Через три недели «Рендир» пришел в Гонолулу на Сандвичевы острова;[84] это была очень веселая двухмесячная стоянка.
Там тоже живут полинезийцы, но гораздо более цивилизованные, чем на Таити.
Большой и пышный двор; раззолоченный прокаженный король; праздники в европейском вкусе; множество забавных уродов – и среди них выделяется очаровательное лицо королевы Эммы. Фрейлины очень грациозны и нарядны. Девушки одной с Рараху крови превратились в барышень. У них такие же, как у таитянок, смуглые лица и густые черные волосы, но им привозят на японских пакетботах перчатки с пуговками и модные туалеты из Парижа.
Гонолулу – большой город. Там ходят трамваи. Толпа на улицах интернациональна: татуированные гавайцы, американские коммерсанты, китайские купцы…
Прекрасная страна… Прекрасная природа… Флора напоминает таитянскую, но все же не так свежа и великолепна, как на острове глубоких ущелий и роскошных папоротников.
Здесь тоже говорят по-таитянски, вернее, на грубом диалекте таитянского происхождения.[85] Какие-то таитянские слова в нем все-таки есть, и местные жители меня понимали. И я не чувствовал себя так далеко от любимого острова, как позже, на американских берегах.
Через месяц «Рендир» бросил якорь в Сан-Франциско. Там в британском консульстве меня уже ожидало первое письмо от Рараху. Его доставило в Калифорнию американское судно, груженное перламутром (оно покинуло Таити спустя несколько дней после «Рендира»).
«Лоти, человеку с аксельбантами при английском адмирале на паровом корабле «Рендир».
О мой друг дорогой! О душистый вечерний цветок мой!
Сердцу моему очень больно, что я тебя больше не вижу. О звезда моя утренняя! Глаза мои исходят слезами оттого, что ты не возвращаешься.
Привет тебе в истинном Боге и в вере Христовой.
Твоя подружка Рараху».
Я ответил ей длинным письмом на классическом таитянском языке, которое отправил с китобойным судном, и попросил через королеву Помаре передать Рараху.
Я писал малышке, что непременно вернусь в конце года, и просил напомнить Таимахе о данном ею обещании.
КИТАЙСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
А вот дурацкое воспоминание, ничего общего не имеющее с данным повествованием; еще менее – с тем, о чем я намереваюсь рассказать дальше; просто хронологически это приключение совпало со всем остальным.
Время действия – майская ночь 1873 года.
Место действия – театр в китайском квартале Сан-Франциско.
Мы с Уильямом оделись соответственно случаю и с серьезным видом заняли свои места в партере. И артисты, и рабочие сцены, и публика были китайцы.
Давали большую музыкальную драму, нам непонятную. В ней как раз наступил кульминационный момент, весьма патетический. Дамы с узкими миндалевидными глазками жеманно закрывались веерами и принимали неестественные позы, как фигурки на китайских вазах. Актеры в костюмах времен древних династий завывали чудовищными невообразимыми голосами; оркестр, составленный из гонгов и гитар, издавал душераздирающие немыслимые звуки.
И вот, представьте себе: темнота, огни потушены, а перед нашими глазами в партере – ряды бритых круглых голов и уморительные косички с шелковыми бантами на концах.
Нам пришла озорная мысль – связать косы попарно и удрать (мы так удобно для этого сидели, притом было темно, да и настроение соответствующее). Трудно было удержаться от соблазна.
Проста, Конфуций!..[86]
Калифорния, Квадра и Ванкувер,[87] Русская Америка[88]… Полгода плаванья, никакого отношения не имеющего к данной истории…
Там я чувствовал себя ближе к Европе и совсем далеко от Океании.
Все, что мне пришлось пережить на Таити, казалось сном, но по сравнению с этим сном действительность казалась пресной.
В сентябре начали поговаривать, что в Европу будем возвращаться через Японию и Австралию: «беловолосый адмирал» решил пересечь Тихий океан, оставив дивный остров далеко на юге.
От этих планов сердце мое ныло, но что делать… Рараху наверняка отправила мне несколько писем, однако они до меня уже не доходили…
Прошло десять месяцев.
1 ноября «Рендир» покинул Сан-Франциско и на всех парах направился к югу. Два дня назад он вошел в зону, отделяющую жаркий пояс от умеренного, – так называемую зону тропических штилей.
Вчера не было ни ветерка. Низкое небо еще напоминало о северных широтах; было холодно, солнце скрывалось за плотными неподвижными облаками.
Позади остался экватор, и все вокруг счастливо преобразилось: опять удивительно чистое небо, опять теплое, сладостное свежее дыхание пассата, опять синий-синий океан – родина летучих и золотых рыбок…
План адмирала переменился: мы возвращаемся в Европу вокруг Америки, минуя мыс Горн, через Атлантический океан. Таити лежит по курсу, и адмирал решил зайти туда на несколько дней. Какое счастье снова попасть на любимый остров, особенно когда уже и не надеялся!
Я стоял, облокотившись на релинги[89] и глядел в воду. Старый судовой врач подошел ко мне и ласково похлопал по плечу:
– А, Лоти! Знаю, о чем вы думаете. Ничего, скоро мы очутимся на вашем острове. Мы идем с такой скоростью, будто нас тащат на канатах все ваши таитянские подружки.
– Эх, доктор, – отвечал я, – если бы все… Вчера при сильном ветре прошли остров Паумоту. Сегодня опять дует тропический ветер, по небу несутся плотные облака.
В полдень справа по борту показалась земля – Таити!
Джон первым заметал смутные очертания пика Фаа среди туч.
Через несколько минут слева в прозрачном мареве обрисовались пики Моореа.
В морском воздухе сотнями мелькают летучие рыбы.
Вот он, дивный остров, совсем близко… Несравненное невыразимое ощущение…
А ветер уже доносит волнующие таитянские запахи – аромат апельсиновых цветов и гардений.
Над островом висит огромная облачная шапка. Под ней уже можно различить пальмы и купы деревьев. Быстро проплывают горы: Папеноо, большой утес Махина, Фатауа, затем пик Венус,[90] Фаре-Уте – и вот, наконец, бухта Папеэте.
Я боялся разочарования, но напрасно! Колдовская красота Папеэте ничуть не поблекла: та же манящая зелень, золотая под лучами вечернего солнца…
В семь часов, когда почта стемнело, я ступил на долгожданный берег. Никто не встречал нас.
Словно пьяный бродишь в этих таитянских ароматах, сгустившихся к ночи под темными кронами… Что за волшебный сумрак! Что за невероятное счастье – вернуться сюда!
Вот я на бульваре, ведущем ко дворцу. Сегодня он безлюден. Вся земля усыпана опавшими листьями, крупными бледно-желтыми цветами бурао. Под деревьями непроглядная темень. Не знаю, почему эта неожиданная тишина наполняет меня тревожной печалью – город будто вымер…
Вот и дворец Папеэте. Фрейлины молча сидят в зале. Странно, что эти лентяйки не пошевелились – в прежние времена давно уже выбежали бы навстречу. Но все же они принарядились: на них длинные белые туники и цветы в волосах. Значит, они нас ждут…
– Ой, Лоти! – восклицает одна из них и бросается ко мне в объятья…
В темноте я узнаю свежие щечки и сладкие губы Рараху.
Допоздна мы с моей малышкой бесцельно бродили по улицам Папеэте и в королевском саду – то шли наугад по случайной тропке, то в густых зарослях падали на пахучую траву… Бывают такие часы упоенья – они пролетят, но память о них сохраняется всю жизнь. Блаженное сердце… Блаженные чувства… Ты вновь околдован неуловимыми чарами, упоительным обаянием Океании…
Радость встречи обоим отравляло сознание, что скоро все кончится. И навсегда.
Рараху переменилась. Обнимая ее, я ощущал, как она похудела; роковой кашель чаще сотрясал ей грудь. Наутро я увидел, что она побледнела и осунулась. Теперь ей было почти шестнадцать. Свежесть и ребячество еще сохранились в ней, но на первый план выступило то, что в Европе называют благородством. Ее дикарская мордочка была в высшей степени утонченна, благородна; должно быть, на ее лицо легла печать неземного очарования близкой смерти…
Ей, чего никто от нее не ожидал, пришла фантазия поступить на службу ко двору. Более того, она напросилась в свиту к принцессе Ариитее – там и сейчас служила. Принцесса очень полюбила ее. В высшем свете Рараху узнала много о быте европейских женщин; ради меня принялась учить английский язык – и небезуспешно: она уже говорила на нем со своеобразным акцентом, прилежно воспроизводя необычные грубые звуки, отчего голос ее звучал особенно нежно.
Так странно было слышать английскую речь из уст моей маленькой дикарки! Я с удивлением присматривался к ней – будто это и не она вовсе…
Мы, взявшись за руки, снова вышли на главную улицу, такую, бывало, людную и оживленную. Но в тот вечер не было ни песен, ни цветочных венков, выставленных на продажу… После нашего отплытия, казалось, дух печали поселился на Таити…
Французский губернатор давал прием. Мы подошли к его дому. Через раскрытые окна можно было заглянуть в освещенный зал. Там собрались мои товарищи с «Рендира» и весь таитянский двор: королева, принцессы и фрейлины… Я думаю, среди гостей не раз звучала фраза: «А где же Гарри Грант?» И Ариитеа, должно быть, отвечала, обворожительно улыбаясь:
– Наверное, он с моей новой служанкой Рараху. Она с нетерпением ожидала его.
Да, Лоти был со своей возлюбленной Рараху, и до остального ему не было дела…
Меня заметила и узнала маленькая девочка, сидевшая у кого-то из взрослых на коленях. Заметила и слабым голоском произнесла:
– Иа ора на, Лоти!
Это была обожаемая внучка королевы, Помаре V.
Она протянула мне в окно худенькую ручку, и я поцеловал ее. Госта не обратили на нас никакого внимания.
Мы с Рараху пошли бродить дальше. У нас ведь больше не стало своего гнезда. На малышке тоже лежала тень всеобщей грусти, ночи и тишины…
После полуночи ей предстояло вернуться во дворец – этого требовали служебные обязанности. Мы тихонько отворили калитку и вошли в сад, опасливо озираясь: не хотелось попадаться на глаза Ариифате, мужу королевы, – ночами он частенько бродил по веранде.
В огромном саду при слабом свете ночных звезд одиноко белел дворец Помаре, точно такой, каким я его представлял в детстве по рассказам брата. Вокруг все было тихо. Рараху, убедившись в безопасности, попрощалась со мной и поднялась на большую веранду.
Я вернулся на берег и на шлюпке добрался до своего корабля. На борту в этот вечер мне все казалось скучным и унылым.
А между тем стояла чудная таитянская ночь, ничуть не хуже других ночей; так же блистали южные звезды…
На другой день Рараху оставила службу у Ариитеи; та и не противилась.
Мы вернулись в наш опустевший домик под пальмами. Заброшенный сад одичал еще больше, его заполонили сорные травы и гуаявы, а барвинки ухитрились вырасти и зацвести даже в спальне. С грустной радостью мы принялись обживать прежнее жилище. Рараху даже притащила с собой верного своего дружка, старого кота, и тот узнал это место.
…Все вернулось на круги своя…
Я намучился в дороге с птицами, купленными для маленькой принцессы. Сначала их было тридцать, но к концу плавания осталось не более двух десятков. И те очень плохо перенесли дорогу; из зябликов, коноплянок, щеглов они превратились в жалкие бесцветные созданья. Но большие черные глаза больной принцессы засветились живейшей радостью, она с благодарностью приняла подарок.
Птицы ощипанные, хилые… Но, главное, пели они превосходно. И девочка восхищенно их слушала.
Папеэте, 28 ноября 1873
Семь утра – лучшее время в тропических странах. В этот дивный час я ждал в королевском саду назначенной встречи с Таимахой.
Даже Рараху поведение Таимахи казалось каким-то странным. После моего отъезда они почти не виделись, но, если при редких встречах речь заходила о детях Руери, Таимаха уклончиво отвечала на все расспросы.
В условленный час появилась Таимаха и, улыбаясь, села подле меня. Я впервые при дневном свете увидел женщину, которая год назад накануне отъезда предстала передо мной неким видением.
– Я пришла одна, Лоти, – сказала она, предупреждая мои вопросы, – вождь отказался привезти сюда моего сына Таамари, так как мальчик боится морского плавания. Атарио тоже нет на Таити; старая Паучиха отправила его на остров Раиатеа: ее сестре тоже захотелось иметь ребенка.
Опять я натолкнулся на непреодолимое упрямство и странные причуды полинезийского характера.
Таимаха продолжала таинственно улыбаться. Стало ясно, что никакими упреками, уговорами, мольбами не тронуть женского сердца. Даже заступничество и гнев королевы мне бы не помогли сломить упорство вдовы брата. Но я не мог смириться с тем, что навсегда покину Таити, не повидав племянников.
Подумав, я предложил ей:
– Таимаха, давай вместе съездим в твоей матери, навестим Таамари!
А мне было так жаль уходящего времени в Папеэте, так не хотелось терять последние часы любви и неземного блаженства.
Папеэте, 29 ноября
Снова песни и пляски, шум и безумство упа-упы; снова толпа таитянок перед дворцом Помаре – последний большой праздник при свете звезд, как когда-то…
Я сидел на веранде и держал исхудавшую ручку Рараху в своей руке; ее голова, как никогда, была обильно украшена цветами и листьями. Рядом с нами сидела Таимаха и рассказывала о своей жизни с Руери. У нее случались периоды, когда она с особым чувством, с безграничной нежностью предавалась лирическим воспоминаниям; искренне плакала, вдруг узнав старенькое синее парео – милый знак прошлого; брат некогда привез его домой, а я взял этот кусок ткани в дальнее плавание в Океанию.
Мы с Таимахой уже договорились поехать на Моореа – оставалось только несколько не зависящих от нас обстоятельств, из-за которых поездка откладывалась.
Рано утром мы вышли к морю, чтобы отправиться на Моореа.
Вождь Татари возвращался к себе на остров; по просьбе Помаре он согласился взять с собою меня с Таимахой. С нами ехали еще два молодых человека из его деревни и две девочки с кошками на поводках. Случайно получилось так, что мы сели в шлюпку напротив заброшенного дома Руери.
Путешествие устроилось с невероятным трудом: адмирал никак не мог взять в толк, что за блажь гонит меня на Моореа, а так как «Рендир» зашел в Папеэте ненадолго, то он два дня не давал разрешения на поездку. Осложняло ситуацию и то, что господствующие в это время ветры затруднили сообщение между Таити и Моореа; неизвестно, смогу ли я вовремя вернуться.
Шлюпку Татари спустили на воду; пассажиры забросили в нее скромный багаж и принялись весело прощаться с провожающими.
В последнюю минуту Таимаха вдруг передумала – наотрез отказалась ехать со мной; прислонясь к стене дома Руери, она закрыла лицо руками и заплакала.
Я уговаривал ее ехать, Татари утешал, но мы не могли ничего поделать с внезапно заупрямившейся женщиной. Пришлось отправиться без нее.
Мы шли на веслах не менее четырех часов. Дул сильный ветер, океан волновался, шлюпка зачерпнула воды.
Кошки промокли и сначала душераздирающе вопили, но потом примолкли, улеглись рядом со своими хозяйками и не подавали признаков жизни.
Мы, тоже вымокнув до нитки, наконец пристали, но совсем не там, где собирались, – в какой-то бухте у деревни Папетоаи – чудное девственное местечко. Там мы и вытащили шлюпку на коралловый пляж.
До деревни Матавери, где жила родня Таимахи, отсюда очень далеко.
Татари дал мне в проводники своего сына Тауиро, и мы с ним пошли по едва приметной тропке под чудесным сводом пальм и панданусов.
По пути нам попадались лесные деревеньки – там туземцы, как обычно сосредоточенные и неподвижные, сидели в тени и невидяще смотрели на нас. Навстречу выходили юные смеющиеся девушки, предлагая вскрытые кокосы и холодную воду.
На полпути мы остановились в деревне Техароа у старого вождя Таирапы. Этот степенный седовласый старик приветствовал нас, опираясь на плечо прелестной девочки.
Некогда он состоял при дворе Луи-Филиппа.[91] Он вспоминал, что видел там, что его поразило, – так старый чоктав[92] рассказывал натчезам[93] про свое посещение двора Короля-Солнца.[94]
Часа в три пополудни я попрощался с Таирапой и двинулся дальше.
По песчаным тропинкам мы шли еще около часа. Тауиро объяснил мне, что эти земли принадлежат королеве Таити Помаре.
И вот перед нами чудесная бухта в окружении множества пальм, качающихся на ветру.
Под этими гигантскими деревьями ощущаешь свою ничтожность – ты вроде букашки в высоком тростнике. Хрупкие стволы пальм однообразно пепельны – под цвет здешней почвы. Иногда лишь панданус или цветущий олеандр ярким пятном выделяются на фоне этой колоннады. Голая земля усыпана обломками кораллов, сухими веерами опавших пальмовых листьев… Темно-синие волны набегали на белоснежный коралловый пляж. Вдали, полускрытый дымкой, таял под ярким тропическим солнцем великолепный Таити.
Ветер гудел в пальмовой роще, как в гигантском органе; печальные звуки наполняли душу необыкновенными образами и тревожными мыслями. Я вспоминал об умершем брате, о детстве… Не затем ли я оказался здесь, чтобы воскресить эту память, оживить ее?..
– Вот родственники Таимахи, – показал Тауиро на группу туземцев. – Там должен находиться мальчик, которого ты ищешь, и его бабка Хапото.
Под пальмами сидело несколько женщин и детей; их силуэты чернели на фоне фосфоресцирующего океана.
С бьющимся сердцем я направился к ним: неужели я сейчас увижу незнакомого, но уже любимого мальчика, своего дорогого племенника, конечно, дикаря, но одной крови со мной.
– Это Лоти! – представил меня Тауиро старой женщине. – А это Хапото, мать Таимахи.
Старуха протянула мне сухую татуированную руку.
– А вот и Таамари, – указал он на мальчика, сидевшего у ее ног.
Любовно обняв сына Руери, я стал вглядываться в него, пытаясь угадать черты своего брата. Мальчик был прелестен, но круглое его личико напоминало лицо Таимахи – те же черные бархатные глаза.
И еще вот что меня смутило. Я рассчитывал увидеть тринадцатилетнего подростка с проницательными глазами Джорджа. В этих краях быстро растут и растения и люди. Увы! Таамари был слишком мал для такого возраста. Тут-то и закралось в мое сердце горькое сомнение…
Узнать дату рождения Таамари оказалось невозможным – от женщин я ничего не добился. Там, среди вечного лета, не замечают смены времени года, а поэтому время считать не принято.
– Послушай, – сообщила мне Хапото, – мы передали вождю записи о рождении детей. Они хранятся в общественном доме деревни.
Я попросил одну из девушек принести мне эти записи; она пообещала вернуться через пару часов.
В этой местности было нечто грозно-величественное. Ничего подобного полинезийским пейзажам не найти в Европе. Это сияние и эта печаль созданы для душ, непохожих на наши.
В темном ясном небе вздымались горные пики. Вдоль большого полукружья бухты колыхались тонкие стволы пальм. Все это пронизывали искры ослепительного тропического света. Свежий морской ветер ерошил опавшие листья: глухо рокотал океан; шуршал под мерным наплывом волн коралловый песок…
Здешние жители отличались от таитянских – они казались более дикими и угрюмыми.
Частые путешествия притупляют воображение: привыкаешь ко всему – и к диковинным пейзажам, и к лицам самым необычным. Но бывают мгновения, когда, будто очнувшись, поражаешься, как все странно кругом…
Я глазел на туземцев, будто впервые их увидал: впервые меня так потрясло коренное различие наших обликов, чувств и мироощущений. И одет я был, как они, и понимал их речь, и все же был не менее одинок, чем на необитаемом острове.
Я особенно остро осознал тяжкую непреодолимость расстояния до моего родного уголка, бескрайность водного пространства и глубину своего одиночества…
Я подозвал к себе Таамари; он запросто положил свою головку ко мне на колени. Я же думал о своем брате, уснувшем вечным сном в морских глубинах у далекого бенгальского берега. Этот смуглый мальчик – сын Джорджа; по воле Божьей наш род продолжился на этих дикарских островах…
Хапото предложила:
– Пойди в мой дом, Лоти, отдохни! Я живу на соседнем пляже, шагах в пятистах отсюда. Там сейчас мой сын Техаро. Договорись с ним, как повезешь мальчика, если решишь забрать его.
Дом старой Хапото стоял в нескольких шагах от водной кромки; обычный полинезийский дом на фундаменте из древних черных валунов, с решетчатыми стенами и панданусов ой крышей, на которой гнездились скорпионы и сороконожки. Толстые деревянные колоды поддерживали ложа в античном духе с занавесями из вытянутой и размятой шелковичной коры. Мебель состояла из грубо сколоченного стола. На столе лежала таитянская Библия – знак, что в этой бедной хибаре чтилась вера Христова.
Техаро, брат Таимахи, симпатичный молодой человек лет двадцати пяти с добрым лицом, помнил моего брата, любил и уважал его и меня встретил радостно.
В его распоряжении была лодка вождя. Как только позволит погода, он отвезет меня на Таити.
Я предупредил, что привык к местной пище и с меня будет довольно плодов хлебного дерева и фруктов. Но старая Хапото распорядилась устроить большой пир в мою честь. Ради этого поймали и ощипали нескольких кур, чтобы испечь их на костре с плодами хлебного дерева.
Время для меня будто остановилось. До возвращения девушки, посланной за метриками детей Таимахи, по словам Хапото, оставалось более часа.
С новыми знакомцами мы пошли побродить по берегу. Эта прогулка по сей день вспоминается как волшебный сон.
Мы шли по направлению к Афареаиту; от Матавери туда ведет лишь узкая длинная и извилистая полоска земли, зажатая между океаном и островерхими горами, поросшими непроходимыми джунглями.
Вечерело… Вокруг все помрачнело. Я чувствовал себя одиноким; грустное беспокойство овладело мной. И в самой природе ощущалась какая-то безысходность.
Все те же кокосовые пальмы, панданусы и олеандры гнутся под ветром. На длинных пальмовых стволах, клонящихся в разные стороны, мотаются серые бороды лишайников. Под ногами все та же голая земля, изрытая крабьими норами.
Тропинка была совершенно пустынна; только голубые крабы разбегались от нас и пищали, как пищат всегда по вечерам. В горах уже сгустились тени.
Я вел за руку сына Руери; рядом шел Техаро, по-полинезийски молчаливый и задумчивый.
Иногда однообразный шум природы оживлялся нежным голоском мальчика. Он задавал детские вопросы, как и везде в мире, странные. Многие, освоившие пляжный таитянский диалект, его бы вряд ли поняли: он говорил почти правильно по-старотаитянски, который я знал.
В океане показалась пирога под парусом, безрассудно идущая от Таити; вскоре она, сильным пассатом почти опрокинутая на бок, достигла гавани за рифами.
Из пироги выбрались на берег несколько туземцев и две насквозь вымокшие девушки, бросившиеся бежать по пляжу с громким смехом, неожиданной нотой оживившим унылое завыванье ветра.
Кроме них на берег вышел старый китаец в черном балахоне. Он остановился, погладил по головке Таамари и достал ему из сумки пирожные.
Китаец так был ласков с мальчиком, так любовно глядел на него, что в душу мою закралось ужасное подозрение…
Солнце клонилось к закату; пальмы колыхались на ветру; с них сыпались сороконожки и скорпионы. Носились шквалы, гнувшие эти гигантские деревья, будто тростник; над голой землей в хаосе кружились опадающие листья…
Я рассчитывал, что смогу отправиться в обратный путь через несколько дней – в проливе между Таити и Моореа часто случается подобное ненастье. Отход «Рендира» назначен через неделю, так что я не опоздаю к отплытию, но вот последние мгновения, которые мы могли провести с Рараху – последние в жизни, – пролетят вдали от нее.
В деревню мы вернулись, когда совсем стемнело. Я и не предполагал, какое тяжелое действие окажет наступление ночи.
На меня напала вялость, сонливость и страшная жажда. Полагаю, это было следствием переутомления и множества сильных переживаний прошедшего дня.
Мы присели перед хижиной Хапото.
Из соседних домов набежали любопытные девушки в цветочных венках – нечасто в этих краях появляется чужеземец (паупа).
Одна из них подошла ко мне поближе и воскликнула:
– А, это ты, Мата Рева!
Я давно не слышал этого имени; так меня когда-то назвала Рараху.
Оказалось, эта девушка в прошлом году встречала меня на берегу ручья Фатауа.
В полубреду, в сгустившейся мгле мне все представлялось фантастичным и диковинным. Из джунглей слышалась жалобная однозвучная мелодия тростниковой флейты.
В нескольких шагах, под соломенным навесом, подпертым шестами из бурао, готовился ужин. Ветер раскачивал эту кухоньку из стороны в сторону: люди, суетившиеся вокруг очага, походили на гномов; на корточках, в густом дыму, обнаженные, с длинными растрепанными космами…
Мне чудилось, что кто-то шепчет мне на ухо:
– Тупапаху!
Наконец посланная к вождю девушка воротилась с метриками. При последних проблесках света я успел разобрать написанные по-таитянски данные:
«Рожден Таамари от Таимахи пятого числа июля 1864…
Рожден Атарио от Таимахи второго числа августа 1865…»
Что-то оборвалось в моем сердце и стало пусто. Мне не хотелось верить в эту неприятную правду. Я кровно сжился с мыслью о ветви нашего рода на Таити, лелеял ее, дорожил ею… Крушение ее причинило мне глубочайшую болезненную рану. Получалось так, что мой дорогой незабвенный брат навеки канул в небытие, не оставив на земле своего продолжения. Для меня он будто заново умер. Мне, безутешному, показалось, что эти цветущие райские острова превратились в пустыню; вся прелесть Океании умерла – ничего больше меня с ней не связывает…
– Лоти, – дрожащим голосом спросила старуха, – ты уверен в том, что сейчас нам сказал?
Я открыл им обман дочери. Таимаха поступила так, как многие другие таитянки; когда Руери уехал, она завела нового любовника из чужеземцев. Так как связи между Папеэте и Матавери редки, ей удалось обмануть родственников и в течение долгого времени скрывать, что человека, которому они ее доверили, давно нет с нею. А потом Таимаха вернулась на Моореа оплакивать его. Впрочем, допускаю, она действительно о нем горевала – может быть, любила его одного.
Малыш Таамари лежал, положив голову мне на колени. Старуха Хапото грубо схватила мальчика за руку и оттащила. Она закрыла лицо морщинистыми ладонями с синей татуировкой, и я услышал ее рыдания.
Долго я сидел с метрикой у огня и пытался привести в порядок спутанные мысли.
Боже! Как ребенок, доверился я словам этой женщины! Как я проклинал хитрую таитянку! Из-за нее я оказался на этом унылом острове, надолго непогодой отрезанный от Таити, где ждала меня безутешная Рараху. И время безвозвратно утекало!..
На улице все еще сидели девушки в душистых венках из гардении. Молчаливые, сгрудившись в кружок, они словно так хотели спастись в пустыне одиночества…
К деревеньке подступали ночные джунгли… Ветер дул все сильнее, было темно и холодно…
Подали ужин, я к нему не притронулся. Техаро уступил мне свою постель, и я вытянулся на белых циновках в надежде сном прогнать гнетущие мысли.
Сам же Техаро взялся следить за океаном: ветер может стихнуть к утру; нельзя упускать этот момент для благополучного отплытия.
Остальные поели и молча улеглись спать, завернувшись в темные парео, делающие спящих похожими на мумии. Головы они по египетскому образцу во время сна кладут на бамбуковые подставки.
Масляный светильник, колеблемый ветром, замигал и погас. Все погрузилось во тьму.
Наступила ужасная ночь, полная кошмаров и фантасмагорических видений.
Занавески из шелковичной коры шевелились над головою и шуршали, как крылья летучих мышей. Океанский ветер продувал насквозь. Завернувшись в парео, я дрожал от озноба; было невыносимо тоскливо, как брошенному ребенку одному в темном лесу…
Как найти в европейских языках слова, чтобы передать хотя бы приблизительно суть полинезийской ночи: безнадежно печальные голоса природы, необитаемые дебри посреди необъятного океана, полные странными шорохами и свистами, – это тупапаху из полинезийских сказаний с жалобным воем носятся в ночи; у них синие губы, острые клыки и длинные спутанные космы…
Около полуночи я с облегчением услышал человеческую речь. Пришел Техаро проверить, не спал ли у меня жар. Я попросил его посидеть около, потому что боялся бредовых страшных видений. Здешних жителей такие вещи не удивляют, они к ним привыкли.
Техаро уселся рядышком на краешек постели, не отпуская руки; от его присутствия воображение мое улеглось.
И хотя жар держался, но озноб прекратился, и я наконец задремал.
В три часа ночи Техаро разбудил меня. Спросонок мне показалось, что я нахожусь в Брайтбери, в детской, под благодатной кровлей отчего дома, слышу знакомое журчание ручья под тополями и скрип замшелых сучьев старинных лип под окном.
Но то шуршали большие листья кокосовых пальм, и океан с монотонным шумом бился о коралловый риф.
Можно было отправляться. Ветер унялся. Пирогу готовили к отплытию. На свежем воздухе мне стало полегче, но жар еще держался и голова кружилась.
На пляже в темноте суетились несколько туземцев. Они таскали мачты, паруса и весла, оснащали маленькое суденышко.
Я в изнеможении улегся на дно пироги, и мы отчалили.
Луны не было, но в мерцании звезд явственно различались деревья, нависающие над головой; светлые в ночной темноте стволы высоких пальм склонялись над нами.
У кораллового рифа ветер чересчур разогнал пирогу; туземные моряки шепотом жаловались, как им страшно выходить в открытое плаванье в непогоду и темень.
Пирога несколько раз ткнулась носом о коралловый риф, смертельно опасные белые ветки глухо проскребли по днищу, но обломились и пропустили пирогу.
В открытом океане ветер неожиданно стих. Было все так же темно; нас качало в огромной водяной люльке; лодку держал на одном месте штиль. Пришлось взяться за весла.
Жар мой тем временем ослаб. Я смог подняться и встать к рулю. Тут я и заметил, что на дне пироги скрючилась старуха. Это оказалась Хапото; она поехала вместе с нами, чтобы поговорить с дочерью.
Когда улеглась и зыбь, до восхода оставалось недолго.
Наконец появились первые лучи утренней зари; высокие вершины Моореа, уже удаляющегося, слегка порозовели.
Старуха казалась в глубоком обмороке – не шевелилась, почти не дышала. Сон буквально свалил расстроенную и усталую женщину. Но туземцы берегли сон старого человека, зря не шумели, разговаривали шепотом.
Мы потихоньку умылись, макая ладони за борт, а после в ожидании солнца свернули по панданусовой сигаре.
Рассвет разгорался тихий и великолепный. От ночных страхов не осталось ни следа. Я очнулся от мрачных грез и почувствовал себя превосходно.
Вскоре в лучах солнца показался Таити. Вот и Папеэте, и королевский дворец, и сад, а вон дом моего брата… И Моореа, уже не сумрачный, а залитый ослепительным утренним светом…
И тогда я понял, что навсегда полюбил эту волшебную землю, пусть даже больше не связывали нас кровные узы, и пустота томила раненое сердце мое…
Я стремился в любимый домик, где ждала меня преданная Рараху…
Наступил день, когда маленькая принцесса решила отпустить на волю певчих птиц, привезенных мною.
В церемонии принимали участие пять человек. Возле дворца все сели в экипаж, доехали до места, откуда берут начало тропки Фатауа, и вошли в лесную чащу.
Маленькая Помаре медленно шла впереди. Рараху и я вели ее за руки. Сзади нас две фрейлины несли на шесте клетку с драгоценными узницами.
Девочка сама выбрала чудесное место среди зарослей.
Солнце клонилось к горизонту. Его косые лучи едва пробивались сквозь густую листву. Над деревьями высились, отбрасывая тень, горные вершины. Сверху на ковер кружевных папоротников проливался синеватый, как в подземелье, слабеющий свет; в сумрачной чаще ярко светились цветущие лимонные деревья. Когда б не шум водопада, доносящийся издалека, то тишина стояла бы мертвая, как обычно в необитаемых полинезийских джунглях, своим беззвучием напоминающих заколдованное сказочное царство.
Помаре-внучка с торжественным видом отворила дверцу клетки; мы все отступили подальше, чтобы не смущать пташек.
Но, странно, они и не собирались покидать свою темницу. Толстая бесхвостая коноплянка высунулась было на разведку, внимательно огляделась, но, испуганная тишиной, вернулась, чтобы предупредить соседок: сидите, мол, тихо, не высовывайтесь, здесь нам будет плохо. Всевышний не поселил здесь птиц, стоит ли нарушать его волю?
Пришлось вытаскивать их поодиночке; когда же беспокойная стайка расселась по ближайшим веткам, мы пошли восвояси.
Уже почти совсем стемнело. Пока мы шли, нас сопровождал тревожный писк освобожденных пленниц…
Не могу выразить, как странно действовала на меня английская речь в устах Рараху! Она это знала, а потому начинала говорить по-английски только в том случае, если была в чем-то твердо уверена или хотела поразить меня. При этом голос ее бывал невыразимо нежен, проникновенен и печален – словом, причудливо очарователен. Некоторые фразы и слова она выговаривала довольно прилично и казалась тогда девушкой моей расы – будто некое чудо сближало нас…
Теперь она понимала, что мне невозможно остаться с нею; этот старый романтический план отброшен, как детские иллюзии. Дни нашей совместной жизни сочтены. Правда, я говорил, что, возможно, вернусь, но ни она, ни я в это не верили. Как жила моя девочка без меня, я не знал, да и не хотел знать. С меня было довольно, что ее никто не видел с другими белыми. Так или иначе, я по-прежнему для нее был вознесен на недосягаемый пьедестал, и никто другой не мог занять мое место. Разлука ничего не переменила; при моем возвращении она была бесконечно ласкова со мной, как может быть ласкова без памяти влюбленная шестнадцатилетняя девочка. И в то же время от меня не укрылось то, что чем ближе наша разлука, тем больше Рараху от меня отдаляется. Она улыбалась прежней нежной улыбкой, но я видел, что сердце ее переполняют тоска, горечь, обида, негодование, даже раздражение, и прочие необузданные чувства дикарского ребенка.
Но, Боже правый, как я любил ее!
Как горько было оставлять ее, оставлять на погибель!..
– Девочка моя милая, – твердил я, – любимая, будь умницей, когда я уеду! Бог даст, я еще вернусь. Ты же веришь в Бога – молись, хотя бы молись – и мы встретимся на небесах.
На коленях я заклинал дорогую мою подружку:
– Уезжай и ты, уезжай из Папеэте! Поезжай к Тиауи в дальнюю деревню, где нет белых. Выходи замуж за соплеменника, у тебя будет семья, как у христианки, детишки… Никому не отдавай их и будешь счастлива. А не то пропадешь…
Но при этом на губах ее появлялась загадочная улыбочка, она опускала глаза и молчала. И мне становилось ясно, стоит мне покинуть ее, она превратится в самую распутную потаскуху Папеэте.
Боже, как горько, что на все мои страстные мольбы отвечает она этой ненавистной улыбочкой, немой и равнодушной, таящей скорбь, обиду, насмешку!..
Какая мука может сравниться с этой: любить и видеть, что тебя не слышат; что сердце любимой не раскрывается тебе навстречу; что недоступная, дикая сторона характера твоей возлюбленной забирает над нею власть!..
А ты безоглядно любишь эту душу, которая прячется от тебя. А смерть близка. Скоро она овладеет этим возлюбленным телом, ставшим плотью от плоти твоей. Смерть без воскрешения, без надежды на загробную жизнь, – ведь она умрет, не веруя больше в источник спасения…
Будь эта душа дурной, пропащей, ты бы оставил ее как нечистую. Но ведь она страдает, ты знаешь, какой она бывает нежной, любящей, чистой! Словно покров тьмы окутал ее – еще живую сжимает в ледяных объятьях лютая смерть. Быть может, еще не поздно ее спасти – но ты должен уехать, навсегда покинуть ее! И время проходит… И ты бессилен…
Ты исходишь в порывах любви и слез, стремишься в последний раз насладиться всем тем, что навеки отнимается у тебя, – вырвать что еще можно, упиться хмелем восторга и лихорадочных ласк…
Мы с Рараху, взявшись за руки, шли по дороге в Апире. До отплытия оставалось два дня.
Стояла душная предгрозовая жара. Сильно благоухали спелые гуаявы; листва на деревьях поникла… Неподвижные верхушки молодых золотистых пальм выделялись на свинцовом небе. Из туч высовывались рога и клыки утеса Фатауа; нагретые базальтовые скалы нависали над головами, подавляя мысли и чувства.
На краю дороги сидели две женщины, вроде бы поджидая нас. При нашем появлении они встали и двинулись навстречу.
Одна из них, старая и сгорбленная, вела за руку молодую красавицу. Это были Хапото с Таимахой.
– Лоти, – смиренно сказала старуха, – прости Таимахе…
Таимаха улыбалась неопределенной своей улыбкой, опустив глаза, словно ребенок, уличенный в проступке, но не сознающий своей вины и не понимающий, что, собственно, он сделал плохого.
– Лоти, – по-английски попросила Рараху, – проста ей, Лоти!
В знак прощения я пожал протянутую руку Таимахи. Не нам, рожденным на другом конце планеты, понять – не то чтобы судить – этих туземцев, столь непохожих на нас. В глубине души эти люди дики и загадочны, но нельзя не признать: столько в них бывает любовного очарования, столько изысканной чувственности…
Таимаха принесла мне бесценную вещь – память о прошлом – парео Руери, которое у меня же и выпросила.
Она выстирала его и тщательно заштопала. Что ни говори, бывшая возлюбленная Руери искренно волновалась, отдавая мне драгоценный сувенир, чтобы я отвез его обратно в Брайтбери. В глазах ее стояли слезы.
При прощальном визите во дворец я попросил королеву Помаре позаботиться о Рараху.
– А все-таки, Лоти, что вы намереваетесь делать? – строго спросила Помаре.
– Я вернусь, – смущенно промямлил я.
– А, Лоти! Твой брат тоже обещал вернуться. Все вы так говорите! – возразила она, будто припоминая что-то личное. – Все вы так говорите, покидая нашу страну. Земля ваша Британская (те фенуа Пиританиа) слишком далеко от Полинезии. Много вас уезжало, да мало воротилось…
Она приласкала внучку.
– Поцелуй ее. Больше ты ее никогда не увидишь! – почта приказала она.
Вечером мы с Рараху сидели у себя на веранде; в саду стрекотали цикады. Дом казался покинутым и разоренным, его наполовину скрывали причудливые кроны неподстриженных апельсинов и гибискусов.
Я спросил:
– Рараху, неужели ты больше не веришь в Бога, как верила в детстве? Ты же так горячо умела молиться!
Рараху медленно проговорила:
– Если человек умер и зарыт в землю, разве можно достать его обратно?
Я взывал к темным верованиям ее народа:
– Но ты же боишься привидений; ты знаешь, что сейчас, сию минуту, они, быть может, сидят вот тут, за деревьями?..
– Да-да, – она содрогнулась, – а ведь еще бывают тупапаху. После смерти существует призрак человека. Какое-то время он блуждает по земле, но потом, когда тело его истлеет, тупапаху тоже пропадает. И это уже настоящий конец…
Никогда не забуду, как ее невинные детские уста на сладостном наречии произносили эта ужасные слова…
И вот настал последний день…
Лучезарное солнце Океании подымалось над дивным островом; вечная природа знать не хотела о преходящих страданиях человеческих и не откладывала ради них ослепительных своих торжеств.
Мы поднялись рано утром и принялись за предотъездные хлопоты. Сборы в дорогу иногда заглушают тоску предстоящей разлуки; так произошло и с нами.
Следовало упаковать дары океана – все раковины и редкостные кораллы; Рараху в мое отсутствие высушила их в саду на траве – они уподобились тончайшим ажурным лишайникам.
Рараху работала как заведенная, что таитянкам несвойственно – она переделала массу дел. Она как будто даже успокоилась, и ко мне потихоньку стала возвращаться надежда.
Малышка ловко паковала вещи, многим бы показавшиеся смешными: ветви гуаяв из Апире, ветки деревьев из нашего сада, кору кокосовых пальм, растущих возле нашего дома…
Я увез с собой и несколько увядших венков Рараху, которые она носила в последние дни; охапки цветов, охапки папоротника… Рараху положила мне еще несколько пучков рева-рева в сандаловых ларцах и несколько изысканных венков из тонкой соломки пииа – она заказала их для меня.
Все это укладывалось в сундуки, сундук за сундуком – получился огромный багаж…
К двум часам все было готово. Рараху надела свою лучшую тапу – белую муслиновую, – заколола гардении в распущенные волосы, и мы вышли из дома.
Перед отъездом мне еще раз захотелось увидеть Фаа, стройные пальмы и просторные белоснежные пляжи… Хотелось навсегда запомнить таитянские джунгли; побывать с милой подружкой в Апире и в последний раз окунуться в живую воду ручья Фатауа; всех повидать, со всеми проститься… А время шло, и мы уже не знали, куда прежде бежать…
Только те, кому приходилось навеки оставлять любимые места и дорогих сердцу людей, могут понять предотъездную лихорадку и тоскливое беспокойство, подобное физической боли…
Пока мы добрались до ручья Фатауа в Апире, время было уже позднее.
Там все оставалось по-прежнему, как в добрые старые времена; на берегу развлекалось изысканное общество; негритянка Тетуара восседала посреди своих подданных, в воде беспечно ныряли и плавали смуглые красавицы.
Мы, взявшись за руки, раскланивались направо и налево с подругами и знакомыми. Общий хохот смолк при нашем появлении. Девушки притихли, увидев серьезное нежное личико Рараху, грустные ее глазки и длинное белое платье со шлейфом, похожее на подвенечное.
Нецивилизованные таитяне уважают сердечные чувства и разделяют чужое горе. Все знали, что Рараху – «маленькая жена Лоти»; все знали, что нас соединила истинная любовь, не имеющая ничего общего с пошлостью и распутством. А главное – все знали, что вместе мы в последний раз.
Простившись, мы повернули направо и по знакомой узенькой тропинке добрались до уединенного прудика в тени гуаяв, где прошло детство Рараху; некогда мы считали его своей собственностью.
Там мы повстречали двух незнакомых девушек с жесткими и свирепыми лицами, но все же очень красивых. Одна в розовом платье, другая – в светло-зеленом; волосы у обеих как смоль, густые и курчавые; на губах – диковатая усмешка: сразу видно, что они уроженки Нуку-Хивы.
Девушки сидели на камнях среди ручья, болтали ногами в ключевой воде и хриплыми голосами пели песню Маркизского архипелага.
Наше появление спугнуло дикарок, и они убежали. Мы остались одни.
С тех пор как «Рендир» вернулся на Таити, мы здесь еще не бывали. Теперь, очутившись на своем старом месте, мы оказались во власти сладостного смятения. Не было другого уголка на земле, так действовавшего на нас.
От воды веяло свежестью и прохладой. Нам знаком здесь каждый камушек, каждая веточка, каждое пятнышко мха. Не изменилось ничего: так же пахли все те же травы; их запах смешивался с благоуханием цветов и ароматом спелых гуаяв.
Мы повесили одежду на прибрежные кусты и погрузились в прозрачную воду, наслаждаясь тем, что снова – в последний раз – так вот сидим в ручье Фатауа в одних парео на закате дня.
Искрящийся водный поток каскадами стекал с Орохены по крупным блестящим валунам; среди камней торчали кусты гуаяв – ветки их сходились над головами, и солнечные зайчики, проникая через листву, плясали на легкой ряби ручья. Спелые плоды падали прямо в воду и плыли по течению – дно устилали гуаявы, апельсины и лимоны.
Мы сидели рядышком и молчали – каждый угадывал печальные мысли другого и не хотел нарушать тишину, чтобы поделиться своими.
Мимо проплывали крохотные рыбки, мелькали стремительные ящерки – так беспечно, будто нас тут и не было. До того тихо мы себя вели, что уже и пугливые крабы выбирались из-под камней и бегали вокруг нас.
Под закатным солнцем – последним закатом последнего вечера моего в Океании – несколько веток светились теплым золотистым сиянием; в последний раз я любовался всем этим. Ночные мимозы уже раскрывали нежные листья, кусты гуаяв и ажурных акаций окрасились в вечерние цвета – на исходе был последний вечер; а завтра на рассвете я уеду навсегда… И райская эта страна, и любимая подружка исчезнут, как сцена за опущенным театральным занавесом…
Да, был в моей жизни спектакль феерический! Но вот и конец – и вернуть ничего нельзя! Конец мечтам и переживаниям – сладким, пьянящим, подчас пронзительно-печальным: все закончилось, все погибло…
Я держал Рараху за руку и не отрываясь глядел на нее… По щекам малышки струились слезы; они вытекали из ее круглых глаз бесшумно и быстро, как из переполненной чаши…
– Лоти, – говорила она, – я твоя, я жена твоя, правда? Не бойся, в верю в Бога, я молюсь и буду молиться… Будь спокоен, я сделаю так, как ты велишь. Завтра утром, как только «Рендир» отойдет, я уеду из Папеэте. Клянусь, меня здесь больше не увидят! Я буду жить у Тиауа, я больше никогда не выйду замуж! За тебя стану молиться, до самой смерти!..
Рыдая, Рараху обняла меня и уткнулась головой в мои колени…
Я тоже плакал, но слезы мои были сладостные – со мною была моя подружка, лед растаял – она была спасена. Теперь я мог оставить ее с легким сердцем, раз уж неумолимый рок разлучал нас; расставание становилось не таким горьким, не таким душераздирающим; я мог уехать с утешительной надеждой когда-нибудь вернуться или встретиться со своей возлюбленной в лучшем мире!
Ночью Помаре давала прощальный бал офицерам «Рендира». Танцевать собирались до самого отплытия, назначенного «беловолосым адмиралом» в час восхода солнца.
Мы с Рараху направились туда.
Народу на балу было видимо-невидимо: все фрейлины; все немногочисленные белые женщины, служившие в колониальном управлении; все офицеры «Рендира»; все французские чиновники…
По принятому в Папеэте этикету Рараху не допустили в дворцовую залу, но она и не осталась в толпе, плясавшей зажигательную упа-упу. Всех девушек, провожающих своих возлюбленных, по особому распоряжению королевы посадили на отдельную скамью. Скамейка находилась на веранде, и ее хорошо было видно из дворцовой залы. И девушки могли следить за танцами не хуже, чем в самой зале. По непринужденности здешних нравов я часто подходил к раскрытому окну и перебрасывался словечком с милой своей подружкой, не рискуя вызвать неудовольствие или любопытство окружающих.
Танцуя, я постоянно ощущал на себе ее внимательный взгляд. Она была освещена красноватым светом фонарей и голубоватым – лунным; на фоне ночного неба светилось ее белое платье и жемчужное ожерелье. Она походила на таинственное видение.
Около полуночи королева подозвала меня к себе. Маленькая внучка настояла, чтобы ее нарядили в бальное платье, но теперь уставшую девочку уводили спать. Маленькая Помаре захотела проститься со мной.
А все-таки бал получился грустным… В большинстве своем гостями были офицеры с «Рендира», навсегда покидающие благословенную страну и своих таитянских подружек. Вот и лежал на всем неизгладимый отпечаток разлуки. Среди офицеров были юноши, с сожалением покидающие любимых девушек и сладкую беспечную жизнь. Были и старые морские волки, успевшие два-три раза посетить Таити. Теперь их служба подходила к концу, и они горевали, что никогда не вернутся в этот эдем…
Ко мне подошла принцесса Ариитеа, против обыкновения оживленная и возбужденная. Она быстро проговорила:
– Королева просила вас, Лоти, сыграть самый блестящий вальс, какой вы только знаете, и как можно скорее; играйте после вальса без перерыва все другие, развейте тоску, оживите бал, а то он угасает.
Мне и самому хотелось забыться… Лихорадочно я играл все, что только приходило в голову. На какой-то часок удалось разжечь веселье, да и оно казалось искусственным. Дальше я уже не выдержал.
В три часа ночи зала опустела, госта разбрелись кто куда. Я же все еще сидел за роялем и извлекал из него Бог знает какие безумные мелодии под аккомпанемент рокотавшей за окном упа-упы.
Со мною осталась только старая королева; она сидела задумавшись в золоченом кресле, как уродливый истукан, разукрашенный с дикарской роскошью.
Зала представляла собою грустное зрелище: беспорядок в большом опустевшем помещении с огарками догорающих свечей в канделябрах, залитых восковыми слезами…
Грузная королева с трудом поднялась, путаясь в складках бархатного малинового платья. В дверях она увидела робко ожидающую Рараху, все поняла и жестом пригласила войта.
Потупив глаза, девушка приблизилась к Помаре. В этой пустой бальной зале в белом муслиновом одеянии, с распущенными шелковыми волосами, украшенными венком из белоснежных гардений, и огромными от слез глазами, Рараху походила на ангела небесного.
– Я понимаю, Лоти, ты хочешь попросить меня, чтобы я присмотрела за ней, – приветливо обратилась ко мне королева. – Но вряд ли она этого захочет…
– Ваше величество, – ответил я, – завтра она уедет в Папеурири, там ее приютит замужняя подруга. Прошу, ваше величество, и там не оставлять ее своим попечением. В Папеэте она больше не появится.
– А! – гаркнула царственная старуха хриплым басом. Она не на шутку удивилась и разволновалась. – Правильно, детка, правильно! В Папеэте ты пропадешь! – по-матерински одобрила она Рараху.
Помаре соединила наши руки, ее строгие глаза потеплели и наполнились слезами.
– Ну что ж, детка, – ласково продолжила она, – поезжай не откладывая. Собраться тебе недолго. Хочешь, поезжай сегодня, после восхода солнца, часов в семь. Моя невестка Моэ едет в Атамаоно, а оттуда на остров Раиатеа, в свои владения. В Мараа переночуете, а наутро ты сойдешь в Папеурири, это по дороге.
Рараху заулыбалась сквозь слезы: ей было лестно, что она поедет вместе с юной принцессой.
Рараху и Моэ были на удивление похожи: обе несчастны и надломлены, с общим характером, общими повадками и очарованием одного вида…
Рараху пообещала быстро собраться. Да и какой у нее особенный багаж: так, несколько муслиновых платьев да старый верный кот…
Мы от всего сердца благодарили старую королеву, принявшую сердечное участие в нашей судьбе. Принцесса Ариитеа в бальном платье вернулась в залу и проводила нас до садовой калитки; она нежно, по-сестрински, утешала Рараху…
В последний раз мы вместе вышли к океану…
Было еще совсем темно.
На берегу там и сям стояли группки людей: фрейлины в вечерних туалетах вышли вслед за офицерами «Рендира». Со стороны это больше походило на праздник, чем на проводы. Вот только слышались девичьи всхлипы. В последний раз поцеловал я свою любимую подружку.
Одновременно с «Рендиром» экипаж увозил из Папеэте Рараху и принцессу Моэ. Через завесу листвы, через просветы между пальмовыми стволами Рараху еще долго могла видеть удаляющийся в синеющую даль наш фрегат.