ОТСТУПЛЕНИЕ О НУКУ-ХИВЕ
(Можно его пропустить, но оно не длинное)
При одном упоминании Нуку-Хивы сразу представляешь каторгу и ссылку, хотя ныне нет никаких оснований для этих неприятных мыслей. Уже в течение многих лет в этой прекрасной стране не стало заключенных, и бесполезная крепость в Таиохае развалилась.
С 1842 года остров Нуку-Хива стал принадлежать Франции вследствие добровольного отказа от своей свободы Таити и островов Общества и Паумоту.
В Таиохае, главном городе острова, живет десятка полтора европейцев: губернатор, миссионерский епископ с братией, четыре сестры, содержащие школу для девочек, и четыре жандарма.
Есть там и своя королева, правда, полностью лишенная владений и власти; она получает содержание от французского правительства в размере шестисот франков и солдатский паек на свою семью.
Прежде сюда частенько заглядывали китобойные суда, и все островитяне сильно страдали от необузданных матросов: те учиняли жуткие погромы в туземных жилищах.
Для охраны жителей прислали четверых жандармов: китобои их боятся и выбирают для своих разбоев другие острова.
Когда-то жителей на острове Нуку-Хива было много, но эпидемии, завезенные из Старого Света, выкосили большую часть аборигенов.
Население Маркизских островов славится своей красотой во всем мире и слывет одним из красивейших народов на земле. Но, стоит заметить, не сразу привыкаешь к этой своеобразной красоте. Сложены здешние женщины безупречно, но лица у них, на мой вкус, довольно грубые, словно вырубленные топором; род их красоты вне всяких канонов.
У местных красавиц короткие курчавые волосы. Они душатся сандалом и, как на Таити, носят длинные туники. Но в глубине острова женские наряды гораздо проще… Мужчины и в деревне и в городе довольствуются лишь узкой набедренной повязкой: татуировка им кажется вполне пристойной одеждой. А татуированы они с необыкновенной тщательностью и удивительным искусством. По непонятной причуде рисунок исполняется только на одной половине тела – либо на левой, либо на правой. Другая же часть остается нетронутой. Вид у них зверский из-за темно-синих полосок поперек лица, резко выделяющих блеск глазных белков и ровных зубов.
На соседних островах, где практически нет белых, еще в ходу всевозможные причудливые украшения из перьев, большие ожерелья из зубов и серьги из черной шерсти.
Таиохае расположен на берегу глубокой бухты, окаймленной высокими крутыми горами. Окрестность покрыта великолепным руном густой зелени: по всему острову разбросаны рощи деревьев ценнейших пород, а над этими чащами высоко на стройных стволах в немыслимом изобилии качаются тяжелые связки кокосовых орехов.
Домов в городе немного. Они стоят на умеренном расстоянии друг от друга по тенистому бульвару, что тянется вдоль извилистого берега.
От этой прелестной, но, к сожалению, единственной улицы отходит несколько лесных троп в горы. Но в центре острова такие дебри и неприступные скалы, что туда редко кто заглядывает. Между бухтами сообщение по морю, на пирогах.
Там в горах прячутся старые туземные кладбища – объекты всеобщего ужаса, обиталища страшных тупапаху…
На улицах города немного прохожих. Привычная суета европейской жизни не знакома жителям Нуку-Хивы. Большую часть времени туземцы неподвижно, как сфинксы, сидят на корточках перед своим крыльцом. Как и таитяне, они полностью обеспечены дарами природы – им неведома никакая работа, разве только рыбная ловля, да и этим занятием большинство себя не утруждает.
Среди местных изысканных блюд – попои, варварская смесь фруктов, крабов и рыбы, заквашенных в земляной яме. Запах этого деликатеса неописуем…
На соседнем острове Хива-Оа (остров Доминика) еще существует каннибализм; на Нуку-Хиве он давно забыт. Эту счастливую перемену в национальных нравах произвели усилия миссионеров, но во всем остальном внешнее христианство туземцев никак не повлияло на их мораль: распутство их превосходит все мыслимые границы…
У туземцев довольно часто можно увидеть изображение их идола. Это существо с уродливым лицом, похожее на человеческий эмбрион.
У королевы на рукоятке опахала – четыре таких уродца.
ПЕРВОЕ ПИСЬМО РАРАХУ К ЛОТИ (ДОСТАВЛЕННОЕ С КИТОБОЙНЫМ СУДНОМ)
Апире, и те 10 но мати 1872
Э Лоти, тау таио рахи э,
Э тау тане ити хере рахи, и
а ора на ое
и те Атуа мау.
Тау мафату мерахи пеа-пеа но те меа уа раве ату ое,
но те меа аита нау мири-мири фаахоу иа ое.
И туи неи ра,
о тау хоа ити хере рахи,
ла тае мау ату теие неи рата иа ое,
э папаи ноа ми ое иа у,
и то ое на мау манао рии,
ла муруу ноа эа вао.
Э риро ра паха
уа рури э то ое на манао,
те хуру ито а рахои ла те таата неи,
ла таа э ату и тауа ра вахине.
Аита роа ту парау рии апи и Апире неи,
маори ра э о Турири,
Тау пифаре ити хере рахи,
уа мерахи мауиуи,
э похе паха роа ино ла ое э хаере маи фаахоу.
Тирара тау парау ити.
Иа ора на ое.
Рараху.
Апире, 10 мая 1872 года
О, Лоти, друг мой!
О мой милый, любимый муж!
Привет тебе в истинном Боге.
Моему сердцу очень грустно, что ты уехал так далеко и я тебя больше не вижу.
Так я прошу тебя, друг мой ненаглядный: когда получишь мое письмо – напиши мне, дай знать твои мысли, чтобы я была довольна.
Может быть, случилось так, что твоя душа от меня отвернулась, как бывает с мужчинами, когда они оставляют жен.
В Апире нет ничего нового, только Турири, мой любимый котик, очень болен и, когда ты вернешься, может быть, совсем умрет.
Я закончила свой короткий рассказ.
Привет тебе.
Рараху.
КОРОЛЕВА ВАЭКЕХУ
Если по улице Таиохае свернуть налево, то окажешься у королевского дворца на берегу прозрачного ручья. Крона гигантского баньянового[49] дерева затеняет жилище повелительницы. Корни дерева переплетаются, как клубок змей; среди этих сплетений сидят несколько женщин. Обычно одеты они в золотисто-желтые туники; от этих одежд их кожа отсвечивает медью. Лица их свирепы. Мрачно и надменно взирают они на прохожих.
Целый день они пребывают в полудреме, неподвижны и молчаливы, как идолы.
Это двор Нуку-Хивы – королева Ваэкеху со своей свитой.
Несмотря на внешнюю неприветливость, эти женщины на самом деле добры и гостеприимны; они всегда рады новому человеку и охотно угощают его кокосами и апельсинами…
Две фрейлины, говорящие по-французски, – Элизабет и Атериа – переводят наивные вопросы своей госпожи о недавней войне с Пруссией.[50] Говорят они громко, но неуверенно, забавно выделяя каждое слово. Слыша о сражениях, в которых принимали участие больше тысячи человек, они недоверчиво улыбаются: масштабы наших войск превосходят их понятия.
Но скоро беседа выдыхается: несколько общих фраз – любопытство удовлетворено, прием окончен. Фрейлины опять превращаются в статуи. И что бы вы ни делали, ничто не отвлечет их от безмолвного созерцания…
Дом для королевы, построенный за счет французского правительства, расположен в укромном месте среди кокосовых пальм и тамариндов.[51]
А на берегу моря, рядом с этим скромным жилищем, стоит дворец, поражающий первобытной роскошью, великолепный образчик туземной архитектуры.
Тяжелые бревна из местного дерева прекрасной породы, уложенные на фундамент из валунов, несут конструкцию. Свод и стены сооружения сложены из полированных веток лимонного дерева, отобранных среди тысяч – гладких и блестящих, как тростинки. Ветви связываются разноцветными шнурами, образуя сложные геометрические узоры.
И здесь иногда королева и ее сыновья сидят подолгу неподвижно, покойно и наблюдают, как на палящем солнце сушатся рыболовные сета.
Временами странное лицо правительницы искажается судорогой неведомой мысли, загадочной для всех, – непроницаем секрет ее постоянных раздумий. Печаль это или полное бесчувствие? Может быть, она ни о чем и не думает? Или жалеет о потерянной независимости и нецивилизованности своего несчастного народа, который больше не подчиняется ей и вырождается?
Атерия – ее тень и преданная собака – могла бы это Кать: быть может, эта вездесущая девица раскроет нам секрет своей госпожи? Но, судя по всему, и она ни о чем не знает, а возможно, никогда о том и не задумывалась…
Ваэкеху любезнейше согласилась позировать для портрета. Никто еще не имел дела с такой усидчивой моделью, да и время для сеансов было не ограничено.
Королева, лишенная королевства, вечно безмолвная, с гривой черных волос, – все еще величава.
ВАЭКЕХУ ОТХОДИТ
Как-то вечером при лунном свете я шел по лесной тропинке в горы. Меня окликнули королевские служанки и сообщили, что государыня тяжело больна и умирает.
Миссионерский епископ соборовал ее.
Ваэкеху лежала на земле и заламывала татуированные руки, являя своим видом смертную муку; женщины из ее свиты с растрепанными космами сидели вокруг умирающей на корточках, оплакивали свою госпожу и печаловались – это библейское выражение как нельзя лучше передает их манеру выражать скорбь.
В цивилизованном мире редко увидишь столь берущую за душу картину: королева отходила без всей той мрачной суеты, от которой в Европе смерть еще ужасней, – и была в том неведомая поэзия, полная горькой печали…
На рассвете я навсегда покинул Нуку-Хиву, так и не узнав, присоединилась ли королева к своим высокородным татуированным предкам.
Ваэкеху – последняя владычица Нуку-Хивы. Прежде она была язычницей и даже людоедкой,[52] потом приняла христианство, и смертный час не страшил ее…
ТРАУРНАЯ
Мы отсутствовали целый месяц, весь май 1872 года. 1 июня в восемь вечера «Рендир» бросил якорь на рейде в Папезте.
Едва я ступил на землю дивного острова, как ко мне подошла Тиауи, поджидавшая под деревьями бурао.
– Лоти! Не беспокойся, Рараху в Апире, она прислала меня за тобой. На прошлой неделе скончалась ее матушка Хуамаине, а сегодня утром умер старик Тахаапаиру. Она осталась с женщинами Апире возле покойного.
– Мы ждали тебя каждый день, – продолжала Тиауи, – часто подолгу вглядывались в морской горизонт. Сегодня на закате появился белый парус; мы сразу узнали «Рендир», а потом увидали, как корабль плывет через пролив Таноа, – и я вышла тебе навстречу.
Мы быстро зашагали по береговой кромке к Апире. Под ногами хлюпало. Весь день шел проливной дождь, один из последних ливней сезона, и ветер все еще гнал густые черные тучи.
По дороге Тиауи рассказала, что две недели тому назад вышла замуж за молодого соплеменника по имени Техаро и переехала к мужу в округ Папеурири, в двух днях пути отсюда на юго-запад. Тиауи была уже не той веселой девчонкой, какую я знал; на глазах она расцвела и превратилась в достойную молодую особу, говорила степенно…
Так мы добрались до леса. По камням бурлил вздувшийся поток Фатауа; ветер трепал мокрые ветви, осыпая нас крупными дождевыми каплями. Сквозь лесную чащу засветился далекий огонек в хижине Рараху.
Этот дом, где прошло детство милой моей подружки, овальный, как все таитянские жилища, стоял на фундаменте из черных валунов. Стены его, похожие на решетку клетки, были сплетены из прутьев бурао. Через просветы между прутьями виднелись неподвижные человеческие фигуры, их причудливые тени качались на ветру вместе с лампой.
Когда я собрался переступить через порог хижины, Тиауи неожиданно подтолкнула меня. И только тут заметил, что вход с левой стороны перегораживали ноги покойника, я чуть не споткнулся. Содрогнувшись, я отвел глаза, чтобы не видеть мертвеца.
Вдоль стены среди пяти-шести женщин сидела Рараху, тревожно и мрачно поглядывая на дверь. Увидев меня, Она вскочила, подбежала ко мне и увела на улицу.
Мы долго целовались, долго и крепко обнимались, а потом уселись на влажный мох возле дома, где лежал покойник.
Она больше не боялась; мы разговаривали вполголоса, как и положено рядом с мертвецом.
Рараху осталась совсем одна на всем белом свете. После похорон она решила оставить навсегда родную хижину под панданусовой кровлей, где умерли ее старики.
– Лоти, – шептала она (как дуновение легкого ветерка достигал моего слуха ее нежный голосок), – хочешь, милый, мы вместе поселимся в Папеэте? Так жили Руери с Таимахой и многие другие пары… И все они были счастливы. Ни губернатор, ни королева не возражали против этого. Ты у меня остался один-единственный на свете… Ты же знаешь, что некоторые люди из твоей страны становились таитянами и домой не возвращались – так им здесь нравилось…
Я прекрасно знал, как труднопреодолимы волшебные чары неги и беспечности – этого-то я и опасался…
Тем временем женщины, сторожившие покойника, одна за другой тихонько покинули хижину и ушли по тропинке в деревню. Стояла глубокая ночь…
– Пойдем в дом, – предложила Рараху.
Длинные босые ноги мертвеца торчали наружу из хижины; мы содрогнулись от ужаса и вошли. Только одна старуха, родственница усопшего, оставалась при нем. Она сидела на корточках и тихо разговаривала сама с собой. Старуха шепотом поздоровалась со мной и сказала:
– А парахи ое! Садись!
Я сел и поглядел на мертвое тело, освещенное дрожащим тусклым светом туземного светильника. Глаза и рот старика были приоткрыты; подбородок зарос седой щетиной, как бурый камень – лишайником. Длинные руки с синей татуировкой, сухие, как у мумии, вытянулись вдоль костлявого торса. На лице мертвеца явственно проступили характерные, ни на какие другие не похожие, черты полинезийской расы. Старик превратился в настоящего тупапаху…
Рараху, следуя за моим взглядом, тоже посмотрела на покойника и вздрогнула от ужаса. Бедняжка похолодела, но все-таки решила посидеть около человека, который в детстве немного о ней заботился. О старой Хуамаине она плакала искренне, но этот старик, ставший тупапаху, почти ничего для нее не делал – он просто «давал девочке расти»; с ним ее связывали чувства почтения и долга, но страшный труп внушал ей неизмеримый ужас…
Старая родственница Тахаапаиру уснула.
По деревьям и кровлям шумел проливной дождь: ветви хлопали и зловеще трещали. В джунглях бродили тупапаху; они окружили бедную хижину и сквозь решетчатые стены смотрели на тело того, чья душа нынче перешла к ним. Казалось, вот-вот протянутся к нам их бледные руки…
– Лоти, миленький, не уходи! – бормотала Рараху. – Останься! А то я не доживу до рассвета, умру от страха!..
Всю ночь я держал бедную малышку за руки, пока первые лучи солнца не проникли в хижину сквозь плетеные стены. Наконец она заснула, положив головку ко мне па плечо. Ее прелестное личико осунулось и погрустнело. Я тихонько отнес ее на циновку и на цыпочках вышел.
Я знал, тупапаху исчезают с первым солнечным лучом. Можно спокойно оставить Рараху одну…
ПЕРЕЕЗД
…Недалеко от дворца за королевскими садами на одном из самых зеленых и тенистых бульваров Папеэте стоял уединенный домик. Возле него росла рощица таких высоких кокосовых пальм, что рядом с ними домик казался игрушечным. На улицу выходила веранда, увитая цветущей ванилью. За домиком благоухал небольшой садик с зарослями мимоз, олеандров, гибискусов. Везде росли розовые барвинки, заглядывали в окна, даже проникали в комнаты. Целыми днями в этом райском уголке было прохладно и покойно.
Там мы поселились с Рараху через неделю после похорон ее отца, как она и мечтала.
МУА-ФАРЕ
12 июня 1872 года, погожим вечером (в Южном полушарии – зимним вечером) мы давали большой прием – муа-фаре (новоселье). Это была амурама – ужин с чаепитием. Мы пригласили множество гостей и наняли двух китайцев – мастеров печь имбирное печенье и огромные причудливые торты.
Среди гостей был мой названый братец Джон, являвшийся на местных празднествах таинственным красавцем, необъяснимым для таитянок: никак они не могли проторить тропку к его чистому неискушенному сердцу.
Кроме Джона могу назвать еще своего друга Пламкетта по прозвищу Ремуна; принца Туинвиру – младшего сына Помаре; двух приятелей с «Рендира» и, конечно, развеселую компанию фрейлин: Фаиману, Марамо, Рауери, Тараху, Эрере, Тауну и небезызвестную негритянку Тетуару…
Рараху, став хозяйкой дома, забыла свои детские обиды – как Людовик XII,[53] став королем, простил обиды, нанесенные герцогу Орлеанскому.
Приглашенные явились все. В одиннадцать часов вечера в нашем доме собрались молодые красавицы в муслиновых туниках и венках из цветов; они весело щебетали, пили чай, сиропы и пиво, поглощали с аппетитом пирожные и грызли сласти, пели химене.
Во времена приема случился инцидент, с точки зрения английского этикета весьма неприятный. В то утро мы принесли из Апире любимого кота Рараху и предусмотрительно заперли его в шкафу, чтобы он не путался под ногами. Неожиданно взъерошенное животное появилось на столе, отчаянно вопя и опрокидывая посуду.
Хозяйка, ничуть не смущаясь, нежно расцеловала буяна и отнесла обратно в шкаф. Инцидент был исчерпан. А через несколько дней Турири полностью освоился и стал образцовым городским котом.
Уже на этом лукулловом пиру[54] Рараху было не узнать. В новом платье – прекрасной муслиновой тапе со шлейфом – она выглядела знатной дамой. Малышка ловко и грациозно занимала гостей, иногда лишь путалась, смущалась, но очарования не теряла. Все меня поздравляли с такой подругой, даже женщины, а Фаимана первая. «Мерахи менахенехе! Какая красавица!» – слышалось со всех сторон. Джон немного грустил, но улыбался малышке ласково. Она сияла от счастья: вот она явилась в свет, и явилась блистательно; красавицы Папеэте приняли ее как равную. Даже в детских мечтах ничего подобного она не могла и вообразить.
Так, играючи, переступила она роковую черту. Скромная дикая былинка, выросшая на природе в лесу, она, как и многие ее соплеменницы, попала в нездоровую неестественную среду, зачахла там и завяла…
ПОКА ЕЩЕ МИРНЫЕ ДНИ
Мы спокойно проводили дни под сенью наших огромных кокосовых пальм.
Подняться с первыми лучами солнца, пройти через калитку в королевский сад и там долго-долго плескаться в ручье под мимозами – до чего же приятно свежим чистейшим таитянским утром…
Купаясь, мы обыкновенно лениво перебрасывались словами с девушками из дворца, и так до самого обеда. Рараху ела всегда очень мало. Как и в Апире, она довольствовалась несколькими вареными плодами хлебного дерева, да еще съедала несколько пирожных (их нам каждое утро приносили китайские торговцы).
Затем большую часть дня мы спали. Тот, кто жил в тропиках, знает это томительное наслаждение послеполуденного сна. На веранде мы натянули гамаки и часами дремали в них, покачиваясь, убаюканные стрекотом цикад.
Вечером к Рараху обыкновенно заходила подружка Теурахи перекинуться в карты. Рараху обучилась тайнам экарте и, как все таитянки, страстно полюбила эту завезенную из Европы игру. Подруги часами сидели друг против друга на циновках, не отрывая глаз от глянцевых карточек у себя в руках.
Еще мы развлекались, собирая кораллы на рифе. Рараху часто сопровождала меня в морских прогулках на пироге. Мы шарили в теплой синей воде, вылавливая редкостные мадрепоры и раковины. В нашем неухоженном садике, в зарослях апельсинов и гардений,[55] всегда сушились раковины и отбеливались на солнышке кораллы. Их рогатые веточки сплетались с травой и барвинками.
Вот она, тихая, пропитанная солнцем жизнь дальних стран! Так жил некогда на Таити мой брат Руери; о такой жизни в дальних тропических землях грезил и я, будучи ребенком. Незаметно шло время. И потихоньку меня опутывали прочные ниточки, свитые из колдовских чар Океании. Мало-помалу сплетаются из них опасные тенета – они скроют от вас ваше прошлое, вашу родину и семью, и в конце концов так спутают вас, что, пожалуй, и не вырваться.
Рараху по-прежнему много пела. Голос ее звучал то пронзительно, то мягко и нежно, как пение славки, то добирался до самых верхних нот. Она оставалась одной из первых солисток хора Апире.
От детства на природе девушка сохранила склонность к поэтическим грезам и созерцанию. Свои мысли и чувства она выражала в песнях – сама сочиняла химене; дикий темный смысл их невозможно перевести – для европейца он непонятен. Но я слышал в них дивное волшебство печали – и более всего тогда, когда их негромкие звуки раздавались в безмолвии таитянского полдня…
Вечерами Рараху готовила к завтрашнему дню венки из цветов. Обычно она сама их не плела: в городе было несколько непревзойденных умельцев – китайцев, изготовлявших диковинные венки; из листьев и живых цветов мастера создавали искусные композиции, исполненные экзотического дальневосточного изящества – в точности как на китайских вазах.
В этих причудливых венках – самом богатом украшении Рараху – бывало много белых цветов гардении с ароматом амбры…[56]
Существовало еще одно украшение, более парадное, более изысканное, чем цветочный венок, – венки из соломки пииа – тонкой, белой, похожей на рисовую, – с невероятным искусством сплетенные руками таитянок. К венку из пииа обязательно привязывался пучок рева-рева, что как облачко парит при малейшем дуновении ветерка.
Рева-рева (значит «колыхаться») – это большие связки тончайших прозрачных золотисто-зеленоватых лент. Таитянки добывают их из сердцевины кокосовых пальм.
С наступлением темноты Рараху принаряжалась, распускала длинные волосы, и мы с нею шли гулять. Мы смешивались с нарядной толпой на главной улице Папеэте перед освещенными витринами китайских лавок, а не то при лунном свете обходили поляну, где плясали упа-упу.
Вскоре мы возвращались домой. Рараху почти никогда не участвовала в развлечениях прочих девушек и среди них слыла благонравной.
Да, это все еще было для нас время мирного счастья, но уже не того ненарушимого покоя и беззаботного веселья в дебрях Фатауа…
И тревога и грусть уже нашли дорожку в наш дом. Я любил Рараху все больше. Для меня она стала единственной в мире; жители Папеэте считали ее моей женой… Приятное уединение все больше сближало нас. Но эта околдовавшая нас жизнь не имела будущего – скорая разлука разрушит все…
…Разлука из разлук – между нами лягут моря и континенты и безбрежные дали вселенной…
Как-то мы собрались в гости к Тиауи, в ее дальнюю деревню. Рараху заранее радовалась этому путешествию. Рано утром мы вышли по дороге в Фаа с легким по-таитянски багажом за плечами: белая рубашка для меня, два парео и розовая муслиновая тапа для малышки.
В этом эдеме путешествуют, как в золотом веке, если, конечно, в те незапамятные времена уже изобрели путешествия.
Нет нужды нести с собой ни оружия, ни денег, ни еды. Вас везде приютят, накормят – задаром, от чистого сердца. Нигде на Таити вы не встретите хищных зверей, кроме нескольких, завезенных из Европы. Да и те почти все обретаются в Папеэте.
Наш первый привал был в Папара на закате первого дня, когда туземные рыбаки возвращались с уловом на крошечных пирогах с балансирами. Деревенские женщины встречали их на берегу и наперебой предлагали нам ночлег. Одна за другой причаливали к берегу остроконечные пироги: гребцы со всей силы лупили веслами по воде и громко трубили в раковины, подобно античным тритонам.[57] Удивительная картина, простая и безыскусная, как на заре мира…
На рассвете мы продолжили свой путь. Природа вокруг стала более величественной и девственной. Единственная тропка вилась по горному склону: океан открывался во всей своей необозримости. Тут и там плоские островки с удивительной растительностью; панданусы допотопного вида; джунгли, будто оставшиеся с лейасового периода[58]… Старинное свинцовое небо… Солнечный луч, пробивший толщу тяжелых облаков, серебрит мрачные воды…
Изредка попадались деревни, притаившиеся под пальмами, – овальные хижины, крытые соломой; неподвижные аборигены дремлют на корточках, созерцая вечные свои сны; татуированные старцы с глазами сфинксов застыли как статуи… Что-то странное, дикое уносит воображение в неведомые дали…
Загадочна судьба полинезийских племен: они похожи на остатки первобытных народов, живут в созерцательной неподвижности, цивилизация для них губительна… Должно быть, грядущее столетие не застанет их на земле…
На полдороге до Папеурири, возле Мараа, в горном склоне нам повстречалась большая пещера, распахнутая, как церковные врата; она была полна птиц. Рараху застыла от восхищения. Колония береговых ласточек залепила своими гнездами скалистые стены пещеры; наше вторжение поразило их: они сотнями носились в воздухе, щебетали и пели, возбуждая друг друга.
В поверьях таитян эти ласточки – ВАРУЭ – души умерших. Но сейчас для юной дикарки они были просто большой птичьей стаей. Девушке никогда ранее не приходилось видеть столько птиц зараз: незнакомое зрелище околдовывало – ей так и захотелось остаться в этой пещере, слушать и петь, как легкие быстрые ласточки.
Да, жить бы Рараху в краю, где полно певчих птиц, и целыми днями слушать их щебет в ветвях!
Подходя к округу Папеурири, мы увидели Техаро и Тиауи – они вышли нас встречать. Заметив нас, они очень обрадовались и громко закричали: шумно встречать друзей совершенно в характере таитян.
Наши славные аборигены проводили медовый месяц, который на Таити так же сладок, как и везде в мире; оба очень милы и гостеприимны самым сердечным образом.
Дом их чист и ухожен, в остальном же – классический гаитянский, вплоть до мельчайших подробностей. Для нас уже приготовили большую постель, устланную белыми циновками и закрытую, как здесь принято, занавесками из вытянутой и размятой коры бумажной шелковицы.[59]
В нашу честь хозяева закатили большой пир. Мы провели в Папеурири несколько чудесных дней. Но по вечерам становилось грустно: как нас ни развлекали, в сумерках я остро ощущал, сколь дик и заброшен этот Богом забытый уголок. По ночам слышались печальные звуки тростниковых флейт, мрачный хрип ракушечных труб – я тосковал о далекой родине; непривычное чувство щемило мне сердце.
Тиауи устраивала ради нас роскошные обеды; на них созывалась вся деревня. Меню составляли местные блюда. Особенно хороши были поросята, запеченные в листьях; изумительные фрукты на десерт… После обеда гости плясали и пели дивные химене.
Я ходил по-таитянски: босиком, в белой рубашке и коротком парео. И чувствовал себя туземцем, в душе мечтая, чтобы так оно и осталось; тихое счастье наших друзей – Тиауи и Техаро – вызывало зависть. В родной стихии Рараху была естественней и прелестней; я опять видел наивную смешливую девочку из Апире во всем бесхитростном очаровании и впервые подумал: быть может, нет выше счастья, чем жениться на малышке и остаться навеки с нею в самой глухой деревушке, на самом далеком и неведомом острове в королевстве Помаре – чтобы все забыли меня, чтобы умереть для света, лишь бы Рараху сберечь такой, какой я любил ее – своенравной дикаркой во всей ее простоте и наивности.
Как хорошо было в Папеэте в 1872 году! Столько праздников, вечеринок!.. Столько песен и плясок!..
Каждый вечер начиналось какое-то безумие. К ночи все таитянки украшали себя яркими цветами. Частая дробь барабана созывала всех на упа-упа; все устремлялись туда; женщины с распущенными волосами; в муслиновых тапах, едва прикрывающих грудь, – исступленные сладострастные пляски продолжались до утра.
Сама Помаре являлась на эти сатурналии,[60] оставшиеся в наследство от минувших времен (один губернатор пытался их запретить, но тщетно): так она пыталась развлечь любимую внучку. Маленькая принцесса таяла на глазах, как ни старались приостановить ее болезнь, и ее веселили любыми средствами.
Чаще всего пляски устраивались перед террасой дворца, и собирались здесь все женщины Папеэте. Царственные особы, возлежа на циновках при лунном свете, безмятежно любовались плясуньями.
Таитянки били в ладоши и хором пели под тамтам быстрые буйные песни. Каждая по очереди исполняла фигуру танца: сперва медленной поступью в медленном темпе, вскоре же танец убыстрялся, достигая исступления. И когда танцовщица в изнеможении внезапно замирала при оглушительном ударе барабана, ее место сразу же занимала другая, превосходя подругу бесстыдством и неистовством.
Девушки из Паумоту образовывали свои группки, еще более дикие, и соперничали с таитянками. С растрепанными как у безумных волосами, зачесанными вверх и образующими экстравагантные короны, они отплясывали в еще более странном и неровном ритме настолько зажигательно, что трудно было решить, кому из островитянок отдать предпочтение.
Рараху обожала эти представления, распаляющие кровь, но сама никогда не танцевала. Она, как и другие молодые зрительницы, распускала по плечам блестящую массу тяжелых волос, украшала себя редкостными цветами и целыми часами, молчаливая, сидела подле меня на ступенях, наслаждаясь восхитительным зрелищем.
Домой мы возвращались словно в лихорадке, опьяненные музыкой, плясками и праздничным шумом, открытые для любых необычайных ощущений.
В такие вечера Рараху казалась мне совершенно другой.
Упа-упа пробуждала в ее нецивилизованной душе первобытное сладострастие.
Рараху обычно носила туземную одежду – свободную |унику без пояса, которая называлась «тапа». Легкая ткань спадала изысканными вялыми складками, делая наряд девушки почти по-европейски элегантным.
Она уже научилась разбираться в моде; природное чутье помогало ей улавливать тончайшие нюансы в новом крое рукавов и лифов, выбирать фасоны, безошибочно отличать изящное от вульгарного. Дикарка стремительно превращалась в кокетливую, вполне цивилизованную куколку.
Днем она нахлобучивала широкополую шляпу из белой таитянской соломки, надвигая почти по самые брови и нацепляя на низкую плоскую тулью цветы и листья.
Живя в городе, она побледнела. Без чуть видимой татуировки на лбу, которую я так любил, а другие высмеивали, она могла сойти за белую девушку. Но на солнце кожа ее отливала-таки необычайным розовато-медным оттенком – тогда проявлялась полинезийская порода, родственная американским индейцам.
В местном светском обществе она все больше и больше утверждала себя как неотразимая и благонравная маленькая жена Лоти; на приемах у губернатора королева, подавая мне руку, спрашивала:
– Как поживает Рараху?
Ее замечали на улице; вновь прибывшие на остров хотели познакомиться с ней; все с первого взгляда пленялись ее выразительными глазами, тонким профилем и восхитительными волосами.
Она расцвела; ее классическая фигурка сформировалась и округлилась. Но временами под глазами ее выступали синеватые круги и тот же легкий сухой кашель, как у несчастных детей Помаре, сотрясал грудь.
И во внутреннем мире малышки происходили большие перемены. Я едва успевал следить, как созревал ее разум. Она уже была развита до того, что не обижалась, когда я называл ее маленькой дикаркой, – понимала: именно этим, а не манерами белых женщин, она мне мила.
Она понемногу читала Библию. Заповеди Христа приводили ее в экстаз – у нее бывали периоды пылкой религиозности. Сердце ее переполняли противоречия – там переплелись самые противоположные чувства; одним и тем же человеком она не была даже двух дней подряд.
Ей еще не исполнилось пятнадцати лет; все ее понятия оставались зыбкими, детскими – именно поэтому так очаровывала меня эта путаница мыслей и чувств.
Бог свидетель: насколько хватало слабой веры моей, я направлял ее душу к тому, что считал добрым и чистым. Бог свидетель: ни единым словом я не поколебал ее простодушную веру в искупление и вечную жизнь, и, хотя она мне была наложницей, я обходился с нею как с женой.
Братец мой Джон много времени проводил у нас; несколько приятелей-европейцев – офицеров «Рендира» и французских колониальных чиновников – тоже часто посещали наше мирное жилище. У нас было хорошо… Мало кто из них знал по-таитянски, но нежный голосок и прелестная улыбка Рараху очаровывали и тех, кто не мог понять ее языка; все любили ее и особо отличали – она имела право на уважение, подобающее белой женщине.
Я давно уже бегло болтал на «пляжном таитянском». Он так же похож на настоящий, как креольский[61] на французский. Постепенно я освоил и древние грамматические формы, и построение длинных фраз… Помаре благосклонно беседовала со мной. Две женщины помогали мне в изучении языка, на котором скоро никто не станет говорить: Рараху и королева.
Мы разговаривали за долгими партиями в экарте; королева благожелательно поправляла мои ошибки: ей было приятно, что я с любовью изучаю ее родной язык, обреченный на вымирание.
А мне нравилось расспрашивать ее о преданиях старины, обычаях и легендах полинезийцев… Она говорила медленно, хриплым басом; из ее уст я слышал диковинные рассказы о незапамятных таинственных временах, которые туземцы называют «ночь».
Слово «по» по-таитянски означает и ночь, и тьму, и прадавние времена, которые даже старики не упомнят…
ЛЕГЕНДА ОБ ОСТРОВАХ ПАУМОТУ
Первоначально название островов Паумоту происходит от понятий «ночные» или «покоренные». Теперь по просьбе их вождей острова переименованы в Туамоту, то есть – дальние острова. Там и сейчас живут людоеды.
Эти ранее необитаемые острова заселились последними из всего архипелага.[62] Прежде их охраняли водяные духи – они так сильно били по воде большими альбатросовыми крыльями, что никто не мог туда подобраться. Но однажды, в незапамятные времена, бог Таароа победил их и уничтожил.
И лишь тогда полинезийцы смогли наконец поселиться на Паумоту.
ЛЕГЕНДА О ПЯТИ ЛУНАХ
Полинезийская легенда говорит: некогда в небе над Великим океаном висели пять лун с человеческими лицами. Они насылали порчу на первобытных жителей Таити: кто подымал голову и смотрел на лики лун, тот сходил с ума.
Великий бог Таароа стал заклинать их. Тогда они смутились, и люди услышали, как в бездонной глубине вселенского пространства зазвучали страшные голоса: это луны, отдаляясь от земли, пели колдовские песни… Но Таароа победил их своей силой: луны задрожали, закружились и с грохотом упали в океан. А океан вскипел и раскрылся, чтобы принять их.
И из этих пяти упавших лун образовались острова: Бора-Бора, Хуахине, Эимео, Раиатеа и Тобуаи-Ману.
Я сидел на дворцовой веранде, а рядом со мной – принц Таматоа. Это было незадолго до тех ужасных поступков, за которые его заключили в тюрьму в Таравао. Он держал на коленях малютку принцессу Помаре V и нежно ласкал ее страшенными ручищами. Старая королева глядела на них с бесконечной нежностью и несказанной печалью…
Малышка тоже грустила: у нее в руках лежала мертвая птичка. Вся в слезах, девочка глядела на опустевшую клетку.
Певчая птичка – большая редкость для Таити. Эту привезли из Америки. Принцесса так радовалась ей…
– Лоти, – попросила она, – беловолосый адмирал говорил нам, что твой корабль скоро поплывет в землю Калифорнийскую (и те фенуа Калифорниа). Привези мне оттуда много-много птичек, целую клетку! Я их выпущу в лесах Фатауа, и, когда я вырасту, у нас здесь тоже будут петь птицы…
На острове Таити люди селятся по берегам океана, по взморью расположены все деревни. Середина же острова необитаема. Она покрыта непроходимыми дебрями и рассечена скалистыми хребтами неприступных гор; там царит вечная тишина. В лощинах природа сумрачна и величественна; в небо вонзаются остроконечные вершины – словно перед тобою диковинный собор, шпилем цепляющий облака. Летучие тучки, занесенные с моря пассатом,[63] разбиваются о базальтовые утесы, осыпаясь вниз росой или падая ручьями и водопадами. Обильные дожди, густые и теплые туманы очень полезны для здешних трав; невиданные мхи и удивительные по форме папоротники всегда зелены и свежи.
В противоположность искусственным каскадам Булонского леса[64] и Гайд-парка,[65] водопад Фатауа низвергался, искрясь, в сердцевину древнего мира, нарушая монотонным гулом вечный покой горного ущелья.
Примерно в тысяче метрах от домика Хуамаине и Тахаапаиру вверх по течению ручья среди поросших лесом скал находится этот знаменитый в Океании водопад,[66] который мне показали Тиауи и Рараху.
Со времени нашего переселения в Папеэте мы еще ни разу там не были, но как-то в сентябре решили совершить туда экскурсию.
Вначале Рараху захотела навестить дом своего детства; она вошла туда, держа меня за руку. Она остановилась под полуобвалившейся панданусовой крышей и молча рассматривала оставленную домашнюю утварь. Все в этом незапираемом на замок жилище было нетронутым с того самого дня, когда тело старого Тахаапаиру вынесли хоронить. Внутри домика стояли деревянные сундуки, грубые лавки, лежали циновки, висела на стене лампа туземного происхождения; Рараху взяла с собой только толстую Библию, принадлежавшую умершим приемным родителям.
После этого мы продолжили свой путь, углубляясь в долину по заросшим тенистым тропинкам, сдавленным скалами, под сенью девственных джунглей. Примерно через час стал слышен глухой могучий шум водопада. Мы добрались до того места в глубине темного ущелья, откуда ручей Фатауа серебрящимся снопом низвергался в бездну с трехсотметровой высоты.
И в этой бездне – подлинное чудо!
В полумраке, омываемые неиссякающим потоком, переплелись причудливо сросшиеся растения, по ним змеилась блестящая вода.
По отвесным черным утесам карабкались лианы; буйно разрослись папоротники, травянистые и древесные; землю ковром покрывали роскошные бархатные мхи. Сверкающая пыль водопада превращалась в буйные перевитые струи, ручьи, ливни… Бурлящая вода с клокотаньем устремлялась в углубленья скалы – много веков точила и шлифовала камни – и, вытекая из них, прежним ручейком продолжала свой путь под густой древесной тенью.
Пеленою висела поверх всего тонкая водяная пыль; сквозь нее едва проглядывалось небо, как со дна колодца, и пики мрачных утесов, полускрытых тучами.
Более всего Рараху поражало это вечное движение в неподвижной глуши: жизнь и смерть – косное вещество, движущееся беспрерывно бесконечно долгие годы от единственного толчка, данного от сотворения мира…
Мы пошли налево по козьим тропам вверх по склону.
Над нами висел плотный лиственный свод; стволы вековых деревьев – влажные, зеленоватые, гладкие, как величественные мраморные колонны, обступали нас со всех сторон. Толстыми змеями вились лианы; древесные папоротники широко раскрывали над нами ажурные зонты. Выше в горах нас встретили заросли цветущих роз! Это были бенгальские розы; они цвели всеми мыслимыми и немыслимыми красками в невиданном изобилье, по земле среди мхов стелился ковер земляники – настоящий сказочный сад!
Так далеко в джунгли Рараху еще ни разу не забиралась. Таитянки вообще ленивы; они не ходят в глубь острова и знают об этих местах не больше, чем о дальних странах. Мужчины изредка добираются сюда за дикими бананами или за ценной древесиной.
Рараху очаровали эти края – она была в восторге! В венке из благоухающих роз, ничуть не заботясь об одежде, она цеплялась за все попадавшиеся сучки.
Особенно мы любовались папоротниками, раскидывающими над нами роскошное кружево листьев свежайшего зеленого колера.
Чем выше мы поднимались, тем пустыннее и прохладнее становились окрестности. Под нами расстилались узкие долины, черные головокружительные пропасти. Огромные тучи с четкими краями то поднимались над головой, то стелились под ноги…
К вечеру мы дошли до самой середины острова; в прозрачном воздухе с мельчайшими подробностями просматривались все вулканические провалы и горные кряжи. Из центрального кратера расходились лучами огромные базальтовые гребни, постепенно сглаживаясь к побережью.
А вокруг острова – необъятный ярко-синий водный простор: горизонт так далек, что по известной оптической иллюзии океан представляется огромной вогнутой линзой, края которой кажутся выше самых высоких островных вершин; лишь одна Орохена,[67] великанша меж таитянскими горами, вздымала над всем величавым пейзажем мрачную свою главу. Остров по синей глади опоясывало белоснежное кольцо коралловых рифов, линия вечных прибоев. Вдалеке виднелись два небольших острова – Тобауаи-Ману и Моореа; над их сизоватыми вершинами парили разноцветные облачка, словно подвешенные в безбрежном просторе.
С высоты, будто из потустороннего мира, взирали мы на величие полинезийской природы. Поразительная красота! Мы сидели рядышком на камнях и, потрясенные, молчали. Наконец Рараху промолвила:
– Э Лоти, э ахо та ое манао ити? (Лоти, о чем ты думаешь?)
Я отвечал:
– Милая девочка, вряд ли ты поймешь мои мысли. Я думаю о том, что в океане рассеяны эти Богом забытые острова. И живет на них загадочный народ, которому в недалеком будущем суждено исчезнуть; что ты, малышка, дитя этого первобытного народа, и что я, сын Старого Света, рожденный на противоположной стороне земли, сижу с тобою на вершине дикого острова, вдали от всех смертных, и что я тебя люблю.
Видишь ли, Рараху, давным-давно, когда еще на планете не было ни одного человека, страшная рука бога Атуа[68] воздвигла эта горы из морской пучины, и остров Таити, раскаленный как железо в горне, родился из бури и пламени. Первые дожди, охладившие землю после этого катаклизма, проложили русло, по которому и поныне течет ручей Фатауа. И величественный вид перед тобой вечен: он останется неизменным и через столетия, когда исчезнет полинезийская раса, когда о ней сохранятся лишь легенды и предания в старинных книгах…
– Лоти, любимый, – спросила она, – я одного не понимаю, как полинезийцы сюда добрались. Ведь у них и теперь нет таких кораблей, чтобы в случае необходимости покинуть эта острова. Библия учит, что люди сотворены в очень далеких краях, как же они оказались тут? Что бы ни говорили миссионеры, наш народ совсем не похож на твой. И я очень боюсь, ваш Спаситель искупил ваши грехи, а нас не знает…
В Европе рождалось весеннее утро, солнце должно было скоро взойти – здесь же быстро закатывалось, освещая прощальными золотыми лучами грандиозную картину. Большие тучи, дремавшие в базальтовых расщелинах у нас под ногами, окрасились медью; Моореа на горизонте рдел, как потухающий костер; его красные горные пики слепили глаза.
И вдруг пожар сразу потух, и стремительно, без сумерек, спустилась ночь. В бездонном небе засветился Южный Крест, а с ним и прочие созвездия…
– Лоти, – спросила Рараху, – а высоко ли надо подняться, чтобы увидеть твою страну?
С наступлением темноты на Рараху напал обычный страх…
Нет ничего подобного здешней ночной тишине. Шум далекого прибоя сюда не долетает. Даже веточка не хрустает, даже листок не шелохнется, воздух неподвижен… Только в необитаемом краю, где нет даже птиц, возможна такая полная тишина.
Вокруг чернели силуэты деревьев и папоротников – как и внизу, в знакомом лесу Фатауа, – но здесь в бледном свете звезд временами мерцала, кружа нам голову, синяя впадина Океана. А мы находились в плену возвышенного уединения и беспредельности.
Таити – одно из немногих мест в мире, где ночью в лесу можно без опаски улечься спать, укрывшись парео, на ложе из папоротников и опавших листьев. Так мы и поступили, правда, сперва найдя открытое место, чтобы не ждать никаких неприятностей от тупапаху. Впрочем, эти мрачные ночные бродяги предпочитают более людные места, а сюда, наверх, в необитаемую глушь, вряд ли подымаются…
Я долго лежал и глядел в небо. Звезды… Звезды… Мириады сверкающих звезд в захватывающей дух синей бездне; целая коллекция невидимых в Европе созвездий медленно поворачивается вокруг Южного Креста…
Рараху тоже лежала с широко открытыми глазами, то улыбаясь мне, то глядя в ночное небо… Звездные туманности Южного полушария фосфоресцировали, а между ними зияли пустые пространства, большие черные дыры без следов космической пыли; легко представляешь грозную апокалиптическую бездну…
…Вдруг мы увидели, как с Орохены спускается что-то ужасное, огромное, черное… нечто невероятное, какой-то вестник стихийного бедствия… В одно мгновенье нас окружила непроглядная мгла, промчался шквал, осыпая листья и сухие ветки – и тут же ливень окатил потоками ледяной воды…
Кое-как мы нащупали ствол большого дерева и укрылись под ним, тесно прижавшись друг к другу. Мы оба тряслись от холода, а Рараху еще и от страха…
Ливень промчался – и настало утро, разогнавшее тучи и ночных призраков. Мы смеялись, сушили на ясном солнце одежду, потом скудно, по-таитянски, позавтракав, пошли вниз.
К вечеру, страшно усталые и голодные, но без приключений, мы добрались до низовий Фатауа.
Навстречу нам попались двое незнакомых юношей. До пояса обнаженные, в туземных парео вокруг бедер, на головах венки из роз, как у Рараху… На палках через плечо у них висела превосходная добыча – огромные связки плодов хлебного дерева и ярко-красных бананов.
Мы устроились все вместе в цветущей лощине под благоухающей сенью лимонов.
Юноши стали тереть сухие палочки, и скоро в их ладонях блеснул язычок пламени; они разожгли большой костер, испекли в траве плоды и свой прекрасный ужин разделили с нами – так принято в здешних местах.
Рараху с этой прогулки вынесла такое множество волнующих впечатлений, будто съездила в дальние страны.
Ее неискушенному разуму открылось множество новых понятий – о беспредельности мира, о происхождении человеческих рас, о тайне их судеб…
В Папеэте было две законодательницы мод – Рараху и ее подруга Теурахи. Всем остальным они задавали тон – какие фасоны, цвета одежды, какие шляпки и венки носить…
Обычно они, бедненькие, ходили босиком и довольствовались весьма скромной роскошью – главным образом венками из свежих роз. Но прелестные юные лица, совершенные фигурки делали их очаровательными и в таком простом наряде.
Подруги часто выходили в море на хрупкой пироге, сами управляли ею и любили смеясь проплыть под самым носом «Рендира».
Когда они шли под парусом, то утлая их лодчонка, накренившись под свежим ветром, неслась с поразительной скоростью – а они, стоя в лодке, с горящими глазами и развевающимися волосами, походили на неких морских духов. Подружки так ловко справлялись со своим стремительным суденышком, что оно летело как стрела, оставляя за собой длинный пенистый след.
Таити Дивный, король Полинезии, европейский остров средь дикого океана – перл и бриллиант пятой части света.
Дюмон-Дюрвиль
Действие происходит у королевы Помаре в ноябре 1872 года.
В этот вечер придворные дамы, обычно возлежащие босиком на свежей травке или панданусовых циновках, к празднику принарядились.
Я сидел за роялем с развернутым клавиром[69] «Африканки».[70] Этот рояль – дорогой инструмент с нежным глубоким звуком, подобным органному или колокольному, – на Таити был новостью: он прибыл в тот самый день утром. Музыка Мейербера тоже впервые звучала здесь.
Рядом со мною стоял мой товарищ Рэндл, прекрасный тенор: позже он оставил морскую службу ради артистической карьеры; на некоторое время сделался весьма знаменитым на американской сцене под именем Рандетти, но скоро спился и скончался в нищете.
Тогда его голос и талант достигли расцвета. Я никогда не слыхал мужского голоса обворожительней. Мы услаждали слух таитян – в этой дикарской стране аборигены непостижимым образом понимают музыку.
В глубине гостиной под собственным портретом (некий талантливый художник изобразил ее тридцать лет тому назад, прекрасную и поэтичную), на позолоченном троне, обитом красной парчой, восседала королева. На руках она держала тяжело больную внучку, Помаре V; девочка уставилась на меня огромными – от жара они стали еще больше – глазами.
Грузное бесформенное тело старухи занимало все сиденье. На ней было бархатное малиновое платье; атласные башмаки кое-как налезли на ее распухшие ступни.
Рядом с троном на подносе лежали панданусовые сигары.
При королеве находился переводчик в черном костюме. Она понимала по-французски не хуже парижанки, но ни разу не соблаговолила произнести ни слова.
Адмирал, губернатор и консул сидели подле нее. В старом, морщинистом, смуглом, широком, суровом лице Помаре сохранились следы былого величия, но безмерная печаль лежала на ее челе. Смерть одного за другим уносит ее детей, пораженных наследственной неизлечимой болезнью; королевство захвачено цивилизацией; все идет вразнос, прекрасная страна превращается в притон…
За открытыми окнами колыхалось море голов в цветочных венках. Все сгрудились под окнами, чтобы послушать музыку: фрейлины – Фаимана, подобно наяде,[71] увенчанная тростником и листьями; в дурмановом венке Техаимана; Териа, Рауреа, Тапу, Эрере, Таиреа… Тиауи и Рараху…
Стену, выходящую в сад, заменяла колоннада из драгоценного дерева; за нею в звездной ночи – таитянские дали…
На скамейке под колоннадой на фоне ночных небес восседали придворные дамы: предводительницы племен и принцессы крови. Их ярко освещали четыре больших золотых торшера в стиле помпадур[72] (как они только туда попали?). При свечах блестели дамские наряды, и впрямь по-настоящему красивые и элегантные. У местных красавиц от природы миниатюрные ножки; в праздничный вечер они обуты в изящные атласные туфельки.
Там блистала великолепная Арииноре в вишневом платье, в венке из пииа, – та, что отвергла французского лейтенанта М., разорившегося на свадебный подарок, и руку гавайского короля Камехамехи.[73]
Рядом с нею – неразлучная подруга Паури, очаровательная дикарка, – то ли странно уродливая, то ли странно прекрасная: люди с такими лицами едят сырую рыбу и человечину. Удивительная девушка: она живет в далекой лесной деревне, но образованна, как английская барышня, а танцует, как испанка…
Титауа, пленившая английского принца Альфреда, – редкий пример таитянки, сохранившей красоту в зрелом возрасте. На ней великолепные жемчуга, в волосах развевается рева-рева.
Две ее дочки, красавицы под стать матери, недавно вернулись из лондонского пансиона. На них модные европейские бальные платья, но по просьбе королевы низкие декольте прикрыты таитянскими тапа из белой вуали.
Принцесса Ариитеа, невестка Помаре – нежноликая, простодушная; как всегда, у нее в распущенных волосах заколоты бенгальские розы.
Правительница острова Бора-Бора – острозубая старая дикарка в бархатном платье.
Принцесса Моэ (имя ее означает «сон» или «тайна») в темном платье – безупречная загадочная красавица; ее таинственные глаза полуприкрыты – она как будто смотрит внутрь себя.
Они сидят, ярко освещенные, а за ними – прозрачная бездна полинезийской ночи; горные вершины пронзают звездное небо; на его фоне выделяется великолепный силуэт банановой рощи: огромные листья, грозди плодов – подобные кованным из черного металла цветам на жирандолях.[74] Над деревьями мерцают млечные пятна звездных туманностей здешнего неба, и среди них сияет Южный Крест… Вот это настоящие тропики!
Воздух насыщен восхитительными ароматами гардений и цветущих апельсинов; под плотными сводами деревьев к ночи он сгущается особенно. Тишина… Только цикады стрекочут в траве – незабываемый звук таитянских ночей… Хочется раствориться в этой колдовской музыке…
Мы выбрали отрывок, где Васко[75] в упоении бродит по только что открытому острову и восхищается тропической природой. В этом отрывке маэстро так великолепно почуял и выразил обаяние дальних стран с вечным летом и неувядаемой зеленью!
Рендл приготовился, и зазвучал его дивный голос:
Чудные страны,
Блаженства сады…
О, райский сад, из вод восставший!
Я думаю, сама тень Мейербера в ту ночь трепетала от радости, слушая, как на оборотной стороне земного шара звучит его музыка.
В конце года на острове Моореа был большой праздник – освящение храма в Афареаиту.
Помаре, объявив «беловолосому адмиралу» о желании отправиться туда со всей свитой, пригласила и его на эту церемонию.
Адмирал предоставил фрегат в распоряжение королевы; они договорились, что «Рендир» возьмет на борт весь двор.
Свита Помаре многочисленна, шумна, живописна. По случаю торжества ее дополнили двумя или тремя сотнями молоденьких девушек, которые сильно потратились на цветы и рева-рева.
Ясным декабрьским утром вся эта компания штурмом взяла «Рендир». Корабль поднял паруса.
Меня в парадной форме послали во дворец за королевой. Она хотела подняться на борт без лишнего шума – потому и отправила всю свиту вперед. Мы же пошли к океану небольшим избранным обществом.
Процессию возглавляла королева в красном платье, ведя за руку обожаемую внучку. Следом шли принцессы Ариитеа и Моэ, правительница острова Бора-Бора, и я.
Часто я вспоминаю эту картину… У женщин есть минуты высшей красоты, минуты озарения… Теперь через годы и расстояния, думая об Ариитее, я вспоминаю именно этот образ: мы с нею рука об руку в лучах утренней зари идем под сенью тропических деревьев…
Когда наш ялик[76] причалил к борту «Рендира», матросы фрегата, выстроенные на палубе, трижды гаркнули: «Да здравствует Помаре!» – и двадцать один залп салюта прогремел на тихом таитянском взморье.
В адмиральской каюте королеву и ее приближенных ждал завтрак в таитянском вкусе – плоды, конфеты, выдержанное розовое шампанское.
Тем временем фрейлины со смехом разбежались по кораблю, нарушая принятый морской порядок, поднимая все вверх дном, заигрывая с матросами, кидая им апельсины, бананы, прочие фрукты…
Среди них была и моя Рараху, незначительное лицо королевской свиты. В отличие от веселых спутниц, была она задумчива и грустна. Помаре взяла на праздник лучшие хоры химене – вот и Рараху попала туда как солистка хора Апире.
Тут надо сделать отступление и рассказать о ТИАРЕМИРИ – предмете, не имеющем аналогов в европейском женском наряде.
Это украшение таитянки по большим праздникам прикалывают в волосы за ухом; внешне оно напоминает зеленый цветок георгина. Но если внимательнее приглядеться к цветку, то обнаруживаешь его искусственное происхождение: на стебель тростника нанизывается множество цветочков очень редкого вида плауна,[77] очень пахучего; он растет в лесу на ветвях деревьев.
Искусные китайцы умеют составлять красивейшие тиаре и за большие деньги продают их красоткам Папеэте.
Тиаре – украшение для праздников, пиров и танцев. Если девушка дарит его юноше, то это все равно что султан бросает платок желанной одалиске…[78]
Все таитянки в тот день украсили свои прически дорогими тиаре.
Ариитеа пригласила меня на завтрак к адмиралу, а бедняжка Рараху осталась на палубе и тихонько плакала от обиды. Так жестоко я наказал ее за очередной детский каприз, рассердивший меня накануне, – она уже проливала из-за него слезы.
Мы подходили к острову Моореа после примерно двухчасового плавания.
В кают-компании «Рендира» было шумно. Офицеры пригласили на завтрак несколько наиболее привлекательных девушек.
Рараху в мое отсутствие приняла такое приглашение. Там же оказалась ее подружка Теурахи и еще несколько приятельниц. Веселье осушило ее слезы.
Рараху, как и остальные девушки, не знала по-английски, но оживленно переговаривалась с соседями жестами и междометиями, а те любовались ею.
Наконец (о ужас! о коварство!) после завтрака она с показной учтивостью протянула свой тиаре Пламкетту.
Впрочем, у малышки хватило ума, кому дарить свое сокровище. Деликатный Пламкетт сделал вид, что ничего не понял.
Как описать это дивное место – бухту Афареаиту?!
Большие причудливые черные скалы, густые джунгли, тенистая сень кокосовых пальм, нависающая над спокойной водой… Под высокими пальмами – несколько домиков, окруженных апельсиновыми деревьями и олеандрами.
Поначалу кажется, будто в этой тени ни души. На самом же деле все жители Моореа собрались, притаившись за зелеными сводами, и молча ожидали нашего появления.
Воздух был насыщен влажной прохладой, удивительными запахами мхов и тропической растительности. Все хоры химене расположились в кронах гигантских деревьев – каждый хор в одеянии своего цвета: одни – в белом, другие – в зеленом, третьи – в розовом… Женщины в венках из цветов, мужчины – из камыша и листвы. Некоторые, подичее, прятались в глубине джунглей и боязливо выглядывали из-за зеленых кущ.
Королеву, сошедшую с фрегата, приветствовали так же, как и ее прибытие на борт. Далеко по горам раскатилось эхо пушечного салюта.
Адмирал поддерживал царственную особу под локоток. Канул в прошлое туземный обычай подхватывать королеву на руки, прежде чем ее башмачок коснется земли. А ведь в старину считалось: земля, на которую ступит повелительница, становится ее собственностью.
Два десятка всадников с копьями – почетный караул Помаре – выстроились на берегу для встречи.
При появлении королевы хоры химене одновременно грянули приветственную песнь: «Иа ора на, Помаре вахине!» И эхо подхватило торжественные звуки.
Будто мы прибыли на заколдованный остров, внезапно оживленный мановением волшебной палочки…
Церемония освящения храма в Афареаиту длилась долго. Миссионеры произносили длинные речи, а туземные хоры пели хвалу Всевышнему.
Храм построили из белоснежных кораллов. Кровлю из листьев пандануса поддерживали колонны из ценных пород дерева, соединенные разноцветными шнурами, образующими геометрический узор, – таков древний стиль островных сооружений.
Ясно вспоминаю это потрясающее зрелище: через широко раскрытые врата в глубине храма – восхитительный вид: стройные пальмы на фоне гор… У кафедры проповедника королева в черном платье, погруженная в себя, молится за свою дорогую внучку. Рядом с Помаре – предводительница племени папара, вокруг – фрейлины в белых одеяниях. В храме море голов, украшенных цветами, – и среди них Рараху. Я оставил ее в этой толпе, сделав вид, будто мы незнакомы…
Хор из Апире должен был заключать церемонию. Когда он запел, воцарилась тишина, и я различил хрустальный голос своей подружки – он перекрывал все другие. Молитва ли ее вдохновила или страсть, не знаю, только она неистово выводила прихотливые и сложнейшие вариации. Голос чудесно звучал в тишине храма и завораживал…
После церемонии всех пригласили к праздничному столу, накрытому на свежем воздухе под кокосовыми пальмами.
Столы сервировали на пятьсот – шестьсот персон. На скатертях разложили кружевные листья и цветы амаранта.[79] Кроме этого было множество композиций, составленных китайцами из бамбуковых побегов и разных редких растений. На столе в изобилии стояли блюда европейской и таитянской кухни: фруктовый джем, поросята, целиком запеченные в листьях, козлята, квашенные в молоке… Слуги с трудом таскали вокруг стола тяжелые сосуды в виде пирог, из которых гости черпали разнообразные соусы. Вожди и предводительницы племен на все голоса славословили королеву. Кому не хватило места за столом, ели стоя, на плечах у сидящих: неописуемый гвалт и кавардак!
Я сидел за столом с принцессами и подчеркнуто не обращал внимания на Рараху, находившуюся далеко от меня среди своих земляков из Апире.
Когда на Афареаиту опустилась ночь, Помаре отправилась в дом вождя, где ей приготовили постель. «Беловолосый адмирал» вернулся на фрегат. Тут-то и началась безумная упа-упа.
Все устремления к божественному, все христианские чувства испарились вместе с солнечным светом. Дикарский остров накрыла нежащая теплая мгла и, как в те давние времена, когда первые мореплаватели назвали Таити новой Цитерой,[80] все преисполнилось соблазном, пылким вожделением, любовными страстями…
Я последовал за «беловолосым адмиралом» на корабль, оставив Рараху в безумствующей толпе.
Оставшись один, я грустно вышел на палубу «Рендира». Тихо и безлюдно было на фрегате, столь оживленном утром… На фоне ночного неба вырисовывались мачты и реи. Звезды спрятались за облаками, воздух тяжел, океан недвижим…
В черной воде отражались горные пики Моореа; на берегу светились огни праздника; смутно доносились хриплые звуки соблазнительных песен, дробь тамтамов…
Я почувствовал укор совести: зачем я оставил малышку одну среди этой вакханалии? С тоскою взирал я на прибрежные огни; звуки, долетавшие оттуда, щемили мне душу.
На борту «Рендира» пробили склянки,[81] а сон все не приходил. Я так любил свою бедняжку! Так беспокоился за нее! Таитяне называли ее маленькой женой Лоти – и она вправду была мне женой. Я любил ее всем сердцем, всей душой… И все же между нами пролегала непреодолимая бездна. Рараху всего лишь маленькая дикарка! И хотя мы стали плотью единой, не пропадало коренное различие наших рас, представлений о мире, разница в воспитании и развитии… Она частенько не понимала меня, да и я ее тоже. Она не могла знать о моем детстве, о моей родине, о родовом моем гнезде… Я не забуду, как однажды она произнесла: «Боюсь, что нас создал не один и тот же Бог». Вероятно, дикарка была недалека от истины. Так несовместимы природы, породившие нас, что союз наших душ наверняка обречен…
Бедняжка Рараху, детка, скоро время разлучит нас навсегда. Ты так и останешься дикой таитянской девочкой, так и умрешь на своем острове, одинокая и покинутая, и Лоти, может быть, никогда не узнает об этом…
На горизонте, где водная масса океана соприкасалась с бледнеющим небом, стала проявляться чуть приметная полоска – остров Таити. Небо на востоке светлело, гасли огни на берегу, больше не слышалось песен…
Я мучился: вот в этот полный соблазнов утренний час Рараху там одна, разгоряченная пляской… Одна ли?.. Мысль эта жгла, как раскаленное железо.
Днем королева и принцессы вернулись на корабль, уходивший назад в Папеэте. Им отдали подобающие почести, они удалились в каюты, а я остался на палубе и не отводил глаз от великого множества челнов, шлюпок, пирог, доставлявших на борт «Рендира» королевскую свиту. На этот раз пассажиров оказалось намного больше, ибо многие женщины с Моореа решили продолжить веселье на Таити.
Вот наконец и Рараху! Она возвращается! Малышка сменила белое платье на розовое, в волосы заколола светлые цветы. На бледном лбу четче проступила татуировка, а под глазами обозначились темные круги.
Конечно, до утра она плясала упа-упу. Но теперь она здесь, она возвращается! Ничего другого я больше не желал.
Мы пересекали пролив в чудную тихую погоду.
Солнце только что село. Смеркалось. Фрегат бесшумно скользил по тяжелой маслянистой воде, оставляя за кормой ленивые вялые волны, замиравшие вдалеке на зеркальной поверхности океана. На удивительно прозрачном небе висели большие темные тучи, резко контрастируя с желтоватым закатом.
На корме «Рендира» находилось несколько женщин – они очень красиво смотрелись на фоне океана и полинезийского пейзажа. Приглядевшись, я изумился: там Рараху по-приятельски болтала с Ариитеей; вокруг стояли Фаимана, Марамо и другие фрейлины.
Оказывается, Рараху сочинила новую песню, и девушки собирались спеть ее. И вот они начали на три голоса: Рараху, Ариитеа и Марамо.
Звонкий голос моей малышки выделялся среди остальных. Она четко выпевала слова своей песни – я не забыл ни одного:
Эахаа ноа ихо – э! – те тара но Пайа
и тоу неи таи иа ое, тау хоа! эаэ!
Уа ирити хои ау – э! – и те туму но те тиаре,
эи фааите и тау таи иа ое, тау хоа! эаэ!
Уа таа тау хоа – э! – эи Фарани те фенуа,
э нева ое мата, аита э хио хои ау! эаэ!
Вот приблизительный перевод:
Даже вершина Пайо меньше,
чем скорбь моя о тебе, любимый мой! ох!
Для тебя я вырвала с корнем свой цветок,
чтобы знал ты о скорби моей, любимый мой! ох!
Ты уедешь, любимый мой, в землю Французскую,
поднимешь к небу глаза, но меня уже не увидишь! ох!
Навсегда врезалось в мою память одно из пронзительнейших впечатлений от Полинезии: три девичьих голоса ноют эту песню с причудливым ритмом над просторами Великого океана…
Глубокой ночью свита сошла на берег в Папеэте; множество народа встречало ее.
Через мгновенье мы с Рараху очутились на тропинке, ведущей к нашему дому. Одно и то же чувство привело нас на эту дорожку.
Молча я открыл дверь. И, только зайдя в дом, мы наконец посмотрели друг на друга…
Без упреков и слез Рараху вдруг усмехнулась и отвернулась от меня. Боже, сколько горечи, презрения, отчаяния было в этой усмешке!
Казалось, она говорила:
– Конечно, я для тебя низшее существо, забава, поиграл и бросил! У вас, у белых, всегда так. Так что нет смысла обижаться! Какая разница – ты или кто другой! Была твоя, здесь был наш дом… Ты и теперь меня хочешь… Бери…
Наивная девочка набралась житейской мудрости; маленькая дикарка стала сильнее своего хозяина и победила его.
Глядел я на нее с удивлением и печалью, не в силах вымолвить ни слова, – так мне было жалко малышку… Кончилось тем, что я сам умолял ее о прощении, чуть не плача и осыпая поцелуями…
Она еще любила меня, как можно любить недоступное и непонятное сверхъестественное существо…
После этой размолвки наступили новые мирные сладостные дни любви. Забылись обида и слезы; снова тягуче потекло медленное время.
Тиауи с двумя родственниками из Папеурири приехала погостить в Папеэте и остановилась у нас.
Как-то она с серьезным видом отвела меня в сторону явно для важного разговора. Мы пошли в сад и уселись под олеандрами.
Тиауи на редкость скромна и серьезна, что совсем нехарактерно для таитянки. Она жила в далекой деревне, во всем следовала наставлениям миссионера-туземца, у нее была пламенная вера неофитки.[82] В сердце Рараху подруга читала как в открытой книге и знала о ней много удивительного.
– Лоти, – начала Тиауи, – Рараху пропадет в Папеэте. Что с нею будет, когда ты уедешь?
Меня самого мучило будущее Рараху. Впрочем, мы с нею были настолько различны, что я плохо разбирался в противоречиях ее мятущейся натуры. Но все же не мог не понимать, что она погибает – погибает душою и телом. Может быть, это меня особенно в ней пленяло – очарование близкой смерти… Я чувствовал, что люблю ее, как никого и никогда…
Между тем не было существа смиренней и тише моей подружки: она стала молчаливой, спокойной и кроткой – вспышек детского гнева как не бывало. Всякий, кто посещал наш дом и видел, как моя маленькая женушка беззаботно сидит на веранде и улыбается гостям загадочной гаитянской улыбкой, мог подумать, что именно здесь обитает сказка мирной и счастливой любви.
У нее бывали периоды безграничной нежности ко мне – казалось, ей хочется прижаться к единственному другу своему, единственной опоре в этом мире… В такие минуты она тихонько плакала при мысли о разлуке, а я опять возвращался к безумной идее – остаться с ней навсегда.
Иногда она брала старую Библию, принесенную из Апире, истово молилась, и пламенная простодушная вера светилась в ее глазах.
Но чаще она отворачивалась от меня, и вновь я видел знакомую недоверчивую усмешку, как после возвращения из Афареаиту. Казалось, Рараху пристально вглядывалась в туманную даль прошлого. К ней возвращались странные понятия раннего детства; необыкновенные вопросы о серьезнейших предметах говорили о смятенности ее ума, о тревожности и беспокойстве мыслей…
Полинезийская кровь кипела в ее жилах; в иные дни била девочку нервная лихорадка – она становилась сама не своя. Рараху была мне верна в том смысле, как это понимают здешние женщины, то есть скромна и благонравна с другими европейцами, но я догадался, что у нее есть любовники среди соплеменников. Я притворился, что ничего не замечаю. Бедняжка не виновата в природном темпераменте и страстности.
В ней не наблюдалось внешних признаков чахотки, как у больных европейских девушек. Она даже округлилась и по красоте стана могла соперничать с прекрасными древнегреческими статуями. Но легкий сухой кашель, как у детей Помаре, все чаще сотрясал ее грудь, и под глазами ложились синие тени.
Рараху становилась все печальней и трогательней. В ней я видел символ полинезийской расы, прекрасной, угасающей при столкновении с нашей цивилизацией, с нашими пороками… Скоро от полинезийцев останется лишь память в анналах истории Океании…
Время приближало разлуку: «Рендир» уходил в Калифорнию, в «землю Калифорнийскую», по выражению маленькой принцессы.
Правда, на обратном пути мы собирались месяц-другой побыть еще на дивном острове. Если бы я не рассчитывал наверняка вернуться, я скорее всего не уехал бы: навсегда расстаться с Рараху – выше моих сил!
Чем ближе к отплытию, тем чаще посещала меня мысль найти Таимаху – жену брата Руери. Почему-то мне не хотелось уезжать, не повидав ее. Я поговорил с королевой и попросил ее взять на себя труд устроить нашу встречу.
Помаре близко к сердцу приняла мою просьбу.
– Как, Лоти, ты хочешь ее видеть? Руери говорил тебе о ней? Значит, он не забывал ее?
И мне почудилось, что царственная старуха погрузилась в печальные воспоминания былых возлюбленных, забывших дорогу в ее приветливую страну…
На другой день «Рендир» снимался с якоря…
Королева спешно навела справки. Оказалось, что Таимаха вернулась на Таити. К ней направили курьера с требованием быть на рейде в час заката.
В назначенный срок мы с Рараху пришли в указанное место.
Ожидание было напрасным. Как я и предполагал, женщина не появилась.
С замиранием сердца следил я, как утекают, словно песок, последние мгновения нашего последнего вечера. Чего бы только я не дал, только бы увидеть ту, с кем связались мои туманные поэтические фантазии детства! Но предчувствия меня не обманули.
Мимо прошли две старухи с девочкой. Мы обратились к ним.
– Она на главной улице, – сообщили они. – Девочка покажет ее вам. Отошлите потом малышку домой.
НА ГЛАВНОЙ УЛИЦЕ
Это шумная улица с китайскими магазинчиками; желтокожие торговцы с узкими глазками и длинными косами продают чай, фрукты, сласти… Под тентами выставлены на продажу цветочные и панданусовые венки, благоухающие тиаре… У входа в лавочки и под густыми кронами деревьев по обычаю Поднебесной империи[83] развешано множество фонариков. С песнями прогуливались гаитянки. Стоял прекрасный вечер, праздничный и веселый, а главное – неповторимый. Восточные ароматы сандала и монои прихотливо смешивались в воздухе со сладкими запахами гардений и апельсиновых цветов.
Наша проводница, маленькая Техамана, разглядывала всех встречных женщин, но тщетно – Таимахи не было. Кого мы только не спрашивали о ней, никто даже имени такого не знал. Уходили драгоценные мгновенья последнего вечера, тоскливое нетерпенье возрастало…
Так мы рыскали целый час. И вот в неосвещенном месте под большими черными манговыми деревьями девочка вдруг остановилась. На земле, уткнув лицо в ладони, неподвижно сидела женщина. Казалось, она спит.
– Тера! (Вот она!) – воскликнула маленькая Техамана. Я наклонился над сидячей, чтобы получше ее разглядеть.
– Ты Таимаха? – с дрожью в голосе спросил, боясь, вдруг она скажет «нет».
– Да, – произнесла женщина, не пошевелившись.
– Таимаха, жена Руери?
– Да, – повторила она, подняв голову, – Таимаха, жена Руери, моряка с уснувшими глазами («мата моэ» – покойного).
– А я Лоти, брат Руери. Пойдем, поговорим.
– Ты его брат? – спросила она не без удивления, но так равнодушно, что я смутился.
И пожалел, что решил разгрести остывший пепел; ничего там нет, кроме пошлости и скуки…
Она все же встала и пошла за мной. Я взял за руки и Таимаху и Рараху и повел прочь от праздной толпы; там никто больше не интересовал меня…
ПРИЗНАНИЕ
Мы шли по темной пустынной тропинке. В тени густых деревьев еще слышней шум вечернего города. Таимаха внезапно остановилась и села на землю.
– Я устала, – сказала она в изнеможении, – Рараху, передай ему, пусть говорит здесь. Дальше я не пойду. Что, он и вправду его брат?
Тут меня пронзила мысль, которая никогда прежде не приходила в голову. Я спросил:
– У тебя не было детей от Руери?
Она немного поколебалась, но ответила очень твердо:
– Были. Двое.
После неожиданного признания мы надолго замолкли. Множество чувств, прежде неведомых, породило это признание – тоскливых, невыразимых…
Не передать щемящую странность этих минут. Очарование здешней природы, ее таинственная сила неподвластны бедным словам…
Спустя час мы с Таимахой покидали Папеэте. Прощальный вечер на «Рендире» подходил к концу: моряки с веселыми компаниями девушек разбрелись по таитянским хижинам. Дух любовного томления, любовного вожделения витал над городом, как во время большого праздничного гулянья.
Но я был так потрясен, что позабыл даже свою Рараху. Она в одиночестве добралась до нашего милого домика и со слезами на глазах ждала меня там.
Мы же с Таимахой бродили по берегу моря под теплым тропическим дождем. Она не обращала внимания на промокшую тапу, белым шлейфом волочащуюся по сырому песку следом.
В полуночной тишине однозвучно шумел глухой прибой, бившийся вдалеке о коралловый риф. Под дождем шевелились гибкие пальмы: на горизонте над темно-синей плоскостью океана в неверном свете затуманенной луны едва проступали горные вершины острова Моореа.
Я любовался Таимахой: в тридцать лет она все еще была совершенной полинезийской красавицей. Черные волосы влажными прядями ниспадали на белое платье; в венке из роз и листьев пандануса она походила на богиню.
Я нарочно повел ее мимо обветшавшего дома в зарослях деревьев и лиан. Говорили, здесь когда-то жила она с моим братом.
– Ты узнаешь этот дом, Таимаха? – спросил я ее.
– Да, – впервые оживилась моя спутница. – Да, это дом Руери!
В этот довольно поздний час мы поспешали в провинцию Фаа: я упросил Таимаху показать мне своего младшего сына Атарио.
Не без усмешки отнеслась она к моей причуде, по таитянским понятиям необъяснимой.
В стране, где нет нищеты, а труд не нужен, где каждому есть место под солнцем, где джунгли всех кормят, дети растут свободными, как трава, там, где родители сочтут нужным их оставить. Здесь нет семейных связей, которые в цивилизованном мире за неимением других резонов поддерживают необходимость борьбы за существование.
Атарио, родившийся уже после отъезда Руери, жил в Фаа: его, по обычаю, усыновили дальние родственники матери.
А Таамари, старший сын, у которого лоб и глаза (те роэ, те мата рахи), по словам Таимахи, были совсем как у моего брата, воспитывался у бабушки на острове Моореа, виднеющемся на горизонте.
Не доходя до Фаа, в пальмовой роще мы увидели блеснувший огонек. Таимаха, взяв меня за руку, потянула по неприметной тропинке в глубь леса.
Несколько минут мы шли в кромешной темноте, пока не разглядели под огромными, мокрыми от дождя пальмами соломенный шалаш, а в нем двух старух, сидящих на корточках перед костерком из хвороста. Таимаха что-то сказала им. Старухи поднялись, чтобы получше меня разглядеть. Таимаха поднесла к моему лицу горящую головню, внимательно всматриваясь. Мы впервые увидели друг друга при свете.
Рассмотрев меня хорошенько, она печально улыбнулась. Конечно, она узнала во мне знакомые черты своего возлюбленного – чужеземцам всегда бросается в глаза самое отдаленное кровное сходство.
А я любовался ее большими черными глазами, прекрасным правильным профилем и блестящими зубами, казавшимися еще белее от медного цвета кожи.
Мы молча последовали дальше, и вскоре за черными громадами деревьев показалась деревушка.
– Tea Фаа! (Вот и Фаа!) – с улыбкой проговорила Таимаха.
Она подвела меня к хижине из прутьев бурао в зарослях тамариндов, манговых и хлебных деревьев.
В доме крепко спали; через просвет в стене Таимаха тихонько позвала кого-нибудь открыть нам.
Зажглась лампа. На пороге появился полуобнаженный старик и жестом пригласил войти.
Хижина оказалась довольно большой. На полу вповалку спали старики и дети. Туземный светильник на кокосовом масле давал совсем немного света, едва обозначая контуры спящих. Океанский ветер гулял внутри дома. Таимаха наклонилась над циновкой и взяла спящего ребенка на руки.
– Нет, – сказала она, проходя мимо светильника, – я ошиблась, это не он.
Положив мальчика обратно, она стала разглядывать других спящих, но не нашла среди них своего сына. Повесив дымный светильник на длинную палку, она заглядывала во все углы, но высвечивались лишь меднокожие лица костлявых неподвижных стариков и старух, завернутых в синие полосатые парео, как мумии в саваны.
В бархатистых глазах Таимахи мелькнуло беспокойство.
– Хуахара, – обратилась она к одной мумии, – где же сын мой Атарио?
Старуха приподнялась, опершись на костлявый локоть, и мутным спросонок взором поглядела на женщину:
– Атарио больше не живет здесь, Таимаха. Его взяла к себе моя сестра Тиатиара-Паучиха. Ее дом в пятистах шагах отсюда, на краю леса.
Мы снова вышли в лес.
У дома Тиатиары-Паучихи все в точности повторилось: так же пришлось будить жильцов, как будто вызывать привидения…
Мальчика подняли с постели и подвели ко мне. Бедняжка валился с ног; он был совсем голенький. Я повернул его личиком к лампе, которую держала старая Паучиха, сестра Хуахары. От света малыш зажмурился.
– Да, это Атарио, – подтвердила Таимаха, оставшаяся стоять поодаль в дверях.
– Сын моего брата? – спросил я, и голос мой должен был пронять ее до глубины души.
– Да, – ответила она, сознавая всю важность своих слов, – это сын твоего брата Руери!
Старая Тиатиара-Паучиха принесла мальчику розовую рубашечку, но он заснул прямо у меня на руках. Я нежно поцеловал ребенка, положил на постель и подал знак Таимахе, что пора уходить.
Мы пошли назад в Папеэте.
Все это казалось сном.
Я едва успел взглянуть на мальчика, но его облик резко запечатлелся в моей памяти. И теперь, стоит закрыть глаза, как передо мною встает мельком виденное лицо.
Меня охватило смятение; в голове помутилось… Я потерял представление о времени и испугался, что вот-вот начнет светать, а я не успею заглянуть в свой милый домик проститься с дорогой своей малышкой, иначе опоздаю к отплытию «Рендира». Беспокойство не на шутку овладело мною – может статься, что я больше никогда не увижу Рараху…
Таимаха поинтересовалась, приду ли я завтра.
– Нет, – ответил я, – рано утром я уезжаю в землю Калифорнийскую.
Она немного помолчала и робко спросила:
– Руери говорил тебе о Таимахе?
Таимаха оживилась. Понемногу сердце ее будто пробуждалось от глубокого сна. Пропали безразличие и нежелание говорить; она взволнованно расспрашивала о человеке, которого знала под именем Руери. Теперь она явилась передо мной именно такой, какой я мечтал ее видеть: хранящей с большой любовью и глубокой скорбью память о моем брате…
Она помнила до мельчайших подробностей рассказы Руери о нашей семье и нашей родине. Знала даже мое детское прозвище, которое дали мне в родительском доме; с улыбкой назвала его и рассказала давно забытый случай из моего младенчества. Не в силах описать, какое впечатление произвели на меня это имя и этот рассказ, повторенные ею по-полинезийски…
Было два часа пополуночи. Небо очистилось. Наступила роскошная тропическая ночь. В тишине этой волшебной ночи, при свете луны таитянская природа была полна пленительной тайны и очарования…
Я проводил Таимаху до дверей дома, где она остановилась в Папеэте. Постоянно она жила со своей матерью в Хапото в деревне Техароа на острове Моореа.
Прощаясь, я назвал ей предполагаемый срок своего возвращения и попросил к этому времени приехать в Папеэте вместе с обоими сыновьями. Таимаха клятвенно обещала, но говорила о детях как-то странно, то сбивчиво, то шутливо. Сердце ее снова замкнулось. Я простился с нею такой, с какой и встретился, – непонятной и дикой…
Только около трех часов ночи я увидел Рараху. Она дожидалась меня на темном сонном бульваре. В воздухе уже чувствовалась влажная утренняя прохлада. Рараху бросилась мне на шею.
Я рассказал, что произошло этой диковинной ночью, и просил никому не доверять мою тайну, чтобы не дать повода для злых языков в Папеэте.
Заканчивалась наша последняя ночь… Огромные расстояния разделят нас – и неизвестно, вернусь ли я. И потому на всем лежал свет несказанной грусти… В час разлуки Рараху была нежна и обворожительна – подлинно маленькая супруга Лоти; и трогательны были ее слезы – слезы любви. Все, что чистая неутоленная страсть и безграничная нежность могли подсказать сердцу влюбленной пятнадцатилетней девочки, шептала она мне по-таитянски, на дикарский манер, с удивительными оборотами речи…
Я немножко вздремнул; меня разбудили первые солнечные лучи.
В терзающей тоске пробуждения мои мысли путались. Одна среди них была особенно непереносимой: я покидаю дивный остров, оставляю навсегда свой дом под высокими пальмами и смиренную свою дикарочку, а кроме того – Таимаху с ее сыновьями, детьми моего покойного брата. Ночью я едва разглядел своих новых знакомцев, но их наличие привязывало меня к этой стране крепкими узами.
Печальный молочный свет струился через распахнутые окна. Несколько мгновений я любовался спящей Рараху, потом поцелуями разбудил ее.
Обливаясь слезами, малышка стала собираться. Она надела свою самую лучшую тапу, увядший венок и вчерашний тиаре. И поклялась мне, что, пока я не вернусь, другого тиаре у нее не будет.
Я открыл дверь, бросил прощальный взгляд на заросли деревьев и кустарников, сорвал ветку мимозы и букет розовых барвинков. За нами следовал кот, как в незабвенные времена у ручья Фатауа, и противно мяукал…
Когда солнце выглянуло из-за горизонта, мы с моей милой дикаркой-женой, взявшись за руки, вышли на берег. Там было уже многолюдно и непривычно тихо. Все фрейлины, все красотки Папеэте, у которых «Рендир» увозил друзей и возлюбленных, сидели на песке. Кто плакал, кто не шевелясь неотрывно смотрел на отъезжающих.
Рараху уселась среди них, не обронив ни слезинки. Я отправился на корабль последней шлюпкой…
В восемь утра прозвучал сигнал, и «Рендир» поднял якоря.
Тут я увидел Таимаху. Она тоже вышла проводить меня, точно так же, как несколько лет назад выходила провожать Руери; тогда ей было семнадцать лет; он уехал и не вернулся…
Она заметила Рараху и опустилась на песок рядом с нею.
Опять стояло превосходное таитянское утро, безмятежное и теплое – ни ветерка. Но в вышине над горными вершинами сгущались тяжелые тучи. Мрачным куполом висели они над островом, а под ним утреннее солнце золотило песок, яркие пальмы и девушек в белых одеяниях.
Я покидаю эту райскую землю, и от этого пейзаж кажется мне преисполненным особой грустной красоты; еще немного, и для меня она исчезнет…
Толпа провожающих уже превратилась в смутное пятно, но долго еще был виден дом Руери среди зеленых зарослей, и долго не отрываясь я смотрел на него.
Облака, клубящиеся над горами, быстро опускались на Таити, как тяжелый театральный занавес, и вскоре целиком скрыли весь остров. В последний раз мелькнул в просвете острый пик утеса Фатауа – затем все пропало за густыми тучами; подул сильный ветер, зеленое море заволновалось и грозно вспенилось, стеклянная стена тропического ливня отгородила меня от прошлого.
Я спустился в темную каюту, бросился на койку и накрылся синим парео, изодранным древесными колючками – стареньким, еще детским парео Рараху. Так и лежал целый день, слушая монотонный скрип качающегося на волнах корабля и глухой шум бунтующей воды…
В тусклом зеленоватом подводном свете, проникающем через линзу иллюминатора, виднелись странные предметы со всего света, развешанные по стенам каюты: головные уборы полинезийских вождей; изображение местного бога-зародыша; устрашающие лики идолов; хрупкие веточки белоснежных кораллов, веера пальмовых листьев; увядшие, но сохранившие аромат венки Рараху и Ариитеи; и последний букетик розовых барвинков, сорванный у порога нашего дома.
Вскоре после захода солнца наступило время моей вахты. Я поднялся на мостик. Сильный свежий ветер хлестал в лицо. Он отрезвил меня – вернул к действительности. Я осознал, что и в самом деле уехал.
На ночную вахту я заступал после Джона Б., милого братца Джона, – его нежная трогательная привязанность всегда помогала мне в трудный час жизни.
– Идем в виду двух берегов сзади по курсу, Гарри, – сказал Джон, сдавая мне вахту, – нет смысла называть их, ты их и так знаешь.
Два дальних острова, едва различимых на горизонте, – остров Таити и остров Моореа…
Джон допоздна оставался со мной. Я рассказывал ему про вчерашнее: он знал только, что я провел всю ночь без сна и скрывал от него нечто грустное и неожиданное. Я давно отвык от слез, но сейчас мне хотелось плакать. Здесь, на капитанском мостике, было темно. Только дорогой братец мог видеть мои слезы, и я не стесняясь плакал как дитя…
Океан кипел. Сквозь черную ночь ветер гнал корабль вперед… Я словно очнулся, вернувшись к суровому морскому ремеслу после целого года, проведенного в томном дивном сне на самом соблазнительном острове в мире…
…Два исчезающих силуэта, два еле видимых пятнышка на горизонте: остров Таити и остров Моореа…
Остров Таити, где в это самое время Рараху не спит и плачет в нашем доме, в милом домике нашем, тоскуя обо мне. И остров Моореа, где живет мальчик Таамари – у него «лоб и глаза Руери»…
Как странно! Этот мальчик похож на моего брата Джорджа, он старший наследник в роде, но он – дикарь, у него полинезийское имя Таамари; он никогда не увидит нашего родового гнезда, а моя старая мать – своего первого внука… И все же в этих мыслях для меня заключалась, кроме грусти, странная сладость. Она даже немного утешала меня. От Джорджа хоть что-то осталось на земле, не все умерло с ним…
Скоро, быть может, и меня скосит смерть в какой-нибудь дальней стране. Я перейду в небытие или в жизнь вечную. И хотел бы возродиться вновь на Таити – воскреснуть в ребенке, который будет мною самим: в его жилах моя кровь смешается с кровью Рараху. Уверяю, для меня утешение – знать, что возможна таинственная божественная связь между нами – таитянский мальчик, наш сын…
Я и не ожидал, что так люблю ее, мою малышку, что привязан к ней неразрывными узами навсегда, – теперь я это особенно остро почувствовал. Боже, как я люблю Океанию! Отныне у меня две родины; между ними бездна, но я точно знаю, что обязательно вернусь на землю, которую нынче покинул, и, быть может, окончу там свои дни…