КНИГА ПЕРВАЯ

Мы с Жюстиной выросли и получили воспитание в Пантемоне. Название этой славной обители должно быть вам знакомо, и нет нужды добавлять, что в течение многих лет из этого монастыря регулярно выходили самые прелестные и самые распутные женщины, во все времена украшавшие Париж. Вместе со мной в Пантемоне оказалась Эвфрозина, юная дама, по стопам которой я возмечтала пойти и которая когда-то жила по соседству с моими родителями. Она сбежала из отцовского дома, чтобы с головой окунуться в либертинаж,[8] и от нее и от другой монахини, ее старшей подруги, я получила первые и основные понятия о морали, той самой морали, которая, если судить по рассказу моей сестры о ее собственной жизни, покажется вам довольно странной для девушки моих лет, поэтому, прежде чем продолжить свое повествование, я должна сказать несколько слов об этих замечательных женщинах и дать вам краткий отчет о том раннем периоде своей жизни, когда в плодородные глубины моей неопытной души, соблазненной и развращенной этой парочкой сирен, было брошено семя, коему впоследствии суждено будет расцвести пышным цветом порока.

Монахиню, о которой я хочу рассказать, звали Дельбена. Когда я с ней познакомилась, она уже пять лет была аббатисой монастыря и приближалась к своему тридцатилетию. Я не встречала женщины более очаровательной, чем Дельбена. Она была бы идеальной моделью для любого художника: нежное ангельское лицо, светлые локоны, большие голубые глаза, в которых светилась призывная нега, фигура, будто скопированная с одной из Граций.[9] Совсем юную, в возрасте двенадцати лет, Дельбену заточили в монастырь только ради того, чтобы ее старший брат, которого она люто ненавидела, получил предназначавшееся ей приданое. Оказавшись в заточении в том нежном возрасте, когда начинают бродить страсти, смутные и еще неопределенные, когда просыпается интерес к окружающему миру и, в частности, к миру мужчин, только благодаря своей стойкости, которая помогла ей успешно выдержать самые суровые испытания, она, в конце концов, научилась отважно смотреть судьбе в глаза. Будучи не по годам развитой, изучив все философии, и сама научившись мыслить по-философски, Дельбена стоически приняла свое заточение, но при этом сохранила двух или трех самых близких подруг. Они навещали ее, утешали и, поскольку она оставалась очень богатой, продолжали снабжать книгами и довольно невинными удовольствиями, которые еще сильнее распаляли ее воображение и без того богатое от природы и ничуть не стесненное затворничеством.

Что же касается Эвфрозины, ей было пятнадцать лет в то время, когда я ее узнала, и уже полгода она была ученицей мадам Дельбены, когда они обе предложили мне присоединиться к их обществу. Случилось это в тот самый день, когда мне пошел тринадцатый год. Эвфрозина имела стройный стан, красивые глаза, живой ум, хотя, пожалуй, была чересчур высокой, и кожа ее не отличалась белизной и упругостью — одним словом, ей было далеко до нашей наставницы.

Нет нужды говорить, что среди живущих взаперти женщин единственным поводом для дружбы и привязанности может быть только сладострастие: они привязываются друг к другу не в силу добронравия, а благодаря взаимным удовольствиям плоти, и если с первого взгляда, с первого прикосновения между ними вспыхивает искра страсти, они становятся неразлучными. Обладая исключительно сильным темпераментом, уже в девять лет я приучила свои пальцы чутко откликаться на любые желания, возникающие у меня в мозгу, и по мере возможности утолять их, и с тех пор я ничего так не жаждала, как случая без раздумий броситься в полную наслаждений жизнь, двери в которую широко раскрыла для меня моя врожденная предрасположенность. Вскоре случай такой представился; Эвфрозина и Дельбена дали мне то, чего я так долго и бессознательно искала. Страстно возжелав заняться моим воспитанием, наставница однажды пригласила меня на обед. Там же присутствовала Эвфрозина. Погода была, как нарочно, великолепная, солнце ласково пригревало воздух, поэтому я нашла моих новых подруг в очаровательном неглиже: кроме прозрачных нижних сорочек, подвязанных широкими розовыми поясами, на них ничего не было.

— С самого первого дня, как ты появилась в нашем заведении, — начала мадам Дельбена, запечатлев бесстрастный, как мне показалось, поцелуй на моем лбу, хотя глаза ее и руки выдавали некоторое волнение, — мне захотелось ближе познакомиться с тобой. Ты красива, не лишена, по-моему, сообразительности и прочих талантов, а молодые девушки подобного рода занимают особое место в моем сердце. Ого, ты уже краснеешь, милый ангел! Я запрещаю тебе краснеть! Скромность — это иллюзия, и знаешь, откуда она происходит? Это продукт не чего иного как наших, так называемых, культурных привычек и нашего воспитания, это есть то, что называется условностями. Природа создала мужчину и женщину обнаженными, не ведающими ни отвращения, ни стыда. Если бы человек строго следовал указаниям Природы, он ни за что не сделался бы жертвой скромности. Есть непреложная истина, прелесть моя, которая гласит, что существуют добродетели, чьим источником служит не что иное, как полное небрежение законами Природы или же их полное незнание. Разве мог бы человек настолько увязнуть в христианских заповедях, если бы дал себе труд внимательно посмотреть, из чего они состоят? Ну да ладно, побеседуем об этом как-нибудь в другой раз, а пока поговорим о другом. Ты не желаешь присоединиться к нашей компании, я имею в виду наши костюмы?

После чего эти дерзкие красотки с милыми улыбками приблизились ко мне, и в мгновение ока я оказалась точно в таком же виде, в каком были они, а во время процедуры раздевания поцелуи мадам Дельбены приобрели совершенно иной характер.

— Ах, наша Жюльетта просто прелесть! — с восхищением вскричала она. — Ты только взгляни на эти маленькие сладкие грудки, посмотри, как они трепещут! Знаешь, Эвфрозина, я бы сказала, что ее тело аппетитнее, чем твое… Кто поверит, что ей еще нет и тринадцати?

Ласковые пальцы наставницы начали щекотать мои соски, а ее язычок проник мне в рот. Она не замедлила заметить, что ее ласки оказывают нужное действие на все мои чувства и что я близка к тому, чтобы упасть, как спелый плод, к ее ногам.

— Черт меня побери! — пробормотала она, не в силах больше сдерживаться, испугав меня выражением своих глаз. — Клянусь небом! Какая страсть, какой огонь! Сбрасывайте скорее это проклятое тряпье, девочки мои, к черту все, что скрывает от взора прелести, которые Природа создала совсем не для того, чтобы их прятать!

И торопливо сбросив с себя прозрачную тунику, запутываясь в многочисленных складках, она предстала перед нами великолепная как Венера — эта вечно выходящая из морской пены богиня, воспетая греками. Невозможно представить себе более совершенные формы, более нежное и белокожее тело, более волнующие изгибы и выразительные округлости. Эвфрозина немедленно последовала ее примеру, но показалась мне не столь соблазнительной и роскошной, как мадам Дельбена: кожа ее была не такая атласная и белая, как у наставницы, но зато какие глаза! Какая в них огненная страсть! Я оторопела от такого количества прелестей, которые столь непринужденно и столь откровенно были мне представлены, и когда я также избавилась от оков скромности — и вы, конечно, догадываетесь, что сделала это не без удовольствия, — Дельбена, совершенно потерявшая голову от высшего на свете опьянения, увлекла меня на свою кровать и осыпала жадными поцелуями.

— Но погодите, — простонала она, едва не теряя сознание, — погодите, милые мои, давайте внесем порядок в наши безумства.

С этими словами она широко раздвинула мне бедра и, уткнувшись между ними лицом, исступленно впилась губами в мое влагалище, при этом она царственно выгнула спину и подставила свои ягодицы — прекраснейшие ягодицы в мире! — в распоряжение нашей юной подруги, которая прильнула к ним точно так же, как наставница к моей промежности. Эвфрозина хорошо знала вкусы Дельбены, и сама, растворяясь в непрерывном судорожном оргазме, время от времени осыпала зад монахини звонкими шлепками, которые оказывали неописуемое действие на состояние нашей любезной воспитательницы. Вавилонская блудница дрожала, будто сотрясаемая молниями, и жадными глотками поглощала соки, которые обильно струились из самых недр моего маленького влагалища. Она то и дело отрывалась от своего занятия и, приподняв голову, любовалась тем, как меня сотрясают не менее сильные приступы наслаждения.

— О, прекрасное создание! — бормотала лесбиянка. — О, великий Боже, есть ли где-нибудь еще такое страстное дитя! Давай, давай, Эвфрозина, ласкай меня сильнее, моя любовь, я хочу выпить ее всю, без остатка! — Мгновение спустя она добавила: — Ты ведь тоже должна получить свою долю, Эвфрозина. Но как мне вознаградить тебя за ту радость, что ты мне дала? Одну минуту, ангелочки мои, сейчас я буду ласкать вас обеих одновременно.

Она положила нас бок о бок на кровать, и по ее знаку мы руками принялись возбуждать друг друга. Вначале язык Дельбены проник глубоко во влагалище Эвфрозины, а ее пальцы нежно и часто массировали нам обеим задний проход, потом она оторвалась от моей подруги и впилась в мою куночку. Таким образом, мы с Эвфрозиной, получая три удовольствия одновременно, вместе дошли до кульминации и разрядились мощно и ликующе, как мушкеты. После короткой паузы неутомимая наставница перевернула нас, и мы предоставили в ее распоряжение свои ягодицы; она впивалась поочередно то в задний проход Эвфрозины, то в мой и сладострастно причмокивала. При этом она успевала бормотать восторженные слова и покрывать поцелуями наши ягодицы, и в конце концов мы едва не потеряли сознание от восторга. Получив удовольствие, Дельбена повалилась рядом с нами и заговорила хриплым прерывающимся голосом:

— Теперь делайте со мной то, что я делала с вами. Ласкайте меня, ласкайте скорее! Я буду лежать в твоих объятиях, Жюльетта, и целовать тебя, наши губы сольются, наши языки сплетутся. Мы высосем друг друга до самого дна. В мое влагалище ты вставишь вот этот прекрасный инструмент, — добавила она, подавая мне упругий искусственный мужской орган, — а ты, Эвфрозина, займись моей попочкой и вставь туда вот эту тонкую трубочку, ведь сзади у меня очень маленькая дырочка, и ей не нужен такой большой аппарат… Но это еще не все, голубка моя, — обратилась она ко мне, целуя меня в губы с необычайной силой, — ты ведь не оставишь без внимания мой клитор? Именно в нем средоточие женского наслаждения: ласкай, массируй, разотри его в порошок, если хочешь, впивайся в него ногтями и не бойся, я очень вынослива, черт меня побери! Я изнемогаю и хочу получить все сполна, я хочу раствориться в оргазме, хочу стать одним сплошным оргазмом и, если смогу, хочу кончить двадцать раз подряд. Приступайте же!

О, Господи, как раскованно и как вдохновенно действовали мы и отплатили ей той бесценной монетой, какую она заслуживала! Не знаю, в силах ли человеческое воображение изобрести более страстные способы удовлетворить женщину, да и вряд ли существует на. свете женщина, которая отдавалась бы этому занятию с таким неистовством. Наконец, наши усилия увенчались успехом.

— Ангел мой, — так обратилось ко мне это прелестное создание, — я хотела бы выразить тебе все свое восхищение, но у меня нет слов. Ты настоящая находка, и отныне я предлагаю тебе делить с нами удовольствия, и ты убедишься, что у нас нет в них недостатка, причем самых пикантных, невзирая на то, что мужская компания, вообще говоря, нам недоступна. Спроси у Эвфрозины, довольна ли она мною?

— Вы любовь и радость моя, и пусть за меня ответят мои поцелуи, — растроганно откликнулась наша юная партнерша, прильнув к груди Дельбены. — Только вам я обязана тем, что познала и самое себя и смысл своего существования. Вы воспитали мой ум, вы вытащили его из тьмы, в которую его повергли детские предрассудки. Только благодаря вам я поняла, что значит жить на свете. Как ты будешь счастлива, Жюльетта, если безоглядно вручишь свою судьбу в ее руки!

— Да, — заметила мадам Дельбена, — я сгораю от желания поскорее приступить к ее воспитанию. Я уже сказала, что хочу очистить ее душу от всех мерзких религиозных глупостей, которые делают жизнь несчастливой; я хочу вернуть ее Природе и показать ей, что все бредни, которыми забита ее головка и которые сковывают ее желания, достойны только презрения. А теперь давайте обедать, девочки мои, нам надо восстановить силы после столь обильных излияний.

Изысканные яства, которыми мы, утомленные и по-прежнему обнаженные, насладились за богато накрытым столом, быстро взбодрили нас, и скоро мы были готовы повторить все с самого начала. Мы снова начали ласкать друг друга и предаваться самым изощренным излишествам похоти. Мы испробовали тысячу разнообразных поз, непрерывно меняясь местами и ролями: становились поочередно то нежными самцами и покорными самками, то — уже через минуту — властными самцами и, обманывая таким образом Природу, весь божий день мы заставляли нашу снисходительную матерь с улыбкой взирать на все наши страсти — невинные нарушения ее законов.

Прошел месяц. Эвфрозина, закалив как следует свою душу распутством, оставила монастырь, заехала проститься со своей семьей и отправилась осуществлять на практике усвоенные уроки безудержного либертинажа и узаконенного разврата. Как-то раз, позже, она нанесла нам визит; она рассказала о своей жизни, и мы, будучи развращены до крайности, не нашли ничего дурного в ее образе жизни, не выразили ни малейшего сожаления и, в качестве последнего напутствия, пожелали ей дальнейших успехов на выбранном пути.

— Должна признать, что она делает успехи, — сказала, обращаясь ко мне, мадам Дельбена. — Сотни раз у меня возникало искушение сделать то же самое, и, конечно, я сделала бы это, будь мои чувства к мужчинам достаточно сильны, чтобы одолеть мою необычайную слабость к женщинам. Однако, милая Жюльетта, решив мою участь и на всю жизнь выбрав для меня эту обитель, небо любезно одарило меня весьма скромными желаниями к иным удовольствиям, кроме тех, которые в изобилии предлагает это святое место: удовольствия, которые могут доставлять друг другу женщины, настолько восхитительны, что о других я и не мечтаю. Тем не менее я признаю, что кто-то может интересоваться и мужчинами, для меня не является тайной, что кто-то может из кожи лезть, чтобы покорить их, в конце концов, все, — что связано с либертинажем, мне по душе… Мои фантазии уносят меня очень далеко. И кто знает, может быть, я выходила за такие пределы, которые трудно себе представить простым смертным; может быть, меня одолевали такие желания, которые удовлетворить просто невозможно?

Основной принцип моей философии, Жюльетта, — продолжала мадам Дельбена, которая после потери Эвфрозины все больше и больше привязывалась ко мне, — это презрение к общественному мнению. Ты представить себе не можешь, дорогая моя, до какой степени мне наплевать на то, что обо мне говорят. В самом деле, каким образом мнение невежд может повлиять на наше счастье? Только наша сверхделикатная чувствительность заставляет нас порой зависеть от него, но если, по зрелому размышлению, мы сумеем подавить в себе эти чувства и достичь той стадии, где абсолютно не зависим от этого мнения даже в самых интимных вещах, тогда, и только тогда, хорошее или плохое отношение к нам окружающих становится для нас в высшей степени безразличным. Только мы сами определяем критерии нашего личного счастья, только нам решать, счастливы мы или несчастливы — все зависит лишь от нашей совести и, возможно в еще большей мере, от нашей жизненной позиции, ибо только она служит краеугольным камнем нашей совести и наших устремлений. Дело в том, — продолжала моя высокообразованная собеседница, — что человеческая совесть не всегда и не везде одинакова, почти всегда она есть прямое следствие образа жизни данного общества, данного климата и географии. Например, поступки, которые китайцы ни в коем случае не считают недопустимыми, заставляют нас содрогаться от ужаса здесь, во Франции. Следовательно, если это самое непостоянное понятие, зависящее лишь от широты и долготы, способно извинить и оправдать любую крайность, тогда только истинная мудрость должна помочь нам занять разумную среднюю позицию между экстравагантностью и химерами и выработать в себе кодекс поведения, который и будет отвечать как нашим потребностям и наклонностям, данным нам Природой, так и законам страны, где нам выпало жить. И вот, исходя из собственного образа жизни, мы должны выработать свое понятие совести. Поэтому, чем скорее человек определит свою жизненную философию, тем лучше, потому что только философия придает форму совести, а та определяет и регулирует все наши поступки.

— Поразительно! — вскричала я. — Выходит, вы довели свое безразличие до того, что вас ничуть не волнует ваша репутация?

— Абсолютно не волнует, — спокойно, с улыбкой ответила мадам Дельбена. — Более того: я получаю большое внутреннее удовольствие при мысли о том, что эта репутация дурная; если бы ее считали образцовой, мне было бы не так приятно. Никогда не забывай, Жюльетта: хорошая репутация — это только лишняя обуза. Она не в состоянии вознаградить нас за все жертвы, которых она нам стоит. Те из нас, кто дорожит своей репутацией, испытывают не меньше мучений и страданий, чем те, кто о ней не заботится: первые живут в постоянном страхе потерять то, что им дорого, а вторые трепещут перед возможностью наказания за свою беспечность. Если, таким образом, дороги, ведущие одних к добродетели, а вторых — к пороку, одинаково усеяны шипами, какой смысл подвергать себя мучительным сомнениям, выбирая между этими дорогами, почему не посоветоваться с Природой, которая бесконечно мудрее нас, и не следовать ее указаниям? На что я возразила:

— Боюсь, что если бы я захотела принять ваши максимы, мадам, я бы пренебрегла многими условностями своего воспитания.

— Ты права, моя дорогая, — ответила она. — Однако я предпочла бы услышать от тебя, что ты боишься вкусить слишком много удовольствий. Но в чем же состоят эти условности? Давай рассмотрим этот вопрос трезво. Общественные установления почти в каждом случае проповедует тот, кто никогда даже не интересуется мнением остальных членов общества, так что это не что иное, как оковы, которые мы все должны искренне презирать, которые противоречат здравому смыслу: абсурдные мифы, лишенные всякого чувства реальности, имеющие ценность только в глазах идиотов, которые соглашаются подчиняться им, фантастические сказки, которые в глазах разумных и интеллигентных людей заслуживают только насмешки… Но мы еще поговорим об этом, потерпи немного, моя милая. Только доверься мне. Твоя искренность и наивность говорят о том, что тебе необходим наставник. Для очень немногих жизнь усыпана розами, и если ты мне доверишься, ты будешь одной из тех, кто даже среди терний находит достаточно цветов на своем пути.

Ничто не могло оставаться тайной в таком глухом приюте, и одна монахиня, которая почему-то особенно хорошо относилась ко мне, узнала о моих отношениях с аббатисой и встревоженно предупредила меня, что Дельбена — страшная женщина. Она отравила души почти всех пансионерок в монастыре, и, следуя ее совету, по меньшей мере пятнадцать или шестнадцать девушек уже пошли по стопам Эвфрозины. Монахиня уверяла, что настоятельница — беспринципное, безнравственное, бессовестное создание, которое распространяет вокруг себя миазмы порока; в ее отношении давно были бы приняты самые строгие меры, если бы не ее влиятельные друзья и высокое происхождение. Я не вняла этим предостережениям: один лишь поцелуй Дельбены, одно лишь ее слово значили для меня больше, нежели все самые убедительные речи. Даже если бы передо мной зияла пропасть, я бы предпочла спасению гибель в объятиях этой женщины. О, друзья мои! Существует какое-то особое извращение, слаще которого ничего нет: когда зов Природы влечет нас и когда появляется холодная рука Разума и оттягивает нас назад, рука Вожделения снова подставляет нам лакомое блюдо, и впредь мы уже не можем обходиться без этой пищи.

Однако довольно скоро я заметила, что любезная наша наставница оказывает знаки внимания не только мне, и поняла, что и другие участвуют в ее бдениях, где больше занимаются распутством, чем делами божьими.

— Ты хочешь пообедать со мной завтра? — поинтересовалась она однажды. — Я ожидаю Элизабет, Флавию, мадам де Вольмар и мадам де Сент-Эльм. Нас будет шестеро, и мы непременно придумаем что-нибудь потрясающее.

— О, Боже! — изумилась я. — Неужели вы развлекаетесь со всеми этими женщинами?

— Разумеется. Только не думай, будто ими я ограничиваюсь. В нашем заведении тридцать монахинь, я имела дело с двадцатью двумя, у нас есть восемнадцать новеньких, и мне еще предстоит с ними познакомиться. А из шестидесяти пансионерок только трое не поддались мне на данный момент. Как только появляется новенькая, я сразу прибираю ее к рукам: даю ей неделю — не больше, — чтобы обдумать мое предложение. Ах, Жюльетта, Жюльетта, мой либертинаж — это эпидемия, и все, кто ко мне прикасается, в конце концов заражаются ею. Счастье для общества, что я ограничиваюсь таким, можно сказать, мягким способом творить зло, а если бы, с моими наклонностями и принципами, я реализовала все свои способности, зла в мире было бы куда больше.

— А что бы вы тогда сделали, моя любовь?

— Кто знает. Одно известно, такое богатое воображение, как у меня, способно вызвать ураган. Природе угодно творить разрушение и смерть, неважно каким образом.

— Мне кажется, — возразила я, — вы приписываете Природе то, что скорее следует считать плодом вашей развращенности.

— А теперь хорошенько послушай меня, свет моих очей, — сказала наставница. — Еще рано, наши подруги придут в шесть часов, а пока, думаю, я смогу ответить на некоторые из твоих легкомысленных вопросов.

Мы устроились поудобнее, и мадам Дельбена начала:

— Знания о целях Природы мы получаем через то внутреннее чувство, которое называем совестью; анализируя его, мы рационально и с выгодой для себя постигаем промысел Природы, который внутри нас выражается в импульсах и который терзает или успокаивает нашу совесть.

Слово «совесть», милая Жюльетта, означает внутренний голос, который взывает, когда мы делаем то, чего делать нельзя, и это удивительно простое понятие обнажает, даже для самого поверхностного взгляда, причины предрассудков, внушенных опытом и воспитанием. Скажем, если ребенку внушать чувство вины за то, что он не слушается, ребенок будет испытывать угрызения совести до тех пор, пока, переборов предрассудок, не обнаружит, что нет истинного зла в том, к чему прививали ему чувство отвращения.

Таким образом, совесть — это всего-навсего детище предрассудков, которые заложены в нас с молоком матери, или этических принципов, которые мы сами создаем своим собственным поведением. Возможно и то и другое, если в качестве материала мы используем чувственность и из него лепим свою совесть, которая будет нам надоедать, будет кусать, жалить, тревожить нас по любому поводу, и вполне возможно, что мы окажемся во власти совести настолько деспотичной, что руки наши будут скованы, и нам не удастся получить полного удовлетворения ни от одного поступка, тем более порочного в глазах окружающих или преступного. Именно здесь появляется, как противоядие от первого, второй тип совести, совести, которая в человеке, далеком от суеверия и дешевых вульгарных фраз, во весь голос заявляет о себе тогда, когда по ошибке или из-за разочарования человек пытается идти к счастью окольным путем .и не видит ту широкую дорогу, ведущую прямо к цели. Следовательно, исходя из принципов, придуманных нами для собственного пользования, у нас Может быть одинаковый повод разочароваться в том, что мы сделали слишком много зла, и в том, что сделали его слишком мало или вообще не делали его. Но давай рассмотрим понятие вины в его самом элементарном и самом распространенном смысле. В этом случае чувство вины, то есть то, что приводит в действие внутренний механизм, только что названный нами совестью, — так вот, в этом случае чувство вины будет совершенно бесполезной вещью, слабостью, которую мы должны побороть во что бы то ни стало. Ибо чувство вины — не что иное, как квинтэссенция, эманация предрассудка, вызванного страхом наказания за запретный поступок, тем более, если причина такого запрета неясна или неубедительна. Уберите угрозу наказания, измените понятия, отмените уголовный кодекс или переселите преступника из одной страны в другую, и дурное деяние, конечно, останется дурным, но тот, кто его совершает, больше не будет испытывать чувства вины за него. Следовательно, чувство вины — это всего лишь неприятная ассоциация, она вырастает из обычаев и условностей, которые мы принимаем за абсолют, но она никогда, никоим образом не связана с характером поступка, который мы совершаем.

Если бы это было не так, разве смог бы человек подавить в себе угрызения совести и преодолеть чувство вины? Можно сказать с уверенностью, что даже когда речь идет о поступках, имеющих самые серьезные последствия, с угрызениями можно справиться окончательно, если у человека достанет ума, и он всерьез вознамерится покончить с предрассудками. По мере того, как эти предрассудки с возрастом искореняются, а привыкание постепенно притупляет чувствительность и успокаивает совесть, чувство вины, прежде бывшее результатом неокрепшего сознания, уменьшается и, в конце концов, исчезает. Так прогрессирует человек, пока не дойдет до самых потрясающих крайностей, пока не поймет, что можно наслаждаться ими сколько душе угодно. Правда, здесь можно возразить, что чувство вины в какой-то мере зависит от тяжести содеянного. Это так, поскольку предубеждение против серьезного преступления сильнее, чем против легкого, соответственно предусмотренное законом наказание в первом случае тяжелее, чем во втором; однако стоит найти в себе силы, безболезненно избавиться от всех предрассудков, набраться мудрости и понять, что в сущности все преступления одинаковы, и ты научишься управлять своим чувством вины в зависимости от конкретных обстоятельств. Остается добавить, что, научившись справляться с чувством вины по поводу незначительных проступков, ты скоро научишься подавлять в себе неловкость при совершении довольно жестокого поступка, а потом творить любую жестокость, как большую, так и малую, с неизменным спокойствием.

Итак, милая Жюльетта, если тебя посещают неприятные ощущения после совершения жестокости, так это потому только, что ты привязана к определенной доктрине свободы или свободы воли и повторяешь про себя: «Как дурно я поступила!» Но если человек по-настоящему хочет убедить себя в том, что рассуждения о свободе — это пустые слова, и что нами движет сила, более мощная, чем мы сами; если он поймет, что все в этом мире имеет свою цель и свою пользу и что преступление, после которого наступает раскаяние, так же необходимо для великого промысла Природы, как война, чума, голод, посредством которых она периодически опустошает целые империи — а ведь империи гораздо меньше зависят от Природы, чем человеческие поступки, — если бы только мы дали себе труд подумать над этим, мы бы просто перестали испытывать угрызения или чувство вины, и ты, бесценная Жюльетта, не заявила бы мне, что я неправа, полагаясь на волю Природы, которую ты считаешь грехом.

Все моральные эффекты, — продолжала мадам Дельбена, — происходят от физических причин, с которыми они связаны самым абсолютным образом: барабанная палочка бьет по туго натянутой коже, и удару отвечает звук — если нет физической причины, то есть нет столкновения, значит, не будет и эффекта, не будет звука. Особенно нашего организма, нервные флюиды, зависящие от природы атомов, которые мы поглощаем, от видов или количества азотистых частиц, содержащихся в нашей пище, от нашего настроения и от тысячи прочих внешних причин — это и есть то, что подвигает человека на преступления или на добродетельные дела и зачастую, в течение одного дня, и на то и на другое. Это и есть причина порочного или добродетельного деяния, которую можно сравнить с ударом в барабан, а сотня луидоров, украденная из кармана ближнего, или та же сотня, отданная нуждающемуся в виде подарка, — это эффект удара или полученный звук. Как мы реагируем на эти эффекты, вызванные первичными причинами? Можно ли ударить в барабан гак, чтобы не было ни одного звука? И разве можно избежать этих отзвуков, если и они сами, и удар, их вызвавший, — всего лишь следствие явлений, не подвластных нам, настолько далеких от нас и настолько не зависящих от нашего собственного организма и образа мыслей? Поэтому очень глупо и неестественно поступает человек, который не делает того, что ему хочется, а сделав это, глубоко раскаивается. И чувство вины и угрызения совести являются не чем иным, как малодушием, которое следует не поощрять, а напротив, искоренять в себе всеми силами и преодолевать посредством здравомыслия, разума и привычек. Разве помогут сомнения, когда молоко уже скисло? Нет. Посему надо утешиться и понять, что угрызения совести не сделают поступок менее злодейским, ибо они всегда появляются после поступка и очень редко предотвращают его повторение. После совершения злодейства бывает одно из двух: либо следует наказание, либо его нет. Во втором случае раскаяние абсурдно и в высшей степени нелепо; какой смысл каяться в том, что дает нам самое полное удовлетворение и не влечет за собой никаких нежелательных последствий? Тогда сожалеть о той боли, которую ваш поступок может кому-то доставить, значит любить того другого больше, чем самого себя, и нелепо сочувствовать страданиям других, если эти страдания доставили вам удовольствие, если принесли вам какую-то пользу, если каким-то образом щекотали, возбуждали, наполняли вас радостью и блаженством. Следовательно, в этом случае для угрызений не существует никаких реальных причин.

Если же поступок ваш обнаружен, и наказание неизбежно, тогда, взглянув на этот факт трезвым взглядом, мы увидим, что сожалеем не о том зле, которое причинили другому, а лишь о своей неловкости, которая позволила это зло обнаружить; тогда я согласна, что для сожалений есть основания, и здесь есть о чем поразмыслить с тем, чтобы проанализировать причины неудачи и впредь быть осторожнее. Однако эти чувства не надо путать с истинными угрызениями совести, ибо истинные угрызения — это боль в душе, вызванная причиненным самому себе, злом. Вот здесь-то и кроется огромная разница между этими двумя чувствами, и это доказывает пользу одного и бесполезность другого.

Когда мы получаем удовольствие от какой-нибудь отвратительной забавы, как бы жестока она ни была, получаемое удовольствие или выгода, служит достаточным утешением за неудобства, даже самые неприятные, которые она может принести нашим близким. Разве перед тем как совершить какой-нибудь поступок, мы отчетливо не предвидим, чем он обернется для других? Разумеется, предвидим, и мысль об этом не только нас не останавливает, но напротив — подталкивает нас. И что может быть глупее, чем неожиданное и запоздалое раскаяние, когда совершив дело, мы начинаем мучиться, страдать, портить себе удовольствие? Поэтому, если содеянное стало известно и превратилось в источник наших несчастий, не лучше ли обратить все свои способности на то, чтобы узнать, почему об этом стало известно, и, не проливая лишних слез над тем, что мы бессильны изменить, предельно собраться и постараться впредь не попадаться; не лучше ли обратить эту неудачу в свою пользу и извлечь из этого урока, опыт, чтобы усовершенствовать свои методы. Таким образом, мы обеспечим себе безнаказанность на будущее, научившись заворачивать свое злодейство в чистые простыни и скрывать его. Главное — не поддаваться бесполезному чувству раскаяния и не заразиться принципами добродетели, ведь дурное поведение, разврат, порочные, преступные и даже чудовищные наши прихоти ценны уже тем, что доставляют нам удовольствие и наслаждение, и неразумно лишать себя того, что приносит радость, иначе это будет напоминать беспримерную глупость человека, у которого после неумеренного обеда было несварение желудка, и только по этой причине он отказывается от радостей вкусной пищи.

Истинная мудрость, дорогая моя Жюльетта, заключается вовсе не в подавлении своих порочных наклонностей, потому что с практической точки зрения они составляют единственное счастье, дарованное нам в этом мире, и поступать таким образом — значит стать собственным своим палачом. Самое верное и разумное — полностью отдаться пороку, практиковать его в самых высших проявлениях, но при этом обезопасить себя от возможных неожиданностей и опасностей. Не бойся, что осторожность и предусмотрительность уменьшат твое удовольствие — напротив, таинственность только усиливает его. Более того, она гарантирует безнаказанность, а разве не безнаказанность служит самой острой приправой к разврату?

Я говорила, как поступать с угрызениями совести, порожденными болью, которую испытывает тот, кто творит зло слишком открыто, а теперь, милая моя, позволь объяснить тебе, как заставить замолчать этот внутренний противоречивый голос, который уже после утоления жажды, снова и снова тревожит нас и упрекает за безумства страсти. Предлагаю лекарство от этого недуга, настолько же сладкое, насколько верное и простое: надо регулярно повторять поступки, заставляющие нас каяться, повторять их как можно чаще, чтобы привычка творить такие дела и избавляться таким образом от наваждения навсегда покончила с искушением переживать за них. Эта привычка сокрушает предрассудок, уничтожает его, мало того, за счет постоянного повторения ситуаций, которые вначале приносили неудобства, эта привычка, в конце концов, создает новое состояние, сладостное для души, состояние абсолютного безразличия и спокойствия. В этом тебе поможет твоя гордость: ведь ты не только творишь зло, на которое никто бы не осмелился, но ты еще настолько к нему привыкла, что жить без этого не можешь, и удовольствие от этого возрастает многократно. Один совершенный нами поступок влечет за собой другой, нет никакого сомнения в том, что многократные наслаждения очень скоро придают нашему характеру самые необходимые черты, несмотря на все первоначальные трудности.

Разве не приобретаем мы жизненный опыт, совершая мелкие преступления, где похоть преобладает над теми ощущениями, о которых я говорила? Почему никто не раскаивается в распутстве? Да потому что распутство очень скоро становится привычным делом. Так пусть войдет в привычку любой неординарный поступок: по примеру похоти все поступки легко обратить в привычку, по примеру бесстыдства каждый из них способен вызвать сладкую дрожь нервных флюидов, и это щекочущее ощущение, близкое к страсти, может доставить высшее наслаждение и впоследствии превратиться в первую необходимость.

Ах, Жюльетта, если бы только ты, так же как и я, могла обрести счастье в злодействе — а я не скрываю, что наслаждаюсь подобной жизнью, — если бы, повторяю, ты нашла в преступлении ту же радость, что нахожу я! Тогда со временем оно станет твоей привычкой, и, в конце концов, ты настолько сольешься с ним, что не сможешь прожить и дня без этого пьянящего напитка. Тогда все придуманные людьми условности покажутся тебе смешными, и твое мягкое, но тем не менее грешное, сердце привыкнет к тому, что порочна человеческая добродетель и добродетельно то, что люди называют злодейством. Сделай так, и перед тобой откроются новые перспективы, новый волшебный мир; всепожирающий пожар разгорится в твоем теле, и забурлит тот заряженный электричеством сок, в котором находится жизненная сила. Тебе повезло, что ты можешь жить в светском обществе, чего лишила меня моя злосчастная судьба, каждый день у тебя будут все новые и новые возможности, и их реализация каждодневно будет наполнять тебя неземным чувственным восторгом, похожим на безумие. Все люди, все окружающие будут взирать на тебя как твои рабы, закованные в цепи и предназначенные для того, чтобы насытить твою извращенную душу. Не будет никаких обязанностей, никаких пут и препятствий, сковывающих тебя, все они исчезнут в мгновение ока, растворятся в океане твоих желаний. И никакой голос больше не будет с укором взывать со дна твоей души, надеясь сломить тебя и украсть твою радость. Никогда предрассудки не будут мешать твоему счастью, разум сметет все границы, и, гордо подняв голову, ты пойдешь по дороге, густо усыпанной цветами, и будешь шагать до тех пор, пока, наконец, не достигнешь вершин разврата. Вот тогда ты увидишь, как глупо было все то, что в прошлом диктовали тебе от имен» Природы; ты будешь насмехаться над тем, что глупцы называют ее законами, ты будешь попирать их ногами, с наслаждением стирать их в порошок, и вот тогда— то ты свысока посмотришь на эту Природу, униженно и льстиво улыбающуюся тебе, перепуганную до полусмерти страхом насилия; ты увидишь, как эта низкая девка поджаривается на огне твоих желаний, как она будет на брюхе ползать перед тобой, умоляя заковать ее в цепи, будет простирать к тебе руки, желая стать твоей наложницей; сделавшись твоей рабой, а не твоей госпожой, она вкрадчиво будет наставлять тебя, как еще сильнее истязать ее, как будто самоуничижение — единственное ее наслаждение, и только научив тебя, как довести ее мучения до высших пределов, она сможет навязать тебе свою волю. Не мешай ей. Как только ты достигнешь этого, не сопротивляйся своим порывам; как только ты узнаешь, как господствовать над Природой, ненасытной в своих требованиях к тебе, она поведет тебя дальше, от ступени к ступени, от одного извращения к другому, и все они будут лишь шагами к запредельным высотам, но вершины ты так и не достигнешь — ты будешь неуклонно подниматься к ней, и твоей верной помощницей на этом пути будет сама Природа. Как шлюха из Сибариса,[10] которая из кожи лезет, «чтобы возбудить того, кто ее купит, она охотно подскажет тебе сотню способов осквернить и покорить ее, и все это для того, чтобы сильнее затянуть тебя в свои сети, чтобы окончательно сделать тебя своей собственностью. Но повторяю: один лишь намек на сопротивление с твоей стороны, только один нерешительный жест — и все пропало, ты потеряешь все, чего достигла до сих пор своей порочностью. Наслаждайся, иначе ты не получишь ничего и ничего не узнаешь; если будешь робкой и нерешительной с ней, Природа ускользнет от тебя навсегда. А пуще всего берегись религии — ничто так не искушает нас, как вредоносные религиозные выдумки. Религию можно сравнить с Гидрой, чьи срубленные головы тут же отрастают снова; она непрестанно оболванивает того, кто недостаточно решительно нарушает ее принципы. Всегда существует опасность, что иные нелепые идеи насчет фантастического Бога, которыми оболванивали наши детские мозги, возвратятся к нам, чтобы мешать нашему повзрослевшему воображению, когда оно будет свободно парить на седьмом небе. Ах, Жюльетта! Забудь, выбрось из головы само понятие этого бесполезного и смешного Бога! Его существование — это туман, который можно рассеять при малейшем усилии ума, и ты никогда не будешь знать покоя, пока эта отвратительная химера держит в своих лапах твою душу, нечаянно попавшую в ее сети. Не переставай обращаться к великим мыслям Спинозы или Ванини, автора „Системы Природы“. Мы будем изучать их, будем анализировать их вместе — я обещаю тебе дать авторитетные работы на эту тему; мы вместе будем наслаждаться этими авторами и проникнемся их духом и их мудростью. Как только тебя вновь посетят сомнения, обратись ко мне, и я направлю тебя на путь истинный. Когда твой разум достаточно закалится и станет непреклонным, ты будешь следовать за. мной в своих делах и по моему примеру никогда больше не произнесешь имя этого мерзкого Божества — разве что с отвращением и проклятьями. Признание этого, в высшей степени жуткого призрака является пороком, непростительным для человека. Я могу простить любые капризы, самые нелепые и глупые поступки, я готова сочувствовать и потакать всем человеческим слабостям, но никак не могу равнодушно видеть, как человек возвеличивает это чудовище, и никогда не прощу человеку, который добровольно заковал себя в тяжелые цепи религии, который безвольно бредет, опустив глаза вниз и вытянув шею, чтобы сунуть ее в поганый ошейник, изготовленный одной лишь Собственной глупостью. Что стало бы со мной, Жюльетта, если бы меня не привело в ужас отвратительное учение, основанное на признании Бога; простое упоминание о нем приводит меня в ярость; когда я слышу его имя, мне кажется, что вокруг меня начинают трепетать тени всех тех страдальцев, которых смел с лица земли этот ужасный предрассудок. И эти страдающие тени отчаянно взывают ко мне, умоляют меня употребить все дарованные мне силы и возможности на то, чтобы искоренить в душе моих собратьев по разуму химерическую идею, которая принесла столько несчастий.

Мадам Дельбека остановилась и обеспокоенно поинтересовалась, насколько далеко я сама зашла в этом заблуждении.

— Я еще не приняла первого причастия, — отвечала я.

— Тем лучше! — И она заключила меня в свои объятия. — Тем лучше, мой ангел, я охраню тебя от этого идиотского ритуала. И если тебя об этом спросят на исповеди, говори, что ты еще не готова. Мать— монахиня, отвечающая за новеньких, — моя подруга, и ее положение зависит от моей благосклонности. Я скажу ей, и тебя оставят в покое. Что же касается мессы, тебе придется там появляться вопреки нашему желанию. Кстати, ты заметила эту маленькую библиотечку? — вдруг спросила она, показывая на пару дюжин томов в красных сафьяновых переплетах. — Я пришлю их тебе, и ты сможешь почитать эти мудрые книги во время той скучнейшей церемонии. Они в какой-то мере облегчат тебе эту пренеприятнейшую обязанность.

— О, моя наставница! — вскричала я растроганно. — Как я вам обязана! Мое сердце и мой разум уже устремляются к источнику, который вы мне обещаете… Знайте же, что, хотя ваши речи были для меня новостью и новостью приятной и неожиданной, я в очень раннем возрасте почувствовала отвращение к религии и с великой неохотой исполняла ее обряды. Вы не можете себе представить, как я рада услышать, что вы собираетесь расширить мой кругозор! Увы, до сих пор я не слышала философских рассуждений насчет этого идолопоклонства, а свой скромный запас религиозной нечестивости скопила только благодаря подсказкам Природы.

— Тогда следуй ее советам, милая, потому что они никогда тебя не обманут.

— Меня очень убедили ваши речи, — продолжала я. — В них столько здравых мыслей… Осмелюсь заметить, что редко можно встретить подобную мудрость в вашем возрасте. Трудно поверить, что человеческое сознание способно достичь высот, каких достигли вы, если только человек не обладает самыми необыкновенными талантами. Поэтому простите мой вопрос: как вам удалось совершить столько зла и сделать себя до такой степени жестокой?

— Придет день, и ты узнаешь обо мне все, — сказала настоятельница, поднимаясь со своего стула.

— Зачем ждать? Неужели вы боитесь…

— Боюсь повергнуть тебя в ужас.

— Не бойтесь этого, мадам.

Однако стук в дверь помешал Дельбене закончить свою историю, которую я так жаждала поскорее услышать.

— Тсс, — прошептала она, прижимая палец к губам, — давай вернемся к нашим делам. Поцелуй меня, Жюльетта, а когда-нибудь позже мы продолжим этот разговор.

В этот момент появились наши наперсницы, и я должна описать их.

Мадам де Вольмар приняла постриг только шесть месяцев назад. Ей недавно исполнилось двадцать лет; высокая, статная, удивительно белокожая, обладательница роскошных каштановых волос и самого прелестного тела, какое только можно себе представить. Вольмар, одаренная природой столькими достоинствами, несомненно, была одной из любимейших учениц мадам Дельбены и, исключая хозяйку, самой распутной из дам, приготовившихся участвовать в нашей оргии.

Сент-Эльм была новенькая — семнадцати лет, очень живая очаровательная девушка с искрящимися глазами, прекрасной формы грудями, вся словно излучавшая сладострастие. Элизабет и Флавия — обе были пансионерки; первой, скорее всего, не исполнилось и тринадцати, второй было шестнадцать. У Элизабет было чувственное лицо с удивительно тонкими изысканными чертами; несмотря на юный возраст она имела приятное, уже сформировавшееся тело с волнующими формами. Что же касается Флавии, у нее, конечно же, было самое ангельское личико, какое можно найти в этом мире. Невозможно представить себе более прелестной улыбки, более белоснежных зубов и мягких волос, и вряд ли можно найти такое соблазнительное тело, такую упругую и ослепительно белую кожу. Ах, друзья мои, если бы мне пришлось писать портрет Богини Цветов, моделью я выбрала бы Флавию!

Обязательные приветствия и комплименты были весьма краткими, без излишних формальностей. Каждая из участниц знала, что ее привело сюда, и желала поскорее перейти к делу, а вот речи этих дам, признаться, несколько удивили меня. Даже в самом дешевом публичном доме не часто услышишь подобные непристойности, какие я услышала от этих юных созданий, и мне показался восхитительным контраст между сдержанно-изысканными манерами и откровенным бесстыдством и грубостью речей, приправленных непременными в таких случаях сальными словечками.

— Дельбена, — заявила мадам Вольмар, едва ступив на порог, — держу пари, что сегодня тебе не удастся заставить меня кончить: я всю ночь трахалась с Фонтениль, и она высосала из меня все, что можно. Я без ума от этой твари, за всю мою жизнь никто не ласкал меня так умело, как она, еще ни разу я не испытывала таких мощных оргазмов, да еще с таким аппетитом. Да, дорогие мои, это была не ночь, а сказка!

— Нет, вы только посмотрите на нее! — улыбнулась Дельбена, обращаясь ко всем присутствующим. — А вот я надеюсь, что сегодня мы проделаем такие номера, которые будут в тысячу раз слаще.

— Разрази меня гром! Тогда давайте приступим скорее! — вскричала Сент-Эльм. — Ведь я, не в пример Вольмар, сегодня как после великого поста, потому что спала одна. — И она с очаровательной непосредственностью подняла свои юбки. — Взгляните на мою куночку: она уже вся высохла от жажды.

— Не спешите, — с укоризной заметила наша наставница. — Для начала будет вступительная церемония; мы принимаем в нашу школу Жюльетту, и она должна пройти ритуальные испытания.

— Какая еще Жюльетта? — удивилась Флавия. — Ах, вот она! По-моему, эту прелесть я раньше не видела. — Она подошла ко мне и смачно поцеловала меня в губы. — Ты умеешь сношаться, моя принцесса, надеюсь, ты тоже либертина?[11] А как насчет лесбиянства, моя цыпочка?

И без лишних слов негодница властным жестом положила одну руку мне на грудь, другую — на промежность.

— А она ничего, — сказала Вольмар, оценивающе разглядывая мои ягодицы. — Давайте скорее испытаем ее, а потом порезвимся все вместе.

— Послушайте, Дельбена, — заговорила Элизабет, — как ты смотришь на то, если Вольмар сразу приступит к этой аппетитной жопке? Она так и пожирает ее глазами и жаждет отделать ее как следует.

(Читатель будет приятно удивлен, узнав, что это предложение поступило от самой юной участницы нашей церемонии.)

— Всем известно, — вставила Сент-Эльм, — что наша Вольмар не уступит никакому самцу с таким клитором чуть не с палец длиной. Ведь она будто специально создана для того, чтобы удивлять матушку-природу: и самец, и самка в одном лице. Но, увы, бедняжке приходится быть либо нимфоманкой, либо содомиткой — иного ей не дано!

Произнеся эту шутливо-изысканную тираду, она подошла ближе и со всех сторон оглядела меня внимательным и опытным взглядом, в то время, как Флавия придирчиво ощупывала мое тело спереди, а Вольмар — сзади.

— Ясно как день, — продолжала она, — что у этой маленькой и сладенькой сучки отличное тело, и клянусь, что еще до того, как наступит вечер, я узнаю вкус ее спермы.

— Утихомирьтесь, прошу вас, — сердилась Дельбена, пытаясь восстановить порядок. — Потерпите немного…

— Какого черта! Давайте начинать! — взвизгнула Сент-Эльм. — Я уже истекаю. К чему ждать? Может, еще помолимся, прежде чем начнем сосать друг друга? Сбрасывайте живее свое тряпье и за дело!

Если бы вы присутствовали при сем, вашим глазам предстали бы шесть юных дев, одна прекрасней другой, страстно и неистово ласкающих обнаженные тела друг друга и образующих невероятные, неописуемые, то и дело меняющиеся композиции. Однако оргия началась с ритуала инициации.

— Прекрасно, — сказала Дельбена, когда девушки, наконец, успокоились. — Вот теперь можно начинать. Итак, слушайте меня: Жюльетта ляжет на диван, и каждая из вас по очереди проделает с ней все, что захочет. Я устроюсь напротив и буду принимать вас, тоже по одной, после Жюльетты. Вы начнете в ее объятиях, а кончать будете со мной. Но учтите, спешить мне некуда, и плоть моя потечет не раньше, чем я приму всех пятерых.

Указания наставницы были выслушаны с великим вниманием, и я поняла, что они будут выполнены самым пунктуальным образом. Присутствующие были развращены до мозга костей, и вам, наверное, будет небезынтересно узнать, что проделала со мной каждая из них. Они выстроились по возрасту, и первой пошла в атаку самая младшая Элизабет. Маленькая прелестница тщательно обследовала, покрывая поцелуями, каждую частичку моего тела, потом с размаху, будто прыгнув с берега в воду, нырнула между моих ног, исступленно впилась в промежность губами, как будто пытаясь влезть в мое нутро, и скоро мы обе замерли от восторга и едва не потеряли сознание. Следующей была Флавия, ее действия говорили о большем опыте и искусстве. После бесчисленных предварительных ласк мы оказались в таком положении, что наши бедра обхватывали головы друг другу, а искусные движения пылающих губ и языков исторгли потоки липкой влаги из самых потаенных недр наших тел. Затем подошла Сент-Эльм. Она легла на спину, заставила меня сесть на ее лицо верхом, и я трепеща от восторга, почувствовала, как ее нос волнующе щекочет мне задний проход, а острый язычок вонзается во влагалище. Я упала на нее всем телом и таким же образом прижалась губами к ее промежности, стискивая пальцами ее подрагивающие ягодицы, и пять неистовых, следовавших друг за другом оргазмов показали, что не зря эта девочка сетовала на одиночество предыдущей ночью. Я и сама исторгла ей в рот все соки, какие во мне оставались, и никто до этих пор не глотал их с такой жадностью, как это делала она. А в это время Вольмар уже пристроилась к моему заду и начала страстно лобзать его: Через некоторое время, подготовив и смазав узкий проход остреньким розовым язычком, она навалилась на меня и умело ввела свой внушительных размеров хоботок в мой задний проход, потом повернула мою голову к себе и, впиваясь в губы, принялась сосать мне язык, не переставая при этом энергично двигать взад-вперед своим клитором. Не удовлетворившись этим, ненасытная лесбиянка сунула в мою руку искусственный член, я из-под низу нащупала ее раскрывшийся бутон и вонзила в него свое оружие; не успела я совершить несколько сильных толчков, как распутница едва не испустила от удовольствия дух.

После этого последнего натиска я заняла предназначенное мне место возле Дельбены. Эта фурия разместила нас следующим образом.

Элизабет лежала на спине на самом краю кушетки и. рукой массировала клитор Дельбены, которая полулежала рядом, опираясь на руки. Флавия стояла на полу на коленях и, обхватив руками бедра наставницы, — облизывала ее вагину. Сент-Эльм, плотно накрыв своими ягодицами лицо Элизабет, подставляла жадно раскрытое влагалище поцелуям Дельбены, а Вольмар, обратившись в содомита, самозабвенно удовлетворяла своим раскаленным клитором нашу несравненную наставницу. Завершая композицию, я опустилась на четвереньки рядом с Сент-Эльм, и Дельбена, в лихорадочном, но четко размеренном ритме переходя от влагалища Сент-Эльм к моему анусу, ласкала нас поочередно: лизала, щекотала, обсасывала с возрастающим жаром то одно отверстие, то другое, при этом она вибрировала всем телом, откликаясь на пальцы Элизабет, язык Флавии и клитор Вольмар, и ежеминутно извергалась в яростном кратковременном оргазме.

— О, боги! — простонала Дельбена, наконец, выбираясь из плотного клубка горячих тел, раскрасневшаяся как вакханка. — Клянусь своей мышиной норкой, я никогда так не кончала! Но давайте продолжим: теперь вы все, по очереди, будете ложиться на диван, а Жюльетта будет развлекаться с вами так, как сочтет нужным, и вам придется подчиниться всем ее требованиям. Но поскольку у нее пока нет опыта в таких делах, руководить буду я. И мы будем выжимать из нее соки до тех пор, пока она не попросит пощады.

Первой на милость моей распаленной фантазии отдалась Элизабет.

— Пусть она обсасывает твой крохотный ротик, — скомандовала Дельбена, — а пальчиками ласкает тот бутончик, что у тебя между ног. А я тем временем займусь твоей попкой… Теперь твоя очередь, милая Флавия. Ты будешь сосать грудки этого восхитительного создания. Надеюсь, она как следует вознаградит твои старания… Ну, а вкусы Вольмар всем известны, так что поработай своим язычком в ее задней норке, она ляжет на тебя, и ты узнаешь, какие чудеса может творить ее язык… А сейчас сделаем так, — продолжала настоятельница, когда подошла очередь Сент-Эльм, — я буду попеременно сосать ее попку и твою вагину, а она точно так же приласкает меня.

Наконец, настал черед Дельбены, и я, возбужденная сверх всякой меры предыдущими ласками, в особенности ягодицами Вольмар, сказала, что хотела бы удовлетворить хозяйку массивным искусственным органом.

— Так займись этим, дорогая, и вообще поступай так, как подсказывает тебе сердце, — спокойно и даже смиренно ответила Дельбена, выставляя напоказ упругие аппетитные полушария своего восхитительного зада. — Вот тебе норка, которую ты просишь, прочисти ее хорошенько и не вздумай жалеть.

— Охотно! — восторженно воскликнула я и без промедления принялась содомировать[12] свою наставницу. — А теперь, — обратилась я к Вольмар, продолжая ритмично двигать своим оружием, — давайте сюда ваш сладкий хоботок, его так жаждет моя попка: я хочу узнать, что испытывает наша милая Дельбена. Вы даже не представляете себе, как давно я мечтала об этом. Одной рукой я хочу ласкать Сент-Эльм, другой — Элизабет, а в довершение всего выпью все, что осталось во влагалище Флавии.

Настоятельница сделала кое-какие уточнения и еще раз добавила, что я должна получить все мыслимые удовольствия; семь раз мы меняли положения и семь раз извергалось из меня семя в ответ на страстные ласки.

Плотские наслаждения сменились застольными радостями: мы перешли к столу, где нас ожидал роскошный обед. Всевозможные вина и прочие горячительные напитки оказали благотворное действие на наши утомленные тела, и скоро вся компания вернулась к забавам либертинажа. Вначале мы разделились на три пары. Сент-Эльм, Дельбена и Вольмар, как самые старшие по возрасту, выбрали себе партнершу; случайно или намеренно я оказалась в паре с Дельбеной, Элизабет досталась Сент-Эльм, а Флавия — Вольмар. Каждая пара устроилась так, чтобы все могли наблюдать друг за другом. Думаю, что читатель в состоянии представить себе лишь малую часть шалостей, которым мы предавались, и признаюсь, что больше других мне понравилась Сент-Эльм. Как только тела наши коснулись друг друга, жаркая волна охватила нас обеих, и через несколько минут обе едва не потеряли сознание. В конце концов все шестеро сплелись в один трепещущий клубок, и два последних часа этого праздника извращенной похоти и необузданного сладострастия прошли как в тумане.

С удивлением отметила я и тот факт, что к девочкам-пансионеркам отношение было исключительно внимательным и заботливым. По правде говоря, я не заметила такого отношения к тем, кто уже принял обет монашества, однако долго не могла понять, почему уважением здесь пользуются девушки, которым суждено провести жизнь в миру, а не в обители.

— Мы бережем их честь и достоинство, — объяснила Дельбена, когда я спросила ее об этом. — Конечно, мы не упускаем случая позабавиться с этими девицами, но зачем ломать их души? Почему должны они с болью и ненавистью вспоминать мгновения, проведенные среди нас? Нет, мы не так жестоки, и хотя ты считаешь нас бесконечно развратными, мы никогда не обижаем своих наперсниц.

Я нашла эти рассуждения очень здравыми, однако я давно чувствовала, что Природой мне назначено превзойти в злодействе всех, кого я встречу на своем пути, и у меня неожиданно возникло непреодолимое желание втоптать в грязь и, может быть, подвергнуть самым изощренным мучениям кого-нибудь из тех, кто доставил мне столько блаженства; желание это было не менее властным, чем мое твердое намерение утопить себя в пучине разврата.

Дельбена скоро заметила, что я предпочитаю ей Сент-Эльм.

Действительно, я обожала эту очаровательную девушку, я буквально ни на шаг не отходила от нее, но она была бесконечно глупее настоятельницы, и та, незаметно и умело, постоянно возвращала меня в свои сети.

— Я понимаю, как страстно ты желаешь лишить невинности девственницу или даже самое себя, — сказала мне однажды несравненная Дельбена. — Я не сомневаюсь в том, что Сент-Эльм уже готова к тому, чтобы доставить тебе это удовольствие. В самом деле, чего ей бояться? Она ничем не рискует, потому что проведет остаток своих дней в святой обители. Но если ты, Жюльетта, освободишься от этого бремени, которое так тяготит тебя, ты навсегда закроешь себе все пути к замужеству. Подумай над этим и поверь мне: невероятные несчастья могут стать следствием утраты той части тела, с которой ты так легкомысленно собираешься расстаться. Поверь мне, мой ангел, я безумно люблю тебя, поэтому советую тебе оставить Сент-Эльм в покое; возьми лучше меня, и я удовлетворю все желания, которые не дают тебе покоя. Но если тебе этого мало, выбери в монастыре невинную девушку, насладись ее первыми плодами, и тогда я сама, своими руками, сорву сладкий плод твоей невинности. Нет нужды говорить тебе, что это будет больно. Но не бойся, я все сделаю аккуратно. Как я это сделаю. — тебя не касается, но ты должна дать торжественную клятву, что отныне ни словом не обмолвишься с Сент-Эльм. А если ты ее нарушишь, месть моя будет страшной и беспредельной.

Я слишком дорожила расположением этой стервозной женщины, чтобы обмануть ее доверие; кроме того, я сгорала от нетерпения вкусить обещанные ею удовольствия, поэтому оставила в покоя Сент-Эльм.

— Ну и как, — спросила меня Дельбена месяц спустя, в течение которого она незаметно испытывала меня, — ты сделала выбор?

И вы, добрые друзья мои, ни за что не догадаетесь, кто стал объектом моего извращенного воображения. То самое бедное создание, которое до сих пор стоит у вас перед глазами: моя собственная сестра. Но мадам Дельбена слишком хорошо знала ее и жалела, поэтому начала меня отговаривать.

— Согласна с вами, — наконец, сдалась я. — Но в таком случае я выбираю Лоретту.

Ее молодость — ей было только десять лет, — ее красивое, будто озаренное теплым светом личико, ее благородное происхождение — все в ней возбуждало, воспламеняло меня, и не видя никаких препятствий для такого предприятия — дело в том, что у маленькой сиротки не было других покровителей, кроме престарелого дяди, жившего в сотне лье[13] от Парижа, — настоятельница уверила меня, что дело можно считать решенным и что девочка станет жертвой моих преступных желаний.

Мы назначили день, и накануне драмы Дельбена затащила меня в свою келью провести ночь в ее объятиях. Как-то сам по себе наш разговор перешел на темы религии.

— Я боюсь, — сказала она, — как бы ты не совершила слишком опрометчивый поступок, дитя мое. Твое сердце, соблазняемое разумом, еще не достигло того состояния, в котором я хотела бы его видеть. Ты до сих пор напичкана суеверной чепухой, по крайней мере, так мне кажется. Послушайся меня, Жюльетта, доверься мне полностью и постарайся сделать так, чтобы в будущем ты, так же как и я сама, опиралась на надежные принципы в самых исключительных ситуациях.

Когда начинают болтать о религии, первым делом вспоминают догмат о несомненном существовании Бога, и, поскольку это и есть фундамент данного ветхого сооружения, называемого религией, я начну именно с него.

Поверь, Жюльетта, нет никаких сомнений в том, что фантастическая мысль о существовании Бога имеет своим истоком не что иное, как ограниченность ума. Не зная, с кого или с чего началась вселенная вокруг нас, беспомощные перед абсолютной невозможностью объяснить непознаваемые тайны Природы, мы, в своем глубочайшем невежестве, поставили над ней некое Высшее Существо, наделенное способностью производить все эффекты, причины коих нам неизвестны.

И вот этот отвратительный призрак стал считаться творцом Природы в той же степени, в какой считается творцом добра и зла; привычка полагать эту точку зрения истинной и очевидная польза от этой гипотезы, которая угождает человеческой лености и любопытству, быстро привели к тому, что люди поверили в сказку так же, как в геометрическое доказательство, и убеждение это стало столь глубоким, а привычка столь прилипчивой, что с самого начала требуется недюжинный ум, чтобы не попасть в эти пагубные сети. Всего лишь один маленький шажок отделяет факт признания Бога от его обожествления, ибо нет ничего проще, чем молить кого-то постороннего о помощи и защите, нет ничего естественнее привычки сжигать фимиам на алтарях этого фокусника и волшебника, которого превозносят одновременно как первопричину и как распорядителя всего существующего. Иногда его считали злобным, потому что из непреложных законов Природы вытекают порой весьма неприятные результаты. Тогда, чтобы ублажить его, приносили жертвы, с ними связаны посты, изнурение, наложение эпитимьи[14] и прочий идиотизм — плод страха многих и отъявленного мошенничества немногих. Или, если хочешь, извечные, неизменные плоды человеческой слабости, ибо пока человек считает слабость своим уделом, он будет надеяться на богов и в то же время будет страшиться их и оказывать им высшие почести как неизбежное следствие глупости, которая возвела этих богов на пьедестал.

Само собой разумеется, моя дорогая, мнение, согласно которому существует некий Бог и что он есть всемогущая сила, творящая и изобилие и нищету, лежит в основе всех мировых религий. Но какую из них следует предпочесть? Каждая выдвигает массу аргументов в свою пользу, каждая ссылается на какие-то тексты, священные книги, вдохновленные своим собственным божеством, каждая начисто отрицает все остальные. Признаюсь, разобраться во всем этом довольно трудно. Единственный проводник в ночной тьме — мой разум, и я высоко поднимаю этот светильник, помогающий мне критически посмотреть на все эти противоречащие друг другу кандидатуры на мою веру, все эти басни, которые я считаю нагромождением притянутых за уши несуразностей и банальностей, от которых содрогаюсь от отвращения.

Итак, мы бросили беглый взгляд на абсурдные идеи, проповедуемые разными народами на земле, и теперь я подхожу, наконец, к доктринам евреев и христиан. Первые твердят о Боге, но никак не объясняют его происхождение, не дают никакого о нем представления, не рисуют его образ; стремясь постичь природу этого сверхбожества всех людей, я нахожу лишь детские аллегории, недостойные величия того Существа, которого меня призывают принять как Творца всего сущего; более того, законодатели этого народа рассказывают мне о своем Боге с вопиющими противоречиями и используют при этом такие слова и такие краски, которые скорее вызывают отвращение, нежели заставляют служить ему. Пытаясь объяснить его сущность, они утверждают, что в Священных Книгах звучит голос этого Бога, но меня поражает, почему, рисуя свой образ, Бог выбирает такие изобразительные средства, которые побуждают человека презирать его. Столкнувшись с этим вопросом, я решила внимательно прочитать эти Книги и не смогла отделаться от мысли, что эти писания не только не могли быть продиктованы разумом или духом божьим, но воистину они написаны много позже смерти персонажа, который осмеливается утверждать, что он дословно передает слова самого Бога. Ха! Ха! Вот так воскликнула я, изучив всю эту белиберду, и убедилась, что Священные Книги, которые хотят всучить мне под видом мудрых изречений Всевышнего, не более, чем выдумки мошенников и шарлатанов, и вместо того, чтобы увидеть там отблеск божественного света, я нашла дешевое трюкачество, рассчитанное на доверчивых глупцов. В самом деле, что может быть нелепее, чем описывать на каждой странице, как это делается в тех Книгах, богоизбранный народ, который Бог якобы сотворил для себя самого; что может быть глупее, чем рассказывать, налево и направо, всем прочим народам земли, что Всемогущий обращается лишь к этим кочевникам пустыни, что он озабочен только их судьбой, что лишь ради их блага он меняет движение звезд, перекраивает моря-океаны, спускает сверху манну небесную, как будто этому Богу не было бы гораздо проще проникнуть в их сердца, просветить их разум, нежели вмешиваться в безупречный промысел Природы, как будто благосклонное отношение к темному, ничтожному, нищему и почти неизвестному народу соизмеримо с высшим величием того Существа, которому приписывают способность всетворения. И как бы я не хотела принять разумом то, что эти абсурдные Книги стараются вдолбить в голову читателя, мне пришлось задуматься над единодушным молчанием историков всех сопредельных народов, которые обязательно должны были отметить в своих хрониках чрезвычайные события, коими кишит Священное Писание, и этого факта оказалось достаточно, чтобы зародить во мне сомнение относительно чудес, описанных в этих баснях. Скажи на милость, что должна я думать, когда именно среди этого самого народа, так усиленно восхваляющего своего Бога, больше всего неверующих? Как возможно, что этот Бог осыпает свой народ благодеяниями и чудесами, а возлюбленный народ этот не верит в своего Бога? Как возможно, что этот Бог, на манер самых ловких лицедеев, трубит c вершины горы свои указы, с вершины горы диктует свои высшие законы законодателям этого народа, который в это самое время там внизу, в долине, сомневается в нем, и в той долине сооружаются идолы, памятники цинизма, будто нарочно для того, чтобы мудрый Бог, неистовствующий наверху, получил щелчок по носу? И вот, наконец, он умирает, этот исключительный человек, только что предложивший евреям, чудесного Бога, испускает дух, и его смерть сопровождается чудом; уже самим обилием невероятных событий величие этого Бога должно было навечно запечатлеться в памяти той расы, которая была свидетелем его величия, но самое интересное в том, что отпрыски свидетелей того спектакля упорно не желают признать его величие. Они были менее легковерны, чем их предки, и несколько лет спустя идолопоклонники разрушили хрупкие алтари Моисеева Бога, и несчастные угнетенные евреи вспомнили химеры отцов только тогда, когда вновь обрели свободу. Посте этого новые вожди начинают петь старые песни, но, к сожалению, их проповеди не подтверждаются деяниями: евреи, заявили эти новые вожди, будут процветать до тех пор, пока останутся верны заветам Моисея, никогда еще евреи не высказывали ему большего уважения, как в ту эпоху, и никогда столь безжалостно не преследовали их несчастья. Избежав гнева воинов Александра, они избежали затем македонских цепей только дли того, чтобы попасть под иго римлян, и те, потеряв, в конце концов, терпение от бесконечных восстаний евреев, разрушили их храмы и разбросали обломки по всей пустыне. Так вот, значит, как Бог помог им! Вот как этот Бог, любящий их, поправший ради них священный порядок Природы, поступил с ними, вот как он сдержал свое обещание!

Тогда простите, но не среди евреев я буду искать универсальное всемогущее существо, ибо у этого несчастного народа я нахожу лишь отталкивающего призрака, порожденного необузданным честолюбием, и с отвращением отворачиваюсь от презренного Бога, сотворенного злобой и бессилием. А теперь давай обратимся к христианам. И какой же сонм еще более несуразных нелепостей мы здесь видим! Теперь меня поучает уже не взобравшийся на гору громоподобный сумасшедший — на этот раз сам Бог являет себя через своего посланника, но незаконнорожденному отпрыску Марии суждены совсем другие почести, нежели отвергнутому сыну Иеговы, Давай поближе посмотрим на этого мрачного маленького обманщика: что же он сделает, что придумает, чтобы донести до меня истины своего Бога, каковы его верительные грамоты, его методы? И он выкидывает дурацкие трюки и фокусы, ужинает с грязными девками, устраивает комедни с излечением, каламбурит, потешает и обманывает простачков. «Я сын Божий», — мычит этот косноязычный неуч, неспособный сказать ничего вразумительного о своем отце. Именно так и заявляет: «Я сын Божий». Или еще лучше: «Я есмь Бог», и я должна верить потому только, что он пускает при этом слюни. Далее мошенника вешают на кресте, ну и что из того? Его ученики бросают его, и вот он, Бог вселенной, висит, приколоченный гвоздями. А где он зачат? В чреве еврейки. Где родился? В стойле. Каким образом внушает он веру в себя? Своим жалким видом, бедностью, плутовством — другого способа убедить меня у него нет. А если я сомневаюсь, если колеблюсь в своей вере? Тогда горе мне! Тогда моим уделом будут вечные муки. Таков этот Бог: я ничего не упустила из его сущности, в которой нет ни одной черты, способной тронуть душу или воззвать к сердцу. И здесь кроется удивительное противоречие. Новый закон основан на старом и тем не менее он сводит на нет, стирает в пыль прежний закон — так где же основа этой новой веры? Неужели этот Христос является законодателем, и на каком основании мы должны его слушать? Он сам — и только он! — собирается показать мне своего Бога, пославшего его сюда, но если Моисей был заинтересован в том, чтобы я поверила в его Бога, который дал ему силу, то этот тип из Назарета не спешит рассказать о своем Отце, от чьего имени он пришел на землю. Однако новый законодатель должен знать больше, чем прежний: Моисей, в лучшем случае, мог запросто беседовать со своим господином, а Христос — кровный сын Бога. Моисей довольствовался тем, что объяснял чудеса естественными причинами и убеждал свой народ в том, что молния сверкает лишь для избранных, а более хитрый Христос сам творит чудеса, и если оба заслуживали презрения у своих современников, то надо признать, что второй, благодаря своему большему нахальству, с большим основанием требует к себе почтения. В глазах потомков оба являются создателями «гетто»[15] для евреев, а второму, кроме того, принадлежит приоритет, что касается виселицы.

Итак, Жюльетта, перед тобой порочный круг, в который попадают люди, как только начинают докапываться до сути и продираться через весь этот чертополох: религия доказывает существование своего пророка, а пророк — своей религии. Бог не явил себя полностью ни еврейской секте, ни секте христиан, которые по-иному, но не менее презренны, чем евреи, поэтому я упорно продолжала поиски надежных свидетельств, призвав на помощь разум, а чтобы он не подвел меня, я подвергла анализу сам разум. Что же такое разум? Способность, данная мне Природой, посредством которой я формирую свое благоприятное отношение к одному предмету и отрицательное к другому в зависимости от количества удовольствия или неудовольствия, получаемого мною от этих предметов; это расчет, определяемый только 4 моими ощущениями, поскольку исключительно через них я получаю сравнительные впечатления, составляющие либо страдания, которых я хочу избежать, либо удовольствия, к которым я стремлюсь.

Таким образом, как полагает Фрере[16], разум есть не что иное, как весы для взвешивания предметов, являющихся внешними по отношению к нам; рассудочный механизм подсказывает нам, какие выводы следует сделать: когда стрелка весов склоняется в сторону наивысшего удовольствия, в ту же сторону склоняется наш выбор. Теперь ты видишь, что рациональный разумный выбор и для людей и для животных, обладающих разумом, является следствием самой примитивной и самой материальной механической операции. Но поскольку разум — всего лишь наш пробный камень, должен существовать некий испытательный инструмент для анализа веры, —которую настойчиво суют нам негодяи, требуя, чтобы мы почитали вещи, лишенные всякой реальности или настолько гнусные сами по себе, что могут вызвать разве что отвращение. Отсюда, Жюльетта, следует, что первым делом наша рациональная способность, то есть способность мыслить, должна установить главное различие между тем, как вещь являет себя воспринимающему, и тем, как он ее воспринимает, потому что предмет и его восприятие или наше о нем представление — это совершенно разные вещи. Когда мы воспринимаем предметы, отсутствующие в данный момент, но знакомые нам по прошлому опыту, мы называем это памятью, воспоминанием, припоминанием, если угодно. Если наше восприятие предлагает нам какой-то предмет, не имеющий реального существования, это называется воображением. Так вот, воображение и есть истинный источник всех наших ошибок и заблуждений. А еще больший источник ошибок заключается в том, что мы приписываем самостоятельное существование предметам наших внутренних восприятий и полагаем, что они существуют вне нас и отдельно от нас только потому, что воспринимаем их отдельно друг от друга. Чтобы пояснить мысль о предмете, который являет себя наблюдателю, я воспользуюсь термином «объективное понятие» в отличие от впечатления, которое этот же предмет оказывает на наблюдателя, это впечатление я назову «реальным понятием». Очень важно не путать эти две разновидности существования: стоит только проигнорировать это различие, как тут же откроются безграничные возможности для ошибок. Делимая до бесконечности точка, необходимая в геометрии, относится к категории «объективных существований», а твердые объемные тела — к категории «реальных существований». Как бы это ни было сложно для тебя, моя милая, ты должна постараться понять и согласиться со мной, если хочешь следовать к цели, к которой я хочу привести себя своими рассуждениями.

Прежде чем двигаться дальше, отмечу, что нет грубее и распространеннее ошибки, чем идентифицировать реальное существование предметов, находящихся вне нас, с объективным существованием ощущений, которые скрываются в нашей голове. Наши ощущения отличны от нас самих, а также друг от друга независимо от того, относятся ли они к присутствующим предметам, к их отношениям или к отношениям этих отношений. Они являются мыслями, когда речь идет об отсутствующих предметах, предлагаемых нам в виде образов, а когда они предлагают нам образы предметов, находящихся внутри нас, их называют понятиями. Однако все эти предметы суть лишь формы нашего бытия и способы существования; эти предметы не более отличны друг от друга или же от нас самих, чем расстояние, масса, форма, цвет и движение тела отличны от этого тела. Следовательно, пришлось поломать голову, чтобы придумать слова для обозначения всех конкретных, но похожих понятий: «причиной» назвали все субстанции, которые приводят к каким-либо изменениям в другой субстанции, отличной от них, а термином «следствие» обозначили любое изменение, вызванное некоей причиной в некоей субстанции. Но поскольку эта терминология привела, в лучшем случае, к невообразимой путанице относительно понятий о субстанции, действии, реакции, изменении, привычка употреблять ее убедила людей в том, что они имеют однозначные и точные восприятия этих вещей, и в конце концов они вообразили, будто существует некая причина, не являющаяся ни субстанцией, ни телом, причина, которая отлична от всего сущего, имеющего форму, и которая, без движения и без действия, способна производить любое следствие. Люди не давали себе труда поразмыслить и понять, что все субстанции, постоянно воздействующие и реагирующие друг на друга, вызывают изменения и в то же время претерпевают их; бесконечное развитие субстанций, которые поочередно были то причиной, то следствием, истощили умственные способности тех, кто любой ценой искал причину в каждом следствии. Чувствуя, что их воображение не в силах справиться с таким нагромождением понятий, они, не мудрствуя лукаво, одним прыжком вернулись к первичной причине и назвали ее универсальной или первопричиной, относительно которой все частные причины являются следствиями и которая сама по себе есть следствие, вообще не имеющее причины.

Таким образом, Жюльетта, появился Бог, придуманный людьми, вот что стало плодом их измученного воображения вкупе с извращенной фантазией. Нанизывая один софизм на другой, люди умудрились сотворить этот грандиозный призрак, и, вспомнив определение, которое я только что дала, ты поймешь, что призрак этот, отличающийся чисто объективным существованием, может гнездиться лишь в головах обманутых и загипнотизированных им людей, поэтому его можно свести к простому следствию хаоса в их воспаленном мозгу. И все-таки давай посмотрим внимательно на этого Бога смертных, на это чудовище, придуманное людьми, которые ради него пролили моря крови в своих храмах.

Если, — продолжала мадам Дельбена, — я так подробно остановилась на главных различиях между реальными и объективными существованиями, так это потому, дорогая моя, что чувствую настоятельнейшую необходимость продемонстрировать тебе самые разные точки зрения на этот предмет и хочу, чтобы ты поняла, что люди склонны приписывать реальное существование очень многим вещам, которые существуют не более, чем предположительно. И вот продукт этого предположительного существования люди назвали именем Бога. Если бы ложные выводы были единственным результатом подобных умственных упражнений, можно было бы махнуть рукой на это безвредное занятие, но, к сожалению, дело этим не ограничивается: воображение подогревается все сильнее, развивается привычка, и вот уже начинают считать реальным то, что есть лишь призрачный плод нашей слабости. Появляется убеждение в том, что именно воля этой химерической субстанции служит причиной всего, что выпадает нам в жизни, и изыскиваются все новые средства ублажать ее. Давай же поразмыслим здраво и, прежде чем решать вопрос о принятии или непринятии Бога, тщательно рассмотрим все сказанное выше, чтобы ты окончательно поняла, что поскольку сама мысль о Боге может прийти нам в голову лишь через посредство объекта, она ничего не может породить кроме иллюзий и химер.

Несмотря на всю свою софистику тупые приверженцы божественного пугала пока не могут сказать в свое оправдание ничего умного кроме того, что нет следствия без причины. Но коль скоро речь заходит о причинах, следовало бы отослать их назад к самой первой извечной причине, к универсальной причине всех частных и последующих причин, к исходной, созидательной и самосозидающей причине, не зависящей ни от какой другой. Допустим, мы неверно понимаем связь, последовательность и движение всех причин, но незнание одного факта никогда не служит достаточным основанием для установления, а затем возведения в объект веры другого факта. Те, кто хочет убедить нас в существовании своего отвратительного Бога, имеют наглость заявлять, что поскольку невозможно определить истинный источник бесконечной череды причин и следствий, мы непременно должны придумать универсальную причину. Какой блестящий пример пустопорожней болтовни! Разве не лучше было бы допустить факт незнания вместо того, чтобы впадать в абсурд, и разве принятие этого абсурда стало доказательством его реальности! Пусть идиоты сколько угодно барахтаются в своих тупых рассуждениях, но умный человек рискует разбиться о скалы, если направит свой корабль в эту призрачную гавань.

Однако давай поговорим о том вампире, которого наши оппоненты полагают своим творцом.[17] В этой связи я хочу спросить их, имеют ли законы, правила и воля, посредством коих Бог управляет людьми, человеческую природу, может ли он в одних и тех же обстоятельствах захотеть или не захотеть чего-нибудь, может ли какая-то вещь нравиться или не нравиться ему, остаются ли неизменными его чувства, нерушим ли его план. Если он подчиняется закону, тогда его функция сводится к простому исполнительству, тогда он следует чьим-то указаниям и не может быть независимым. А если за ним стоит неизменный закон, то в чем он заключается? Отличен он от самого Бога или же заключен в нем? Если же, с другой стороны, это Верховное Существо может менять свои чувства и желания по своей собственной воле, мне хотелось бы знать, для чего он это делает. Разумеется, у него должен иметься какой-то мотив для их изменения, мотив, намного более веский, нежели любой из тех, что движут нами, так как Бог превосходит нас как по мудрости, так и по осмотрительности; так можно ли представить себе этот мотив, не умаляя величия самого Бога? Пойдем дальше: если Бог знает заранее, что ему придется изменить свой план, почему же, раз он всемогущий и может делать все, что захочет, он не устроил дело таким образом, чтобы избежать необходимости такого изменения, которое всегда требует определенных усилий и доказывает его слабость? А если ему не известно, что будет дальше, какой же он всемогущий, что даже не в состоянии предвидеть свои будущие действия? Если же он все-таки обладает даром предвидения — как следовало бы предположить, — тогда все уже предопределено заранее независимо от его воли; тогда какой закон руководит им? Где он, этот закон? Как он проявляет себя?

Если твой Бог не свободен, если вынужден подчиняться управляющему им закону, тогда он сводится к чему-то вроде судьбы или случайности, которых не трогают клятвы, не смягчают молитвы, не ублажают дары и которыми лучше всего пренебречь, а не пытаться безуспешно умолять их.

Но если твой обожаемый Бог — опасный, порочный и жестокий тип и скрывает от людей то, что им надо для счастья, значит, цель его не в том, чтобы сделать их счастливыми, и он совсем не любит их; таким образом, его нельзя назвать ни справедливым, ни добрым. По моему мнению Бог не должен желать человеку ничего плохого, а человек не может уважать законы, которые тиранят его или же неизвестны или непознаваемы для него.

Более того, этот подлый Бот ненавидит человека за то, что тот не ведает того, чему его не научили; он наказывает человека за нарушение какого-то неведомого закона, за его наклонности и вкусы, которые тот мог получить только от своего спасителя. Ах, Жюльетта! — воскликнула вдруг моя наставница. — Можно ли воспринимать этого жестокого и коварного Бога иначе, чем деспота, варвара, чудовище, которому я обязана всем порочным, всем низменным и извращенным, что возбуждают во мне мои моральные свойства!

И даже если бы мне представили доказательства существования Бога, даже если бы им удалось убедить меня в том, что он диктует законы и назначает неких избранных сообщать их простым смертным, если бы мне показали, что в отношениях человека и Бога царит абсолютная гармония и постоянство, — даже тогда ничто не убедило бы меня в том, что я обязана благодарить его за все его дела, ибо, если он не добр ко мне, значит, вводит меня во грех, и мой разум, который он же мне и дал, не может предохранить меня от греха, ибо — и это вполне логично! — он даровал мне способность мыслить для того лишь, чтобы посредством сего предательского инструмента я все глубже и глубже увязала в грехе и заблуждении.

Однако продолжим. И теперь я спрошу вас, деистов, каким образом этот Бог, чье существование я готова допустить на минуту, собирается поступить с теми, кто не знает его законов? Если он наказывает неистребимое невежество тех, кому его законы не были объявлены, он несправедлив, а если он не в состоянии научить их, он бессилен.

Нет никакого сомнения в том, что объявление законов вечности должно нести на себе печать Бога, от которого они исходят. Мы по горло сыты такими объявлениями, но какое из них отмечено неоспоримым знаком подлинности? Ведь сама религия отвергает и уничтожает своего творца Бога, и мне интересно, что станет с этой религией, когда Бог… ее основатель, останется только в вывороченных набекрень мозгах недоумков?

Неважно, реальны или иллюзорны человеческие знания, истинны они или фальшивы, потому что это почти совсем не имеет отношения к человеческому счастью, ко к религии имеет самое непосредственное. Едва человек поддастся внушению, религиозному гипнозу, как тут же начинает страстно верить, —что привидения, кишащие у него в голове, существуют на самом деле, и с этого момента утрачивается чувство реальности, С каждым днем появляются все новые и новые поводы для страха, с каждым часом страх этот усиливается — таковы следствия, которые производит в нашей душе пагубная идея Бога. Она приводит к самым удручающим несчастьям в жизни человека, именно она лишает его величайших удовольствий, и он всю свою жизнь боится не угодить отвратительному созданию своего больного воображения. Поэтому ты, малышка, должна, как можно скорее, избавиться от страхов, которые внушает тебе это пугало. А чтобы обрести свободу, отбрось все сомнения, подними свою красивую ножку и разотри идола в порошок.

Идея божества, которую священники усердно вдалбливают в наши головы, — это, если сказать точнее, идея универсальной причины, и для нее любая другая причина является следствием. Дураки, на которых всегда рассчитывали самозванцы, полагают, что такая причина существует, и существует, очевидно, отдельно от частных следствий, производимых ею, как будто форму тела можно отделить от этого тела, как будто, если белизна служит одним из свойств снега, это свойство можно соскоблить с самого снега. Но ведь свойство или состояние предмета нельзя отделить от самого предмета, значит, твой Бог — всего лишь одно из состояний материи, которая по самой своей сути находится в вечном движении, и это движение, которое, как ты считаешь, можно отделить от материи, эта присущая ей энергия и есть твой Бог. Теперь ты, смиренная мышка с блошиными мозгами, посмотри внимательно на этого августейшего идола, который сотворил тебя по своему образу и подобию, и подумай, какого почтения он заслуживает.

Мудрецы, считающие, что первопричина способна дать лишь первый толчок, и оставляющие за человеческим разумом право на самоутверждение, смело ограничивают эту причину и, начисто отметая вопрос об ее универсальности, низводят ее до самой ничтожной вещи в Природе, к простейшей функции поддерживать материю в движении. Но ведь в Природе все взаимосвязано: например, чувства и мысли побуждают движения в теле, а эти движения возбуждают ощущения в душе — все это так, но в этом нет ничего, что могло бы породить религиозный экстаз; восприятие объектов зависит только от того, готовы ли мы воспринять их — и совпадает ли это с процессами, происходящими в наших органах. Таким образом, причина этих процессов и есть причина наших желаний и чувств. Если же эта причина ничего не знает и не подозревает о процессах, которые сама в нас порождает, тогда зачем нужен такой немощный Бог? А если он и знает, тогда он — соучастник этих процессов и творит их по своей воле; если, зная это, он поступает так не по своей воле, значит, он вынужден делать то, чего не хочет, и тогда есть нечто, что сильнее его, раз он подчиняется высшим законам. Если наша воля всегда выражает себя в движениях, жестах или импульсах, выходит, Бог поощряет наши желания и санкционирует то, что мы делаем по приказу своего желания; выходит, Бог пребывает в руке убийцы, в факеле поджигателя, во влагалище шлюхи. Ты можешь сказать в его оправдание, что Богу стыдно за все эти гнусные дела. Но тогда это ничтожный измученный божок, более слабый, чем мы, вынужденный повиноваться нам и нашим желаниям. Следовательно, вопреки всему, что нагородили по этому поводу, надо прямо заявить, что универсальной причины не существует, а если кто-то просто не может жить без нее, придется допустить, что Бог согласен со всем происходящим с нами, что он и не хочет ничего иного; придется также признать, что это насквозь фальшивое существо не может ни ненавидеть, ни любить никого из тех, кого он сотворил, так как все они подчиняются ему в одинаковой мере, следовательно, такие слова, как «наказание», «вознаграждение», «заповедь», «запрет», «порядок» и «беспорядок» — всего лишь аллегорические термины, случайно попавшие в сферу человеческих дел и событий.

Теперь обрати внимание на следующий факт: как только человек, разочаровавшись, перестает считать Бога добрым существом, существом, любящим людей, ему может прийти в голову, что Бог его обманывает. Даже если признать подлинность всех тех чудес, на которых основана вся система и которые только подтверждают несправедливость и бесчеловечность Бога, и тогда у нас не будет уверенности в том, что при самом строгом соблюдении всех заповедей нам удастся заслужить его благосклонность. Если он не наказывает тех, кто нарушает освященный им закон, соблюдать его не имеет никакого смысла, а когда соблюдение божьего закона сопряжено со страданиями и тяготами, мы видим, что Бог и бесполезен и зол, посему я опять спрашиваю тебя, достойно ли высших почестей такое существо? Я не говорю уже о том, что заповеди его вообще соблюдать не стоит — настолько они абсурдны и противоречат здравому смыслу, они вредны для нашей нравственности, они приносят физические страдания, сами законодатели, твердящие об этих законах, нарушают их днем и ночью, а если на земле и есть люди, которые, на первый взгляд, искренне уважают божий закон, надо просто проверить их умственные способности. Перейдем к факту, обычно выдвигаемому как доказательство невероятного нагромождения тайн и недомолвок, — я имею в виду рождение нашего смехотворного божества. Здесь все покоится на зыбком фундаменте непонятных и противоречивых измышлений, которые, как будто нарочно, созданы для того, чтобы их осмеял любой, даже самый недалекий оппонент.

Можно со всей очевидностью заявить: из всех религий, сооруженных человечеством, нет ни единой, которая могла бы на законном основании претендовать на свое превосходство над остальными; нет ни одной, которая не была бы напичкана баснями, окутана ложью, переполнена извращениями; ни одной, не сопряженной с самыми большими опасностями, стоящими бок о бок с самыми вопиющими противоречиями. Безумцы стараются оправдать эти выдумки, для чего призывают на помощь чудеса, и в результате образуется замкнутый круг: сегодня чудо доказывает истинность религии, а минуту назад религия доказывала подлинность чуда. Причем чудеса требуются не только нашей религии — они нужны им всем, без исключения; чудеса упоминаются в любом священном тексте, на каждой странице. У Леды был прекрасный лебедь, в пику ей Мария употребляла для той же цели голубя.

Словом, если даже допустить истинность этих чудес, напрашивается очевидный вывод: Бог творил их в интересах как истинных, так и ложных религий; в этом случае он непоследовательно равнодушен и к заблуждениям и к истине. Удивительно, что каждая секта твердо убеждена, по примеру своих соперников, в реальности признаваемых ею чудес. Если все эти чудеса ложные, придется признать, что целые нации поверили в фикцию, что же до их подлинности, безусловная вера народа еще ничего не доказывает. Но ни один из упоминаемых в Писании фактов нельзя доказать иначе, как только убеждением тех, кто в них уже поверил, следовательно, нет ни одного, твердо доказанного, и поскольку вся эта небывальщина представляет собой единственное средство, которое помогает нам поверить в религию, мы должны признать, что ни одна из них не основана на доказанных фактах и что следует относиться к ним как к игре фантазии, обмана, лжи и пренебрежении к разуму.

— Однако, — наконец, смогла вставить я, — если это не Бог и не религия, тогда что же движет вселенной?

— Милая девочка, — отвечала мадам Дельбена, — вселенная движется и живет сама по себе; достаточно вечных законов Природы, без всякой первопричины или первичного толчка чтобы появилось все, что есть вокруг нас, и все, что мы знаем; бесконечное движение материи все объясняет, зачем же придумывать двигатель для того, что и без этого находится в постоянном движении? Вселенная — это скопище самых непохожих друг на друга субстанций, которые взаимодействуют друг на друга и действуют друг против друга; нет ни начала, ни конца, ни застывших границ — вселенная мне видится как нескончаемый переход от одного состояния к другому, в нем есть лишь отдельные элементы, которые меняются, но за всем этим я не вижу никакой универсальной причины, которая была бы отлична от вселенной и давала бы ей жизнь, обеспечивая изменения в отдельных, составляющих ее элементах. На мой взгляд — и я уверена в этом абсолютно! — дело обстоит именно так, как я тебе показала. Не надо расстраиваться, если мы не найдем никакой замены химерам, самое главное — не делать причиной чего-то такого, что мы не понимаем, нечто, что мы понимаем еще того меньше.

Я показала тебе полную абсурдность идеи божественности, — продолжала моя несравненная собеседница, — и мне не составит труда вырвать с корнем предрассудки и суеверия, которые посеяли в твоей головке еще в тот день, когда ты, в самом нежном возрасте, впервые услышала рассуждения насчет принципа жизни; в самом деле, есть ли что-нибудь более нелепое, чем превосходство над животными, которым так гордятся люди? Спроси у них, на чем зиждется это превосходство, и ты услышишь глупейший ответ: «У нас есть душа!» Тогда проси их объяснить, что они понимают под загадочным словом «душа». И ты увидишь, как они начнут ерзать и теряться в противоречиях. «Это неизвестная субстанция» — будет первое, что они скажут. Затем: «Это скрытая внутренняя сила», и наконец пробубнят о некоем духе, о котором у них нет ни малейшего представления. Спроси у них, каким образом этот дух, который так же, как их Бог, вообще не имеет протяженности, сумел внедриться в их материальные, имеющие размеры, тела, и они ответят, что, по правде говоря, им сие не известно, что это тайна, что это устроил всемогущий и ловкий Бог. Вот такие, восхитительно примитивные представления имеют верующие об этой скрытой или, скорее, воображаемой субстанции, каковую глупость людская превращает в механизм, отвечающий за все их глупые деяния.

На эту чушь у меня есть только один ответ: если душа есть субстанция, совершенно отличная от тела и не имеющая к нему отношения, тогда их слияние невозможно. Кроме того, эта душа, будучи по сути своей отлична от тела, непременно должна действовать совсем другим способом, однако же мы видим, что импульсы, воспринимаемые телом, действуют и на эту так называемую душу, и упомянутые субстанции, такие разные, всегда действуют заодно. Ты можешь сказать, что подобная гармония составляет еще одну тайну, а я отвечу, что не чувствую в себе никакой души, что я привыкла ощущать только свое тело — да, у меня есть красивое тело, оно чувствует, думает, оно высказывает суждения, страдает, наслаждается, и все его свойства и способности — это неизбежные следствия его строения и организации.

Хотя человек абсолютно неспособен составить даже малейшего представления об этой пресловутой душе, хотя давно известно, что он чувствует, думает, приобретает понятия и представления, получает удовольствия и страдает от боли только через посредство ощущений или органов своего тела, он упрямо продолжает жить со своим безумием и доходит до такого состояния, что начинает верить в бессмертие души, о которой ему ничего не известно. Но, повторяю, даже если допустить наличие этой души, скажи на милость, как можно отрицать ее полную зависимость от тела, отрицать тот факт, что она неизбежно разделяет все превратности тела. Но еще абсурднее поверить в то, что по своей природе душа не имеет ничего общего с телом; нам могут внушить, что она способна действовать и чувствовать без помощи тела, словом, считают, что лишенная тела и очищенная от чувств, эта возвышенная душа сможет жить: страдать, испытывать приятные ощущения или жестокие муки. И вот на таком шатком и абсурдном фундаменте строится убеждение о бессмертии души.

Если спросить у них, почему они так жаждут верить в бессмертие души, они тут же взвоют: «Потому что в самой природе человека заложено желание вечной жизни». На это я отвечу так: «Но разве ваше желание есть доказательство желаемого? Какой же логике следует человек, когда осмеливается полагать, что стоит только пожелать чего-то, это непременно случится?» Мне могут возразить: «Ты нечестивица, раз лишена сладкой надежды на загробную жизнь и хочешь исчезнуть полностью и окончательно». Как будто страх исчезнуть бесследно — ведь надежда на жизнь вечную не что иное, как самый низменный животный страх — охранит их от смерти.

Нет и еще раз нет, Жюльетта! — со страстным убеждением воскликнула эта вооруженная железной логикой женщина. — Нет, милая моя наперсница, я не сомневаюсь ни на йоту: когда мы умираем, мы умираем по-настоящему. И внутри и снаружи — бесследно и бесповоротно. Как только парки[18] перережут тонкую нить, человеческое тело превратится в инертную массу, неспособную осуществлять те бесчисленные движения, которые все вместе составляют его жизнь. Мертвое тело уже не может перегонять кровь, дышать, переваривать пищу, думать и изрекать мысли и просто слова; говорят, что после смерти душа покидает тело, но сказать, что эта никому неведомая душа служит жизненным принципом — значит, вообще ничего не сказать, кроме того, что есть некая безвестная сила, которая может быть скрытым источником каких-то неуловимых движений. Нет ничего проще и естественнее, чем считать, что мертвый человек — это бесчувственный и безнадежный труп, и нет ничего глупее, чем верить, что человек продолжает жить после своей смерти.

Мы смеемся над наивностью народов, у которых есть обычай вместе с умершими хоронить запасы пищи, но разве нелепее верить в то, что люди, вернее их трупы, будут питаться в могиле, чем воображать, что они будут думать, рождать приятные или неприятные мысли, развлекаться, раскаиваться, ощущать боль или радость, радоваться или печалиться, когда органы, служащие для передачи и восприятия ощущений и мыслей, сгниют дотла и превратятся в прах? Сказать, что души человеческие будут счастливы или несчастливы после смерти, это равносильно заявлению о том, что мертвецы смогут видеть пустыми глазницами, слышать провалами ушных раковин, ощущать вкус, не имея неба, обонять, не имея носа, осязать без пальцев. И подумать только, что эти люди считают себя чрезвычайно умными и мудрыми!

Догма о бессмертии души предполагает, что душа есть простая субстанция, иными словами, некий дух, но я не перестаю удивляться и вопрошать, что же такое дух.

— Мне внушали, — осмелилась заметить я, — что душа — это субстанция, не имеющая протяженности, неразложимая субстанция, которая не имеет ничего общего с материей.

— Если так, — тут же прервала меня моя наставница, — скажи мне, каким образом твоя душа рождается на свет, растет, набирается сил, взрослеет и стареет, и как все это связано с развитием твоего тела? Подобно миллионам глупцов, которые думают точно так же, ты мне ответишь, что все это сплошная тайна, но если это тайна, тогда эти идиоты ничего в ней не смыслят, а раз ничего не смыслят, как же могут они авторитетно заявлять о том, чего не в состоянии понять? Чтобы верить во что-то или что-то утверждать, разве, по меньшей мере, не надо знать, в чем заключается предмет, в который ты веришь или который отстаиваешь? Вера в бессмертие души, равнозначная убеждению в существовании предмета, о котором нельзя составить ни малейшего представления, — это вера в набор пустых слов при невозможности ассоциировать с ними какое-нибудь разумное понятие, то есть это последняя стадия безумия и тщеславия.

Какая странная логика у наших теологов! Когда они не могут боготворить естественные причины вещей, они тут же хватаются за придуманные наспех сверхъестественные причины, создают себе духов и богов — оккультных и непостижимых посредников; или, скорее, придумывают для них понятия — понятия, еще более туманные, чем явления, которые они обозначают. Так что нам лучше всего оставаться в царстве Природы, если мы хотим познать ее механизмы и их следствия; ни в коем случае нельзя отрываться от нее, если мы хотим объяснить явления, окружающие нас; пора перестать заниматься поисками причин, слишком неуловимых для наших органов чувств, пора, наконец, осознать, что, повернувшись к Природе спиной, нам никогда не решить проблем, которые она ставит перед нами.

Оставаясь в узких рамках своих теологических гипотез, иными словами, предполагая, что материей движет всемогущий движитель, по какому праву они отрицают власть своего Бога вложить в эту материю способность мыслить и чувствовать? Допустив, что «материя может мыслить, мы могли бы хоть чуточку приблизиться к предмету ее мысли или к тому, как эта мысль на нас воздействует; но признавая за нематериальной субстанцией способность мыслить, невозможно подойти к ее пониманию. Нам могут возразить, что материализм низводит человеческое существо до состояния простой машины, что, следовательно, материализм презирает людей, но разве уважение к ним заключается в том, чтобы утверждать, что человек действует по велению таинственных импульсов души или чего-то другого, что вдыхает в него жизнь, правда, непонятно каким образом?

Превосходство духа над материей или души над телом теологи основывают на нашем невежестве относительно природы этой души, считая, что каждый из нас хорошо знаком с материей и плотью и воображает, что знает, как они выглядят и даже как они функционируют. Однако любой проницательный ум знает, что даже самые простейшие процессы в нашем теле так же трудно понять, как и загадочные движения мысли.

Почему же так много людей несокрушимо верят в духовную субстанцию? Я могу дать только одно объяснение: из-за полной своей неспособности вразумительно определить ее. Пренебрежение наших теологов к плоти происходит только от того факта, что близкое знакомство воспитывает презрение. Когда нам говорят, что душа выше тела, это значит лишь то, что неведомое обыкновенно считается деликатнее и благороднее, чем предмет, о котором есть хоть какое-то, пусть и поверхностное представление.

Они неустанно забивают нам головы бесполезными догмами о загробной жизни; они заявляют, что даже если все это — величайшая выдумка, она все равно благотворна, ибо помогает предостерегать людей и направлять их на путь добродетели. Тогда мне очень интересно знать, делает ли эта догма людей лучше и добродетельнее. И я осмелюсь утверждать, что напротив, она лишь делает их грязными, лицемерными, злыми, подавленными, сварливыми, и ты всегда найдешь больше добродетелей и благонравия среди тех людей, которые не обременены этими идеями, чем у тех, что служат опорой религии. Если бы люди, призванные учить и наставлять других, сами были мудры и добродетельны, тогда мы имели бы идеальное правление, но негодяи, шарлатаны, отъявленные головорезы или подлые трусы, каковыми и являются законодатели, решили, что лучше напичкать мозги нации детскими сказками на ночь, нежели говорить правду, развивать образование среди населения, вдохновлять людей на добро, пользуясь понятными и рациональными мотивами, — одним словом, управлять разумным образом.

Я не сомневаюсь, что у священников есть свои причины придумывать и рассказывать нелепые сказки о бессмертии души: разве могли бы они без этого отобрать хоть одно су у умирающего? Конечно, эти отвратительные догмы о Боге и душе, которые переживут нас с тобой, бесполезны для человечества, но надо признать, что они нужны тем, кто отравляет общественное сознание[19].

— Однако, — возразила я, — разве догма о бессмертии души не утешает бедных и несчастных? Пусть это иллюзия, но разве она не успокаивает и не радует? Разве не благо, если человек поверит в то, что он переживет и себя и свои скорби и когда-нибудь в небесах вкусит блаженство, которое заказано ему в этом мире?

— Честно говоря, — отвечала Дельбена, — я не думаю, что желание утешить кучку болванов и неудачников может оправдать поголовное отравление мозгов миллионов уважаемых людей; помимо того, разве можно искажать истину ради чьего-то блага или желания? Так будь мужественна и смирись с судьбой, которая предписывает, что ты, вместе со всеми остальными, будешь брошена обратно в тигель Природы и вскоре возродишься снова в какой-то иной форме, ибо ничто не исчезает бесследно во чреве этой матери человечества. Составляющие нас элементы вначале разлагаются, затем соединяются заново уже по-другому, в иных сочетаниях, как тот вечнозеленый лавр, что растет на могиле Вергилия. И теперь я спрошу вас, тупых верующих, разве эта разумнейшая трансмиграция хуже вашей альтернативы рая или ада. Нас всех вдохновляет мысль о рае, но мало кто думает с восторгом об аде, между тем идиоты-христиане твердят, что для спасения требуется милость, которую Бог обещал немногим! Очень утешительная мысль! Кто из вас но предпочел бы исчезнуть без следа, чем вечно гореть в огне? Кто тогда осмелится спорить, что освобождение от этого страха Б тысячу раз гуманнее, чем томительное ожидание милостей от Бога, раздающего их только небольшой кучке своих закадычных приятелей и обрекающего всех прочих на вечные муки! Только фанатизм или безумие могут заставить отвергнуть ясную и надежную перспективу и броситься в объятия другой, где царит неуверенность, доходящая до отчаяния.

— А что же будет со мной? — спросила я, — Я так боюсь, этой темноты, меня страшит это вечное небытие.

— Скажи мне, пожалуйста, кем ты была до рождения? — усмехнулась моя блестящая собеседница. — Кусочком неорганизованной материи без всякой определенной формы или, в крайнем случае, лишенным той формы, которую ты могла бы запомнить. Так вот, ты снова обратишься в те же самые или подобные им кусочки материи, ты станешь сырьем, из которого выйдут новые существа, и это произойдет самым естественным образом. Тебе будет приятно? Нет. Может быть, ты будешь страдать? Тоже нет. Чем является человек, который жертвует всеми своими удовольствиями в обмен на уверенность в том, что никогда не будешь испытывать боли? Чем был бы человек, если бы отказался от такой сделки? Инертной бесчувственной массой. А чем он станет после смерти? Той же самой массой. Тогда что толку дрожать от страха, если закон Природы недвусмысленно обрекает тебя на то самое состояние, которое ты бы с восторгом приняла, если бы имела возможность выбирать? Скажи, Жюльетта, разве ты существовала до начала века? Нет, и факт этот не приводит тебя в отчаяние. Может быть, есть более веская причина сокрушаться о том, что ты перестанешь существовать до скончания века? О, ля, ля! Успокойся, голубка моя: смерть страшит только наше воображение, создавшее проклятую догму о загробной жизни.

Душа, или, если хочешь, активный принцип, который оживляет, формирует нас и движет нами, есть не что иное, как облагороженная до некоторой степени материя, и в результате этого она приобретает свойства, которые приводят нас в изумление. Разумеется, не всякая часть этой материи способна на такое превращение, но за счет сочетания с другими частями, образующими наше тело, материя достигает столь высокой степени развития; это можно сравнить с искрой, которая становится пламенем, когда попадает в маслянистые или другие горючие материалы. В конце концов, душу можно рассматривать двояким образом: как активный принцип и как принцип мыслящий, и в том и в другом случае можно доказать ее материальность при помощи двух неопровержимых силлогизмов. Первый: активный принцип предполагает деление, так как сердце после умирания тела довольно долгое время продолжает работать, продолжает биться, то есть материально то. что способно к делению. Душа, рассматриваемая как активный принцип, делима и, следовательно, материальна. Второй: все, что подвержено структурному разложению, материально, я то, что духовно, разлагаться не может: состояние души связано с телом, душа слаба в юном теле и дряхлеет в старом, словом, испытывает телесное воздействие, однако все, что структурно разлагается, является материальным: душа увядает, значит, и она материальна.

Пора сказать прямо и честно, что нет ничего чудесного в феномене мысли, по крайней мере нет ничего, что доказывало бы отличие этого феномена от материи, ничего, что указывало бы на неспособность этой материи, облагороженной или организованной каким-то образом, порождать мысль, и вот это понять несравненно легче, чем понять существование Бога. Если бы эта возвышенная душа на самом деле была делом рук Божьих, почему тогда она участвует1 во всех изменениях и случайностях, которым подвергается тело? На мой взгляд, будь она божественным творением, душа была бы совершенной, а совершенство состоит не в том, чтобы претерпевать изменение вместе с такой низменной материальной субстанцией как человеческое тело. Если бы она была творением Бога, она бы не ощущала телесного разложения и не была бы его жертвой; если бы душа обладала божественным совершенством, ей не нужно было бы стремиться к этому — она формировалась бы с самого начала, вместе с зародышем, и Цицерон написал бы свои «Tuskulanae disputationes»,[20] а Вольтер свою «Альзиру» еще в колыбели. Однако это не так и быть так не может, потому что душа созревает шаг за шагом по мере развития тела, потом, вместе с ним, деградирует, следовательно, душа состоит из частей материального порядка. Я ясно выражаюсь? Ну так вот, теперь тебе придется признать абсолютную невозможность существования души без тела, а последнего — без души.

Точно так же нет ничего удивительного в верховенстве души над телом. Тело и душа — одно целое, составленное из равных частей, однако в этой системе более грубое должно занимать подчиненное положение по отношению к более утонченному по той же самой причине, по какой пламя свечи — материальная субстанция — вторично по отношению к пожираемому им воску, который также материален; так и в нашем теле мы видим конфликт между двумя веществами, причем более тонкое главенствует над более грубым.

Я надеюсь, Жюльетта, что дала тебе даже больше, чем требуется, чтобы убедить тебя в ничтожестве Бога, о существовании которого нам твердят столько веков подряд, и его догм, приписывающих душе бессмертие. Как же хитры и коварны были те нищие, что придумали эту парочку чудовищных понятий! Как только они не изощряются, как не измываются над людьми, называя себя служителями божьими, и от их настроения, в конечном счете, зависит все в этой жизни! Насколько сильно их влияние на умы простого люда, который из страха перед предстоящими муками вынужден поклоняться этим лжецам — самозванным и единственным посредникам между Богом и человеком, всемогущим шарлатанам, чье вмешательство, минуя Господа, может решить судьбу любого. Таким образом, все эти сказки являются плодом тщеславного воображения, корысти, гордыни и нечистоплотности кучки самоуверенных типов, процветающих на лишениях всех остальных, и посему заслуживают нашего презрения и забвения. Ах, милая Жюльетта, я тебя прошу и умоляю презирать их так, как презираю я! Говорят, что подобная философия ведет к деградации нравов. Ерунда! Тогда получается, что для них нравы важнее, чем религия? Нравы зависят единственно от географической широты, в которой угораздило оказаться той или иной стране, поэтому представляют собой игру случая и ничего больше. У Природы нет никаких запретов, сами люди сочиняют законы, которые самым мелочным образом ограничивают их свободу. Законы и обычаи зависят от того, холодно или жарко в данной стране, плодородна или бесплодна почва, от климата и типа живущих там людей, и эти непостоянные факторы формируют наши манеры и нашу мораль. Человеческие законы и постановления — это всегда и неизбежно путы и оковы, они ничем не освящены и ни на чем не основаны с точки зрения философии, которая моментально обнаруживает ошибки, разоблачает мифы и дает умному человеку знания о великом промысле Природы. Аморальность — вот высший закон Природы: никогда не опутывала она человека запретами, никогда не устанавливала правил поведения и морали. Возможно, ты подумаешь, что я слишком категорична, слишком нетерпима ко всяческому игу, однако прежде всего я хочу раз и навсегда покончить с абсурдным и ребяческим обязательством по отношению к другим людям. Подобные обязательства противоречат тому, что внушает нам Природа, так как единственная ее заповедь гласит, наслаждайся как тебе угодно, с кем угодно и за счет кого угодно. Я не отрицаю что наши удовольствия могут стать причиной чьих-то страданий, но разве от этого удовольствия для нас менее приятны? В свое время мы вернемся к этому разговору, а пока я вижу, что мои рассуждения о морали были не менее убедительны, чем мои мысли насчет религии. Теперь пора перейти от разговора к делам, тогда только ты окончательно поймешь, что можно делать все, абсолютно все, не опасаясь, что совершаешь при этом преступления. Два-три неординарных поступка — и ты сама убедишься, что все позволено.

Возбудившись от ее речей, я бросилась в объятия своей старшей и мудрой подруги и тысячью разных способов продемонстрировала ей благодарность за заботу, проявленную о моем воспитании.

— Я обязана вам больше, чем жизнью, несравненная Дельбена! Я поняла, что нельзя жить без философии. Можно ли назвать жизнью жалкое прозябание под игом лжи и глупости? Я к вашим услугам, — продолжала я, сгорая от нетерпения. — Я хочу быть достойной вашей нежной дружбы и на вашей груди дать клятву навсегда забыть о заблуждениях, которые вы уничтожили во мне. Умоляю вас: продолжайте мое обучение, продолжайте вести меня к счастью — я доверяюсь вам целиком; делайте со мной, что хотите, и знайте, у вас никогда не будет более пылкой и послушной ученицы, чем Жюльетта.

Дельбена была вне себя от восторга: для развращенного ума нет острее удовольствия, чем развращение учеников и последователей. Сладкой дрожью сопровождается процесс обучения и не с чем сравнить наслаждение, когда мы видим, как другие заражаются той же безнадежной болезнью, которая пожирает нас самих. А как радостна власть над их душами, которые как будто творятся заново благодаря нашим советам, настояниям и ласкам. Дельбена С лихвой вернула мне все поцелуи, которыми я ее осыпала, и вперемежку с ласками бормотала, что скоро, совсем скоро, я сделаюсь такой же беспутной, как она — неуязвимой, неукротимой и жестокой маленькой распутницей, — что в том волшебном мире, куда она ведет меня, я совершу множество злодеяний, а когда Господь захочет узнать, что же случилось с доброй маленькой Жюльеттой, она, Дельбена, гордо выступит вперед и примет наказание за разрушение моей юной души. Когда страсть наша ослабевала от утомления, мы разжигали ее пламя пылающей лампой философии.

— Послушай, — сказала, наконец, Дельбена, — если уж ты так хочешь потерять невинность, я удовлетворю тебя незамедлительно.

При этой мысли распутница снова обезумела от вожделения, немедля вооружилась искусственным органом и стала, сначала осторожно, водить им по моим нижним губкам, повторяя, что это подготовит меня и поможет перенести предстоящую боль; потом она неожиданно содрогнулась в бурном оргазме, с силой втолкнула инструмент в отверстие и с моей невинностью было покончено. Невозможно описать словами мои страдания, но резкая пронизывающая меня боль, вызванная ужасной операцией, тут же сменилась невообразимым наслаждением. Между тем ярость неутомимой Дельбены только возрастала: осыпая меня сильными хлесткими ударами, она глубоко проникла своим языком мне в рот, потом, терзая мои ягодицы обеими судорожно стиснутыми руками, заставила меня кончать в своих объятиях чуть не целый час подряд и прекратила сладостную пытку, только когда я взмолилась о пощаде.

— Отомсти, отомсти же мне, — бормотала она, задыхаясь, — вознагради меня. Видишь, как я горю, как я сгораю от страсти; я так утомилась с тобой, что, видит Бог, теперь мне тоже надо разрядиться.

В мгновение ока из вожделенной любовницы я превратилась в самого страстного любовника: я навалилась на Дельбену и ввела в действие скребок. О, Боже, как это было приятно! Ни одна женщина в мире не извивалась и не трепетала так страстно, ни одна не парила столь высоко на крыльях наслаждения — десять раз подряд эта распутница извергла свое семя, и я подумала, что она растворится в нем.

— Ох, наконец-то я утолила свою душу, — проговорила я, откидываясь на подушки. — Воистину, чем больше мы знаем, тем сильнее чувствуем всю приятность сладострастия и похоти.

— Несомненно, — ответствовала Дельбена. — И причина здесь предельно проста: сладострастие не терпит запретов и достигает зенита, только попирая их все, без исключения. Чем талантливее и одареннее человек, тем больше он сокрушает препятствий и тем решительнее это делает, значит, интеллектуально развитые люди гораздо глубже чувствуют удовольствия либертинажа.

— Мне кажется, исключительная утонченность высокоразвитых организмов также способствует тому, — продолжила я.

— И в этом нет никаких сомнений, — сказала мадам Дельбена. — Ведь чем лучше отполировано зеркало, тем лучше оно принимает и отражает окружающие предметы.

Наконец, когда изнурительные упражнения выжали из нас обеих все соки до самой последней капли, я напомнила своей наставнице о ее обещании позволить мне лишить невинности Лоретту.

— Я этого не забыла, — ответила она. — И это произойдет сегодня ночью. Когда все разойдутся спать, ты потихоньку выйдешь и присоединишься к Флавии и Вольмар. Остальное предоставь мне; сегодня ты будешь допущена к нашим мистериям. Будь же мужественна, будь тверда и стойка, Жюльетта: я собираюсь показать тебе удивительные вещи.

Но каково было мое удивление, когда в тот же день я услышала, что одна пансионерка только что сбежала из аббатства. Я спросила ее имя. Это была Лоретта.

— Лоретта! — удивилась я. И тут же подумала: «Боже мой, а я так на нее рассчитывала… Одна мысль о ней приводила меня в экстаз… О, вероломная! Выходит, я напрасно предвкушала неземные наслаждения?»

Я спросила о подробностях побега, но никто ничего не знал; я кинулась сообщить об этом Дельбене — дверь ее была заперта, и у меня не было возможности увидеть ее до назначенного часа. Ах, как медленно тянулось время! Наконец, я услышала колокольный звон. Вольмар и Флавия[21] пришли раньше меня и находились уже в апартаментах Дельбены.

— Мадам, — обратилась я к настоятельнице, — значит, вот как вы держите свое слово? Лоретта пропала, исчезла. Кто же заменит ее? — Потом раздраженно добавила: — Значит, мне не придется насладиться удовольствием, которое вы мне обещали…

— Жюльетта, — прервала меня Дельбена, и тон ее был холоден, а взгляд суров, — самое главное в дружбе — это доверие, дорогая моя; ты желаешь быть с нами, а для этого требуется больше самообладания и меньше подозрительности. Теперь подумай сама: мыслимо ли, чтобы я обещала тебе удовольствие, не имея возможности дать тебе вкусить его? Неужели ты считаешь меня недостаточно умной или не веришь, что мое положение в этом доме достаточно высокое? Ведь устроить такие вещи зависит исключительно от меня, так как же тебе могло прийти в голову, что ты лишишься обещанных наслаждений? Тьфу! А теперь следуй за нами. Все в порядке. К тому же я обещала, что ты увидишь нечто необычное.

Дельбена зажгла маленькую лампу и пошла впереди. Вольмар, Флавия и я шли следом. Мы вошли в часовню, и тут к своему немалому удивлению я увидела, что настоятельница нагнулась, неожиданно приподнялся надгробный камень, открылся проход, и Дельбена спустилась в святилище смерти. Мои уже прошедшие инициацию подруги молча следовали за ней; мне стало немного не по себе, и Вольмар приободрила меня. Когда мы спустились, Дельбена закрыла тяжелую плиту над нашими головами. Теперь мы находились в сводчатом подземелье, которое служило усыпальницей всем женщинам, умершим в монастыре. Мы двинулись дальше; отодвинулся в сторону еще один камень, еще пятнадцать или шестнадцать ступеней вниз, и мы оказались в комнате с низким потолком, украшенной с большим вкусом и проветриваемой воздухом, который поступал из сада наверху через вертикальный ствол. Ах, друзья мои! Кого бы, вы думали, я увидела там?.. Лоретту, убранную и наряженную наподобие весталок, которых в старину приносили в жертву на алтарях Бахуса; еще я увидела аббата Дюкроза, первого викария Парижского архиепископа, мужчину лет тридцати, очень приятной наружности, в чьи функции входил надзор за Пантемоном. Третьим был отец Телем, темноволосый красавец монах из братства Реколле, тридцати трех лет, исповедник новеньких монахинь и пансионерок.

— Она боится, — кивнула в мою сторону Дельбена, подходя к мужчинам и представляя меня. — Послушай, юная девственница, — при этом она коснулась поцелуем моих губ, — мы собираемся здесь единственно для того, чтобы сношаться в свое удовольствие и совершать мыслимые и немыслимые злодейства и прочие жестокости. А забрались мы в это царство мертвых затем, чтобы как можно дальше быть от живых. Таким растленным и порочным распутницам и распутникам, как мы, хочется спрятаться еще глубже в чрево земли и не иметь ничего общего с людьми и их нелепыми законами.

Я вся была во власти похоти, и эти откровенные замечания, признаться, совсем не тронули меня.

— О, небо! — воскликнула я с изумлением. — И чем же мы будем заниматься в этих подземельях?

— Преступлениями, — спокойно ответила Дельбена. — Мы предадимся преступлениям на твоих глазах, мы заставим тебя делать то же, что будем делать мы. Уж не передумала ли ты ненароком? Или я в тебе ошиблась? А я, между прочим, уже предупредила наших друзей, что на тебя можно положиться.

— И вы еще сомневаетесь, — с упреком, решительно заявила я. — Клянусь, что бы здесь ни происходило, во мне не будет ни капельки страха.

После чего Дельбена приказала Вольмар раздеть меня.

— У нее красивейший в мире зад, — восхищенно заметил викарий, увидев меня обнаженной.

Тут же на мои ягодицы обрушились поцелуи, похлопывания и пощипывания, затем, поглаживая одной рукой мое едва оперившееся влагалище, божий человек достал свой член и начал тереться им в ложбинке между моими задними полушариями; вначале он лишь слегка касался сжавшейся от испуга маленькой норки, потом проник внутрь, как мне показалось, без видимого усилия, и в следующий миг горячий орган Телема проскользнул в мою вагину.

Извержение наступило одновременно у обоих. Почти сразу я ответила тем же.

— Жюльетта, — сказала наставница, когда двойное совокупление окончилось к удовольствию всех троих, — мы доставили тебе два самых острых наслаждения, какие может испытать женщина, теперь ты должна сказать нам со всей откровенностью, какое из них было приятнее.

— По правде говоря, мадам, — ответила я, — каждое доставило мне величайшую радость, и я даже не могу сказать, какое было больше. Меня до сих пор пробирает такая сладостная дрожь, что мне трудно определить, от чего она происходит,

— Тогда надо повторить все сначала, — предложил обрадованный Телем. — Мы с аббатом поменяемся местами, и после этого милая наша Жюльетта окажет нам любезность ответить на наши вопросы,

— Охотно, — подхватила я. — Совершенно согласна с вами, что только повторение поможет мне разобраться в своих ощущениях

— Прелесть, не правда ли? — удивленно заметила настоятельница. — Для первого раза было более, чем достаточно, и вот мы видим перед собой самую очаровательную сучку, какие только у нас были. Однако сделаем так, чтобы наслаждение испытала не только Жюльетта, но чтобы и мы приняли участие в этом празднике.

Телем, который только что развлекался с моей куночкой, пристроился сзади; его член был несколько толще, чем у его собрата, но, хотя я была новичком в таких делах, Природа столь удачно вылепила меня, что я приняла его целиком с удивившей меня легкостью. Мой клитор упирался прямо в губы настоятельницы, и неутомимая искусница, блаженно распростершись прямо на твердом каменном полу, обсасывала его усердно, как младенец сосет материнскую грудь; ее немного раздвинутые бедра сжимали голову Лоретты, и, рыча и мурлыкая от удовольствия, великая блудница неистово работала руками, помогая мастурбировать, с одной стороны, Вольмар, с другой — Флавии. А над Лореттой стоял на коленях Дюкроз и терся своим органом о ее ягодицы, однако внутрь не проникал — это был вопрос чести, и право лишить девочку девственности принадлежало только мне.

Всему этому разгулу предшествовал недолгий момент затишья, затаившегося перед бурей покоя, как будто участники спектакля желали в спокойном созерцании и в полной мере вкусить предощущение сладострастной похоти, как будто боялись неосторожным словом спугнуть это чувство. От меня требовалось сконцентрировать все внимание и мысленно разложить процесс наслаждения на атомы, ибо после я должна подробно рассказать о своих впечатлениях. Я погрузилась в неописуемый экстаз: почти невозможное на свете удовольствие, которое производили во мне глубокие и размеренные толчки монашеского члена, сладостная агония, в которую, как в водоворот, увлекал меня язык настоятельницы, обкалывающий тысячью иголок мой хоботок, роскошно-похотливые сцены, будоражившие мой мозг, — весь этот праздник сладострастия доводил все мое существо до исступления, до бреда, и в этом бреду я хотела остаться навсегда.

Первым обрел дар речи Телем, но его заикающийся, его непослушный язык гораздо лучше передавал его чувства, нежели его мысли. Мы ничего не смогли разобрать в этом бормотании, кроме невнятных богохульств, хотя, по-моему, он прилагал все усилия, чтобы сказать, в какое состояние привели его жаркие и судорожные объятия моего ануса.

Наконец, придя в себя, он поведал нам, что готов хоть сейчас еще раз излить свои чувства в прекраснейшую из всех задниц.

— Не знаю, что было приятнее для Жюльетты: принимать мою плоть в свои потроха или в вагину, но со своей стороны я могу поклясться, что содомия для меня была в тысячу раз приятнее.

— Это дело вкуса, — заметила Дельбена, продолжая все сильнее массировать зад Лоретты и умудряясь целовать при этом ягодицы Флавии.

— Все зависит от философии человека, — согласилась Вольмар, которая была на седьмом небе от неистовых ласк Дельбены и сама, языком, ласкала Дюкроза. — Хотя я и женщина, но совершенно с тобой согласна, и будь я мужчиной, я бы совокуплялась только в задний проход.

Не успев договорить свои непристойные речи, это ненасытное существо задергалось от внезапно наступившего оргазма. За ней настал черед Телема: он пришел в неистовство и, повернув к себе мою голову, сунул мне в рот огромный, величиной с ладонь язык; следом за ним Дельбена яростно задвигала языком и, как мне показалось, высосала из меня все, что там еще оставалось. Я обмякла и погрузилась в истому. Я хотела стоном выразить свой восторг, но дергающийся язык Телема помешал мне, и монах проглотил мои вздохи. А в это время где-то внизу, у меня между ног, нектар, который я исторгла в изобилии, залил лицо моей наставницы, заполнил ей рот, и она сама исторгла поток семени в глотку Лоретты; Флавия присоединилась к нам в следующий момент, изрыгая ругательства как матерый солдат.

— Теперь сделаем по-другому, — произнесла Дельбена, поднимаясь на ноги. — Жюльетта ляжет на Дюкроза и будет принимать его спереди. Вольмар будет обсасывать заднюю норку Жюльетты. Я хочу лизать нижние губки Вольмар, а Телем займется моим влагалищем и влагалищем Лоретты. Ну, а Флавия может делать все, что ей вздумается, с анусом Телема.

Новые извержения в честь Киприды[22] завершили второй эксперимент, затем меня вновь подвергли допросу.

— Ах, мадам, — отвечала я Дельбене, которая первой задала вопрос, — раз уж я должна быть искренней и откровенной, скажу, что член, что ласкал меня сзади, доставил мне наслаждение более сильное и, я бы сказала, более нежное, чем тот, что был в моей куночке. Мне, возможно, недостает возраста и опыта, я, наверное, застенчива и не привыкла к удовольствиям, которыми вы меня одарили сегодня, так что могу и ошибаться на счет их приятности, но вы хотели знать, и я вам ответила.

— Подойди поцелуй меня, мой ангел, — заговорила мадам Дельбена. — Ты чудная девочка, и ты попала в хорошую компанию. И нет сомнений, — воодушевлялась она, — абсолютно никаких сомнений в том, что ни одно удовольствие не может сравниться с тем, какое мы получаем сзади, и как несчастны те недалекие, малодушные девицы, которые, не имея никакого воображения, боятся испробовать этот волнующий акт. Бедняжки, они не достойны того, чтобы посвятить себя Венере, и никогда Пафосская Богиня[23] не вознаградит их своими милостями[24].

Так пусть же и мой зад испытает то же блаженство! — вскричала вдруг Дельбена, становясь на колени на краешек дивана. — Вольмар, черт тебя побери! Где ты, Вольмар? Флавия! Жюльетта! Хватайте скорее инструмент, а вы, Дюкроз и Телем, готовьте свои беспощадные копья и без жалости вонзайте их между ягодиц этим сучкам! А вот вам моя собственная попа, вот моя потаенная норка. Не щадите ее! Ложись рядом со мной, Лоретта, — я потом придумаю, что с тобой делать.

Судя по тому, как восторженно либертина приветствовала каждое проникновение, было ясно, что эта, весьма непростая процедура была для нее привычным делом. Пока одна из нас старательно трудилась над ее приподнятым задом, вторая в это время, наклонившись, целовала ей клитор и нижние губки, и эта настойчивая и вместе с тем нежная мастурбация была той изысканной приправой, какую может приготовить только умелый и опытный кулинар и какую в состоянии оценить лишь тонкий аристократический вкус. Между тем растущее возбуждение приводило Дельбену в бешенство — положительно, в этой женщине страсти говорили языком жестокого безжалостного победителя, — и мы скоро начали замечать, что Дельбена не столько ласкала маленькую бедную Лоретту, сколько делала ее объектом своей ярости, и тело несчастной на наших глазах покрывалось следами укусов, синяками и глубокими царапинами.

— Разрази меня гром! — застонала, наконец, Дельбена, после чего Телем и Вольмар удвоили свои усилия. — Давайте, выжимайте из меня все соки! Я истекаю… Я умираю от наслаждения… Довольно… Вот и все… А теперь отдохнем и немножко побеседуем, — заговорила она, оглядывая нас умиротворенными глазами. — Важно не только испытывать острые ощущения, но и уметь анализировать их. Порой обсуждать их не менее приятно, чем получать. Словом, когда вы дошли до предела физических возможностей, можно пустить в ход интеллектуальные. Почему у тебя такой беспокойный вид, Жюльетта? Неужели до сих пор боишься, что мы тебя обманем? Успокойся: это твоя жертва, — указала она на Лоретту. — Ты будешь ее мучить и насиловать и спереди и сзади, это дело решенное! Слово либертины верно так же, как и искренна ее извращенная похоть. Вы, Телем и Дюкроз, устраивайтесь поближе — во время беседы я хочу трогать ваши уставшие члены, хочу снова привести их в нормальное состояние; мои пальцы наполнят их новой энергией, и эта энергия будет питать мою речь. Вот увидите, как будет возрастать мое красноречие, я буду не Цицероном, который вдохновлялся восторгом толпы, стоявшей вокруг трибуны, — я буду Сафо, черпавшей вдохновение в сперме, которую она выжимала из прекрасной Дамофилы.

Я хочу сказать, — были следующие слова Дельбены, которые она произнесла, как только пришла в себя настолько, чтобы начать серьезный разговор, — что в этом мире ничто не возмущает меня так, как моральное воспитание или воспитание чувств, какое обычно получают у нас девушки. Создается впечатление, что его единственная цель состоит в том, чтобы вбить в подопечных понятия и мысли, которые противоречат всем естественным их побуждениям. Может ли кто-нибудь сказать мне, потому что я давно и искренне хочу знать это, для чего нужна обществу целомудренная благонравная женщина? И есть ли что-нибудь более бесполезное, чем добродетельная жизнь, которая, с каждым уходящим навсегда днем, только еще больше оболванивает и разрушает наш пол? Нам, женщинам, постоянно внушается добродетель, а я попытаюсь показать вам, что в, каждой фазе жизни женщины добродетель — самая никчемная вещь.

До того, как девушка выйдет замуж, какое преимущество дает ей ее девственность? И до какой степени может доходить безумие, если некоторые всерьез считают, что честь и достоинство женского рода зависит от наличия или отсутствия одной мизерной части ее тела? Для чего Природа сотворила людей? Не для того ли, чтобы помогать друг другу и, следовательно, доставлять другим всевозможные удовольствия? Если мужчина ждет от юной девушки максимальных наслаждений, зачем же плевать на замыслы и законы Природы и заточать несчастную в жестокие оковы добродетели, которая запрещает ей отдаваться своему мужчине со всей неукротительностью ее натуры? Можно ли допустить такое варварство, даже не пытаясь оправдать его? Но чем можно оправдать тот факт, что девушка обязана хранить целомудрие? Вашей религией, обычаями, привычками? Что может быть нелепее и смешнее, чем подобное оправдание? Давайте оставим религию в покое — я знаю, как вы все относитесь к этой чепухе. Но вот, что касается условностей: могу я спросить у вас, что это такое? Если я не ошибаюсь, этим словом обозначают определенное поведение отдельных личностей у себя дома и в обществе. Вы согласитесь, что эти условности должны способствовать счастью людей, если это не так, значит, они глупы, если они мешают счастью, значит, они жестоки и бесчеловечны, и любая просвещенная нация обязана позаботиться о том, чтобы они служили общему благу. Теперь скажите мне, каким образом наши французские обычаи, особенно, что касается плотских удовольствий, отвечают благосостоянию страны? Во имя чего они вынуждают девушку, это бедное создание, так упорно держаться за свою девственность? Ведь это вопиющий вызов Природе — Природе, которая внушает ей избавиться от этого бремени; кроме того, это прямой ущерб ее здоровью, которое жестоко страдает от этого! Вы можете ответить, что она должна попасть в руки своего мужа чистой и незапятнанной. Но почему вы не допускаете, что это выдумка умов, извращенных предрассудками? Подумать только: чтобы доставить какому-то самцу удовольствие сорвать первые плоды, бедной девушке приходится десять лет отказываться от собственной сущности! Ради чего должна она заставлять мучиться сотни своих поклонников, чтобы в один прекрасный день выбрать одного из них и доставить только ему наслаждение? Можно ли представить что-нибудь более неразумное, существует ли более чудовищный замысел? Можете вы — я вас спрашиваю! — привести столь же красноречивый пример попрания всеобщих интересов? Есть ли у человечества более опасный враг, чем эти отвратительные условности? Да здравствуют те, кто, пребывая в неведении относительно таких беспочвенных глупостей, тем больше уважает юных представительниц нашего пола, чем непристойнее они себя ведут! Только в постоянных безумствах заключается истинная добродетель девушки: чем чаще она отдается, тем больше ее любят; чем больше она совокупляется, тем большую радость она излучает и тем вернее способствует счастью своих соотечественников. Какие же они варвары — те мужья, что одержимы призрачным удовольствием сорвать первую розу! Ведь они деспоты, если, держатся за это свое право, отказывая в нем другим мужчинам. А возьмем это неуважение к девушке, когда она, не имея опыта с мужчинами, не смогла дождаться, чтобы подарить одному из них самое ценное, что у нее есть, и, услышав зов Природы, имела все основания не ждать этого момента. Теперь рассмотрим вопрос добродетельности женщин, которые стали женами. В данном случае речь идет о супружеской неверности, о поведении, которое принято считать дурным.

Наши обычаи, правила поведения, религиозные верования, общественные установления — короче, все эти ничтожные факторы — не выдерживают никакой критики; и дело совсем не в том, чтобы доказать, что адюльтер является преступлением, скажем, в глазах и лапландцев, которые его допускают, и французов, которые его запрещают, — дело в том, чтобы решить, ошибается ли на сей счет человечество, и оскорбляет ли это Природу. Во-первых, чтобы принять такую гипотезу, надо абсолютно отрицать мощь плотских желаний, которые наша матушка-природа вложила в мужчин и женщин. Вполне очевидно, что если бы одному мужчине было достаточно одной женщины, или если бы одна женщина могла удовлетвориться одним мужчиной, тогда, согласно этой гипотезе, тот, кто нарушает законы, бросает вызов Природе. Но если плотские желания таковы, что женщине одного мужчины совершенно недостаточно, а ему, в свою очередь, требуется много женщин, я надеюсь, вы согласитесь, что в таком случае любой закон, сковывающий эти желания, можно назвать —деспотическим и противным Природе. Ложная добродетель, называемая целомудрием — самый смешной из всех существующих предрассудков, — ни в коей мере не делает никого счастливым и наносит непоправимый урон всеобщему благу, ибо подобная добродетель приводит к слишком жестоким лишениям; я утверждаю, что подобная псевдодобродетель есть идол, который питается страхом перед супружеской изменой, следовательно, долг каждого здравомыслящего человека — внести девственность в число самых отвратительных способов, придуманных человеком для того, чтобы преградить путь к матушке-природе… Давайте посмотрим в корень: потребность в совокуплении не менее важна, чем потребность в питье и еде, и надо относиться и к той и другой с одинаковым уважением. Скромность — можете быть уверены в этом — с самого начала была не чем иным, как стимулом к похоти: смысл ее заключается в том, чтобы отсрочить осуществление желания и тем самым усилить возбуждение, а позже глупцы стали называть добродетелью то, что, на самом деле, побуждает к распутству.[25] Утверждать, что целомудрие есть добродетель, столь же смешно, сколько считать добродетельным того, кто добровольно лишает себя пищи. Да будет вам известно, что почти всегда мы придаем слишком большое значение тому, что называем добродетелью или пороком; пора положить конец предрассудкам. Вот когда заявить кому-нибудь о своем желании совокупиться с ним станет таким же обычным делом, как в чужом доме попросить чего-нибудь поесть или попить, когда это будет повседневностью, тогда предрассудок рухнет и исчезнет, целомудрие перестанет считаться добродетелью, а супружеская измена — преступлением. Ну, подумайте сами — что дурного я делаю, кому делаю плохо, когда, встретив приятного мне человека, говорю ему: «Прошу тебя предоставить в мое распоряжение часть твоего тела, от которой я получу удовлетворение, а если тебе хочется того же, ты можешь насладиться любой частью моего тела».

Так чем же мое предложение оскорбляет встреченного мною человека? Какой вред принесет ему принятие этого предложения? Если во мне нет ничего такого, что может возбудить его страсть, ну что ж — тогда удовольствие легко получить за деньги, и он, быть может, даже поторговавшись, без дальнейшего промедления отдаст мне свое тело; я имею неоспоримое право применить силу и принуждение, если, удовлетворяя его доступными мне средствами — будь то мой кошелек или мое тело, — он хоть на секунду заупрямится и не захочет отдать мне то, что я по справедливости должна получить от него. Оскорбляет Природу тот, кто отказывается удовлетворить желание своего ближнего. Я, например, ничем не оскорбляю ее, когда покупаю то, что вызывает мой интерес, и плачу справедливую цену за то, что мне предлагается. Еще раз повторяю: целомудрие не есть добродетель, это — условность и ничего больше. Целомудрие придумали распутники, вечно ищущие новых утонченных наслаждений, посему это нечто искусственное, но ни в коей мере не естественное чувство. Женщина, предоставляющая свои услуги первому встречному, проституирующая направо и налево, в любой момент и в любом месте, возможно, и совершает поступок, противный обычаям, принятым в ее стране, но никоим образом не делает, и не может сделать, ничего дурного окружающим, которым такое поведение не вредит, а скорее, нравится так же, как нравится Природе. Сама Природа подталкивает нас к самому изощренному разврату и злодейству. Воздержанность — будьте уверены в этом! — добродетель глупцов и фанатиков, она чревата погибелью и не влечет за собой ничего путного; она вредна как для мужчины, так и для женщины; она разрушает здоровье, так как семя от этого застаивается и пропадает, оставаясь в чреслах, между тем как оно для того и накопляется, чтобы быть выброшенным из организма как любое другое выделение. Словом, самое ужасное извращение неизмеримо менее опасно для здоровья, чем целомудрие, и самые известные народы земли, так же, как и самые знаменитые их представители были одновременно и самыми развратными. Совокупление — беспрепятственное, прилюдное и всеобщее — вот желание Природы, и этот обычай широко распространен по всему миру, пример тому — животные. Но абсолютно противоречит замыслам нашей праматери обычай, когда мужчина берет себе только одну жену, как это делают в Европе, или когда женщина выходит сразу за нескольких мужчин и становится их собственностью, как это бывает в некоторых землях Африки, или же когда один мужчина берет в жены несколько женщин, как, скажем, в Турции. Все эти освященные местными законами обычаи сковывают желания, подавляют страсти и порывы и кастрируют волю; эти мерзкие условности приводят лишь к бедам и болезням и отравляют душу. И тот, кто берет на себя смелость управлять людьми, не должен надевать оков на живую плоть! Дайте человеку свободу действовать самостоятельно, и пусть он сам ищет то, что лучше всего ему подходит, И— вы не замедлите увидеть, как хорошо пойдут дела в государстве. Любой разумный человек скажет вам: «Почему я должен быть привязанным к тому, кого никогда не полюблю, потому лишь, что мне требуется сбрасывать семенную жидкость? Какая польза от того, что та же самая нужда делает моими рабами сотню несчастных, даже имени которых я не знаю?» Почему такая же потребность в женщине должна ввергать ее в пожизненное рабство и унижение? И вы, боги, взирающие на бедную девушку, пожираемую страстями, жаждущую утолить их, что сделали вы, чтобы избавить ее от этих мук? Вы приковали ее к одному-единственному мужчине. А этот мужчина? Вы уверены, что его желания полностью совпадают с ее вкусами? Не случится ли так, как это порой случается, что он возляжет с ней на супружеское ложе три-четыре раза за всю жизнь или, в лучшем случае, будет получать от нее удовольствия, которые бедняжка не сможет разделить? Какая же это вопиющая несправедливость, неужели нельзя запретить такие бессмысленные браки и предоставить супругов самим себе, чтобы они могли прислушаться к своим, желаниям и найти то, что им по вкусу! Какая польза обществу от подобных браков? Вместо того, чтобы крепить узы, они разрушают их и порождают не друзей, а недругов, Как вы думаете, что прочнее: одна большая семья, какой мог бы сделаться каждый народ на земле, или пять-шесть миллионов маленьких семеек, чьи интересы неизбежно вносят смуту, создают вражду и постоянно сталкиваются с общим интересом? — К чему тогда пустая болтовня насчет свободы; равенства, братства, что такое единство и дружба между людьми, если все — братья, отцы, матери, жены — воюют друг с другом? Единство означает универсальность, но кто осмелится возразить, что такая универсальность отрицает связи, что их уже не существует, что осталась одна всеобщая связь? Ну и что она дает? Разве не предпочтительнее вообще не иметь никаких связей, которые только усиливают вражду? Давайте обратимся к истории. Сколько у нас лиг, фракций, бесчисленных партий, которые опустошили Францию своими междоусобицами, когда каждая семья враждует со всеми остальными; и я спрашиваю вас, могло ли случиться такое, если бы вся Франция была одной большой семьей? Разве большая, всеобщая семья могла бы превратиться во враждующих друг с другом зверей, зубами и когтями рвущих друг друга на части — одни за тирана, другие — за его соперников? Не было бы орлеанцев, которых грызут бургушщы, или Гизов, поднявшихся на Бурбонов, не было бы всех этих ужасов, раздирающих Францию и питающихся гордыней и непомерной амбицией отдельных семейств. Эти страсти исчезнут без следа, когда появится предлагаемое мною равенство; они канут в забвение, как только будут разрушены абсурдные брачные узы, А что останется? Однородное мирное государство с единым образом мысли, с едиными желаниями и целями; счастливо жить вместе и вместе защищать родину. Конечно, и этот механизм не избежит поломок, пока сохраняются принятые ныне обычаи и привычки. Сегодня богатство и собственность собираются в руках немногих, этих немногих будет еще меньше за счет постоянных перекрестных браков, и через сотню лет государство неизбежно разделится на две большие части, причем одна будет настолько мощной и богатой, что сможет раздавить другую, и страна канет в лету[26].

Взвесьте эту перспективу, и вы увидите, что никогда не существовало иной причины всех этих несчастий. Какая-то одна сила, крепнущая день ото дня, всегда стремилась к господству над другой и всегда преуспевала в этом. Капелька профилактического средства всегда дешевле долгого лечения, друзья мои, так что браки надо отменить. Сбросив эти мерзкие супружеские цепи, позабыв былые обиды и невзгоды, устранив последствия гнусных преступлений и злоупотреблений, вы забудете о законах, ибо только законы порождают преступления; и преступность исчезнет сама по себе, когда перестанут существовать законы. Не будет больше замкнутых в себе конгрегации внутри государства, не будет тайных обществ, не будет вопиющего имущественного неравенства. Вы спросите; а как быть с детьми, с ростом населения? Ну что же, давайте рассмотрим и этот вопрос.

Начнем с факта, который можно считать неопровержимым; во время полового акта мало кто думает о новом существе, которое может появиться при этом, тот же, кто имеет глупость заботиться о зачатии, самым нелепым образом лишает себя половины удовольствия. Можно без преувеличения назвать тупой задницей того, кто с подобной мыслью в голове смотрит на женщину, не меньшая тупица и тот, кто лишь для этой цели ищет себе женщину. Ошибочно считается, что размножение — один из законов Природы, и если мы соглашаемся с этим, значит, виновата в том только наша гордыня. Природа допускает размножение, но не следует принимать ее снисходительность за веление. Природа ни на йоту не заинтересована в размножении, и полное исчезновение человечества — что будет наихудшим следствием отказа от размножения — ничуть ее не опечалит: ее промысел от этого замедлится не более, чем если бы целые виды кроликов или, скажем, кур исчезли в одночасье с лица земли. Таким образом, занимаясь воспроизводством себе подобных, мы ровно ничем не служим ей, а отказываясь от этого, нисколько ее не оскорбляем. Будьте уверены: эта чудесная способность к размножению, возведенная в добродетель нашим до крайности раздутым самомнением, если взглянуть с точки зрения функционирования Природы, становится совершенно излишней, и даже думать об этом не стоит. Брошенные в объятия друг друга инстинктами похоти, два существа разного пола прилагают все свои усилия для того, чтобы получить как можно больше наслаждений: их задача — употребить все свои способности и средства с тем, чтобы сделать свое удовольствие более изысканным, изощренным и полным. А как же насчет возможных последствий этого удовольствия? К черту проклятые последствия, ведь и сама Природа плюет на них[27]!

Что до отца, его нисколько не интересует возможный результат, если вообще таковой может иметь место. При условии, что женщины общие, как это и должно быть и наверняка скоро будет, он вообще не должен думать об этом. Он извергает порцию семени в сосуд, в который облегчаются многие другие, в чрево, в котором зарождается, вернее, может зародиться плод. Так почему именно он обязан заботиться об оплодотворенном яйце? У него не больше обязанностей перед зародышем, чем перед отложениями или экскрементами какого-нибудь насекомого, оставленными под деревом, из которых несколько дней спустя вылупятся личинки; в обоих случаях речь идет всего лишь о некоей материи, от которой человеку надо поскорее избавиться и которая впоследствии станет тем, чем и должна стать. Зародыш, следовательно, надо считать исключительной собственностью женщины, а поскольку владелица скорее в шутку называет его бесценным, она может располагать им по своему усмотрению. Она может уничтожить его в тайниках своей утробы, если он будет мешать ей. Или, после того, как он созреет и появится на свет, она, если по каким-то своим соображениям сочтет это нужным, также может избавиться от него; в любом случае детоубийство — ее священное право. Плод ее принадлежит ей и только ей, никто другой не имеет никаких прав на этот кусочек плоти, в высшей степени бесполезный для Природы, следовательно, мать может или выкормить его или задушить своими руками. И не надо страшиться смерти детей — на земле столько женщин, которые плодоносят с великой радостью; если же вы заботитесь о рабочей силе для защиты страны или возделывания земли, всегда есть средство нарожать их столько, что некуда будет девать. Для этой цели надо создать общественные школы, где можно будет выращивать детей после отнятия их от материнской груди; находясь там под опекой государства, ребенок позабудет даже имя своей матери. После того, как он вырастет, надо и ему дать право совокупляться без разбора, свободно и демократично. со своими сверстниками и сверстницами, как это до него делали родители.

Теперь вам ясно, к чему сводится супружеская измена и почему женщина имеет право развлекаться с теми, у кого она вызывает интерес? Так что на земле ничего не изменится и даже станет еще лучше, если отменить все наши законы. Теперь о законах: так ли уж они всеобщи, как об этом толкуют? И одинаково ли относятся к этим презренным оковам разные народы и расы? В этой связи я позволю себе сделать краткий историко-географический обзор и надеюсь, что стоит привести несколько примеров для вашей пользы.

Скажем, в Лапландии, Тартарии[28], Америке считается за честь уложить свою супругу с проезжим иностранцем.

Иллирийцы держат специальные закрытые заведения для разврата, там они заставляют жен отдаваться всем приходящим, причем акт совершается прилюдно.

Супружеская измена была официально разрешена у греков. Римляне на время передавали друг другу своих благоверных. Катон отдал жену своему другу Гортензию, потому что жена последнего была бесплодна.

На Таити Кук обнаружил племя, где женщины отдавались без разбора всем желающим. Но если последствия такого ритуала приводили к беременности, женщина давила ребенка в момент его рождения — прекрасный пример того, что, в конце концов, есть достаточно мудрые народы, которые ставят свои удовольствия выше, чем никчемные законы, побуждающие нас плодиться и размножаться! Отличаясь только в немногих деталях, подобное общество процветает в Константинополе[29].

Чернокожие обитатели страны, которую мы называем Берег Пряностей и Риогобара, заставляют своих жен совокупляться с собственными детьми.

Сингха, королева Анголы, издала закон, предписывающий женщинам «половое бродяжничество», гласивший, что их влагалища общедоступны для каждого желающего точно так же, как воздух, которым мы дышим. Один из пунктов этого эдикта обязывал женщин принимать все необходимые меры для предотвращения беременности; непослушание наказывалось самым строгим образом — виновницу истирали в порошок. Суровый, быть может, закон, но исключительно полезный, способствующий сохранению целостности общества и, при необходимости, ограничивающий народонаселение.

Однако есть и более мягкие способы держать численность в разумных пределах, например, поощрение и вознаграждение лесбиянства, содомии и детоубийства, а в Спарте, кроме того, почиталось воровство. Это вроде весов, которые надо поддерживать в равновесии без того, чтобы убивать плод еще в утробе, как это распространено в Анголе и на Формозе.

Например, во Франции, где население слишком велико, практика «полового бродяжничества», которую я ценю очень высоко, могла бы довести цифру детопроизводства до нормального уровня, чтобы исключить ненужные излишки и, как я уже говорила, поощрить незаконную сегодня связь между людьми одного пола. В таких идеальных условиях строгого контроля над рождаемостью правительство могло бы легко контролировать число своих защитников, и в стране не было бы городов, кишащих тысячами нищих, которых приходится подкармливать в голодные годы. Польза от такого гуманного средства будет еще больше, если учесть, что не придется убивать детей в чреве матери или, хуже того, после рождения.

В Китае есть общины наподобие таитянских или византийских. Я имею в виду ту, что называется «Обществом счастливых мужей». Мужчины выбирают себе, жен только при условии, что те будут отдаваться за деньги другим мужчинам; супруги живут в необыкновенной роскоши, а нежелательные плоды, такой торговли топят в реке.

В Японии есть женщины, даже замужние, которые с согласия своих мужей приходят на площадь перед храмом и ложатся на видных местах; они обнажают себе груди, как это делают итальянские шлюхи, и находятся в постоянной готовности удовлетворить желание любого прохожего.

В порту Камбей в Индии вы увидите красивую пагоду, место паломничества, за ее стенами каждой женщине воздаются божественные почести; там они продают себя, и мужья не имеют к ним никаких претензий. Некоторым удается, в конце концов, кое-что скопить, и они обычно покупают юных рабынь, которых готовят к такому же занятию, потом отдают их в пагоду и сколачивают таким способом целые состояния[30].

В Пегу[31] муж крайне презрительно относится к своей будущей супруге, пока она девственница; он призывает на помощь друга, который устраняет препятствие; очень часто ему помогает опытный, но совершенно посторонний мужчина. Однако подобные традиции не годятся для инициации юношей, так как среди жителей Пегу совокупление с мальчиками ценится превыше всего.

Индианки Дарии[32] продаются каждому встречному и поперечному. Если они выходят замуж, заботу о ребенке, чей бы он ни был, берет на себя муж; если девушка не обручена, беременность ее бесчестит, поэтому она делает сама себе аборт или соблюдает все возможные меры, чтобы предохраниться.

В далекой Кумане[33] девушка-новобрачная лишается невинности в объятиях священника; муж не имеет права прикоснуться к ней, пока не произойдет церемония дефлорации. Таким образом, так называемое сокровище — девственность — обязано своей ценностью только национальным традициям, как и множество других вещей, хотя мы никак не желаем признать это.

А известно ли вам, как давно феодальные лорды некоторых стран Европы, прежде всего Шотландии, перестали пользоваться таким правом? Предрассудки, суеверия, причуды… вот что такое скромность, добродетель, целомудрие.

Что бы там не говорили, ни один народ не уважает девственниц. Чем больше любовных приключений было у женщин в Северной Америке, тем больше вокруг них поклонников. Там с презрением отворачиваются от девственницы, ибо невинность является большим недостатком для девушки, свидетельствуя о ее некрасивости.

На Балеарских островах муж самым последним наслаждается своей невестой: до него в торжественной церемонии участвуют знакомые, домочадцы и все родственники; очень странным и подозрительным покажется поведение мужа, который будет возражать против такой очередности. Такой же обычай соблюдают в Исландии; его придерживаются «назамеяне» — египетские племена, у которых обнаженная супруга после свадебной церемонии выходит к гостям, по очереди ложится с каждым и от каждого получает за это подарок.

Известно, что у массагетов[34] все женщины были общими: любую понравившуюся ему женщину мужчина тащил в свою повозку, а чтобы никто не мешал, вешал на оглоблю свое оружие. Совсем не для того, чтобы узаконить брак, а напротив — чтобы установить вседоступность женщин, скандинавы, сильные и воинственные в свое время, три или четыре раза за свою историю повергали в ужас всю Европу и наводняли ее своими выходцами.

Таким образом, брак вреден, и на земном шаре много народов, которые презирают этот институт. Следовательно, в глазах Природы он противоречит счастью отдельных личностей и вообще всему, что обеспечивает земное счастье человека. И если прелюбодеяние разбивает брак вдребезги, если оно попирает людские законы и тем самым отвечает законам Природы, значит, его проще всего считать добродетелью, а не преступлением.

И вы, нежные создания, божественные останки древних культур, сотворенные ради удовольствий, выбросьте из головы, что вы созданы для наслаждения одного-единственного мужчины; наберитесь мужества и сотрите в пыль эти абсурдные кандалы, приковывающие вас к мужу и мешающие счастью, которое даст вам боготворяющий вас возлюбленный! И знайте, что, отказывая его домогательствам, вы оскорбляете Природу. Сделав вас более чувствительными, более пылкими, нежели противоположный пол, Природа в ваше сердце бросила семя желаний и обещала с благосклонностью взирать на все ваши поступки без исключения. Разве она сделала вас пленницей одного мужчины, когда дала вам силу, достаточную, чтобы опустошить семенники четверых или пятерых подряд? Так презрите же гнусные каноны, унижающие вас, ибо все это выдумки ваших врагов и завистников. Никто и никогда не спрашивал вашего мнения, так по какому праву эти грязные свиньи, ваши мужья, подрезают крылья вашим страстям? Помните, что когда-нибудь вы перестанете нравиться и на закате своих лет прольете немало горьких слез, если юность ваша уйдет, не оставив воспоминаний о сладостных минутах величайшего блаженства. А что вы получите взамен за вашу скромность, стыдливость, самоотречение, что будет вашей наградой, когда заодно со своей красотой вы потеряете всякое уважение? Ах, останется уважение собственного мужа? Полноте! Что за слабое утешение! Какая мизерная компенсация за такие великие жертвы! Более того, кто вам сказал, что они оправданы? Кто или что вам докажет, что ваша верность была нужна и полезна и что ваш муж следовал вашему примеру? Вот тогда-то вы поймете, что все было напрасно и что вы питались собственной гордыней. Ведь вы — женщины, созданные для любви, и даже самые скудные удовольствия, какие может дать вам любовник, несравнимы с тем, что вы получаете от своего самоотречения; разбитые иллюзии будут вашим утешением и жалким удовольствием в тайном одиночестве; никто не узнает о них, никто их не оценит, ничья благодарность не согреет вас, и каждый раз, когда вам суждено будет стать жертвой, вы будете погибать жертвой предрассудка, но не любви.

Любовь! Служите этому богу, юные красотки! Пока вы молоды, служите ему без страха и упрека, этому щедрому, этому очаровательному богу любви, который создал вас для того, чтобы вы его боготворили, и на его алтарях, в объятиях его верноподданных вы будете вознаграждены за мелкие неприятности, омрачившие начало вашей карьеры. Стоит только сделать первый шаг — остальное все просто, стоит дозволить себе первый поступок — и с глаз ваших спадет пелена, и вы увидите, что не скромность озаряет ярким румянцем ваши свежие щечки, а негодование от того, что в какой-то момент вы оказались в паутине презренных правил приличия, в которую вас заманили жестокие родители или ревнивые мужья.

При нынешнем плачевном состоянии общества — и это будет второй частью моей лекции — в эпоху удручающего дискомфорта и насилия над личностью ничего не остается, кроме как дать женщинам совет: научитесь справляться со всем этим хаосом, научитесь жить в нем и тогда, внимательно присмотревшись, решите, стоит ли тот плод вашего чрева, который муж согласился принять в качестве своего чада, таких неудобств.

Но прежде всего решим, что такое женская честь, и не бессмысленный ли миф стоит за этим понятием, придуманным мужьями ради своего спокойствия.

А что такое мужская честь? Не кажется ли вам, что понятие мужской чести — это всего-навсего еще одно сильное средство, придуманное и употребляемое мужьями для того, чтобы больше получить от своих жен, чтобы еще крепче привязать их к себе? Ох уж эта честь! Получается, что когда мужья предаются безграничному разгулу и ведут себя так, как им заблагорассудится, честь их при этом не страдает. А жена, которой пренебрегает муж-развратник, страстная пылкая жена, чьи желания он удовлетворяет на одну пятую, неужели она бесчестит его, когда отдается другому? И находятся люди — кто бы мог в это поверить! — которые отвечают на это утвердительно. Это не иначе, как тот же самый род безумия, встречающийся у разных народов, который состоит в том, что муж в ужасе прячется, когда рожает его жена.

Когда же мы поймем, что наша честь — это наша честь, и она не зависит от того, как поступают или думают другие, что невероятная глупость — думать, будто совершенные другими ошибки могут иметь к нам какое-то отношение.

Абсурдно полагать, что поведение жены может навлечь позор на мужа или более того — принести ему ущерб. Здесь мы имеем одно из двух: либо мужчина любит свою жену, либо не любит. В первом случае, когда жена предпочитает другого, это она не любит его, и тогда, скажите на милость, разве не верх безумия продолжать любить человека, который к вам уже испытывает холодность? Обманутый муж должен незамедлительно отвернуться от жены-изменницы, и тогда неверность будет считаться обыденным, хотя и далеким от благочестия, делом. Перейдем ко второму случаю: если муж разлюбил свою жену и ускорил тем самым ее измену, то кого ему винить? Он пожинает то, что посеял, что должен был получить из-за своего поведения; и будет величайшей несправедливостью, если он примется хныкать, скулить, допрашивать жену или осуждать ее; разве под рукой у него нет десятка тысяч других объектов, на которых он может выместить злобу и на том утешиться? Так пусть бедняга уйдет от нее и найдет себе другие развлечения. Разве не он сам сделал ее несчастной? Разве не он заставлял ее ограничивать и сдерживать себя, между тем как сам, прыгая как кузнечик, творил свои грязные делишки средь бела дня и ни разу не услышал ни одного осуждающего слова в свой адрес? Пусть же тогда он оставит ее в покое, чтобы она могла вкусить удовольствия, каких он не в состоянии дать ей, а он, успокоенный, может в один прекрасный день найти женщину, которая будет в восторге от его поведения. Ведь благодарностью можно добиться того, что не удалось сделать сердечностью; возродится доверие, и оба, на закате своей жизни, заключив друг друга в горячие объятия, возможно, получат то, в чем им прежде отказывала любовь.

И вы, несправедливые мужья, изводящие своих жен за их неверность, имейте же мужество критическим взглядом посмотреть на самих себя, поймите, наконец, что первоначальную ошибку совершили именно вы, и передайте остальным, что только предрассудками можно объяснить неприязнь к женской измене. Мы пришли к тому, что, желая стать либертиной, женщина должна преодолеть бесчисленные препятствия и совершить немало подвигов, и будет естественно и логично, если забитый нежный пол порой преступает такие далекие горизонты распутства, принужденный к тому объективными причинами. Может быть, моя гипотеза ошибочна? Возможно, виновата в первую очередь жена? Ну что ж, даже если так, какой будет прок от того, что муж сделает из этого трагедию? Только полный идиот может страдать по-настоящему из-за поведения супруги. Разве маленькие безобидные шалости жены приносят ему физическую боль? Конечно же, нет. Его страдания — это всего лишь умственные упражнения. А в чем их причина? Легкомысленные поступки жены, которые доставили кому-то удовольствие за пятьсот лье от Парижа. Почему же тогда он страдает? Да потому что таким воспитали его местные предрассудки. Что же ему делать? Освободиться от них, наложить на них большую кучу и немедленно. Глупо мучить себя из-за каких-то мелких неприятностей, которые испытала его мужская честь, когда, будучи мужчиной, он может броситься в океан плотских утех? И самое умное для него — нырнуть в тот океан, и все пакости его супруги вскоре будут забыты.

Получается, что причина его расстройства — не поступок супруги, а его материальные следствия, то есть нечто, вылупившееся из яйца, которое он не оплодотворил, но тем не менее должен признать своим потомством; неужели стоит расстраиваться из-за этого? Какое ребячество! Ведь у оскорбленного мужа есть два выхода: продолжать сожительствовать с женой, даже если она и неверна ему, чтобы иметь наследников, или оставить ее. Либо он живет с ней по-прежнему, как это делают распутные мужья, зная, что нет никакой уверенности в том, что ребенок, которого она носит в себе, его собственный. Либо он заставит жену избавиться от плода, что не составит ей никакого труда. В первом случае ему останется, как впрочем, и его сопернику, продолжать трудиться над увеличением рода человеческого, и кто знает, возможно, следующий плод произойдет от его семени. Шансы здесь примерно равны, и надо быть круглым идиотом, чтобы отказаться от такой возможности. Итак, одно из двух: поступить таким образом и сразу прекратить всякие сношения с женой, заподозрив ее в измене, что есть самый надежный способ сохранить свое лицо; или, согласившись возделывать тот же 'сад, где трудится ее любовник, он не должен осуждать его — соперник достоин осуждения не более, чем он сам, ибо бросает в ту же почву семена, которые могут принести плоды.

Некоторые мужья могут привести свои контраргументы, и я отвечу на них так: здесь опять одно из двух — либо, сударь, у вас не будет детей, либо они будут и с равной долей вероятности они могут быть как вашими, так и вашего соперника. Что касается второй возможности, мы снова имеем выбор: скажем, ваша супруга захочет скрыть свою связь за беременностью, и в этом случае — будьте уверены! — она из кожи вылезет, чтобы улечься в вашу постель, потому что не успокоится до тех пор, пока не убедится в том, что вы ее не подозреваете; тогда ее свобода гарантирована, и с этого момента она может вволю наслаждаться со своим любовником. Следовательно, ваше беспокойство не имеет под собой никаких оснований: ребенок ваш, можно быть уверенным на сей счет, ведь жена бесконечно заинтересована в, том, чтобы он принадлежал вам. Сопоставьте все аргументы и получите то, чего вам так страстно хочется знать: ребенок ваш, вне всякого сомнения, он ваш, исходя из того самого соображения, по которому из двух бегунов первым доходит до финиша тот, кто получает за это вознаграждение, побеждая соперника, который ничего не выигрывает в этом забеге. Однако давайте на минуту допустим, что ребенок не ваш. Ну и что из того? Что здесь такого? Разве вы не желали наследника? И вот он у вас есть. Не брошенное в благодатную почву семя, а воспитание формирует сыновьи чувства. Будьте уверены, что ребенок этот, у которого нет никаких сомнений относительно вашего отцовства, который привык постоянно видеть вас, произносить ваше имя, любить вас как отца, будет уважать вас и, быть может, еще больше, чем если бы вы сами приняли участие в его создании. Так стоит ли терзаться? Разумеется, вас мучает ваше больное воображение, однако нет ничего легче, чем избавиться от этого недуга. Хорошенько встряхните свое воображение чем-нибудь таким, что еще сильнее подействует на вас, и вы быстро направите его в нужное вам русло. Детали и нюансы лечения не столь важны — главное, что моя философия предлагает вам все, что необходимо. Ничто так безусловно не принадлежит нам, как наше потомство — ну, и слава Богу, вы получили сына, вот он, ваш законный наследник. Ничто не является вашим в такой мере, как подаренная вещь. Осуществляйте свои права и помните, что несколько фунтов живой организованной материи — будь она вашей или чьей-нибудь еще — очень мало значит в глазах Природы, которая непрестанно, каждую секунду, работает над ее дезорганизацией и разрушением, как бы это нас ни удручало.

А теперь для вас, прелестные жены, милые мои подруги, приведу я такой пример. Я успокоила ваших мужей и преподала урок этим господам, которых, независимо от вашего поведения, не стоит лишать драгоценных минут сна; теперь я научу вас искусству обманывать их, но вначале заставлю вас содрогнуться от ужасной картины наказаний, предусмотренных за прелюбодеяние. Я покажу вам эту картину для того, чтобы вы увидели, какие неслыханные удовольствия сулит это мнимое преступление, если вам посчастливилось родиться в милосердном краю, где общественное мнение, оставляя ваше предосудительное поведение на суд вашей собственной совести, не выносит вам приговора, а только пытается пробудить в вашей душе легкое чувство стыда за позор, который вы на себя навлекли. А ведь этот позор — давайте признаем это — многим из нас придает дополнительный шарм.

Закон, обнародованный императором Константином, предусматривал за супружескую неверность такое же наказание как за отцеубийство, а именно: преступницу сжигали заживо или же зашивали в мешок и бросали в море; несчастные, обвиненные в этом преступлении, даже не имели права оправдаться.

Губернатор одной провинции отправил в ссылку женщину, уличенную в прелюбодеянии, консул же посчитал наказание слишком мягким и выгнал ее из Италии, кроме того, он объявил, что император разрешает любому желающему убить ее.

Древние датчане карали прелюбодеяние смертью, тогда как за убийство полагался простой штраф, это показывает, какой из двух поступков считался серьезнее.

Монголы разрубали изменницу на две части.

В Тонкинском королевстве ее затаптывал слон.

А в Сиаме обычаи были более терпимы, хотя и здесь участвовал слон. Виновницу помещали в специальное хитроумное приспособление, и слон мог наслаждаться несчастной, думая, что это самка-слониха. За этим, несомненно, кроется извращение.

В аналогичных случаях древние бретонцы, также скорее всего из извращенных побуждений, засекали прелюбодеек до смерти.

В Африке есть маленькое королевство Луанго, где существует обычай сбрасывать изменницу и ее любовника с крутой скалы.

Галлы обычно мазали ее грязью, потом волокли ее тело по земле через весь город.

В некоторых странах жену судил сам супруг: казнил ее на месте, если считал, что она виновна; это можно назвать отголоском той давней традиции, по которой мужья могли избавляться от наскучивших им жен.

Такой же обычай имелся у готов, который давал мужу право казнить жену своими руками, если обнаруживалась ее измена[35].

Дикари племени Майами отрубали прелюбодейкам нос, абиссинцы вытаскивали их на улицу и разрывали на куски.

Аборигены Канады делали им надрез на голове, потом сдирали скальп.

В Восточной Римской империи грешниц продавали на рыночной площади всем желающим.

В Диарбекире преступницу казнили всей семьей, и каждый должен был нанести ей хотя бы один удар кинжалом.

В некоторых провинциях Греции, где, в отличие от Спарты, адюльтер не разрешался, безнаказанно убить изменницу мог любой человек.

Дикари племени Гуакс-Толиам, обнаруженного французскими исследователями в Америке, бросали изменницу к ногам вождя, разрубали на куски, и все присутствующие съедали их.

Готтентоты, допускавшие отцеубийство, убийство матери и детей, сурово относились к супружеской неверности. Они карали изменницу смертью, причем доказательством вины служило даже свидетельство ребенка[36].

Ах, милые сластолюбивые распутницы! Если бы только, на что я надеюсь, эти примеры еще больше вдохновляли вас! Ведь уверенность в порочности поступка служит еще одним удовольствием для таких просвещенных умов, как наши, поэтому, любезные подруги, внимайте моим словам и извлеките из них урок. Итак, я изложу вам теорию прелюбодеяния.

Будьте вдвойне ласковы и внимательны к мужу, когда собираетесь обмануть его. Если он — распутник, предугадывайте его желания, уступайте всем его прихотям, восхищайтесь всеми его причудами, как бы невероятны они вам ни казались, по собственной воле предоставляйте ему любую часть своего тела, которая вызывает у него вожделение. Потакая его вкусам и наклонностям, окружайте его красивыми девочками или мальчиками и выполняйте все его требования. Преисполненный признательности, он и не подумает ни в чем упрекнуть вас, более того — разве может он обвинить вас в том, что в такой же мере относится и к нему?

Вам не обойтись без наперсницы: заниматься этим делом в одиночку — значит, увеличивать риск разоблачения, поэтому найдите надежную и верную вам женщину, чьи страсти совпадают с вашими. Прежде всего — хорошо платите ей.

Для удовлетворения ваших желаний доверяйтесь больше вашей помощнице, чем любовнику. Первая будет верно служить вам и хранить тайну, второй раструбит на весь свет о своей победе и покроет вас позором.

На лакея, слугу, секретаря никто не обратит внимания, но едва лишь вы заведете себе друга, вы пропали.

Не поддавайтесь соблазну размножения. Нет меньшего удовольствия, чем производить на свет детей. Беременность вредна для здоровья, портит фигуру, ослабляет ваши чары, не говоря уже о том, что над вами постоянно будет витать тень неуверенности по поводу событий, которые ухудшают настроение супруга. Есть тысяча способов избежав зачатия и пятьсот — чтобы предупредить рождение ребенка; самый надежный и лучший из всех — сношение в задний проход, при этом надо завести служанку, которая в эти моменты будет ласкать вам клитор, и такие наслаждения скоро покажутся вам несравненно более приятными, .нежели все прочие; кроме того, это доставит больше удовольствия и вашим партнерам, муж ничего не заметит, и все будут довольны.

Может быть, сам муж предложит вам испробовать содомию. В таком случае не следует сразу соглашаться — сначала помучьте его и не уступайте его домогательствам. Если боязнь забеременеть заставляет вас самой предложить этот способ, сделайте вид, будто вы смертельно боитесь этого: мол, одна ваша знакомая дама рассказывала, как она занимается такими делами со своим мужем. Испытав такие наслаждения, смело занимайтесь этим же со своим любовником, таким образом, вы рассеете возможные подозрения и избавитесь от страха беременности.

Отправьте шпионов по следу своего мужа-тирана, следите за каждым его шагом, чтобы он не застал вас, когда вы будете испытывать истинное блаженство на стороне.

Но если связь ваша обнаружится, если вас застанут на месте преступления и при этом невозможно будет оправдаться, примите вид кающейся грешницы, окружите мужа еще большим вниманием и заботой, предупреждайте все его желания. Если прежде, чем пуститься в разгул, вы уже завоевали его своими ласками, он скоро простит вас и будет любить еще сильнее; если он упорствует, намекните ему, что вам известны его тайные дела, пригрозите вывести его на чистую воду, но для того, чтобы постоянно держать его в руках и властвовать над ним, вы должны, с самых первых дней супружеской жизни изучив его вкусы, потакать и угождать им. В конце концов, он станет ручным и в случае вашего провала непременно к вам вернется. Когда он вас простит, будьте еще ласковее и внимательнее, но не слишком успокаивайтесь — удвойте предосторожности, искуснее скрывайте свою вторую жизнь: умная жена всегда должна быть начеку, дабы не раздражать мужа.

Наслаждайтесь сверх всякой меры, впрочем, никакой меры здесь не существует — только одна непрерывная череда сладостных открытий. Так стремитесь к ним и ни от чего не отказывайтесь!

Держитесь подальше от проституток и продажных женщин, насколько это возможно. Общение с ними не доставит вам большого удовольствия, зато может причинить серьезный вред. Они действуют не столь скрытно, как любовники, кроме того, известно, что можно скрыть свою связь с мужчиной, но с женщиной почти невозможно.

Если вам случится оказаться в компании из двух пар, постарайтесь завоевать дружбу второй женщины и разузнать все ее вкусы, интересы и привычки; никогда не присоединяйтесь к компании, если у другой женщины нет тех обязательств, какие есть у вас, так как в противном случае ей не нужно скрываться и прятаться, и ее неосторожность может вас погубить.

Всегда ищите способ полностью контролировать окружающих и их интимную жизнь. Если вас предал мужчина, не задумывайтесь и ответьте ему тем же. Судьба и жизнь другого человека — ничто по сравнению с вашим спокойствием, и я убеждена, что во сто крат лучше разделаться с опасным свидетелем, чем быть от него в зависимости и опасаться, что он вас скомпрометирует.

Самое главное — ваша репутация, она нужна для того, чтобы расширить ваши возможности наслаждаться. Женщина, которую считают добропорядочной, получит намного больше удовольствий, чем дама с запятнанной репутацией.

Однако при любых обстоятельствах берегите покой вашего супруга. Советую это совсем не потому, что на свете есть кто-то, кого стоит поберечь, даже если это противоречит вашим собственным интересам, а потому, что в данном случае ваш собственный интерес заключается в том, чтобы муж жил как можно дольше. Познать своего мужа — это долгая и трудная наука для жены, но если этого добиться, ей не придется начинать заново с другим мужчиной, к тому же нет никакой уверенности в том, что второй окажется лучше первого. В муже она должна найти не возлюбленного, но доброго, чуткого и предсказуемого человека, и залогом успеха здесь служит скорее привычка, нежели новые ощущения.

Если способы наслаждения, о которых я говорила только что, не возбуждают вас, тогда совокупляйтесь во влагалище — я не возражаю, но сосуд, не успев наполниться, пустеет, так что не допускайте зачатия; это особенно важно, если вы не спите с мужем, хотя важно и в том случае, когда вы с ним спите, ибо, как я говорила, неуверенность дает пищу для сомнений, а сомнения почти всегда ведут к разрыву и краху.

Прежде всего уничтожьте в себе всякое уважение к гражданским и религиозным церемониям, приковывающим вас к мужчине, которого вы не любите или перестали любить или которого вам недостаточно. Свадебная месса, благословение, брачный контракт, вся эта белиберда — разве это не кандалы, на всю жизнь сковывающие вас? Данное вами слово или обет — это лишь пустой звук, который дает мужчине право, пожизненное право, на женщину и который ни в коем случае не должен связывать ни одну, ни другую сторону. Тебе, Жюльетта, суждено выйти отсюда в мир, — при этом наставница обратила свой взор на меня, — и ты должна презирать эту бессмысленную чепуху и смеяться над ней от всей души — большего она не заслуживает. Это смешные церемонии, но тем не менее их приходится соблюдать: балаганный фигляр скачет вокруг стола, размахивает руками, что-то бормочет, заглядывая в толстенную книгу, а второй плут заставляет вас вписать свое имя в другую книгу — подумай сама, неужели это может впечатлить настоящую женщину? Пользуйся правами, данными тебе Природой, послушай, что она тебе шепчет: наплюй на эти презренные обычаи и распутничай вволю. Твое тело — это храм, в котором Природа требует к себе поклонения. Природа глумится над алтарем, за которым глупый священник бормочет свои дурацкие ритуальные заклинания. Клятвы, которых ждет от тебя Природа, — совсем не те, что ты повторяешь вслед за этим жалким шутом, и не те, что ты запечатлела на бумаге, услужливо подставленной его помощником, истекающим от похоти негодяем. Природа хочет, чтобы ты поклялась, что будешь наслаждаться мужчинами, пока хватит сил. Природа предлагает тебе истинного Бога — не тот круглый кусочек засушенного теста, который дешевый арлекин заталкивает в твое горло; в качестве божества она предлагает тебе удовольствия и сладчайшие наслаждения, но, пренебрегая своими обязанностями перед этим божеством и перед своими желаниями, ты вызываешь гнев матери-природы, по-настоящему любящей своих чад.

Выбирая любовника, всегда предпочитай женатого человека, так вы оба будете заинтересованы в сохранении тайны, и будет меньше опасность разоблачения; желательно просто-напрасто нанять его за деньги. Я уже говорила: наемные партнеры — самые лучшие и их можно менять как белье; разнообразие и множественность — вот два самых мощных двигателя вожделения. Пусть у вас будет как можно больше мужчин: ничто так не восторгает нас, ничто так не распаляет, как избыток; никто в отдельности из этой толпы не в состоянии дать вам полное удовлетворение, и вы вообще ничего не поняли в жизни, если изведали только один мужской член. Обслужи вас целая армия, для вашего мужа ничего от этого не изменится, и согласитесь, что тысячный любовник опозорит его не более, чем самый первый, в сущности позора при этом будет даже меньше, так как каждый новый позор в какой-то мере стирает предыдущий. Если муж ваш не дурак, он более склонен простить распутство, нежели любовь на стороне: последняя наносит ему личное оскорбление, между тем как первое означает просто небольшое отклонение вашего физического состояния. Причиной может быть и его немощь, но в принципе разницы здесь нет; что же касается вас и ваших принципов, либо вы не обладаете философским складом мышления, либо должны понять, что, сделав первый шаг, вы не совершите большего греха, если сделаете еще десять тысяч подобных. Таким образом, остается суждение окружающих. Но судить вас может только ваш собственный разум. Все зависит от искусства притворяться и обманывать: если вы его усвоите или хотя бы поставите перед собой такую цель, вы будете делать все, что захотите, и с общественным мнением, и со своим мужем. Никогда не забывайте, что не сама ошибка губит женщину, но вызванные ею толки и пересуды, что десять тысяч преступлений, оставшихся безвестными, менее опасны, чем маленький проступок, который бросается в глаза окружающим.

Будьте скромны в одежде: роскошные пышные украшения больше выставляют женщину напоказ, чем двадцать любовников; элегантная, но скромная прическа, небогатое платье — вот что нужно; в конце концов, не в этом счастье — счастье в частых разнообразных плотских утехах. Имея кроткий скромный вид, вы никогда не попадете под подозрение: как только кто-то осмелится осудить ваш образ жизни, тысячи сочувствующих, с копьями наперевес, тут же бросятся на вашу защиту. У публики нет времени разбираться досконально, она судит только по одежде, и нет ничего проще, чем надеть на себя то, что ей по нраву. Удовлетворите ее желание, и, когда потребуется, публика будет на вашей стороне.

Если у вас будут сыновья, когда они вырастут, немедленно удалите их от себя — они слишком часто выступают в роли предателей своих матерей. Если они начнут искушать вас, подавите в себе это желание, ибо разница в возрасте наверняка приведет к отвращению, и его объектом будете вы. Нет ничего волнующего в этом виде кровосмешения, оно отрицательно влияет на другие, более глубокие наслаждения. Зато вы сможете заниматься этим со своей дочерью, если она будет вас возбуждать, что менее рискованно. Привлеките ее к своему разгулу, и она меньше будет болтать об этом.

А теперь, в заключение, хочу дать всем вам такой совет: самоограничение, которое исповедуют иные женщины, является ударом по обществу, проклятьем обществу, и должно существовать примерное наказание тем тупоголовым созданиям, которые, неважно по какой причине, воображают, будто, храня отвратительное целомудрие, они оправдывают свое существование в этом мире и готовят себя к блаженству в следующем.

О, вы, юные аппетитные образчики женского рода, — восторженно продолжала Дельбена, — к вам я обращалась до сих пор и вам повторяю еще раз: пошлите к черту эту дремучую добродетель, которую глупцы полагают вашим украшением, выбросьте из головы неестественную варварскую привычку убивать себя на алтарях этой гротескной добропорядочности, чье жалкое и скудное вознаграждение никогда не компенсирует жертв, принесенных во имя ее! И скажите на милость, по какому такому праву мужчины требуют от вас полнейшего самоотрицания, когда себе ни в чем не отказывают? Разве вы не видите, что это они сами придумали такие правила игры и что двигала ими их гордыня, их наглое тщеславие или их собственная невоздержанность?

Ах, подруги мои, послушайте меня: занимайтесь плотскими утехами — для них вы и рождены! Природа создала вас для совокупления; пусть вопят сумасшедшие, пусть судьи городят чепуху и распускают сопли, пусть хнычут и брюзжат лицемеры — у них есть свои резоны осуждать эти сладкие наслаждения, эти неописуемые безумства, которые делают счастливым каждый ваш день и час. Ничего не добившись от вас, завидуя всем, кому вы доставляете наслаждение, они бросают в вас камни и порицают вас, потому что им уже нечего ждать от жизни, и они не в состоянии больше ничего попросить у вас; спросите совета у детей любви и радости, задайте вопрос всему человечеству, и миллиарды голосов хором ответят вам: стремитесь к плотским усладам, ибо Природа создала вас для совокупления, и отказ от него — преступление против Природы. Не страшитесь пустого слова распутница, женщина, стыдящаяся этого славного звания, — недалекая и дешевая потаскушка. Распутница — это прелестное создание, юное и страстное, кого меньше заботит собственная репутация, чем благо других. Распутница — любимое дитя Природы, а целомудренная девушка — экскремент Природы; распутница служит на алтарях, весталка-девственница всю свою жизнь сидит на колу своих неутоленных желаний. Нет более сильного оскорбления, какой девушка может бросить в лицо Природе, чем возмутительное воздержание и вред, который тем самым она наносит самой себе. Ее девственность происходит от самой большой, самой противной здравому смыслу, самой низкой из всех глупостей. Совокупляйтесь, подруги, совокупляйтесь, повторяю я вам, плюйте на советы тех, кто хочет заковать вас в цепи добропорядочности, которая не приводит и никогда не приведет ни к чему хорошему. Навсегда забудьте скромность и воздержанность, спешите насладиться, спешите, ибо существует определенный возраст, в котором только и сладок оргазм — не упустите его. Время быстротечно. Если вы дадите розам увянуть, вы пожнете бурю угрызений и раскаяний; может наступить день, когда, обуянные запоздалым желанием, чтобы кто-нибудь сорвал ваши увядшие лепестки, вы уже не найдете возлюбленного, который захочет вас, и тогда — тогда вы ни за что не простите себе, что упустили те безвозвратные моменты, когда любовь могла быть к вам благосклонной. Возможно, вы возразите, что распутная женщина бесчестит себя, и груз бесчестия невероятно тяжел. Но можно ли всерьез принять столь ничтожное возражение? Давайте будем откровенны: только предрассудок порождает понятие о бесчестии, как много поступков считаются дурными только в глазах людей, воспитанных предрассудком! Такие пороки, как, например, воровство, содомия, трусость — разве они не постыдны? Но это не мешает считать, что для Природы они совершенно законны, а то, что законно, не может быть постыдным, ведь не может быть незаконным или неестественным все, что внушает нам Природа. Ну ладно, не будем останавливаться на этих пороках и признаем, что в каждого человека изначально заложено стремление к здоровью. Если это так, тогда средства, которые он употребляет для этого, столь же естественны, сколько законны. Точно так же, разве все люди не ищут высших наслаждений в плотских утехах? Если содомия — надежное средство достичь цели, значит, содомия не может быть постыдным актом. Наконец, каждый из нас носит в себе чувство самосохранения, каждый, можно сказать, заражен этим инстинктом. Для самосохранения трусость — самое верное средство, выходит, это свойство совсем не постыдное, и каковы бы ни были безосновательные предрассудки относительно любого из этих пороков, совершенно очевидно, что ни один из них нельзя назвать дурным, поскольку все они естественны. Так же обстоит дело и с развратом, которым занимаются многие, причем самые мудрые женщины. Ничто так не угодно Природе, как либертинаж, следовательно, он не может быть дурным делом.

Давайте на минуту допустим, что в этом есть какое-то бесчестье. Но какая умная женщина из-за этого откажется от удовольствий? Ей в высшей степени плевать, что кто-то считает ее бесстыдницей. Если она достаточно умна, чтобы не считать себя таковой, значит, в ее случае никакого бесстыдства нет и в помине; она будет хохотать над этой несправедливостью и тупостью, она охотно уступит домогательствам Природы и сделает это лучше, нежели любая другая, менее развратная особа. Но если женщина дрожит за свое доброе имя, о счастье она может забыть, счастливой может быть та, кто уже распростился со своей репутацией и кто бесстрашно отдается своим желаниям, потому что терять им больше нечего.

Предположим, что поступки и привычки распутной женщины, продиктованные ее наклонностями, действительно дурны с точки зрения правил и установлений, принятых в данной стране, но эти поступки, какими бы они ни были, настолько необходимы для ее счастья, что она не может отказаться от них без ущерба для себя, она будет просто сумасшедшей, если станет подавлять свои желания из боязни покрыть себя позором. И бремя надуманного бесчестья не будет мешать ей предаваться своему любимому пороку; в первом случае ее страдание будет, так сказать, интеллектуального порядка, которое трогает далеко не всех, между тем как во втором она лишает себя удовольствия, доступного всем прочим. Таким образом, как из двух неизбежных зол выбирают меньшее, так и нашей даме придется смириться с позором и продолжать жить как прежде, не обращая внимания на недоброжелательные взгляды, потому что в первом случае она ничего не теряет, навлекая на себя позор, а во втором — теряет бесконечно много. Следовательно, она должна привыкнуть к оскорблениям, научиться стойко переносить их; она должна победить этого злобного немощного врага и с самого раннего детства отучиться краснеть по пустякам, должна наплевать на скромность, преодолеть стыд, который дотла— разрушит мир ее удовольствий и лишит ее счастья.

Достигнув высшего уровня развития, она сделает для себя удивительное и вместе с тем вполне естественное открытие: уколы и шипы этого позора, которых она так страшилась, превратятся в острую приправу к наслаждениям, тогда, не думая больше об оскорблениях, она с удвоенным рвением бросится на поиски столь сладостной боли и скоро с удовольствием начнет открыто демонстрировать свою порочность. Понаблюдайте за любой обольстительной либертиной, и вы увидите, как это несравненное создание жаждет распутничать перед всем миром, не ощущая никакого стыда; она смеется над страхом скандала и сетует лишь на то, что ее поступки недостаточно широко известны. Интересно еще и то, что только на этой стадии она по-настоящему познает наслаждение, которое до сих пор было опутано плотной анестезирующей пеленой ее собственных страхов и предрассудков, и чтобы вознестись к вершинам блаженства и опьянения, ей остается растоптать последние препятствия и ощутить в самых недрах своей души те, незнакомые простым смертным, покалывания, что доводят человека до сладостной агонии. Иногда говорят, будто подобное блаженство сопряжено с ужасными вещами, которые противоречат здравому смыслу и всем законам Природы, совести, приличия, с вещами, которые не только вызывают всеобщий ужас, но и не могут доставить нормальному человеку никакой радости. Может быть, это и так, но лишь с точки зрения дураков. Однако, друзья мои, существуют светлые умы, которые, отбросив все, что делает эти вещи внешне ужасными, то есть навсегда уничтожив предрассудок, ибо только он пятнает их грязью, смотрят на те же самые вещи как на случай испытать неземное блаженство, и их наслаждения тем сильнее, чем шире пропасть между этими вещами и общепринятыми нормами, чем охотнее и настойчивее творят они свои дела и чем строже относится к ним вульгарная толпа. Внушите такие мысли женщине и увидите, что получится. Когда ее душа услышит эту неземную музыку, трепетные аккорды, осаждающие ее, станут настолько страстными и. мощными, что она позабудет обо всем, кроме потребности устремиться еще дальше по чудесному пути, который она выбрала. Чем больше злодеяний она творит, тем сильнее это ей нравится, и вы не услышите от нее никаких жалоб на то, что ее тяготит клеймо бесчестия — бесчестия, которое она боготворит и которое своим опустошающим жаром еще выше поднимает температуру ее наслаждений. И вам станет понятно, почему эти, как их называют, исчадия зла всегда требуют избытка ощущений и почему их не трогает удовольствие, если оно не приправлено преступлением. Само преступление теряет для них всякий смысл, и в отличие от вульгарных умов, которые в нем видят нечто отталкивающее, они смотрят на него совсем другими глазами, под другим углом зрения и находят в нем нескончаемое очарование. Привычка ни перед чем не останавливаться и преодолевать все барьеры ведет их все дальше и дальше в поисках того, что считается дурным и запретным, и так, переходя от безумства к безумству, они, в конечном счете, доходят до чудовищных, невероятных вещей, которые служат очередной ступенью на их пути, потому что эти женщины должны творить настоящие преступления, дабы испытать настоящие спазмы блаженства, и, к сожалению, не существует на свете злодейств, какие могли бы удовлетворить их. Таким образом, постоянно гоняясь за своей быстро ускользающей звездой и вечно обгоняемые собственными желаниями, эти великие женщины сокрушаются не столько о том, что совершили мало зла, но больше о том, что в мире его до обидного мало. Не думайте, милые подруги, что изначальная слабость нашего пола служит надежным убежищем от ветров порока: имея более высокую организацию, чем мужчины, мы скорее их чувствуем бурю и слышим крик птицы зла. Мы способны на чудовищные дела, мы жаждем небывалых извращений; мужчинам и в голову не приходит, на что способна женщина, когда Природа милостиво закрывает глаза, когда захлебывается голос религиозного исступления, когда спадают оковы закона.

Как часто мы слышим безмозглых ораторов, которые клеймят женские страсти, забывая о том, что эти страсти производят искру, зажигающую лампу философии; они забывают, что именно холодным и бесстрастным мужчинам мы обязаны рождением всех тех религиозных глупостей, которые так долго свирепствовали на земле. И пламя эмоций спалило дотла это отвратительное пугало, это Божество, во имя которого столько глоток было перерезано в течение многих веков, только страсть осмелилась снести с лица земли мерзкие алтари. Но даже если наши страсти не оказали мужчинам других услуг, разве этого недостаточно, чтобы они были снисходительными к нашим прихотям и капризам, а мы к слабостям этих кретинов? Да, дорогие мои, презирайте клевету, которой люди с радостью готовы запятнать вас, наплюйте на свой позор, ибо иного он не заслуживает, привыкайте ко всему, что может навлечь на вас обвинения, умножайте свои злодейские дела, и они дадут вам силу без страха смотреть в будущее, они уничтожат зародыши угрызений, прежде чем те дадут всходы. Пусть вашими принципами станут такие, которые лучше всего согласуются с вашими наклонностями, только не надо спрашивать себя, согласуется ли это с погаными человеческими условностями, и не стоит упрекать себя за то, что вы не родились под другими звездами, в другом краю, где подобное поведение приветствуется. Делайте только то, что вам нравится и приносит наслаждение, все прочее — ерунда. Будьте высокомерно безразличны к пустым словам: порок, добродетель — все это понятия, не имеющие никакого реального смысла, они произвольны, их можно поменять местами, они выражают лишь то, что модно в данном месте и в данное время. Повторяю еще раз: позор и бесчестие скоро оборачиваются сладострастием. Где-то, кажется у Тацита, я прочитала, что бесстыдство — это высшее и последнее удовольствие для тех, кому надоели все остальные, испытанные сверх всякой меры. Я признаю, что это удовольствие сопряжено с опасностью, так как необходимо найти средство — и очень мощное — чтобы извлечь наслаждение из этого вида самоуничижения, из этого сорта деградации чувств, который порождает все остальные пороки, ибо удовольствие это иссушает душу или, лучше сказать, лишает женщину воздуха, оставляя взамен удушающую атмосферу запредельного разврата и не оставляя ни малейшего выхода чувству раскаяния. Последнее не просто исчезает — в нем появляются совершенно новые краски и оттенки, и вот мы видим перед собой человека, который утратил вкус ко всему, кроме того, что может вызвать раскаяние, и который вновь и вновь, с тайным сладострастием, вызывает в себе это чувство, чтобы испытать удовольствие от его подавления, и постепенно доходит до самых изощренных излишеств, и доходит до этого тем скорее, чем больше нарушает закон и чем чаще насмехается над добродетелями. Преодолеваемые препятствия становятся эпизодами сладострастия, и зачастую они больше возбуждают извращенное воображение, чем сам акт. Но самое восхитительное здесь то, что человек ощущаем себя счастливым, и он действительно счастлив. Разумеется, счастье зависит исключительно от нашей внутренней организации и может встречаться как в высших сферах добродетели, так и в бездне порока… Это так, но разве добродетель способна довести до сумасшествия? Разве холодную окаменелую душу может утешить или согреть нищенское вознаграждение, которое сулит добродетель? Нет, друзья мои, нет — добродетель никогда не принесет нам счастья. Лжет тот, кто говорит, что обрел в ней счастье — он выдает за счастье то, что на деле является иллюзией тщеславия. Со своей стороны я всеми фибрами души презираю, ненавижу добродетель, ненавижу настолько же, насколько в прошлом боготворила ее, и радость, которую я испытываю, постоянно попирая ее ногами, я хотела бы увенчать высшим блаженством: уничтожить ее в каждом сердце, где она обитает. Как часто мой кипящий мозг, переполненный самыми невероятными образами и картинами, распалялся настолько, что я жаждала только одного — очертя голову броситься в безбрежный океан бесстыдства. Мне надо было еще раз, раз и навсегда, увериться в том, что я распутница; я хотела бы сбросить вуаль лицемерия, растоптать неблагодарные клятвы, мешающие открыто заниматься развратом, и сделаться самой распутной из падших женщин. Признаться, я завидую судьбе тех дивных созданий, которые украшают наши улицы и удовлетворяют грязную похоть каждого встречного; они опускаются до самого предела деградации, погрязая в грязи и в ужасном пороке; бесстыдство — их удел, но они не ощущают его, не ощущают ничего, кроме удовольствия. Какое это счастье! Почему бы всем нам не стремиться к этому? В целом мире нет счастливее того, в ком бьется сердце, закаленное страстями, кто на крыльях страстей воспаряет туда, где не существует ничего кроме наслаждения. И зачем ему ощущать что-то другое? Ах, милые мои, если бы только мы могли достичь таких высот распущенности, мы перестали бы выглядеть мерзкими грешницами! Сама Природа открывает нам врата к счастью, так давайте же войдем в них!

Клянусь моими грешными потрохами, они отвердели! — вскричала неистовая Дельбена. — Они ожили, вознеслись в небо, эти божественные столпы, которые я трогала, беседуя с вами. Смотрите, они тверды как сталь, и моя жопка трепещет и страстно ждет их. Идите же сюда, добрые мои друзья, ублажите ненасытный зад вашей Дельбены, в самые сокровенные глубины распутного чрева влейте свежие струи спермы, которая, если это вообще возможно, погасит пожар, пожирающий меня! Ко мне, Жюльетта, я хочу по капле высосать весь нектар из твоей куночки, пока наши могучие рыцари трудятся над моей попой. Вольмар пусть сядет на твое лицо, пусть вручит тебе свои прелести — лижи их, ешь их, пей их, а одной рукой ты будешь ласкать Флавию, другой — ягодицы Лоретты.

Участники, спектакля заняли свои места. Оба любовника Дельбены по очереди занимались с ней содомией, моя плоть, словно подстегнутая извержением Вольмар, в изобилии текла в рот наставницы, и вот, наконец, пришло время перейти к главному — лишить Лоретту невинности.

Назначенная на роль верховной жрицы, я вооружилась искусственным членом. Это была весьма внушительная штука: безжалостная аббатиса приказала выбрать самый большой во всем арсенале. Последовавшую за этим грубую и сладострастную сцену я хочу описать подробно.

Лоретту поместили в самом центре. Она неподвижно лежала на высоком стуле, под ее ягодицы подложили твердую подушку; девочка лежала, опираясь на стул только задней частью. Ее широко раскинутые ноги растягивали в стороны веревки, привязанные к вделанным в пол кольцам, таким же образом были привязаны ее руки. Самая труднодоступная и интимная часть тела нашей жертвы находилась в очень удобном положении, будто ожидая карающего меча. Перед Лореттой сидел Телем и держал на коленях ее прелестную головку, словно утешая и успокаивая ее. Мысль отдать девочку в руки исповедника, как обычно делают с жертвой перед тем, как ее обезглавить, пришла в голову Дельбене и невероятно забавляла хозяйку, и я поняла, что ее страсти были жестоки в той же мере, в какой ее вкусы были извращены. Было решено, что в то время, как моя рука лишит Лоретту девственности, Дюкроз будет совокупляться со мной сзади. В комнате находился алтарь, стоявший рядом и чуть выше жертвенника, на котором должна была страдать бедная девочка, и алтарь этот был ложем нашей возбужденной до крайности аббатисы. Развалившись на нем между Вольмар и Флавией, эта хищница собралась услаждать себя мыслью о преступлении, которое она подготовила, и роскошным спектаклем самого преступления.

Прежде чем обеспечить мой тыл, Дюкроз подготовил плацдарм для моего предстоящего приступа: увлажнил нижние губки Лоретты и смазал мое оружие маслянистым составом, который должен был облегчить проникновение. Однако первый же толчок вызвал судорожное напряжение крохотной вагины, и Лоретта жалобно вскрикнула: ей еще не исполнилось и десяти лет, а мое копье имело сантиметров пятнадцать в окружности и около тридцати в длину. Поощрительные замечания окружающих, внезапно охвативший меня гнев, желание довести до конца этот акт высшего либертинажа — все это вместе привело к тому, что я с таким неистовством набросилась на бедняжку, какое вы вряд ли найдете в самом пылком любовнике. Мое оружие проникло внутрь, и кровь, хлынувшая из разорванной девственной плевы, и отчаянные стоны жертвы стали свидетельством того, что операция прошла успешно. Урон, понесенный бедной девочкой, оказался совсем нешуточным: рана была настолько большой, что во мне шевельнулось беспокойство за ее жизнь. Дюкроз, тоже обеспокоенный, взглянул вопросительно на аббасису; она, сладострастно кусая губы и дрожа от умелых ласк своих помощниц, кивнула, и это стало сигналом к продолжению.

— Эта сучка наша! — крикнула она. — И не жалейте ее. Я за нее не отвечаю, как, впрочем, ни за кого другого; я делаю здесь все, что хочу!

Вы без труда догадаетесь, как воспламенили меня эти злые слова. И будьте уверены, что бедствия, причиной коих были моя жестокость и непослушный инструмент, только увеличили мое усердие; еще минута, и инструмент целиком исчез в пучине боли. Лоретта лишилась чувств, Дюкроз продолжал содомировать меня, а набухший орган Телема вдохновенно терся о прелестное лицо уже ничего не чувствующей девочки, чью голову он сжимал своими бедрами…

— Мадам, — обратился он к Дельбене, азартно работая членом, — кажется, кое-кому здесь требуется помощь.

— Хорошая порция спермы — вот, что ей требуется, — откликнулась аббатиса. — Это единственное лекарство, которое дают шлюхам.

Я с новой силой продолжала свое дело, все больше возбуждаемая членом Дюкроза, который едва не погрузился полностью в мой задний проход. Экстаз охватил нас всех примерно в один и тот же момент. Трое лесбиянок, распростертых на алтаре, изверглись как целая батарея мортир. По искусственному органу, который я погрузила в самые недра Лоретты, струей стекала моя собственная плоть, а плоть Телема смешалась со слезами жертвы, когда он испытал оргазм на ее лице.

Сломленные усталостью и поняв, что Лоретту требуется привести в чувство, если мы хотим получить от нее новые удовольствия, мы вспомнили о ней. Ее развязали, принялись хлопать по щекам, тормошить, щипать, и вскоре она стала подавать первые признаки жизни.

— Ну что с тобой? — нетерпеливо и грубо спросила Дельбена. — Неужели ты такая неженка, что от подобной малости едва не оказалась у врат ада?

— Увы, мадам, я не могу больше, — слабо проговорила бедная истерзанная девочка, продолжая истекать кровью. — Мне очень больно, я умираю…

— Не так скоро, — отрезала наставница, — пациентки, намного моложе тебя, успешно выдерживали такие же процедуры, так что давайте продолжим.

И без дальнейших разговоров, без попыток остановить кровь, Лоретту привязали снова, только на этот раз ее положили не на спину, а на живот; теперь в удобной для меня позиции был ее задний проход. Дельбена и обе ее помощницы опять расположились на алтаре, а я приготовилась пробить еще одну брешь.

Вряд ли что может сравниться с тем роскошным бесстыдством, с каким Дельбена мастурбировала с помощью Вольмар и Флавии. Последняя, накрыв ее всем телом, прижималась влагалищем ко рту хозяйки и одновременно целовала ей клитор и щекотала соски; Вольмар яростно массировала ненасытный анус аббатисы, погрузив в него три пальца; ни одна часть тела злодейки не оставалась необласканной, и сквозь пелену наслаждений она жадно наблюдала за моими действиями. Знак был подан, и я приступила ко второму акту. Теперь меня содомировал Телем, а Дюкроз должен был готовить к атаке бедную Лоретту и одновременно ласкать мне клитор. Трудности были велики и казались непреодолимыми: два или три раза мой инструмент выталкивался обратно и, несмотря на все мои старания, то и дело сбивался с пути, снова оказываясь во влагалище Лоретты и тем самым доставляя лишние мучения несчастной жертве нашего распутства. Дельбена, потеряв терпение, велела Дюкрозу проторить тропинку собственным членом, и это поручение доставило ему живейшее удовольствие. Имея член, лишь немногим уступающий бушприту, которым была вооружена я, но только более послушный хозяину, развратник в следующий же миг глубоко погрузил его между вздрагивающих ягодиц девочки, протаранил девственные потроха, вытащил их наружу и уже собрался сделать еще один заход и впрыснуть свое семя в пробитую полость, как в тот самый момент аббатиса приказала ему отойти —в сторонку и дать мне возможность продолжать.

— Ах, дьявол меня забери! — пробормотал аббат, вытаскивая свой орган, изнемогающий от вожделения и измазанный темной густой жидкостью — доказательством его победы. — Разрази меня гром! Ну ладно: как скажете. Только я требую реванша. Отдайте мне взамен зад Жюльетты.

— Нет, — отвечала Дельбена, которая, несмотря на то, что купалась в жарких волнах наслаждения, внимательно следила за порядком. — Нет, эта часть тела Жюльетты принадлежит Телему, теперь он должен насладиться ею, и я не могу покушаться на его права. Но ты, шалунишка, если уж так тебе не терпится, пойди и воткни свой посох в изголодавшуюся жопку Вольмар. Ты только взгляни на эту прелесть. Забирайся скорее в нее, закупорь ее как следует, а она от этого еще сильнее будет ласкать меня.

— Да, черт возьми! Да! — подхватила Вольмар. — Иди ко мне, моя норка изнывает от жажды…

Участники карнавала снова заняли свои места, поднялся занавес, и начался новый акт. Брешь, проделанная моим помощником, сделала свое дело, мой инструмент вошел легко и свободно, и минуту спустя наша бедная девочка узнала, как он велик и безжалостен. Она истошно закричала, стоны и вопли ее были ужасны, но Телем, который, казалось, целиком проник в меня, и Дельбена, которая захлебывалась исторгнутой мною плотью, воспламеняли меня настолько, что я забыла обо всем на свете. Потоком хлынула кровь, и девочка потеряла сознание во второй раз, В этот момент снова проявила себя жестокая натура Дельбены.

— Не останавливайся! Продолжай! Не смей прекращать! — гневно вскричала она, увидев, что я заколебалась. — Разве это уже конец? Ты что, не видишь, что мы еще не кончили?

— Но она умирает, — возразила я.

— Умирает? Неужели умирает? Чушь все это! Фиглярство! Комедия! А если даже и так? Что из того? Одной шлюхой больше, одной меньше — мне наплевать. Эта стерва здесь для того, чтобы развлекать нас, и, клянусь всей своей спермой, она будет делать свое дело!

Мою решимость укрепили слова этой мегеры, и, прогнав постыдную жалость, внушенную кем угодно, но только не Природой, я вновь принялась за дело и продолжала до тех пор, пока не прозвучал сигнал к общему отступлению — одновременно, со всех сторон, послышались звуки, напоминающие столпотворение. К тому моменту, как я в изнеможении откинулась на подушки, на моем счету было уже три оргазма.

— А теперь давайте взглянем на нее, — предложила аббатиса, подходя к Лоретте. — Она еще дышит?

— О, ля, ля! Она чувствует себя не хуже, чем до начала потехи, — проворчал Дюкроз, — а если вы в этом сомневаетесь, я могу сделать еще заход в ее вагину, и она вмиг очнется.

— Лучше, если мы разбудим ее все вместе, — сказал Телем. — Я оседлаю ее сзади, Дельбена будет массировать мне анус, а я — целовать попку Вольмар; Дюкроз поработает своим членом в заднем проходе Жюльетты, а своим усердным языком — во влагалище Флавии.

План был одобрен, и мы приступили к его исполнению. Ритмичные движения обоих наших бомбардиров и их неукротимая страстность быстро привели в чувство Лоретту, которая, тем не менее, пребывала в весьма плачевном состоянии.

— Я обожаю вас, мадам, — шепнула я наставнице, отведя ее в сторону, — но как же все-таки вы исправите то, что со мной сделали?

— Не волнуйся, ангел мой, — ответила Дельбена. — Завтра я натру тебя мазью, которая быстро приведет тебя в полный порядок, так что послезавтра никто и не догадается, что твоим сокровищам нанесен непоправимый ущерб. Что же касается Лоретты, разве ты забыла, что ее считают сбежавшей из монастыря? Теперь она наша и никогда больше не выйдет отсюда.

— Что вы собираетесь с ней сделать? — спросила я, сильно заинтригованная.

— Она будет служить для наших утех. Милая Жюльетта, ты как будто только вчера родилась на свет. Неужели до сих пор не понятно, что настоящее распутство не бывает без злодейства, и чем ужаснее одежды, в которые рядится удовольствие, тем оно приятнее для нас?

— Простите, мадам, но я все еще не могу решиться окончательно.

— Потерпи. Ждать тебе осталось недолго — придет время и все твои сомнения исчезнут. А пока давайте поужинаем.

Всей компанией мы перешли в маленькую комнату по соседству с салоном, где происходили оргии. Здесь на столе были расставлены обильные изысканные яства: редчайшие мясные деликатесы и тончайшие вина. Мы сели за стол, и — о, чудо! — нас стала обслуживать Лоретта. Скоро я заметила, по тому, как к ней обращались, как грубо относились к ней, что отныне бедняжка была не более, чем жертвенным агнцем, участь которого решена. Чем больше возрастало оживление за столом, тем хуже ей приходилось: каждое ее движение или слово вознаграждалось пинком, щипком или пощечиной, а малейшая нерадивость или непослушание наказывались еще строже. Я не буду, дорогой читатель, утомлять тебя всеми мерзкими подробностями, сопровождавшими эту разнузданную вакханалию, достаточно сказать, что по своей крайней извращенности они превосходили все самое худшее из того, что я когда-либо видела в среде самых закоренелых распутников.

В комнате было очень тепло, женщины были обнажены, мужчины отличались такой же небрежностью в одежде, то есть отсутствием оной, и вся компания предавалась самым непристойным и грязным утехам, которые диктовал нам полупьяный бред вкупе с обжорством. Телем и Дюкроз яростно оспаривали друг у друга мой зад, истекая похотью и готовые извергнуться тут же от бесплодных усилий; я лежала под их барахтавшимися телами, спокойно ожидая исхода схватки, когда Вольмар, совсем уже пьяная и в своем опьянении более прекрасная, чем сама Венера, схватила оба члена и принялась сдаивать их в чашу для пунша, потому что, как она объяснила, ей захотелось выпить спермы.

— Отличная мысль, — одобрила настоятельница, которая находилась почти в таком же трансе, как и все остальные, ибо вино лилось рекой. — Но я выпью, только если сюда помочится Жюльетта.

Я исполнила просьбу, и чаша пошла по кругу; все распутницы отпили из нее, то же самое с удовольствием сделали мужчины, и когда ритуал подходил к концу, экстравагантная аббатиса, не зная, что еще придумать такого интересного, чтобы пробудить желания, которые она, несмотря на всю свою порочность, исчерпала до дна, объявила, что хочет отправиться в подвал, где покоятся останки умерших в монастыре женщин, найти гроб одной из тех, кого недавно уничтожила ее ревнивая ярость, и совершить на теле покойной своей жертвы несколько оргазмов во имя торжества порока. Мысль эта была подхвачена с бурным восторгом; мы поднялись, спустились вниз и поставили свечи вокруг гроба юной монашки, которую Дельбена отравила три месяца назад после того, как некоторое время боготворила ее. Эта женщина — настоящее исчадие ада — улеглась на гроб, раздвинула ноги, раскрывая свою обнаженную промежность, и приказала святым отцам подходить по очереди. Первым в состязание вступил Дюкроз. Мы были только зрителями, и наши обязанности во время этой жуткой сцены заключались в том, чтобы ласкать ее, целовать и облизывать ей тело и клитор. Обезумевшая Дельбена изнемогала и барахталась в волнах своей страсти, когда послышался внезапный шум, затем пронзительный визг, и все свечи сразу погасли.

— Боже мой, что это! — закричала храбрая наставница, одна из всех нас сохранившая мужество и хладнокровие посреди общей суеты и испуга. — Жюльетта! Флавия! Вольмар!

А мы онемели от страха, мы окаменели, и никто не откликнулся; и если бы аббатиса не рассказала нам наутро о том, что случилось, я, потерявшая в тот момент сознание, так бы и не узнала причину этой суматохи. А причиной была лесная сова, поселившаяся в подземельях монастыря: испуганная светом, к которому не привыкли ее глаза, она взлетела, и резкий порыв воздуха от ее крыльев загасил свечи. Придя в сознание, я увидела, что лежу в своей постели, и Дельбена, которая навестила меня, как только узнала, что мне стало лучше, рассказала, как она успокоила обоих мужчин, которые были почти так же напуганы, как и мы, и с их помощью перетащила женщин в кельи.

— В сверхъестественные явления я не верю, — заявила Дельбена. — Следствия без причины не бывает, и первым делом, несмотря на свое изумление, я незамедлительно стала искать причину. И скоро ее обнаружила. Потом снова зажгла свечи и вместе с нашими рыцарями привела все в порядок.

— А где Лоретта, мадам?

— Лоретта? Она осталась в подвале, дорогая.

— Что? Значит, вы…

— Еще нет. Этим мы займемся в следующий раз, как только соберемся снова. Она выдержала вчерашнее испытание гораздо успешнее, чем можно было предполагать.

— Ах, Дельбена, вы в самом деле развратное, жуткое создание…

— Будет, будет тебе. Это не совсем так. Просто у меня очень требовательные вкусы, и ничто другое так меня не возбуждает.

А раз я убеждена, что мои желания — самые послушные исполнители воли Природы, я покорно следую за ними и не испытываю при этом ни страха, ни угрызений совести, ни сожалений. Но с тобой все в порядке, Жюльетта. Поднимайся, милая моя, пойдем отобедаем в моей комнате и заодно побеседуем.

Когда мы закончили трапезу, Дельбена пригласила меня сесть рядом с ней.

— Тебя удивляет, что я бываю так спокойна, совершая самые жуткие преступления? Ну что ж, не скрою, мне хочется, чтобы ты была так же хладнокровна, как и я, и мне кажется, скоро так оно и будет. Вчера я заметила, что тебя поразила, даже ошарашила невозмутимость, с какой я творила все эти ужасы, и, насколько помнится, ты даже упрекнула меня в отсутствии жалости к бедняжке Лоретте, которая была жертвой нашего разгула.

Ты должна отбросить прочь свои сомнения, Жюльетта: Природа все устроила, обо всем позаботилась, она отвечает за все, что ты видишь вокруг. Разве она дала равные силы, одинаковую красоту и грацию всем сотворенным ею созданиям? Разумеется, нет. Поскольку ей угодно, чтобы каждая отдельно взятая вещь, каждое отдельное существо имели свою собственную форму и свои особенности, она хочет, чтобы и судьбы людей были разные. Невезучие существа, которые угождают нам в когти или возбуждают нашу похоть, имеют свое определенное место в общем порядке Природы точно так же, как звезды на небосводе, как солнце, дающее нам свет; поэтому зло совершает тот, кто вмешивается в этот мудрый порядок — ведь никому не взбредет в голову совать свой нос в космические дела.

— Но, — осмелилась заметить я, — разве вам понравилось бы, окажись вы в их положении и не найдя ни в ком сочувствия?

— Мне? Я бы страдала без всяких жалоб, — таков был стоический ответ, достойный мыслителя, — и никого бы не молила о помощи.

И если я избранница Природы, если мне не приходится бояться нищеты, разве не грозят мне, как и всем остальным, лихорадка и чума, война и голод, и бедствия внезапной революции, и все прочие бичи человечества. Поверь мне, Жюльетта, и крепко запомни, что когда я обрекаю других на страдания, когда с улыбкой созерцаю их, это лишь потому, что я научилась страдать сама, страдать в одиночестве. Сопротивляться глупо и бессмысленно, поэтому надо отдаться промыслу Природы, иными словами — своей судьбе. Природа не призывает нас к милосердию, она предлагает нам развить в себе силы, чтобы противостоять испытаниям, которые она в изобилии припасла для нас. Сочувствие же не только не закаляет нашу душу, не только не готовит ее к испытаниям — оно ее обезоруживает, размягчает, напрочь лишает мужества, которого не окажется в нужный момент, когда придется столкнуться с бедами. Тот, кто научился спокойно воспринимать боль других, сумеет также спокойно смотреть в лицо своим собственным несчастьям, и гораздо важнее научиться страдать самому, нежели бесполезно проливать слезы по поводу чужих страданий. Да, Жюльетта, чем закаленнее человек, тем меньше он болеет и тем ближе к истинной независимости; в жизни нас подстерегают только две вещи: зло, выпадающее на долю других, и зло, которое выпадает нам; стойко принимай первое, и второе меньше поразит тебя, и ничто не сможет нарушить твой покой.

— Тогда, — заметила я, — неизбежным следствием этого равнодушия будет всеобщее зло.

— Ну и что? В принципе думать надо не о зле и не о его противоположности — добродетели, а о том, что делает нас счастливыми, и коль скоро я увижу, что единственная для меня возможность быть счастливой заключается в том, чтобы предаваться самым ужасным порокам, я без колебаний в тот же миг совершу любое, самое немыслимое преступление, потому что, как я уже тебе говорила, Природа диктует мне наслаждаться любой ценой. Если Природа сотворила мою самую интимную сущность таким образом, что только несчастье моих близких может разжечь во мне вожделение, это потому, что она хочет моего участия в милом ее сердцу разрушении, ведь она стремится к разрушению — в этом ее цель, и цель столь же важная, как и все другие — если она сделала меня порочной, значит, ей потребна порочность и нужны такие люди, как я, чтобы служить ей.

— Подобные аргументы могут завести далеко…

— И надо следовать за ними, — тут же парировала Дельбена. — Попробуй показать мне ту грань, за которой они могут стать опасными. Скажем, ты досыта насладилась, утолила свои желания, так чего еще тебе нужно?

— Можно ли наслаждаться за счет других?

— Меньше всего в этом мире меня интересуют другие; я ни капельки не верю в эти братские узы, о которых без конца долдонят глупцы, я внимательно изучила их и отвергла раз и навсегда.

— Как! Вы сомневаетесь в этом первейшем законе Природы?

— Послушай, Жюльетта… Воистину, этой девочке недостает воспитания и наставления…

Наш разговор был на этом прерван: лакей, посланный моей матерью, пришел сообщить госпоже настоятельнице об отчаянном положении дел в нашем доме и о тяжелой болезни моего отца. Мать просила нас с сестрой срочно возвращаться.

— Боже мой! — воскликнула мадам Дельбена. — Я совсем забыла о твоей девственности, которую надо восстановить. Одну минуту, мой ангел, вот возьми экстракт мирта и натирайся им утром и перед сном. На десятый день ты будешь снова непорочной, будто только что вышла из материнского чрева.

Потом она послала за Жюстиной и поручила нас обеих заботам служанки, а на прощанье просила нас навещать ее, как только будет возможность. Мы расцеловались с настоятельницей и покинули монастырь.

Отец умер, и вам известно, в какие несчастья ввергла нас его кончина: через месяц умерла мать, и мы оказались в беспросветной нужде и одиночестве. Жюстина, ничего не знавшая о моей тайной связи с аббатисой, также не подозревала о том, что я навестила монастырь через несколько дней после нашего разорения. Оказанный мне прием показал то последнее, чего я еще не знала в характере этой необычной женщины, поэтому, друзья мои, я расскажу о нашей встрече. В тот день Дельбена была груба со мной. Она начала с того, что отказалась открыть ворота и согласилась на минутную беседу через разделявшую нас решетку.

Когда, удивленная столь холодным приемом, я напомнила ей о наших прежних совместных забавах, Дельбена сказала так:

— Дитя мое, все кончается и остается в прошлом, как только люди перестают жить под одной крышей. Поэтому мой тебе совет: забудь обо всем. Со своей стороны хочу уверить тебя, что не помню ни единого факта и случая, на которые ты намекаешь. Что же до нищеты, которая тебе грозит, вспомни судьбу Эвфрозины: она даже не стала дожидаться, пока ее заставит нужда, а по собственной воле ударилась в распутство. У тебя выбора нет, так что следуй ее примеру. Больше ничего тебе не остается. Хочу добавить только одно: сделав выбор, не пеняй на меня, ибо, в конце концов, эта роль может быть не для тебя, может не принести скорого успеха, тебе могут понадобиться деньги и помощь, а я не смогу дать ни того, ни другого.

С этими словами Дельбена круто повернулась и исчезла, оставив меня в недоуменном отчаянии, которое, конечно, было бы не таким глубоким, будь я большим философом, а так меня одолевали тягостные мрачные мысли…

Я ушла, твердо решив последовать совету этого развратного создания, какими бы опасностями это мне ни грозило. К счастью, я вспомнила имя и адрес женщины, о которой как-то раз упоминала Эвфрозина в те времена, когда, увы, я и не думала что придется просить у нее помощи, и через час стояла перед ее дверью.

Мадам Дювержье тепло и радушно встретила меня. Ее опытный взгляд обманули чудесные результаты, к которым привели снадобья настоятельницы, и Дювержье пришла к выводу, что таким же образом можно обманывать и многих других. За два или три дня до того, как устроиться в этом доме, я простилась с сестрой, чтобы начать жизнь, совершенно отличную от той, что выбрала она.

После многочисленных невзгод мое существование зависело теперь от моей новой хозяйки; я целиком доверилась ей и приняла все ее условия; однако еще до того, как я осталась одна и смогла поразмыслить обо всем случившемся, мои мысли вновь вернулись к предательству мадам Дельбены и к ее неблагодарности. «Увы, — сказала я; обращаясь к самой себе, — почему ее сердце не откликнулось на мое несчастье? Жюльетта нищая и Жюльетта богатая — разве это два разных человека? Откуда эта странная прихоть, заставляющая нас любить роскошь и бежать от нищеты?» Мне еще предстояло понять, что бедность всегда вызывает неприязнь и брезгливость у богатства, а в то время мне было невдомек, как сильно благополучие страшится нищеты, как избегает ее; мне предстояло узнать, что именно боязнь избавить ближнего от страданий порождает отвращение к ним. Еще я удивлялась, как получилось, что эта развратная женщина, эта преступница, как это может быть, что она не боится огласки со стороны тех, с кем она так жестоко обходилась? Это было еще одним признаком моей наивности: я еще ничего не знала о наглости и дерзости, которые отличают порок, когда он основан на богатстве и знатном происхождении. Мадам Дельбена была матерью-настоятельницей одного из самых престижных монастырей Иль де Франса, ее ежегодная рента составляла шестьдесят тысяч ливров[37], она имела самых влиятельных друзей при дворе, и никого так не уважали в столице, как мадам Дельбену — как же ей было не презирать бедную девушку вроде меня, сироту, без единого су в кармане, которая, вздумай она пожаловаться, услышит в ответ смех, если ее вообще соизволят выслушать, или, что вероятнее всего, ее назовут клеветницей, и неосторожная жалобщица, решавшая защитить свои права, может надолго лишиться свободы.

Я была уже настолько испорчена, что этот вопиющий пример несправедливости, даже при всем том, что пострадала от нее я сама, пожалуй, скорее мне пришелся по нраву, нежели подтолкнул к другой, праведной жизни. «Ну и ладно, — подумала я. — Мне тоже надо добиться богатства; богатая, я буду такой же наглой и безнаказанной, как эта женщина; я буду иметь такие же права и такие же удовольствия. Надо сторониться добродетельности, это верная погибель, потому что порок побеждает всегда и всюду; надо любой ценой избежать бедности, так как это предмет всеобщего презрения…» Но не имея ничего, как могла я избежать несчастий? Разумеется, преступными делами. Преступления? Ну и что тут такого? Наставления мадам Дельбены уже разъели, как ржавчина, мое сердце и отравили мой мозг; теперь я ни в чем не видела зла, я была убеждена, что преступление так же исправно служит целям Природы, как добронравие и благочестие, поэтому я решила вступить и этот развращенный мир, где успех — единственный признак торжества, и пусть не мешают мне никакие препятствия, никакие сомнения, ибо нищета — удел тех, кто колеблется. Если общество состоит исключительно из дураков и мошенников, будем в числе последних: в тридцать раз приятнее для самолюбия надувать других, чем оказаться в дураках.

Утешившись и вдохновившись такими мыслями, которые, быть может, шокируют вас в пятнадцатилетней девочке, но которые, однако, благодаря полученному мною воспитанию, не покажутся вам невероятными, я стала покорно дожидаться, что принесет мне Провидение, твердо решив использовать любую возможность улучшить свое положение, чего бы это ни стоило мне самой и всем остальным.

По правде говоря, мне предстояло суровое обучение, и первые, порой болезненные шаги должны были довершить разложение моей нравственности, но чтобы не оскорблять ваши чувства, дорогие читатели, я воздержусь от описания подробностей, потому что я совершала поступки, которые наверняка превосходят по своей чудовищной порочности все, чем вы занимаетесь каждодневно.

— Признаться, мадам, я никак не могу до конца поверить в это, — вмешался маркиз. — Зная все, на что вы способны, я заявляю, что просто ошарашен тем, что вы, пусть даже на один миг, позволили себе так растеряться. Ваши поступки и ваше поведение…

— Простите меня, — сказала графиня де Лорсанж, — но это всего лишь результат испорченности, которую обнаруживают оба пола…

— Хорошо, продолжайте, мадам, продолжайте.

— …потому что Дювержье в равной степени умела угождать прихотям и мужчин и женщин.

— Надеюсь, — заметил маркиз, — вы не собираетесь лишить нас подробностей, которые, как бы ни были они эксцентричны и причудливы, еще больше развлекут нас? Мы знакомы практически со всеми экстравагантностями, присущими нашему полу, и вы доставите нам удовольствие, поведав о тех, которым предаются женщины.

— Ну хорошо, будь по-вашему, — согласилась графиня. — Я постараюсь описать только самые необычные оргии и, чтобы не впадать в однообразие, пропущу те, что кажутся мне чересчур банальными.

— Чудесно, — заявил маркиз, демонстрируя собравшимся свой уже набухший от вожделения орган, — только не забывайте, как действуют на нас подобные рассказы. Взгляните, до чего довело меня даже ваше предисловие.

— Хорошо, мой друг, — сказала очаровательная графиня, — разве я не вся в вашем распоряжении? И я получу двойное удовольствие от своих мучительных воспоминаний. А раз самоутверждение так много значит для женщины, позвольте предположить, что если речи мои служат причиной такого повышения температуры, то и моя скромная персона также имеет к этому какое-то отношение.

— Вы совершенно правы, и я готов доказать вам это сию же минуту, — сказал маркиз. Он и в самом деле был возбужден до крайности и увел Жюльетту в соседнюю комнату, где они оставались достаточно долго, чтобы вдоволь вкусить все самые сладкие радости необузданного порока.

— Со своей стороны, — сказал шевалье, оставшийся после их ухода наедине с Жюстиной, — я должен признать, что пока еще не готов сбросить балласт. Но неважно, поди сюда, дитя мое, стань на колени и пососи меня; только будь добра сначала показать мне твой задик, потому что твои передние прелести интересуют меня меньше. Вот так, очень хорошо, — добавил он, разглядывая Жюстину, которая была достаточно обучена такого рода вещам и умела, хотя и не без неудовольствия и раскаяния, возбудить мужчин. — Да, да, очень хорошо, милочка.

И шевалье, чувствуя себя на седьмом небе от неописуемого удовольствия, был уже близок к тому, чтобы отдаться изысканно-сладостным ощущениям вызванного таким путем оргазма, когда вернувшийся вместе с Жюльеттой маркиз начал умолять ее вновь разматывать нить своих воспоминаний, и его приятелю пришлось подавить в себе стремительно приближавшийся пароксизм страсти.

Когда присутствующие успокоились, и все внимание вновь обратилось на мадам де Лорсанж, она продолжила свою историю и рассказала следующее.

В доме мадам Дювержье жили шестеро женщин, но одним мановением руки она могла вызвать на подмогу еще сотни три; два подтянутых лакея почти двухметрового роста с гигантскими, как у Геркулеса, членами и два юных грума[38], четырнадцати и пятнадцати лет, оба неземной красоты, были всегда к услугам развратников, которые любили смешение полов или предпочитали античные гомосексуальные забавы женскому обществу. На тот случай, если этого ограниченного мужского контингента окажется недостаточно, Дювержье могла усилить его за счет резерва из более чем восьмидесяти человек, которые жили вне заведения и которые, в любой час дня и ночи, были готовы предоставить себя в полное распоряжение клиентов.

Дом мадам Дювержье был хитроумно устроенным и уютным местом. Он располагался во внутреннем дворе, был окружен садом и имел два выхода с каждой стороны, так что свидания проходили в условиях абсолютной секретности, которую не могла бы обеспечить никакая иная планировка. Внутри дома обстановка отличалась изысканностью, будуары навевали сладострастие, повар был мастером своего дела, вина были высшего качества, а девочки очаровательны. Естественно, пользование этими выдающимися преимуществами было сопряжено с расходами. Ничто в Париже не стоило так дорого, как ночной раут в этом восхитительном месте: Дювержье никогда не требовала меньше десяти луидоров за самое элементарное рандеву «тет-а-тет». Не имея никаких моральных и религиозных принципов, пользуясь неизменным и могучим покровительством полиции, первая сводница самых высокопоставленных лиц королевства, мадам Дювержье, которая ничего и никого не боялась в этом мире, была законодательницей мод в своей области: она делала невероятные открытия, специализировалась на таких вещах, на которые до сих пор никто из ее профессии не осмеливался и которые заставили бы содрогнуться саму Природу, не говоря уже о человечестве.

В течение шести недель подряд эта ловкая мошенница сумела продать мою девственность более, чем пятидесяти покупателям, и каждый вечер, используя помаду, во многом напоминавшую мазь мадам Дельбены, она тщательно стирала следы разрушений, причиненных мне безжалостной и безудержной страстью тех, в чьи руки отдавала меня ее жадность. А поскольку у всех, без исключения, любителей первых роз была тяжелая рука и бычий темперамент под стать соответствующей величины члену, я избавлю вас от многих тягостных подробностей и расскажу лишь о герцоге де Стерне, чья эксцентричная мания даже мне показалась необычной.

Требовательная похоть этого либертена откликалась лишь на самые нищенские одежды, и я пришла к нему, одетая как бездомная уличная девчонка. Пройдя многочисленные роскошные апартаменты, я оказалась в увешанной зеркалами комнате, где меня ожидал герцог вместе со своим камердинером, высоким юношей лет восемнадцати с красивым и удивительно интересным лицом. Я вошла в роль, которую мне предстояло сыграть, и удачно ответила на все вопросы этой грязной скотины. Я стояла перед ним, а он восседал на диване и поглаживал член своего лакея. Потом герцог заговорил со мной.

— Правда ли, что ты находишься в самом плачевном положении и что пришла сюда с единственной целью и надеждой заработать кое-что, чтобы хоть как-то свести концы с концами?

— Да, господин, как правда и то, что уже три дня ни я, ни моя матушка ничего не ели.

— Ого! Это еще лучше! — сказал герцог и положил руку своего прислужника на свои чресла. — Это очень важно. Я безмерно рад, что твои дела обстоят именно так. Значит, тебя продает твоя мать?

— Увы, да.

— Великолепно! Гм… а у тебя есть сестры?

— Одна, мой господин.

— Как же получилось, что она не пришла с тобой?

— Она ушла из дома, ее выгнала нищета, и мы не знаем, что с ней стало,

— Ах, ты, лопни мои глаза! Ее же надо отыскать! Как ты думаешь, где она может быть? Кстати, сколько ей лет?

— Тринадцать.

— Тринадцать! Потрясающе, потрясающе! Какого же черта, зная мои вкусы — а они, клянусь Богом, должны их знать! — какого же дьявола они скрывают от меня такое чудное создание?

— Но никто не знает, где она, мой господин.

— Тринадцать лет! Потрясающе! Ну ладно, я ее разыщу. В любом случае я найду ее. А ну-ка, Любен, сними с нее одежду и приступим к проверке.

Пока выполнялся его приказ, герцог, продолжая дело, начатое его ганимедом,[39] с довольным видом яростно трепал темный дряблый орган, настолько крохотный, что его почти не было видно. Когда я обнажилась, Любен осмотрел меня с величайшим вниманием, — потом доложил хозяину, что все в самом отменном состоянии.

— Покажи другую сторону, — приказал герцог. И Любен, положив меня на кушетку, раздвинул мне ноги; не знаю, действительно ли он убедился в отсутствии признаков предыдущего вторжения или удовлетворился искусным камуфляжем, но, как бы то ни было, Любен уверил герцога, что и в этой части тела нет никаких подозрительных повреждений.

— А с другой стороны? — пробормотал Стерн, раздвигая мои ягодицы и пальцем ощупывая задний проход.

— Нет, господин мой, ничего подозрительного.

— Хорошо, — удовлетворился распутный аристократ, приподнимая меня и усаживая себе на колени, — но видишь ли, дитя мое, я не способен сделать это дело самостоятельно. Пощупай эту штуку. Мягкая, да? Как тряпка, не правда ли? Будь ты самой что ни на есть настоящей Венерой, ты не смогла бы сделать его тверже. А теперь полюбуйся этим великолепным орудием, — продолжал он, заставив меня взять в руки внушительный член своего камердинера. — Этот не сравнимый ни с чем орган лишит тебя невинности гораздо лучше, чем мой. Ты не против? Тогда прими позу, а я буду тебе помогать. Хоть я и не в силах сам сделать что-нибудь путное, я обожаю наблюдать, как это делают другие.

— Ах, господин мой! — сказала я, испугавшись необычайных размеров маячившего передо мной члена. — Это чудовище разорвет меня на куски, я не смогу его выдержать!

Я попыталась вырваться, скрыться куда-нибудь, но герцог де Стерн и слышать не хотел об этом.

— Давай не балуйся, никаких кошек-мышек! В маленьких девочках я люблю послушание, те же, у кого его недостает, теряют мое доброе расположение… Подойди ближе. Но сначала я хочу, чтобы ты поцеловала зад моему Любеку.

И, повернув его ко мне, добавил:

— Красивый зад, не так ли? Тогда целуй!

Я повиновалась.

— А как насчет того, чтобы поцеловать этот источник наслаждений, который торчит с другой стороны? Ну-ка, поцелуй эту штуку!

Я опять повиновалась.

— А теперь приготовься, ложись сюда…

Он крепко обхватил меня руками; его слуга встрепенулся и принялся за дело с такой силой и ловкостью, что за три мощных качка вонзил свой массивный орган до самого дна моего чрева. Ужасный вопль вырвался из моей глотки; герцог, заломив мне руки и не переставая массировать мой задний проход, жадно внимал моим вздохам и крикам. Мускулистый Любен, полностью овладев мною, больше не нуждался в помощи хозяина, поэтому теперь герцог прошел за спину моего партнера и пристроился к нему сзади. Напор, с каким хозяин атаковал холопскую задницу, только увеличивал силу толчков, обрушивающихся на меня; я едва не скончалась под тяжестью двух тел и под напором совместных атак, и только оргазм Любека спас мне жизнь.

— Черт возьми! — заорал герцог, который не успел дойти до кульминации. — Сегодня ты что-то поспешил, Любен, что это с тобой? Отчего, сношаясь во влагалище, ты всякий раз теряешь рассудок?

Это обстоятельство расстроило план наступления герцога, он вытащил свой маленький разъяренный орган, который, казалось, только и искал какой-нибудь алтарь, чтобы излить на нем свой гнев.

— Ко мне, малышка! — скомандовал он, вкладывая свой инструмент в мои руки. — Ты, Любен, ложись лицом вниз на этот диван. Ну а ты, маленькая глупая гусыня, — обратился он ко мне, — засунь эту сердитую штуку в норку, откуда она выскочила, потом зайди сзади и облегчи мою задачу: вставь два или три пальца мне в зад.

Все желания распутника были удовлетворены, процедура закончилась, и этот необыкновенный человек заплатил тридцать луидоров за пользование теми частями моего тела, в непорочности коих у него не возникло никаких сомнений.

Когда я вернулась домой, Фатима, моя новая подруга шестнадцати лет от роду и красивая как божий день, с которой я успела подружиться, расхохоталась, услышав рассказ о моем приключении. С ней произошло то же самое с той только разницей, что ей повезло больше, чем мне: она получила пятьдесят луидоров, оказавшихся в кошельке, который она стащила с камина.

— Как? — удивилась я. — Ты позволяешь себе подобные вещи?

— Регулярно или, вернее, всякий раз, когда удается, моя милая, — отвечала Фатима, — и без малейших колебаний и сомнений, поверь мне. Эти негодяи очень богаты, и кому, как не нам, принадлежат их деньги? Почему же мы должны быть так глупы и не брать то, что можно взять? Неужели ты все еще блуждаешь в потемках невежества и считаешь, что в воровстве есть что-то плохое?

— Я уверена, что воровать — очень дурно.

— Что за чушь! — покачала головой Фатима. — Она тем более неуместна при нашей профессии. Мне будет нетрудно переубедить тебя. Завтра я обедаю со своим любовником и попрошу мадам Дювержье отпустить тебя со мной, тогда ты услышишь, как рассуждает на этот счет Дорваль.

— Ах ты, стерва! — воскликнула я в притворном ужасе. — Ты хочешь убить во мне то малое, что осталось; впрочем, если на то пошло, меня очень притягивают такие вещи… Короче, я согласна. И не волнуйся: ты найдешь во мне хорошую ученицу. А Дювержье меня отпустит?

— Ты тоже не беспокойся, — ответила Фатима. — — Предоставь это мне.

На следующий день, рано утром, за нами заехал экипаж, и мы направились в сторону Ла-Вилетт. Дом, возле которого мы остановились, стоял уединенно, но казался очень респектабельным. Нас встретил слуга и, проводив в богато украшенную комнату, вышел отпустить наш экипаж. Только тогда Фатима начала прояснять ситуацию.

— Ты знаешь, где мы находимся? — улыбнулась она.

— Не имею никакого понятия.

— В доме очень-очень необыкновенного человека, — сказала моя подруга. — Я солгала, когда сказала, что он мой любовник. Я часто бывала здесь, но только по делам. Обо всем этом, о том, как я зарабатываю, Дювержье ничего не знает: все, что я здесь получаю, — мое. Однако работа не лишена риска…

— Что ты хочешь сказать? — забеспокоилась я. — Ты возбудила мое… мое любопытство.

— Мы в доме одного из самых удачливых воров во всем Париже; этот господин живет воровством, которое приносит ему самые сладкие удовольствия. Он все объяснит сам, и его философия пойдет тебе только на пользу; он даже обратит тебя в свою веру. Дорваль абсолютно безразличен к женщинам до тех пор, пока не сделано дело, и только после этого он возвращается к жизни, только тогда вспыхивают все его страсти; женщины привлекают его, когда совершают кражу, и даже их ласки он старается украсть. Это по-настоящему захватывающая игра, впрочем, ты увидишь сама. Если тебе покажется, что мы ничего не получили за свою работу, имей в виду, что мне уже заплатили заранее. Вот десять луидоров, они твои. Свою долю я оставила себе.

— А Дювержье?

— Но я же тебе сказала: она здесь не при чем. Да, я обманываю нашу любимую матушку, но разве я не права?

— Может быть, права, — согласилась я. — То, что мы заработаем здесь, принадлежит нам, и не стоит делиться с ней добычей, сама мысль об этом, видит Бог, уже поднимает мне настроение. Но продолжай, по крайней мере, объясни мне главное. Кого мы должны обобрать и каким образом?

— Слушай внимательно. Шпионы, а они у хозяина повсюду в Париже, сообщают ему о прибытии иностранцев и простаков, которые приезжают к нам сотнями; он с ними знакомится, устраивает для них обеды с женщинами нашего типа, которые воруют у них кошельки, пока удовлетворяют их желания, вся добыча идет ему, и независимо от того, сколько украдено, женщины получают четвертую часть, это не считая того, что им платят клиенты.

— Но ведь это опасно, — заметила я. — Как он ухитряется избегать ареста?

— Его бы давно арестовали, если бы он не принял меры, чтобы избавить себя от всяких неудобств и случайностей. Будь уверена: никакая опасность нам не грозит.

— Это его дом?

— И не единственный: у него их штук тридцать. Сейчас мы в одном из них, где он останавливается раз в шесть месяцев, возможно, раз в год. Сыграй получше свою роль; на обед придут два или три иностранца, после обеда мы уйдем развлекать этих господ в отдельные комнаты. Смотри не зевай — не упусти свой кошелек, а я тебе обещаю, что своего не прозеваю. Дорваль будет наблюдать за нами тайком. Когда дело будет сделано, идиотов усыпят порошком, подсыпанным в бокалы, а остаток ночи мы проведем с хозяином, который сразу после нашего ухода исчезнет тоже; уедет куда-нибудь еще и повторит тот же фокус с другими женщинами. А наши богатенькие чурбаны, когда проснутся наутро, будут только счастливы, что легко отделались и сохранили свою шкуру.

— Если тебе заплатили заранее, — спросила я, — почему бы нам не сбежать, чтобы не участвовать в этом деле?

— Это было бы большой ошибкой: он легко расправится с нами, а если мы все сделаем в лучшем виде, будет приглашать нас почти каждый месяц. Кроме того, если послушаться твоего совета, мы лишимся того, что можем заработать, обобрав этих кретинов.

— Ты права. И если бы не твой первый аргумент, я бы, наверное, предпочла украсть без него и не отдавать три четверти добычи.

— Хотя я придерживаюсь прежнего своего мнения, мне очень нравится ход твоих рассуждений, — с одобрением заметила Фатима, — это говорит о том, что у тебя есть все, что нужно, чтобы добиться успеха в нашей профессии.

Не успели мы закончить разговор, как вошел Дорваль. Это был сорокалетний мужчина очень приятной наружности, и весь его облик и манеры производили впечатление умного и любезного господина; помимо всего прочего у него был несомненный дар очаровывать окружающих, очень важный для его профессии.

— Фатима, — обратился он к моей подруге, ласково улыбнувшись мне, — я думаю, ты объяснила этому юному прелестному существу суть нашей предстоящей комбинации? Тогда мне остается только добавить, что сегодня мы будем принимать двоих пожилых немцев. Они недавно в Париже и горят желанием встретиться с привлекательными девочками. Один носит на себе бриллиантов на двадцать тысяч крон, я предоставляю его тебе, Фатима. Другой, по-моему, собирается купить поместье в здешних краях. Я уверил его, что могу подыскать для него что-нибудь не очень дорогое, если он согласен заплатить наличными, поэтому при нем должно быть тысяч сорок франков чистоганом или в кредитных билетах. Он будет твой, Жюльетта. Покажи свои способности, и я обещаю тебе свое сотрудничество в будущем, причем очень часто.

— Извините, сударь, — сказала я, — но неужели такие ужасные дела возбуждают вашу чувственность?

— Милая девочка, — начал Дорваль, — я вижу, что ты ничего в этем не смыслишь: я имею в виду ту встряску, которую дает нервной системе ощущение преступления. Ты хочешь понять эти сладострастные мгновения — я объясню их тебе в свое время, а пока у нас есть другие дела. Давайте пройдем в ту комнату, наши немцы скоро будут здесь, и, пожалуйста, употребите все свое искусство обольщения, удовлетворите их как следует — это все, о чем я вас прошу, от этого будет зависеть ваша оплата.

Гости прибыли. Шеффнер, предназначенный мне, был настоящий барон сорока пяти лет, по-настоящему уродливый, по-настоящему мерзкий тип и по-настоящему глупый, каким и бывает, насколько я знаю, настоящий немец, если исключить знаменитого Гесснера. Гусь, которого должна была обчистить моя подруга, звался Конрад; он и вправду был усыпан бриллиантами; его вид, фигура, лицо и возраст делали его почти полной копией своего соотечественника, а его непроходимая безмозглость, не менее впечатляющая, чем у Шеффнера, гарантировала Фатиме успех не менее легкий и не менее полный, чем, судя по всему, тот, что ожидал меня.

Разговор, поначалу общий и довольно нудный, постепенно оживился и стал почти интимным. Фатима была не только прелестна — она была искусной собеседницей и скоро одурманила и ошеломила бедного Конрада, а мой стыдливо невинный вид покорил Шеффнера. Пришло время обедать. Дорваль следил за тем, чтобы рюмки гостей не пустовали, он то и дело подливал им самые крепкие и изысканные вина, и в самом разгаре десерта оба наших тевтонца стали высказывать признаки самого крайнего возбуждения и желания побеседовать с нами наедине.

Дорваль, желая проследить за каждой из нас, захотел, чтобы мы уединялись с клиентом по очереди; он объявил, что в доме только один будуар, как мог, успокоил Конрада, разгоряченного до предела, и дал мне знак увести Шеффнера и заняться им. Бедняга немец, казалось, никогда не насытится моими ласками. В будуаре было жарко, мы быстро разделись, и я положила его вещи подле себя с правой стороны. В то время как барон наслаждался мною, пока, чтобы отвлечь его, я страстно прижимала его голову к своей груди, думая больше о своей добыче, нежели о его ощущениях, я незаметно, один за другим, вывернула его карманы. Судя по тощему кошельку, который попался мне под руку и который, как мне вначале показалось, заключал в себе все бывшие при нем деньги, я подумала, что сокровища находятся в бумажнике, ловко вытащила его из правого кармана пальто и сунула под матрац, на котором мы кувыркались.

Дождавшись апогея, потеряв всякий интерес ко всему остальному и почувствовав отвращение к противной потной туше, которая лежала на мне, я позвонила; пришла служанка, помогла немцу прийти в себя и подала ему рюмку ликера с подмешанным зельем; он залпом проглотил напиток, и она проводила его в спальню, где он моментально погрузился в такой глубокий сон, что мощный храп слышался еще несколько часов.

Через минуту после его ухода вошел Дорваль

— Ты просто чудо, мой ангел! — восхитился он, обнимая меня, — Чудо и прелесть! Я видел все. Ах, как умело ты его обработала! Поверь мне, я в восторге от подобных представлений. Посмотри сюда, — продолжал он, показывая мне свой член, твердый как железный прут. — Я дошел до этого состояния благодаря твоему искусству.

С этими словами он повалил меня на кровать, и я узнала, в чем заключалась отличительная особенность этого распутника: его возбуждала сперма, извергнутая перед этим в мое влагалище. Он высасывал ее с таким удовольствием, так приятно водил горячим нежным языком по моим нижним губкам, погружая его все глубже и глубже, одним словом, все, что он делал, было настолько восхитительно, что я сама испытала оргазм, заполнив ему рот своим нектаром. Вероятнее всего, это случилось главным образом благодаря необычному, только что совершенному мною поступку и характеру человека, который заставил меня совершить его, и в меньшей мере благодаря полученному физическому удовольствию; больше всего меня восхитило то, с каким непринужденным очарованием Фатима и Дорваль соблазнили меня на столь приятное предприятие.

Облизав досуха мое лоно, Дорваль не исторг из себя ни капли. Я отдала ему кошелек и бумажник, он взял их, даже не посмотрев внутрь, и я уступила свое место Фатиме. Дорваль увел меня с собой и, пока прильнув к потайному глазку, наблюдал за тем, как моя подруга добивается того же результата, развратник заставлял меня ласкать его и отвечал мне горячими ласками. При этом он то и дело глубоко погружал язык мне в рот, едва не доставая гортани, и истаивал от блаженства. О, как волшебна эта острая смесь преступления и похоти! Как велика ее власть над нашими чувствами! Умелые действия Фатимы, наконец, выдавили из Дорваля оргазм: как сумасшедший, он бросился на меня, вонзил свою шпагу до самого эфеса и залил мое чрево недвусмысленными доказательствами своего экстаза.

После этого неистовый наш хозяин вернулся к моей подруге. Я через смотровое отверстие увидела всю сцену до мельчайших подробностей: точно так же, как это происходило со мной, он уткнулся лицом между бедер Фатимы и со смаком осушил ее влагалище от плоти Конрада, потом забрал трофеи, и, оставив обоих немцев наслаждаться сном, мы удалились в маленький уютный кабинет, где Дорваль, сбросил вторую порцию семени в вагину Фатимы, облизывая в то же время мою промежность, и изложил нам сущность своих оригинальных пристрастий, которую я привожу слово в слово.

— Милые мои девочки, только одним-единственным отличались люди друг от друга, когда давным-давно человечество переживало свое детство — я имею в виду грубую физическую силу. Природа выделила всем своим чадам достаточно жизненного пространства, и только физическая сила, распределенная очень неравномерно, определяла способ, каким они должны делить этот мир. Стало быть, вначале было воровство, именно воровство, повторяю, было основой основ, исходным моментом, потому что несправедливый раздел породил обиду, которую сильный причинил слабому, и эта несправедливость, или лучше сказать, кража, была предусмотрена Природой, таким образом, Природа дала человеку право воровать. С другой стороны, слабые мстят за себя, используя при этом свою ловкость и сообразительность, чтобы вернуть то, что было взято у них силой, и здесь появляется обман — родной брат воровства и сын Природы. Если бы воровство было противно Природе, она бы всех наделила равными физическими и умственными способностями; поскольку все люди сотворены равноправными, Природа должна была позаботиться о том, чтобы каждому досталась равная доля в этом мире, и не допустила бы обогащения одного за счет другого. Будь так, воровство было бы невозможным. Но когда из рук своей созидательницы человек получает такие условия для жизни, которые с самого начала предполагают имущественное неравенство и, следовательно, воровство, только невежды продолжают упорствовать, считая, что Природа не хочет, чтобы люди воровали. Напротив, она недвусмысленно говорит, что воровство ее главное установление, что она положила его в основу всех животных инстинктов. Только благодаря бесконечному воровству выживают животные, только постоянное посягательство на чужое обеспечивает их существование. Как и когда пришло в голову человеку, который, в конце концов, тоже есть животное, что надо считать преступлением какое-то свойство, заложенное Природой в душу животных?

Когда были приняты первые законы, когда слабый согласился уступить часть своей независимости, чтобы сохранить остальное, главной заботой для него стало, конечно, сохранение своего имущества, поэтому для того, чтобы мирно наслаждаться тем немногим, что у него осталось, основной целью придуманных им законов он сделал защиту своего добра. Сильный принял эти законы, хотя заранее знал, что не станет им подчиняться. Было установлено, что каждый человек имеет право безраздельно владеть наследственным имуществом, и тот, кто посягал на это право, подвергался наказанию. Но в этом не было ничего естественного, ничего, продиктованного Природой или внушенного ею; это была бессовестная выдумка людей, разделенных с тех пор на два класса: те, кто отдает четверть своего каравая, чтобы получить возможность без помех съесть и переварить оставшуюся часть, и те, кто охотно принимает эту четверть и, зная, что можно в любой момент забрать остальное, соглашается со строгим порядком, но не для того, чтобы охранить свой класс от посягательств другого, а для того, чтобы слабые не грабили друг друга и чтобы было сподручнее грабить их. Итак, воровство, освященное Природой, не исчезло с лица земли, перешло в другие формы, когда его узаконили юридически. Судейские чиновники воруют, когда берут взятки за то, что должны делать бесплатно. Священник ворует, взимая плату за посредничество между Богом и человеком. Торговец ворует, продавая свой мешок картошки по цене в три раза выше того, что на самом деле стоит эта картошка. Сиятельные особы воруют, облагая своих подданных произвольными церковными десятинами, пошлинами, штрафами и налогами. Все эти виды грабежа были разрешены и освящены от имени высшего права, и что же мы видим в результате? Мы видим, как люди на законных основаниях выступают против чего бы вы думали? — против самого естественного права всех, то есть против элементарного права каждого человека, который, если у него нет денег, забирает их у того, кого считает богаче себя. Этого человека называют преступником, и никто даже не вспомнит, что единственные виновники его преступления — самые первые на земле грабители, о которых никто не скажет дурного слова, — только они несут ответственность за то, что тот человек был вынужден взять оружие и силой восстановить справедливость, попранную первым узурпатором. Тогда, если приведенные примеры можно назвать узурпацией, которая привела к нищете слабых созданий, вынужденное воровство последних правильнее будет считать не преступлением, а скорее следствием, неизбежно вытекающим из причины; и коль скоро вы согласны с причиной, какое вы имеете право карать следствие? Значит, наказывая воров, вы поступаете несправедливо. Скажем, вы толкнули локтем слугу, у которого в руках драгоценная ваза, ваза падает и разбивается, получается, что вы не можете наказать его за неловкость, потому что ваш гнев должен быть направлен на причину, то есть на самого себя. Когда доведенный до отчаяния крестьянин, обреченный на бродяжничество непомерными налогами, которыми вы же его и обложили, бросает свой плуг, берет в руки пистолет и идет на большую дорогу грабить вас, вы можете наказать его — это ваше право, но в таком случае вы совершаете вопиющее беззаконие, ибо он не виноват, он — такая же жертва, как тот слуга: не подтолкни вы его, и он не разбил бы вазы, а раз вы его толкнули, нечего пенять на следствие. Таким образом, грабя вас, бедняга не совершает никакого преступления — он просто хочет вернуть хотя бы часть того, что вы и вам подобные раньше у него отобрали. Он не делает ничего такого, что можно назвать неестественным, — он пытается восстановить равновесие, которое, как в царстве нравственности и морали, так и в физическом царстве, является высшим законом Природы; поэтому для крестьянина естественно стать головорезом, и в этом его собственная справедливость. Но я хочу доказать совсем не это, впрочем, никаких доказательств здесь не требуется, и не нужны никакие аргументы, чтобы продемонстрировать следующий факт: слабый человек делает не больше и не меньше того, что он должен делать, то есть хочет вернуть вещь, когда-то по праву принадлежавшую ему. Я же хочу убедить вас в том, что сильный человек также не совершает преступления и не поступает несправедливо, когда стремится ограбить слабого. Мне хочется убедить вас именно в этом, потому что в данном случае речь идет обо мне, и я занимаюсь этим каждый день. Так вот, доказать сие довольно просто: воровство, совершаемое представителем сильного класса, гораздо естественнее с точки зрения Природы и ее законов, чем воровство слабого, так как Природа не предусмотрела насилия слабого над сильным; такое насилие может иметь место в рамках морали, но уж никак не в физическом смысле, поскольку, чтобы иметь возможность сделать кому бы , то ни было физическое насилие, слабый должен обладать физической силой, которой у него просто-напросто нет; иными словами, он должен обладать тем, что ему не дано, короче, в некотором смысле он должен плюнуть в лицо Природе. Законы нашей мудрой праматери гласят, что сила давит слабость, иначе на кой черт нужна эта сила? Сильному, в отличие от слабого, нет необходимости маскироваться — он всегда поступает сообразно своему характеру, а характер свой он получил от Природы, и во всех его делах и поступках она отображается как в зеркале: угнетение, насилие, жестокость, тирания, несправедливость — все это проявления характера, вложенного в человека той запретной силой, что дала ему жизнь на этой земле. Стало быть, все это суть простые, непосредственные и потому чистые эманации его сущности, такие же чистые, как та рука, что запечатлела в нем именно эти свойства, а не другие, следовательно, осуществляя свои права подавлять и угнетать слабого, раздевать и разорять его, он делает самое естественное дело на земле. Если бы наша общая прародительница хотела равенства, о котором мечтают слабаки, если бы она хотела справедливого раздела собственности, почему же тогда она поделила людей на два класса: сильных и слабых? Разве, сортируя людей подобным образом, она не предельно ясно выразила свои намерения, не показала, что различия между физическими способностями соответствуют различиям в имущественном смысле? Ведь согласно ее замыслу лев получает целую долю, а мышь не получает ничего, это необходимо для достижения равновесия, которое и есть единственный фундамент всей системы. Чтобы это равновесие имело место в жизни, в естественной природной среде, люди не должны вмешиваться в него; равновесие в Природе мешает людям, по их разумению оно противоречит великому закону жизни, а в глазах Природы является фундаментом, на котором покоится жизнь; причина такого разногласия в следующем: состояние, которое мы принимаем за нарушение мирового порядка, поскольку оно порождает зло, напротив, восстанавливает порядок в универсальной системе. Скажем, сильный теряет все, что имел, и все согласны, что это непорядок. Слабый реагирует на свою обездоленность и грабит сильного — здесь весы уравновешиваются благодаря преступлениям, необходимым для Природы. Поэтому не стоит останавливаться перед тем, чтобы насиловать слабого, и не нам решать, как называется наш поступок — преступлением или благим делом, характеристику ему дает реакция слабого. Обдирая бедняков, лишая наследства сирот и вдов, мы просто законным образом реализуем права, данные нам Природой. Может, кто-то назовет это преступлением? Ха, ха! Единственное преступление заключается в том, чтобы не пользоваться данными человеку правами: нищий, брошенный судьбой нам на растерзание, — такая же пища для хищников, которым Природа покровительствует. Если сильный вносит разлад в общую схему, когда грабит тех, кто лежит у его ног, то этот лежащий восстанавливает порядок тем, что начинает воровать у других: таким образом, и сильный и слабый, оба служат Природе.

Если проследить родословную права собственности, мы непременно придем к узурпации. Однако воровство карается только потому, что оно посягает на право собственности, но само по себе это право имеет своим источником также воровство. Стало быть, закон наказывает вора за ограбление других воров, наказывает слабого за попытку вернуть то, что было у него украдено, наказывает сильного за желание либо создать, либо увеличить свое богатство, пользуясь талантами и прерогативами, полученными от Природы. Какая бесконечная серия бессмысленных глупостей! До тех пор, пока не будет законодательно установлен титул собственности — а такого никогда не произойдет, — будет очень затруднительно доказать, что воровство —гпреступление, ибо вызванная воровством потеря тут же оборачивается возвратом, а раз Природе безразлично, что происходит как на той, так и на другой стороне, никому не дано никакого законного права утверждать, что благоволение к одной стороне в ущерб другой — это нарушение ее законов.

И слабая сторона совершенно права, когда для возвращения отобранного идет войной на сильную сторону и, если все складывается удачно, вынуждает узурпатора бросить добычу; слабый не прав в одном: он обманывает Природу, потому что она создала его рабом и нищим, а он отвергает и рабство и нищету — в этом его вина; сильный прав в любом случае, так как остается верен своему призванию и действует только в строгом с ним соответствии, другими словами, грабит слабого и получает при этом удовольствие. А теперь заглянем в мысли каждого из них. Прежде чем напасть на сильного, слабый человек, какими бы соображениями он ни оправдывал свое решение, будет сомневаться и колебаться, его сомнение происходит из того факта, —что он собирается преступить законы Природы, принимая на себя не присущую ему функцию. Сильный же, напротив, когда он грабит слабого, когда — скажем так — начинает активно пользоваться данными ему правами, реализуя их в полной мере, пожинает плоды удовольствия пропорционально затраченным усилиям. Чем более жестоко отнесется он к беспомощному слабому человеку, тем больше сладострастия испытает; собственная несправедливость — вот чем он наслаждается, слезы несчастной жертвы ему дороже любого бальзама, потому что только так он реализует дар, который в него вложила Природа; использование этого дара — настоящая потребность, а ее удовлетворение — острое удовольствие. Более того, удовольствие, которое испытывает удачливый человек, сравнивая свою долю с участью несчастного, это по-настоящему восхитительное ощущение бывает полным лишь тогда, когда жертва доходит до полного отчаяния. Чем сильнее он топчет свою и без того изнуренную несчастьями добычу, тем рельефнее становится контраст и тем приятнее сравнение, следовательно, тем больше он добавляет хвороста в костер своей страсти. Таким образом, из мучений слабого несчастного человека он извлекает два исключительно сладостных удовольствия: увеличение своего материального состояния и моральное наслаждение от сравнения, причем степень этого наслаждения напрямую зависит от страданий, которые он причиняет несчастному. Так пусть он грабит его, сжигает, пытает, несет ему гибель; пусть ничего не оставляет угнетенному кроме возможности дышать, чтобы продлить тому жизнь, которая нужна угнетателю для сравнения; словом, пусть он делает, что хочет, ведь он не делает ничего противоестественного или не одобренного Природой; все его поступки, даже самые невероятные, — это естественный выход активных жизненных сил, подаренных ему: чем больше и чаще он использует свои способности, тем больше получает удовольствия; чем лучше он использует их, тем лучше служит Природе.

Теперь позвольте мне, милые девочки, — после короткой паузы продолжал Дорваль, — привести несколько примеров в поддержку моей гипотезы, я думаю, при вашей воспитанности, вы их поймете и оцените.

Воровство пользуется таким большим уважением в Абиссинии, что главарь воровской шайки получает лицензию и право спокойно воровать.

Оно поощряется среди коряков, у которых такое поведение — единственный способ заслужить почет и уважение.

В племени токухичи девушка не может выйти замуж, не показав своей ловкости в этой профессии.

У мингрелов воровство — признак мастерства и мужества, и мужчины открыто хвастают своими выдающимися подвигами в этой сфере.

Наши путешественники видели, что оно процветает на Таити.

В Сицилии разбойник — уважаемая профессия, что-то вроде призвания.

В эпоху феодализма Франция была одним огромным логовом воров, с той поры изменились только формы, а остальное осталось прежним. Только теперь воруют не крупные вассалы — они сами стали объектом грабежа, так как, судя по их правам, аристократы превратились в рабов короля, который поставил их на колени[40].

Знаменитый пират сэр Эдвин Камерон долгое время блокировал Кромвеля в гавани.

Досточтимый Мак-Грегор создал целую науку грабежа: он рассылал своих людей по округе собирать с крестьян налоги и выдавать им расписки от имени землевладельца.

Короче, можете не напрягать свои мозги, девочки: любой способ отобрать что-нибудь у ближнего абсолютно законен. Ловкость, хитрость, сила — существует множество самых разных средств для достижения благородной цели; задача слабого — добиваться более справедливого распределения всего, чем можно владеть; задача сильного — получить, скопить, увеличить свое состояние любым способом, любым путем. Если закон Природы требует какого-то переворота или сдвига, неужели ей есть дело до тех, кто погибнет при этом? Все человеческие попытки — результат приложения природных законов, и это должно успокоить совесть человека, развеять его сомнения и колебания перед любым поступком; это должно вдохновить его на любой поступок, какой придет ему в голову. Ничто не бывает случайным, все в этом мире диктуется необходимостью, поэтому необходимость оправдывает абсолютно все, и всякая вещь, демонстрирующая свою необходимость, постыдной считаться не должна.

Сын того самого Камерона усовершенствовал воровство: приказы главаря слепо выполнялись его людьми, все награбленное шло в общий котел, а затем добыча делилась с неукоснительной справедливостью.

В старые времена подвиги разбойников и грабителей воспевали в легендах, почитали их за геройство, а самые искусные в этом деле пользовались большим уважением.

Два знаменитых разбойника покровительствовали претенденту на английский трон, внуку Иакова II, и грабили и воровали, чтобы ему помочь.

Когда иллиноец[41] совершает кражу, он, по заведенной традиции, отдает судье половину добычи, тот оправдывает его, и ни один судья не видит в этом ничего дурного.

Есть страны, где воровство наказывается, как говорят «Lex talionis»[42][43] пойманного вора тоже грабят, потом отпускают. Возможно, такой закон покажется вам чересчур мягким. Ну что ж, есть и более суровые и жестокие, и я докажу вам их несправедливость. Но прежде чем продолжить нашу лекцию, я ненадолго остановлюсь на этом законе возмездия.

Предположим, что Петр оскорбляет и третирует Павла, затем в суде, где царствует принцип «око за око», Петра заставляют страдать от тех же обид, которые он нанес Павлу. Но это же вопиющая несправедливость, потому что когда Петр наносил эти оскорбления, у него были свои мотивы, которые согласно всем законам естественной справедливости снижают, если можно так сказать, степень его вины, а вот когда, в качестве наказания, вы третируете его точно так же, как он третировал Павла, у вас нет мотива, который вдохновлял обидчика, хотя, на первый взгляд, наказание адекватно проступку. Таким образом, я показал вам крайнюю несправедливость закона, который так возносят глупцы[44].

Было время, когда одним из прав немецких баронов считалось право грабить на большой дороге. Это право вытекало из самых древних установлений в обществе, когда свободный человек или бродяга зарабатывал себе на пропитание на манер лесных зверей и птиц: доставал пищу из любого попавшегося под руку источника; в те далекие времена человек был дитя и ученик Природы, сегодня он — раб нелепых предрассудков, отвратительных законов и религиозных глупостей. «Все ценности в этом мире, — вопит слабый, — были равномерно распределены среди всех людей». Очень хорошо. Но, сотворив слабых и сильных, Природа достаточно ясно показала, что она предназначала эти ценности только сильным и что слабые лишены возможности пользоваться ими, за исключением жалких крох со стола, за которым сидят сильные и капризные деспоты. Природа призвала последних обогащаться за счет слабых, которые, в отместку, могут воровать у богатых, так что она разговаривает с людьми тем же языком, каким советует вольным птицам воровать зерно с полей, волку — пожирать ягнят, пауку — плести свою паутину и ловить мух. Все, все в этом мире — воровство, нескончаемая и яростная борьба за выживание; стремление отобрать что-нибудь у других — основная и самая законная страсть, которую посеяла в нашем сердце Природа. Таковы главные законы поведения, которые навечно вошли в нашу плоть и кровь; воровство — первейший инстинкт живых существ и, без сомнения, самый приятный.

Воровство уважали лакедемоняне. Его узаконил Ликург; по мнению великого законодателя, оно делало спартанцев ловкими, быстрыми, сильными и смелыми; на Филиппинах до сих пор почитают воров и разбойников.

Германцы считали его упражнением, весьма полезным для юношества, и устраивали состязания, над которыми смеялись римляне; египтяне включали его в программу своих школ; всякий американец — ловкий вор; оно широко распространено в Африке; без предубеждения относятся к нему по ту сторону Альп.

Каждую ночь Нерон выходил из своего дворца и отправлялся на улицу грабить, а утром все награбленное им у своих подданных продавали на рыночной площади, и деньги шли в императорскую казну.

Президент Рие, сын Самюэля Бернара и отец Беленвилье, грабил в силу своих наклонностей и для собственного обогащения: на мосту Пон-Неф он поджидал с пистолетом в руке ночных прохожих и выворачивал их карманы. Однажды ему понравились часы друга своего отца, тогда, как гласит молва, он дождался, когда тот вышел из дома Самюэля после ужина, и ограбил его; ограбленный тут же вернулся к отцу разбойника, пожаловался и назвал преступника; вначале Самюэль возмутился и сказал, что это невозможно, поклялся, что сын его спит в своей кровати, но, войдя в спальню, они нашли кровать пустой. Немного позже Рие вернулся домой, старики набросились на него с обвинениями, он сознался не только в этом, но и во многих других ограблениях, обещал исправиться и сдержал слово: Рие стал очень высокопоставленным, судейским чиновником[45].

Воровство и разврат — братья-близнецы: воровство дает необходимую встряску нервной системе, отсюда вспыхивает пламя, разжигающее сладострастие. Тот, кто подобно мне, безо всякой нужды соединяет это с распутством, знаком с тем тайным удовольствием, какое можно испытать, разве что жульничая за игорным столом или в других азартных играх. Отъявленный шулер граф де X. во время игры доходил до невероятного возбуждения; однажды я видел, как он ободрал одного юношу на сотню луидоров — мне кажется, граф сильно возжелал этого молодого человека и просто не мог испытать эрекцию без воровства. Они сели играть в вист, граф смошенничал, член его поднялся,, потом он занялся с партнером содомией, но, насколько я помню, деньги ему не вернул.

Из тех же самых соображений и с аналогичной целью Аргафон воровал все, что попадется под руку; он организовал публичный дом, где очаровательные женщины обкрадывали клиентов, и это зрелище доводило его до экстаза.

А кто сравнится в воровстве с нашими финансистами? Я вам приведу пример из прошлого века.

В ту пору во всем королевстве насчитывалось девятьсот миллионов наличных денег; к концу царствования Людовика XIV жители платили в виде налогов 750 тысяч в год, и из этой суммы только 250 тысяч доходило до королевской казны, то есть полмиллиона оседало в карманах жуликов. И неужели вы думаете, что этих по большому счету выдающихся воров мучала совесть?

— Хорошо, — заметила я, — меня, конечно, впечатляет ваш список и восхищают ваши аргументы, но, признаться, я никак не могу понять, по какой причине такой богатый человек, как вы, получает удовольствие от воровства.

— Потому что сам процесс сильнейшим образом действует на нервную систему, я уже говорил об этом, и об этом свидетельствует моя недавняя эрекция, — отвечал Дорваль. — Это чрезвычайно возбуждает меня, хотя я очень богат, но независимо от моего богатства я устроен как и любой другой человек. К этому могу добавить, что я имею не более того, что мне необходимо, а иметь необходимое не означает быть богатым. Воровство позволяет мне получать больше, наполнить чашу до краев. Однако повторяю; мы счастливы совсем не удовлетворением своих элементарных потребностей — счастье в том, чтобы иметь возможность и власть утолить наши маленькие, но ненасытные прихоти, которые безграничны. Нельзя назвать счастливым того, кто имеет лишь самое необходимое, — он попросту бедняк.

Приближалась ночь, мы снова понадобились Дорвалю, который предвкушал новый сладострастный спектакль, и предстоящее предприятие требовало полного сосредоточения.

— Бросьте этих германцев в карету, — приказал Дорваль одному из своих наймитов, человеку, знавшему, что делать в таких случаях, — и увезите подальше отсюда. Они не проснутся, так что разденьте их и положите голыми где-нибудь на улице. Пусть Бог сам позаботится о своих неразумных чадах.

— Господин! — вскричала я. — К чему такая изощренная жестокость?

— Ты так считаешь? Но это не совсем так. Они удовлетворили мои желания, другого я от них и не требовал, так что теперь прикажешь мне с ними делать? Поэтому отдадим их на волю провидения, в конце концов, все в его власти. Если Природа заинтересована в этой парочке, будьте уверены — они не погибнут, а если нет… — и Дорваль, улыбаясь, развел руками.

— Но ведь это вы обрекаете их на гибель.

— Я? Я только действую заодно с Природой: я довожу дело до определенной черты, где останавливаюсь, а дальше ее всемогущая рука делает остальное. Им еще повезло, что с ними не поступили хуже, хотя, впрочем, может быть, следовало…

Приказ Дорваля был выполнен незамедлительно: спящих глубоким сном бедняг-немцев отнесли в карету и увезли. Как мы узнали позже, с ними случилось следующее: их сбросили в глухой аллее возле бульвара, а на следующее утро в полиции, когда стало ясно, что ни один не может толком объяснить происшедшее, их отпустили.

Когда немцев увезли, Дорваль дал нам ровно четвертую часть того, что было у них взято, затем вышел из комнаты. Фатима предупредила меня, что нас ожидает еще один неприятный и довольно опасный эпизод, она не знала в точности, в чем он будет заключаться, но была уверена, что ничего страшного с нами не случится. Едва она успела шепотом сообщить мне это, как на пороге появилась женщина и приказала нам следовать за ней; мы повиновались, и, поднявшись по нескольким лестницам и пройдя по длинным коридорам в самой верхней части дома, она втолкнула нас в темную комнату, где до прихода Дорваля мы ничего не видели вокруг себя.

Вскоре пришел Дорваль. Его сопровождали два огромных усатых типа очень мрачного вида, они держали в руках свечи, которые вырывали из темноты необычную обстановку комнаты. В тот момент, когда за ними на засов закрылась дверь, мой взгляд упал на сооружение, похожее на эшафот, в дальнем углу комнаты. На нем стояли две виселицы, под ними лежало оборудование, необходимое для повешения.

Дорваль заговорил грубым голосом:

— Итак, негодницы, сейчас вы будете наказаны за свои преступления. Это произойдет здесь. — Он уселся в большое кресло и велел своим прислужникам снять с нас все до последней тряпки. — Да, да, и чулки и туфли тоже. Все.

Снятую одежду бросили в кучу к его ногам. Он переворошил ее и взял все деньги, какие нашел в наших карманах, потом, скатав одежду в сверток, выбросил ее в окно.

Лицо его было бесстрастным, голос флегматичным. Как будто про себя, но не спуская с нас глаз, он проворчал:

— Это тряпье больше им не понадобится. Приготовьте для них по савану, а гробы у меня уже есть.

Откуда-то из-за эшафота один из помощников Дорваля действительно вытащил два гроба и поставил их рядышком.

— Дело в том, — начал Дорваль, — что сегодня в этом самом месте, а именно — в моем доме, вы двое самым наглым образом украли у двух добропорядочных людей драгоценности и золото, это достоверный факт, и тем не менее, я вас спрашиваю: «Вы признаете себя виновными в этом преступлении?»

— Мы виновны, мой господин, — покорно отвечала Фатима. Я не смогла вымолвить ни слова. Его речь была так ужасна и неожиданна, что я начала думать, что теряю рассудок.

— Раз вы признались в своем преступлении, — заключил Дорваль, — дальнейшие формальности ни к чему, однако я должен получить полное признание. Итак, Жюльетта, — продолжал предатель, обращаясь ко мне, — ты признаешь свою вину в их смерти, признаешь, что нынче ночью бесчеловечно, без одежды, выбросила их на улицу?

— Господин! — едва не задохнулась я от возмущения и обиды. — Вы же сами…

Потом, опомнившись, сказала:

— Да. Мы обе виновны в этом преступлении.

— Отлично. Осталось огласить приговор. Вы выслушаете его, стоя на коленях. На колени! А теперь подойдите ближе.

Мы опустились на колени и приблизились к нему. Только теперь я заметила, какой эффект производила на распутника эта жуткая сцена. Чтобы дать свободу тому отростку, который, разбухая и увеличиваясь, уже не вмещался в тесном пространстве, он расстегнул штаны; вы видели, как выпрямляется согнутый и прижатый к земле молодой побег, когда с него снимают тяжесть? Вот так же стремительно и упруго его член взметнулся вверх и, дрогнув, застыл в этом положении.

Дорваль принялся ритмично растирать его и приговаривать:

— Вас повесят, вы обе умрете по-настоящему, обе умрете! Две шлюхи, Роза Фатима и Клодин Жюльетта, приговариваются к смерти за то, что самым вероломным, самым бессовестным образом обокрали, ограбили, а затем выбросили на улицу, с явным намерением убить, двоих несчастных, которые были гостями в доме господина Дорваля; справедливость требует, чтобы приговор был приведен в исполнение немедленно.

Мы поднялись и по сигналу одного из клевретов — сначала я, затем Фатима — подошли к нему. Он был в неописуемом экстазе. Мы стали ласкать его орган, а в это время Дорваль хрипло ругался и возбуждался все сильнее: его руки беспорядочно бегали по нашим обнаженным телам, изо рта вперемежку со слюной вылетали бессвязные богохульства и угрозы.

— О, как я жесток, — бормотал он, — что предаю такую сладкую плоть навозным червям. Но отсрочки быть не может, приговор произнесен и будет исполнен сейчас же; эти шелковистые бутоны у вас между ног, такие зовущие сегодня, завтра будут прибежищем червей… Ах, черт меня побери со всеми потрохами, какое это блаженство…

Потом подручные взяли Фатиму в свои сильные руки, а я продолжала ласкать Дорваля. Бедную девушку мгновенно связали, накинули на шею петлю, но все было устроено таким образом, что жертва, зависнув в воздухе на короткое мгновение, упала на пол, где был подстелен матрац. Следом за ней наступила моя очередь; меня трясло как в лихорадке, слезы слепили мои глаза.. Из того, что они проделали с Фатимой, я видела не все, но достаточно, чтобы перепугаться до смерти, остальное ускользнуло от моего взгляда, и только испытав то же самое, я поняла, как мало опасности заключалось в этом необычном ритуале. Когда оба головореза приблизились ко мне, преодолевая ужас, я бросилась в ноги Дорвалю. Мое сопротивление возбудило его еще сильнее, и он укусил меня в бок с таким остервенением, что следы его зубов были видны еще два месяца. Меня потащили к виселице, и несколько секунд спустя я лежала без движения рядом с Фатимой. Дорваль наклонился над нами.

— Гром и молния на мою задницу! Так вы хотите сказать, что эти сучки еще живы?

— Просим прощения, господин, — убежденно заявил один, — но все в порядке: они уже не дышат.

В этот момент жуткая страсть Дорваля достигла предела — он упал на Фатиму, которая даже не дрогнула, всадил в нее дрожащий от бешенства член, но после нескольких яростных толчков подскочил, как на пружине, и бросился на меня; я также постаралась не шевельнуться, притворяясь мертвой; изрыгая проклятия, он вонзил свою шпагу до самого эфеса в мое влагалище, и его оргазм сопровождался симптомами, которые больше напоминали ярость, чем наслаждение.

Может быть, ему стало все-таки стыдно или он почувствовал омерзение от своего поступка, — я не знаю, — но больше Дорваля мы не видели. Что касается его слуг, они исчезли в тот момент, когда хозяин забрался на эшафот, чтобы ввергнуть нас в кошмар своего безумия. Снова появилась женщина, которая привела нас сюда, развязала нас, подала освежающие напитки и сказала, что тяжелые испытания позади, но дала совет держать язык за зубами, когда мы вернемся домой.

— Мне приказано доставить вас голыми туда, откуда вы приехали, — продолжала она. — Вы можете пожаловаться, если хотите, мадам Дювержье, но это ничего вам не даст. А теперь уже поздно, вы должны добраться до дома к рассвету.

Рассердившись, я хотела поговорить с Дорвалем, но мне было сказано, что это невозможно, хотя наш странный хозяин наверняка наблюдал за нами из соседней комнаты. Женщина повторила, что мы должны торопиться; экипаж ждал нас, мы сели и менее чем через час входили в дом нашей хозяйки.

Мадам Дювержье была еще в постели. Зайдя в свою комнату, каждая из нас нашла десять луидоров и совершенно новую одежду, гораздо роскошнее той, что мы потеряли.

— Мы ничего ей не скажем, согласна? Ведь нам заплатили и вернули одежду, которая еще лучше, чем прежняя, — сказала Фатима. — А Дювержье совсем необязательно знать о наших делах Я же говорила тебе, Жюльетта, что это делается за ее спиной, и пусть так оно и остается. Раз мы не обязаны делиться с ней, не стоит и упоминать об этом. — Фатима пристально посмотрела на меня. — Знаешь, дорогая, ты совсем задешево получила очень хороший урок; успокойся: сделка была удачной. То, чему ты научилась у Дорваля, поможет тебе каждый раз получать в три-четыре раза больше, чем теперь.

— Даже и не знаю, смогу ли я еще раз пойти на такой риск, — призналась я.

— Ты будешь круглой идиоткой, если упустишь такой случай, — с жаром сказала Фатима. — Запомни хорошенько советы Дорваля. Равенство, милочка моя, равенство — вот мой путеводный принцип, и там, где о равенстве не позаботились судьба или случай, мы должны добиться его сами при помощи своей ловкости.

Через несколько дней у меня произошел разговор с мадам Дювержье. Внимательно осмотрев меня, она начала так:

— Мне кажется, с твоей девственностью в естественном, так сказать, месте покончено, а теперь, Жюльетта, ты должна научиться совокупляться с обратной стороны, тогда тебя ждет еще больший успех, чем до сих пор, пока мы брали пошлину только за проезд через твою переднюю аллейку. Состояние наших дел таково, что нам придется подумать об этом. Я надеюсь, что не услышу от тебя глупых возражений; в прошлом у нас в заведении были идиотки, которые всерьез полагали, что стыдно и неестественно отдаваться мужчинам подобным образом, так вот — они не заслужили уважения в моем доме и значительно подорвали мою коммерцию. Хотя ты совсем неопытна в таких делах, надеюсь, в голове у тебя нет детских предрассудков, о которых ты когда-нибудь будешь вспоминать со стыдом, поэтому прошу тебя выслушать внимательно все, что я тебе скажу.

Я должна сообщить тебе, дитя мое, что в любом случае дело сводится к одному: женщина — она всюду, со всех сторон, женщина, и ей все равно — во всяком случае не хуже, — подставляет ли она свой зад или предлагает влагалище; она имеет полное право взять член в рот или ласкать его рукой; если ее сжатые вместе ляжки доставляют удовольствие одному мужчине, почему другому не могут понравиться ее подмышки? Кругом одно и то же, мой ангел, главное — заработать деньги, а каким образом — это не имеет значения.

Еще встречаются люди — по большей части неизлечимые идиоты, а остальные — клоуны, которые осмеливаются утверждать, что содомия есть преступление против человечества, так как отрицательно влияет на рождаемость. Это абсолютно не так: на земле всегда хватит народу, несмотря на содомию. Однако давай на секунду допустим, что население начинает убывать, тогда винить в этом надо только Природу, потому что именно от нее люди, склонные к подобной страсти, получили не только вкус и наклонность к сношению в задний проход, но и своеобразную или, скажем, ненормальную конституцию, которая не позволяет им получать чувственное удовольствие обычным способом, каким доставляют их женщинам. Ведь не Природа лишает нас способности предоставить мужчинам необычные наслаждения, а наши так называемые законы воспроизводства рода. Природа же дала многим мужчинам такие, извращенные в глазах болванов, желания и предусмотрела в женщине сообразную им конституцию, выходит, содомия ничуть ей не противйа, но напротив — служит частью ее замысла. Запреты и ограничения придуманы людьми, а Природа ничего не запрещает, тем более что кровно заинтересована в том, чтобы ограничить рост населения, который ей неугоден. Эта гипотеза со всей очевидностью подтверждается тем фактом, что она ограничила время, в течение которого женщина может зачать. Разве она поступила бы подобным образом, если бы так был ей нужен постоянный прирост? Пойдем дальше: почему она установила одни границы, но не установила других? Она установила предел женской плодовитости, а в мужчину ее мудрость вдохнула необычные страсти или отвращение к некоторым вещам, однако и эти неординарные желания требуют утоления. Чтобы не ходить далеко в поисках объяснения, ограничусь только одним, которое можно ощутить, пощупать, если угодно: я имею в виду чувственность. Так вот, не вдаваясь в дальнейшие рассуждения, скажу, что именно через посредство чувственности Природа обращает к нам свой призыв. Будь уверена, Жюльетта, — продолжала Дювержье, кажется, не сознавая, что ее юная собеседница уже имела кое-какой опыт в этих делах, — г— что неизмеримо приятнее иметь сношение в задний проход, чем в любое другое отверстие; чувственные женщины, хоть раз испробовавшие это, либо забывают напрочь об обычном совокуплении, либо не желают и слышать о нем. Спроси сама, и ты услышишь один и тот же ответ. Следовательно, дитя мое, ты должна попробовать сама — ради своего кошелька и своего, удовольствия — и убедиться, что мужчины охотно и гораздо больше платят за удовлетворение этой своей прихоти, чем за примитивное шаркание животом о живот. Сегодня мой доход составляет тридцать тысяч в год, и, скажу честно, на три четверти я обязана этому самым потаенным отверстиям нашего тела, которые я с успехом сдавала внаем самой широкой публике. Влагалище почти ничего не приносит в наше время, дорогая моя, оно уже не в моде, мужчины устали от него, да что там говорить — ты просто не сможешь никому продать свою куночку, и я бы бросила коммерцию завтра же, если бы не нашлось женщин, которые с удовольствием готовы подставить любому желающему свой зад.

Завтра утром, радость моя, — резюмировала откровенная дама, — ты со своей, так сказать, мужской девственностью отправишься к достопочтенному архиепископу Лиона, который платит мне пятьдесят луидоров за штуку. Не вздумай оказать сопротивление хрупким и своенравным желаниям добрейшего прелата, иначе они испарятся бесследно при малейшем намеке на упрямство с твоей стороны. Учти, что вовсе не твои чары, а только беспрекословное послушание будет залогом твоего успеха, а если старый сквалыга не найдет в тебе покорную рабыню, ты добьешься от него не больше, чем от мраморной статуи.

Получив подробные наставления относительно роли, которую мне предстояло сыграть, наутро, в девять часов, я была в аббатстве Сен-Виктуар, где, бывая проездом в Париже, останавливался святой муж. Он ожидал меня в постели.

Когда я вошла, он повернулся к очень красивой женщине лет тридцати, которая, как я догадалась, служила кем-то вроде распорядителя при сладострастных шалостях монсеньора.

— Мадам Лакруа, будьте добры подвести эту девочку поближе. — Потом некоторое время пристально меня рассматривал. — М-да, совсем неплохо, даже весьма неплохо. Сколько тебе лет, мой маленький херувим?

— Пятнадцать с половиной, монсеньор.

— Ну что ж, тогда вы можете раздеть ее, мадам Лакруа. Прошу вас быть внимательной и принять все обычные меры предосторожности.

Только когда на мне из одежды ничего не осталось, я поняла смысл этих предосторожностей. Благочестивый поклонник Содома, больше всего опасавшийся, как бы женские прелести, те, что ниже живота, не испортили картины, которую он старательно предвкушал, требовал, чтобы эти притягательные места были полностью скрыты от его взора, чтобы не было даже намека на их наличие. И действительно, мадам Лакруа настолько тщательно запеленала меня, что не осталось никаких признаков моих чресл. После этого услужливая дама подвела меня к кровати монсеньора.

— Попку, мадам, попку, — произнес он, — умоляю вас, только попку. Погодите-ка: вы сделали все как надо?

— Все в порядке, монсеньор, и ваше преосвященство убедится, что перед ним именно тот предмет, какой он желает видеть, что в его полном распоряжении будет самая очаровательная девственная попочка, какую ему приходилось обнимать.

— Да, да, клянусь честью, — бормотал монсеньор, — она довольно мило слеплена. А теперь отойдите в сторону: я хочу немного поиграть с ней. Лакруа наклонила меня немного вперед, так, чтобы уважаемый архиепископ мог вдоволь лобызать мои ягодицы, и он, блаженно пыхтя, с четверть часа терся и тыкался в них своим лицом. Можете не сомневаться, что самая распространенная ласка, которой предаются мужчины-подобного вкуса и которая заключается в том, что язык глубоко-глубоко проникает в задний проход, была главным моментом в обычной программе архиепископа, а в какой-то момент проявилось его, в высшей степени необъяснимое, отвращение к близлежащему отверстию, когда мои нижние губки обнажились — совсем чуть-чуть, — и его язык по чистой случайности скользнул между ними. Он молниеносно отпрянул, оттолкнул меня с выражением такого сильного негодования и презрения, что, будь я его постоянной любовницей, меня бы вышвырнули за двадцать лиг от его преосвященства. Когда была завершена предварительная процедура, Лакруа разделась, и монсеньор поднялся с постели.

— Дитя, — сказал он, укладывая меня в положение, требуемое для его удовольствия, — надеюсь, ты получила совет, как себя вести. Покорность и послушание — вот два качества, которые мы ценим превыше всего.

Глядя ему прямо в глаза с чистосердечным и кротким выражением, я заверила монсеньора, что ему не придется приказывать дважды.

— Очень хорошо, будем надеяться. Ибо малейшее неповиновение огорчит меня безмерно, а если учесть, с каким трудом я настраиваюсь, ты поймешь, каково будет мое отчаяние, если ты будешь недостаточно усердна и сведешь все наши усилия на нет. Мне больше нечего добавить. Мадам Лакруа, смажьте как следует проход и постарайтесь направить мой член в нужное место. Как только у нас это получится, мы попробуем продержаться некоторое время и оттянуть кульминацию, которая вознаградит нас за все эти дьявольски утомительные хлопоты.

Любезная мадам Лакруа, казалось, была готова свернуть горы — настолько она сосредоточилась. Однако архиепископ был еще не совсем готов, и прошло несколько минут, прежде чем мое безоговорочное смирение, а также умелые действия Лакруа, наконец, увенчались успехом.

— Вот, кажется, все в порядке, — сказал святой отец. — Честное слово, я давно не ощущал в себе столько сил, воистину, это непорочная и девственная попочка, будь я проклят, если это не так. А теперь, Лакруа, ступайте на свое место, ибо все говорит о том, что семя мое вот-вот прольется в этот благословенный сосуд.

Это был сигнал. Мадам Лакруа позвонила, и тут же появилась вторая женщина, лица которой я даже не успела заметить. Она быстро закатила рукава, взяла в руку связку розог и начала обрабатывать святейший зад, в это время Лакруа, одним прыжком оседлав меня, наклонилась вперед и подставила свои роскошные ягодицы бесстыдному содомиту, который прильнул к ним лицом. Очень скоро, доведенный до предела столь причудливым сочетанием возбуждающих элементов, он впрыснул в мое чрево обильную порцию нектара, а его судорожные рывки в эти мгновения совпадали с хлесткими ударами, терзавшими его зад.

Все было кончено. Выжатый, как губка, монсеньор снова забрался в свою постель. Ему подали утренний шоколад, распорядительница оделась и приказала мне следовать за второй женщиной, которая своей сильной жилистой рукой указала мне на дверь, сунула в ладонь пятьдесят луидоров для Дювержье и в два раза больше для меня, посадила меня в экипаж и велела кучеру доставить домой.

На следующий день моим клиентом оказался пятидесятилетний старик, очень бледный и с очень мрачным взглядом. Вид его не предвещал ничего хорошего.

Прежде чем отвести меня в его апартаменты, Дювержье строго предупредила, что этому человеку нельзя ни в чем отказывать. «Это один из лучших моих клиентов, и если ты его разочаруешь, мои дела окончательно будут подорваны».

Человек этот тоже занимался содомией. После обычной подготовки он перевернул меня на живот, разложил на кровати и приготовился приступить к делу. Его руки крепко вцепились мне в ягодицы и растянули их в разные стороны. Он уже пришел в экстаз при виде маленькой сладкой норки, и вдруг мне показалось очень странным, что он как будто прячется от моего взгляда или старается скрыть свой член. Неожиданно, будто обожженная нехорошим предчувствием, я резко обернулась, и что бы вы думали, я увидела? Великий Боже! Моим глазам предстало нечто, сплошь покрытое гнойничками… Синеватые сочащиеся язвочки — жуткие, отвратительные красноречивые признаки венерической болезни, которая пожирала это мерзкое тело.

— Вы с ума сошли! — закричала я. — Взгляните на себя! Вы хоть знаете, что это такое? Вы же меня погубите!

— Что?! — процедил негодяй сквозь плотно сжатые зубы, стараясь снова перевернуть меня на живот. — Это еще что такое? Ты смеешь возражать! Можешь пожаловаться хозяйке, и она объяснит тебе, как надо себя вести. Ты думаешь, я платил бы такую цену за женщин, если бы не получал удовольствие, заражая их? Большего наслаждения мне не надо. Я бы давно излечился, если бы это не было так приятно.

— Ах, господин мой, уверяю вас, мне ничего об этом не сказали.

С этими-словами я вырвалась, стрелой вылетела из комнаты, нашла Дювержье и, можете себе представить, с каким гневом набросилась на нее. Услышав наш разговор, на пороге появился клиент и обменялся быстрым взглядом с хозяйкой.

— Успокойся, Жюльетта!

— Ну уж нет, будь я проклята, если успокоюсь, мадам! — в ярости заявила я. — Я не слепая и видела, что этот господин…

— Будет тебе, ты ошиблась. Ты же умная девушка, Жюльетта, возвращайся к нему.

— Ни за что. Я знаю, чем это кончится. Подумать только! Вы хотите принести меня в жертву!

— Милая Жюльетта…

— Ваша милая Жюльетта советует вам найти кого-нибудь другого для такого дела. И не теряйте времени: этот господин ждет.

Дювержье вздохнула и пожала плечами.

— Сударь, — начала она.

Но он, грубо выругавшись, пригрозил уничтожить меня и не пожелал слушать ни о какой замене; только после долгих и жарких споров он уступил и согласился заразить кого-нибудь другого. В конце концов дело было улажено, появилась новая девушка, а я выскользнула за дверь. Меня заменила новенькая лет тринадцати или около того; ей завязали глаза, и процедура прошла успешно. Через неделю ее отправили в больницу. Извещенный об этом, гнусный развратник заявился туда полюбоваться на ее страдания и еще раз получить высшее удовольствие. Дювержье рассказала мне, что с тех пор, как она его узнала, у него не было никаких других желаний.

Еще дюжина мужчин с похожими вкусами — правда, все они были в добром здравии — прошли через мои руки и мое тело в течение последующего месяца, и мне показалось, что это был один и тот же человек, только разнообразивший свои прихоти. Затем наступил день, когда меня доставили в дом человека, тоже содомита, чье распутство отличалось некоторыми особенностями, о которых я просто не имею права умолчать. Они покажутся вам еще занимательнее, когда скажу, что одним из этих клиентов был наш дорогой Нуарсей, который через несколько дней вернется к нам — как раз к тому времени, как я закончу свой рассказ. Кстати, он с удовольствием послушал бы об этих приключениях, хотя все их знает наизусть.

Постоянно влекомый в запредельные дали разврата, достойного этого обаятельного человека, которого все вы знаете и с которым я как-нибудь познакомлю вас поближе, Нуарсей любил, чтобы жена его присутствовала при его оргиях и участвовала в них. Должна заметить, что Нуарсей, когда мы встретились в первый раз, посчитал меня девственницей, и вообще он имел дело только с нетронутыми девушками, по крайней мере, что касается задней части тела.

Мадам де Нуарсей была очень грациозная и приятная женщина не старше двадцати лет. Ее отдали замуж в очень нежном возрасте, а если учесть, что мужу ее в ту пору было около сорока и что распутство его не знало границ, можете себе представить, что должно было пережить это трогательное создание с самого первого дня, как стало рабой этого развратника.

Когда я вошла в будуар, супруги уже были там. Спустя минуту Нуарсей позвонил, и через другую дверь появились двое юношей семнадцати и девятнадцати лет. Оба они были почти голые.

— Милая моя девочка, мне намекнули, что ты обладаешь самым великолепным задом в мире, — начал Нуарсей, обратившись ко мне, когда вся компания была в сборе. — Мадам, — посмотрел он на жену, — окажите мне такую любезность: разденьте это сокровище.

— Простите, господин де Нуарсей, — ответила бедняжка, покраснев и смутившись, — но вы предлагаете мне такие вещи…

— Я предлагаю самые элементарные вещи, мадам, но весьма странно ваше поведение, как будто вы к ним не привыкли, хотя делаете это уже давно. Вы меня просто удивляете. Разве у жены нет своих обязанностей? И разве я не предоставляю вам самых широких возможностей выполнять их? Все это очень странно, и мне кажется, вам пора рационально подходить к этому вопросу.

— Я ни за что не соглашусь!

— Тем хуже для вас. Если человек стоит перед неизбежностью, в сто раз лучше согласиться, причем добровольно, чем подвергаться каждодневной пытке. Но это ваше личное дело. А теперь, мадам, разденьте это дитя.

Испытывая симпатию к бедной женщине, чтобы избавить ее от бесполезного сопротивления, чреватого неизбежной карой, я уже начала раздеваться сама, когда Нуарсей, нахмурившись, жестом остановил меня и, угрожающе подняв руку, не оставил жене ничего другого, как повиноваться. Пока она делала свое дело, Нуарсей обеими руками возбуждал своих помощников, которые в свою очередь осыпали его страстными ласками: один массировал ему член, другой щекотал задний проход. Когда меня раздели, Нуарсей приказал приблизить к нему мой зад. Жена придерживала мои ягодицы, чтобы он мог целовать их, и он целовал их с невероятной жадностью; потом он велел раздеть своих мальчиков — их раздела мадам де Нуарсей и, свернув валявшуюся на полу одежду, разделась сама. Таким образом, обнаженный Нуарсей оказался в центре группы, составившейся из двух соблазнительных женщин и парочки смазливых юношей. И он, не обращая внимания на члены и влагалища, окружавшие его, начал свою необычную мессу сладострастия: объектом его страстных неумеренных ласк стали мужские и женские ягодицы, и я сомневаюсь, что есть на свете задницы, которые кто-нибудь целовал с таким пылом. Распутник заставлял нас принимать самые разные позы, то укладывая юношу на женское тело, то — наоборот, чтобы создать возбуждающий и роскошный контраст. Наконец, достаточно распалившись, он приказал жене положить меня лицом вниз на кушетку будуара и направить его орган в мое чрево, но прежде заставил ее подготовить языком мой задний проход. Как вам известно, Нуарсей имеет член восемнадцать сантиметров в обхвате и длиной около двадцати пяти, поэтому не без мучительных — в прямом смысле — трудов я смогла принять его, однако благодаря его несокрушимому желанию и умелой помощи его жены он вошел в меня по самую мошонку. Тем временем члены его наперсников поочередно погружались в его собственный анус. Затем, положив жену рядом со мной в той же позе, в какой была я, он дал знак юношам подвергнуть ее тем же сладострастным упражнениям, которыми занимался со мной. Один из членов оставался без дела, и Нуарсей схватил его и ввел в нежное отверстие своего юного помощника. Был недолгий момент, когда мадам де Нуарсей пыталась сопротивляться, но своей сильной рукой жестокий супруг быстро призвал ее к порядку.

Чудесно, — так прокомментировал он завершение первой стадии. — Чего еще мне желать? Мой зад в деле, я занят задом девственницы, и кто-то сношает в зад мою жену. Клянусь честью, лучше и быть не может.

— Ах, сударь, — простонала в приступе стыдливости его жена, — значит, вы наслаждаетесь моим безысходным отчаянием?

— Вы правы, мадам, и притом даже очень. Вы знаете, что я откровенен в таких вещах, поэтому поверите, что мой экстаз был бы намного меньше, если бы вы хоть чуточку разделяли его.

— Бессовестный негодяй!

— Черт побери мою душу, вы правы: бессовестный, безбожный, беспринципный, безнравственный и, добавлю, ужасный негодяй! И не скрываю этого. Продолжай, продолжай, моя сладкоголосая, напевай мне свои оскорбления; если бы кто знал, как приятны женские стенания, они, словно по волшебству, делают мой член несгибаемым и приближают оргазм. Жюльетта, теперь приготовься ты: сожмись немного, я кончаю…

В этот момент, насилуя меня, сам будучи объектом насилия и наблюдая, как насилуют его жену, этот удивительный человек поразил меня, будто ударом молнии, в самые недра моего чрева. Оргазм был всеобщим, и сплетенный клубок участников забился в конвульсиях. Однако Нуарсей, неутомимый Нуарсей, вечный тиран своей жены, Нуарсей, который, чтобы заново воспламенить себя, уже почувствовал в себе потребность в новых мерзостях, этот бесподобный Нуарсей произнес:

— Мадам готова к следующему номеру программы?

— Неужели есть какая-то высшая необходимость без конца повторять эту гнусность?

— Вот именно, мадам, самая высшая необходимость. Этого требует мое самочувствие.

И бесстыдный Нуарсей, положив жену на кушетку, подозвал меня и заставил сесть на нее и вылить в ее раскрытый рот всю плоть, которую перед этим влил мне в задний проход. Не смея возразить, я вытолкнула из себя всю находившуюся во мне жидкость и, признаться, не без трепетной и порочной радости смотрела вниз на то, как жестоко порок унижает добродетель. Несчастная женщина, выпучив глаза, судорожно глотала сперму, и если бы она уронила хоть одну каплю, мне кажется, супруг задушил бы ее.

Полюбовавшись на это надругательство, жестокий Нуарсей совершил немало других. Мадам де Нуарсей перевернули на живот, и три члена по очереди принялись терзать ее зад. Невозможно представить, в каком быстром темпе действовали трое содомитов — первый бросался на приступ, пробивал брешь, отступал, тут же его сменял второй, в следующую минуту третий, и все время, пока длилась осада, Нуарсей яростно тискал мое тело. После этого, не спуская сузившихся глаз с изрядно потрепанных ягодиц супруги, он совершил акт содомии с каждым из юных своих помощников. Пока он совокуплялся с одним, мы с другим усердно мяли и месили роскошные полусферы его жены, и как только распутнику удавалось кончить, он мгновенно извлекал свой орган и опорожнял его в рот несчастной супруги.

Между тем атмосфера безумной оргии сгущалась почти осязаемо: Нуарсей пообещал два луидора тому из нас троих, кто будет сильнее терзать и унижать нашу жертву, правила игры допускали удары кулаком, пинки, укусы, пощечины, щипки — лучше сказать, что правил не существовало вовсе. Негодяй, подбадривая нас, мастурбировал в одиночестве и наблюдал за турниром. Мы испробовали все мыслимые и немыслимые способы причинять страдания человеческому телу и только вошли во вкус, как мадам де Нуарсей потеряла сознание. Тогда мы окружили дрожащего от вожделения хозяина и принялись тереть его почти дымящийся член об истерзанное замученное тело неподвижной женщины. Вслед за этим Нуарсей передал меня своим неутомимым юным слугам: теперь один из них должен был содомировать меня, а второму я должна была сосать член, и вот, оказавшись между ними, я в какие-то мгновения чувствовала, как их шпаги, отталкивая друг друга, обе входят в мое влагалище или одновременно проникают — одна в анус, а вторая — в вагину.

Оргия была в самом разгаре, когда — я помню это отлично — Нуарсей, спохватившись, что одно из моих отверстий оказалось незанятым, втолкнул свой член мне в рот и влил в него последний обильный заряд в то время, как мое влагалище и задний проход заполнили плоды сладострастия юных педерастов; все четверо кончили в один момент, и клянусь Богом, никогда до той минуты я не растворялась в столь восхитительных волнах наслаждения.

Мое рвение и предрасположенность к пороку поразили Нуарсея, и он предложил мне остаться отужинать вместе с обоими пажами. Ужин был обставлен с изысканной роскошью, за столом прислуживала только мадам де Нуарсей, совершенно раздетая, которой муж обещал устроить сцену, более ужасную, чем предыдущая, если она будет недостаточно усердна в своих обязанностях служанки.

Разумеется, Нуарсей — необыкновенный человек. Вы согласитесь, что там, где приходится подводить рациональный фундамент под иррациональные поступки, человек — обычный человек — находит мало аргументов. Мне пришла в голову мысль упрекнуть хозяина за его отношение к своей жене, и я начала так:

— Это поразительная, редкая несправедливость, какой вы подвергаете вашу бедную супругу…

— Редкая? — прервал он меня. — Я так не думаю. Но что касается несправедливости, ты совершенно права. Все, с чем ей приходится иметь дело, чертовски несправедливо, но лишь с ее точки зрения. С моей же, уверяю тебя, нет ничего справедливее, и доказательством служит тот факт, что ничто так не возбуждает меня, как издевательства, которым я ее подвергаю. Всякая страсть, Жюльетта, имеет две стороны: если смотреть со стороны жертвы, которой приходится терпеть, страсть кажется несправедливой, между тем как для того, кто ее мучает, — это самая справедливая вещь на свете. Когда говорят страсти, как бы жестоко ни звучали их слова для того, кому суждено страдать, они говорят голосом самой Природы; ни от кого иного, кроме Природы, мы не получили эти страсти, ничто, кроме Природы, не вдохновляет нас на них; да, они заставляют нас творить ужасные вещи, но эти ужасы необходимы, и через них законы Природы, чьи мотивы могут от нас ускользать, но чьи механизмы легко доступны внимательному взгляду, обнажают свое порочное содержание, которое, по меньшей мере, равно их содержанию добродетельному. Тем, кто лишен врожденной склонности к добродетели, не остается ничего иного, как слепо повиноваться властной деснице и при этом знать, что это рука Природы и что именно их она выбрала для того, чтобы творить зло и сохранять таким образом мировую гармонию.

— Однако, — спросила я сидевшего передо мной распутника с черным сердцем, — когда ваше опьянение проходит, разве вы не ощущаете слабые и, быть может, смутные порывы добродетели, которые, послушайся вы их, непременно привели бы вас на путь добра?

— Да, — процедил Нуарсей, — я действительно чувствую в себе подобные позывы. Буря страстей клокочет, потом утихает, и в наступившей тишине возникает такое ощущение. Да, это довольно странное чувство. Однако я с ним справляюсь.

Я помолчала, размышляя. Может быть, и вправду во мне столкнулись добродетель и порок? А если это добродетель, должна ли я послушаться ее? Чтобы решить этот вопрос и решить его окончательно, я попыталась привести свой разум в состояние самого полного доступного ему покоя с тем, чтобы непредвзято рассудить борющиеся стороны, потом спросила себя: что есть добродетель? Если я увижу, что она имеет какое-то реальное существование, я буду ее анализировать, а если порочная жизнь мне покажется предпочтительнее, я приму ее, и мой выбор будет чистой случайностью. Размышляя так, я пришла к мысли, что под именем добродетели восхваляют самые разные виды или способы бытия, посредством которых человек, отбросив в сторону свои собственные удовольствия и интересы, отдает себя в первую очередь всеобщему благу, из чего вытекает следующее: чтобы быть добродетельной, я должна отказаться от самой себя и от своего счастья и думать исключительно о счастье других — и все это во имя людей, которые наверняка не стали бы делать того же ради меня; но даже если бы они и сделали это, разве поступок их будет достаточным основанием, чтобы уподобляться им, если я чувствую, что все мое существо восстает против этого? Допустим, повторяю, допустим, — что добродетелью называют то, что полезно обществу, тогда, сужая это понятие до чьих-нибудь собственных интересов, мы увидим, что индивидуальная добродетель зачастую прямо противоположна общественной, так как интересы отдельной личности почти всегда противостоят общественным; таким образом, в нашу дискуссию вторгается отрицательный момент, и добродетель, будучи чисто произвольным понятием, перестает иметь положительный аспект. Возвращаясь к истокам конфликта, я чувствовала, что добродетели недостает реального существования, и однажды с удивительной ясностью поняла, что не порыв к добродетели заговорил во мне, а тот слабый голосок, который то и дело прорезывается на краткое время, и голос этот принадлежит воспитанию и предрассудкам. Покончив с этим вопросом, я «принялась сравнивать удовольствия, доставляемые пороком и добродетелью. Я начала с добродетели: я взвешивала, обмеривала, ощупывала ее со всех сторон — вдумчиво, тщательно, критически. Как же она глупа и пресна показалась мне, насколько безвкусна и мелочна! Она оставляла меня холодной, безразличной, наводила скуку. При внимательном рассмотрении я увидела, что все удовольствия достаются тому, кому недалекие люди служат своей добродетелью, а. взамен, в виде вознаграждения, получают лишь нечто, весьма отдаленно напоминающее благодарность. И я подумала: неужели это и есть удовольствие? Какая огромная разница между этим хилым чувством, от которого ничто не шевельнется в сердце, и мощным ощущением порока, от которого трепещут нервы, пробуждается тело и за спиной вырастают крылья! Стоит только подумать о самом мелком преступлении, и — пожалуйста! — божественный животворящий сок начинает бродить по моим жилам, я вся горю, меня бьет озноб, мысль эта приводит меня в экстаз, восхитительные манящие миражи возникают в этом мире, который я собираюсь покорить при помощи зла; в моем мозгу рождаются невероятные картины, и я пьянею от них; во мне зарождается новая жизнь, новая душа вырастает в моем теле; новая душа поет от восторга, и если бы теперь мне оставалось жить лишь несколько минут, я прожила бы их в этом сладостном ожидании.

— Знаете, сударь, — обратилась я к своему необыкновенному собеседнику, чьи речи, не скрою, чрезвычайно меня взбудоражили, и я решила возразить затем только, чтобы еще раз послушать их. — Мне кажется, отказать добродетели в существовании — значит, слишком поспешно отвернуться от нее и, возможно, подвергнуться опасности сбиться с пути, если не обращать внимания на принципы, на эти путеводные вехи, которые должны неуклонно вести нас к добронравию.

— Ну что ж, — ответил Нуарсей, — давай порассуждаем вместе. Твои замечания говорят о том, что ты стремишься понять меня, и мне очень приятно беседовать с людьми такого рода.

Во всех обстоятельствах нашей жизни, — продолжал он, — по крайней мере во всех, где мы имеем свободу выбора, мы испытываем два порыва или, если угодно, два искушения: одно зовет нас к тому, что люди назвали добром, то есть призывает быть добродетельными, второе склоняет к тому, что называют злом, то есть к пороку. Теперь обратимся к этому конфликту: нам надо понять, почему у нас появляются два противоположных мнения и почему мы колеблемся. Никаких сомнений не было бы, заявляют законопослушные граждане, если бы не наши страсти: страсти сдерживают порыв к добродетели, которую — и они признают это — Природа посеяла в наших сердцах, другими словами, укротите свои страсти, и сомнения отпадут сами по себе. Но откуда они взяли, эти, считающие себя непогрешимыми люди, что страсти суть следствия искушения пороком и что добродетель всегда вытекает из искушения добром? Какими неопровержимыми доказательствами подтверждают они эту мысль? Для того, чтобы познать истину, чтобы понять, какому из двух противоречивых чувств отдать предпочтение, надо спросить свое сердце, и ты можешь быть уверена: из двух голосов тот, что я услышу первым, и будет самым властным, и я пойду за ним и приму его как естественный зов Природы, тогда как другой голос будет лишь искажать ее замысел. Должен заметить, что я рассматриваю при этом не отдельные народы, ибо национальные обычаи привели к деградации самого понятия добродетели, — нет, я рассматриваю все человечество в целом. Я изучил сердца людей, прежде всего дикарей, затем цивилизованных существ, и из этой мудрой книги понял, чему отдать предпочтение — пороку или добродетели и какой из двух призывов сильнее. В самом начале исследований я подверг анализу явное противоречие между своим интересом и интересом всеобщим и увидел, что если человек собственному благу предпочитает общественное и, следовательно, хочет быть добродетельным, он обрекает себя на несчастливейшую жизнь, но если, напротив, человек ценит выше личный интерес, он будет счастлив при условии, конечно, что законы общества оставят его в покое. Однако общественные законы не имеют ничего общего с Природой, они чужды ей, значит, в нашем исследовании на них не стоит обращать никакого внимания; тогда, исключив из анализа эти законы, мы неизбежно придем к выводу, что человек счастливее в пороке, нежели в добродетели, следовательно, мы докажем, что истинным будет более сильный порыв, то есть порыв, ведущий к счастью, который и есть зов Природы, а противоположный порыв, ведущий к несчастьям, должен быть с той же долей очевидности неестественным. Таким образом, мы видим, что добродетель, как человеческое чувство, ни в коей мере не является стихийной или санкционированной свыше, скорее всего, это жертва, на которую человек соглашается по необходимости жить в обществе — дьявольски великая жертва, которую он приносит, получая взамен жалкие крохи счастья, в какой-то степени компенсирующие его лишения. Поэтому человек должен иметь право выбора: либо зов порока, который явно и недвусмысленно исходит от Природы, но который в рамках человеческих законов, быть может, и не дает ему безмятежного счастья, возможно, вообще даст ему намного меньше, чем он предполагает; либо призрачный путь добродетели — ложный путь, который, вынуждая его отказываться от некоторых вещей, возможно, в чем-то вознаграждает его за жестокость, проявленную по отношению к самому себе, когда в своем сердце он уничтожает первый порыв. В моих глазах ценность добродетельного чувства падает еще ниже, когда я вспоминаю, что это не первый и не естественный порыв, что, по своему определению, он является низменным и пошлым чувством, отдающим коммерцией: я что-то даю тебе и взамен рассчитываю получить что-нибудь от тебя. Следовательно, порок — это наше врожденное чувство и всегда самое сильное, идущее от Природы, это ключ к ее промыслу, между тем как самая высшая из добродетелей при внимательном рассмотрении оказывается законченным эгоизмом и, стало быть, пороком. Более того, я утверждаю, что все порочно в человеке, только порок — сущность его природы и его конституции. Порочен человек, когда превыше чужих интересов ставит свой собственный, не менее порочен он, когда погружается на самое дно добродетели, поскольку эта добродетель, эта жертва и отказ от своих страстей — не что иное в нем, как уступка своему тщеславию или, скорее, желание выторговать для себя глоток счастья, наспех сваренного зелья, вместо того ядреного опьяняющего напитка, который пьют, шагая по дороге преступлений. Однако волей-неволей, несмотря ни на что, человек вечно ищет счастья, никогда он не думает ни о чем другом, и абсурдно предполагать, что может существовать такая вещь как бескорыстная добродетель, чья цель — творить добро без всякого мотива, такая добродетель иллюзорна. Можешь быть уверена, что человек проповедует добродетель только с тайными эгоистичными намерениями и ждет за это награды или хотя бы благодарности, которая сделает другого человека его должником. Я и слышать не желаю лепета о добродетелях, заложенных в наши души как часть нашего темперамента или характера: некоторые происходят от самобичевания, другие — результат расчета, ибо тот, в ком они находят свое выражение, не имеет иного достоинства, кроме того, что отдает свое сердце наиболее дорогому для него чувству. Внимательно присмотрись к своим желаниям, и ты увидишь, что за ними всегда стоит себялюбие. Порочный человек стремится к той же цели, но менее скрытно, так сказать, с большим бесстыдством, и за это, конечно же, заслуживает большего уважения; он достигнет своей цели другим путем и гораздо вернее, чем его ущербный соперник, если не помешает закон, но последний гнусен, потому что постоянно вторгается на территорию вероятного человеческого счастья во имя сохранения счастья всеобщего и при этом отбирает намного больше, чем предлагает. Отсюда можно сделать вывод, что раз добродетель в человеке всего лишь его вторичный и побочный порыв, а самое властное его желание — добиться собственного счастья за счет своего ближнего, человеческие желания, которые противоречат и идут наперекор страстям, ничем не лучше откровенного стремления купить то же счастье подешевле, то есть с минимальными жертвами и без риска быть вздернутым на виселице, следовательно, хваленая добродетель оказывается на деле слепым и рабским подчинением законам, которые, меняясь в зависимости от климата, активно отрицают всякое разумное и объективное существование этой самой добродетели, потому что она заслуживает лишь абсолютного презрения и исключительной ненависти, и самое разумное — ни за что, ни при каких обстоятельствах, не следовать этому хваленому сверх всякой меры образу жизни, ибо он обусловлен местными установлениями, суевериями и нездоровым темпераментом, это презренный и коварный путь для жалких людишек, который ввергнет тебя в ужасные неминуемые несчастья, тем более, что\ как только человек ступит на эту стезю, у него уже не будет никакой возможности сойти с нее. Вот что такое добродетельная жизнь! Только больной или умалишенный способен на подобную глупость — добровольно влезать в эту могилу для дистрофиков.

Я знаю, какие аргументы иногда выдвигают в защиту добродетели. Они бывают настолько прекрасны, что даже порочные люди обманываются их внешней привлекательностью и верят им. Но ты, Жюльетта, не вздумай попасться на эту удочку софистики. Если порочный человек и уважает добродетель, так потому лишь, что она служит ему, оказывается для него полезной. Только авторитет законов вносит разлад в идеальные отношения между злом и добром, потому как добродетель никогда не прибегает к физическому насилию. Добродетельный человек никогда не противится страстям преступника, и лишь очень порочный человек может противостоять им, так как у преступника и у грешника одни и те же интересы, сталкивающиеся между собой, в то время как, . имея дело с добродетельной личностью, злодей такого соперничества не ощущает. Вполне возможно, что они не придут к согласию, что касается принципов, однако их несогласие носит мирный характер; напротив того, страсти порочного человека требуют безусловного повиновения окружающих и на меньшее не согласны, всегда и всюду Ьни вступают в противоречие со страстями своего двойника, и между ними идет нескончаемая война. Уважение, которое оказывает добродетели злодей, опять-таки вызвано настоящим эгоизмом, ибо чужая добродетель дает ему возможность наслаждаться мирно и спокойно, что очень важно для нас, поклонников либертинажа. Мне могут возразить, что поклонники добродетели черпают в ней неизъяснимое удовольствие, однако я сомневаюсь в этом: сумасшествие в любом виде не может привести ни к чему путному; я отрицаю не сам принцип удовольствия — просто я считаю, что добродетель доставляет удовольствие не только порочное, как я уже говорил, но и совсем мизерное, и если у меня есть выбор между двумя ощущениями, почему я должен выбрать наименьшее?

Сущность удовольствия заключается в насилии. Человек слабых страстей никогда не будет так же счастлив, как тот, в ком они бурлят. Теперь ты видишь, какая большая разница между двумя удовольствиями — добродетелью и пороком. Возьмем человека, утверждающего, что он очень счастлив при мысли о том, что завещал миллион своему наследнику, но можешь ли ты, положа руку на сердце, сказать, что испытанное им счастье хоть в чем-то сравнимо с тем удовольствием, которое познал наследник, промотавший этот миллион, умертвив своего благодетеля? Независимо от того, насколько сильна идея счастья в нашем сознании, она воспламеняет наше воображение только через реальность, и как бы не наслаждался добронравный человек своими добрыми делами, его воображаемое счастье никогда не даст его настоящему «я» таких острых ощущений, какие он мог бы получить от многократно повторяющихся физических наслаждений, проматывая миллион своей жертвы. И ни ограбление, ни убийство ближнего не омрачат его счастье, ведь грабители и убийцы обладают ясным умом и глубокой философией, и их удовольствиям могут помешать разве что угрызения совести, но человек, мыслящий философски, сильный в своих принципах, окончательно поборовший досадные и губительные пережитки прошлого и ни перед чем не останавливающийся, — такой человек будет наслаждаться незамутненным счастьем, и разница между двумя нашими персонажами состоит в следующем: постоянно, всю свою жизнь, первый будет терзаться отчаянным вопросом: «Неужели это и есть все удовольствие, что дал мне этот миллион?» А второму ни разу не придет в голову спросить себя: «И зачем только я это сделал?» Таким образом, добродетельный поступок —может привести к сожалению и раскаянию, между тем как порочный человек избавлен от них. Короче говоря, добродетель питается призрачным и надуманным счастьем, ибо нет на свете иного счастья, кроме личного, а добродетель лишена всяких чувств. Скажи, разве из добродетели проистекает наше положение, слава, почет, богатство? Разве не видишь ты каждый день, как процветает порок и как добро томится в цепях? И уж совсем нелепо ожидать, что добродетель будет вознаграждена в другом мире! Тогда чего ради молиться фальшивому деспотичному, себялюбивому и постоянно злому божеству — я повторяю, злому, потому что знаю, о чем говорю, которое ничего не дает тем, кто ему служит, и которое лишь обещает невозможное или сомнительное вознаграждение в далеком-далеком будущем? Кроме того, не следует забывать об опасности, подстерегающей нас, когда мы стремимся к добродетели в преклонном возрасте, когда человек бессознательно ищет одиночества, потому что уж лучше быть порочным по отношению к другим, чем добрым к самому себе. «Настолько велико различие между тем, как мы живем, и тем, как должны жить, что человек, с презрением отворачивающийся от реальной жизни и вздыхающий о жизни идеальной, — говорил Макиавелли, — ищет скорее погибели, нежели спасения, следовательно, тот, кто проповедует абсолютное добро среди тьмы злодеев, неминуемо должен погибнуть. Встретив добродетельного негодяя и обнаружив в нем это качество, не обманитесь: оказавшись на краю пропасти, он, движимый гордыней и отчаянием, будет неуемно восхвалять добродетель, и весь секрет в том, что это служит ему последним утешением».

Во время этих мудрых речей мадам де Нуарсей и оба ганимеда заснули. Нуарсей мельком взглянул в их сторону.

— Ограниченные создания, — презрительно заметил он, — машины для наслаждения, очень удобные для наших целей, но, по правде говоря, их трогательная бесчувственность меня удручает. — Потом его взгляд в задумчивости остановился на мне. — А ты с твоим тонким умом прекрасно понимаешь меня и даже предвосхищаешь мои мысли, в общем, я в восторге от твоего общества. Кроме того, — добавил он, прищурившись, — ты не можешь скрыть, что влюблена в зло.

Я вздрогнула.

— Да, сударь, да. Вы совершенно правы. Зло ослепляет меня, оно…

— Ты далеко пойдешь, дитя мое. Я тебя люблю, поэтому мне хочется узнать о тебе больше.

— Мне лестно слышать это, сударь, и я даже осмелюсь сказать, что заслуживаю этих комплиментов — настолько чувства мои совпадают с вашими… Я получила недолгое воспитание, а потом в монастыре меня просветила одна подруга. Увы, сударь, я не простого происхождения, и оно должно было защитить меня от унижения, в каком я оказалась теперь в силу прискорбных обстоятельств.

И я рассказала ему свою историю.

— Жюльетта, — покачал он головой, выслушав ее с величайшим вниманием, — я очень огорчен всем тем, что услышал.

— Почему?

— Почему? Да потому что я знал твоего отца. Я и есть причина его банкротства: я разорил его. Был момент, когда от меня зависело все его состояние, и у меня был выбор: удвоить богатство твоего отца или совсем обобрать его; посоветовавшись со своими принципами, я обнаружил, что на самом деле у меня выбора нет, и мне пришлось предпочесть свое собственное благополучие. Он умер в нищете, а я имею доход триста тысяч луидоров в год. После всего, что ты мне рассказала, я по идее должен возместить тебе урон, поскольку ты пострадала из-за моих преступлений, но такой жест попахивает добродетелью. Видишь, как я боюсь даже этого слова и никогда не позволил бы себе ничего подобного. Но больше боюсь того, что те давние события воздвигли между нами непреодолимую стену; я искренне сожалею об этом, но больше всего огорчен тем, что нашему приятному знакомству приходит конец.

— Ужасный вы человек! — вскричала я. — Хоть я и жертва ваших пороков, но без ума от них… Я обожаю ваши принципы…

— Я все тебе объясню, Жюльетта, — начал он. — Твой отец и твоя мать…

— Продолжайте, прошу вас.

— Их существование представляло для меня угрозу. Чтобы предотвратить вероломство с их стороны, мне пришлось пожертвовать ими. И они друг за другом тихо сошли в могилу. Все дело в особенностях яда… Как-то раз они обедали в моем доме…

Я не смогла сдержать дрожь — я содрогнулась до глубины души, но продолжала смотреть на Нуарсея флегматичным равнодушным взглядом порочного существа, в тот момент я еще не осознала, что одновременно с этим взглядом Природа за один миг испепелила мое сердце и обратила его в камень.

— Чудовище, — повторила я хриплым голосом и потом, медленно произнося каждое слово, добавила: — Твое ремесло ужасно, и я люблю тебя.

— Меня, убийцу твоих родителей?

— Какое мне до этого дело? Я смотрю на мир не глазами, а чувствами, и ни одно из них ни разу не затронули те люди, от которых навсегда избавило меня ваше злодейство. Услышав вашу исповедь, я возбудилась, я вся горю… Ах, кажется, я сейчас сойду с ума…

— Прелестное создание, — улыбнулся Нуарсей, — твоя наивность, твоя чистая душа, все в тебе противоречит моим принципам, но я отступлю от них и удержу тебя, Жюльетта. Я не , хочу расставаться с тобой. Ты не вернешься к Дювержье, я и слышать об этом не желаю.

— Но, — сударь, ваша жена…

— Она будет твоей рабыней, ты будешь царить в моем доме, все будут подчиняться твоим приказаниям, тебе останется лить отдавать их и ждать исполнения. Это правда, что злодейство имеет огромную власть надо мной: все, что носит на себе печать зла, дорого мне. Природа сделала меня таким — презирая добродетель, я все ниже и ниже, даже помимо своей воли, склоняюсь перед злодейством и бесстыдством. Ах, Жюльетта, Жюльетта, подойди сюда, я готов: покажи свой прекрасный зад… Дай мне твою жопу, шлюха, я хочу трахать ее… хочу испустить дух от блаженства, от того, что жертвой моей похоти будет плод моей алчности.

Я приблизилась, и неожиданно во мне вспыхнула непонятная сладостная ярость.

— Да, Нуарсей, трахай меня, трахай! Ты — скотина, и я с восторгом отдаюсь убийце своих родителей. Давай, пронзи мою задницу, прочисти мое влагалище, выжми из него все соки, потому что слез нет в моих глазах. Моя сперма — вот то единственное, что я могу пролить на отвратительный прах своей семьи, которую ты уничтожил.

Мы быстро разбудили наших помощников. Нуарсей занимался со мной содомией, то же самое проделывал с ним его слуга. Жена его легла на меня сверху, обратив к нему свои ягодицы, он кусал и жевал их, он их грыз и терзал, он осыпал их звонкими ударами и делал все это с таким остервенением, что тело несчастной женщины истекло кровью прежде, чем Нуарсей сбросил свое семя.

Как только я обосновалась в его городском доме, Нуарсей выразил свое неудовольствие по поводу моих выходов на улицу и даже не позволил мне забрать вещи, которые я оставила у Дювержье; на следующее утро он представил меня челяди как свою ну, и с того дня я вступила в управление домашними делами.

Однако я улучила момент и ненадолго забежала к своей бывшей хозяйке — хотя особого желания видеть ее у меня не было, я не имела намерения окончательно порвать с ней.

— Милая Жюльетта, — обрадовалась Дювержье, увидев меня. — Как хорошо, что ты пришла. Заходи, заходи, мне так много надо рассказать тебе.

Мы закрылись в ее комнате; она горячо расцеловала меня и поздравила с тем, что мне удалось завоевать благосклонность такого богатого и знатного человека, как Нуарсей.

— А теперь, — сказала она, — выслушай меня, моя милая.

Я не знаю, как ты оцениваешь свое новое положение, но мне кажется, будет большой ошибкой, если ты в новом качестве содержанки собираешься хранить верность человеку, который меняет каждый год семь или восемь сотен женщин. Но как бы ни был богат мужчина, как бы хорошо к нам не относился, мы ничем ему не обязаны — абсолютно ничем, потому что он делает это ради себя самого, даже если осыплет нас всеми сокровищами Индии. Скажем, он ради нас швыряет золото налево и направо, но почему? Либо из-за своего тщеславия и желания единолично пользоваться нами, либо из-за ревности, которая заставляет его тратить деньги, чтобы никто не посягал на предмет его страсти. Но скажи, Жюльетта, разве щедрость мужчины достаточная причина, чтобы потакать всем его безумствам? Допустим, что ему не понравится, если он увидит нас в объятиях другого, но следует ли из этого, что мы не можем себе позволить такого удовольствия? Пойдем дальше: даже если ты до безумия любишь мужчину, с которым живешь, даже если станешь его женой или самой желанной возлюбленной, будет полнейшим абсурдом добровольно приковать себя к его постели. Можно в хвост и в гриву совокупляться каждый день и обходиться при этом без сердечных привязанностей. Самая простая вещь в мире — любить до потери сознания одного мужчину и до остервенения сношаться с другими: ведь не сердце же ты им отдаешь, а только тело. Самый невероятный, самый изощренный и не имеющий никакого отношения к любви разврат нисколько тебя не скомпрометирует. Мы ничем не оскорбляем мужчину, когда отдаемся другому. Согласись, что самое серьезное, о чем может идти речь в данном случае, — это моральная травма, и что мешает тебе принять необходимые меры, чтобы он не обнаружил твою неверность, чтобы у него не было оснований для подозрений? В самом деле, женщина безупречного поведения, которая случайно дала повод подозревать ее, неважно, будь то ее собственная неосторожность или клевета, да будь она сама святость, — такая женщина окажется во сто крат виновнее в глазах любящего ее мужчины, чем та, что направо и налево отдает свое тело и трахается до полусмерти с рассвета до заката, но достаточно умна, чтобы не привлекать внимания к своим делам. Но и это еще не все. Я утверждаю, что женщина, которая, неважно, по каким причинам, дорожит своим любовником, даже боготворит его, может отдать другому не только свое тело, но и свое сердце; любя одного, с таким же успехом она может любить и другого, с кем ей довелось лечь в постель; по-моему, ветреность и непостоянство сильнее всего возбуждают страсти. Есть два способа любить мужчину: умственный и физический. Женщина может делать из своего мужа идола, а физически и на краткое время полюбить молодого бычка, обхаживающего ее; она может выделывать с ним в постели самые невероятные курбеты и в то же время ничем не оскорблять свои умственные чувства к своему кумиру, представительницы нашего пола, которые думают иначе, — просто идиотки и курицы, топающие прямиком к гибели. Как можно требовать, чтобы пылкая, темпераментная женщина удовлетворялась ласками только одного мужчины? Это же немыслимо, это плевок в лицо Природе, которая находится в вечном конфликте с нашими узаконенными понятиями о верности и постоянстве. А теперь ответь мне, если сможешь, как смотрит здравомыслящий мужчина на эти вещи, которые явно противоречат Природе. Смешно и глупо ведет себя тот, кто боится, что его женщина отдастся другому, кто не позволяет своей возлюбленной или жене даже пообедать с другим. Такое поведение не только нелепо — оно деспотично: по какому праву человек, не способный сам удовлетворить женщину в полной мере, требует, чтобы она страдала от этого и не искала утешения любым доступным ей способом? Это чистейшей воды эгоизм, неслыханная жестокость, чудовищная неблагодарность, и любая женщина ежесекундно обнаруживает такие качества в человеке, который клянется ей в вечной любви; уже одного этого достаточно, чтобы вознаградить себя за ужасную долю, которую уготовил ей ее тюремщик. Но если женщину привязывает к мужчине только материальный интерес, у нее еще больше оснований не обуздывать ни своих наклонностей, ни своих желаний; она ничем не обязана деспоту, разве тем только, что тот оплачивает ее услуги, но и здесь она сдает ему свое тело внаем, временно, а когда женщина выполнила свою часть обязательств, она свободна и остальное время вольна делать то, что ей захочется; чтобы отдохнуть от коммерции, она имеет право наслаждаться так, как подскажет ей сердце. В самом деле, почему бы и нет, если единственное ее обязательство перед своим содержателем имеет физический характер? Любовник или муж должны понять, что они не вправе рассчитывать на ее сердечные чувства, которых купить нельзя, и господа эти достаточно умны, чтобы относиться к ней как к объекту сделки. Поэтому, если женщину содержат двое, как это случается сплошь и рядом, и она полностью удовлетворяет желания обоих, они не могут требовать от нее большего. Следовательно, мужчина ждет от женщины не добронравия, а его видимости. Когда верная жена дает повод заподозрить ее в измене, она пропала. А если она совокупляется с целой армией, но никто об этом не знает, — это совсем другое дело! В этом случае она — добропорядочная дама[46]. Примеров тому более чем достаточно, Жюльетта, и ты очень кстати пришла ко мне, потому что сегодня удобный случай просветить тебя. В соседней комнате находятся пятнадцать женщин, которым предстоят веселые развлечения нынче вечером. Посмотри на них внимательно — у каждой своя судьба. Я совершаю большую неосторожность, рассказывая о них, но надеюсь на тебя и делаю это лишь для твоего блага.

С этими словами Дювержье отодвинула незаметную шторку, и моим глазам предстала большая комната, где пятнадцать женщин, очаровательных на вид и по-разному одетых, молча ожидали инструкций хозяйки.

— Пойдем справа налево, — сказала Дювержье, — начнем с этой роскошной блондинки, которая сидит возле камина. Это герцогиня де Сен-Фаль, чья репутация безупречна, но дело в том, что несмотря на ее красоту — согласись, она прекрасна — герцог ее терпеть не может. Хотя ты видишь ее здесь, о ней никто не скажет ни единого плохого слова, ее семья очень дорожит фамильной честью и постоянно держит ее в поле зрения, так что если о ее поведении узнают за пределами этого дома, за ее жизнь я не дам ни су.

— Однако, — заметила я, — эти женщины сильно рискуют, показываясь друг другу. Разве нельзя устраивать встречи в другой обстановке? Чей-нибудь длинный язычок, маленькая подлость и…

— Во-первых, — прервала меня матрона, — они не знакомы друг с другом, но если когда-нибудь им придется встретиться в другом месте, что они могут рассказать друг о дружке, если любое слово тут же обернется против обвинительницы? Все они озабочены одним и тем же, поэтому связаны круговым молчанием, так что никакой опасности здесь нет. Я занимаюсь делами этих дам, или им подобных, много лет, и никогда не слышала о случаях предательства, да они и сами не боятся этого. Разве у них такой уж скованный вид?

Вон та высокая дама, что сидит рядом с герцогиней — ей около двадцати лет, и у нее вид непорочной девственницы, — без ума от своего супруга и тем не менее, обладая пылким темпераментом, она мне платит за то, что я свожу ее с юношами. Ты, наверное, не поверишь, но она, несмотря на молодость, такая бешеная, что я никак не могу отыскать такой член, который удовлетворил бы ее.

Взгляни на того другого ангела слева. Ее отец — член парламента; она тоже не глупа и приходит сюда тайком в сопровождении гувернантки. По-моему, ей нет и четырнадцати, поэтому я включаю ее только в общие возбуждающие сцены, где половое сношение исключено. Уверяю тебя, у меня есть несколько клиентов, каждый из которых готов выложить пятьсот луидоров за ее девственную плеву, но я пока не решаюсь. Она сейчас ожидает одного господина, который кончает, когда трется лицом о ее седалище; он обещает мне целую тысячу за право вставить в ее ножны свою шпагу, и я потихоньку готовлю ее к этому.

А той девочке только тринадцать лет: маленькая мещаночка, которую я просто купила. Она собирается замуж и с восторгом думает об этом, но у нее была примерно такая же судьба, как у тебя. Вчера мы с Нуарсеем заключили договор о купле-продаже ее девственности, разумеется, в содомитском смысле, завтра он опробует свое приобретение. А сегодня придет молодой епископ, он заплатил за то, что немного потреплет ее в том же заднем месте, но, видишь ли, его штучка настолько мала, что твой любовник-геркулес даже не заметит этого.

Теперь посмотри внимательно на ту женщину. Я думаю, ей лет двадцать шесть. Она живет с человеком, который безраздельно доверяет ей и ни в чем ей не отказывает, они проделывают в постели невероятные вещи, но это не мешает маленькой шалунье случаться с каждым встречным мужчиной: она любит мужчин, всех мужчин подряд, и доводит их до того, что они едва не испускают дух. Когда-то раньше ее любовник позволил ей слишком многое, и кроме себя самого ему некого попрекать ее за разврат, в котором она купается, — она просто извлекла уроки из примеров, которые он однажды привел ей в назидание,и теперь, тайком от него, она распутничает среди бела дня под моей крышей.

Миленькая брюнетка рядом с ней — это жена пожилого господина, который женился на ней по страстной любви; она очень его уважает, и мало найдется женщин, которые могли бы похвастать столь великолепной репутацией в смысле добропорядочности. А здесь вознаграждается ее терпение: она ждет парочку молодых людей, с которыми натешится, а потом вернется к любящему мужу. По утрам она посвящает себя разгулу, а после обеда утоляет сердечное томление супруга.

Рядом с ней сидит исключительная скромница. Обрати внимание на ее костюм. Эта тварь делит свое время между чтением молитв, посещением мессы и борделями. У нее есть муж, он обожает ее, но не в силах ее исправить. Это упрямая и злобная женщина, она держит свой дом в руках и считает, что за ее притворство муж должен прощать ей все остальное. Бедняга-муж сделал ее богатой, а она в знак благодарности сделала его самым несчастным из людей. У меня с ней тоже много хлопот, потому что она любит распутничать только со священниками. Возраст, внешность и манеры не имеют для нее никакого значения — эта стерва блаженствует, когда член, находящийся в ее влагалище, принадлежит служителю Бога.

Позади нее сидит строгая дама, которая получает две сотни луидоров в месяц, и она все спускает здесь, а будь у нее вдвое больше, она, наверное, вообще не выходила бы из моего дома. Она — моя бывшая воспитанница. Наш старый архиепископ побился бы об заклад всем своим имуществом, что она непорочнее Богоматери^ которая, кстати, очень почитается в его епархии и вносит свою лепту в эти самые две сотни: деньги предназначаются Деве Марии, затем идут к прелату, потом к его наложнице и, наконец, ко мне. Вот так, Жюльетта, делаются дела в этом глупом мире — человек плывет по течению или борется с ним.

Теперь перейдем вот к той девушке; она из среднего класса, ей девятнадцать лет, и скажи, встречала ли ты более милое создание? Ее любовник сделал для нее все возможное и невозможное: он вытащил ее из нищеты, заплатил ее долги и окружил ее роскошью; если бы ей вздумалось захотеть звезду, он бы из кожи вылез, чтобы достать ее с неба; у этой молодой сучки не было ни одного часа, когда бы она не занималась развратом. Однако привлекает ее не сам процесс, а его результат. Она делает все, что от нее потребуют, соглашается на любую экстравагантность, лишь бы ей платили за это, а цена ее высока. Злодей, с которым я ее сведу сегодня, оставит ее прикованной к постели на шесть недель, и она знает об этом, но она заработает свои десять тысяч франков, а на остальное ей наплевать.

— А что ее любовник?

— Ну, она придумает какой-нибудь предлог. Скажем, что поскользнулась и упала или что на нее наехала карета. С такими мозгами, как у нее, она сумеет одурачить его преосвященство.

Вот эта кокетка, — продолжала Дювержье, указывая на девочку лет двенадцати, — совершенно необычный случай: ее продает собственная мать, потому что они в большой нужде. Будь уверена, что они обе могли бы найти работу, им даже предлагали неплохое место, но они отказались: их привлекает только распутство. И снова первый залп в эту детскую попку сделает твой Нуарсей.

А теперь взгляни на торжество супружеской любви. В целом свете нет жены, которая так любила бы своего мужа, как эта женщина, — заявила Дювержье, кивнув на прелестное создание лет двадцати восьми, настоящую Афродиту. — Да, она обожает его, она даже его ревнует, но не может сдержать в себе своих страстей; она переодевается в весталку и каждую неделю оказывается в одной постели с дюжиной мужчин.

Мне кажется, следующий случай не менее замечателен: положение этой дамы поистине завидное, а заниматься проституцией ее заставляет муж. Заметь, он страстно влюблен в нее, и этим все объясняется: он присутствует при ее распутстве, он готов сводничать и подличать, лишь бы иметь возможность заниматься содомией с ее партнером.

Эту симпатичную и очень состоятельную девушку приводит сюда отец с той же целью, но никому не позволяет сношать ее по-настоящему: с ней можно делать все, что угодно, лишь бы не покушаться на ее девственность ни спереди, ни сзади. Он также участвует в процедуре, и я жду его с минуты на минуту, потому что человек, который будет развлекаться с его дочерью, уже здесь. Ты получила бы огромное удовольствие, наблюдая за этой сценой, жаль, что у тебя нет времени. Тебе бы наверняка нашлась интересная роль.

— А как это будет происходить?

— Это бывает так: отец захочет отстегать розгами человека, якобы претендующего на девственность дочери, тот, конечно, протестует против порки, отец начинает его уговаривать, тот отказывается, потом, потеряв терпение, хватает трость и устраивает старику хорошую взбучку и в самом ее разгаре спускает свое семя на ягодицы девочки. Ну, а папаша ползает на карачках и жадно слизывает жидкость, потом впивается зубами в задницу своего обидчика и кончает сам.

— Какая-то мудреная страсть, — покачала я головой. — А какую бы роль могла играть во всем этом я?

— За те удары, которые он получит, отец отыграется на тебе. Ты отделаешься незначительными царапинами, парочкой синяков и получишь сто луидоров.

— Продолжайте, мадам, продолжайте. Вы ведь знаете, что сегодня у меня нет времени.

— Хорошо, у нас осталось двое. Посмотри на ту красивую даму. Она имеет годовой доход более пятидесяти тысяч и отличную репутацию; у нее страсть к женщинам — видишь, как плотоядно поглядывает она на остальных. Любит она и содомитов и вдобавок очень любит своего супруга. Но при этом прекрасно сознает, что умственная и физическая любовь — это две разные вещи. Она самозабвенно отдается своему мужу, а сюда приходит удовлетворять другие свои прихоти — вполне разумный образ жизни.

Наконец, последняя наша дама не замужем. У нее большие претензии, она — одна из наших самых известных скромниц; если хоть один мужчина на людях осмелится признаться ей в любви, я уверена, что она закатит ему пощечину, а здесь, в моем уютном гнездышке, она платит бешеные деньги за то, что ей прочищают трубы по пятьдесят раз на месяц.

Ну и как, Жюльетта, нужны ли еще примеры? Или достаточно этих, чтобы ты решилась?

— Я думаю, вы меня убедили, мадам, — ответила я. — Впредь я буду заниматься этим делом ради своего удовольствия и ради денег тоже и не побрезгую ничем из того, что вы мне предложите, но с одним условием: претендент на мои ласки должен выложить, как минимум, пятьдесят луидоров.

— Пятьдесят? Хорошо, дорогая, ты получишь свои пятьдесят монет за один сеанс, можешь не беспокоиться! — воскликнула Дювержье, преисполненная радостью. — Мне нужно было только твое согласие. А деньги? С ними не будет никаких проблем. Только будь умницей, будь послушной, нежной, никогда не говори «нет», и я осыплю тебя деньгами.

Между тем время шло, и, обеспокоенная тем, что Нуарсея может насторожить мое долгое отсутствие, я поспешила домой, хотя самым искренним образом была огорчена, что не смогу понаблюдать за этими красотками в деле и тем более участвовать в нем вместе с ними.

Мадам де Нуарсей не без неудовольствия приняла соперницу, поселившуюся в ее доме. Грубый и повелительный тон, каким ее супруг наказал ей безусловно повиноваться мне, вовсе не заставил ее примириться с моим присутствием: не проходило и дня, чтобы она не проливала горьких слез печали и зависти, потому что меня обустроили намного лучше, чем ее, лучше обслуживали, вкуснее кормили, роскошнее одевали, в моем распоряжении была карета, между тем как ей лишь иногда позволялось пользоваться каретой мужа; и неудивительно, что эта женщина меня возненавидела. Однако несмотря на ее ко мне отношение я пребывала в совершенной безопасности, прекрасно зная, что за мной стоит мощный интеллект и авторитет хозяина.

Вряд ли стоит подчеркивать, что не любовь двигала Нуарсеем. Он ценил мое общество потому, что в его глазах я была поводом и средством совершать преступления; мог ли он, со своим дьявольским воображением, иметь какую-то иную причину держать меня при себе? Разгул этого негодяя был организован с размахом. Каждый день — и ничто не могло нарушить этот ритуал — Дювержье поставляла ему по одной девственнице, чей возраст, согласно его строжайшему требованию, не должен был превышать пятнадцати лет и быть не менее десяти. За каждую из них он платил сотню монет, и в соглашении, помимо всего прочего, оговаривалось, что если Нуарсей увидит — и докажет это, — что товар не совсем свежий, Дювержье выплачивает ему двадцать пять луидоров в виде неустойки за нарушение контракта. Несмотря на все эти предосторожности мой собственный пример доказывает, до какой степени он мог обманываться, и я предполагаю, что такое случалось нередко. Этот распутник занимался своим любимым делом, как правило, во второй половине дня; кроме него присутствовали четверо: два молодых педераста, мадам де Нуарсей и я, и каждый день его чувствительная и несчастная жена была жертвой тех пикантных и необычных упражнений, о которых я уже рассказывала. Затем помощников выгоняли, и мы с хозяином ужинали вдвоем; обыкновенно он —напивался до беспамятства и заканчивал тем, что засыпал у меня на руках.

Я должна сознаться, друзья мои, что мне уже давно не терпелось проверить теории Дорваля на практике; от нетерпения у меня чесались руки: мне во что бы то ни стало требовалось украсть. Однако надо было все обдумать как следует: в своих способностях я не сомневалась, но нужен был объект, на котором я могла бы испытать их. Здесь, в доме Нуарсея, для этого были чрезвычайно благоприятные условия: его доверие ко мне было настолько же полным, насколько велико было его состояние и безумны его прихоти. И я могла в любой день и в любую минуту прибрать к рукам десять-двенадцать луидоров так, что он бы и не заметил их пропажи. Но в силу какой-то игры воображения, какого-то странного расчета, благодаря ощущению, которое я и сама не смогла бы объяснить, у меня не было желания причинить зло человеку, который был так же испорчен, как и я. Может быть, все дело в так называемой воровской «этике или взаимном уважении, которое имеет место среди воров, — не знаю, но во мне это сидело крепко. Была и другая причина — и весьма важная: да, я хотела украсть, но так, чтобы моей жертве стало от этого очень плохо, вот какая мысль бродила у меня в голове. Ну а какое преступление должна была я совершить, чтобы по-настоящему сделать Нуарсею больно? Я и без этого считала своей всю его собственность, какой же смысл воровать у самой себя? Поэтому ограбить Нуарсея значило бы повторно присвоить свое собственное богатство, а в этом нет ни малейшего намека на настоящее воровство. Одним словом, будь Нуарсей обычным добропорядочным человеком, я бы обобрала его до нитки, но он был исчадием порока, и я его уважала за это. Вы еще услышите, как я была ему неверна, и, быть может, удивитесь, почему глубокое уважение к этому человеку не мешало мне удовлетворять свою похоть на стороне, но распутство — это все-таки совершенно особая область, недоступная пониманию ограниченных умов, и между моими принципами и неверностью нет ни тени противоречия. Я любила Нуарсея за его либертинаж и за его ум, но я ни в коей мере не была пленницей его личности и не считала себя настолько к нему привязанной, чтобы хранить ему верность. Я была молода и честолюбива и смотрела далеко вперед: чем больше я узнавала мужчин, тем выше были мои шансы найти лучшего, чем Нуарсей. И даже если мне не повезет в этом, сотрудничать с Дювержье было все равно выгодно, и я не могла терять деньги во имя идиотского рыцарского чувства к Нуарсею, в котором, ни внутри, ни снаружи, ничего рыцарского не было и в помине. Взвесив все соображения, я, как вы легко догадаетесь, приняла предложение, которое получила от Дювержье через несколько дней после той встречи.

Праздник сладострастия должен был происходить в доме одного миллионера, который не отказывал себе ни в каких радостях жизни и расплачивался звонкой монетой с послушными созданиями, приносимыми в жертву его чудовищным прихотям. Однако, как бы обширны ни были познания человека в вопросах распутства, оно постоянно приберегает для нас сюрпризы, и невозможно предсказать, до какой степени может опуститься человек, который подчиняется лишь чудовищным порывам, подстегиваемый безграничной порочностью.

В дом этого Креза меня сопровождали шестеро самых талантливых воспитанниц мадам Дювержье, но поскольку из всей компании я была самым лакомым кусочком, все его внимание сосредоточилось на мне, а мои подруги должны были исполнять обязанности жриц на ритуальной церемонии.

Мы добрались до места, и нас сразу ввели в комнату со стенами, обитыми коричневым атласом — без сомнения, цвет и материал обивки выгодно подчеркивали белизну тел наложниц, которые служили здесь своему султану; сопровождающая нас женщина приказала нам раздеться. Она набросила на меня полупрозрачный черно-серебристый халат, и этот костюм еще больше выделил меня из всех прочих; в таком одеянии мне было ведено лечь на диван, остальные стали подле, покорно ожидая распоряжений, и из этих приготовлений я поняла, что буду исполнять в оргии главную роль.

Вошел Мондор. Это был семидесятилетний коротышка, толстый, с пронзительным маслянистым взглядом. Он оглядел моих подруг, бросив каждой короткий комплимент, потом приблизился ко мне и сказал несколько одобрительных слов, уместных разве что в устах работорговца.

— Очень хорошо, — обратился он к своей помощнице, — если юные дамы готовы, я полагаю, мы можем начинать.

Сладострастный спектакль состоял из трех действий: сперва, пока я губами, языком и зубами старалась пробудить от глубокого сна активность Мондора, мои партнерши, разбившись на пары, принимали самые соблазнительные лесбийские позы, которые созерцал Мондор; ни одна из них не была похожа на другую, и все девушки находились в постоянном движении. Постепенно три пары слились в один клубок, и шестеро лесбиянок, которые специально репетировали несколько дней, составили самую оригинальную и самую сладострастную группу, какую только можно себе представить. Прошло уже полчаса наших усилий, а я только теперь начала обнаруживать слабые признаки пробуждения нашего старца.

— Ангел мой, — сказал он, — мне кажется, эти шлюхи поддали ветра в мои паруса. Теперь поднимайся и покажи мне свои прелести, а чтобы я смог пронзить твою благородную заднюю норку, дай мне прежде расцеловать ее, а после мы без промедления приступим к заключительному акту.

Однако, подгоняемый своим оптимизмом, Мондор забыл принять во внимание Природу. Таким образом, неудачей закончились несколько попыток, которые он предпринял, хотя они подсказали мне, чего он желал добиться.

— Ну. что ж, — наконец вздохнул он, — ничего не получается. Придется начать все сызнова.

Мы всемером окружили его. Каждой из нас дуэнья протянула связку упругих розог, и, сменяя друг друга, мы отхлестали дряблую морщинистую задницу бедняги Мондора, который, пока его обхаживала одна девушка, ласкал чресла остальных шестерых. Мы отделали его до крови, и снова никаких намеков на успех.

— О, Боже, — проворчал в сердцах старый пес. — Очевидно, придется принимать какие-то кардинальные меры.

Истекая потом и кровью, престарелый сластолюбец обвел присутствующих отчаянным и не на шутку перепуганным взглядом.

В этот момент заботливая дуэнья, смазывая одеколоном потрепанные ягодицы хозяина, сказала:

— Знаете, девушки, боюсь, что остается только одно средство вернуть к жизни его превосходительство.

— А что можно еще сделать? — поинтересовалась я. — Честное слово, мадам, мы испробовали все средства, чтобы разбудить его превосходительство.

— И все же надо попробовать еще одно, — ответила она. — Я положу его на эту кушетку, а ты, милая Жюльетта, станешь перед ним на колени и вложишь холодный инструмент хозяина в свой розовый ротик. Только ты сможешь вернуть его к жизни — я уверена в этом. А остальные должны подходить по очереди и делать три вещи: сначала хорошенько шлепнуть его превосходительство по щеке, потом плюнуть в лицо и под конец пукнуть ему в рот; как только все шестеро проделают это, я думаю, случится чудо — его превосходительство воскреснет.

Все было сделано так, как она велела, и, клянусь вам, я сама была поражена эффективностью таких необычных средств: по мере лечения у меня во рту набухал и наливался силой комок плоти, которым вскоре я едва не подавилась. Затем все произошло очень быстро: пощечины, плевки, смачные утробные звуки — все слилось в один великолепно оркестрованный хор, обрушившийся дождем на нашего пациента; непривычно и забавно было слышать звучавшую в воздухе музыку — симфонию извергающегося вулкана: басы и тенора, звенящие звуки пощечин и щелчки плевков. Наконец, дремавший до сих пор орган лениво приподнялся и, как я уже говорила, разбух неимоверно; я уж подумала, что он взорвется у меня в гортани, когда, с необыкновенной легкостью отпрянув от меня, Мондор дал знак дуэнье, которая все уже подготовила для финала — опера должна была завершиться между моих ягодиц. Дуэнья поставила меня в позу, какую требует содомия, Мондор с помощью своей ассистентки мгновенно погрузился в тайну тайн, где и получил величайшее наслаждение. Но погодите — полной картины происходившего у меня не получится, если я опущу мерзопакостный эпизод, который увенчал экстаз Мондора. Пока распутник трудился над моим задом, происходило следующее:

1) его наперсница, вооружившись гигантским искусственным членом, делала с ним то же самое, что и он со мной;

2) одна, из девушек, забравшись под меня, ласкала мое влагалище: сосала и лизала его, вдувала внутрь воздух и сладострастно причмокивала губами;

3) две пары упругих изящных ягодиц были установлены таким образом, чтобы я также могла ласкать и массировать их;

4) наконец, две оставшихся девушки — одна, усевшись на меня верхом и выгнув таз, а вторая, сидя на спине первой, — одновременно испражнялись, причем первая умудрялась выдавать порцию экскрементов в рот его превосходительству, а другая — на его чело.

Все участницы, по очереди, проделали все, о чем я упоминала: все испражнялись, даже дуэнья, все ласкали мои чресла, все поработали искусственным членом, сажая Мондора на кол, а он, переполненный возбуждением, в конце концов, впрыснул хилые плоды своей похоти в самые глубины моего ануса.

— Ну это уже слишком, мадам! Что за сказки вы нам рассказываете! — воскликнул шевалье, прерывая Жюльетту. — Вы хотите сказать, что дуэнья тоже испражнялась?

— И даже с удовольствием, сударь, — ответила рассказчица с обидой в голосе и с неодобрением во взгляде. — Мне что-то непонятно, как с таким богатым воображением, как ваше, уважаемый шевалье, вы находите такое поведение необычным: чем больше изношен женский зад, чем больше морщинист, тем лучше подходит он для подобной процедуры, ведь приправа всегда придает блюду остроту, делает его букет богаче и запах сильнее и волнительнее… Вообще я могу добавить, что глубоко заблуждается тот, кто чурается выделений, исходящих из самых недр нашего пищеварительного тракта: в них нет ничего нездорового, ничего такого, что может, в конечном счете, быть неприятным… Отвращение к экскрементам — это непременный признак плебейства, и вы должны признать это. Мне ли напоминать вам, что существует такое понятие, как знаток фекалий, гурман экскрементов? Нет ничего легче, чем приобрести привычку к смакованию испражнений, и если испробовать разные, вы поймете, что у каждого свой особенный вкус и аромат, но все они нежны и приятны и вкусом напоминают оливки. Всегда, во всех обстоятельствах, надо давать свободу своему воображению, но испражнения, вышедшие из дряблых, много повидавших задниц, — это, доложу я вам, пища богов, это праздник, венчающий акт либертинажа…

— Что я охотно испытаю, мадам, клянусь вам, — заявил шевалье, доставая свой член, который при этой, только что проклюнувшейся мысли, едва не звенел от возбуждения.

— Когда вам будет угодно, — с достоинством отвечала Жюльетта. — Я готова предложить вам продегустировать свой продукт. Одну минутку… вот так… если вы желаете, если ваше горло предвкушает наслаждение, я к вашим услугам: мой сфинктер уже подергивается…

Шевалье, поймав Жюльетгу на слове, увлек ее в соседний кабинет, откуда они возвратились минут через тридцать, которых, по всей вероятности, было достаточно, чтобы ознакомить шевалье с наивысшими аспектами патрицианской страсти, а маркиз посвятил эти полчаса интимному знакомству с много повидавшими ягодицами несчастной Жюстины.

Открылась дверь, и сияющий шевалье закричал с порога:

— И в самом деле, это восхитительно!

— Вы попробовали? — уставился на него маркиз.

— Это был пир, и боюсь, я не насытился. Внутри у нее ничего не осталось, клянусь моим дворянством!

— Я просто поражен, шевалье, но мне также странно слышать, что вы только теперь познакомились с этим способом. Сегодня вряд ли можно встретить восемнадцати-двадцатилетнего юнца, который бы не наслаждался экскрементами проституток. Но продолжайте, Жюльетта: меня просто поражает, насколько умело вы возбуждаете наши страсти своими интересными рассказами, а потом успокаиваете их с таким умением и искусством.

— Итак, Мондор отпустил других женщин, затащил меня в укромный уголок и сказал: «Ты божественное создание, но есть еще одна услуга, которую ты можешь мне оказать и от которой я ожидаю неописуемые удовольствия. Я хочу, чтобы ты последовала примеру своих подруг — короче, чтобы ты испражнилась и выложила вот сюда, мне в рот, небесную пищу, которую — молю о том Бога! — ты приберегла для меня, и вместе с ней тот сочный нектар, ту плоть, которую я только что влил тебе в попку.

Я поклонилась и с достоинством ответила, что мое желание полностью совпадает с его собственным.

— Так ты сможешь? — обрадовался он.

— Обязательно, — заверила я его.

— Неужели правда? Ах, прелестное, прекрасное дитя, — забормотал он, — значит, в твоих силах выполнить мою просьбу? Великий Боже, это будет самый мощный оргазм в моей жизни!

Когда мы удалились в маленькую комнату, мой взгляд сразу упал на объемистый сверток, содержащий, как я предположила, нечто, весьма необходимое для того, чтобы поправить мои денежные дела. И в тот же момент меня охватило неодолимое желание украсть, но как? Я была совсем голая. Куда я спрячу сверток? Он был не длинный, но довольно толстый — с человеческую руку толщиной.

— Ваше превосходительство, — попросила я, — вы можете позвать кого-нибудь нам в помощь?

— Нет, — ответил он, — в моих правилах наслаждаться этим завершающим удовольствием в одиночестве, мои ощущения настолько сладостны, настолько велико мое желание…

— Тем не менее, — надменно прервала я его, — это не может быть сделано без посторонней помощи.

— Почему, дорогая?

— Никак нельзя, сударь.

— Ну ладно, если так, сходи и посмотри, нет ли поблизости кого-нибудь из женщин. Если они еще не ушли, тащи сюда самую молодую: ее зад укрепит мой дух, и у меня будет двойной праздник.

Однако я и не подумала двинуться с места и заявила:

— Сударь, я не знаю ваш дом, кроме того, я не расположена выходить в таком виде.

— В каком виде? Ах да! Тогда я позвоню…

— Ни в коем случае нельзя звонить, вы же не хотите, чтобы я показалась в такой позе перед вашими слугами?

— Но моя помощница где-то здесь, рядом. Я позову ее.

— Нет, она провожает домой девушек.

— Проклятье! — выругался он. — Я не вынесу так долго.

Но все же Мондор вышел и скрылся в соседней комнате, откуда мы пришли, таким образом, старый болван оставил меня одну посреди своих сокровищ. Я не раздумывала: в доме Нуарсея меня останавливали достаточно веские причины, а здесь, у Мондора, я могла, наконец, утолить сжигавшую меня страсть — могла совершить воровство. Я воспользовалась возможностью и почти в тот самый момент, когда спина хозяина скрылась за дверью, схватила сверток, быстро скрутила свои волосы в большой пышный шиньон и спрятала туда добычу. Тут же меня позвал Мондор: девушки были на месте, поэтому я приглашалась в гостиную. Дело в том, что он пожелал разыграть последнюю сцену в тех же декорациях, в которых разыгрывались предыдущие. Мы получили необходимые указания и приступили к делу: самая юная из девушек сосала член клиента, и он вливал свою сперму ей в рот одновременно с тем, как в его открытую пасть я выдавливала из себя остатки пищи, от чего он приходил в неописуемое возбуждение. Все окончилось удачно, никаких замечаний не было, я оделась и привела себя в порядок, нас ожидали две кареты, и Мондор, более чем довольный, попрощался с нами, щедро одарив каждую.

Вернувшись в дом Нуарсея и уединившись в своей комнате, прежде чем развернуть сверток, я подумала: «Великий Боже, неужели Небеса благосклонно взирали на то, что я сделала!»

В свертке я нашла шестьдесят тысяч франков в кредитных билетах на предъявителя, уже подписанных и не требующих никакого подтверждения.

Когда я прятала свою добычу, меня неприятно поразило какое-то странное совпадение: я обнаружила, что пока я грабила Мондора, меня самое ограбили — секретер был взломан, и в выдвижном ящике отсутствовали пять или шесть луидоров, которые я там хранила. Узнав об этом, Нуарсей заверил меня, что это могла сделать только Год. Это была очень хорошенькая девушка двадцати лет, которую приставили ко мне в услужение с первого дня моего пребывания в доме. Нуарсей часто привлекал ее в качестве третьей участницы наших оргий и однажды, для развлечения, которое может понять лишь либертен, сделал так, что она забеременела от одного из пажей-гомосексуалистов. В ту пору она была на шестом месяце.

— Год! Неужели вы думаете, что она способна на это?

— Я уверен, Жюльетта. Разве ты не заметила, как она нервничает? И как отводит свои глаза?

После этих слов, не думая больше ни о чем, кроме своего порочного эгоизма, напрочь забыв о том, что я решила никогда не делать ничего плохого тому, кто был моим наперсником в распутстве, я со слезами на глазах принялась умолять Нуарсея арестовать преступницу.

— Я охотно сделаю так, как ты скажешь, — отвечал Нуарсей спокойным, лишенным всякого выражения голосом, который я бы наверняка истолковала правильно, если бы не мое возмущение, — однако в этом случае ты не получишь никакого удовольствия от ее наказания. Она на сносях, и суд будет отсрочен, а пока тянется вся эта волынка, плутовка сумеет вывернуться: согласись, что она очень привлекательна.

— О Господи! Что же делать? Я в отчаянии!

— Смею заметить, что это естественно, любовь моя, — спокойно заметил Нуарсей, — это все твои амбиции и желание увидеть ее повешенной, но пройдет добрых три месяца, прежде чем она попадет на виселицу. Но если ты, Жюльетта, хочешь насладиться спектаклем, который — поверь мне — способна оценить только высокоорганизованная натура, такое удовольствие можно организовать за пятнадцать-двадцать минут. Поэтому советую тебе продлить страдания бедняжки: скажем, заставить ее страдать до конца своих дней. Это очень просто. Я заточу ее в Бисетр[47]. Сколько ей лет? Двадцать? Ну вот, она полвека будет гнить в этой тюрьме.

— Ах, друг мой, какой чудный план!

— Только прошу тебя подождать до завтра, а я тем временем обдумаю все необходимые детали, чтобы усилить наслаждение.

Я расцеловала Нуарсея; он вызвал свою карету и через два часа вернулся с предписанием, нужным для осуществления нашего замысла.

— Она твоя, — сказал коварный предатель, — и теперь можно развлечься. Надо убедительно разыграть спектакль.

Позже, когда мы пообедали и вошли в его кабинет, он пригласил бедную девушку.

— Дорогая моя Год, — —сказал он ласково, — ты знаешь мое к тебе отношение, пришла пора доказать его на деле: я выдам тебя замуж за того юношу, который оставил в твоем чреве залог своей нежной любви, а двести луидоров в год будут залогом вашего супружеского счастья.

— Месье, как это благородно с вашей стороны!

— Не надо, дитя мое, благодарность смущает меня. Ты ничем мне не обязана, в этом ты можешь быть абсолютно уверена; то, что ты принимаешь за доброту и благородство, — всего лишь чистейший эгоизм, и я сам получаю от него удовольствие. С этого момента тебе нечего волноваться — я предпринял все необходимое. Конечно, жить ты будешь не по-королевски, но в хлебе нуждаться не будешь.

Совершенно не поняв скрытого смысла этих слов, Год прильнула к руке своего благодетеля и залила ее слезами радости.

— А теперь, Год, — продолжал мой любовник, — я прошу тебя в последний раз принять участие в наших играх; меня не очень волнуют беременные женщины, поэтому позволь мне насладиться твоим телом сзади, а Жюльетта в это время подставит мне свою попку.

Мы приняли соответствующие позы, и Нуарсей пришел в такое возбуждение, в каком я никогда его не видела.

— Злодейские мысли очень воспламеняют вас, не так ли? — шепнула я ему.

— Безмерно, — тихо ответил он. — Но что могли бы эти мысли, если бы она на самом деле обокрала тебя?

— Я не понимаю, дорогой.

— Дело в том, Жюльетта, что если преступление и было, не Год виновна в нем. Эта девка не более виновна в краже, чем ты сама, потому что деньги взял я.

С этими словами он вставил свой клинок по самую рукоятку в ее заднее отверстие. Признаюсь вам, что сама мысль о таком бесспорном торжестве порока трижды заставила меня содрогнуться от оргазма. Я схватила руку любовника и прижала ее к своему влагалищу: густой липкий нектар залил ему пальцы, и он убедился, как сильно подействовала на меня его подлость. В следующий момент кончил и он, и мощная струя, сопровождаемая чудовищными богохульными ругательствами, увенчала его экстаз. Но не успел он вытащить свое оружие, как в дверь осторожно постучали, и вошедший слуга доложил, что полицейский коннетабль просит у хозяина позволения выполнить порученный ему долг.

— Очень хорошо, пусть офицер немного подождет, — сказал Нуарсей. — Я передам ему преступника. — Слуга удалился, и Нуарсей вежливо обратился к Год: — Одевайся скорее, дорогая. Приехал твой супруг, он увезет тебя в маленький загородный домик, который я специально оборудовал, где ты будешь жить до конца своих дней.

Дрожа от радости, девушка оделась, и Нуарсей вывел ее из комнаты. О, небо! Как она ужаснулась, когда перед ней предстал одетый в черное человек с эскортом полицейских, когда на нее накинули цепи, как на преступницу, когда, в довершение всего, она услышала — и это, по всей вероятности, больше всего потрясло ее, — как прислуга, заранее предупрежденная, закудахтала:

— Это она, сержант, не упустите ее, это она взломала секретер нашей госпожи и тем самым бросила подозрение на всех остальных…

— Я?! Взломала секретер мадемуазель! — изумилась Год, и ноги ее подкосились. — Господь свидетель, что я не способна на это! Коннетабль замешкался и вопросительно взглянул на Нуарсея.

— Чего вы ждете, сударь? Справедливость должна восторжествовать, так что выполняйте свой долг.

Бедняжку увезли и бросили в один из самых страшных и нездоровых казематов тюрьмы Бисетр, где, сразу по прибытии, несчастная в качестве последнего козыря пыталась покончить с собой. Однако ее спасли и отходили; это означало, что долгие-долгие годы она будет сокрушаться и проклинать себя за неизвестную ей самой оплошность, которая заключалась в том, что она пробудила мощные злодейские желания в ее хозяине, и Нуарсей, по крайней мере раз в год, приходит наслаждаться ее слезами, рекомендуя тюремщикам еще туже затянуть ее цепи.

— А теперь скажи мне, — начал Нуарсей, как только Год увели, и он вернул мне вдвое больше того, что взял из моего секретера, — разве это не в сто раз лучше, чем если бы мы отдали ее в руки правосудия, которое могло оказаться милосердным?

Тогда мы не смогли бы держать в руках ее судьбу, — улыбнулся он, — а так она в наших руках.

— Ах, Нуарсей, вы — страшный человек… Как здорово вы придумали!

— Да, — признал мой любовник. — Я знал, что внизу ждет коннетабль, и поверь, мне так сладко было в недрах нашей жертвы, которую через минуту предстояло сдать полиции:

— Какой вы страшный и порочный человек… Но почему и я тоже вкусила сумасшедшее удовольствие от того, что совершили вы?

— Да потому что я совершил подлость, — ответил Нуарсей. — Не существует такой подлости, которая не доставляла бы удовольствия. Злодейство — двигатель похоти; настоящего вожделения без этого не бывает; именно таким образом страсти служат для уничтожения человечности и… человечества.

— Если это так, они, очевидно, не имеют ничего общего с Природой —гвсе это скучные сентиментальные чувства, о которых постоянно болтают моралисты. Иначе, как может быть, что в иные моменты Природа настолько непостоянна, что одной рукой отменяет то, что устанавливает другой?

— Ах, Жюльетта, когда ты лучше узнаешь ее, ты увидишь, что эта, в высшей степени мудрая, исключительно щедрая и благородная Природа запрещает нам помогать другим, если только это не продиктовано выгодой или страхом. Страхом — потому что мы боимся, как бы беды, от которых мы, по своей слабости, избавляем других, не обрушились на нас самих. И выгодой — ибо мы помогаем другим в надежде, что получим что-то от них взамен, или с целью польстить своему самолюбию. Но как только в нас рождается более властная страсть, чем благородство, все остальные исчезают, и вот тогда эгоизм требует свои священные права, и наши губы кривятся в презрительной насмешке над чужими страданиями. Ведь они касаются нас только в той мере, в какой мы сами можем оказаться их жертвой, следовательно, жалость — пища страха, и мы должны всеми доступными средствами лишить его пищи.

— Ну, хорошо, — не сдавалась я, — вы доказали, что добродетелей не существует; теперь объясните мне, пожалуйста, что такое преступление; ведь если, с одной стороны, вы топчете то, что меня учили уважать, а с другой — смеетесь над тем, чего я должна бояться, значит, вы непременно приведете меня к горизонту, к которому стремится мое сердце и за которым не останавливаются ни перед чем.

— Тогда усаживайся удобнее, Жюльетта, потому что эта тема требует серьезного обсуждения, и если хочешь понять меня, слушай внимательно.

Что такое преступление? Этим словом называют любое формальное нарушение, будь то невольное или преднамеренное, того порядка в человеческом обществе, который известен под именем «закон». Следовательно, это всего лишь случайное и бессмысленное слово, поскольку все законы относительны и зависят от обычаев и правил поведения, а те, в свою очередь, определяются временем и местом обитания. Они могут быть абсолютно разными на расстоянии нескольких сот миль, то есть если я совершу преступление, а затем сяду на корабль или в почтовую карету и совершу то же самое в другом месте, тогда в воскресенье утром в Париже меня приговорят к смертной казни, а в следующую субботу я стану героем дня в другой стране, где-нибудь на границе с Азией или на Африканском побережье. Столкнувшись с этим вопиющим абсурдом, философ начинает рассуждать следующим образом:

1) Сами по себе поступки являются нейтральными, то есть по сути своей ни хорошими, ни дурными, и если человек так квалифицирует их, значит, он судит о них только с точки зрения выработанных им самим законов или формы правления, при которой ему выпадает жить. Но с точки зрения Природы любой наш поступок не лучше и не хуже, чем всякий другой.

2) Если где-то в глубинах нашей души поднимается голос протеста против поступков, воспринимаемых нами как порочные, — это лишь плод нашего воспитания и наших предрассудков, и для человека, который родился и сформировался в другом климате, этот голос будет звучать на незнакомом ему языке.

3) Если, сменив страну, мы все равно слышим в себе такие сомнения, это ни в коем случае не свидетельствует о их обоснованности — это просто один из отпечатков прежнего воспитания, которые стираются с большим трудом.

4) В конечном счете, угрызения совести или чувство вины — это одно и то же, то есть это опять-таки результат прежнего воспитания, который может нейтрализовать только привычка и опыт и с которым надо решительно бороться.

В самом деле, прежде чем решить, преступно или нет какое-то деяние, следует» определить, какой вред оно наносит Природе, ведь с рациональной точки зрения квалифицировать как преступление можно лишь то, что входит в противоречие с ее законами. Так как Природа — это нечто постоянное, любое преступление должно считаться таковым повсеместно: в той или иной форме все расы и народы должны взирать на него с одинаковым ужасом, и вызываемое им отвращение должно быть таким же универсальным в человеке, как и желание удовлетворить свои элементарные потребности, но, как мы знаем, таковых поступков просто не существует, и часто то, что представляется нам самым чудовищным и отвратительным, в другом месте является краеугольным камнем нравственности и морали.

Таким образом, преступление не есть нечто объективное: на самом деле не существует ни преступлений, ни каких-то иных способов оскорбить Природу в ее нескончаемом промысле. Она вечно и бесконечно выше нас, и с той недосягаемой высоты, откуда она управляет всеобщим порядком, не имеют никакой ценности ни наши мысли, ни наши дела. Нет такого поступка, каким бы ужасным, каким бы жестоким и постыдным он ни выглядел в наших глазах, которого мы не можем совершить, когда чувствуем в себе эту потребность; более того, нет поступка, которого мы не имеем права совершить, ибо на него вдохновляет нас сама Природа. Наши повседневные привычки, наши религиозные воззрения, манеры и обычаи могут и должны обманывать нас, а голос Природы никогда не собьет нас с пути истинного, потому как именно на сочетании абсолютно равноправных частей, которые мы называем «зло» и «добро» основаны все наши действия и законы; разрушение — это почва, на которой ежесекундно возрождается и торжествует Природа, на которой живет за счет преступления, одним словом — она существует за счет вечного умирания. Исключительно добродетельная вселенная не могла бы просуществовать ни одной минуты; мудрая рука Природы вносит порядок в хаос и в то же время снова порождает хаос — таков глубокий смысл равновесия, которое удерживает звезды на своих орбитах, которое дает им опору в бездонном океане пустоты и движет ими. Природа немыслима без зла — это материал, из которого она творит добро, существование ее покоится на преступлении, и все бы рухнуло в один миг, если бы мир наш был населен одними добродетелями. А теперь, Жюльетта, я хочу спросить тебя: если зло необходимо для сокровенных замыслов Природы, если без него она беспомощна и бессильна, разве тот, кто творит зло, не полезен для Природы? Как же можно сомневаться в том, что, создавая порочного человека, она преследовала свои цели? Почему мы не хотим признать, что люди — это те же дикие звери, разделяющиеся по видам и породам, постоянно враждующие друг с другом и живущие за счет друг друга, и что некоторые хиреют и вымирают согласно ее замыслам и законам? Кто осмелится отрицать, что поступок Нерона, когда он отравил Агриппину, был одним из проявлений тех самых естественных законов, так же как другим их проявлением служит волк, пожирающий ягненка? Кто усомнится в том, что распоряжения Мариуса или Суллы — это не что иное, как та же чума или голод, которые Природа порой насылает на целые страны и континенты? Разумеется, она не заставляет все человечество совершать одно и то же злодейство, но каждому человеку дается талант и предрасположенность к тому или иному преступлению — именно таким образом она обеспечивает всеобщую гармонию: из совокупности всех дурных поступков, из V массы всех чудовищных или незаконных разрушительных действий она творит хаос, упадок, умирание с тем, чтобы восстановить порядок, породить новую жизнь и дать толчок к развитию следующих поколений. Зачем она дала людям яды, если бы не желала, чтобы ими пользовались? Зачем породила она Тиберия, или Гелиогобала, или Андроника, или Ирода, или Вацлава[48], или прочих великих злодеев и героев — что в сущности одно и то же, — которые изводили ужас на весь мир, в самом деле — зачем, если разрушения, которые они творили, не отвечают ее задачам и не способствуют ее целям? Зачем она посылает вместе с такими негодяями и в помощь им чуму, войны, ураганы и, наконец, смерть, если ей не угодно разрушение, если преступление противно ее замыслу? И если уничтожение необходимо, почему тот, кто чувствует себя рожденным для этого, должен противиться своим наклонностям, пренебрегать своими обязанностями? Так не признать ли нам прямо и честно, что если в этом мире и существует такая штука как зло, то оно заключается в том, что мы уходим от судьбы, которую уготовила нам Природа? Далее, придется признать, что она благоволит к одним из нас больше, к другим меньше и что, хотя все мы одинаково созданы ею, у нее есть любимые избранные дети. А если все мы равны и отличаемся только своей силой и ловкостью, если Природе все равно кого сотворить — императора или трубочиста, тогда разные виды деятельности: великие завоевания или черная работа — это просто необходимая случайность, обусловленная первоначальным толчком, и то и другое равно необходимо, так как каждый из нас должен выполнять свое предназначение. Затем, если мы видим, что Природа разделила людей по физическим качествам, сделав одних сильными, других — слабыми, значит, поступая подобным образом, она рассчитывала, что сильный будет совершать преступления, которые ей необходимы, то есть мы опять приходим к тому, что сущность волка в пожирании ягненка, а сущность мыши в том, чтобы ее сожрала кошка.

Поэтому совершенно логично поступали кельты, наши далекие предки, полагая, что самое высшее и святое из человеческих прав — право силы, неотъемлемое право, данное Природой; они считали, что, даруя некоторым из нас больше способностей, Природа только подтверждает тот факт, что дает нам, сильным, право подавлять слабых. Значит, эти люди, от которых мы ведем свое происхождение, нисколько не ошибались, когда утверждали не только святость этого самого права, но передавая его нам, предполагали, что оно будет использоваться. Чтобы соответствовать своему призванию, сильные волей-неволей должны эксплуатировать слабых, а от последних требуется еще ниже склоняться перед неизбежностью и оставить всякие попытки отстоять свои интересы, потому что им это не под силу. Со времен кельтов многое изменилось в физическом смысле, но не в смысле умственном. Богатые заключают в себе все могущество нашего мира: они скупили все права, следовательно, могут ими пользоваться и наслаждаться. Имея в виду это наслаждение, они максимально расширяют возможности удовлетворять свои прихоти, добиваясь подчинения и терпения окружающих, людей второго сорта; они могут и должны поступать так, а не иначе, ничем не оскорбляя Природу, так как используют права, дарованные им либо в материальном плане, либо в силу общепринятых условностей. Повторяю еще раз: если бы Природа хотела удержать нас от преступлений, она лишила бы нас возможности совершать их. Но она предоставила их в наше распоряжение с самого начала — предоставила с умыслом — и относится к нашим злодеяниям как к чему-то необходимому, независимо от того, большие они или малые. Для Природы все равно, отобрал ли я кошелек у соседа, изнасиловал ли его жену, сына или дочь — в ее глазах все это шалости, которые в любом случае ей полезны; однако ей необходимо, чтобы я уничтожил сына, жену или дочь соседа, если она вкладывает в мое сердце именно такое желание. Вот почему желания совершать большие преступления всегда намного сильнее, чем склонность к малым, и удовольствие от их масштабности всегда в тысячу раз слаще. Разве она создала бы такую градацию удовольствий, получаемых от преступлений, если бы не была в них заинтересована? Ведь самим фактом постепенного нарастания нашего наслаждения по мере того, как мы совершаем все более чудовищные поступки, она толкает нас все дальше и дальше. А возьми этот невыразимый словами трепет предвкушения, который мы испытываем, когда готовим какое-нибудь преступление, вспомни то пьянящее чувство, которое нас охватывает, когда мы его совершаем, или тот тайный восторг, который долго еще тлеет в нашей душе после того, как преступление совершено. Разве все это не доказывает, что таким образом Природа хитро и коварно соблазняет нас, потому что наши дела служат ее целям? А если награда за них возрастает пропорционально нашим злодействам, так это потому лишь, что истребление, которое обычно считается самым чудовищным преступлением, — это как раз то, что ей милее всего[49].

Независимо от того, вызвано преступление мстительностью, честолюбием или похотью, мы увидим, если хорошенько покопаемся в себе, что удовольствие, о котором идет речь, вернее, степень этого удовольствия, определяется тем, насколько серьезен наш поступок, а уж когда в результате него кто-то погибает, наслаждение наше вообще не имеет границ, потому что это более всего по душе нашей праматери.

— О, Нуарсей! — восторженно воскликнула я. — Конечно, то, что мы сделали, очень мне понравилось, но мое удовольствие было бы в десять раз сильнее, если бы я увидела, как ее вешают…

— Продолжай, Жюльетта, продолжай до конца: если бы ты сама ее повесила — ведь это ты хотела сказать?

— Клянусь Богом, да! Даже от одной этой мысли я готова испытать оргазм.

— А от того, что ты знаешь о ее невиновности, ты испытала бы двойное удовольствие. Будь она виновна, наш поступок послужил бы правосудию, и мы не смогли бы насладиться всем тем, что есть в пороке. Разве Природа дала бы нам страсти, если бы их следствия не были ей угодны, не совпадали с ее законами и не отвечали ее задачам? И человек настолько хорошо усвоил эту истину, что также принялся сочинять законы, цель которых — сдержать свое неодолимое стремление к преступлению и, следовательно, ко всеобщему разрушению. Однако человек при этом поступил несправедливо, поскольку законы его репрессивны и отбирают несравненно больше, чем дают, и в награду за предлагаемую худосочную безопасность они лишают его того, что, в сущности, только и стоит иметь.

Но эти законы, придуманные простыми смертными, даже не заслуживают внимания философа и не дано им сдержать поступки, которые диктует ему Природа; единственное, что они способны сделать с человеческим разумом, — это похитрее скрывать свои дела и всегда быть настороже. Законы надо использовать для наших собственных целей — в качестве щита, но никогда в качестве тормоза.

— Но послушайте, друг мой, — прервала я, — если бы так поступали все, не было бы никакого смысла скрываться.

— И очень хорошо, — прозвучал ответ. — В таком случае мы вернулись бы к первобытному состоянию, в каком сотворила нас Природа, и ничего страшного не произошло бы. Слабый подумал бы о том, как избежать столкновения с сильным и не вступать с ним в открытую борьбу. По крайней мере, так он будет знать, чего ему бояться, и не будет от этого более несчастным, ибо и теперь ему приходится вести войну, но для своей защиты он не может использовать даже тот ничтожный арсенал, которым вооружила его Природа. Стоит только вернуться к первоначальному состоянию, и никакого государства не понадобится и не будут нужны никакие законы. Но мы от этого далеки[50].

Один из самых опасных наших предрассудков питается иллюзией связей, которые, как мы наивно полагаем, существуют между нами и другими людьми. Это абсурдные узы, ибо мы сами придумали нелепое братство и освятили его от имени религии. Теперь я хочу сделать несколько замечаний относительно этого так называемого братства, так как мой опыт показал мне, что это призрачное понятие гораздо сильнее подавляет человеческие страсти, чем можно себе представить, а учитывая разрушительное влияние, которое оно оказывает на разум, я остановлюсь на нем подробнее.

Все живые существа рождаются в одиночестве, с самого рождения— они не нуждаются друг в друге: не связывайся с другими, оставь их в покое, в их естественном первобытном состоянии, не пытайся приобщать их к цивилизации, и ты найдешь свой собственный путь, свой хлеб, свой кров без помощи ближнего своего. Сильный проживет самостоятельно — только слабому нужна помощь. Природа создала слабых с тем, чтобы мы сделали их своими рабами, она дала их нам в дар, в жертву, и их участь — тому доказательство; следовательно, сильный человек может использовать слабого по своему усмотрению, и здесь возникает вопрос: может ли он помогать слабому в некоторых случаях? Отвечу сразу: нет. Потому что, помогая слабому, он действует вопреки желанию Природы. Если он наслаждается этими низшими существами, если пользуется ими для удовлетворения своих прихотей, если угнетает, тиранит и оскорбляет их, развлекается с ними как с игрушками, выжимает из них все соки или, наконец, уничтожает их — вот тогда он поступает как союзник Природы. Но если — повторяю еще раз — он, напротив того, помогает угнетенному, поднимает униженного до своего уровня, делает его равным себе, разделяя с ним свою власть или свое богатство, тогда он бесспорно нарушает естественный ход вещей и искажает естественный закон, при этом жалость становится не добродетелью, а сущим пороком, ибо речь идет о вмешательстве в неравенство, предписанное Природой, без которого она существовать не может. Древние философы, которые рассматривают такое поведение как душевный перекос, как одну из тех болезней, от которых надо излечиться как можно скорее, были правы, так как результаты жалости диаметрально противоположны тем, что следуют из законов Природы, чей фундамент зиждется на различии, дискриминации, неравенстве[51]. О таких фантастических братских узах могут мечтать лишь слабые люди, и совершенно невероятно, чтобы такое могло прийти в голову сильным и ни в чем не нуждающимся, чтобы подчинить слабого своей воле, они уже имеют все необходимое — свою силу, так зачем нужны им эти связи? Все это выдумка ничтожных людишек, основанная на аргументах, таких же неубедительных, как, например, слова ягненка, обращенные к волку: «Ты не можешь съесть меня, потому что у меня тоже четыре лапы».

Мотив слабых людей, которые так превозносят человеческое братство, предельно ясен: установить общественный договор, основанный на так называемых братских связях. Однако любой договор приобретает какую-то силу только при согласии обеих договаривающихся сторон, а в данном случае мы имеем одностороннее решение. Что может быть естественнее, чем свободный, сильный человек, который никогда не принимал и никогда не примет такой договор! И какого дьявола воображали себе те пигмеи, когда сочиняли сладенькую сказку о всеобщем братстве! Неужели они рассчитывали, что это им поможет? Дающий человек должен что-нибудь получить взамен — таков закон Природы, но подумай сама, что можно получить от слабого, обездоленного, бедного человека? Какой реальностью может обладать договор, если одна из сторон, ради высших своих интересов, заранее объявляет его обманом или шуткой? Ибо, если принять его всерьез и согласиться с ним, сильный должен отдавать много и ничего не получать, вот почему он никогда не пойдет на подобную глупость; а раз это глупость и нечто мертворожденное, такое соглашение даже не заслуживает нашего внимания, и мы, без колебаний, должны отвергнуть то, что предлагают нам эти ничтожества и что означает для нас сплошные потери.

Религия этого коварного и ничтожного Христа — слабого, больного, всеми преследуемого, желающего перехитрить сиюминутных тиранов и обманом заставить их признать его учение о братстве, чтобы оттянуть свою казнь — так вот, именно христианство освятило смехотворные братские узы. В ту эпоху христианство было слабой стороной, оно представляло интересы слабых людей и должно было вещать на их языке, и в том нет ничего удивительного. Но я не понимаю, как человек, не будучи слабым и христианином, добровольно принимает на себя подобные ограничения, запутывается в этом мифическом клубке связей, которые, ничего не предлагая, лишают его самого главного; следовательно, можно с уверенностью сказать, что среди людей не только никогда не было братства, но и быть не могло, так как это противоречит Природе, у которой и в мыслях не было сделать людей равными — напротив, она сделала все, чтобы разделить их. Мы должны осознать, что на самом деле идею о братстве предложили нам слабые и узаконили ее, когда в их руки перешли жреческие функции; однако мыслящий человек не имеет права оказаться в этой ловушке.

— Выходит, люди не могут быть братьями? — живо прервала я его. — Значит, нет никаких связей между мной и другими людьми? Но тогда наши отношения заключаются только в том, что я должна взять от них как можно больше и отдать как можно меньше?

— Именно так, — удовлетворенно кивнул Нуарсей. — Ведь то, что ты отдаешь, для тебя потеряно навсегда, и наоборот. Могу добавить, что я долго искал в своем сердце образ поведения, соответствующий неписаному кодексу Природы, и, в конце концов, нашел его: никого не любить, никому не помогать, никого не считать братом и служить исключительно своим страстям. На том я стою и буду стоять всегда. Кодекс этот гласит: когда деньги, благополучие или сама жизнь этих, якобы, моих братьев необходимы для моего счастья или моего существования, я забираю их силой, если я силен, или хитростью, если я силен недостаточно; но если мне приходится платить за это, я стараюсь платить как можно меньше. Повторяю: ближний ничего для меня не значит, между нами нет никаких позитивных отношений, а если и существует какая-то связь, она заключается в том, чтобы коварством получить от него то, что я не могу отобрать силой, но если можно обойтись одной силой, притворство мне ни к чему, ибо оно для меня унизительно, и я прибегаю к нему только в крайнем случае.

Еще раз послушай меня, Жюльетта: будь глуха к воплям горя и нищеты. Если хлеб несчастного пропитан его слезами, если рабский труд дает ему самую малость, чтобы только свести концы с концами и не дать семье умереть от истощения, если налоги, которые он должен платить, забирают львиную долю из того, что он заработал, если его раздетые, разутые, неграмотные дети вынуждены бродить в поисках хоть какой-то пищи, за которую надо сражаться с дикими зверями, если в груди его жены, истощенной от непосильных трудов, иссушенной постоянной нищетой, нет молока для их первенца, чтобы он вырос крепким и не попал в пасть волку, если, сгорбившись от груза лет, болезней и горестей, он ничего не видит впереди, кроме смертного приговора, к которому неудержимо несет его рок, и если за всю свою жизнь он ни разу не видел ни одной звезды, которая ярко и безмятежно сияла бы над его опущенной головой, — тем хуже для него. И черт возьми! — в этом нет ничего необычного, ничего неестественного, ничего такого, что не соответствовало бы порядку и закону нашей великой праматери, которая руководит нами, и если ты кого-то считаешь несчастным, так это лишь потому, что сравниваешь его долю со своей, а в сущности он таковым себя не считает. Если же у него появляется чувство обездоленности, он глубоко ошибается, потому что также на какой-то момент сравнивает свою участь с твоей, но как только заползет в свою нору и окажется в компании себе подобных, его нытью придет конец. Неужели ему жилось хоть чуточку лучше при феодальных порядках, когда с ним обращались как со скотом, приручали и били как домашнее животное, продавали как навоз, в котором он всю жизнь копался? Вместо того, чтобы горевать о его страданиях, облегчать их и даже взваливать его ношу на свой горб из смешного чувства сострадания, не лучше ли взглянуть на беднягу как на предмет, который Природа замыслила для нашего удовольствия, для того, чтобы мы использовали его как нам вздумается. И не надо вытирать ему слезы и сопли, дорогая моя! Ты должна удвоить его страдания, если тебе это нравится, если это забавляет тебя, и зарубить себе на носу, что есть человеческие существа, которых Природа бросает под косу наших страстей, так что тебе дано собирать добрый урожай, Жюльетта, ибо щедра праматерь наша! Уподобись пауку, плети свою паутину и пожирай без всякой жалости все, что ее мудрая рука посылает в твои сети. — Милый мой, милый! — простонала я, сжав Нуарсея в объятиях. — Сколь многим я обязана вам, человеку, который развеял миазмы невежества, затуманившие мою голову в детстве. Ваши мудрые уроки — то же самое для моей души, что живительная влага для иссушенного солнцем растения. О, свет моих очей! Отныне я буду видеть и воспринимать этот мир только вашими глазами и вашим умом, однако, раздавив мой страх перед опасностью, вы разожгли во мне пылкое желание окунуться в злодейство. Будете ли вы моим проводником в этом восхитительном путешествии? Будете ли освещать лампой философии мой путь? Или покинете меня, бросите на произвол судьбы? Тогда, ступив на столь опасную тропу и вооружившись мудрыми принципами, которые я, благодаря вам, научилась ценить, поверив этим рискованным максимам, оказавшись одна в прекрасной стране роз, я буду срывать только тернии без вашей защиты и вашего совета. Как же я…

— Жюльетта, — остановил меня Нуарсей, — эти слова свидетельствуют о твоей слабости и обнаруживают твою чувствительность. Поверь мне, дитя мое, ты должна быть сильной и твердой, раз решилась выбрать порок. Ты никогда не будешь жертвой моих страстей, но я не могу обещать тебе вечное покровительство: надо научиться жить самостоятельно и полагаться на свои собственные средства, если ты собираешься пойти этой дорогой; надо, без посторонней помощи, найти в себе силы избежать ловушек, щедро разбросанных на пути, надо заранее предвидеть их и знать, что делать в случае неудачи и как встретить лицом к лицу самую страшную катастрофу, если она неминуема; но не бойся, Жюльетта, тебя не ждет ничего хуже виселицы; и в сущности это не так уж и страшно. Все мы должны когда-нибудь умереть, так какая разница, случится это на эшафоте или в постели? Скажу тебе откровенно, Жюльетта, смертная казнь — секундное дело — пугает меня бесконечно меньше, нежели смерть, которую почему-то называют тихой и мирной, но которая сопровождается неприятными обстоятельствами. Говорят, позорно умереть на виселице. По-моему — нисколько, но даже если бы это было так, я бы поставил позор на последнее место среди прочих сопутствующих факторов. Поэтому, милая моя, успокойся и лети дальше на своих собственных крыльях. Это всегда надежнее.

— Отныне, Нуарсей, я уже не смогу, чем бы это мне ни грозило, отказаться от ваших принципов. На земле нет ни одного человека, ради которого я смогла бы сойти с избранного пути.

— Я верю тебе, но давай продолжим наш разговор относительно того, что преступлений не существует. Я хочу привести несколько примеров в поддержку моего тезиса, так как это самый надежный способ убедить тебя. Давай посмотрим, как обстоят дела в нашем мире и что называют люди преступлением, а что добродетелью.

У нас считается немыслимым соблазнить сестру жены, а дикари в бухте Гудзона делают это каждый день, если предоставляется возможность. Кстати, Иаков был женат на сестрах: Рахили и Лии.

Нам не приходит в голову совокупляться со своими детьми, даже если под рукой нет никого другого, а вот в Персии такие амурные приключения в порядке вещей, то же самое происходит на трех четвертях азиатского континента. Лот спал с двумя своими дочерьми и обеим сделал ребенка.

Мы считаем самым позорным делом продавать своих жен, а в Тартарии, в Лапландии и Америке это — знак гостеприимства: там почитается за честь уложить свою жену в постель гостя; иллирийцы собирают жен в кучу для разврата и, наблюдая за происходящим, заставляют их сношаться с любым, кто им понравится.

Мы полагаем крайним бесстыдством обнажаться на виду у других, но почти все южные народы преспокойно расхаживают без одежд; в таком же виде отмечали праздники в честь Приапа[52] и Бахуса. Ликург особым законом постановил, чтобы девушки приходили в общественные театры голыми. Голые женщины прислуживали за столом тосканцам и римлянам. В Индии есть страна, где всеми уважаемые женщины никогда не ходят одетыми — одежду носят только куртизанки, чтобы сильнее возбуждать похоть у мужчин.

Наши генералы запрещают грабить захваченный город, а греческие военачальники давали такое право своим солдатам в знак признания их мужества. После захвата Карбин[53] итальянскими войсками победители собрали всех мальчиков, девственниц и молодых женщин, которых нашли в городе, на рыночной площади, сорвали с них одежды, и каждый солдат мог делать с ними, что хотел — насиловать или убивать.

Аборигены Кавказа живут как дикие звери и совокупляются с кем попало. Женщины островов Горн[54] отдаются мужчинам среди бела дня на ступенях храмов, выстроенных в честь их богов.

Скифы и тартары уважали мужчин, которые по причине распутства истощались и делались импотентами еще в ранней юности.

Гораций описывает бриттов, нынешних англичан, как самых развратных людей на земле; этот народ, говорит поэт, не обладает врожденной стыдливостью, они живут все вместе беспорядочной половой жизнью: братья, отцы, матери, дети — все отдаются удовлетворению природных инстинктов, и плод принадлежит тому, кто лишил мать девственности. К тому же они едят человеческое мясо[55].

Таитяне удовлетворяют свои желания публично, сама мысль о том, чтобы делать это тайком, заставляет их краснеть от стыда. Однажды перед ними европейцы продемонстрировали свои религиозные церемонии — этот нелепый спектакль, который называется мессой. Те, в свою очередь, попросили дозволения показать свои ритуалы и показали! Десяток взрослых, двадцатипятилетних мужчин изнасиловали на глазах цивилизаторов маленькую девочку. Видишь, какая разница!

Люди всегда боготворили распутство, воздвигали храмы Приапу. Афродиту издревле считают богиней плодородия и деторождения, а позже обожание перешло на ее голую задницу, и символ размножения становится божеством самых чудовищных злодейств, совершаемых против рода человеческого. Видишь ли, человек все время умнеет и, набирается опыта, он неуклонно идет путем прогресса и приходит к пороку. Подобный культ, уходя своими корнями в сумерки язычества, оживает в Индии, и культовый фаллос — что-то вроде фигурки мужского члена, который носят на шее азиатские девушки, — является обязательным украшением в храмах Приапа.

Путешественник, приезжающий в Пегу,1 покупает себе женщину на время своего пребывания в стране и делает с ней все, что пожелает. В конце концов, скопив денег, она возвращается в свою семью, и у нее, как правило, не бывает недостатка в поклонниках, желающих жениться на ней.

Само бесстыдство часто бывает публичным: посмотри на Францию, где долгое время мужские половые органы изображались на одежде и в моде были гульфики самых ярких расцветок.

Почти у всех северных народов распространена традиционная торговля сестрами и дочерьми — обычай, который кажется мне удивительно разумным, и тот, кто его практикует, всегда рассчитывает что-то получить взамен за свое сводничество или, по крайней мере, понаблюдать за происходящим; кстати, на это зрелище стоит полюбоваться. Существует и другое, чрезвычайно острое ощущение, связанное с проституцией такого рода, когда некоторые мужчины заставляют своих жен отдаваться другим мужчинам, как к примеру, делаю я сам. При этом наш поступок объясняется следующим фактом: мы получаем мощный стимул, становясь жертвами всеобщего злословия, и чем больший позор мы на себя принимаем, тем сильнее получаемое от этого удовольствие. Нам нравится унижать, пачкать, мучить предмет нашего наслаждения, который мы бросаем на потеху другому, и мы наслаждаемся тем, что тот, другой, также купается в грязи и мерзости и, в конце концов, становится таким же, как мы. Мы с восторгом тащим наших жен и дочерей в публичный дом, заставляем их просить милостыню на улицах, наблюдаем за ними во время полового акта.

— Простите меня, сударь, но я поняла так, что у вас есть дочь.

— Была, — коротко ответил Нуарсей.

— От нынешней жены?

— Нет, от самой первой, а сегодняшняя — это моя восьмая, Жюльетта.

— Но как вы смогли стать отцом с такими принципами и вкусами?

— Я уже многократный отец, дорогая. И нечему тут удивляться. Иногда, если добропорядочность сулит нам удовольствие, приходится преодолевать отвращение к добрым делам.

— Мне кажется, я вас понимаю, сударь.

— Как и все остальное, это очень просто. Однако мы отвлеклись. Прежде чем продвигаться дальше, я хотел бы составить о тебе определенное мнение, хотя ты должна понять, как мало я вообще ценю любое мнение.

Я в восхищении уставилась на него.

— Вы уникальная личность! Вы просто прелесть! Моя любовь к вам тем сильнее, чем больше ваше презрение к вульгарным предрассудкам, чем порочнее вы в моих восхищенных глазах, тем глубже мое уважение к вам. Ваше изысканное воображение бередит мою душу, и единственная моя мечта — быть похожей на вас.

— Боже ты мой, — пробормотал Нуарсей, впиваясь языком мне в рот. — Я никогда не встречал более похожего на меня создания, и я обожал бы тебя, если бы в моей власти было полюбить женщину… Ты хочешь пойти моим путем, Жюльетта? Отлично, только прежде я должен предостеречь тебя. Если все, что есть в моем сердце, вынести на свет, человечество содрогнется от ужаса, и никто не осмелится даже взглянуть на меня. Бесстыдство и зло, разврат и чудовищные преступления — я довел их до самой крайней степени, и если когда-нибудь я раскаюсь, так потому только — клянусь тебе! — что так мало сделал: намного меньше, чем мог бы.

Нуарсей был в состоянии живейшего возбуждения, которое красноречиво свидетельствовало о том, что упоминание о своих злодействах подогревало его почти так же, как и их свершение. Я откинула полу его просторного халата и, взяв в руку его твердый как сталь член, принялась щекотать, поглаживать, нежно потискивать его, пока из розоватого отверстия не брызнула плоть.

— Какие сказочные преступления заставил меня совершить этот шалун! — простонал он, изнемогая от восторга. — Какие чудовищные вещи я творил, чтобы жарко и обильно изливал он свои соки. На этом свете нет ничего, чем бы я охотно не пожертвовал ради его блага; этот инструмент — мой бог, пусть он будет и твоим также, Жюльетта! Балуй и боготвори этого деспота, оказывай ему высшие почести — он достоин своей славы, этот ненасытный тиран. Я поставил бы все человечество на колени перед этим органом, я хотел бы видеть его ужасным сверхъестественным существом, которое предает мучительной смерти любую живую душу, недостаточно низко склоняющуюся перед ним… Будь я королем, Жюльетта, будь я властителем мира, больше всего я желал бы ходить по земле с верными и беспощадными телохранителями, чтобы они убивали на месте всякого, кто мне не понравится… Я обходил бы гордой поступью свои владения, шагал бы по ковру из трупов и был бы счастлив; я прошел бы через долины, полные смерти, через моря крови и всюду, где ни ступит моя нога, бросал бы свое семя.

У меня кружилась голова от опьянения; я пала ниц перед этим величайшим распутником и со слезами восхищения прильнула к источнику стольких злодейств, само воспоминание о которых возносило к небесам душу того, кто их совершил. Я обхватила губами дивный предмет и сосала его в течение пятнадцати сладостных минут…

— Погоди, погоди, нас слишком мало, — сказал, наконец, Нуарсей, которого совсем не прельщали одиночные утехи. — Этот орган будет твоей погибелью, если ты осмелишься принять на себя весь его гнев, ибо, устремившись в одну точку, мои страсти будут подобны лучам палящего солнца, которые собирает в фокус увеличительное стекло, и они испепелят все на своем, пути.

На губах его выступила пена, его сильные руки впились в мои ягодицы.

Как раз в этот момент возвратился один из тех, кто сопровождал бедняжку Год, и доложил, что ее заключили в Бисетр и что некоторое время спустя она разродилась мертвым ребенком.

— Превосходно, — просиял Нуарсей, бросив слуге два луидора, и с улыбкой шепнул мне: — Надо щедро платить гонцу, приносящему добрые вести. Два золотых — разве это много за удовольствие, которое мы получили? А теперь взгляни, Жюльетта, взгляни, какой величественный вид принял мой член.

И без промедления вызвав свою жену и юного щеголя, который посеял в почву только что уничтоженный в тюрьме зародыш новой жизни, Нуарсей рассказал ему, что произошло, потом вонзил свой беспощадный клинок в задний проход юноши. В это время мадам де Нуарсей, опустившись на колени, ласкала губами орган ганимеда, а сам педераст лобзал мои ягодицы. Войдя в раж, Нуарсей вцепился в груди жены снизу, да так сильно, что едва не вырвал их с корнем, а мгновение спустя раздался дикий вопль, за которым последовал бурный выброс спермы.

— Скажи, Жюльетта, — сказал он, приказав юноше слить в ладонь все, что он влил в его чрево, и размазать эту благодатную пасту по всему лицу своей жены. — Скажи, не прекрасна ли моя плоть? Ты видела что-нибудь чище и прозрачнее? Разве не прав был я, когда заставил тебя боготворить бога, чья субстанция столь совершенна? Разве может тот, кого глупцы называют первопричиной, обладать таким активным, таким благородным нектаром? Это же небесные слезы! Ну да ладно, пусть они убираются, — устало махнул он рукой. — Гони их обоих, а мы продолжим прерванный разговор.

Сегодня либертинаж у нас преследуется, — продолжал мой господин, когда мы остались одни, — а от Плутарха мы знаем, что самниты среди бела дня и в соответствии с официальными предписаниями занимались всеобщим беспорядочным развратом на площади, которая называлась «Сады». Далее историк говорит, что в том блаженном месте в одном жарком клубке сливались и исчезали различия между полами и растворялись кровные узы: мужчины наслаждались женами друзей, дочери блаженствовали в объятиях матерей, сыновья служили сосудом для родительского семени, а братья занимались содомией с единоутробными сестрами.

Мы высоко ценим первые плоды юной девы, а жители Филиппин не придают им ровно никакого значения. На этих островах есть специальные служители, которым хорошо платят за то, что они лишают девственности невест накануне брачной ночи.

Супружеская неверность была официально разрешена в Спарте.

Мы плохо относимся к проституткам, но уважение, которым пользовались лидийские женщины, зависело от количества их любовников. Их приданое составлял заработок от проституции, и другого они не имели.

Женщины Кипра в поисках богатых клиентов околачивались в портах и за деньги открыто отдавались любому иностранцу, прибывающему в страну.

Падение нравов жизненно необходимо для государства; римляне понимали это и в эпоху республики открывали публичные дома с мальчиками и девочками и сооружали театры, где танцевали обнаженные женщины.

Вавилонянки проституировали один раз в году в храме Венеры; армянские девственницы были обязаны отдаваться жрецам Танаис, которые вначале содомировали их, и только, если те выдерживали ритуальный натиск, им оказывали честь лишить их невинности спереди, причем любого неосторожного жеста, малейшего сопротивления или жалобы было достаточно, чтобы лишить их чести дальнейшего совокупления и, следовательно, возможности выйти замуж.

Аборигены Гоа заставляют своих дочерей предаваться самому безудержному распутству: их отдают во власть идола, вооруженного железным членом невероятных размеров, и силой усаживают их на этот ужасающий искусственный орган, который прежде разогревают до соответствующей температуры, только после этого бедная девочка может искать себе супруга, и мужчины отвергают тех, кто не прошел через эту церемонию.

Ты, наверное, слышала о каймитах, это еретическая секта, существовавшая во втором веке, так вот, они считали, что в рай можно попасть только через разврат, и верили, что любой акт бесстыдства ниспослан ангелом-хранителем; они боготворили этих посланников, поэтому предавались немыслимому разврату.

Оуэн, древний король Англии, специальным указом постановил, что в его королевстве ни одна девушка не может выйти замуж, если он сам предварительно не сорвет плод ее невинности. Во всей Шотландии и в некоторых областях Франции крупные бароны с удовольствием пользовались этой привилегией.

Женщины не меньше, чем мужчины, совершают жестокости во время распутства. Вспомни знаменитых жен из Инкан Атабалиба[56], которые по собственной воле отдавались в Перу испанцам, а потом помогали им пытать и убивать своих мужей.

Содомия распространена по всему миру; нет ни одного племени, ни одной расы, которые были бы незнакомы с этой практикой; во всей истории не найдешь ни одного великого человека, кто бы ею не занимался. Не меньше распространен и сафизм[57]. Эта страсть, как и первая, вполне естественна и заложена в ваш пол Природой. В самом раннем возрасте, в период расцвета чистоты и непорочности, пока девочка не попала под чужое влияние, эта страсть пускает глубокие корни в ее сердце. Таким образом, лесбийские наклонности, унаследованные от Природы, несут на себе печать законности.

Скотоложство также популярно повсюду. Ксенофон пишет, что во время знаменитого отступления десяти тысяч греков они использовали исключительно коз. Этот обычай очень распространен в Италии даже сегодня, причем козел во всех отношениях считается предпочтительнее самки: его анальное отверстие уже и теплее, и это животное, очень похотливое по натуре своей, не нуждается в стимулировании, оно начинает дрожать сразу, как только почувствует, что человек, который с ним совокупляется, близок к оргазму. Я знаю, о чем говорю, Жюльетта, потому что сам это испытал.

Сладостные ощущения дает куропатка, но ей надо перерезать горло в момент кульминации; если удачно выбрать время, сокращения чрева птицы доставляют огромное наслаждение[58].

Сибариты занимались содомией с собаками; египетские женщины отдавались крокодилам; женщины Америки любят совокупляться с обезьянами. По последним данным, для этой же цели кое-где использовались статуи: все слышали о паже Людовика XV, которого застали, когда он спускал семя на прекрасные ягодицы мраморной Афродиты. Был один грек, который, придя в Дельфы к оракулу, обнаружил в храме две мраморные статуи духов и всю ночь отдавал весь жар своего вожделения той, что понравилась ему больше. На рассвете, уходя, он возложил на голову статуи лавровый венок в знак благодарности за полученное удовольствие.

Не только жители Сиама считают самоубийство оправданным, они даже верят, что это лучшее жертвоприношение души и что таким образом открывается путь к счастью в следующем мире.

В Пегу женщину после родов на несколько дней укладывали на тлеющие угли, это якобы должно было очистить ее.

На Карибах детей покупают еще в утробе матери, специальным клеймом помечают лоно только что рожденной девочки, позже, в возрасте семи-восьми лет, лишают ее невинности и нередко после этого убивают ее.

На полуострове Никарагуа отец имеет право продавать своих детей с целью их убийства. Когда никарагуанцы освящают свое зерно, они сбрасывают на него свою сперму и танцуют вокруг этого двойного плода, данного им Природой.

Каждому узнику, обреченному на смерть, в Бразилии предоставляют женщину; смертник наслаждается ею, потом она же, которую он иногда делает беременной, участвует в казни, разрубая его тело на куски, а затем усаживается за обед, приготовленный из его мяса.

У древних перуанцев, то есть самых ранних скифских поселенцев, которые были первыми жителями Америки, еще до того, как их захватили инки, существовал обычай приносить свое потомство в жертву богам.

Люди, живущие на берегах Рио Реал, обрезание женщин (распространенный ритуал у некоторых народов) заменяли довольно любопытным ритуалом. Когда девушка достигала зрелости, в ее влагалище вставляли прутья, облепленные большими муравьями, насекомые больно жалили нежную плоть и приносили ей ужасные страдания, прутья периодически заменяли, чтобы продлить пытку, которая никогда не заканчивалась до истечения трех месяцев, но могла длиться и гораздо дольше.

Святой Жером сообщает, что во время своих странствий по стране галлов он видел, как шотландцы с превеликим удовольствием едят ягодицы молодых пастухов и груди юных дев. Лично я склонен верить первому, нежели второму, и вместе со всеми антропофагами[59] считаю, что женское мясо, так же как и мясо самок животных, всегда хуже на вкус, чем мясо самцов.

Мингрелы и грузины известны тем, что по праву считаются самыми красивыми расами на земле и одновременно самыми предрасположенными к разного рода излишествам и злодействам, как будто Природа задумала это специально, чтобы показать, что порок ей совсем не противен, что она раздает самые лучшие свои дары тем, кто более других подвержен ему. У этого жизнерадостного народа инцест[60], насилие, детоубийство, проституция, адюльтер, убийство, воровство, содомия, лесбиянство, скотоложство, поджоги, отравления, грабежи — все эти и многие другие, подобные им поступки считаются подвигами, которыми должно гордиться. Они собираются вместе только для того, чтобы поболтать о своих славных делах, и излюбленной темой у них бывают воспоминания о прошлом и будущие намерения. Таким образом, они поощряют друг друга на свершение новых подвигов злодейства.

На севере Тартарии есть племена, которые каждый день меняют богов, и очередным богом должен быть предмет, первым попавший на глаза человеку после его пробуждения. Если вдруг таковым оказывалось дерьмо, тогда оно становилось идолом на данный день. Кстати, мы также поклоняемся этому веществу: разве нельзя назвать куском дерьма ту идиотскую облатку, которую обожают католики? Тартарское божество — это экскремент в готовом виде, а католическое будет им через несколько часов, и я не вижу никакой разницы между ними.

В провинции Матомба детей обоих полов, когда им исполняется двенадцать, загоняют в темную зловонную хижину, и там происходит инициация: жрецы подвергают их всевозможным издевательствам, какие только приходят им в голову, а выйдя оттуда, дети не имеют права никому рассказывать о том, что с ними делали, и тем более жаловаться.

Когда девушка на Цейлоне хочет выйти замуж, первыми мужчинами в ее жизни становятся ее братья, а не муж.

Мы полагаем, что жалость — это чувство, которое обязательно приведет нас к добру, а вот на Камчатке с большим основанием считают ее вредной, и в народе этого полуострова недопустимо спасать человека от гибели, к которой ведет его судьба. Если эти здравомыслящие люди видят тонущего человека, они спокойно проходят мимо и даже не останавливаются, потому что спасать его никому не приходит в голову.

Христианские олухи твердят, что надо прощать врагов своих, а в Бразилии считается делом доблести убить и съесть врага.

В Гайане, когда у девушки наступает первая менструация, ее связывают и оставляют голой на съедение мухам, при этом она часто погибает, а зрители с радостью взирают на это зрелище.

Снова вернусь к Бразилии: накануне свадьбы ягодицы невесты украшают, если можно так сказать, многочисленными глубокими порезами и ранами; это делается с целью уменьшить до некоторой степени отвращение мужа к обычному совокуплению, потому что благодаря бешеному темпераменту и жаркому климату мужчины той страны гораздо охотнее предаются содомии[61].

Эти немногие примеры, которые я привел, достаточно красноречиво показывают, чем на самом деле являются добродетели, о коих так настойчиво твердят наши европейские законники и теологи, и что представляют собой эти гнусные братские узы, превозносимые христианством. Теперь решай сама, существует ли в человеческом сердце что-либо подобное. Разве был бы мыслим такой букет пороков, если бы добродетель имела место?

Я не устану повторять: человеческие чувства грязны, необузданы и злы; кроме того, они исключительно, слабы и никогда им не одержать победы над страстями, которые им противостоят, никогда не справиться им с элементарными потребностями; возьми, например, осажденный город, за стенами которого голодные люди пожирают друг друга. Что такое человечность? Это просто сентиментальная выдумка, не имеющая ничего общего с Природой. Ваша человечность — это плод страха, дебильности и глупого предрассудка. Можно ли наплевать на тот факт, что именно Природе обязаны мы нашими страстями и нашими нуждами? Или на то, что в поисках своего выражения эти страсти и нужды вступают в абсолютное противоречие с человеческими добродетелями? Следовательно, добродетели чужды Природе, это не более, чем вульгарные плоды нашего эгоизма, который запрещает нам вступать в конфликт с окружающими нас людьми, чтобы лучше и ловчее использовать их для нашего собственного удовольствия. Но человек, не боящийся преследований, не станет подчиняться навязанному долгу, который выполняют лишь трясущиеся трусы. Нет, и еще раз нет, Жюльетта, не существует такого понятия как искренняя жалость и вообще нет такого чувства в нашем сердце. В те редкие моменты, когда начнут одолевать тебя судороги сочувствия к ближнему, остановись и прислушайся к своему сердцу, и тогда из самых потаенных его глубин ты услышишь тихий голос: «Ты проливаешь слезы при виде горя своего несчастного соседа, но слезы эти — свидетели твоей собственной никчемности и боязни оказаться еще несчастнее, чем тот, кого ты жалеешь». Так кому принадлежит этот голос, как не страху? А что порождает страх, если не себялюбие?

Посему вырви с корнем это мелкое чувство, как только оно проклюнется, иначе оно наполнит тебя скорбью и печалью, потому что всегда рождается из сравнения, невыгодного для тебя.

Подумай над моими словами, милое дитя, и когда твоя очаровательная головка осознает всю никчемность и даже преступность бескорыстных братских связей между твоим «я» и прочими смертными, ты сможешь гордо заявить вслед за философом:

Почему должна я колебаться, когда самое неподдельное, самое ощутимое удовольствие доставит мне поступок, который будет причиной страданий моего ближнего? В самом деле, почему, если заранее известно, что, совершая его, я делаю плохо другому человеку, а отказываясь от него, обязательно сделаю плохо себе? Лишая соседа жены, наследства, детей, я, конечно, поступаю с ним несправедливо, но лишая себя вещей, от которых получу высшее наслаждение, я поступаю точно так же по отношению к себе; и если придется выбирать из этих двух несправедливостей, разве буду я врагом себе и не предпочту свое удовольствие и свой интерес? Только сочувствие к другому может помешать мне поступать таким образом, но если уступка этому чувству может иметь для меня ужасные последствия — лишить меня радостей, которых я так жажду, — я должна собрать все свои силы и излечиться от этого опасного, этого разрушительного предрассудка, не дать ему проникнуть в мою душу. Как только я в этом преуспею — а в том, что преуспею, я уверена, если постепенно приучу себя к чужим страданиям, — тогда я буду повиноваться лишь своим страстям, не буду страшиться угрызений совести, ибо угрызения — всего лишь плод сочувствия, которое я навсегда изгнала из своей души; поэтому буду следовать своему призванию и своим наклонностям, буду ставить собственное благополучие превыше всех чужих несчастий, которые уже не трогают меня. В конце концов, я знаю самое главное: брать от жизни все, что только возможно, пусть даже расплачиваясь за все это чужими страданиями, так как любить других больше, чем себя — значит нарушить первейший закон Природы и посягнуть на здравый смысл.

Мало того: семейные узы ничем не лучше всех прочих, потому что и те и другие — чистейшей воды фикция. Неправда, что ты чем-нибудь обязана существу, из которого однажды вылупилась; еще большая неправда, что ты должна иметь какие-то чувства к тому существу, которое выйдет из твоего тела; абсурдно думать, будто тебя что-то связывает с твоими братьями, сестрами, племянниками и племянницами. На каком разумном фундаменте могут покоиться обязательства единокровия, для чего и для кого стараемся мы в поте лица своего во время совокупления? Для самих себя или для кого-то другого? Ответ очевиден! Чем обязаны мы своему отцу, постороннему в сущности человеку, случайно, ради своей забавы, зачавшему нас? А какой долг может быть у нас перед своим сыном? Неужели потому лишь, что когда-то в пылу страсти мы сбросили семя в чье-то чрево? Итак, к черту все эти родственные узы, эти кандалы на наших ногах!

— Вы уже не раз говорили мне это, Нуарсей, но все-таки никак не хотите рассказать…

— Послушай, Жюльетта, — вежливо прервал он меня, — подобные признания ты можешь услышать единственно в награду за свое примерное поведение. Придет время, и я охотно открою тебе мое сердце — когда почувствую, что ты действительно готова узнать эту тайну. Но прежде ты должна пройти испытания.

Тут пришел его камердинер, объявивший, что в гостиной ждет министр, близкий друг Нуарсея, и мы расстались.

Я не теряла времени и нашла очень выгодное применение тем шестидесяти тысячам франков, которые украла у Мондора. Я была абсолютно уверена, что Нуарсей одобрил бы мой поступок, однако же остереглась рассказать .ему об этом, потому что мой любовник стал бы опасаться, как бы предметом моей страсти не сделалась его собственность. Осторожность заставила меня придержать язычок, и я погрузилась в размышления о том, как увеличить тем же способом свои доходы. Случай представился очень скоро — в виде еще одного званого вечера, организованного мадам Дювержье.

В этот раз нам предстояло посетить дом одного субъекта, чьей манией — столь же жестокой, сколько сладострастной — была порка девушек. Нас было четверо: возле ворот Святого Антуана ко мне присоединились три обольстительных создания; там же ожидала карета, которая быстро доставила нас в Сен-Мор, где располагался роскошный замок герцога Даннемар. Моими спутницами были редкой красоты девушки, чья юность и свежесть радовали взор; самой старшей было меньше восемнадцати, ее звали Минетт, она была просто неотразима, и я с трудом удержалась от искушения; второй было шестнадцать, а третьей — четырнадцать лет. От женщины, которая сопровождала нас в Сен-Мор и которая, надо отдать ей должное, оказалась очень проницательной в выборе моих спутниц, я узнала, что была единственной куртизанкой в этой компании. Моя молодость и мои манеры показали герцогу, что со мной можно не церемониться и не утруждать себя галантностью. Трое других были белошвейки, не имевшие никакого опыта в делах, какие нам предстояли: это были приличные девушки, воспитанные в строгости и добронравии и соблазнившиеся только большими деньгами, которые предложил герцог, да еще уверениями в том, что, ограничившись поркой, он не посягнет на их девичью честь. Каждой из нас обещали по пятьдесят луидоров, и вам решать, честно или. нет заработали мы эти деньги.

Нас провели в великолепные апартаменты, велели раздеться и ждать дальнейших указаний герцога.

Я воспользовалась паузой и хорошенько рассмотрела наивную грацию моих юных спутниц и их нежные, еще не совсем зрелые формы. Глазам моим предстали гибкие, похожие на тростинки, фигуры, безупречная кожа, груди, при виде которых у меня потекли слюнки, аппетитные сверх всякой меры бедра, а восхитительные ягодицы — розоватые и таинственно-округлые — были выше всяческих похвал. Не мешкая, я осыпала всех троих, и особенно Минетт, самыми горячими поцелуями, которые они вернули с такой трогательной невинностью, что я скоро испытала судорожный оргазм в их объятиях. Минут тридцать в ожидании момента, когда его светлость пожелает заняться нами, мы шалили и проказничали и, пожалуй, даже разошлись не на шутку, удовлетворяя свои желания; потом вошел высокий лакей, на котором из одежды почти ничего не было, и приказал нам приготовиться, добавив, что первой предстанет перед хозяином самая старшая. Таким образом, я оказалась третьей. Когда наступила моя очередь, я вошла в святилище утех этого современного Сарданапала, и то, что со мной происходило и что я собираюсь описать, думаю, ничем не отличалось от того, что испытали мои подруги.

Герцог принял меня в круглом, увешанном зеркалами кабинете; в центре стояла колонна из порфира высотой метра три, у ее подножия возвышался невысокий постамент. Меня поставили на него, и лакей привязал мои ноги к бронзовым кольцам, вделанным в помост, на котором я стояла, потом растянул мне руки веревками вверх и немного в стороны. Тогда приблизился герцог, который до того момента, прилегши на софу, сосредоточенно растирал свой член. Он был голый ниже пояса, на плечах его была накинута коротенькая туника из коричневой парчи с закатанными выше локтей рукавами; в левой руке он держал связку розог, тонких и гибких, связанных черной лентой. У сорокалетнего герцога было очень мрачное и свирепое лицо, и я поняла, что характер его был под стать его внешнему виду.

— Любен, — позвал он лакея, — эта выглядит получше остальных: кругленькая жопка, упругая кожа… И очень интересное лицо. Жаль, что ей и страдать придется больше.

С этими словами злодей сунул свой нос в ложбинку между моими ягодицами, сначала довольно похрюкал, потом облобызал и, наконец, укусил их. Я испустила пронзительный крик от боли и неожиданности.

— О Боже! Да она к тому же очень чувствительна! Это плохо. А ведь мы еще и не начинали.

В этот момент я почувствовала, как его ногти, больше напоминавшие когти, глубоко впились в мои бока, и он начал царапать, терзать, рвать мою кожу. Чем больше я стонала и кричала, тем сильнее воспламенялся мой мучитель, потом вдруг он воткнул пальцы в мое влагалище и тут же вытащил оттуда кусок кожицы, вырванной из стенки самой сокровенной части моего тела.

— Ах, Любен, — забормотал он, поднимая свои окровавленные пальцы, — милый мой Любен, я торжествую! Это же шкурка от куночки!

Он возложил свою добычу на головку члена своего слуги, и бесстрастный до тех пор орган от одного этого прикосновения вздрогнул и, наливаясь силой, взметнулся вверх. Потом хозяин открыл дверь, скрытую зеркалами, и достал гирлянду из зеленых листьев. Я с удивлением посмотрела на эту ветвь и, только когда герцог подошел ближе, увидела, что это были тернии. С помощью прислужника он несколько раз обмотал гирлянду вокруг моего тела и завязал конец ее очень причудливым и очень болезненным образом так, чтобы шипы покрывали все тело и особенно часто грудь, к которой он прижал их посильнее, однако ягодицы были избавлены от этого нестерпимо жгучего ощущения, так как были предназначены для другого и, мелко подрагивая, ждали своей участи.

— Вот теперь можно начинать, — удовлетворенно заметил Даннемар, когда все приготовления были закончены. — Я вполне серьезно прошу тебя быть терпеливой, потому что процедура может затянуться.

И вот первые десять, относительно слабых ударов ураганом обрушились на мою беззащитную плоть. Завершив первый акт, он промычал:

— Ну, а теперь с Богом! Посмотрим, на что ты способна, — и не переводя дыхания, раз двести он обжег, словно пламенем, мои ягодицы своей жестокой рукой. Пока длилась экзекуция, его лакей, стоя перед хозяином на коленях, продолжал высасывать из него ядовитый сок, который, очевидно, и делал этого зверя чудовищно жестоким. Нанося удары, герцог орал во всю мощь своих легких:

— А-а! Лесбиянка… сука, стерва, шлюха… Клянусь своими потрохами, я терпеть не могу женщин, Господь создал вас для того, чтобы терзать и бить как последнюю скотину! Ого, пошла кровь! Наконец-то… Как это прекрасно! Соси, Любен, соси, голубчик… Это восхитительно: я вижу кровь, и я счастлив.

Потом, прижавшись губами к моему истерзанному телу, он слизал струившуюся ручьями кровь и заговорил уже спокойнее:

— Но ты же видишь, Любен, что я еще не готов и должен продолжать до тех пор, пока плоть моя не отвердеет, а когда она отвердеет-, я буду пороть эту шлюху, пока не кончу. Вот такой у нас план. Но наша сучка молода, и она выдержит.

Ужасная церемония возобновилась, но с некоторыми изменениями: Любен перестал ласкать хозяина и, взявши в руки хлыст из воловьей кожи, атаковал герцога, который, не оставляя меня в покое, получил множество ударов, не менее сильных, чем те, что обрушивались на меня. Я была вся в крови, она густо стекала по моим бедрам и растекалась темно-красной лужицей у меня под ногами, заливая помост; пронзенная множеством колючек, исхлестанная прутьями, я уже не знала, в какой части моего тела боль была сильнее. Наконец, палач, утомившись от истязаний и изнемогая от вожделения, опустился на кушетку и приказал развязать меня. В полубессознательном состоянии, пошатываясь, я приблизилась к нему.

— Теперь ласкай меня, — сказал он и бросился целовать следы своей жестокости. — Хотя подожди: ласкай лучше Любека, мне даже приятнее видеть, как кончает он, чем делать это самому.

Но предупреждаю: хоть ты и очаровательна, однако вряд ли сможешь довести его до этого.

Любен немедленно приступил к делу. Гирлянда все еще терзала меня, вызывая жгучую боль, и негодяй все сильнее прижимал ее к моему телу по мере того, как я его возбуждала; он расположился таким образом, чтобы его семя, выжатое моей умелой рукой, было сброшено на лицо хозяина, который тем временем, не переставая вонзать шипы в мою кожу и щипать мои ягодицы, преспокойно удовлетворял сам себя. Наступила кульминация: сперма лакея забрызгала лицо герцога, но его собственная все еще оставалась у него в чреслах, припасенная для последней, еще более сладострастной сцены, которую я опишу в подробностях.

— Убирайся отсюда, — приказал он мне сразу после того, как Любен выпустил пар. — Мне надо развлечься с самой молоденькой, а потом я опять позову тебя.

В соседней комнате я нашла двух других девушек, которые прошли экзекуцию прежде меня, но — Боже ты мой! — в каком они находились состоянии! Они выглядели еще плачевнее, чем я: достаточно было взглянуть на их тела — прелестные, юные, нежные, — чтобы содрогнуться от ужаса. Бедняжки тихо плакали, горько сожалея, что согласились на такое предложение, а я ощущала нечто, похожее на гордость за свою стойкость и выдержку, и думала только о материальном вознаграждении за пережитые мучения. Оглядевшись, я увидела незаметную, неплотно прикрытую дверь спальни герцога и тихонько, крадучись, проскользнула туда. В глаза мне сразу бросились три вещи: пухлый, очевидно начиненный золотом кошелек, великолепный бриллиант и очень изящные часики. Я быстро открыла окно и увидела внизу напротив невысокое строение, примыкавшее к стене рядом с воротами, через которые мы приехали сюда. С быстротой молнии я сдернула с ноги чулок, завернула в него все три предмета и бросила сверток в кусты, растущие в углу между стеной и пристройкой. Он приземлился в самую гущу листьев и скрылся из виду. После этого я вернулась к подругам. Как раз в этот момент за нами пришел Любен, чтобы достойно увенчать церемонию жертвоприношения, верховный жрец требовал к себе все четыре жертвы сразу. Самая юная из нас уже прошла через муки, и ее ягодицы выглядели ничуть не лучше, чем у нас, а все ее тело, с головы до ног, сочилось кровью. Постамент был убран, Любен заставил всех четверых лечь на пол в середине комнаты; он быстро и умело разложил нас вплотную друг к другу, так что восемь наших круглых, хотя и изрядно истерзанных холмиков, надо полагать, представляли собой волнующее зрелище.

Подошел герцог, и Любен начал ласкать ему член левой рукой, а правой поливать горячее масло на наши ягодицы. К нашему счастью, оргазм хозяина наступил быстро.

— Жги их, испепеляй, поджаривай их! — кричал его светлость, сбрасывая свою сперму, которая смешивалась с раскаленной жидкостью, превращающей наши тела в копченый окорок. — Жги этих похотливых самок, я кончаю!

Из этой мясорубки мы вышли в таком удручающем состоянии, что его лучше всего описал бы хирург, который в поте лица трудился десять дней, чтобы стереть печать, оставленную герцогом на наших телах. К счастью, на мои ягодицы попало всего лишь несколько капель кипящего масла, так что я доставила лекарю гораздо меньше хлопот, чем остальные из нашего квартета, а самую юную мучители отделали так, будто она побывала в ванне с кипящей смолой.

Несмотря на раны, которые вызывали невыносимую боль, я сохранила самообладание и, когда мы вышли из дома, улучила момент, нырнула в кусты, схватила сверток и незаметно сунула его под юбки; таким образом, страдания мои оказались вознаграждены, и я могла поздравить себя с успехом. Встретившись с Дювержье, я сурово попеняла ей за то, что она подвергла меня столь опасному испытанию; какое право имела она поступать так, гневно спросила я, если знала, что я больше не собираюсь жертвовать собой ради ее блага. Вернувшись домой, я сразу легла в постель и приказала передать Нуарсею, что нездорова и хочу, чтобы несколько дней меня не тревожили. Он ни капельки не был влюблен в меня, как, впрочем, ни в кого другого, еще меньше он был расположен тратить время на то, чтобы утешать и выхаживать больную, и, лишний раз подтверждая свое великолепное философское безразличие, Нуарсей так ни разу и не подошел к моей постели; зато его жена, более мягкая по натуре и более дипломатичная, дважды навестила меня, правда, воздержавшись от слез утешения. На десятый день я почувствовала себя совсем хорошо и выглядела лучше, чем прежде. В тот день я проверила свою добычу — в кошельке было триста луидоров, бриллиант стоил минимум пятьдесят тысяч франков, а часы — тысячу. Теперь, вместе с прежними накоплениями, я была обладательницей приличного состояния, которое могло приносить мне двенадцать тысяч в год, и я решила, что с таким приданым пора действовать самостоятельно, а не оставаться игрушкой в чужих жадных руках.

Прошел год. За это время я кое-что предприняла самостоятельно, и весь доход от своих амурных приключений полностью оставила себе. К сожалению, однако, ни одно из них не дало мне возможности проявить свои способности к воровству, а в остальном я по-прежнему оставалась верной ученицей Нуарсея, мишенью его похотливости и заклятым врагом его жены. Хотя наши отношения отличались взаимным безразличием, Нуарсей, никого никогда не любивший, питал глубокое уважение к моему уму и продолжал оказывать мне лестные знаки внимания; все мои желания исполнялись незамедлительно, и, кроме того, мне выделили на карманные расходы двадцать четыре тысячи франков в год, к этому надо прибавить двенадцать тысяч ливров ежегодной ренты, и вы согласитесь, что дела мои шли совсем недурно. Мужчины меня интересовали мало, и интимнейшие свои желания я удовлетворяла с двумя очаровательными женщинами, с которыми часто встречалась и предавалась самым изысканным и экстравагантным наслаждениям.

Однажды одна из моих наперсниц, которая особенно мне нравилась, сказала, что некий молодой человек, ее кровный родственник, оказался в большой беде и что мне достаточно замолвить слово перед своим любовником, и тот, благодаря своей близкой дружбе с министром, может одним махом решить это дело. Она добавила, что если я соглашусь, несчастный юноша сам придет ко мне и все расскажет. Что-то дрогнуло в моем сердце, возможно, это было желание сделать хоть кого-то счастливым — фатальное желание, за которое Природа, не бросившая в мое сердце ни одного семени добродетели, должна была покарать меня на месте, — и я согласилась. Вскоре юноша пришел, и — о, Боже! — каково было мое изумление, когда я увидела перед собой Любена. Я с трудом скрыла свое беспокойство, а он уверил меня в том, что бросил службу у герцога, рассказал какую-то дикую и в высшей степени запутанную историю, и я обещала сделать для него все, что смогу. Предатель ушел, очень довольный, как он сказал, тем, что наконец-то, после долгих поисков, нашел меня. Несколько дней о нем ничего не было слышно, и все это время я ощущала какое-то смутное волнение и даже растущее недоверие к протеже моей альковной подруги, которая, как позже оказалось, заманила меня в ловушку, хотя я так и не узнала, намеренно она это сделала или нет. В таком состоянии я пребывала, когда однажды вечером на пути домой из театра «Комеди Итальен» мою карету остановили шестеро мужчин, направили на сопровождающих слуг пистолеты, заставили меня выйти и втолкнули в стоявший в стороне фиакр, крикнув кучеру: «В „Опиталь“!»[62]

«О, Господи, — подумала я, — неужели это конец?»

Однако, собрав все свое мужество, обратилась к похитителям:

— Вы не ошиблись, господа?

— Прошу прощения, мадемуазель, если мы ошиблись, — ответил один из негодяев, в ком я тотчас признала самого Любека. — Дело в том, что мы, по всей вероятности, действительно ошиблись, и даже очень, потому что вас надо везти прямиком на виселицу, но до официального расследования вас поместят в «Опиталь», потому что из уважения к господину де Нуарсею полиция не хочет сразу воздать вам по заслугам, однако мы надеемся, что отсрочка будет недолгой.

— Ну что ж, — с угрозой ответила я, — посмотрим. Но берегитесь, мой юный друг, берегитесь, как бы тем, кто самонадеянно посмел напасть на меня сегодня, завтра не пришлось горько раскаиваться в своей наглости.

Меня бросили в маленькую грязную камеру, где я провела в полном одиночестве тридцать шесть часов, слыша за стеной только шаги тюремщиков.

Возможно, вам будет интересно знать, друзья мои, о чем я думала во время заточения. Буду с вами откровенна и опишу свои мысли как можно подробнее и точнее.

Во-первых, и в несчастье я сохранила то же хладнокровие, которым отличалась в счастливые дни; во-вторых, я не чувствовала никакого раскаяния — только холодную злость на самое себя за то, что поддалась минутной слабости и тут же оказалась в дерьме; в-третьих, я чувствовала решимость, глубокую решимость никогда впредь не допускать добродетель в свое сердце. Быть может, я была немного опечалена тем, что полоса удач так внезапно — но, конечно, временно! — прервалась, однако в моем сердце не было ни капли сожаления, ни грамма раскаяния, ни тени намерения начать жизнь с чистого листа, если только удастся выбраться отсюда, и ни малейшего желания обратиться к религии на случай, если придется умереть. Вот что я чувствовала в эти два кошмарных дня, говорю вам истинную правду. Признаюсь, однако, что беспокойство за свою жизнь и свободу все-таки оставалось, хотя разве в далеком прошлом, когда поведение мое было безупречно, я была свободнее? Итак, было беспокойство, но теперь это уже старая история! Теперь же я бесповоротно выбрала зло и отвергаю все эти мелочные волнения и предпочитаю отдаваться пороку, нежели быть тихой, глупой и забитой телкой, напичканной невинностью, которую я так презираю. Преступления! Эти жалящие змеи доставляют мне радость, их острые зубки вливают в меня яд, который вызывает во мне божественнейшее безумие, и я растворяюсь в нем без остатка, дрожа как в лихорадке от исступления; таким душам, как моя, нужна постоянная встряска у них стойкий иммунитет к добродетели, более того — они питают к ней отвращение, которое невозможно передать словами; поэтому тем, кто хочет жить по-настоящему, настоящими мощными чувствами, необходим подобный сводящий с ума напиток… Ах, эти чудные мгновения разврата — без них жизнь для меня немыслима! Дайте только волю, дайте возможность творить зло, и вы увидите, с каким вдохновением я буду это делать!

Вот такие мысли переполняли мой мозг, и кто лучше вас поймет мою исповедь, милые друзья?

— Нуарсей! — радостно вскричала я, увидев входящего в камеру своего любовника. — Какой добрый ветер занес вас сюда? Неужели после всего, что я сделала, вы еще интересуетесь мной?

Он внимательно посмотрел на меня, потом, когда нас оставили наедине, заговорил:

— Мне не в чем упрекнуть тебя, Жюльетта, у нас с тобой одинаковый образ жизни, и это устраняет всякие недомолвки и исключает упреки. Ты всегда была свободна, и любовь не играет никакой роли в наших отношениях. Единственным связующим звеном было доверие. Каково бы ни было сходство между нашими взглядами, ты сочла нужным отказать мне в этом доверии. В конце концов, здесь нет ничего предосудительного, ничего неприемлемого. Но неестественно и недопустимо то, что ты будешь наказана за какую-то мелочь, за которую тебя арестовали. Знаешь, дитя мое, я восхищен твоим умом, и тебе это известно давно, так вот: пока прихоти и замыслы твоего интеллекта совпадают с моими, я всегда буду принимать их и активно помогать тебе в их реализации. Поэтому не думай, будто я собираюсь освободить тебя из сочувствия или жалости: ты меня знаешь достаточно, чтобы понять, что я не подвержен ни одной из этих слабостей. Я поступаю так только в силу своего эгоизма, я клянусь, тебе, что если бы мой член стал хоть на йоту тверже при мысли о том, что тебя повесят, чем при мысли о твоем освобождении, тогда, черт меня побери, я бы ни секунды не колебался. Но мне нравится твое общество, и я бы его лишился, если бы тебя повесили; конечно, ты заслужила петлю, она давно плачет по тебе, и именно поэтому я тебя уважаю, и мое уважение было бы еще большим, если бы ты заслуживала колесования… А теперь пойдем со мной — ты свободна. Только никаких благодарностей, прошу тебя — я это ненавижу.

Увидев, что, расчувствовавшись несмотря на его предупреждение, я готова рассыпаться в благодарностях, Нуарсей отступил на шаг и обратился ко мне со следующими словами:

— Раз уж ты настаиваешь, Жюльетта, — сказал он, и глаза его сверкали при этом, — ты не выйдешь отсюда до тех пор, пока я не докажу тебе крайнюю абсурдность чувств, которые, вопреки твоему разуму, готовы вползти в твое неопытное сердце.

Он заставил меня сесть, сам опустился на стул напротив меня и стал развивать свою мысль.

— Ты также знаешь, милая моя девочка, что я не упускаю ни одной возможности закалить твое сердце или просветить твой ум, поэтому позволь объяснить тебе, что такое благодарность.

Так вот, Жюльетта, благодарность — это слово, которым обозначают чувство, возникающее в ответ на какое-нибудь благодеяние, а теперь обратимся к мотивам человека, оказывающего нам это благодеяние. В чьих интересах он действует: в своих собственных или в наших? Если в своих, тогда ты согласишься, что ты ничем ему не обязана, если в наших, тогда власть, которую тем самым он приобретает над нами, не только не вызывает благодарности, но наверняка возбуждает нашу ревность или гнев, ибо намеренно доброе деяние всегда больше ранит нашу гордость. Но в чем состоит его цель, когда он делает нас своим должником? Скажем, намерения собаки предельно ясны. Точно так же человек, обязывающий других или отдающий из своего кармана сотню луидоров ближнему, который попал в беду, действует в сущности не ради блага бедняги, и если покопаться в его сердце, ты найдешь в нем только тщеславие и собственную выгоду в обоих случаях: во-первых, давая деньги бедному, он получает моральное удовольствие, которое превосходит удовольствие от того, что деньги эти останутся при нем, а во-вторых, его благородный поступок заслужит ему хорошую репутацию, короче, в любом случае я не вижу здесь ничего иного, кроме явного и гнусного своекорыстия и себялюбия. Попробуй объяснить мне, чем я обязан человеку, который заботится лишь о своих интересах. Давай, пошевели мозгами и докажи, что этот так называемый благодетель думает исключительно о том, кого он делает таким образом своим должником, что никому он не хвастает о своем поступке, что не извлекает никакого удовольствия от своего подарка, а напротив — ему было даже неловко давать эти деньги, — одним словом, докажи, что его поступок совершенно бескорыстен и что в нем или за ним нет ни грамма корысти. И в ответ я скажу тебе так: во-первых, это невозможно, и потом, внимательно присмотревшись к деянию добродетеля, мы неизбежно обнаружим, что за ним стоит пусть мимолетное, пусть хорошо замаскированное, но все-таки наслаждение, которое снижает его ценность и заставляет сомневаться в его чистоте; но даже если допустить абсолютное, ничем не запятнанное бескорыстие, тебе не обязательно рассыпаться перед ним в благодарностях, так как своим поступком или ловким жестом этот человек ставит себя в выгодное положение, а тебя — в невыгодное, и в лучшем случае покушается на твою гордость; его поступок хоть в чем-то, но оскорбляет тебя, так что ты должна быть не признательна ему, а наоборот, затаить на него обиду за такое непростительное оскорбление. Следовательно, благодетель — и неважно, как много он для тебя сделал — не приобретает никаких прав, а лишь твою незатухающую вражду; разумеется, ты получишь выгоду от его услуги, но взамен будешь ненавидеть того, кто оказал ее; его существование будет тяготить тебя, и ты будешь даже краснеть, встречаясь с ним. Если ты получишь известие о его кончине, эта дата запечатлеется в твоем мозгу как праздник: ты словно освободишься от преследования, от давления, и исчезновение человека, в чьи глаза ты не могла смотреть без чувства стыда, станет для тебя предвкушением радости. А если душа твоя поистине независима, свободна и горда, ты, может быть, пойдешь еще дальше, может, даже перестанешь чувствовать обязательства по отношению к себе самой… Я уверен, что ты сможешь, что обязательно дойдешь до убийства того, чье существование для тебя невыносимо — в самом деле, разве у тебя есть другой выход? И ты погасишь свечу человеческой жизни с такой легкостью, будто отшвыриваешь со своей дороги камень. Это значит, что оказанная тебе услуга, вместо того, чтобы пробудить теплые чувства к благодетелю, разбудит в тебе самую неукротимую ненависть. Подумай хорошенько над моими словами, Жюльетта, и суди сама, как смешно и как опасно быть добрым по отношению к своим близким. А потом поразмысли над моим анализом чувства благодарности, дорогая, и ты увидишь, нужно ли мне от тебя подобное чувство, и поймешь, что мне ни капельки не хочется оказаться в незавидном положении человека, оказавшего тебе услугу. Повторяю: выручая тебя из этой клетки, я делаю это не ради твоих прекрасных глаз, а единственно ради своего интереса. Поэтому давай закончим этот разговор и пойдем отсюда.

Мы зашли к судебному следователю, и Нуарсей заявил:

— Ваша честь, эта молодая дама, получив свободу, не собирается скрывать имя преступника, совершившего воровство, в котором ее обвинили по ошибке. Она только что призналась мне, что вам надо искать одну из трех девиц, которые были вместе с ней в доме герцога Даннемара в Сен-Море. Скажи, Жюльетта, ты помнишь ее имя?

— Да, сударь, — ответила я, сразу сообразив, куда клонит коварный Нуарсей. — Она была самой красивой, ей восемнадцать лет, и зовут ее Минетт.

— Это все, что нам надо, мадемуазель, — сказал представитель закона. — Вы готовы подтвердить ваше показание под клятвой?

— Разумеется, ваша честь, — кивнула я и воздела правую руку к распятию. — Я клянусь, — мой голос звучал громко и уверенно, — перед Господом нашим Иисусом Христом, что девица по имени Минетт виновна в краже в доме господина Даннемара.

Мы вышли и сели в ожидавший нас экипаж Нуарсея.

— Вот так, моя голубка, без меня ты ни за что не разыграла бы эту маленькую комедию. Однако роль моя была скромной — я просто поставил пьесу, зная, что дальше ты сообразишь сама, и оказался прав. Сыграла ты безупречно. Поцелуй меня, мой ангел… Мне нравится сосать твой лживый язычок. Да, ты вела себя как богиня! Эту девицу повесят, а когда человек виновен, ему доставляет наслаждение не только ускользнуть от наказания, но вдвойне приятно послать вместо себя на смерть невинного.

— Я безумно люблю вас, Нуарсей, из всех мужчин на земле люблю вас одного; только вы подходите мне. Но тем не менее я вас обманула и раскаиваюсь в этом.

— Будет, будет, Жюльетта, не волнуйся, — успокоил меня Нуарсей, — ты совершила красивое преступление, поэтому сделай милость — перестань каяться. Я хочу, чтобы ты сожалела лишь о добродетельных поступках. Кстати, у тебя не было никаких причин делать это за моей спиной, — продолжал мой покровитель, когда мы ехали к его дому. — Я не буду возражать, если тебе захочется сделать мне маленькую пакость и посношаться на стороне, лишь бы это мотивировалось алчностью и похотью; по моему убеждению, порок оправдывает любая причина. Но будь осторожна с клиентами Дювержье: она поставляет товар только для отъявленных распутников, которые жестоки в своих страстях и в любой момент могут довести тебя до смерти. Если ты, без утайки, поведаешь мне все свои вкусы и наклонности, я сам буду устраивать тебе исключительно выгодные свидания, где риска будет намного меньше, зато ты сможешь воровать всласть. Ведь воровство — обычное дело, из всех человеческих грехов это самый естественный; у меня самого долгое время была такая привычка, и избавился я от нее только благодаря тому, что стал приучать к этому других, что еще приятнее. Нет лучшего лекарства от мелких пороков, чем большие злодеяния; чем чаще мошенничаешь с добродетелью, тем скорее привыкаешь попирать ее, и в конечном счете твои чувства будут откликаться только на самое необычное и грандиозное. Вообще-то должен признаться, что ты упустила шанс получить за один присест целое состояние: я не знал о твоей слабости и в прошлом году отказал нескольким своим друзьям, которые сгорали от желания развлечься с тобой и могли озолотить тебя только за то, что ты оголишь свой восхитительный зад. — Нуарсей задумчиво помолчал и заговорил о другом: — Кстати, источником всех твоих неприятностей был бедняга Любен. На него пало подозрение хозяина, и он поклялся провести собственное расследование. Но не беспокойся, любовь моя, ты отмщена: вчера Любен отправился в «Опиталь», где и проведет остаток своих дней. Ты же должна знать, что обязана своим освобождением и разрешением твоего дела любезнейшему Сен-Фону, министру и моему большому другу. Против тебя были неопровержимые факты, назавтра тебя собирались предать суду, и уже собрали двадцать два свидетеля. Но будь их даже пятьсот, наше влияние отмело бы их в сторону; влияние это огромно, Жюльетта, и между нами говоря, мы с Сен-Фоном силой одного только слова, одного жеста можем снять петлю, накинутую на шею самого матерого преступника на земле, и вместо него отправить на виселицу святого. Так делаются дела, когда на троне сидят идиоты. Придворные водят их за нос, дурачат их, а эти тупые куклы воображают, будто царствуют и правят, между тем как на деле царствуем мы — они лишь наши орудия или, лучше сказать, единственные монархи в этом королевстве — наши —страсти. Мы могли бы стереть в порошок и Даннемара — у меня для этого достанет и сил и средств, но он такой же распутник, как и мы, о чем свидетельствуют его эксцентричные проделки. Никогда не тронь тех, кто похож на тебя, — вот мой девиз, и ты тоже можешь подписаться под ним. Герцог знает, что был не прав, когда так сурово обошелся с тобой, сегодня ему за это стыдно, он и думать перестал об украденных вещах и даже будет счастлив . увидеть тебя снова. Я беседовал с ним, и он просил только об одном: чтобы кого-нибудь повесили. Это будет сделано, он будет удовлетворен, а вместе с ним и мы. Однако я не советую тебе еще раз ходить к старику: мне известно, что он желает видеть тебя для того лишь, чтобы разжалобить твое сердце по поводу Любена, а этого делать не следует. Когда-то этот Любен служил и у меня, он меня немилосердно трахал, стоил мне кучу денег и настолько надоел, что я не раз подумывал засадить его за решетку. Теперь он в тюрьме, и мне кажется справедливым, если он там останется навсегда. Что же касается министра, он очень хочет встретиться с тобой; это произойдет нынче вечером, когда ты отправишься к нему на ужин. Он удивительно развратный человек. Порочные ad infinitum[63] вкусы, наклонности, страсти, фантазии… Думаю, не стоит предупреждать тебя об абсолютной покорности — это единственное средство продемонстрировать ему твою благодарность, что ты, так некстати, собиралась испытать на мне.

— Моя душа — точная копия вашей, Нуарсей, — с достоинством отвечала я. — От меня вы больше не услышите ни одного слова благодарности: я поняла, что вы помогли мне только для вашей же пользы, и мне кажется, от этого я еще сильнее люблю вас, поскольку вижу, что ничем вам не обязана. Что касается покорности, об этом можете не беспокоиться: располагайте мною — я ваша раба, я женщина и знаю свое место и свой удел, имя которому подчинение.

— Да— нет, ты не совсем права, — запротестовал Нуарсей. — Потому что твой талант, ум и характер ставят тебя неизмеримо выше всяческих форм рабства. К рабскому сословию я отношу замужних женщин и дешевых шлюх и исхожу при этом из законов Природы, которая хочет, чтобы подобные создания пресмыкались и лебезили перед нами, сильными мира сего, так как по ее замыслу они должны составлять класс слабых особей, но когда, в исключительных случаях, благодаря талантам, интеллекту, богатству и влиянию, они попадают в класс сильных, то автоматически обретают права этого высшего класса, и им становится дозволено все: тирания, угнетение, безнаказанность и полная свобода творить любые злодеяния. Я хочу, чтобы для меня и моих друзей ты была послушной женщиной и рабыней, а для прочих — деспотом, и обещаю, что предоставлю в твое распоряжение все возможности для этого. Ты, Жюльетта, полтора дня провела в тюрьме и заслуживаешь вознаграждения. Я знаю о твоих двенадцати тысячах годовой ренты, негодница, которую ты от меня скрыла. Но это не важно: я был в курсе твоих махинаций, и завтра же ты получишь еще десять тысяч, а министр просил меня передать тебе вот этот документ: он гарантирует ежегодный пенсион в тысячу луидоров плюс проценты с капитала, получаемого с больниц и домов призрения — калеки получат меньше похлебки, зато у тебя будет больше безделушек; одним словом, это обычная, распространенная повсюду практика. Если не ошибаюсь, это составит двадцать пять тысяч в год, не считая твоего жалованья, которое ты будешь продолжать-получать полностью и в срок. Теперь, радость моя, ты видишь, что последствия преступления не всегда бывают неприятными: добрые намерения — я имею в виду твою помощь Любеку — привели тебя в кутузку, а кража в доме Даннемара станет причиной твоего процветания, ну так что ты теперь скажешь? Поэтому, Жюльетта, злодействуй, сколько твоей душе угодно: теперь мы знаем необычайную силу твоего воображения, мы многое от тебя ожидаем и гарантируем, что любой твой поступок останется безнаказанным.

— Неужели человеческие законы так чудовищно несправедливы, Нуарсей? В одном тюремном каземате гниет невинная Год, а злодейка Жюльетта выходит из другого, обласканная фортуной.

— Так и должно быть, таков общий порядок, сладость моя, — рассмеялся Нуарсей. — Несчастливым суждено быть игрушкой в руках богатых и удачливых, законы Природы гласят, что одни люди подчиняются другим, и слабый обязан склонить голову перед сильным. Взгляни на этот мир, на законы, управляющие им: тирания и несправедливость — вот единственные устои любого порядка, и его первопричина может питаться только злом.

— Ах, друг мой! — с восторгом сказала я. — Узаконив в моих глазах все преступления, дав мне в руки все необходимые средства для их совершения, вы наполнили мою душу блаженством, спокойствием и… исступлением, таким исступлением, которое я не в силах выразить словами. И вы еще не хотите, чтобы я отблагодарила вас?

— — За что? Ты ничем мне не обязана. Я люблю зло и всегда буду пользоваться другими людьми, чтобы творить его. В данном случае, как и всегда, я законченный эгоист.

— Но должна же я доказать вам свои чувства за все, что вы для меня делаете…

— Тогда твори как можно больше зла и не скрывай его от меня. . — Скрывать зло от вас? Никогда! Преданность моя будет безграничной, вы будете хозяином моих мыслей и всей моей жизни, каждое мое желание будет известно вам, я буду делить с вами все свои радости… Однако, Нуарсей, я хотела бы попросить вас еще об одном одолжении: та женщина, приятельница Любена, что предала меня, — она не на шутку меня разгневала, и я жажду мести. Эту тварь надо наказать. Вы сможете это устроить и как можно скорее?

— Дай мне ее имя и адрес, и завтра же мы засадим ее за решетку. Там она и останется на всю жизнь. Между тем мы подъехали к дому Нуарсея.

— А вот и наша Жюльетта, — так Нуарсей сказал своей жене, которая хранила холодный и сдержанный вид. — Она снова с нами, живая и невредимая. Это прелестное создание оказалось жертвой клеветы, она самая прекрасная девушка в мире, и я убедительно прошу вас, мадам, по-прежнему оказывать ей почтение, какого она, по ряду известных вам причин, вправе от вас ожидать. — «Великий Боже!» — подумала я, заново обосновавшись в своих роскошных апартаментах, и еще раз мысленно обозрела блестящее положение, которое меня ожидало, и, оценив в уме богатства, коими мне предстояло владеть, ахнула от восторга.

Передо мной открывалась сказочная картина! Фортуна, Провидение, Судьба, Бог, Универсальная Идея — кто бы вы ни были, какое бы имя ни носили, — если вы таким способом наказываете человека, который посвятил себя пороку, то как можно отказаться от этого пути? Итак, решено — выбор сделан. А вы, восхитительные страсти, которые идиоты осмеливаются называть преступными, отныне вы будете моими богами, единственными моими божествами, единственными жизненными принципами и моим кодексом чести! Пока я дышу, пока бьется мое сердце, я буду идти за вами. Мои служанки приготовили мне ванну. Я провела в ней два часа, еще два — за туалетом и, свежая, как утренняя роза, явилась на ужин к министру. И мне сказали, что я выгляжу прекраснее, чем солнце, чей свет на два дня украла у меня кучка презренных и жалких негодяев.

Загрузка...