

Однажды вечером, вернувшись домой, я нашел нашу комнату погруженной во мрак. То ли Лора куда-то вышла, то ли еще не возвращалась. Мое внимание привлекло звяканье льдинок в бокале. Я чиркнул зажигалкой и при ее колеблющемся свете увидел соблазнительную молодую женщину, на вид итальянку, в сверкающих сережках и броском наряде. От дыхания грудь ее плавно вздымалась, радуя глаз. Она сидела за роскошно сервированным на две персоны столиком.

– Ciao, bambino![10] – нежно пропела она, допив бокал.

Недоумевал, я включил свет и оцепенел. Мне вдруг показалось, что я узнаю лукавую улыбку, оживлявшую лицо этой женщины. Тут она расхохоталась. Это была Лора!

Ее светлые волосы были спрятаны под черным париком. Тонкий макияж сделал ее кожу смуглой. Она говорила со мной с легким итальянским акцентом, сопровождая свои слова смелой жестикуляцией. Иллюзия была полная. В таком виде Лора могла бы смешаться с миланской толпой и заявить, что ее зовут Лаура.

Обед представлял собой изумительный тет-а-тет, сдобренный тихими романтическими блюзами и итальянскими песнями, исполнявшимися голосами с хрипотцой, какие встречаются только по ту сторону Альп. Я был тронут тем, что она захотела подстегнуть мое воображение, приняв другой облик. Она знала мою любовь ко всякого рода выдумкам и была уверена, что мне этот маскарад понравится. Несомненно, Лора поняла, что любовь нельзя сохранить без маленьких неожиданностей, даже если они не что иное, как театральные трюки.

Я полагал, что неожиданная встреча с Фанфан на днях побудила ее проявить инициативу. Слишком яркой была красота Фанфан, чтобы Лора не заподозрила меня в неравнодушии к этой девушке, как бы я это ни отрицал; кроме того, недавний разрыв между родителями также способствовал ее заботам о сохранении нашей любви, чтобы мы не пришли к такому же концу.

Я упоенно расточал Лоре любезности, так как был счастлив, что она дала мне возможность пофлиртовать с итальянкой, не рискуя впасть в пошлость.

Когда настала очередь десерта, Лора удалилась в кухню. Заодно сменила облик и национальность. Вместо черного парика нацепила белые накладные локоны, заявила, что она голландка и зовут ее Катинка, причем говорила с амстердамским выговором. Новое платье подчеркивало округлость бедер и пышность не схваченной лифчиком груди. Поддразнивая меня, она слегка покачивала бедрами. Я пришел в восторг, оттого что могу обладать сразу несколькими женщинами в одной. Без сомнения, Лора давала понять, что не собирается терять меня и мне нет надобности искать счастья на стороне.

Потом у нас началась плотская вакханалия, которую я до сих пор не могу забыть. Лора явно выиграла: ей удалось оживить мою страсть к ней.

В последующие дни она продолжала радовать меня маленькими сюрпризами, в том числе потребовала, чтобы я насладился с ней в ложе театра во время действия. Я был в восторге от неожиданной – по крайней мере для меня – близости, но в конце концов мне пришлось сдерживать ее законные страсти. Если удовлетворять все ее чувственные фантазии, мне пришлось бы не отрываться от нее с утра до вечера.

Лора не сомневалась в том, что ее старания помогают мне укротить порывы, влекшие меня к Фанфан. Ее изобретательность смягчала мои страдания, начинавшиеся за неделю до встречи с Фанфан. Сама того не зная, Лора участвовала в поддержании моей любви к ее сопернице.

Она была вроде пешки в шахматной игре, общий смысл которой от нее ускользал. Тогда я еще не знал, что скоро сам окажусь в таком же положении. Я представления не имел о том, каким будет следующий ход Фанфан.

В субботу Фанфан позвонила мне и предложила пообедать в кафе над аптекой в Сен-Жермен-де-Пре. Мне не пришлось лгать Лоре, чтобы исчезнуть на весь вечер. Она поехала к родителям, надеясь склонить свою мать к прощению; непреклонность мадам де Шантебиз приводила ее в отчаяние.

С легким сердцем отправился я в кафе, расположенное недалеко от дома моего отца. Фанфан с места в карьер выложила мне все, что надумала.

Первым делом она объяснила, что ей непросто говорить о наших отношениях со всей откровенностью, ибо она опасается, как бы я не проявил обычную недобросовестность, притворяясь, будто питаю к ней только дружбу; затем уточнила, что, когда она несколько месяцев назад поведала мне свои мечты в Кер-Эмма, она вовсе не хотела, чтобы я ухаживал за ней полгода; вполне хватило бы одной-двух недель.

– Просто я хотела сказать, что устала от молодчиков, которые сразу пускают в ход руки… – тихо сказала она.

Ее предисловие запрещало мне отрицать мои чувства к ней. Поэтому я промолчал и позволил ей продолжать; меня поразило, что она вдруг взяла на себя инициативу открыть карты в нашей игре.

Фанфан стыдливо призналась, что питает ко мне сильную склонность, но тут же добавила, что не намерена разлучать меня с этой самой Лорой, которая появилась в моей квартире. Ее настойчивость показалась мне чуть ли не смешной. Затем она заявила, что не понимает моего поведения, и намекнула, во что превратилась ее жизнь, с тех пор как я начал ее мучить. Восторг первых встреч обернулся адом. Она по горло сыта терзающим чувства целомудренным общением, и у нее нет больше сил терпеть пустое жеманство, с тех пор как она узнала о существовании Лоры.

И Фанфан попросила меня перестать ухаживать за ней, отказаться от моего двусмысленного положения и прекратить постановку мизансцен с целью очаровать ее. Подобная экзальтация слишком утомляет ее и ни к чему не ведет, повторила она, потому что в моей жизни уже есть другая.

– А роль любовницы – не для меня, – сказала она в заключение, пристально посмотрев на меня.

С отчаяния я нарушил содержавшийся в ее предисловии запрет, сослался на свою якобы искренность и заявил, что действительно не имею на нее никаких видов.

Я нахально утверждал, будто вижу в ней сестру, и даже искренним тоном выразил сожаление, что женщины неспособны на дружбу с мужчиной без каких бы то ни было задних мыслей.

Фанфан, огорченная моим маневром и смущенная моей напускной искренностью, нашла в себе сил изобразить радость:

– Тогда все прекрасно. Мне как раз и нужна только твоя дружба; только хотелось бы, чтобы ты не играл в сомнительного братца, договорились?

И она продолжала использовать мои собственные доводы, которые я приводил во время одной из наших встреч, восхваляя дружбу: разве эта чисто духовная связь не защитит нашу привязанность друг к другу от разрушительного действия времени?

– Кроме того, нам не будет грозить разлука, так как мы никогда не были вместе, – с лукавым видом заявила она. И добавила, стараясь изобразить легкомыслие: – И мы можем спать с кем каждому из нас заблагорассудится, не обманывая друг друга.

Я выдавил из себя улыбку, чтобы скрыть охватившую меня панику. На самом-то деле у меня никогда в мыслях не было устанавливать между нами товарищеские отношения, но я не знал, как сохранить двусмысленность моего положения, раз уж Фанфан этому противится. И дружба показалась мне тогда злейшим врагом нашей любви. И уж разумеется, в мои планы не входило позволять Фанфан отдавать свое сердце и свое тело другому.

Однако острота моих переживаний смутила меня. Я внезапно заподозрил, что Фанфан провозгласила дружбу между нами с единственной целью: чтобы я от нее отказался. Лучше не придумаешь, как заставить меня сделать первый шаг. Было ли ее требование искренним, или в нем крылся расчет, все равно я хотел внести мечту и обольщение в нашу дружбу, несмотря на ее запрет. Разве для того я так страдал до сих пор, чтобы мне предлагали стать «лучшим другом»?

И тут Фанфан подала мне мысль, которая, возможно, обеспечивала нужное мне решение. Она небрежно обронила:

– Господи, какая жара! Как бы мне хотелось завтра проснуться в Кер-Эмма, чтобы нырнуть в море…

Я на минуту отлучился будто бы по естественной надобности и спустился в цокольный этаж, где размещалась аптека. Меня там хорошо знали, потому что я там покупал снотворное, которым злоупотреблял мой отец, чтобы с помощью химии обрести сон. Девушка-фармацевт дала мне упаковку макси-профенола, весьма сильного средства. Я вернулся к столику: Фанфан ушла в уборную. Воспользовавшись ее отсутствием, я растворил три порошка в ее мятном тонике.

Когда Фанфан возвратилась, она осушила свой стакан и рассказала, что представила Габилану проект, оригинальность которого была им оценена по достоинству. Фанфан хотела отснять скрытой камерой подлинную любовную историю. Лишь один из ее участников будет в курсе дела, чтобы следовать сценарию, который по ходу съемок должен изменяться в зависимости от поведения другого партнера.

– Понимаешь, я хочу показать страсть во всей ее правде, – сказала Фанфан и зевнула.

Она уснула в машине, когда я повез ее домой. Я тотчас повернул на Кер-Эмма. Со мной жизнь покажется ей праздником, где все мечты сбываются. Я надеялся, что, оказавшись в сказке, Фанфан будет смотреть на меня как на Очаровательного Принца.

Я ликовал, крутя руль мощной отцовской машины. У меня было ощущение, что наконец-то я стал самим собой, то есть непредсказуемым Александром, взбалмошным и неспособным проявлять сдержанность, Александром, которого я слишком часто подавлял. Я чувствовал, что по моим жилам струится кровь Крузо, и удивлялся, как это любитель приключений уживается во мне с рассудительностью и трусливостью. Но все-таки я был одновременно и тем, кто жил с Лорой, и тем, кто в ночи гнал машину со скоростью сто восемьдесят километров в час, чтобы исполнить одно из мимолетных желаний Фанфан.

Мы приехали в Кер-Эмма около двух часов ночи по местному времени. Я проехал по главной улице городка, миновал мясную лавку «Соваж», книжно-канцелярский магазин «Соваж», памятник Напомюсену Соваж и припарковал машину у гостиницы «Глоб». О дамбу бились океанские волны.

В гостиницу я проник через слуховое окно, открыл входную дверь и отнес Фанфан в одну из комнат второго этажа, ступая на цыпочках.

Раздел Фанфан и от восхищения замер с разинутым ртом. Был миг, когда мне захотелось воспользоваться обстоятельствами и поцеловать ее в губы; но я побоялся, что поцелуй вызовет у меня такое возбуждение, с которым мне будет не совладать. Удержался от соблазна, укрыл Фанфан простынями и пошел спать в другую комнату.

Я не знал, какова будет реакция Фанфан наутро. Хоть замысел ее фильма свидетельствовал о склонности ко всякого рода махинациям, как знать, может, она искренне желала, чтобы наши отношения превратились в настоящую дружбу. Уснул я неспокойно.

Утром я встал рано и спустился в кухню.

Мсье Ти изумленно посмотрел на меня, поздоровался и предложил чашечку кофе. Я отказался – приготовляемый им черный напиток зажигал огнем желудок и сердце – и налил себе чаю.

– Я приехал ночью с Фанфан.

Эти слова повергли его в замешательство. Помолчав, он сказал с улыбкой:

– Теперь понимаешь, почему я не говорил тебе про нее?

– Не беспокойтесь. Мы с ней не спали и никогда не будем спать вместе. Мне это не нужно. В сентябре я женюсь на Лоре.

– Все равно я был прав, пряча от тебя Фанфан как можно дольше.

Я отхлебнул чаю. Старый воробей большими глотками допил свой кофе и весело добавил:

– Ты не знаешь, сколько капризов таит в себе любовь! Этот обычно сдержанный и неразговорчивый человек вдруг разоткровенничался, рассказал мне, что вчера вечером, когда они легли, Мод вдруг сунула руку в разрез его пижамных брюк. Хотя и знала, что его орган – заслуженный ветеран на покое. Тут у него мелькнула шальная мысль: «Если он шевельнется, ты его получишь…» Отросток шевельнулся. И они занялись любовью. Правда, старый Ти испытывал при этом жгучую боль.

– Ты только представь себе! – заключил он. – В восемьдесят пять лет – и на тебе!

Я был взволнован. Такое неожиданное признание укрепило нашу дружбу. Раньше мы о себе почти не говорили.

Покончив с этим отступлением, мсье Ти снова стал прежним. Вновь отдалился от меня на подобающее расстояние и красочно описал мне свою последнюю экстравагантную выходку.

Две недели назад он опубликовал в ежедневной газете «Пари-Норманди» уведомление о своей будущей кончине. Там было сказано, что он умрет на следующей неделе, в понедельник, и похороны состоятся в тот же день.

Как только газета вышла, новость разлетелась по Кер-Эмма. Мсье Ти лихо организовал свои похороны, точно обрадованный наследник. Хитро улыбаясь, он обошел городок, заказал у цветочницы роскошные венки, в похоронном бюро – фоб по мерке, не раз заходил проверить, не мал ли, потребовал шелковые подушки и кружевную накидку на катафалк. Его кокетство не знало границ. Жителей Кер-Эмма забавляли выходки старика. Он также обошел друзей и собрал послания, которые они хотели бы отправить своим умершим родственникам и друзьям. «Я скоро с ними увижусь, пользуйтесь случаем», – объяснял он. Добродушие, свойственное его разговорам о собственной кончине, заражало окружающих. Целую неделю в Кер-Эмма говорили о смерти как о верной подруге, которая никого не обойдет. Один лишь священник встревожился. Он даже притащился к мсье Ти и потребовал прекратить эту комедию. Старый Ти попросил прощения за то, что не может гарантировать свой уход в лучший мир в понедельник, однако выразил уверенность в том, что это будет знаменательный день.

Тому, кто не знает мсье Ти, эта история покажется невероятной. И все же она правдива. Он пытался рассеять свои страхи, сдабривая ими всякого рода розыгрыши; а страхи его с возрастом увеличивались. Кроме того, он хотел напомнить своим согражданам о смерти. Возмущался тем, что многие из них делают вид, будто этой мелкой неприятности не существует, и весело возглашал, что дни их сочтены. Его любимым занятием было сбивать людей с толку.

Так в воскресенье в души многих закралось подозрение, не окажется ли пророчество старого Ти верным. Ибо он, вопреки обыкновению, пошел к мессе, и всякий взволнованно пожимал ему руку, словно прощаясь с ним.

В понедельник утром в отделе некрологов газеты «Пари-Норманди» все жители городка смогли прочесть, что мсье Ти отложил свою кончину на неопределенное время и, чтобы отпраздновать продолжение своей жизни, приглашал своих ближних выпить по стаканчику в саду гостиницы «Глоб» в восемнадцать часов. Хотел насладиться чудом жизни в кругу своих друзей. Вот так он натягивал нос вечной тьме на закате своих дней.

Взволнованный шутливой серьезностью мсье Ти, я собрал на поднос ранний завтрак для Фанфан и пошел будить ее, стараясь не пролить апельсиновый сок и чай.

Я раскрыл ставни.

Фанфан потянулась и выгнулась назад так непринужденно, что я замер от восхищения. Даже видя ее спросонья, я не нуждался в воображении, чтобы возжелать ее.

– Ты не почувствовала сонного порошка в мятной воде? – улыбаясь, спросил я.

Фанфан разразилась веселым смехом.

– Я от тебя чего-то подобного и ожидала, – призналась она наконец.

Она была явно довольна, что я не вспоминал ее вчерашних речей. Такое расположение духа дамы моего сердца утвердило меня в мысли, что она просила не тревожить ее лишь затем, чтобы я приступил к решительным действиям.

Фанфан выпила апельсиновый сок, сжевала бутерброд, шутливо укоряя меня в том, что я «взял ее предательским образом», вкладывая в слово «взял» такой оттенок смысла, что, дескать, ночью я мог насладиться ею украдкой.

– Это ты раздел меня? – спросила она, явно ожидая утвердительного ответа.

Я сказал «да», и она покраснела от удовольствия; потом предложила пойти на пляж «окунуться». Она знала, что там, на берегу, я приду в такое настроение, что меня нетрудно будет сломить. Я согласился. Фанфан ненадолго закрылась в ванной и вышла оттуда в купальном костюме, в котором надеялась окончательно сломить мою сдержанность.

– Ну, идем? – спросила она, открывая окно. – Да.

И я увидел, как она бросилась в пустоту. Не успел удержать ее и увидел вновь уже на лужайке под окном. Она смеялась:

– Прыгай, тут невысоко!

В этом была вся Фанфан. Она жила причудами. Была свободна, точно ребенок, который не знает обычаев взрослых. Обезумев от любви, я тоже выпрыгнул из окна.

Июньское солнце уже палило как в июле, но пляж еще не стал пристанищем городских ракообразных, заполнявших его каждое лето. Не было никого, кто отвлек бы нас от нечистых мыслей.

Бросившись в волны, я немного поостыл, и мы вернулись на песок погреться.

– Можешь ты меня натереть? – спросила Фанфан, бросая на меня взгляд, который говорил больше, чем она могла бы выразить словами.

Она легла на спину и протянула мне тюбик с кремом от солнечных ожогов.

– Очень вызывающая просьба с твоей стороны. Если бы я не знал тебя так хорошо, я мог бы вообразить бог знает что…

Собрав в кулак всю свою волю, я начал втирать крем в ее плечи двумя пальцами и решил спуститься до пупка, обойдя груди. Разумеется, я быстро-быстро миновал наиболее соблазнительные места, остерегаясь, как бы к двум пальцам не присоединился третий, ибо за ним полезла бы вся пятерня.

Как будто испытывая наслаждение от моих пальцев, Фанфан закрыла глаза, и на лице ее я смог прочесть выражение сладострастия, смешанного со смертной мукой. Я стал гладить ее помедленней и, пока мои пальцы изучали ее анатомию, задыхался от страсти; но в своем воздержании я испытывал самое тонкое наслаждение. Эти притворно ласковые движения пальцев позволили мне достигнуть вершины блаженства, заключенного в неудовлетворенности. Я упивался медлительными движениями кисти, которые с каждой секундой обостряли мои муки.

Фанфан прикусила нижнюю губу, и мне показалось, что дыхание ее участилось. Но она была одновременно существом небесным и земным. Я не отрываясь созерцал совершенство ее фигуры, стараясь скрыть косые жадные взгляды. Кончиками пальцев – только пальцев! – я исследовал ее красоту, пытался разгадать тайну умопомрачительного тела, проникнуть в загадку его взрывной силы.

– Ты могла бы сбросить несколько килограммов, – небрежным тоном заметил я.

– Знаю, я растолстела…

Фанфан приоткрыла глаза, едва заметно улыбнулась и потянулась рукой к моей руке. Сделав вид, что не заметил этого движения, я убрал руку, чтобы откинуть волосы назад. Она снова улыбнулась. Видимо, обратила внимание на то, как дрожат мои пальцы от прикосновения к ее телу, выдавая мое волнение.

Как бы желая развеять это впечатление, я решительно намазал кремом ее лицо, а когда закончил, лег животом на песок, чтобы скрыть обтянутую плавками напрягшуюся плоть.

– Почему ты лег на живот? – с детской наивностью спросила Фанфан.

– Чтобы спина загорала.

– А-а… – сказала она и спустила лямки купальника.

Белизна ее грудей ранила мне глаза, казалась неприличной. Если бы груди были такими же смуглыми, как руки, они не произвели бы на меня сильного впечатления; а так я видел нечто запретное, скрываемое от глаз прочих смертных мужского пола.

Сгорая от желания и чувствуя, как колотится мое сердце, я попросил Фанфан намазать мне спину кремом. Она согласилась и не стала ограничивать себя двумя пальцами. О эта девичья ладонь!..

Под ее ласками моя решимость слабела. Когда Фанфан добралась до моего затылка, я почувствовал, что настала минута сократить ожидание, столь тягостное как для нее, так и для меня.

Фанфан закрыла тюбик и положила последнюю полоску крема мне на нос, потом засмеялась и побежала к морю, приглашая меня последовать за ней. Я встал и тут услышал, что кто-то меня зовет. Я обернулся и глянул на дамбу.

Это была Лора.

Впоследствии я понял, что она захотела сделать мне сюрприз. Все еще пыталась оживить нашу любовь неожиданными поступками. Так как дома меня не оказалось, она позвонила в гостиницу «Глоб». Трубку сняла Германтруда, которая подтвердила, что я в Кер-Эмма. Проведя два часа в поезде, Лора пришла на дамбу.

Улыбаясь, приблизилась ко мне, но, когда увидела выходившую из воды Фанфан, улыбка исчезла с ее лица.

Протекла самая бесконечная в моей жизни секунда. Фанфан побледнела. Но у Лоры хватило духу не показать свою ревность. Она поцеловала меня в губы, косясь на Фанфан; затем прижалась ко мне и заговорила, поглаживая рукой нарядное платье, которое наконец получила от портного.

– До свадьбы осталось четыре месяца, – небрежно бросила она.

Фанфан слушала, как Лора жаловалась на трудности приготовлений к свадьбе, возмущалась алчностью владельцев ресторанов, клеймила бумажную волокиту в мэрии, иронизировала по поводу церковных порядков.

– Надо по-настоящему любить друг друга, чтобы сочетаться браком, – сказала Лора в заключение.

– Как я тебе сочувствую, – отозвалась Фанфан. Затем она извинилась и сказала, что вынуждена нас покинуть, так как у нее деловое свидание.

– Габилан просил меня зайти к нему за два дня до начала съемок. Так что должна вернуться в Париж.

Фанфан не стала целовать нас на прощанье, пожелала счастливого жениханья и ушла восвояси.

Я остался доволен тем, что появление Лоры не позволило мне нарушить правило, которым я неуклонно руководствовался до той поры. С испугу у меня возникла надежда на соглашательство. Опоздай Лора на несколько секунд – и вся моя жизнь была бы перевернута. Я обругал себя за то, что не устоял перед тюбиком крема от солнечных ожогов, и вернулся к прежнему решению.

Приезд Лоры также оказался благотворным и для сидевшего во мне влюбленного; ведь если бы я по глупости поцеловал Фанфан, то навеки лишился бы той жгучей двусмысленности, которую только что пережил здесь, на пляже. А Лора дала мне возможность вновь испытать подобное счастье.

Бедная Лора, все ее задумки лишь укрепляли мою привязанность к Фанфан. Для нее было бы больше проку, если бы она старалась поженить нас.

Я хотел вместе с Лорой зайти попрощаться с мсье Ти, но Мод этому воспротивилась:

– Он сказал, что хочет поговорить с тобой наедине.

Тогда я оставил Лору в компании Мод и направился в кабинет, который мсье Ти устроил себе в башне заброшенного маяка, торчавшего на прибрежной скале и возвышавшегося над всем городком. Старый воробей собрал там книги, воспитавшие его, как мать воспитывает сына. Думаю, что истинными его родителями были любимые писатели. Среди книг в башне маяка он чувствовал себя в кругу семьи. Беседовал с Монтенем, вмешивался в споры, которые вечно вели между собой Вольтер и Руссо, навещал историков, а иногда знакомил Шекспира со Стендалем. Считал, что писатели могут, перешагнув века, встречаться между собой в его сознании. Мюссе, например, может открыть для себя Цвейга.

Поднявшись на маяк, я толкнул дверь и услышал, как мсье Ти с кем-то разговаривает. Вокруг дремали на полках романы, эссе и разные другие сочинения, дожидаясь, когда их разбудят.

– Мсье Ти! – позвал я, взбираясь по винтовой лестнице. – Вы не один?

– Нет, – ответил он, когда я вошел в кабинет. – Со мной Рабле.

Я видел перед собой книги и океан. Мсье Ти сидел лицом к горизонту на плетеном стуле, изготовленном из старого стульчака.

– Видишь эти книги? – спросил мсье Ти, указывая на полки по всему периметру круглого помещения. – Придет день, и они станут твоими. Я завещаю тебе маяк и библиотеку, а когда придет твой смертный час, прошу завещать их тому или той, кого сочтешь достойным такого наследства.

Я с волнением посмотрел на тысячи переплетов. С большинством авторов мсье Ти уже познакомил меня, но все равно я ощутил почтительную робость.

– Ты наверняка спрашиваешь себя, не огорчен ли я тем, что сам ничего не написал. Так вот – нет! У меня был талант к тому, чтобы читать и собирать книги. Я думаю, в нашем мире меньше великих читателей, чем великих писателей, а составление библиотеки – это искусство, которое сродни архитектуре. Подойди, я хочу еще что-то тебе сказать.

Я сел перед ним на табурет.

– Я запрещаю тебе жениться на Лоре, – вынес он свой приговор, чеканя каждое слово.

По какому праву он считал себя высшим судьей моей судьбы? Я был неприятно поражен.

– Почему? – спросил я, задетый за живое.

– По причинам, которые ты знаешь или узнаешь в один прекрасный день.

– Мсье Ти, моя жизнь касается только меня. Прошу вас в нее не вмешиваться. Спасибо за наследство. До скорого свидания.

Я встал и пошел к двери.

– Александр, если ты в сентябре женишься на Лоре, ты совершишь преступление против любви, а это уже серьезно. Я вышел.

Лора спешила с приготовлениями к нашей свадьбе, словно хотела приблизить этот день. 15 сентября стало для нее долгожданным днем, после которого, как она думала, я буду смотреть только на нее.

Я наблюдал, как оживленно она заказывала платье из тафты; однако к ее оживлению примешивалось беспокойство, сквозившее во всех ее движениях. Ей хотелось верить, что это изделие из ткани прочно свяжет меня, определит нашу судьбу точно так же, как заказанные зал в ресторане и оркестр.

В том, как лихорадочно она надписывала конверты с уведомлениями о свадьбе, было что-то отчаянное; но казалось, что каждая наклеенная марка уменьшает ее беспокойство.

Я смотрел на ее хлопоты так, как будто она готовилась не к моей, а чьей-то еще свадьбе, и осознал свою сопричастность к этому событию лишь тогда, когда Лора попросила меня пойти на почту и разослать приглашения.

По дороге я с ужасом понял, что рассылка двух сотен приглашений – это уже такой этап, после которого трудно будет пойти на попятный. И я оценил ошибочность собственных действий. Я собирался жениться на той, которая не была женщиной моей жизни, из малодушия, только чтобы успокоить свои страхи перед нравами нашего дома в Вердело и отдалиться от той, которая сводила меня с ума и которую я любил. Мсье Ти оказался прав.

В панике я, не раздумывая, бросил приглашения в водосточный желоб. И сразу меня охватило сладостное чувство. Я примирился сам с собой, влез в свою собственную шкуру, покинув оболочку соглашателя, каким хотел стать во имя постоянства.

Я с легким сердцем уселся на террасе кафе и заказал тройную порцию мороженого, чтобы отпраздновать восстановление искренности чувств. Наслаждался редкостным мгновением, когда я впервые избавился от двойной лжи. О, какая радость, что я наконец на верном пути!..

Я дал себе клятву всегда слушаться старого Ти, после чего вернулся домой и без обиняков заявил Лоре:

– Я бросил приглашения в водосточный желоб!

Сначала она подумала, что это шутка дурного вкуса, потом лицо ее омрачилось. У меня хватило честности сказать ей, что я готов продолжать сожительство, но без женитьбы. Слово «мужество» я, пожалуй, оставил для тех, кого не терзает настоятельная необходимость быть любимым и нравиться; я же был и – увы! – остаюсь неспособным рискнуть показаться кому бы то ни было неприятным. Чье-то нерасположение делает меня больным, осуждающий взгляд пригвождает к позорному столбу. Разочаровывая Лору, я страдал так же, как она; но слишком долго я лгал.

Лора восприняла мое отступничество как унижение, которое быстро получит огласку. Она так не выразилась, но ее слова и весь ее облик выдавали уязвленное самолюбие и крушение иллюзий.

Потом были слезы, и вот этажерки опустели, от Лоры не осталось ни одной вещички – только воспоминание о нашей попытке образовать супружескую пару.

Я потерял перила, за которые цеплялся, чтобы запретить себе заключить в объятия Фанфан.

Уход Лоры опечалил меня в том смысле, что я стал ничем не лучше моих родителей в отношении моногамии; а вот мсье Ти обрадовался.

Я уже с трудом мог поверить, что супруги могут состариться, не столкнувшись с необходимостью выбора: либо расстаться, либо отупеть. Попытки Лоры предотвратить вырождение наших чувств представлялись мне благонамеренными, но напрасными. Я больше не верил, что можно вылечить любовь, пораженную гангреной времени. Наш крах укрепил меня в мысли, что заточать любовь в темницу супружества – преступление. И дело не в том, влачить ли семейный тандем изо дня в день или жить порознь. Привычка, словно зыбучие пески, засасывает любовь, начиная со второго поцелуя. Общая крыша лишь усугубляет вырождение страсти.

Сидя один в своей квартирке, я стал удивляться, как это мужчины из века в век продолжают обнимать девушек и женщин, хотя каждому известно, какой катастрофой заканчивается эта комедия. Увы, горький опыт не идет впрок…

Несмотря на эти соображения, моя любовь к Фанфан достигла апогея, мне были необходимы ее веселый нрав и непринужденность; одному богу известно, какие любовные сцены терзали мое воображение, когда я видел Фанфан.

Тогда я решил составить пару с Фанфан, но без ее ведома.

Мой замысел сводился к тому, чтобы войти в ее мир и незаметно делить с ней повседневную жизнь, тем самым увековечив обоюдное желание нравиться друг другу. Я еще не представлял себе подробностей нашей совместной жизни, настолько тайной, что даже Фанфан ничего не будет знать о ней; но я твердо вознамерился довести до конца эту попытку семейной жизни в статусе холостяка.

Мои двадцать лет побуждали меня к действиям, которые теперь представляются мне надуманными. Меж тем я был таким романтически настроенным молодым человеком, что иногда мне казалось, будто я живу в романе.

Загрузка...