КНИГА ВТОРАЯ

Господин де Сен-Фон, пятидесятилетний вельможа, в высшей степени одаренный живым остроумием, интеллектом и двуличием, был по характеру чрезвычайно коварный, жестокий и бесконечно тщеславный человек. Помимо всего прочего он обладал непревзойденным искусством грабить Францию и раздавать налево и направо предписания об аресте, которые очень выгодно продавал и которыми часто пользовался сам, подчиняясь велениям своей неуемной фантазии. В ту пору более двадцати тысяч человек обоего пола и разного возраста по его воле томились в тюрьмах, которыми было нашпиговано королевство. «Среди этих двадцати тысяч душ, — однажды признался он мне с небрежной улыбкой на губах, — нет ни одного виновного». Когда мы подъезжали к его дому, Нуарсей предупредил меня, что на ужине у министра будет еще один человек — господин Дальбер, верховный судья парижского парламента.

— Ты должна, — прибавил он, — проявить максимальное почтение к этому господину, потому что именно он решил твою судьбу не далее, как двенадцать часов тому назад, и спас тебе жизнь. Я просил Сен-Фона пригласить его сегодня, чтобы ты имела возможность отблагодарить своего избавителя.

Не считая мадам де Нуарсей и меня, сераль троих мужчин составляли еще четыре очаровательных девушки. Все они, как того требовал Дальбер, были девственницы. Самую юную звали Аглая; это была тринадцатилетняя золотоволосая прелестница. За нею следовала Лолотта, красивая и румяная, как Флора, — в самом деле, я редко встречала такое жизнерадостное и цветущее создание; ей едва исполнилось пятнадцать. Анриегте было шестнадцать, и она сочетала в себе больше прелестей, нежели те, кого изобразил художник под именем Трех Граций. Самой старшей была семнадцатилетняя Линдана — великолепного сложения, с чудесными глазами, от взгляда которых сладко замирало сердце.

Кроме них, в распоряжении троих распутников были шестеро юношей от пятнадцати до двадцати лет; они прислуживали за столом обнаженными, и волосы их были зачесаны на женский манер. Иными словами, каждый либертен имел четыре предмета для утоления своей похоти: двух женщин и двух мужчин. Впрочем, никого из этих бессловесных существ еще не было, когда Нуарсей ввел меня в салон и представил Дальберу и Сен-Фону. Они поцеловали меня и, любезно поболтав со мной четверть часа, объявили в один голос, что рады иметь в своем обществе столь прелестную и приятную в беседе даму.

— Это юное существо, — торжественно произнес Нуарсей, поглаживая мою голову, — желает засвидетельствовать свое безусловное послушание и безграничную благодарность тем, кто спас ей жизнь.

— Да, было бы очень жаль, если бы она ее лишилась, — заметил Дальбер. — Недаром Фемида носит на глазах повязку, и вы согласитесь со мной, что нашим судьям также не мешает прикрыть свои глаза, когда они решают судьбу столь обольстительного создания.

— Я обещал ей пожизненную и самую полную безнаказанность, — вставил Сен-Фон. — Она вольна делать все, что пожелает, ничего и никого не опасаясь. Независимо от тяжести проступка она будет находиться под моей личной защитой, и я поклялся жестоко отплатить тому, кто осмелится испортить ее удовольствие или хотя бы помешать ему.

— Если позволите, я тоже дам такую же клятву, — ласково улыбнулся мне Дальбер. — Более того, завтра же она получит от королевского судьи документ, заранее отменяющий любое судебное преследование, которое может быть возбуждено против нее в нашем королевстве, потому что я никак не представляю ее в роли обвиняемой. Однако, Сен-Фон, у меня еще более смелые замыслы. До сих пор мы занимались тем, что закрывали на преступления глаза, но не кажется ли вам, что давно пора поощрять их, вдохновлять на них? Я бы хотел, чтобы вы установили вознаграждение для Жюльетты за злодеяния, которые, надеюсь, она готова совершать: что-то вроде пенсии, скажем, от двух до двадцати тысяч франков в зависимости от серьезности поступка.

— Я думаю, Жюльетта, — улыбнулся мне Нуарсей, — ты только что получила самые надежные на свете гарантии, поэтому можешь дать волю всем своим страстям с непременным условием, что мы будем о них знать. Должен признать, господа, — продолжал мой любовник, прежде чем я успела ответить, — что вы употребляете на благие дела власть, данную вам законами и монархом нашей благословенной страны.

— Да, мы делаем все, что в наших силах, — скромно отозвался Сен-Фон. — Тем более, что стараемся только для себя. Наш долг состоит в том, чтобы сохранять и преумножать благосостояние подданных короля; так разве не выполняем мы его, заботясь о самих себе и об этой неотразимой девочке?

— Позвольте мне добавить, — вставил Дальбер. — Когда мы получали свою власть, нам не было сказано, что мы обязаны заботиться о том или ином конкретном человеке — нам просто поручили содействовать общему счастью. Но сделать всех людей одинаково счастливыми никак невозможно, поэтому мы полагаем, что честно выполняем свой долг уже тем, что помогаем некоторым избранным.

— Однако, — продолжал Нуарсей эту тему с единственной целью дать своим друзьям возможность блеснуть остроумием, — укрывая от правосудия виновного и наказывая невинного, вы приносите обществу скорее зло, нежели добро.

— Абсолютно не согласен с вами, — возразил Сен-Фон. — Напротив, зло делает счастливыми гораздо больше людей, чем добро, следовательно, я намного лучше служу общественному благу, защищая порочного человека, нежели вознаграждая добродетельного.

— Фу! Подобные аргументы уместны разве что в устах подлецов и негодяев…

— Дорогой мой, — вмешался Дальбер, — ведь это ваши собственные аргументы, и вам не к лицу оспаривать их.

— Сдаюсь, сдаюсь — улыбнулся Нуарсей, разводя руками. — Ну а теперь, после столь веселой беседы, можно и заняться делом. Вы не хотели бы немного развлечься с Жюльеттой, пока не подойдут остальные?

— Нет, — ответил Дальбер. — Я не сторонник уединенных утех. В подобных делах мне совершенно необходимы помощники, так что я уж лучше потерплю и дождусь, пока соберется вся компания.

— Что до меня, — откликнулся Сен-Фон, — я с удовольствием приму предложение Нуарсея. Пойдемте со мной, Жюльетта, мы скоро вернемся.

Он завел меня в будуар, закрыл дверь и попросил раздеться. Пока я снимала с себя одежду, он принялся рассуждать:

— Я слышал, что вы очень податливы и послушны. У меня несколько странные желания — не отрицаю этого, — но вы же умница. Я оказал вам неоценимую услугу, я могу сделать еще больше: вы порочны и мстительны, и это очень хорошо. — Он протянул мне шесть lettres de cachet[64], в которые оставалось лишь вписать имена людей, которых я пожелаю отправить за решетку на любой неопределенный срок. — Считайте, что это ваши игрушки, и можете с ними позабавиться; а вот этот бриллиант стоимостью около тысячи луидоров будет платой за удовольствие, которое вы мне доставили сегодняшним с вами знакомством. Что? Нет, нет, дорогая, оставьте его себе — он ваш, к тому же он ничего мне не стоил. Деньги на покупку этой вещицы взяты из государственной казны, а не из моего кармана.

— О, Господи, ваша щедрость смущает меня…

— Она будет еще больше. Я хотел бы видеть вас в своем доме. Мне нужна женщина, которая ни перед чем не остановится. Время от времени я даю обеды, и вы мне кажетесь идеальным человеком, который сумеет управляться с ядом.

— Боже мой, вы хотите кого-то отравить?

— Иногда другого выхода, не остается. Видите ли, под ногами у нас мешается так много народу… Ага, вы хотите спросить насчет совести? Ну, разумеется, об этом и речи быть не может. Это всего лишь вопрос техники. Надеюсь, вы ничего не имеете против яда?

— Ничего, — ответила я. — В принципе ничего. Могу поклясться, что меня не испугает ни одно мыслимое преступление, что все, которые я до сих пор совершала, доставляли мне невероятные наслаждения. Правда, я никогда не пользовалась ядом. Но если вы дадите мне такую возможность…

— О, божественная, — пробормотал Сен-Фон. — Подойди, поцелуй меня, Жюльетта. Значит, ты согласна? Отлично. Я еще раз даю тебе слово чести: действуй и не опасайся никакого наказания. Делай все, что тебе покажется выгодным и приятным, и ничего не бойся: как только меч закона будет занесен над тобой, я отведу его в сторону, и так будет всегда — обещаю тебе. Но ты должна доказать, что годишься для того, что я имею в виду. Вот взгляни, — и он подал мне маленькую коробочку, — сегодня за ужином я посажу рядом с тобой одну презренную тварь, которую приготовил для испытания; постарайся ей понравиться, будь с ней ласкова: притворство — вот лучшая маска преступления, поэтому сыграй свою роль так, чтобы она ни о чем не догадалась, а за десертом подсыпешь этот порошок в ее бокал. Действие яда будет быстрым, и я узнаю, та ли ты женщина, какая мне нужна. Если все пройдет удачно, благодарность моя будет безграничной.

— Я к вашим услугам, — с жаром откликнулась я. — Приказывайте, сударь, приказывайте, и вы увидите, на что я способна.

— Восхитительно… восхитительно… Однако нам пора развлечься, мадемуазель. Видите, в каком состоянии находится мой орган благодаря вашему распутству, о котором я много наслышан. Погодите, не спешите, прежде всего я желаю, чтобы вы раз и навсегда усвоили одно: от вас требуется послушание, послушание во всем и всегда, и не послушание даже, а рабское поклонение. Я желаю, чтобы вы это знали: я очень гордый человек, Жюльетта. Ни при каких обстоятельствах я не буду обращаться к вам фамильярно, и вы не должны говорить со мной на «вы». Обращайтесь ко мне «мой господин» или «повелитель», говорите со мной в третьем лице, в моем присутствии всегда принимайте почтительный вид. Я знатен не только высоким положением, которое занимаю, но и своим происхождением; богатство мое несметно, и меня уважают даже больше, чем короля, а в моем положении нельзя не быть тщеславным; иногда всемогущий муж, ослепленный мишурой популярности, позволяет толпе слишком близко приближаться к себе и в результате теряет свое лицо, свой престиж, унижает себя, опускается до уровня черни. Как природа создала в небе звезды, так на земле — знатных людей, звезды же светят миру и никогда не снисходят до него. Моя гордость настолько велика, что слуги стоят передо мной только на коленях, я предпочитаю разговаривать через переводчика с этим презренным стадом, именуемым народ, и глубоко презираю всех, кто не равен мне.

— В таком случае, — заметила я, — мой господин должен презирать большую часть человечества, поскольку на свете очень мало людей, кто мог бы считать себя ровней ему.

— Бесконечно мало, мадемуазель, вы правы, вот поэтому я презираю всех смертных за исключением двух моих друзей, которые находятся сегодня здесь, и еще нескольких человек — ко всем прочим ненависть моя безгранична.

— Однако, господин мой, — осмелилась я возразить деспоту, — разве либертинаж не заставляет вас то и дело сходить со своего пьедестала, на котором, насколько я понимаю, вы хотели бы оставаться вечно?

— Здесь нет никакого противоречия, — объяснил Сен-Фон. — Дело в том, что для людей моего сорта унижение, иногда неизбежное в распутстве, служит лишь хворостом, который мы подбрасываем в костер нашего тщеславия[65].

К этому моменту я совсем уже разделась, и надменный развратник встрепенулся и забормотал:

— Ах, Жюльетта, я никогда не встречал такого великолепного зада. Мне говорили, что он прекрасен, но, клянусь честью, это зрелище превосходит все мои ожидания. Наклонитесь, дорогая, я вставлю туда свой язык… Боже мой! — вдруг закричал он в отчаянии. — Он же чист до безобразия! Разве Нуарсей не говорил вам, в каком состоянии я предпочитаю женские задницы?

— Нет, мой господин, Нуарсей ничего не говорил об этом.

— Они должны быть грязные и загаженные. Я люблю, когда они в дерьме, а ваша ложбинка отполирована и чиста как только что выпавший снег. Ну что ж, придется сделать, по-другому; посмотрите на мой зад, Жюльетта — вот таким же должен быть и ваш; видите, сколько на нем всякой пакости. Становитесь на колени, мадемуазель, и целуйте его — я оказываю вам честь, о которой мечтает вся нация, да что там нация — весь мир жаждет этого: сколько людей с превеликой радостью поменялись бы с вами местами! Сами боги, спустись они с небес на землю, стали бы оспаривать эту честь. Сосите и лижите все, что перед вами, дитя мое, и поглубже, поглубже вонзайте свой язычок! Пользуйтесь случаем — обратной дороги у вас нет.

Вы легко можете представить себе мое отвращение, но я переборола его — не время и не место было проявлять щепетильность. И я покорно делала все, чего хотел от меня этот распутник: он заставил меня отполировать языком свои яйца, несколько раз со смаком пустил мне в рот утробные газы, испражнился на мою грудь, плевал и мочился на лицо, больно щипал соски, бил меня руками и ногами, даже успел совершить короткий энергичный акт содомии, потом, дойдя до крайней степени возбуждения, кончил мне в рот, и я проглотила все его соки до последней капли, потому что он строго за этим проследил. Одним словом, я беспрекословно выдержала все испытания, и он остался доволен. О, восхитительные, божественные носители богатства и власти! Ваши желания сокрушают человеческую добродетель и человеческую волю, сметая все на своем пути; люди склоняются перед вами, готовые исполнить любой ваш приказ, и мечтают лишь о том, чтобы пасть вам в ноги и облобызать их. Извержение Сен-Фона было великолепным — мощным и бурным, оно сопровождалось громогласными и причудливыми ругательствами. Сперма его пролилась в изрядном количестве, она была горячей, густой, приятно щекочущей гортань; Сен-Фон пришел в неописуемый экстаз и забился в конвульсиях. Я хорошо разглядела его, пока он отдыхал. У него было очень красивое мужественное лицо, нежная кожа, обольстительный зад, яички размером с куриные и мускулистый член сантиметров пятнадцать в окружности и более двадцати в длину, увенчанный головкой величиной с небольшой кулачок, которая была намного толще стержня. Это был высокий мужчина, идеального сложения, с прямым римским носом, длинными ресницами, томными карими глазами, ровными белыми зубами и сладким опьяняющим дыханием. Сделав свое дело, он поинтересовался, понравилась ли мне его сперма.

— Чистейший мед, мой повелитель, чистейший мед. Я ни разу не пробовала ничего подобного.

— Время от времени я буду оказывать вам такую честь, — важно произнес он, — кроме того, вы вкусите мои экскременты, когда мы познакомимся ближе. А теперь, Жюльетта, становитесь на колени, целуйте мне ноги и благодарите за все благодеяния, которыми сегодня я вас осыпал.

Я повиновалась. Сен-Фон поднял меня с колен, поцеловал и сказал, что совершенно очарован мною. При помощи биде и ароматизирующих составов я смыла с себя смрадную грязь, которой, по-моему, была покрыта по самую макушку. Мы вышли из будуара, и когда проходили через апартаменты, отделявшие его от салона, Сен-Фон напомнил мне о коробочке, которая была у меня в руке.

— Неужели злодейские мысли все еще бродят у вас в голове даже теперь, когда ваш пыл иссяк? — рассмеялась я.

— Выходит, вы восприняли мое предложение как нечто, сказанное сгоряча, в момент возбуждения, о чем можно через минуту забыть?

— Я так и считала.

— Значит, вы ошибались, ибо я предложил вам одну из тех необходимых вещей, сама мысль о которых возбуждает наши страсти, а страсти надо удовлетворять в любом случае.

— А ваши друзья посвящены в это?

— Вы еще сомневаетесь?

— Но ведь может случиться скандал.

— Никакого. Мы к этому давно привыкли. Если бы кусты роз в саду Нуарсея могли говорить и рассказать, какому удобрению они обязаны своим великолепием… Ах, Жюльетта, милая Жюльетта, такие люди, как мы, полагают, что жизнь человеческая ничего — абсолютно ничего — не стоит.

— Тогда будьте спокойны, повелитель. Я дала слово и сдержу его.

Мы присоединились к остальным; они ждали нас, и все женщины были уже в сборе. Не успели мы появиться, как Дальбер выразил желание уединиться в будуаре с мадам де Нуарсей, Анриеггой, Линданой и двумя юношами, и я составила полное представление о его вкусах несколько позже, когда увидела его в деле. После ухода Дальбера и его свиты началась вакханалия: обе девушки, Лолотта и Аглая, теми же способами, что перед этим употребила я, заново разожгли похоть Сен-Фона; наблюдая на ними, Нуарсей предоставил свой зад в распоряжение юного прислужника-содомита и целовал при этом мои ягодицы. Когда первые страсти улеглись, Сен-Фон отвел своего друга в сторонку и о чем-то пошептался с ним. Они вернулись в сильном возбуждении, ився компания перешла к столу. Вскоре к нам присоединились остальные.

Представьте, друзья, мое изумление, когда к столу с изысканной учтивостью подвели мадам де Нуарсей и усадили рядом со мной. Я наклонилась к Сен-Фону, который сидел слева от меня, и прошептала:

— Повелитель, неужели эту женщину вы предназначили в жертву?

— Вы не ошиблись, — ответил министр, — и должны повиноваться своему господину, иначе потеряете мое доверие и, осмелюсь добавить, мое уважение.

Трапеза была столь же приятна, насколько приправлена сладострастием: из одежд на женщинах было самое минимальное, и цепкие пальцы развратников вволю наслаждались прелестями, которые покорно подставляли им юные грации: один тискал не успевшую расцвести грудь, другой щипал белые, как алебастр, ягодицы, только к нашим влагалищам не прикоснулся ни один из них, так как эти предметы редко вызывают интерес у мужчин такого сорта, твердо убежденных в том, что для того, чтобы познать Природу, надо соблазнить ее, а чтобы ее соблазнить, часто приходится преступать ее законы; и эти либертены часто совершают свои молитвы у алтарей, к которым Природа запрещает приближаться. Когда тончайшие вина старой выдержки и изысканные блюда подогрели наше воображение, Сен-Фон поднял из-за стола мадам де Нуарсей; в предвкушении злодейского преступления, которое созрело в голове коварного негодяя, его орган обрел небывалую твердость, он увлек несчастную жертву на кушетку в дальнем конце комнаты, где усадил на свой кол и приказал мне испражняться ей в рот; левой рукой он массировал член одному юноше, правой — другому, а третий в это время совокуплялся с мадам де Нуарсей. Четвертый, опустившись на колени над моим лицом, вставил свой орган мне в рот, пятый же наглухо закупорил задний проход министра.

— Ах ты, дьявольщина! — проговорил восхищенный Нуарсей. — Какое зрелище! Нет ничего слаще, чем видеть, как насилуют твою жену. А вас, дорогой Сен-Фон, прошу не жалеть ее.

Потом, подтянув ягодицы Аглаи к своему лицу, он умудрился губами выдавить из нее кусочек свежего продукта, не переставая содомировать Линдану, а шестой юноша проник в его анальное отверстие. Сен-Фон располагался в центре, Нуарсей справа, а по левую сторону композицию завершал Дальбер, который совокуплялся с Анриеттой, уткнувшись лицом в ягодицы того, кто совокуплялся с министром, и обеими руками ухватившись за чьи-то, лежавшие под боком тела.

Однако беден наш язык, чтобы описать эту сцену высшего, неземного сладострастия. Только искусный гравировальщик мог, пожалуй, изобразить ее в точности, но вряд ли успел бы схватить все эти меняющиеся, как в калейдоскопе, позы и положения, потому что вожделение переполняло исполнителей, и спектакль быстро закончился. (Искусство, лишенное движения, не способно передать картину, где душой всего является движение и действие, поэтому задача гравировальщика была бы в высшей степени трудной и неблагодарной.)

— Завтра, — сказал министр, когда мы возвратились к столу, — я должен подготовить и отправить указ, касающийся заточения без суда и следствия одного человека, который обвиняется в необычном проступке. Он либертен, вроде вас, Нуарсей, и обожает смотреть, как его жену пользуют другие. Но вы, я знаю, очень удивитесь, когда я скажу, что супруга его имела глупость пожаловаться на такое обращение, о каком многие другие женщины просто мечтают. В дело вмешались их семьи, и меня попросили заточить мужа в тюрьму.

— Слишком строгое наказание, — проворчал Нуарсей.

— А по-моему, очень даже мягкое, — заметил Дальбер. — Есть страны, где за подобное карают смертью.

— Подумать только! — засмеялся Нуарсей. — Это так похоже на вас, представителей закона: вам доставляет удовольствие ваша собственная кровожадность. Эшафот Фемиды — это для вас будуар; ваш член твердеет, когда вы выносите смертный приговор, а когда он приводится в исполнение, вы испытываете оргазм.

— Вы правы, иногда такое случается, — признался Дальбер, — но разве плохо, когда долг совмещается с удовольствием?

— Согласен, — вставил Сен-Фон. — На вашей стороне здравый смысл, однако давайте вернемся к этому несчастному, и вы со мной согласитесь, что сегодня поразительно много женщин, которые ведут себя очень глупо.

— Это верно и очень прискорбно, — сказал Нуарсей. — Сплошь и рядом встречаются женщины, которые воображают, что их долг по отношению к мужу начинается и заканчивается заботой об их собственной чести, и которые, кичась своей притворной добродетелью как сказочным сокровищем, ждут от мужей вознаграждения, как будто добродетель может заменить мужьям удовольствия. Прикрываясь глупыми одеждами честного имени и оседлав деревянную лошадку добропорядочности, шлюхи этой породы требуют безграничного и безусловного к себе уважения и посему считают, что могут позволить себе поступать как последние идиотки и что им заранее прощается любая глупость. Мне даже думать об этом противно, и я тысячу раз предпочел бы супругу, которая, будь она отъявленной сукой, маскирует свои пороки за полнейшей покорностью и подчинением всем капризам мужа. Поэтому совокупляйтесь так, чтобы кружились ваши хорошенькие головки от счастья, и знайте, что нам от вас нужно только одно: чтобы вы предугадывали все наши желания и удовлетворяли их со всем пылом своей души; делайте все, чтобы угодить нам, будьте ненасытными оборотнями, забавляйтесь и с мужчинами и с женщинами, будьте покорны как дети, когда супругу вздумается с наслаждением отхлестать вас, и тогда можете быть уверены в том, что он по достоинству оценит ваше поведение и не захочет ничего иного. Я знаю, что только так можно справиться с ужасным брачным обетом — этими самыми чудовищными узами, которые придумало человечество для своего собственного дискомфорта и упадка.

— По-моему, Нуарсей, вам недостает галантности, — с упреком заметил Сен-Фон, который в это время усердно тискал груди жены своего друга. — В конце концов, здесь ваша супруга.

Нуарсей сделал презрительную гримасу.

— Да, да, конечно. Но такое положение скоро в корне изменится.

— А в чем дело? — воскликнул коварный Дальбер, бросая на бедную женщину притворно удивленный взгляд.

— Нам предстоит разлука.

— Предстоит разлука! О, это ужасно, — сказал Сен-Фон, возбуждаясь все больше и все сильнее лаская одного из юных помощников правой рукой, а левой продолжал выкручивать очаровательные соски мадам де Нуарсей. — Вы хотите сказать, что собираетесь разорвать узы, такие сладостные узы вашего брака?

— Мне кажется, он слишком затянулся.

— Ну что ж, очень хорошо, — откликнулся Сен-Фон, не переставая массировать пенис юноши и продолжая терзать женскую грудь, — если вы действительно хотите расстаться со своей женой, я заберу ее себе: мне всегда нравилась ее нежность и человечность… А ну, поцелуи меня, сука!

Она плакала и стонала от боли, которой четверть часа подвергал ее Сен-Фон, а распутник, прежде чем продолжить свою мысль, тщательно облизал и выпил ее градом катившиеся слезы.

— Черт меня побери, Нуарсей! Как можно оставить такую милую женщину, — при этом он укусил ее, — такую чувственную женщину, — и он ущипнул ее, — это же равносильно убийству, друг мой.

— Кстати, — вмешался Дальбер, — я тоже считаю, что Нуарсей задумал форменное убийство.

— Фу, как это мерзко! — вскричал Сен-Фон. Потом вытащил мадам де Нуарсей из-за стола и, вложив ей в руку свой член, как клешнями, обхватил ее ягодицы. — Но делать нечего, друзья мои, я, пожалуй, еще раз побалуюсь с ее задницей, чтобы она забыла о своих неприятностях.

— Хорошая мысль, — добавил Дальбер, взяв женщину за плечи и глядя ей в глаза. — А я тем временем приласкаю ее влагалище.

— А что мне прикажете делать? — спросил Нуарсей.

— Размышлять, — коротко ответил министр. — Вы будете держать свечу и размышлять о превратностях судьбы.

— Нет, я сделаю по-другому, — сказал жестокий муж, — вы только не закрывайте лицо моей любимой жены: я хочу видеть ее слезы и наслаждаться этим символом печали, пока буду прочищать задний проход прелестной малышке Аглае. Пусть юноши по очереди займутся моей задницей, а я, кроме того, буду вырывать волоски с пушистых бутончиков Анриетты и Лолотты. Ну, а двое других наших рыцарей пусть сношаются с Линданой и Жюльеттой: один — во влагалище, другой — в попку.

Все было сделано так, как сказал наш хозяин, и оргия была очень страстной и очень продолжительной. Наконец, все трое либертенов разрядили свои мушкеты, а госпожа Нуарсей вышла из их объятий сильно потрепанная и истерзанная: например, Дальбер умудрился откусить немалый кусок от одной из ее грудей. Следуя их примеру и изнемогая под бурным натиском двух молодых педерастов, я также испытала неистовый оргазм и, раскрасневшаяся, с растрепанными волосами, огляделась по сторонам-с —победным видом. При этом я заметила, что Сен-Фон наблюдает за мной восхищенными глазами.

— Вы только взгляните, как она прекрасна в этом состоянии! — воскликнул он. — Как красит ее злодейство! — И он осыпал все мое тело, вплоть до самых укромных уголков, неистовыми поцелуями.

К столу мы не вернулись и продолжали возлияния, не вставая с места, прямо на ковре. Это всегда очень приятно, и опьянение при этом наступает намного скорее. Алкоголь подействовал почти сразу, и женщины начали трепетать, подогреваемые, помимо всего прочего, обжигающими взглядами мужчин. Я , обратила внимание, что распутники как-то незаметно перешли в обращении с нами на угрожающий и развязный тон. Однако мне сразу бросились в глаза два обстоятельства: во-первых, собиравшаяся гроза должна была обойти меня стороной, во-вторых, она должна была испепелить мадам де Нуарсей. И опасения мои рассеялись.

Пройдя почти все круги ада — из рук Сен-Фона в руки своего супруга, а от него в лапы Дальбера, — несчастная женщина находилась уже в крайне плачевном состоянии: ее груди, руки, бедра, ягодицы — словом, вся ее живая плоть являла собой потрясающую картину, созданную жестокой фантазией палачей. А когда Сен-Фон, потрясая восставшим и побагровевшим членом, нанес ей двенадцать сильнейших ударов по плечам и спине, затем шесть таких же сильных пощечин, голова ее поникла окончательно; но это была только прелюдия, потому что в следующий момент он поставил ее в середину комнаты, где в пол были вделаны два кольца; к ним привязали ее ноги, руки подняли над головой и привязали к свисавшим с потолка веревкам. Между ног, на высокий узкий табурет, поставили дюжину свечей таким образом, что их пламя почти касалось ее влагалища и анального отверстия, отчего скоро начали потрескивать и скручиваться волоски на лобке, и начала, прямо на глазах, краснеть нежная кожа; все ее тело стало извиваться и дергаться, а на красивом побледневшем лице изобразилось необыкновенное выражение, в котором, как мне показалось, была какая-то сладострастная смесь боли и ужаса. Сен-Фон держал в руке свечу и, вплотную приблизившись к мадам де Нуарсей, с жадным вниманием наблюдал за ее муками, вложив свой пенис в рот Линданы и заставив Лолотту щекотать языком анус. Один из юношей содомировал Нуарсея, который, вцепившись руками в ягодицы Анриетты, то и дело повторял жене, что она будет поджариваться до тех пор, пока не испустит дух. А Дальбер, занятый тем, что трудился над задницей другого юноши и целовал услужливо подставленные прелести Аглаи, давал Нуарсею советы, как увеличить страдания несчастной женщины, с которой тот несколько лет был связан священными узами брака. Моей обязанностью было оказывать разного рода услуги участникам этой дикой сцены и следить за свечами. В какой-то момент мне показалось, что их пламя слишком слабое и короткое и что жертва наша страдает не в достаточной мере, тогда я подняла подсвечники еще выше, и нечеловеческие вопли мадам де Нуарсей заслужили мне горячее одобрение мучителей. Сен-Фон, который, казалось, уже потерял рассудок, поднес свечу к самому лицу жертвы, подержал несколько мгновений, затем спалил ей ресницы и выжег один глаз. Дальбер схватил другую свечу и поджарил, один за другим, ее соски, а муж поджег роскошные волосы на голове.

Все больше вдохновляясь этим волнующим зрелищем, я подбадривала актеров и на ходу придумывала новые, еще более изощренные издевательства. По моему совету, хозяйку облили коньяком, и в тот же миг она превратилась в трепещущий и стенающий факел; когда голубоватое пламя стихло, ее неподвижное и все еще стройное тело с головы до ног представляло собой один сплошной ожог. Моя идея имела небывалый успех, и восторг всей компании был неописуем. Подогретый этим последним злодейством, Сен-Фон вырвал свой член изо рта Линданы и, крикнув Лолотте, чтобы та продолжала свою ласку, с размаху вонзил его в мой анус.

— Что теперь будем с ней делать? — жарко шептал мне в ухо Сен-Фон, все глубже погружаясь в мое чрево. — Думай, Жюльетта, думай: ты ведь у нас умница, и все, что ни предложишь, будет восхитительно.

— Есть еще тысяча пыток на свете, — ответила я, — одна пикантнее другой. — Я уже собиралась кое-что предложить, когда к нам подошел Нуарсей и сказал Сен-Фону, что, может быть, лучше сейчас же заставить ее проглотить приготовленный порошок, иначе она умрет от изнеможения, и мы не сможем в полной мере насладиться эффектом яда. Они посоветовались с Дальбером, и тот восторженно поддержал Нуарсея. Женщину развязали и подвели ко мне.

— Бедняжка, — произнесла я, бросая порошок в бокал с «Аликанте»[66], — выпейте вина, и вам станет легче. Это улучшит вам настроение и снимет боль.

Обреченная женщина безропотно проглотила роковую смесь. Нуарсей извлек свою шпагу из моей норки и подскочил к жертве, сгорая от желания усладить свой взор ее конвульсивными гримасами.

— Сейчас ты умрешь, — прошипел он, пристально глядя в ее глаза, — надеюсь, ты смирилась с этим?

— Мне кажется, — заметил Дальбер, — мадам достаточно умна, чтобы понять, что когда жена потеряла любовь и уважение своего супруга, когда она надоела ему и вызывает у него только отвращение, самый простой для нее выход — с достоинством выйти из игры.

— О, да! Да! — еле слышно простонала несчастная. — Я прошу только одного: убейте меня, ради Господа Бога убейте скорее!

— Смерть, которой ты жаждешь, грязная сволочь, уже в твоих потрохах, — сказал Нуарсей, наслаждаясь страданиями жены и ласками одного из молодых педерастов. — Жюльетта сделала свое дело. Она настолько привязана к тебе, что никогда не простила бы нам, если бы мы лишили ее удовольствия оказать тебе последнюю милость.

В этот момент совершенно ослепленный от бешеной похоти, потеряв всякое чувство реальности, Сен-Фон набросился на Дальбера, который, нагнувшись, с готовностью встретил содомитский натиск своего друга, в свою очередь оседлал юного пажа, который принял перед ним ту же самую позу; мгновение спустя я опустилась на колени, и мой, обратившийся в содомита, язык проник в анальное отверстие министра.

Не прошло и минуты, как Нуарсей, не спускавший глаз со своей жены, увидел, что ее конвульсии приближаются к концу, и решил, что настало время по-настоящему насладиться ими.

Он положил ее на ковер в середине комнаты, и мы образовали вокруг нашей жертвы тесный круг. Роли поменялись. Теперь Сен-Фон овладел мною и обеими руками удовлетворял двоих юношей; Анриетта сосала Дальбера, то же самое Дальбер делал с членом третьего пажа и одновременно правой рукой ласкал еще одного, а левой — немилосердно месил ягодицы Линданы; пенис Нуарсея находился в прямой кишке Аглаи, чей-то другой вошел в его собственный зад, он сосал еще один и тремя сложенными вместе пальцами содомировал Лолотту; наконец, шестой наш помощник наслаждался ее влагалищем. Агония началась, она была ужасна, и невозможно описать словами действие этого яда; настолько сильны были припадки бедной мадам Нуарсей, что она то сворачивалась в клубок, то мелко-мелко содрогалась всем телом, как будто пораженная электрическим ударом, то застывала как парализованная. Губы ее пузырились белой пеной, ее стоны перешли в глухой жуткий вой, которого никто в доме, кроме нас, не мог слышать, потому что были приняты все необходимые меры предосторожности.

— Восхитительно, восхитительно, — бормотал Сен-Фон, добросовестно обрабатывая мой зад. — Я бы, кажется, отдал все на свете, чтобы трахнуть ее в таком состоянии.

— Нет ничего проще, — откликнулся Нуарсей, — попытайтесь, а мы придержим ее.

Наши исполнительные помощники навалились на бедняжку, заставили утихомириться, придали ей соответствующее положение, с обеих сторон раздвинули ягодицы, и Сен-Фон погрузил между ними свой член.

— Гром и молния! — завопил он. — Я кончаю. — И он кончил. Его тут же сменил Дальбер, за ним — Нуарсей; но когда его полуживая жена, каким-то нечеловеческим чутьем, почувствовала своего палача, она бешено забилась, словно в припадке, и разбросала всех, кто держал ее, потом, как обезумевший, смертельно раненный зверь, вцепилась ему в лицо. Нуарсей испуганно отшатнулся назад, а мы еще теснее сгрудились вокруг нее.

— Не трогайте ее, не трогайте! — закричал Сен-Фон, возвращая свой инструмент в мой зад. — Давайте полюбуемся на агонию загнанного зверя.

Тем временем Нуарсей пришел в себя и пожелал отомстить за оскорбление: он уже занес руку для новых, еще более страшных пыток, но Сен-Фон остановил его и сказал, что это только помешает и лишит нас удовольствия наблюдать за действием яда. Неожиданно в голову мне пришла новая мысль.

— Господа, — предложила я, — наблюдать — это мало, мне кажется, скоро ей понадобится исповедник.

— Пускай убирается к черту, и тот сам исповедует эту шлюху, — заворчал Нуарсей, несколько успокоенный, потому что его уже обсасывала Лолотта. — Пусть убирается ко всем чертям! Если когда-нибудь я и хотел, чтобы существовал ад, так только затем, чтобы ее душа прямиком направилась туда и чтобы я мог, пока жив, наслаждаться при мысли о ее мучениях.

И эти неосторожные слова, как нам показалось, ускорили конец агонии. Мадам де Нуарсей простилась со своей душой, и трое наших распутников разрядились почти одновременно, сливая ужасные проклятья в один жуткий хор.

— Вот и все, — сказал Сен-Фон, разминая свой член и выдавливая из него последние капли спермы. — То, что мы совершили, наверняка будет одним из наших самых прекрасных деяний. Одним словом, я бесконечно доволен. Я давно мечтал избавить мир от этой глупой курицы, пожалуй, она надоела мне не меньше, чем собственному супругу.

— Это факт, — вставил Дальбер, — ведь вы, конечно, сношались с ней не реже, чем он.

— Даже еще чаще, — добавил мой любовник.

— Во всяком случае, — обратился Сен-Фон к Нуарсею, — я намереваюсь заключить соглашение: вы принесли в жертву свою жену, и теперь у вас будет другая, ибо я отдаю вам свою дочь. Кстати, мне очень понравился сегодняшний яд: он дает отличные результаты, и жаль, что мы не можем быть свидетелями смерти всех тех, кого уничтожаем подобным образом. Увы, нельзя быть одновременно в разных местах. Но, как я уже сказал, моя дочь будет вашей, дорогой друг, и слава небесам за то, что они посылают мне такого любезного зятя, и за то, что женщина, которая дала мне этот яд, не обманула меня.

Здесь Нуарсей наклонился к Сен-Фону и что-то прошептал ему на ухо, как мне показалось, это был вопрос. Тот кивнул в знак согласия. Затем повернулся ко мне.

— Жюльетга, — сказал он, — приходите завтра ко мне, и мы подробно обсудим то, о чем я сегодня говорил вам. Поскольку Нуарсей снова женится, ваше присутствие в его доме вряд ли понадобится, и я предлагаю вам переехать ко мне. Я надеюсь, что моя прочная репутация перейдет и на вас, а деньги и удобства, которыми я собираюсь осчастливить вас, будут более чем достаточной компенсацией за потерю, которую вы при этом понесете. Вы мне нравитесь необычайно: у вас блестящее воображение, неподражаемое хладнокровие в злодействе, великолепный зад и, по моему мнению, вы жестоки и распутны, следовательно, обладаете всеми достоинствами, которые я уважаю.

— Мой повелитель, — ответила я, — с нижайшей благодарностью я принимаю ваше предложение, но должна сказать, потому что не хочу скрывать это, что я влюблена в Нуарсея, и мне не доставляет радости мысль о том, чтобы потерять его.

— Вы не потеряете меня, дитя мое, мы часто будем видеться. — так ответил мне ближайший друг Сен-Фона и будущий его зять, — лучшие часы нашей жизни мы будем проводить вместе.

— Пусть будет так, — сказала я, — в таком случае у меня нет причин для отказа.

Молодым педерастам и проституткам дали ясно понять, какие последствия будет иметь малейшая несдержанность и неосторожность с их стороны, и, все еще находясь под большим впечатлением от случившегося, они поклялись забыть об этом; останки мадам де Нуарсей закопали в саду, и мы распростились друг с другом.

Непредвиденным обстоятельством оказалась задержка с женитьбой Нуарсея, а также с исполнением плана министра: когда я на следующий день, с утра, пришла к нему, его не было дома.

Король, который необычайно жаловал Сен-Фона и всецело доверял ему, в то же утро призвал его к себе и поручил секретную миссию; Сен-Фон незамедлительно выехал из города, а по возвращении ему была пожалована «голубая лента» и годовая рента в сто тысяч луидоров.

Воистину, подумала я, узнав об этих милостях, судьба вознаграждает злодея; насколько глуп тот, кто, будучи вдохновлен подобными примерами, не бросается с головой в омут преступлений, не имеющих ни границ, ни пределов.

В письмах, которые получил Нуарсей от министра в его отсутствие, мне предписывалось найти новое жилище и благодарить его. Поэтому, как только я вступила в управление необходимым капиталом, я сняла роскошный особняк на улице Фобур-Сен-Оноре, купила четыре лошади, две прелестные кареты, наняла трех лакеев, статных и очень смазливых, нашла повара, двух судомоек, дворецкого, секретаря, горничных, парикмахера, двух швейцаров и пару кучеров; кроме того, приобрела целую кучу красивой мебели, и в тот день, когда министр вернулся в Париж, я переехала в новый дом. Мне только что исполнилось семнадцать, и судя по взглядам, которые обращали на меня мужчины, я могла считать себя одной из прекраснейших женщин в столице; фигурой я напоминала богиню любви, а искусство косметики подчеркивало мою естественную красоту. Содержание моих гардеробов стоило более ста тысяч франков, сотню тысяч стоили драгоценности и алмазы, которые я носила. Всюду, где я ни появлялась, передо мной широко распахивались все двери, а в тот день слуги министра особенно низко кланялись мне. Он был один и ожидал меня. Я начала с того, что заговорила о знаках королевского расположения, которыми его осыпали, и поздравления мои были самыми искренними; я захотела поцеловать ему руку, он подал ее, напомнив, что для этого я должна опуститься на колени; хорошо знакомая с его непомерным тщеславием и жестокостью, я подчинилась и сделала так, как он хотел: куртизанки, как и придворные, приобретают право попирать всех прочих благодаря самой низкой лести и приниженности.

— Мадам, — начал он, — вы видите меня в час моей славы, король оказал мне величайшую милость и, смею думать, воздал мне по заслугам; положение мое никогда не было таким прочным, а состояние таким огромным. Я позволю и вам вкусить малую толику великодушия Его Величества потому лишь, что мы с вами вместе совершили кое-какие славные дела, и я надеюсь, что могу положиться на вас. Прежде чем мы перейдем к деталям, взгляните на эти два ключа, мадам. Первый открывает подвал, где хранится золото, которое будет вашим, если вы будете верно служить мне; другой — от Бастилии, где есть свободная камера, которая также будет вашей на всю жизнь, если вы — не приведи Господи! — окажетесь болтливой или непослушной.

Перед лицом такого выбора — пожизненное заключение или блестящее будущее — я, естественно, ни секунды не колебалась. И сказала, что отныне буду ему покорной рабыней и что он должен отбросить все сомнения насчет моей верности.

— У вас будут две главные обязанности, мадам: присядьте и выслушайте меня внимательно. — — Без всякой задней мысли я засобиралась опуститься в кресло, когда Сен-Фон молча указал мне на простой стул с прямой спинкой, потом жестом остановил поток моих бессвязных извинений и продолжая так: — Пост, который я занимаю и на котором намереваюсь оставаться очень долго, поскольку он мне нравится, обязывает меня искать все новые и новые жертвы; в этой шкатулке различные яды, и вы будете пользоваться ими согласно полученным от меня инструкциям. Для тех, кто осмелится открыто и активно противоречить моим планам, вы должны выбрать самые жестокие и мучительные — вот, глядите: они так и помечены; самые быстродействующие предназначены для тех, кто просто не нравится мне самим фактом своего существования и на кого я не хочу терять времени; а вот эти, на которых написано «замедленное действие», — для тех, кого мне придется отправить в другой мир не спеша: либо по политическим причинам, либо с тем, чтобы не бросить на себя и тени подозрения. В каждом отдельном случае мы будем поступать по-разному: отравление будет иметь место либо здесь, в Париже, в вашем или в моем доме, либо в провинции, а возможно даже за границей.

Теперь перейдем ко второй вашей обязанности, которая, по всей вероятности, приятнее первой и в то же время намного выгоднее. Поскольку у меня очень богатое воображение, обычные повседневные удовольствия больше ничего для меня не значат. Природа одарила меня огненным темпераментом, исключительно жестокими наклонностями, поэтому речь идет о том, чтобы регулярно удовлетворять их, и я буду делать это в вашем особняке или в доме Нуарсея, или у кого-нибудь из моих немногих друзей дважды в неделю, и на каждом рауте непременно и обязательно должно быть минимум три жертвы. Итого в год, если мы исключим время на путешествия — иногда вы тоже будете сопровождать меня, — получится, если не ошибаюсь, приблизительно две сотни шлюх, и доставлять их будет только вашей заботой; однако эти жертвы должны удовлетворять определенным требованиям. Во-первых, Жюльетта, с самой уродливой из всех следует обращаться с таким же почтением, каким пользуетесь вы сами; каждая должна быть не моложе девяти и— не старше шестнадцати лет; каждая должна быть девственницей, из хорошей семьи, желательно с титулом, и уж во всяком случае богатой.

— И вы хотите сказать, мой господин и повелитель, что уничтожите столько невинных?

— Конечно, сударыня. Убийство — самое сладострастное из моих удовольствий, моя любовь к кровавым ритуалам безгранична, самая большая моя страсть — проливать кровь, и чтобы удовлетворить ее, я не церемонюсь и плачу любую цену. Таков мой главнейший принцип.

Я видела, что Сен-Фон ждет моего ответа, и сказала:

— Знаете, мой господин, то, что вы узнали обо мне и о моем характере, мне кажется, служит достаточным доказательством, что я вас не разочарую; гарантия тому — мой собственный интерес и мои вкусы. Природа вложила в меня те же самые страсти, которыми одарила вас, мы с вами мыслим одинаково, и тот, кто разделяет ваши взгляды, обязательно будет служить вам намного лучше, нежели тот, кто повинуется вам из желания польстить, а не ради себя самого: дружеские связи и общие интересы — вот, по-моему, идеальные узы, которые связывают мужчину и женщину, тем более, такую как я.

— Что до дружеских связей, Жюльетта, лучше о них и не вспоминать, — очень резко проговорил министр. — Я считаю это чувство таким же пустым, таким же призрачным, как и любовь. Фальшиво все, что исходит из сердца, со своей стороны я верю лишь в ощущения, верю только в плотские привычки… в поиск самовыражения, в возвеличение своего «эго», в свой собственный интерес. Собственный интерес — это единственное из возможных человеческих отношений, в которое я верю больше всего, поэтому-то соглашение, которое я собираюсь с вами заключить, должно быть для вас исключительно выгодным. Вкусы формируются уже после, как оболочка на костяке эгоистического интереса, — все это так, но вкусы — это фикция: с годами они меняются, иногда случается, что человек перестает следовать им, но никогда он не оставит свой интерес. Ну, а теперь давайте подытожим ваше скромное состояние, мадам. Нуарсей обеспечил вам годовую ренту в десять тысяч ливров, еще три тысячи вы получили от меня и двенадцать у вас было, значит, это будет двадцать пять, и вот вам еще двадцать пять. Так что мы имеем? Пятьдесят? Пятьдесят.

Министр не без удовольствия смотрел, как я простерлась перед ним ниц, и когда я выразила ему самую нижайшую благодарность, он велел мне сесть и внимательно выслушать его.

— Я, так же как и вы, Жюльетта, отлично понимаю, что с такими скудными средствами нечего и думать о том, чтобы оплатить два приличных ужина в неделю, тем более — нечего мечтать о том, чтобы содержать дом, который я приказал вам снять; следовательно, я дам вам миллион на расходы, только имейте в виду, что эти ужины должны быть не сравнимы ни с чем по роскоши; там должны подаваться самые изысканные блюда, редчайшие вина, экзотические фрукты и дичь, и вся эта роскошь должна дополняться громадным количеством: даже если ужин будет рассчитан на нас двоих, пятьдесят блюд — это, конечно же, будет слишком мало. За жертв вы будете получать поштучно, по двадцать тысяч, и это не так уж и много, учитывая требования, которым они должны удовлетворять. Прибавьте к этому еще тридцать тысяч франков премии за каждую высокопоставленную особу, которую вы уничтожите собственноручно, а их будет, если считать грубо, человек пятьдесят каждый год, то есть данная статья принесет вам полторы тысячи, к которым я добавлю двадцать тысяч ежемесячно на жалованье прислуге. Если я не ошибся в подсчетах, мадам, всего получается в год шесть миллионов семьсот девяносто тысяч, прибросим еще двести десять тысяч на карманные расходы и прочие забавы и безделушки и округлим до семи миллионов, из которых вы можете оставить себе пятьдесят тысяч в соответствии с нашим договором. Что вы на это скажете, Жюльетта?

Подавив в себе небывалое и радостное волнение, а более всего — обуявшую меня алчность, я некоторое время молчала, покусывая губы и делая вид глубокого раздумья, потом осмелилась и обратила внимание министра на некоторые факты, а именно: обязанности, которые он на меня возлагает, столь же обременительны, сколь велики деньги, которыми я буду располагать, и мне бы очень хотелось, чтобы он никогда и ни в чем не имел разочарования; но мне кажется вполне возможным и даже вероятным, что огромные расходы, которые у меня будут, намного превысят имеющиеся в моем распоряжении средства и что, помимо всего прочего…

— Можете не продолжать, — прервал меня министр, — я прекрасно понял ваши иносказания, и вы убедили меня, что постоянно имеете в виду свой собственный интерес. А это как раз то, что мне надо, Жюльетта, ибо теперь я знаю, что служба ваша будет безупречна. Ни о чем не беспокойтесь, мадам, у вас будет десять миллионов в год, ведь нам не пристало скаредничать. Безнадежным дураком я считаю того государственного мужа, кто не пользуется казной государства для своих удовольствий: какое нам дело до того, что чернь голодает, что народ раздет и разут, если тем самым мы утоляем наши страсти? Моя же страсть требует безудержных расходов, и если бы я знал, что в жилах людей течет золото, я бы им всем, не задумываясь, выпустил кровь[67].

— Вы удивительный человек, — восхищенно проговорила я, — и ваша философия будоражит мое сердце. В минуту казни вы обнаружили во мне себялюбие, и, поверьте, что именно им питаются мои вкусы и что мое рвение на вашей службе будет в тысячу раз больше обязано любовью моей к подобным удовольствиям, нежели любой другой причиной.

— Я видел вас в деле, — заметил Сен-Фон, — и весьма доволен вашим поведением. Вы утолили мои страсти, а сердце человеческое не может породить ничего сладостнее, чем страсти. Человек, который может сказать: «Во мне нет предрассудков, я преодолел их все; мое влияние делает законным любой мой поступок, потому что у меня есть все средства для совершения любого преступления», — так вот, Жюльетта, такой человек — счастливейший из смертных. Вспомните, мадам, об индульгенциях, которые обещал вам в прошлый раз Дальбер. Вот бумаги, я получил их сегодня утром; это я затребовал их от королевского судьи, а не Дальбер, чья забывчивость вполне естественна при его положении.

От такого обилия свалившегося на меня неожиданного счастья, от открывшихся передо мной перспектив, я была настолько ошеломлена, что не могла вымолвить ни слова. Сен-Фон вывел меня из транса, притянув к себе.

— Не пора ли нам начинать, Жюльетта? Он поцеловал меня, обнял за талию и без лишних церемоний вставил палец в мой задний проход.

— Повелитель, мне понадобится по крайней мере три недели, чтобы все подготовить.

— Ну что ж, три так три. Сегодня первое число, Жюльетта. В семь часов двадцать второго я ужинаю в твоей резиденции.

— Есть еще кое-что, мой господин. Вы соизволили сообщить мне о своих вкусах, и я хотела бы сказать вам о моих. Вам уже известно мое пристрастие к преступлениям, на которые я готова ради вас и вместе с вами; этот документ позволяет мне воровать для собственного удовольствия, но я прошу вас дать мне средства и права расправиться с любым врагом.

— Пойдемте со мной, — кивнул мне Сен-Фон. Мы зашли в кабинет одного, очевидно, очень важного чиновника, и министр заявил ему:

— Сударь, посмотрите внимательно на эту молодую даму, запомните ее. Я вам приказываю подписывать и выдавать ей, по первому ее требованию, столько «lettres de cachet», сколько ей понадобится и когда понадобится, и указать в них то место заключения, которое она захочет.

— Вот теперь у вас есть все средства, — сказал мне министр, когда мы вернулись. — Теперь покажите, на что вы способны. Жгите, топчите, режьте — вся Франция у ваших ног; какое бы преступление вы ни совершили, как бы чудовищно оно ни было, не бойтесь ничего — я дал слово, что безнаказанность вам гарантирована, и моего слова вполне достаточно. Более того, как я уже говорил вам, вас ждут тридцать тысяч франков за каждое преступление, которое вы совершите по собственной инициативе и в своих собственных интересах.

Друзья мои, я не в силах описать, какую бурю чувств вызвали во мне его обещания и потрясающие перспективы.

Впрочем, в этом нет ничего невероятного, подумала я. Природа одарила меня беспредельным воображением, а теперь я была достаточно богата, чтобы удовлетворить любую свою прихоть, —любой каприз, и достаточно могущественна, чтобы избежать возмездия. Нет для человеческой души наслаждения выше, чем знать, что ты всесильна и поэтому свободна, не с чем сравнить вожделение ума и плоти, которое вызывает это ощущение.

— Итак, мадам, давайте заключим договор, — несколько торжественным тоном продолжал министр. — Для начала вот вам маленький подарок, сущая безделица. — С этими словами он протянул мне шкатулку, в которой я увидела пять тысяч луидоров и драгоценности и украшения на сумму вдвое большую. — Возьмите его и помните о коробочке с ядами.

Потом он завел меня в потайную комнату, обставленную тяжелой, роскошной и необычайной мебелью.

— Переступив порог этого дома и все время, пока вы здесь находитесь, вы будете обычной проституткой, а за его стенами вы будете одной из самых знатных дам королевства.

— Везде и всюду, мой повелитель, я буду только вашей рабой, вашей вечной поклонницей и душой всех, самых восхитительных ваших наслаждений.

Я разделась. Дрожа от радости, что наконец-то нашел верную сообщницу, Сен-Фон творил в тот вечер ужасные вещи. Я уже рассказывала вам о некоторых его причудах, а теперь узнала о многих других. Отныне, выходя из его дома, я чувствовала себя властительницей мира, а в его присутствии была унижена до крайности; там, где дело касалось похоти, он, без сомнения, был самым мерзким человеком, какого можно себе представить, и самым деспотичным, самым жестоким. Он заставлял меня оказывать высшие почести своему члену и своему заду; он испражнялся, и я должна была боготворить даже его экскременты. Кроме того, у него была весьма любопытная мания: он осквернял те самые вещи, которые символизировали все то, на чем была основана его гордыня; он требовал, чтобы я испражнялась на высшие символы почета, он вытирал мне зад своей «голубой лентой». Однажды я высказала свое удивление по поводу такого поведения.

— Вы должны понять, Жюльетта, что все эти тряпки и ленты, предназначенные для того, чтобы ослеплять идиотов, не могут вызывать почтения у философа.

— Однако минуту назад вы заставляли меня целовать их.

— Все верно, но в той же степени, в какой я горжусь этими безделушками, мне доставляет удовольствие пачкать и осквернять их. И вот эта-то причуда понятна лишь либертенам моего масштаба.

Между тем орган Сен-Фона вырос до невероятных размеров, и я кончила в его объятиях, так как для меня, с моим воображением, вопрос о том, вызывает или не вызывает отвращение та или иная вещь, никогда не возникал, и единственное, что меня заботит, — это безудержность и чрезмерность. Тут внутренний голос подсказал мне, что Сен-Фон сгорает от желания, чтобы я съела его дерьмо; я попросила позволения на это, тут же получила его, и он был в экстазе; потом он жадно высасывал все, что было у меня в потрохах, и отрывался только затем, чтобы как можно глубже проникнуть языком в мой анус. Когда он показал мне портрет своей дочери, удивительного и очаровательного создания, которому едва исполнилось четырнадцать, я попросила его как-нибудь привести ее к нам на обед.

— Ее здесь нет, — ответил он, — иначе вы давно бы увидели ее в нашем обществе.

— Мне кажется, прежде чем отправить ее к Нуарсею, вы насладились ею?

— Вы совершенно правы, — улыбнулся он. — Со мной приключился бы удар, если бы я позволил кому-нибудь сорвать первые и такие сладкие плоды.

— Значит, вы ее разлюбили?

— Разлюбил? Я никого и никогда не любил, Жюльетта, и вообще мы, распутники, не страдаем этой болезнью. Когда-то это дитя вызывало у меня хорошую эрекцию, но теперь уже не возбуждает меня. Мне надоело забавляться с ней, и я отдаю ее Нуарсею, которого она весьма и весьма воспламеняет. Так что речь идет об элементарном обмене.

— А что будет, когда она надоест Нуарсею?

— Ну что ж, тебе известна судьба его жен. По всей вероятности, я сам буду участвовать в этой церемонии, как участвовал во всех прочих, это очень стимулирует, и мне нравятся такие вещи.

При этом его член разбух еще больше.

— Повелитель мой, — заметила я, — мне кажется, будь я на вашем месте, я бы не удержалась и иногда злоупотребляла своим положением.

— Вы имеете в виду моменты возбуждения?

— Да.

— Такое иногда случается.

— О, господин! — воскликнула я и добавила: — Давайте замучаем какую-нибудь невинную душу. У меня начинает кружиться голова от такого желания.

Говоря это, я все сильнее ласкала его, щекоча пальцем его задний проход.

— Одну минуту. — И он достал из кармана лист бумаги и развернул его. — Мне осталось только вписать сюда имя, и завтра же умрет одно прелестное создание. Сейчас она находится в тюрьме: я написал указ об аресте по просьбе ее семейства. Единственная на нее жалоба заключается в том, что мужчинам она предпочитает женщин. Я видел ее: она действительно очаровательна. Однажды я и сам развлекался с ней целый день и с тех пор опасаюсь, как бы она не разболтала, что я только об одном и мечтаю — избавиться от нее.

— Тогда, повелитель мой, она обязательно развяжет свой язык, как только ей представится такая возможность, и опасения ваши вполне обоснованны. Поэтому, пока эта девушка жива, вы будете в постоянной опасности. Я умоляю вас разделаться с ней, потому что от этого зависит ваше спокойствие; подпишите скорее эту бумагу, — я взяла у него документ и приложила его к своим ягодицам, — там на столе есть перо и чернила.

Когда-Сен-Фон написал имя, я сказала:

— А теперь мне хочется самой отнести это в тюрьму.

— Как вам будет угодно, — кивнул он. — Но прежде я должен кончить, Жюльетта. Кульминация близится, и других стимулов мне не нужно. — Он позвонил, добавив: — Не беспокойтесь, это всего лишь ритуал. — В следующий момент на пороге появился красивый юноша.

— Прошу вас опуститься на колени, мадам, и этот молодой человек три раза ударит по вашей спине тростью; не бойтесь, следы исчезнут через несколько дней. Затем он будет держать вас, пока я буду заниматься с вами содомией.

Юноша сбросил свои панталоны и поспешно подставил свой зад министру, который с удовольствием начал облизывать его.

Тем временем я встала на колени, юноша взял трость и нанес мне три хорошеньких удара, следы которых оставались на моих плечах целых два дня. Сен-Фон с жадным любопытством наблюдал за экзекуцией, потом подошел ближе и внимательно осмотрел багровые полосы на коже, проворчал что-то насчет недостаточного усердия и приказал юноше крепко держать меня. Затем министр долго обрабатывал мой зад и целовал при этом чресла своего лакея.

— Ах, лопни мои глаза! — закричал он, освобождаясь от семени. — Ах, черт меня побери, мы заклеймили эту стерву!

Вскоре таинственный наш помощник исчез. И только намного позже случилось одно событие, о котором я расскажу в свое время и которое'пролило свет на личность этого молодого человека.

Когда мы вышли из будуара, Сен-Фон снова принял задумчивый вид.

— Возьмите шкатулки с собой, мадам, — произнес он, — и запомните, что наша операция начнется ровно через три недели. Либертинаж, злодейство и молчание, Жюльетта, — и ваше благополучие обеспечено. А пока будьте здоровы и прощайте.

Первым делом я ознакомилась со смертным приговором, который мне предстояло доставить к месту исполнения. Великий Боже! Каково было мое изумление, когда я обнаружила написанное черным по белому предписание главному смотрителю монастырской тюрьмы тайно отравить кого бы думали? Сент-Эльм, ту самую обворожительную новенькую послушницу, которую я так обожала во время своего пребывания в Пантемоне. Другая на моем месте, возможно, порвала бы в клочья смертоносный лист бумаги, но не таков мой характер. Я слишком далеко зашла в своей жажде злодейства, чтобы колебаться, да я ни на секунду и не усомнилась в том, что сделаю этот шаг, и вскоре приехала в Сент Пелажи, где вот уже три месяца томилась за решеткой юная Сент-Эльм. Я передала приказ в руки старшего надзирателя и попросила разрешения повидать узницу. Поговорив с ней, я узнала, что министр обещал устроить ее освобождение в обмен на ее благосклонность и что она делала для него все, что только может сделать женщина, чтобы ублажить мужчину. Порочный негодяй не упустил ничего из своего обычного репертуара жуткой похоти и использовал все части ее тела: и рот, и зад, и влагалище… Злодей буквально втоптал ее в грязь, и в качестве награды за это чудовищное с ней обращение она не получила ничего, кроме слабой надежды на скорое освобождение.

— У меня с собой документ, который положит конец твоим страданиям, — сказала я, целуя ее.

Сент-Эльм рассыпалась в благодарностях и с лихвой возвратила мне мои ласки. Впервые в жизни я почувствовала, как акт предательства обильно увлажнил мою куночку… На другой день она умерла.

Воистину, подумалось мне, когда я узнала результат своего злодейского поступка, в этом состоит мое предназначение. Я рождена для великих дел. И лишний раз убедилась в этом.

Я с жаром окунулась в подготовку спектакля, в котором должен был участвовать Сен-Фон через три недели, и организовала свой первый званый ужин точно в назначенный срок.

Я отыскала и наняла шесть обольстительных помощниц, включая троих юных монахинь, привезенных из святой обители в местечке Мо, двенадцати, тринадцати и четырнадцати лет от роду с божественным лицом и телом.

В тот первый вечер министр появился в сопровождении мужчины лет шестидесяти. Сразу по прибытии он на несколько минут уединился со мной, осмотрел мои плечи и, кажется, остался недоволен, не обнаружив следов экзекуции, проведенной во время нашей последней встречи. Он почти не притронулся ко мне, однако порекомендовал проявить глубочайшее почтение и беспрекословную покорность к своему спутнику, так как тот был одним из знатнейших придворных и принцем по крови. Последний вошел в комнату, как только оттуда вышел Сен-Фон. Предупрежденная моим повелителем, я повернулась и обнажила свой зад сразу, как только он закрыл за собой дверь. Он приблизился с лорнетом в руке.

— А ну-ка пукни, — приказал он, — или я укушу тебя.

От неожиданности я не смогла удовлетворить его желание и мгновенно почувствовала резкую боль в левой ягодице. Его зубы оставили глубокие вмятины в моем теле. Потом он подошел ко мне спереди, и моим глазам предстало суровое неприятное лицо.

— Засунь язык мне в рот. Я повиновалась, и он добавил:

— Срыгни или я снова укушу тебя.

Поняв, что не смогу этого сделать, я быстро отпрянула от него. Старый пакостник пришел в ярость, схватил связку лежащих наготове розог и минут пятнадцать порол меня; потом остановился и снова заглянул мне в лицо.

— Ты же видишь, что даже обычные процедуры, которые мне очень нравятся, не дают результата, и эта штука у меня между ног так и не проснулась. Спит мертвым сном. Чтобы поднять ее, мне придется изрядно помучить тебя.

— В том нет необходимости, принц, — ответила я, — поскольку скоро вы получите в свое распоряжение три восхитительных создания, с которыми можете делать все, что пожелаете.

— Угу, но и ты очень привлекательна, особенно твоя задница… — он раздвинул мне ягодицы. — Она очень-очень мне нравится, и мне бы хотелось забраться туда.

С этими словами он снял свою одежду и аккуратно положил сверху оправленный в бриллианты брегет, золотую табакерку, кошелек, разбухший от денег (там оказалось двести луидоров), и два великолепных перстня.

— Давай попробуем еще раз. Займись моим задом: сильнее щипай и кусай его и одновременно ласкай рукой мой член. — Великолепно! — вскричал он минуту спустя, ощутив прилив сил в чреслах. — А теперь ложись на диван, а я поколю твою попку вот этой шпилькой.

Я легла лицом вниз.

— Лежи спокойно, — приказал принц, но когда я испустила громкий вопль и едва не лишилась чувств при втором уколе, он смешался и, испугавшись, что своим чрезмерным усердием нанесет оскорбление министру, выскользнул из комнаты, надеясь, что его уход успокоит меня. Я поспешно схватила его вещи, вбежала в соседнюю комнату, спрятала их и вскоре возвратилась к Сен-Фону, который удивленно спросил меня:

— Что-нибудь случилось?

— Ничего, — спокойно ответила я, — но я поспешила забрать вещи его высочества и нечаянно захлопнула дверь своего будуара, ключ остался внутри, а вы же знаете эти английские замки… Впрочем, не волнуйтесь: камзол и панталоны принца здесь, и если он не против, мы отложим нашу беседу.

Я вытащила обоих гостей в сад, где все уже было приготовлено для приема; принц забыл о своих вещах, надел костюм, который я ему подала, и думал теперь только об удовольствиях, ожидающих его.

В тот вечер погода была безупречна; мы расположились в беседке из роз, окруженной кустами сирени; на столе стояло множество свечей; мы сидели на трех тронах, будто парящих в искусственных облаках, откуда исходил аромат тончайших духов; в середине стола высилась гора из ярких цветов, среди которых стояли чашки и тарелки из яшмы и фарфора и лежали золотые приборы. Едва мы заняли свои места, как раскрылся потолок беседки и сверху спустилось огненное облако; на нем восседали три фурии, и их змеи спиралями обвивали три жертвы, которые должны были увенчать наше празднество. Фурии сошли со своей воздушной колесницы, каждая подвела на цепочке свою жертву ближе к столу в ожидании. Программа обеда не была предусмотрена заранее, а разворачивалась по желанию гостей: стоило лишь захотеть чего-то, и фурии мгновенно подавали нужное блюдо. Было приготовлено более восьмидесяти самых разных блюд, каждое подавалось на отдельном подносе; было десять сортов вин, которые текли рекой.

— Надеюсь, ваша светлость доволен моей распорядительницей?

— Я в восторге, — ответил старик, и я видела, что голова его шла кругом от обилия еды и питья, а язык уже начинал заплетаться. — В самом деле, Сен-Фон, я завидую вам, что у вас есть такая дивная Дюльетта: я никогда не встречал более роскошного зада.

— Я тоже, — кивнул министр, — но, по-моему, пора оставить эту тему и заняться телесами наших фурий, которые, если не ошибаюсь, тоже великолепно сложены.

При этих его словах все три богини — три самые прекрасные девушки, каких смогли раздобыть мои люди, обшарившие весь Париж, — немедленно обнажили свою заднюю часть, подставив ее в распоряжение гостей, которые долго целовали, облизывали и вгрызались в юные тела с огромным удовольствием и насладились вволю.

— Дорогой мой Сен-Фон, — предложил принц, — а что если эти фурии устроят нам самим порку?

— Розовыми ветками, — добавил Сен-Фон. Наши гости спустили штаны, и обе задницы были жестоко выпороты гирляндами цветов и прутьями, изображавшими змей.

— Очень возбуждающее средство, — заметил Сен-Фон, снова усаживаясь за стол, и показал нам свой торчащий, как башня, инструмент. — А вы, мой принц, возбудились хоть немного?

— Еще нет, — ответил несчастный старец удрученным голосом. — Мне нужны более мощные средства; как только начинается разгул, меня опьяняют жестокости, беспрерывно следующие одна за другой. Я люблю, когда всех окружающих насилуют и терзают ради моего удовольствия, и я сам люблю терзать их…

— Так вы бесчеловечны, мой принц?

— Я ненавижу людей.

— Не сомневаюсь в этом, — продолжал Сен-Фон, — потому что в любое время дня и ночи меня также воспламеняет неодолимое желание или же во мне зреет черная мысль нанести вред людям, ибо нет на свете созданий, более отвратительных. Когда человек силен, он очень опасен, и ни один тигр в джунглях не сравнится с ним в жестокости. А если он слаб, тщедушен, несчастен? Тогда он просто-напросто низок, ничтожен и отвратителен — и внутри и снаружи! Сколько раз я краснел от стыда за то, что родился среди подобных существ. Утешает меня только то, что Природа дала им меньше, чем мне, и что она каждодневно уничтожает их, поэтому я желаю иметь как можно больше средств и возможностей способствовать их уничтожению. Я бы, будь моя воля, стер их всех с лица земли.

— Однако при всем своем превосходстве, — вмешалась я, — вы ведь также принадлежите к роду человеческому. Хотя нет! Когда человек мало похож на остальных, на все стадо, когда он повелевает им, он не может быть той же породы.

— Знаете, — сказал Сен-Фон, — она совершенно права. Мы являемся богами, и нам должно воздаваться то же, что и им: разве не мы диктуем законы и высказываем желания, которые выполняются без промедления? Разве не очевидно, что среди людей, вернее, над людьми, есть порода, которая намного выше всех прочих, та, которую древние поэты называли божествами?

— Что до меня, я не Геркулес, совсем не Геркулес, — заявил принц, — я скорее хотел бы быть Плутоном, ибо мне больше всего нравится подвергать смертным жутким мукам в аду.

— А я хотел бы уподобиться ящику Пандоры, из которого обильно сыплются болезни, косящие людей налево и направо.

В этот момент послышались стоны, их испускали три прикованных цепями жертвы, которых начали мучать фурии.

— Развяжите их, — приказал Сен-Фон, — и давайте сюда.

Их развязали и подвели к моим гостям; ни одно существо женского рода не могло бы соперничать с ними в красоте и грации, и я воздержусь описывать то, что делали с ними два негодяя.

— Жюльетта, — промолвил возбужденный министр, — вы самое очаровательное и способное создание, у вас все признаки гениальности, и вы заслуживаете награды… Щите к нам и будем вместе топтать эти цветы; пойдемте в сад и предадимся тому, что диктует нам наше воображение. У вас здесь есть укромные места?

— Сколько угодно, весь сад будет сценой для ваших безумств.

— Превосходно. А дорожки не освещены?

— Нет, повелитель, темнота вдохновляет на преступления, и вы будете наслаждаться самыми ужасными. Пойдемте, принц, в эти мрачные лабиринты и примем вызов нашего злодейского воображения.

Мы все — оба распутника, я и трое жертвенных агнцев — вышли из беседки. Войдя в темную аллею с изгородью, Сен-Фон воскликнул, что он не двинется дальше, пока не совершит совокупления, и, схватив самую младшую из девочек, злодей лишил ее .девственности и спереди и сзади прежде чем присоединиться к нам минут десять спустя. Во время его отсутствия я пыталась возбудить старого принца, но без успеха. Казалось, никакая сила не может поднять его орган.

— Так вы не собираетесь совокупляться? — крикнул из кустов Сен-Фон, тиская вторую девочку.

— Нет, нет, продолжайте дефлорацию, — ответил старый аристократ. — Я ограничусь их страданиями. Как только вы пропустите их через себя, передавайте одну за другой мне.

Он ухватил своими клешнями первую девочку и принялся терзать ее самым немилосердным образом, а я в это время усиленно сосала его. Между тем Сен-Фон покончил с невинностью второй и в том же состоянии, что и первую, передал ее в руки принца, потом взялся за четырнадцатилетнюю.

— Вы представить себе не можете, как мне нравится сно-шаться в темноте, — с чувством сказал министр. — Ночные тени — лучшие союзники для преступления, к тому же ночь во многом облегчает его.

Сен-Фон, который до сих пор все еще не испытал оргазма, теперь разрядился в зад старшей девочки, потом они с принцем обсудили дальнейшие действия. Было решено, что Сен-Фон оставит себе ту, которая только что выдавила из него семя, а двух других отдаст принцу, и этот злодей, вооружившись всем необходимым для пыток, воодушевляясь все сильнее, увел своих закованных в цепи жертв. Я сопровождала моего любовника и старшую девочку, которой предстояло умереть от его руки. Когда мы отошли на приличное расстояние, я рассказала ему о краже; «мы оба от души посмеялись, и он заверил меня, что по своему обыкновению, прежде чем явиться на наш званый вечер, принц посетил публичный дом с тем, чтобы соответствующим образом настроиться, и что нет ничего легче, чем убедить его в краже драгоценностей и денег в том самом месте.

— Я думала, что он ваш друг.

— У меня нет друзей, — ответил министр, — мне выгодны отношения с этим человеком, пока он находится в фаворе у короля, но как только ситуация переменится, и он попадет в немилость, я первым отшвырну его в сторону. Он разгадал мои мысли, дал мне понять, что относится ко мне точно так же, и предложил сотрудничать. Я согласился, и на этом держится наша с ним связь. А в чем дело, Жюльетта, вам не понравился этот человек?

— Я нашла его невыносимым.

— Честное благородное слово, если бы не политические соображения, я бы с удовольствием отдал его на вашу милость. Тем не менее мы, наверное, сумеем устроить его падение. Вы настолько полюбились мне, дорогая, что нет ничего на свете, чего бы я не сделал для вас.

— Но вы же говорили, что имеете перед ним какие-то обязательства?

— Кое-какие есть.

— Тогда как же, в свете ваших принципов, вы терпите такое положение?

— Предоставьте это мне, Жюльетта. — Затем Сен-Фон переменил тему и снова выразил свое восхищение тем, как я подготовила нынешний вечер. — Вы женщина с безупречным вкусом и бесконечной мудрости; чем лучше я вас узнаю, тем больше убеждаюсь, что не должен расставаться с вами.

И потом впервые он обратился ко мне фамильярно, на «ты», и с торжественным видом разрешил мне, оказав тем самым великую милость, обращаться к нему точно так же.

— Я буду всю жизнь служить тебе, Сен-Фон, если таково твое желание, — ответила я. — Мне известны твои вкусы, я буду удовлетворять их и, если ты хочешь сильнее привязать меня к себе, постарайся угождать моим желаниям.

— Поцелуи меня, небесное создание, а завтра утром тебе выдадут сто тысяч франков, так что решай сама, знаю ли я желания твоего сердца!

В этот момент к нам подошла старая женщина, просившая подаяние.

— Это еще что такое? — удивился Сен-Фон. — Кто пустил сюда эту шваль? — Он с изумлением уставился на меня, заметил на моих губах улыбку и сразу догадался.

— Прелестно, прелестно, — тихо пробормотал он. — Ну и что же тебе надобно? — повернулся он к нищенке.

— Увы, мой господин, я прошу милостыню, — ответила она. — Может, вы соблаговолите взглянуть на мою нищету?

Она взяла министра за руку и завела в маленькую хижину, освещенную тусклой, свешивающейся с потолка коптящей лампой, где на почерневшей от сырости соломе лежали двое детишек — мальчик и девочка — не старше восьми-десяти лет, оба голенькие.

— Посмотрите на эту несчастную семью, — обратилась к нам нищенка. — Вот уже три дня у меня нет для них ни крошки хлеба. Вы очень богатый человек, так будьте же милостивы и помогите несчастным обездоленным детям. Я вас не знаю, сударь, но, может, вы знакомы с господином Сен-Фоном?

— Да, — скромно ответил министр.

— Так вот, перед вами его рук дело! Он приказал засадить моего мужа в тюрьму; он лишил нас той малости, что у нас была, и вот в таких условиях мы живем почти целый год.

Самым главным в этой сцене, друзья мои, тем, чем я вправе гордиться, была ее абсолютная подлинность: я заранее, с большим трудом, разыскала этих несчастных жертв несправедливости и алчности Сен-Фона, а теперь представила их ему во плоти, чтобы снова пробудить в нем порочность.

— Ах, негодяй! — воскликнул министр, пристально глядя на жалкую женщину. — Да, я хорошо знаком с ним, клянусь Богом, и вы также с ним познакомитесь: он перед вами… Знаешь, Жюльетта, ты прекрасно устроила эту встречу, у меня просто нет слов… Ну и на что ты жалуешься? Я отправил твоего мужа в тюрьму, а он ни в чем не виновен? Это правда. Но это еще не все: твоего мужа больше не существует. До сегодняшнего дня ты от меня скрывалась, а теперь отправишься вслед за ним.

— Что мы вам сделали, господин?

— То, что жили со мной по соседству и имели маленькое поместье,' которое не захотели продать мне. Но теперь оно мое: я вас разорил и завладел им. И вот ты просишь у меня милостыню. Неужели ты считаешь, что я огорчусь, если ты сдохнешь с голоду?

— Но ради этих бедных детей…

— Во Франции таких слишком много — около десяти миллионов, и прополоть сад божий — значит оказать обществу большую услугу, — он, прищурившись, посмотрел на детей, пнул ногой сначала одного, потом другого. — Впрочем, не такой уж плохой материал. Зачем ему пропадать зря?

При этом член его отвердел невероятно от всего увиденного; содомит нагнулся, схватил за плечи мальчика и с ходу овладел им; следующей стала девочка, и с ней было проделано то же самое. Потом он возбужденно закричал:

— А ты, старая стерва, покажи-ка мне свой сморщенный зад, я хочу увидеть твои дряхлые ягодицы, чтобы кончить!

Старая женщина зарыдала еще сильнее и стала отбиваться, так что мне пришлось помочь Сен-Фону. Осыпав жалкое тело грязной бранью и ударами, распутник вонзил в него свой инструмент, и все время, пока насиловал мать, он яростно пинал ногами ее отпрысков, буквально втаптывая их в грязную солому, а в момент кульминации одновременно с семенем разрядил свой пистолет в ее голову. И мы удалились из этого прибежища несчастий, волоча за собой четырнадцатилетнюю девочку, чьи ягодицы только что жадно целовал Сен-Фон во время всей этой процедуры.

— Итак, сударь, — сказала я, когда мы шли дальше, — с этого момента поместье этой семьи полностью принадлежит вам, и вы можете делать с ним, что хотите. Эта жалкая женщина обивала пороги адвокатов и чиновников, ее мольбы были уже услышаны, и затевалось крупное дело; по правде говоря, у вас могли быть серьезные неприятности, то есть вам грозила опасность с ее стороны. Поэтому я разыскала ее, приютила здесь и подкармливала, и вот теперь вы от нее избавились.

Сен-Фон пришел в неописуемый в'осторг и дрожащим от возбуждения голосом повторял:

— Ах, как это сладостно — творить зло! Какие сладострастные чувства оно вызывает! Ты не можешь представить себе, Жюльетта, как дрожат, будто наэлектризованные, все фибры моей души от этого поступка, который я совершил с твоей помощью,.. Ангел мой, небесное создание, мое единственное божество, скажи мне: чем могу я отблагодарить тебя?

— Я знаю, что вам нравятся люди, жаждущие денег, поэтому я прошу вас увеличить обещанную сумму.

— Кажется, речь шла о ста тысячах?

— Да.

— Ты получишь в два раза больше, милая Жюльетта. Но постой, что там еще такое? — И министр застыл на месте при виде двух мужчин в масках и с пистолетами в руках, которые неожиданно выросли перед нами. — Эй, господа! Что вам угодно?

— Сейчас увидишь, — процедил один из них и быстро и ловко привязал Сен-Фона к дереву. Другой так же ловко спустил с него панталоны.

— Что вы собираетесь делать?

— Преподать тебе урок, — ответил первый, взмахнув сплетенной из ремней плетью и с оттягом опустив ее на министерскую задницу. — Проучить тебя за то, что ты сделал с этими бедными людьми.

После трех или четырех сотен ударов, которые привели главным образом к тому, что истощенный орган Сен-Фона вновь взметнулся вверх, второй нападавший усилил экстаз моего любовника, введя в его анус гигантский член; совершив бурный акт, он тоже взял плеть и еще раз отодрал министра, который в это время правой рукой лихорадочно трепал ягодицы девочки, а левой — мои. Наконец, Сен-Фона отвязали, нападавшие растворились в темноте, а мы втроем снова вышли на ночную лужайку.

— Ах, Жюльетта, должен еще и еще раз признаться тебе, что ты восхитительна… Кстати, знаешь, этот последний эпизод не на шутку напугал меня; но зато ты испытываешь ни с чем не сравнимое удовольствие, когда вначале на тебя обрушивается страх, а затем растворяешься в волне сладострастия: жалким человечишкам никогда не понять такие контрасты и резкие переходы ощущений.

— Выходит, страх благотворно действует на вас?

— Удивительно благотворно, моя милая. Возможно, я самый большой трус на земле, в чем и сознаюсь без тени стыда. Бояться — это своего рода искусство, это целая наука — искусство и наука самосохранения, это исключительно важно для человека, следовательно, верх глупости и тупости в том, чтобы считать честью бравирование опасностью. Напротив, я полагаю за честь страх перед лицом опасности.

— Но если страх так сильно воздействует на ваши чувства, как же он должен восприниматься жертвами ваших страстей!

— Именно, девочка моя, в том-то и заключается мое самое глубокое, наслаждение, — подхватил мою мысль министр. — Суть наслаждения в том, чтобы заставить жертву страдать от тех же самых вещей, которые угрожают твоему существованию… Но где мы находимся? Твой сад, Жюльетта, просто необъятен…

— Мы пришли к ямам, приготовленным для жертв.

— Ага, — Сен-Фон остановился и повел носом. — Должно быть, принц уже совершил жертвоприношение: мне кажется, я чую мертвечину.

— Давайте посмотрим, кто это… — предложила я. — По-моему, это самая младшая из сестер, и она еще жива. Наверное, наш озорник задушил ее, но не совсем, и закопал живьем. Давайте приведем ее в чувство, и вы развлечетесь тем, что умертвите сразу двух прелестных девочек.

Действительно, благодаря нашим стараниям бедняжка вернулась к жизни, но была не в состоянии сказать, что с ней делал принц, когда она потеряла сознание. Сестры обнялись, обливаясь слезами, и жестокий Сен-Фон сообщил им, что собирается убить их обеих. Что он и Сделал, не сходя с места. У меня в жизни было множество подобных приключений, поэтому, чтобы не наскучить вам, я не буду описывать это двойное убийство. Достаточно сказать, что злодей разрядил свой инструмент в зад младшей сестры как раз в момент ее предсмертной агонии. Мы забросали канаву землей и продолжали прогулку.

— Существует бесчисленное множество разных видов убийства, которые дают возможность испытать удовольствие, но, насколько мне известно, нет ни одного, которое может сравниться с уничтожением или бесцельным убийством, — со знанием дела заявил величайший распутник. — Никакой экстаз не сравнится с тем, что дает это восхитительное злодейство; если бы такое развлечение было распространено шире, уверяю тебя, земля обезлюдела бы за десять лет. Милая Дюльетта, спектакль, который ты устроила нам, наводит меня на мысль, что ты так же, как и я, влюблена в преступление.

На что я просто и с достоинством ответила, что оно возбуждает меня ничуть не меньше, а может быть, и больше, чем его самого. В это время на опушке, за деревьями, в неверном лунном свете показался маленький монастырь.

— Это еще что такое? — удивился Сен-Фон. — Какой-то новый сюрприз?

— По правде говоря, — ответила я, — я не знаю, куда мы попали. — И постучала в дверь. Нам открыла пожилая монашка.

— Уважаемая матушка, — начала я, — не окажете ли гостеприимство двум путникам, сбившийся с дороги?

— Входите, — сказала добрая женщина, — хотя это и женский монастырь, добродетель не чужда нашим сердцам, и мы с радостью окажем вам приют, как оказали его старому господину, который незадолго до вас просил о том же; сейчас он беседует с нашими обитательницами, они как раз готовят завтрак.

Из ее слов мы заключили, что принц тоже здесь. Мы нашли его в обществе другой монахини и нескольких пансионерок в возрасте от двенадцати до шестнадцати. Еще не остыв от крови своей последней жертвы, старый развратник снова начинал вести себя непристойно.

Как только мы вошли в комнату, монашка бросилась к Сен-Фону.

— Сударь, прошу вас остановить этого неблагодарного господина. В ответ на любезный прием с нашей стороны, он только и делает, что оскорбляет нас.

— Мадам, — отвечал министр, — вряд ли мой друг отличается более высокой нравственностью, чем я, он так же, как и я, презирает добродетель и совсем не расположен вознаграждать ее. А вот ваши юные пансионерки мне нравятся, поэтому либо мы сейчас же спалим ваш проклятый монастырь, либо изнасилуем всех шестерых во славу Божию.

С этими словами одной рукой схватив самую младшую, а другой отшвырнув в сторону обеих монашек, пытавшихся защитить девочку, Сен-Фон, не сходя с места, овладел ею спереди. Вряд ли стоит добавлять, что остальных пятерых постигла та же участь, за исключением того, что Сен-Фон, опасаясь, как бы не ослаб его член, игнорировал влагалища и наслаждался юной плотью через задний проход. Одна за другой они переходили из его немилосердных объятий в руки принца, и тот порол их до крови, то и дело прерывая эту церемонию, для того лишь, чтобы с жаром целовать мои ягодицы, которые, как он часто повторял, были для него дороже и милее всего на свете. Сен-Фон сумел сдержать свой пыл и не выбросил из себя ни капли семени, потом вместе с обеими монашками, одной из которых было за шестьдесят, скрылся в соседней комнате и вышел оттуда уже один полчаса спустя.

— Что вы сделали с нашими гостеприимными хозяйками? — поинтересовалась я, когда министр, в прекраснейшем расположении духа, присоединился к нам.

— Чтобы навести порядок в этом заведении, пришлось от них избавиться; я немного развлекся с ними, потому что питаю слабость к истасканным задницам. А потом увидел лестницу, ведущую в подвал, сбросил их вниз и замуровал там.

— А что будем делать с этими курочками? Надеюсь, мы не оставим их в живых? — заметил принц.

Слова его послужили толчком к забавам еще более ужасным, о которых скажу лишь то, что они по жестокости превосходили адские муки, и скоро с обитательницами монастыря было покончено.

Оба распутника, наконец, опустошили свои семенники и, увидев, что забрезжил рассвет, пожелали вернуться в мой дом. Там нас ожидал сытный роскошный завтрак, за которым нам прислуживали три обнаженные женщины, и мы от души утолили наш не на шутку разыгравшийся аппетит. После этого принцу вздумалось провести несколько часов со мной в постели, а мой любовник удалился в сопровождении двух молодых слуг и развлекался с ними до тех пор, пока солнце не вошло в зенит.

Отчаянные усилия и сопение старого филина не представляли большой угрозы для моей скромности, и все-таки после продолжительных и мучительных для меня упражнений ему удалось проникнуть в мою заднюю норку, впрочем, он недолго оставался там: Природа разбила вдребезги мои надежды, инструмент его согнулся, и бедняга, который так и не нашел в себе сил для оргазма, поскольку, по его словам, он уже два раза кончил нынче вечером, заснул тихо и мирно, уткнувшись своей противной физиономией в мои ягодицы.

Когда мы пробудились, Сен-Фон, не скрывая своего восхищения моими талантами, вручил мне чек на восемьсот тысяч франков, выписанный на имя королевского казначея, и вместе со своим другом покинул мой дом.

Все последующие званые вечера были похожи на самый первый, если не считать отдельных эпизодов, которые я постоянно варьировала благодаря своему неистощимому воображению.

Нуарсей присутствовал почти всегда, и за исключением принца посторонних в доме не было.

Так, в течение трех месяцев я твердой рукой вела свой корабль по бурливому морю наслаждений, и однажды Сен-Фон предупредил меня, что на следующий день мне предстоит совершить выдающееся в своем роде преступление. Ох, уж эти ужасные последствия варварской политики! И кто же, по-вашему, стал очередной жертвой? Уверена, друзья мои, что вы ни за что не догадаетесь. Это был родной отец Сен-Фона, шестидесятишестилетний господин, образец редкого благородства; его давно беспокоил беспорядочный образ жизни сына, и он начал бояться, что тот окончательно погубит себя; он не раз крупно разговаривал с ним, предупреждал его по-доброму, даже предпринимал кое-какие шаги при дворе к вящему неудовольствию Сен-Фона, вынуждая его оставить министерский пост, справедливо полагая, что беспутному наследнику лучше сделать это по своей воле, нежели уйти со скандалом.

Сен-Фон с большим раздражением относился к вмешательству отца, помимо того, смерть старика сулила ему дополнительно три тысячи ежегодного дохода, и, естественно, колебания его длились недолго. Эти подробности сообщил мне Нуарсей и, заметив, что я не в восторге от столь грандиозного замысла, решил снять с этого преступления налет жестокости, который придавала ему моя идиотская нерешительность.

— Злодеяние, которое ты усматриваешь в убийстве человека, и второе злодеяние, которое, по-твоему, заключается в отцеубийстве, — это, милая моя, просто-напросто два бессмысленных понятия, и я постараюсь сокрушить их в твоих глазах. Впрочем, не стоит терять время на первое, потому что с твоим умом ты должна лишь презирать предрассудок, который заключается в том, что недалекие люди усматривают преступление в уничтожении живого существа. Следовательно, это обычное убийство, вполне для тебя доступное, ибо между твоей жизнью и жизнью жертвы нет никаких связей; дело здесь обстоит несколько сложнее для моего друга, и тебя, кажется, пугает само слово «отцеубийство», поэтому рассмотрим этот поступок исключительно с этой точки зрения.

Итак, разберемся, что такое отцеубийство — преступление это или нет? Разумеется, нет. Если на всем свете и существует хоть один поступок, который я считаю оправданным и законным, так это и есть именно отцеубийство. Теперь скажи мне, пожалуйста, какая связь между тобой и человеком, давшим тебе жизнь? Неужели ты собираешься убедить меня в том, что я чем-то обязан чужому в сущности мужчине только за то, что однажды ему взбрело в голову излить свою похоть во влагалище моей матери? Нет ничего более нелепого, чем подобная мысль! Более того, что, если я даже не знаком с ним, если не знаю, как он выглядит, этот пресловутый отец, мой производитель? Разве когда-нибудь голос Природы шепнул мне его имя? Да ничего подобного. Почему же он должен быть для меня ближе, нежели любой другой человек? Если это не подлежит сомнению, а для меня это непреложный факт, тогда отцеубийство ничуть не греховнее, чем обычное убийство, и лишить жизни отца нисколько не хуже, чем отнять жизнь у кого-либо другого. Если я убиваю человека, который, будучи мне неизвестен, породил меня на свет, факт его отцовства ничего не добавляет к моему раскаянию, следовательно, я могу колебаться или раскаиваться только тогда, когда узнаю, что мы родственники, хотя и в этом случае характер преступления не меняется. Я спокойно отправлю своего отца в иной мир и не буду чувствовать при этом никаких угрызений совести, если не буду знать, что он мой отец, но повторяю, и в противном случае для меня ровно ничего не изменится. Отсюда вывод: даже если я узнаю, что человек, которого я только что стер с лица земли, — мой отец, неужели душа моя наполнится раскаянием и страданием? Какая чепуха!

Продолжим дальше: я допускаю, что угрызения совести имеют место на самом деле, хотя для них и не существует никаких объективных причин. Но если ты собираешься разочаровать меня на сей счет, я повторяю тебе еще раз: преступление, которого ты так боишься, — это вовсе и не преступление даже, а его иллюзия: ведь сама Природа ничем не намекнула мне, кто мой создатель; выходит, она вложила в меня не больше нежности к этому господину чем к любому другому, не имеющему ко мне никакого отношения, следовательно, причины для угрызений и сомнений существуют только в моей голове, а это значит, что такое чувство ничего, абсолютно ничего, не стоит, и я буду круглым идиотом, поддавшись ему. Скажи мне, разве животные боготворят своих родителей? Разве имеют они хоть малейшее представление о том, кто их сотворил? Пытаясь отыскать хоть какое-то основание для сыновней благодарности, ты можешь сказать, что мой отец обо мне заботился в детстве и отрочестве. И это будет еще одна ошибка. Он всего-навсего подчинялся обычаям данной страны, тешил свое самолюбие, отдавался чувству, которое он, как отец, может питать к делу рук своих, но которого я не обязан испытывать к своему творцу, ибо творец этот действовал исключительно ради собственного удовольствия и не думал обо мне, когда подмял под себя мою будущую матушку и совершил с ней акт оплодотворения; стало быть, заботился он только о себе, и я не вижу тут никакого основания для столь горячей благодарности.

Пора перестать обманывать себя иллюзиями, и предрассудок — не пища для образованного ума: человеку, давшему нам жизнь, мы обязаны ничуть не более, чем самому далекому и чуждому нам существу. Природа не предусмотрела в нас абсолютно никаких чувств к родителю, более того, она и не могла наградить нас подобным чувством к нему, ибо привязанность нельзя навязать извне; большая неправда то, что мы любим своих отцов, как неправда и то, что мы вообще способны полюбить их: да, мы их боимся, но любить — это уж извините! Они всегда представляют для нас угрозу, всегда тяготят нас, само их существование создает для нас множество неудобств, и наш личный интерес, самый священный из всех законов Природы, диктует нам неодолимое желание приблизить смерть человека, от кого мы ожидаем наследство, и если посмотреть на это дело под таким углом зрения, мы должны не только ненавидеть этого человека — просто ненавидеть и ничего больше, — но вполне естественно с нашей стороны покуситься на его жизнь по той простой причине, что всему на земле приходит свой черед, и если отец мой зажился на этом свете и злоупотребляет богатством, доставшимся ему от своего предка, а я тем временем старею в томительном ожидании счастливого часа, почему бы мне спокойно и хладнокровно не помочь Природе, у которой порой не доходят до этого руки, и самому, любым доступным способом, не ускорить процесс своего вхождения в права, дарованные мне свыше, коль скоро права эти задерживаются в силу какого-то каприза судьбы или случайности? Если эгоизм — общее правило, коим человек измеряет все свои действия, тогда — и это непременно так! — гораздо меньшее зло убить отца, нежели убить другого человека, потому что наши личные причины, чтобы избавиться от того, кто произвел нас на свет, всегда намного весомее и уважительнее, чем лишить жизни человека постороннего. И вот здесь-то есть еще один метафизический факт, о котором не стоит забывать: старость — путь к смерти; заставляя человека стареть, Природа подталкивает его к могиле, значит, тот, кто уничтожает старшего по возрасту человека, не совершает ничего дурного, кроме того, что исполняет ее намерения, вот почему у многих народов убийство стариков почитается за добродетель. Бесполезные для мира, лишняя обуза для общества, пожирающие припасы, которых и без того уже мало и не хватает молодым или которые молодые вынуждены приобретать по дорогой цене по причине чрезмерного спроса, престарелые люди не имеют цели в жизни, они просто вредны, и очевидно, что самое мудрое — ликвидировать их. Стало быть, это вообще не только никакое не преступление — убийство собственного отца, напротив, это благое деяние с точки зрения того, кому оно служит; для Природы это также благо, ибо избавляет ее от ненужного бремени. Этим нужно гордиться, поскольку отцеубийство проявляет силу, философский ум, самоуважение и, в конечном счете, приносит пользу обществу, избавляя его от сорняков.

Итак, Жюльетта, тебе предстоит совершить благородный поступок, то есть уничтожить врага твоего любовника, который, я уверен, служит государству на пределе своих сил и возможностей, ибо если — и не мне отрицать это — он в чем-то скуп, мелочен и даже жаден, Сен-Фон — все-таки великий министр: он кровожаден, алчен, у него мертвая хватка, он считает убийство необходимым для мудрого правления. Возможно, он не прав? Может быть, Сулла, Мариус, Ришелье, Мазарини — эти великие исторические личности — думали по-другому? Сомнений здесь нет и быть не может. Без кровопролития не может выжить ни один режим, и в особенности монархический: трон тирана цементируется кровью, и Сен-Фону еще предстоит пролить море крови; она должна пролиться уже сейчас. Соверши это, Жюльетта, и ты завоюешь расположение человека, который содержит тебя, как мне кажется, в настоящей роскоши, и тем самым ты умножишь богатство того, кто делает богатой тебя. Да я просто не могу понять, как ты можешь раздумывать.

— Нуарсей, — дерзко заявила я, — кто вам сказал, что я раздумываю? Это был просто минутный порыв и ничего больше. Я еще молода. Я еще не оперилась, карьера моя только начинается. Порой, я оступаюсь, спотыкаюсь, но должно ли это удивлять моих наставников? Ведь они скоро увидят, что я достойна той заботы, которой они меня окружили. Пусть же Сен-Фон поспешит и пришлет мне своего родителя — тот умрет через два часа после того, как переступит порог моего дома. Однако, мой дорогой, в шкатулке, которую вручил мне ваш друг, три вида яда, так который же я должна выбрать?

— Самый жестокий, тот, что приносит больше страданий, — ответил Нуарсей. — Хорошо, что ты мне напомнила. Сен-Фон особенно подчеркивал это обстоятельство. Он желает, чтобы на пути к своей смерти, его отец получил сполна за свои интриги; он хочет, чтобы агония его была ужасной.

— Понимаю, — сказала я, — и вы можете передать ему, что все будет сделано так, как он пожелал. А теперь объясните мне план.

— План следующий: ты на правах подруги министра приглашаешь старика отобедать — пошлешь ему записку, в которой объяснишь, что хочешь помирить его с сыном, что разделяешь его взгляды на беспутное поведение министра и согласна с тем, что он должен уйти в отставку. Сен-Фон-старший придет, его вынесут из твоего дома безнадежно больным, а об остальном позаботится Сен-Фон-младший. Вот деньги, требуемые для дела: чек на сто тысяч франков из казны. Этого достаточно, Жюльетта?

— Сен-Фон слишком щедро платит за один обед. — И я вернула ему клочок бумажки. — Передайте, что я это сделаю просто так, потому что хочу ему помочь.

— А вот еще один чек на такую же сумму, — продолжал Нуарсей. — — Твой покровитель предвидел твой отказ и, честно говоря, был бы разочарован, если бы такового не последовало. «Я хочу, чтобы она получала деньги за свои услуги и получала, сколько пожелает. — Он часто говорил мне такие слова. — До тех пор, пока ею движет эгоизм и пока я удовлетворяю ее эгоизм, она будет со мной».

— Видимо, Сен-Фон хорошо меня знает, — был мой ответ. — У меня, слабость к деньгам, и я не скрываю этого ни от себя самой, ни от вас. Но я никогда не попрошу у него больше, чем необходимо. Этих шестисот тысяч франков будет вполне достаточно для нашего дела, и я хочу получить еще столько же в день смерти старика.

— Не беспокойся, ты их получишь. Должен признать, что ты великолепно устроилась, Жюльетта. Постарайся не испортить своего положения, и если будешь вести себя умно, ты скоро станешь богатейшей женщиной в Европе, потому что я дал тебе лучшего в мире друга и покровителя.

— Уважая ваши принципы, Нуарсей, я воздержусь от благодарностей; устраивая наше знакомство, вы получили удовольствие и также извлекли из этого пользу; вам льстит, что среди ваших самых близких знакомых числится женщина, чье общественное положение, богатство, имя уже начинают затмевать блеск придворных дам… Я бы постыдилась показаться в Опере в таком платье, в каком вчера была княгиня де Немур: никто и не взглянул на нее, все глаза были устремлены на меня.

— И ты в восторге от этого, Жюльетта?

— В безумном, дорогой мой. Хотя бы потому, что купаюсь в золоте, которое доставляет мне высшее наслаждение.

— Как обстоят твои дела с плотскими утехами?

— Великолепно, редко случаются ночи без того, чтобы лучшие в Париже утешители или утешительницы не приходили ласкать меня до потери сознания.

— А твои любимые преступления?

— Совершаются своим чередом, совершаются… Ворую при каждом удобном случае, не упускаю ни единого франка. Судя по моей алчности, можно подумать, что я постоянно голодаю.

— Про месть также не забываешь?

— На этот счет я особенно щепетильна. Вы слышали о несчастье, случившемся с принцем Р., весь город только об этом и судачит: это моя работа. Пять-шесть дам, которые в последнее время оспаривали у меня пальму первенства в обществе, сейчас отдыхают в Бастилии.

Вслед за тем мы обсудили некоторые детали, касавшиеся званых вечеров, организованных мною в честь министра.

— Должен сказать, — заметил Нуарсей, — что в последнее время ты, кажется, несколько ослабила свои усилия, и Сен-Фон обратил на это внимание. К прошлому ужину было подано менее пятидесяти блюд, а ведь тебе, конечно, известно, что только при хорошем питании можно испытать полноценный оргазм, — продолжал он, — и для нас, либертенов, качество и количество спермы —г вопрос первостепенной важности. Обжорство лучше всего сочетается с наклонностями, которыми угодно было одарить нас Природе, и опыт говорит, что член никогда не бывает таким твердым, а сердце таким жестоким, как после сытного обеда. Еще я хотел бы сказать насчет выбора девушек. Хотя все, кого ты нам предлагаешь, несомненно, очень милы, Сен-Фон чувствует, что подбирать надо более внимательно. Нет смысла говорить тебе о важности этого вопроса. Мы требуем не только хорошую породу, но, кроме того, и качественный материал как в смысле ума, так и физических достоинств.

В ответ я рассказала о том, что предприняла в последнее время: вместо шести теперь у меня были две дюжины женщин, работавших непрерывно, по очереди, и не меньшее количество помощников прочесывало в поисках новеньких все провинции. Я была душой и сердцем этого механизма, который постоянно набирал обороты.

— Прежде чем завербовать кого-нибудь, — посоветовал Нуарсей, — посмотри на них сама, даже если для этого придется проехать тридцать лье.

— Все верно, — согласилась я, — однако это не всегда так просто. Часто девушку похищают до того, как я получаю о ней полную информацию.

— Тогда надо похищать двадцать, чтобы выбрать из них пятерых.

— А что делать с остальными?

— Что хочешь, развлекайся с ними сама, продавай их своим друзьям, перекупщикам, сводницам. С такой организацией, какую ты создала, твои дела должны быть поставлены на широкую ногу и, как мне кажется, ты должна даже получить «карт бланш»[68]. Во всяком случае за это ты получаешь сотню тысяч в год.

— Это так, если бы Сен-Фон платил мне за каждый доставленный предмет. А при нынешнем состоянии дел он оплачивает только троих для каждого ужина.

— Думаю, что смогу уговорить его расплачиваться за всю партию.

— Вот тогда обслуживание будет намного лучше, А теперь, Нуарсей, — сказала я, — я хотела бы обсудить еще кое-какие вопросы, которые касаются меня лично. Вы знаете меня, и не стоит говорить вам, что я не отказываю себе ни в чем, а мысли, которые приходят мне в голову, проказы, которые я себе позволяю, невозможно описать, — все это так, мой друг, но я хочу вашего совета. Не кажется ли вам, что в конечном счете Сен-Фон начнет ревновать меня?

— Никогда, — не задумываясь, ответил Нуарсей. — Сен-Фон — исключительно разумный человек и понимает, что ты можешь полностью выразить себя, только совершая чудовищные поступки. Сама эта мысль забавляет его; как он мне говорил только вчера, он боится, что ты окажешься в недостаточной мере шлюхой.

— О, в таком случае ему нечего опасаться: вы можете заверить господина министра, что вряд ли он найдет женщину с более выраженными вкусами к этому занятию.

— Я не раз слышал — сказал Нуарсей, — вопрос о том, что получает женщина от ревности, которую она вызывает, и всегда находил этот вопрос излишним: со своей стороны я совершенно убежден, что эта мания обусловлена исключительно личным побуждением; как это ни абсурдно, женщина ничего не выигрывает из смятения, посеянного в сердце любовника. Ревнивцем движет вовсе не любовь к женщине, а страх перед унижением, которое он может испытать из-за ее неверности; чтобы доказать это, скажу, что за этой страстью кроется эгоизм, и напомню, что ни один любовник, если только он в здравом уме и искренен, не станет отрицать, что предпочел бы видеть свою любовницу скорее мертвой, нежели неверной. Стало быть, нас беспокоит не ее потеря, а ее непостоянство, и следовательно, когда такое случается, мы думаем только о собственном благополучии. Отсюда вывод: вторым по глупости безумием, в какое может впасть мужчина, после влюбленности в женщину следует ревность. В отношении к женщине это чувство — низменное, поскольку свидетельствует об отсутствии уважения к ней; по отношению к самому себе оно всегда болезненное и непременно бесполезное, так как самый надежный способ пробудить в женщине желание обмануть нас — это показать ей, что мы боимся, как бы она этого не сделала. Ревность и страх перед рогами — вот две вещи, основанные целиком на наших предрассудках, мешающих наслаждаться женщиной; если бы не презренная привычка к упрямому и идиотскому желанию, когда речь идет о женщине, связывать воедино моральный и физический аспекты, мы бы давно покончили с этим предрассудком; кто-то может возразить, что нельзя спать с женщиной, не любя ее. Или что нельзя любить ее без того, чтобы с ней не спать. Но ради чего забивать голову еще чем-то, когда на первое место выступает тело? По-моему, это два совершенно разных желания, две абсолютно разные потребности. Скажем, у Араминты лучшая в мире фигура, лицо ее прекрасно, ее большие и знойные карие глаза обещают, что она истечет спермой, как только мой член потрется о стенки ее вагины или ее ануса, — и вот я сношаюсь с ней и ни о чем больше не думаю. Кстати, я оказываюсь прав: кончает она как мортира. Так скажи на милость, зачем примешивать к телу этого соблазнительного создания какие-то сердечные чувства? Это лишний раз доказывает, что любовь и наслаждение — две разные и далекие друг от друга области и что не только нет никакой необходимости любить, чтобы наслаждаться, но что достаточно наслаждаться и обходиться при этом без любви. Ибо нежные романтические чувства происходят из сочетания хорошего настроения и целесообразности, но не имеют никакого отношения к красоте бюста или к волнующим линиям задницы, и я не позволю, чтобы эти телесные вещи, которые, в зависимости от тончайшей игры вкуса, возбуждают физическое влечение, таким же образом влияли на привязанность моральную. Чтобы завершить свое сравнение, добавлю следующее: возьмем Белинду, она уродлива, ей сорок два, в ней нет никакого намека на соблазнительность, ни одной возбуждающей желания черточки — одним словом, это настоящая, обделенная судьбой корова. Но Белинда умна, мудра, у нее отличный характер, в ней тысяча вещей, которые отвечают моим вкусам. У меня нет желания лечь с ней в постель, однако я без ума от бесед с ней. Разумеется, я предпочел бы для утех Араминту, но я искренне презирал бы ее, когда жар моего желания спадет, потому что я нашел в ней только тело, и ни одно из ее моральных качеств не затронуло моего сердца. Впрочем, все сказанное не имеет никакого отношения к нашему случаю: в снисходительности Сен-Фона к твоей неверности есть элемент либертинажа, который объяснить не так просто. Мысль о том, что ты лежишь в объятиях другого, возбуждает Сен-Фона, ведь он сам поместил тебя в такие условия; и когда он представляет себе твои утехи, когда видит их воочию, член его твердеет, и ты умножаешь его удовольствия пропорционально тому, как умножаются твои собственные; Сен-Фон будет обожать тебя тем сильнее, чем больше ты будешь заниматься тем, что вызывает ненависть болванов. Вот в этом и заключается одна из умственных аномалий, понятных только таким избранным, как мы, но от этого не менее сладостных.

— Ваши слова меня успокаивают, — сказала я. — Выходит, Сен-Фон любит мои вкусы, мой ум, мой характер и совсем меня не ревнует? Я рада слышать это, поскольку, признаться, воздержание для меня невозможно, темперамент мой требует удовлетворения, жажду мою надо утолять любой ценой; у меня горячая кровь, богатейшее пламенное воображение, в руках моих несметные богатства, так как же я могу противиться страстям, которые осаждают меня ежеминутно?

— Отдайся им, Жюльетта, отдайся, не раздумывая: тебе не сделать большего, чем ты делаешь, и меньшего ты делать не должна, но на публике я прошу тебя быть лицемерной. Помни, что в этом мире лицемерие — неизбежный порок, необходимый человеку, которому суждено властвовать над людьми, потому что общество, ждет от тебя не добродетели, а лишь повода считать тебя добродетельной. На каждые два случая, когда тебе понадобится добродетель, придется тридцать других, когда нужно будет только притвориться добродетельной, поэтому призываю всех распутниц: наденьте маску, научитесь принимать тот вид, которого от вас ожидают, в конце концов, достаточно скрывать то, что мы любим, и нет нужды притворяться относительно того, что презираем. Если бы все люди были открыто и откровенно порочны, лицемерия бы не существовало вовсе, однако люди наивно верят в то, что добродетель принесет им выгоду, и им приходится цепляться за любую соломинку, чтобы казаться добропорядочными; им приходится думать о своей репутации и как можно лучше скрывать свое дурное поведение, чтобы угодить тому смешному и давно съеденному червями идолу. Кроме того, лицемерие, приучая к хитрости и обману, дает возможность творить бесчисленные преступления: ваш бесстрастный вид внушает доверие, ваш противник утрачивает бдительность, чем меньше вы даете ему повода для подозрений, тем сильнее ваше оружие, тем легче вам нанести точный удар. Покров таинственности, под которым вы удовлетворяете свои страсти, многократно усиливает получаемое наслаждение. Цинизм никого не завлечет в ваши сети, а наглость, бесстыдство и вообще все, что именуется дурным поведением, могут доставить удовольствие только будучи безнаказанными.

Лицемерный и коварный человек, надежно защищенный четырьмя стенами своего дома и своей доброй репутацией, может смело предаваться пороку и не страшиться разоблачения. Однако всем известно, что цинизм уместен разве что под священным домашним кровом: он плохо воспринимается окружающими, отдает дурным запахом и, разрушая стену между вами и обществом, лишает вас возможности наслаждаться всем тем, что предлагает жизнь. Преступления разврата — не единственные, которые доставляют наслаждение: ты ведь понимаешь, что есть тысячи других — очень выгодных, — которые лицемерие делает для нас доступными, а цинизм недосягаемыми. Кто может сравниться по скрытности, ловкости, беспощадности с мадам Бренвилье[69], которая была одним из столпов высшего общества в свое время? Свои яды она испытывала в благотворительных заведениях и под маской милосердия и под покровом филантропии творила самые сладострастные из своих преступлений. Лежа на смертном одре, отравленный дочерью, ее наивный и любящий отец обратился к ней с такими словами: «О, любимая дочь моя, умирая, я жалею только о том, что больше не смогу сделать для тебя того, что хотел и не успел». Вместо ответа дочь подсыпала дополнительную дозу яда в чашку с питьем, которую дала умирающему.

Никогда на земле не рождалось более талантливого, более утонченного создания; она с великим искусством изображала религиозное рвение, не пропускала ни одной мессы, щедро раздавала милостыню и делала все, чтобы скрыть свои преступления. Прошло очень много времени, прежде чем все обнаружилось, и возможно, этого бы не случилось, если бы не досадная небрежность ее любовника[70].

Так пусть же эта великая женщина послужит тебе примером, дорогая, потому что лучшего я предложить не могу.

— Я знаю наизусть всю историю жизни этой выдающейся личности, — ответила я, — и давно мечтаю пойти по ее стопам. Но, любезный друг мой, мне бы хотелось иметь более современную модель для подражания: я хотела бы, чтобы она была много старше и опытнее меня, чтобы меня страстно любила и имела такие же, как у меня вкусы и страсти, чтобы мы могли мастурбировать вместе и удовлетворять друг друга, чтобы она смотрела сквозь пальцы на все прочие мои безумства; пусть даже она будет в чем-то выше меня, но не пытается надо мной властвовать; пусть дает мне мудрые советы, потакает моим капризам и прихотям; наконец, пусть она будет безмерно опытна в распутстве, нерелигиозна и беспринципна, чужда добропорядочности и добродетели и обладает пылким умом и ледяным сердцем.

— У меня как раз есть то, что тебе надо, — отвечал Нуарсей, — тридцатилетняя вдовушка, очаровательная, да нет — просто красавица, с гнилым и злобным нутром — короче, обладательница всех перечисленных тобой качеств, и она окажет тебе неоценимую помощь в жизни. Она сможет заменить меня в роли твоего наставника, ведь ты понимаешь, что, поскольку мы теперь почти разлучены, я не смогу с прежним рвением оказывать тебе всяческие услуги. Женщину эту зовут мадам де Клервиль, она владеет миллионами, знает всех, кого стоит знать, и все, что только возможно познать, и я убежден, что она согласится взять тебя под свое крыло.

— Вы слишком добры ко мне, несравненный Нуарсей, но это еще не все, мой друг: я хочу поделиться своим знанием с другими, я чувствую в себе настоятельную потребность в том, чтобы учиться, и искреннее желание учить других; я должна иметь учителя, это правда, но я хочу иметь и ученицу.

— Разумеется. Что ты скажешь насчет моей невесты?

— Что?! — Я вытаращила глаза. — Вы хотите доверить мне воспитание Александрины?

— Разве могу я отдать ее в более надежные руки? Буду счастлив, если ты займешься ею. Кроме того, таково желание Сен-Фона; он хочет, чтобы она близко сошлась с тобой.

— А что служит причиной отсрочки свадьбы?

— Ты же знаешь, что я в трауре по последней жене.

— Стало быть, вы подчиняетесь условностям?

— Иногда, просто ради видимости, хотя это жутко мне не нравится.

— Еще один вопрос, дорогой Нуарсей: вы уверены, что женщина, с которой вы собираетесь меня познакомить, не станет моей соперницей?

— Ты имеешь в виду твое положение в глазах Сен-Фона? Не беспокойся: Сен-Фон знал ее еще до того, как встретился с тобой, он и теперь развлекается с ней, но мадам де Клервиль не согласится принять на себя твои функции, а со своей стороны министр не будет воспринимать ее так, как тебя.

— Я обожаю вас обоих, и ваше благородство по отношению ко мне будет сторицей вознаграждено моим усердием на службе вашим страстям. Повелевайте, приказывайте — я буду счастлива служить инструментом вашего распутства и оружием ваших злодейств.

Своего любовника я снова увидела только после того, как исполнила предназначенную мне роль. Накануне условленного дня я постаралась внушить себе твердость и непреклонность, а наутро пришел старый господин. Прежде чем мы сели за стол, я употребила все свое искусство, пытаясь изменить к лучшему его мнение о сыне, и скоро обнаружила, что примирения между ними быть не может. Поэтому я поспешно переменила курс: ведь если бы примирение состоялось, я упустила бы возможность совершить преступление, к которому была полностью готова, а также потеряла бы миллион с лишком франков, обещанных мне. Поэтому я покончила с переговорами и приступила к делу. Подсыпать порошок было детской забавой, старик рухнул без чувств, его поспешно увезли, и два дня спустя я с удовольствием узнала, что он скончался в страшных муках.

Не прошло и часа после его кончины, как его сын пришел в мой дом на очередной ужин. Из-за плохой погоды нам пришлось устроиться внутри, и единственным гостем был Нуарсей. Я подготовила троих девочек от тринадцати до пятнадцати лет неописуемой красоты, полученных от одного парижского монастыря по цене в сто тысяч франков за штуку; это было дорого, но торговаться я перестала с тех пор, как Сен-Фон обещал возместить все мои расходы.

— Эти создания, — представила я их министру, — утешат вас за потерю, которую вы только что пережили.

— Я не нуждаюсь в утешении, — ответил министр, целуя меня, — и с превеликой радостью посылал бы на смерть дюжину таких праведников ежедневно, жалею я только о том, что он мало мучался — этот презренный шут.

— Однако должна признать, — сказала я, — что мне так и не удалось убедить его.

— Ты правильно сделала, что не уговорила его: я просто содрогаюсь при мысли, что эта тварь могла продолжать свое существование. Мне даже жаль, что пришлось похоронить его, правда, я испытал удовольствие от того, что его труп обратится в навоз и послужит пищей червям.

И тут же, будто желая поскорее забыть случившееся, распутник перешел к своему излюбленному занятию, благо, что три мои служанки были под рукой. Самый придирчивый критик не обнаружил бы в них никакого изъяна: размеры, формы, происхождение, материальное положение, молодость, внешность — все было в самом лучшем виде, однако же я заметила, что ни один из моих друзей ничуть не возбудился: очевидно, пресыщенность не так-то легко перебороть; было ясно, что оба чем-то недовольны, хотя ни в чем не упрекнули меня.

— Если эти девочки вас не устраивают, — начала я, — скажите прямо, ведь я никак не могу понять, что вы хотите.

Сен-Фон, которого старательно обрабатывали двое девушек, правда, без видимого результата, вздохнул и сказал:

— Если кого-то и надо винить, то только нас с Нуарсеем. Мы выжаты до предела, потому что только сегодня творили такие ужасные вещи, и я не представляю, что можно сделать, чтобы взбодрить нас.

— Возможно, — предложила я, — вы расскажете о своих подвигах и, вспоминая их, вновь обретете силы совершить новые злодейства.

— Пожалуй, можно попробовать, — согласился Нуарсей.

— Тогда раздевайтесь, — скомандовал, оживившись, Сен-Фон. — И ты тоже разденься, Жюльетта, и слушай меня внимательно.

Две девушки приникли к Нуарсею: одна сосала его, он облизывал другую и ладонями поглаживал их ягодицы; мне было доверено ласкать рассказчика, который в это время усердно тискал зад третьей девочки, и вот что поведал нам Сен-Фон:

— Я привел свою дочь в комнату, где лежал умирающий отец. Со мной был Нуарсей; мы опустили шторы, заперли на засов все двери и потом, — при этом член злодея приподнялся, будто подтверждая его слова, — и потом я в самых жестких выражениях объявил отцу, что все с ним случившееся, вся эта мучительная агония была делом моих рук. Я сказал ему, что ты отравила его по моему указанию, и посоветовал подготовиться к смерти. Затем я задрал юбки дочери и на его глазах совершил с ней акт содомии. Нуарсей, который обожает подобные зрелища, с удовольствием трудился над моим анусом, но едва этот стервец увидел голый зад Александрины, он тут же оставил меня и ринулся в пробитую мной брешь… Я склонился над кроватью и заставил умирающего ласкать меня, пока он держал в руке мой член, я душил его; я кончил в тот самый миг, когда он испустил дух, а Нуарсей в это время разрядился в чрево моей дочери. Ах, Жюльетта, я не в силах описать мой восторг! Я был тем презренным, подлым, чудовищным сыном, который за раз совершил: отцеубийство, инцест, содомию, сводничество, проституцию. Ох, Жюльетта, Жюльетта, никогда в жизни не был я так счастлив; взгляни, даже при воспоминании об этих подвигах сладострастия мой член стал таким же твердым, как в те минуты.

С этими словами злодей схватил одну из девочек и начал творить с ней самые мерзкие и грязные вещи, заставив нас делать то же самое с другими. И мы дали полную свободу своему неистощимому воображению; Природа, глубоко оскорбленная в лице несчастных девочек, стократно отыгралась на Сен-Фоне, и распутник уже был готов излить свое семя, как вдруг, будто спохватившись, что надо растянуть удовольствие, вытащил свой орган из одной задницы, чтобы тут же вонзить его в другую, потом в третью. В тот день он владел собой безупречно и возликовал шесть раз подряд; со своей стороны Нуарсей так и не раскрыл свои набухшие семенники и удовлетворился лишь отцветшими розами. Тем не менее и он употребил с пользой то немногое, что в нем оставалось, и пока удовлетворял себя — а он отдавался этому самозабвенно, — он лобзал и мой зад и зад Сен-Фона, он сосал нас и глотал интимные звуки, которые мы для забавы испускали ему в рот.

Потом пришло время ужинать; разделить с мужчинами трапезу предложили только мне при условии, что я останусь обнаженной; девочки лежали на столе, среди многочисленных яств, освещаемые пламенем свечей, которые мы поставили им между ног; свечи горели ярко, ужин длился долго, и ляжки их поджарились на славу. Мы заранее крепко привязали девочек к столу, чтобы они не смогли вырваться, а вставленные им в рот кляпы заглушали стоны и не мешали нашей беседе. Три необычных канделябра немало развлекали наших распутников, я несколько раз проверяла их состояние и всякий раз находила, что оба они в прекрасной форме.

— Сделайте милость, объясните нам, Нуарсей, — заговорил Сен-Фон, пока коптились наши юные помощницы, — употребите свою метафизику, в которой вы так сильны, и объясните, как это возможно, что в одном случае мы получаем удовольствие, когда видим страдания других, а в другом — когда страдаем сами.

— Тогда слушайте внимательно, — с важностью произнес Нуарсей, — и я дам вам подробнейший отчет.

По логическому определению боль — не что иное, как враждебное отношение души к телу, которому она дает жизнь, и эта боль выражается в определенном конфликте с физической организацией тела. Как пишет Николь[71], он обнаружил в человеке эфирную субстанцию, которую назвал душой и которую дифференцировал от материальной субстанции, называемой телом. Я же, далекий от этой легкомысленной чепухи и считающий человека чем-то вроде абсолютно материального растения, — так вот, я скажу, что боль — это следствие нарушения отношений между предметами, находящимися вне нас, и органическими молекулами, из которых мы состоим; таким образом, вместо того, чтобы составлять гармонию с нашими нервными флюидами, как это бывает в случае волнения, вызванного удовольствием, атомы, исходящие от этих внешних предметов, сталкиваются с ними по косой траектории, ударяются в них, отталкиваются и никогда не сливаются с ними. Отрицательные эффекты — это тоже эффекты, и независимо от того, что бродит в нас — удовольствие или боль, — наши нервные флюиды равно подвергаются воздействию. Теперь посмотрим, что мешает этому болезненному ощущению, бесконечно более острому и активному, нежели любое другое, разжечь в этих флюидах такой же пожар, какой полыхает там в результате действия атомов, излучаемых предметами удовольствия. Что мешает мне, хотя я в любом случае ощущаю волнение, что мешает привыкнуть, за счет постоянного повторения, получать одинаково сильные ощущения от атомов, которые отталкиваются друг от друга, и от тех, которые сливаются? Утомившись от эффектов, вызывающих лишь элементарные ощущения, почему не могу я обрести привычку извлекать такое же удовольствие от тех, что производят болезненное ощущение? Обе категории воздействия концентрируются в одном месте, единственная разница между ними состоит в том, что одно из них — сильное и резкое, другое — слабое и мягкое, но разве скептический ум не предпочтет первое второму? Нет ничего удивительного в том, что, с одной стороны, есть люди, приучившие свои органы к приятному раздражению, и есть такие, кто не выносит подобного раздражения. Следовательно, я прав, утверждая, что опыт человека в области удовольствий — это попытка управлять предметами, которые доставляют ему наслаждение; в метафизике удовольствий такое поведение называют эффектами утонченности. Так что же странного в том, что человек, обладающий подобными органами, следуя тем же принципам утонченности, воображает, будто управляет предметом своего удовольствия? Он ошибается, но не более, чем кто-либо другой, потому что делает то, что делают другие. Однако последствия будут различны, уверяю вас, хотя исходные мотивы идентичны; первый поступает не более жестоко, чем второй, и не надо упрекать ни того, ни другого: оба употребили на достижение предмета удовольствия одни и те же средства.

«Однако, — возразит тот, кто испытывает жестокие болезненные эмоции, — мне это не нравится». Ну что ж, его также можно понять, и остается посмотреть, поможет ли сила там, где потерпело неудачу убеждение. Если нет, тогда извините — такова жизнь; если же, напротив, мое богатство, влияние или положение позволяют мне употребить власть над вами или подавить ваше сопротивление, тогда без жалоб покоритесь всему, что мне вздумается вам предложить, ибо свое удовольствие я должен получить непременно, а получить его я могу, только подвергнув вас мучениям и созерцая ваши горькие слезы. Однако вы не имеете никакого права ни удивляться, ни упрекать меня, так как я действую сообразно тому, что внушила мне Природа, я следую путем, который она мне предназначила, словом, заставляя вас подчиниться моей жестокой и извращенной похоти, ибо лишь она способна привести меня к вершинам наслаждения, я поступаю согласно тому же самому принципу утонченности, что тот сельский ухажер, кто не видит ничего кроме роз там, где я обнаруживаю только шипы, потому что, истязая вас, ведя вас по всем кругам ада, я делаю то единственное, что дает мне ощущение жизни, так же, впрочем, как и он, со смущенным видом завалив на охапку сена свою девушку, делает то, что доставит ему приятные моменты. Но при этом он может, если ему так уж нравится, наслаждаться своей дурацкой утонченностью, а я уж извините! — буду употреблять собственные методы, так как она не трогает мои, скроенные из иного материала, фибры. Это так, друзья мои, — продолжал Нуарсей, — и будьте уверены, что не может человек, который находит истинное удовольствие в извращенных и сладострастных поступках, сочетать свое поведение с утонченностью или учтивостью, ибо для его удовольствий они подобны поцелую мертвеца и исходят из предпосылки, что удовольствие должно быть взаимным — чрезвычайно глупой предпосылки, с которой никак не может согласиться тот, кто хочет наслаждаться по-настоящему: разделенное удовольствие — это то же самое, что вино, разбавленное водой. Истина же заключается в следующем: стоит только позволить насладиться предмету вашего удовольствия, и вы увидите, как много потеряли от этого, потому что нет более эгоистичной страсти, чем похоть, как нет страсти, более требовательной и капризной; когда вас охватывает желание, вы должны думать только о себе, что же до предмета, который вам служит, его следует всегда считать чем-то вроде жертвы, приносимой на алтарь ваших безумных страстей. Ведь страсти всегда требуют жертв, и объект вашей страсти непременно должен быть пассивным; не надо щадить его, если хотите достичь своей цели; чем сильнее этот объект страдает, чем полнее его унижение и его деградация, тем полнее будет ваше наслаждение. Он должен вкусить не удовольствие, а только ощущения, и, поскольку ощущение от боли намного глубже, нежели от удовольствия, нет никакого сомнения в том, что волнение, вызванное в вашей нервной системе этим спектаклем, будет много приятнее от его боли, чем от его удовольствия. Этим объясняется мания всех истинных распутников, которые, желая получить хорошую эрекцию и с приятностью сбросить свою сперму, должны совершать акты самой чудовищной жестокости и насытиться кровью жертв. Есть среди нас и такие, чей член даже не шелохнется, если только они не увидят страданий предмета своего сладострастия и если сами не станут их причиной. Положим, вы желаете дать хорошую встряску своим нервам, но по опыту своему знаете, что ощущение чужой боли будет во сто крат сильнее действовать на вас, чем чужое удовольствие, так почему вам не вызвать нужное ощущение, чтобы достичь нужных результатов? Иногда я слышу дурацкие восклицания типа: «А как же красота? Красота, которая призывает к нежности, к снисходительности? Как можно спокойно взирать на слезы прекрасной девушки, которая, прикрывая руками грудь, молит о пощаде своего мучителя?» Какая ерунда! Это как раз то, из чего распутник извлекает самое изысканное удовольствие; хотел бы я на него поглядеть, окажись перед ним инертное бесчувственное тело! Стало быть, упомянутое мною возражение настолько же смешно и нелепо, насколько неразумно утверждение человека о том, что он никогда не ест баранину, так как овцы — безобидные животные. Сладострастие — это очень требовательная штука: оно капризно, оно воинственно и деспотично, его надо утолять, и все прочее здесь абсолютно ничего не значит. Красота, добродетель, невинность, нежность, несчастье — ни одно из этих свойств не может защитить предмет, который мы желаем. Напротив, красота еще сильнее возбуждает нас, добродетель, невинность и нежность делают предмет еще аппетитнее, несчастье влечет его в наши сети, делает его податливым, итак, все перечисленные факторы служат только хворостом для костра нашей страсти. Скажу больше: эти свойства позволяют нам нарушить еще один запрет — я имею в виду разновидность удовольствия, проистекающую из кощунства, то есть из надругательства над предметами, которым, якобы, мы должны поклоняться. Допустим, я вижу красивую благородную даму, которую обожествляют сотни идиотов, и вот, делая ее мишенью для своих грязных и жестоких страстей, я испытываю двойное удовольствие: во-первых, бросаю в жертву своей похоти некое прекрасное существо, во-вторых, втаптываю в грязь идола и кумира черни. Думаю, нет нужды дальше развивать эту мысль и разжевывать ее. Впрочем, не всегда под рукой имеются подобные предметы, так как же быть тому, кто привык получать удовольствие через насилие и желает наслаждаться каждый день? Ну что ж, тогда придется привыкнуть к другим, пусть и не столь острым удовольствиям: равнодушно взирать на униженных и оскорбленных, отказывать им в помощи, использовать любую возможность низвергнуть их в полную нищету — все это в какой-то мере служит заменой высшему удовольствию, которое, повторяю, заключается в том, чтобы причинять боль предмету своей страсти. Созерцание чужих несчастий является роскошным спектаклем, фундаментом для того сильного волнения, которое мы привыкли ощущать при оскорблении красоты; когда мы попираем несчастных, молящих нас о помощи, в нашей душе вспыхивает искра, из нее возгорается пламя, которое порождает преступление, наконец, следует взрыв удовольствия, и цель наша достигнута. Надеюсь, я удовлетворил ваше любопытство и продемонстрировал весь механизм наслаждения, а теперь пора испытать его на практике; следуя логике своих рассуждений, я бы хотел, чтобы мучения этих юных дам были всеобъемлющими, иначе говоря, настолько сильными и глубокими, насколько это в наших силах.

Мы встали из-за стола и, скорее из любопытства, нежели из сострадания, осмотрели раны жертв. Не знаю почему, но в тот вечер Нуарсей больше, чем обычно, был возбужден моим задом: он, почти не отрываясь, целовал его, играл с ним как ребенок, поскуливая от восторга, впивался губами в задний проход и раз двадцать кряду совершил со мной акт содомии; при этом он то и дело неожиданно выдергивал свой член из моей пещерки и совал его в рот девочкам, потом снова набрасывался на меня и с силой бил меня по ягодицам, словом, он настолько увлекся, что даже не удостоил вниманием мой клитор. Все это чрезвычайно воспламеняло меня, и скоро мои друзья с восхищением наблюдали за моим поведением, выходящим за все мыслимые пределы разврата. Но как могла я удовлетворить свою похоть, имея в распоряжении троицу замученных детей и двоих, выжатых как лимон, распутников со съежившимися членами? Я захотела совокупиться со своими слугами прямо на глазах всех присутствующих, но Сен-Фон, подогретый вином и дрожа от предвкушения жестокостей, возразил, заявив, что не потерпит никакого вмешательства, правда, он добавил при этом, что не стал бы возражать, если бы на месте лакеев оказалась парочка тигров, и что, раз уж у нас есть свежее мясо, надо попробовать его, пока оно не протухло. После этих слов он набросился на изящные ягодицы троих очаровательных девочек: он щипал, кусал, царапал, рвал их на части; кровь уже лилась рекой, когда, повернувшись к нам с измазанным кровью членом, прилипшим к животу, он сказал с сокрушительным видом, что сегодня неудачный день, что он никак не может придумать, как удовлетворить свое желание.

— Сегодня мне ничего не приходит в голову, — признался он. — Давайте же все вместе придумаем что-нибудь эдакое… ну, например, чтобы эти шлюхи три дня мучались в жуткой предсмертной агонии.

— Ага, — оживилась я, — скажем так: вы кончите, когда они будут на волосок от смерти, а затем, когда ваш пыл спадет, пощадите их.

— Мне досадно, — покачал он головой, — очень досадно видеть, Жюльетта, что ты так плохо меня знаешь. Как сильно ты ошибаешься, мой ангел, если полагаешь, что мои страсти — всего лишь приправа к моей жестокости. Я хотел бы, наподобие Ирода, простирать свои злодеяния за пределы самой жизни; я впадаю в неистовство, когда мой член тверд, и я хладнокровно жесток после того, как сброшу сперму. Вот взгляни сюда, Жюльетта, — продолжал злодей, — видишь, как жажду я оргазма, поэтому сейчас мы будем по-настоящему пытать этих сучек до тех пор, пока из меня не выйдет последняя капля, и тогда ты увидишь, смягчусь я или нет.

— Вы очень возбуждены, Сен-Фон, — заметил Нуарсей, — и я вас понимаю. Сперму необходимо сбросить во что бы то ни стало, и это надо сделать, не теряя времени. Вот вам мой совет: насадим этих девиц на вертел, и, пока они поджариваются на огне, Жюльетта будет ласкать нас и поливать эти аппетитные кусочки мяса нашей спермой.

— О, небо! — вскричал Сен-Фон, который в это время терся членом о кровоточащие ягодицы самой младшей и самой прелестной девочки. — Клянусь вам, вот этой достанется больше всех.

— Правда? Какой же фокус вы для нее приготовили? — поинтересовался Нуарсей, заново вставляя свой инструмент в мой задний проход.

— Скоро увидите, — отвечал министр.

И тут же с видом гурмана, принимающегося за любимое блюдо, приступил к бедной девочке: один за другим сломал ей пальцы, переломал суставы рук и ног и исколол все тело небольшим изящным стилетом.

— Мне кажется, — заметил Нуарсей, продолжая содомировать меня, — она будет страдать еще больше, если ее проткнуть насквозь.

— Так мы и сделаем, — кивнул Сен-Фон. — Проткнем ее и будем поворачивать, а то, лежа как пень, она вовсе не почувствует жара.

— Вы совершенно правы. Давайте и этих двоих зажарим таким же образом.

Я схватила одну, он — другую и, даже не потрудившись вытащить член из моего ануса, за считанные минуты довел ее до такого же состояния, в каком пребывала первая, замученная Сен-Фоном. Я последовала его примеру, и вскоре все трое поджаривались на ярко пылавшем огне, а Нуарсей, посылая в небо ужасные богохульные проклятия, разрядил свои семенники в мой задний проход; в тот же момент я схватила член Сен-Фона И окропила густым соком искромсанные тела несчастных жертв самой чудовищной похоти, какую я до сих пор встречала.

Мы выбросили три изуродованных трупа в канаву и возобновили пиршество.

Подкрепившись, распутники почувствовали новые желания в крови, мы позвали моих лакеев, и они всю ночь трудились над ненасытными задницами Сен-Фона и Нуарсея; хотя все попытки поднять члены этих господ оказались безрезультатны, их приступы словесного оргазма были исключительно яростны, и я окончательно убедилась, что оба чудовища так же жестоки в выжатом состоянии, как и в пылу страсти.

Через месяц после этого приключения Нуарсей представил меня женщине, которую давно хотел сделать моей близкой подругой и наперсницей. Поскольку его брак с Александриной вновь был отложен, на этот раз по причине тяжелой утраты, которая постигла Сен-Фона, я не стану описывать эту прелестную девушку, пока не дойду до соответствующего места в своей истории — когда она оказалась в моем полном распоряжении. Я расскажу вам о мадам де Клервиль и о всех стараниях, которые я приложила с тем, чтобы скрепить дружбу с этой необыкновен ной женщиной.

Представляя нас друг другу, Нуарсей не пожалел самых восторженных эпитетов. Мадам де Клервиль была высокая, великолепно сложенная красавица; ее взгляд, обыкновенно ласковый и приветливый, порой становился таким жутким, что его трудно было вынести, а вот глаза, большие и темные, постоянно таили в себе что-то жестокое, и вообще весь облик этой дамы был скорее величавым, чем располагающим: несколько припухлый рот, чувственные губы, волосы, черными волнами ниспадающие до коленей, безупречный прямой нос, горделивые брови, царственная осанка, нежная атласная, хотя с небольшим желтоватым оттенком кожа, и, наконец, роскошное, давно созревшее, но все еще упругое тело; словом, это была Минерва, одаренная красотой Венеры. Тем не менее — потому, наверное, что я была много моложе, или красота моя была призывнее и не было в ней надменности, — мужчины неизменно находили меня гораздо привлекательнее. Мадам де Клервиль внушала благоговение — я довольствовалась тем, что очаровывала, она требовала от мужчин восхищения — я их соблазняла.

Помимо королевской внешности мадам де Клервиль обладала глубоким и острым умом, имела поистине энциклопедические знания, и я не встречала ни одной женщины, ни одного мужчины, которые были бы такими ярыми врагами предрассудков, как она, и которые могли бы похвастать настолько философским умом.

Она имела множество талантов, свободно говорила по-английски и по-итальянски, была прирожденной актрисой, танцевала как Терпсихора, обладала глубокими познаниями в химии и физике, писала милые стишки, недурно рисовала, была начитана в истории, географию знала как свои пять пальцев, неплохо музицировала, писала прозу как мадам Севинье[72], но в своих остроумных и язвительных замечаниях порой заходила слишком далеко и причиняла тем самым немало страданий тем, кто не достиг ее уровня, а такими были почти все окружавшие ее; она не раз говорила мне, что я единственная женщина, в которой она обнаружила хоть капельку истинного ума.

Эта великолепная женщина уже пять лет как была вдовой. Она никогда не рожала детей и чувствовала к ним отвращение, что в женщине всегда указывает на недостаток чувствительности; можно без преувеличения сказать, что по отсутствию этого качества мадам де Клервиль не имела себе равных. Она гордилась тем, что не пролила ни одной слезинки за всю свою жизнь и ни разу не была тронута видом страждущих и обездоленных. «У меня бесстрастная каменная душа, — говаривала она. — Я презираю любое чувство за исключением удовольствия. Я — полновластная хозяйка всех движений и всех порывов своей души; все во мне беспрекословно подчиняется разуму, а это еще хуже для окружающих, — продолжала она, — ибо разум мой страшен. Но я не жалуюсь: я люблю свои пороки и ненавижу всяческую добродетель; я — заклятый Враг всех религий, всех богов и богинь, кто бы они ни были, меня не страшат ни болезни, ни жизненные невзгоды, ни сама смерть, и когда ты сделаешь себя такой, как я, ты будешь счастлива».

С подобным характером, как естественно предположить, мадам де Клервиль имела немало горячих, но безутешных поклонников, и очень мало друзей и подруг; она верила в дружбу не более, чем в добродетель, и в добронравие — не более, чем в Бога. Вместе с тем она обладала несметным богатством, роскошным особняком в Париже и прелестным загородным поместьем, имела всевозможные предметы роскоши и драгоценности и в том возрасте, когда женщина подходит к критическому пику, отличалась железным несокрушимым здоровьем. Если в этом мире и существует счастье, тогда оно, несомненно, было сосредоточено в обладательнице стольких достоинств и природных даров.

Во время нашей первой встречи мадам де Клервиль была со мной откровенна; признаться, такая откровенность поразила меня в женщине, которая, по ее словам, была абсолютно убеждена в своем превосходстве над окружающими, однако и позже она никогда не относилась ко мне свысока.

— Нуарсей очень точно описал тебя, — сказала она, — и я вижу, что у нас похожие вкусы, и мыслим мы одинаково, как будто рождены, чтобы жить вместе, поэтому, объединив наши усилия, мы завоюем весь мир. Но прежде всего надо убрать с пути всяческие границы и барьеры, которые изначально придуманы только для дураков. Возвышенные натуры, гордые Души и холодные умы свободны от этих уз, они знают, что счастье находится по другую сторону добра и зла, и отважно шагают к нему, попирая презренные законы, пустые добродетели и тупоумные религии тех жалких, ничтожных и грязных людишек, которые, по-моему, только бесчестят Природу.

Несколько дней спустя Клервиль, от которой я уже потеряла голову, пришла ко мне на ужин. И вот тогда — это была наша вторая встреча — мы открыли друг другу свое сердце, признались в своих слабостях и своих самых тайных чувствах. О, какую же богатую надуру обнаружила я в Клервиль! Мне кажется, если есть на свете истинный порок, он должен был избрать центром своей империи это развратное существо.

Прежде чем мы сели за стол, Клервиль увлекла меня в уютный уголок, увешанный зеркалами; мы легли на широкую кушетку, подложив под себя бархатные, подушки; мягкий свет свечей, казалось, призывал к любви, неге и сладострастию.

— Не правда ли, мой ангел, — начала она, целуя мои груди и облизывая соски, — что такие женщины, как мы, должны знакомиться, лаская друг друга.

С этими словами она подняла подол моего платья, глубоко проникла языком мне в рот, а рука распутницы властно легла на самое сокровенное место.

— Вот где таятся все удовольствия, — шептала она, — вот в этом гнездышке из роз. Хочешь, я разбужу его, моя сладкая? Ох, Жюльетта, я доведу тебя до экстаза, если ты позволишь мне разжечь этот сладостный костер. Ах ты, распутница, я чувствую ответ в твоем маленьком ротике, твой язычок охотится за моим и приглашает его в страну сладострастия. Ласкай меня и давай умрем в страстных объятиях!

— Может быть, нам раздеться, — предложила я, — праздник похоти требует наготы, кроме того, я не имею ни малейшего представления о вашем теле, а я хочу увидеть все, все… Давайте избавимся скорее от этих идиотских одежд, я хочу слышать, как бьется ваше сердце, хочу видеть, как ваша грудь вздымается от волнения, и убедиться, что это я вызвала его.

— Замечательная мысль. Она говорит о твоих вкусах, Жюльетта, и они мне уже нравятся.

Мы быстро обнажились и несколько долгих минут молча любовались друг другом. Прелести, которыми одарила меня Природа, привели Клервиль в сильное возбуждение, а я пожирала глазами ее красоту. На всем белом свете не найти такой безупречной фигуры, такого роскошного зада… А какие ягодицы! Боже ты мой! Я видела перед собой зад Афродиты, которой поклонялись древние греки, и самый сладостный на свете, самый благоуханный треугольник, и я долго и самозабвенно целовала эти волшебные места; моя новая подруга вначале милостиво позволяла мне делать с ней все, что я хотела, затем вернула стократно мои ласки.

— А теперь ни о чем не думай и положись на меня, — сказала она, укладывая меня на спину и широко раздвигая мне ноги, — сейчас ты увидишь, как я ласкаю женщин.

Одним пальцем она начала массировать мне клитор, другим — задний проход, а ее язык, оказавшись в самых недрах моей куночки, жадно слизывал нектар — плод ее безумных ласк. Признаться, меня никогда прежде не ласкали с таким искусством; три раза подряд я кончила ей в рот с таким остервенением, что испугалась, как бы не сойти с ума. Между тем Клервиль, ненасытная в своей жажде пить и пить мою плоть и готовая сделать четвертый заход, искусно, со знанием дела, сменила позу: теперь она погрузила один палец в мою вагину, другим, частыми нежными движениями, растирала хоботок, а ее умелый, ее восхитительный, ее набухший язычок проник в заднюю норку…

— О какое чудо! Какое блаженство! — поминутно вскрикивала я. — Ах, Клервиль, вы моя погибель…

И ловкость этого несравненного создания вытолкнула из самых недр моего существа новую порцию горячей влаги.

— Ну и как? — спросила она, когда я обрела способность соображать. — Что ты скажешь: могу я приласкать женщину? Да, я женщин обожаю, и нет ничего удивительного в том, что у меня есть талант доставлять им удовольствие. А чего еще ты ожидала? Я — извращенная особа, солнышко мое. Так разве я виновата в том, что Природа подарила мне вкусы, отличные от обычных? Нет ничего более несправедливого, нежели закон, который разрешает совокупление только мужчины с женщиной, ведь женщины', в большей мере, чем мужчины, способны удовлетворять друг друга. Мы можем обходиться без противоположного пола, который дает нам лишь нечто, отдаленно напоминающее наслаждение.

— Что я слышу, Клервиль! Выходит, вас не привлекают мужчины?

— Я пользуюсь ими постольку-поскольку, в той мере, в какой допускает мой темперамент, но тем не менее глубоко презираю их; я даже не против того, чтобы стереть с лица земли самого последнего из этой породы, сам вид которой всегда вызывает у меня раздражение.

— Невероятно! Какая гордыня!

— Так я устроена, ангел мой, и эта гордыня делает меня откровенной; я всегда говорю то, что думаю, это и облегчило наше знакомство.

— В ваших словах я слышу жестокость, и если бы они претворились в дела…

— Ты говоришь «если»? Но такое случается очень часто. У меня действительно жестокое сердце, я далека от мысли, что чувствительность предпочтительнее бесстрастия, которым я наслаждаюсь и которым счастлива. Ах, Жюльетта, — продолжала она, набросив на себя одежду, потому что еще не остыла от моих ласк, — мне кажется, ты живешь иллюзиями, что касается добросердечия, сочувствия, чувствительности — этих опасных чувств, коими так гордится чернь.

Чувствительность, милая моя, — это источник всех добродетелей, равно как и всех пороков. Именно чувствительность привела Картуша[73] на эшафот, и она же стала причиной того, что имя Тита[74] было вписано золотыми буквами в книгу истории человеческой. Благодаря чувствительности мы испытываем радость от дурных поступков; человек, лишенный чувствительности, напоминает инертную массу, не способную ни к добру, ни к злу, и из всех человеческих свойств обладающую лишь внешней формой. Но чувствительность чувствительности рознь: все зависит от устройства наших органов, от степени утонченности наших чувств и больше всего от нашей нервной организации, в которой заложены все человеческие чувства. Чувствительность мы получаем от матери-Природы, а воспитание придает ей форму, окончательный вид, формируя одновременно наши вкусы и наклонности. Однако в какой-то момент в наших нервных флюидах происходит вспышка озарения, вызванная нашествием внешних импульсов, это явление называется эффектом страстей, и с этого момента оно и будет определять нашу склонность к добру или злу. Если вспышка слабая, скажем, по причине плотности наших органов, смягчающих удар и воздействие импульсов на нервные флюиды, или по причине вялости мозга, который передает эффект этого действия, а может быть, из-за того, что флюиды движутся слишком медленно, тогда наша чувствительность будет толкать нас к добродетели. Если же, напротив, внешние импульсы сильно воздействуют на наши органы, если мгновенно пронизывают их и приводят в быстрое движение частички нервного флюида, вот тогда мы склоняемся к пороку. А если действие внешних сил еще мощнее, нас влечет к преступлению и, в конце концов, к чудовищной жестокости, когда этот эффект достигает максимальной интенсивности. Но мы знаем, что в любом случае чувствительность — это просто механизм, который приводит в действие наши наклонности к добру или злу, иными словами, за все, что мы делаем, несет ответственность наша чувствительность. Когда мы обнаруживаем в юном существе избыток чувствительности, мы можем с уверенностью предсказать его будущее и сказать, что в один прекрасный день он станет преступником, ибо не тип чувствительности, как ошибочно полагают некоторые, а ее степень определяет склонность к преступлению или добродетели; поэтому человек со слабой чувствительностью предрасположен к добру, а тот, в котором она бьет через край, напоминает пожар, наверняка будет творить злые дела, так как они в тысячу раз привлекательнее, нежели добрые. Следовательно, сильные эмоции тяготеют к злу, следуя общему принципу, сообразно которому родственные феномены, причем моральные не в меньшей степени, чем физические, бессознательно тянутся друг к другу и, в конечном счете, сливаются в одно целое.

Воспитание заключается в том, чтобы притупить чувствительность юной неопытной души; при этом, возможно, утрачиваются некоторые добродетели, зато искореняется немало пороков, и для правительства, которое сурово наказывает пороки и никогда не вознаграждает добродетели, бесконечно выгоднее удерживать подданных от зла, чем поощрять их к добру. Нет ничего опасного, если человек воздерживается от добродетели, между тем как злые дела могут иметь пагубные последствия, в особенности когда человек слишком молод, чтобы уметь скрывать в себе порок, на который вдохновляет его Природа. Скажу больше: добро — самая бесполезная вещь в мире, от зла удерживает нас не человеческая мораль, потому что самые великие радости чаще всего приносят безоглядное зло, и не религия, ибо ничто так не чуждо счастью людей, как этот шутовской спектакль с Богом в главной роли, но единственно законы страны, нарушение которых, как бы сладостно это ни было, всегда навлекает на неопытного человека серьезные неприятности.

Следовательно, нет никакой опасности в том, что юная неопытная душа не будет тяготеть к добрым делам и, в то же время, не испытает искушения совершить зло до тех пор, пока не достигнет такого возраста, в котором, благодаря опыту, осознает всю силу и необходимость лицемерия. В таком случае всегда можно принять соответствующие меры с тем, чтобы подавить ее чувствительность, едва лишь станет заметно, что ее слишком сильно влечет порок. На мой взгляд, апатия, на которую ты обрекаешь человеческую душу, чревата опасностью, однако опасность эта всегда будет намного меньше, чем та, что порождается чрезмерной чувствительностью. Случись нашему подопечному совершить преступление, он сделает это бесстрастно и хладнокровно, так как у него достанет ума, чтобы спрятать концы в воду и отвести от себя подозрение, между тем как преступление, совершенное в пылу страсти, почти наверняка выдаст его автора, прежде чем тот успеет сообразить что к чему. Быть может, хладнокровное преступление не так приятно и эффектно, зато его труднее обнаружить, потому что спокойствие и продуманность позволяют организовать его таким образом, чтобы не опасаться последствий. А злодеяния, совершенные с открытым забралом, бездумные, импульсивные, скорее приведут виновника на виселицу. Забота твоя не в том, чтобы твой повзрослевший воспитанник совершал или не совершал преступления, ибо в сущности зло есть естественное явление, и его инструментом, часто случайным или невольным, может сделаться любой смертный, потому что, желает он того или нет, он служит игрушкой в руках Природы; итак, главная твоя забота должна заключаться в том, чтобы подопечный совершил, коли так случится, наименее опасный для себя проступок, учитывая законы страны, где он живет; однако зачастую бывает так, что малое зло наказывается, а ужасное остается безнаказанным, тогда, как бы абсурдно это ни звучало, ему лучше сотворить нечто ужасное. Еще раз повторяю, не от преступления следует удерживать его, а от карающего меча закона: само преступление не влечет за собой никаких последствий. Для человека важно совсем не то, преступник он или нет, — ему важно избежать наказания за свои дела, как бы дурны или преступны они ни были. Прежде всего ты обязана позаботиться о том, чтобы воспитать в юной душе умение выбирать наименьшее из двух зол, потому что, к сожалению, человеку приходится склоняться либо в ту, либо в другую сторону, и опыт со всей очевидностью показывает, что пороки, проистекающие из твердых убеждений, много безопаснее, нежели те, что вызваны избытком чувствительности, и причина заключается в том, что в первом случае спокойствие и предусмотрительность дают средства избежать наказания, тогда как наверняка попадет в сети тот, у кого недостает ума или времени обдумать свои действия и принять меры предосторожности, кто, как мотылек, устремляется в огонь на крыльях страсти и быстро опаляет их. Итак, в первом случае твой юный воспитанник, обладающий бурной чувствительностью, совершит мало добрых дел, которые, впрочем, в высшей мере бесполезны, а во втором не совершит ни одного, зато, благодаря полученному воспитанию, будет совершать лишь те преступления, которые не таят в себе риска. Правда, он может сделаться жестоким, но в чем заключается его жестокость? В том, что в отношениях с людьми он забудет о жалости, так как она совершенно чужда его уму и сердцу, и я не вижу в том ничего страшного. Просто в мире будет несколькими добродетельными поступками меньше, но ведь нет ничего бесполезнее, чем добродетель, ибо на того, кто ее исповедует, она взваливает тяжкий крест и никогда не вознаграждает. Человека с сильным характером жестокость подвинет на умелые и коварные преступления, которые возбуждают электрические частицы в нервных флюидах и, возможно, станут причиной чьей-то гибели. Ну и что в том плохого? Обладая здравым рассудком и ясным умом, он будет действовать хладнокровно, наверняка, с такой скрытностью и ловкостью, что факел правосудия никогда не вырвет его поступки из тьмы благополучия; и он будет счастлив, он будет в безопасности, так что еще ему нужно? Самое отвратительное, но ловко задуманное и исполненное преступление заключает в себе намного больший риск, нежели самый невинный проступок, ставший достоянием гласности. Давай рассмотрим теперь второй случай. Скажем, твой воспитанник, управляемый своей порывистой чувствительностью, возжелал какой-то предмет, но на его пути стоят родители, он, не привыкший отказывать своим порывам, не задумываясь, убирает их, и безжалостная машина возмездия истирает его в пыль. В обоих случаях я предположила самое худшее, что может случиться, чтобы нагляднее показать опасности, подстерегающие человека в таких ситуациях. Взвесив все «за» и «против», я уверена, ты согласишься со мной, что чувствительность следует подавлять в неопытной душе, а уж затем срубить эту гнилую ветку с дерева мудрости — я имею в виду чувство жалости. Но что есть жалость? Это чисто эгоистичное чувство: наблюдая людей, попавших в беду, мы жалеем их, опасаясь, как бы подобное не случилось с нами. Представь себе человека, который в силу своей телесной организации избавлен от болезней, терзающих человечество, так вот — такой человек не только вообще не имеет чувства жалости, но даже не знает, что это такое. Приведу еще одно доказательство, что жалость — не более, чем пассивное сочувствие, присущее людям с истерическим складом характера, нечто вроде реакции на несчастья ближних, и пропорциональное этим несчастьям: злоключения близких нам людей трогают нас больше, чем страдания посторонних, кроме того, даже незначительная неприятность, приключившаяся на, наших глазах с мало знакомым человеком, действует на нас сильнее, чем катастрофа, обрушившаяся на нашего близкого друга, если тот живет где-нибудь за сотню лье от нас. Чем иначе можно объяснить столь разную реакцию, как не тем, что это чувство — всего лишь физический результат волнения в нашей нервной системе? Так стоит ли придавать значение такому чувству и не следует ли смотреть на него как на слабость? Помимо всего прочего, это весьма болезненное чувство, поскольку оно проявляется через сравнение, а сравнение постоянно возвращает нас к несчастью и наводит на болезненные воспоминания. Напротив, подавление этого чувства доставляет нам радость, потому что мы получаем способность хладнокровно взирать на чужие беды, зная, что сами избавлены от них, тогда сравнение становится для нас приятным — мы уже не размягчаемся до такой степени, чтобы жалеть несчастного, как это бывает, когда нас терзает жестокая мысль, что завтра и мы можем оказаться в столь же неприятном положении. Отбрось этот унылый страх, научись противостоять соблазну сочувствия, и ты покончишь с чувством жалости к другим.

Итак, это чувство — не что иное, как элементарная слабость и малодушие, и еще одним тому доказательством служит тот факт, что оно особенно часто встречается у женщин и детей и редко — у тех, кто обладает достаточной силой. По той же самой причине бедняк более беззащитен в этом смысле: он живет ближе к несчастьям, нежели богатый человек, чаще видит их и скорее склоняется к сочувствию. Выходит, все говорит о том, что жалость, вещь, далекая от подлинной добродетели, представляет собой слабость, рожденную страхом и созерцанием несчастий, слабость, которую следует жестоко подавлять еще в детстве, когда начинают устранять чрезмерную чувствительность, ибо чувствительность совершенно несовместима с философским взглядом на мир.

Вот такие принципы, Жюльетта, привели меня к спокойствию, невозмутимости и стоицизму, которые позволяют мне делать все, что мне угодно, и без жалоб переносить любые превратности судьбы. Спеши, девочка, прикоснуться к этому тайному знанию, — продолжала моя очаровательная и мудрая собеседница, которая и не предполагала, что я уже хорошо усвоила подобную философию. — Спеши убить в своей душе это глупое сопереживание, которое не дает тебе покоя всякий раз, как ты встретишь первого несчастного. И тогда, мой ангел, благодаря постоянным упражнениям, которые вскоре покажут тебе громадное различие между тобой и другим, страдающим человеком, ты убедишься, что проливаемые тобой слезы ничуть не улучшат его положения и доставят тебе лишь огорчения; знай, что твоя помощь обернется для тебя мизерным чувственным удовольствием, между тем как твой отказ в помощи даст тебе возможность испытать острое наслаждение. Тогда ты поймешь, что нарушаешь высший естественный порядок, вытаскивая из пучины бедствий тех, кого забросила туда Природа: она мудра и логична в своих действиях, и ее планы относительно человеческих существ нам не дано ни постичь, ни помешать им; планы ее покоятся на неравномерном распределении силы среди людей — отсюда неравные возможности, средства, условия и судьбы. Черпай мудрость в истории, Жюльетта, учись у древних, читай классику: вспомни императора Лициния, который под страхом жесточайшего наказания запрещал сочувствие к бедным и милосердие к несчастным. Вспомни школу греческих философов, которые считали преступлением попытку вмешаться в те бесчисленные оттенки в спектре социальных групп и классов, созданном Природой, и когда твой разум достигнет моих высот, ты перестанешь оплакивать утрату в своей душе добродетели, основанной на жалости, потому что добродетельные поступки, внушаемые нам только эгоизмом, достойны лишь презрения. Давным-давно доказано, что нет ничего хорошего в том, чтобы спасти жалкого раба от несчастья, в которое ввергла его сама Природа, так не лучше ли раздавить в зародыше сочувствие к его страданиям и не дать ему расцвести? Запомни навсегда, что наше сочувствие, нарушающее заведенный порядок мироздания, оскорбляет Природу, и самое разумное — воспитать в себе свойства, которые позволяют спокойно и беззаботно взирать на чужие страдания. Ах, подруга моя, будь ты в достаточной мере сильна, чтобы сделать следующий шаг, обладай ты даром получать удовольствие при виде чужих страданий — да просто от сладостной мысли, что они обошли тебя стороной! — ты могла бы далеко пойти и обратить усыпающие твой путь шипы в розы. Знай же, что столь мудрые люди, как Нерон, Людовик XI, Тиберий, Вацлав, Ирод, Андроник, Гелиогобал, Рец и многие другие, строили свое счастье на аналогичных принципах, и если они могли без содрогания творить свои ужасные дела, так это потому, что владели искусством употреблять зло на свое благо. «Но это же не люди, а чудовища», — могут возразить мне. Ну что ж, я согласна: они на самом деле были чудовищами по образу своего мышления и своего поведения, однако с точки зрения Природы и относительно ее замыслов они были простыми ее орудиями; одарив их жестокостью и кровожадностью, она назначила их исполнять ее законы. Таким образом, хотя, на поверхностный взгляд и с точки зрения человеческих законов, они сделали много зла, поступали они в строгом соответствии с Природой, чья цель — уничтожить по меньшей мере то, что она успела создать. Нет, Жюльетта, сии достойные мужи заслуживают всяческого уважения, так как исполняют ее желания, отсюда можно заключить, что человек, обладающий характером так называемых тиранов и деспотов или стремящийся к этому, не только далек от злодейства, но способен обнаружить в себе источник необыкновенных радостей, которые он будет вкушать тем чаще, чем больше будет уверен в том, что через посредство своей жестокости или распущенности он оказывает Природе услугу, более полезную, нежели святой, употребляющий свои способности на благие дела. Впитай в себя эти мудрые мысли, претворяй их на деле, чаще наблюдай за несчастьями других, учись с презрением и восторгом отвергать мольбы о помощи — только так ты привыкнешь к виду страждущих, обреченных на несчастья.

Учись и сама причинять страдания, с каждым разом все более и более жестокие, и ты не замедлишь увидеть, что существует самая прямая связь между ними и сладострастным трепетом твоих нервов. Вот так, постепенно, твоя чувствительность исчезнет, и ты больше не будешь предотвращать преступлений — напротив, ты будешь способствовать многим из них и немалое число совершишь сама, в любом случае ты будешь делать это с царственным спокойствием, которое пробуждает страсти и, оставляя твою голову холодной и ясной, охранит тебя от всех напастей.

— О, милая моя Клервиль, я не могу представить вас в роли благотворительницы с подобными взглядами, хотя вы богаты несметно…

— Да, я богата, — отвечала эта необыкновенная женщина, — настолько богата, что никогда не считала деньги. Клянусь тебе, Жюльетта, я скорее выброшу их в воду, чем потрачу хоть один су на то, что идиоты зовут милосердием, милостыней или просто помощью. На мой взгляд, такие поступки вредят человечеству, губительны для бедняков, чью энергию подавляет подобная благотворительность, а более всего опасны они для богатых, которые полагают, будто бросив один-два франка убогому, они утверждают свое право на добродетель, хотя на деле лишь прикрывают свои пороки и поощряют чужие.

— Мадам, — произнесла я с гордостью, — вы, должно быть, знаете, какое место я занимаю в окружении министра, поэтому мои взгляды на вещи, о которых вы говорите, не многим отличны от ваших.

— Разумеется, — отвечала она, — мне известно, какого сорта услуги ты оказываешь Сен-Фону; я давно знакома и с ним и с Нуарсеем, как же мне не знать привычек и слабостей этих проказников? Ты развлекаешься вместе с ними, и это похвально, если бы я была в нужде, я делала бы то же самое и была бы счастлива, потому что обожаю порок. Но я также знаю, Жюльетта, что до сих пор ты много делала для других и очень мало для себя, если не считать нескольких ловких краж; ты еще очень неопытна и нуждаешься в примерах и уроках, так что позволь мне наставлять тебя и вдохновлять на большие дела, если только хочешь сделаться достойной нашего круга.

— Ах, — всплеснула я руками, — я уже стольким вам обязана, умоляю: продолжайте вразумлять меня и будьте уверены, что никогда не найти вам более внимательной и способной ученицы. Я в ваших руках, я всегда буду следовать вашим советам и ничего не сделаю без вашего ведома. С сегодняшнего дня я буду мечтать только о том, что когда-нибудь превзойду свою наставницу. Однако, любовь моя, мы совсем забыли о наших удовольствиях, вы мне доставили столько восхитительных минут, но не дали возможности отплатить вам тем же; я горю желанием вдохнуть в ваше сердце искру божественного огня, который вы только что разожгли во мне.

— Ты ив самом деле восхитительна, Жюльетта. Но я слишком стара для тебя. Ты знаешь, что мне уже тридцать? Обыденные вещи уже приедаются в моем возрасте… Чтобы быть в хорошей форме, мне приходится прибегать к грубым и сильным средствам; чтобы во мне закипела живительная влага, мне нужно множество усилий, чудовищных мыслей, грязных поступков… А чтобы испытать настоящий полноценный оргазм, мне требуется… Впрочем, довольно об этом; мои причуды испугают тебя, мои порывы будут тебя шокировать, а требования мои приведут в уныние…

При этом в ее глазах сверкнул огонь, губы скривились в похотливой улыбке, и она спросила:

— У тебя в доме есть служанки? Великолепно. Они понимают толк в сладострастии? Очень хорошо. Красивы они или нет — это не важно: они возбудят меня в любом случае. Я могу подчинить своим желаниям целое стадо рабов… Так сколько женщин, ты можешь мне предоставить?

— В доме только четверо постоянных служанок, — отвечала я. — Этого вполне для меня хватает.

— Нет, это слишком мало. Ведь ты же не бедствуешь, моя милочка, и обязана содержать по меньшей мере двадцать душ и менять их каждую неделю. Одним словом, мне ясно, что придется научить тебя тратить деньги, в которых ты, по-моему, купаешься. Я, например, обожаю богатство и роскошь и часто занимаюсь мастурбацией, лежа посреди груды луидоров; меня чрезвычайно возбуждает мысль о том, что с такими деньгами я могу позволить себе все, что захочу, и я уважаю подобные вкусы у других; впрочем, мне не хочется, чтобы ты была мотовкой: только идиотам не понять, что можно в одно и то же время быть и скупым и расточительным, можно швырять золото на свои удовольствия и отказывать в грошах на благотворительность. Ну да ладно, зови сюда своих служанок, а если хочешь увидеть, как я кончаю, приготовь розги.

— Розги?

— Розги, плети, хлысты — все, что у тебя есть.

— Так вы занимаетесь флагелляцией[75], моя дорогая?

— Пока не хлынет кровь, милая, пока не хлынет кровь… Я и сама испытываю на себе эту процедуру. Это одно из самых сладких удовольствий, какие я знаю, ничто так сильно не возбуждает все мое естество. Сегодня никто не сомневается в том, что пассивная флагелляция доставляет острые наслаждения, это — несравненное средство, которое дает новые силы телу, изнуренному распутством. Неудивительно, что все, кто истощил себя до крайности, регулярно прибегают к этому болезненному, но верному средству, лучшему лекарству от слабости в чреслах и даже от полной потери потенции, оно рекомендуется также для утомленных и стареющих развратников. Эта операция вызывает сильнейшее волнение в вялых органах и сладострастное раздражение, и сперма от этого выбрасывается с необыкновенной силой; сладкие ощущения боли в том месте, куда приходятся удары, будоражат кровь и ускоряют ее циркуляцию, прочищают мозги и доводят семя до кипения, словом, для похотливого человека, который ищет новых удовольствий, флагелляция предоставляет возможности совершить акт высшего либертинажа и унестись за пределы, навязанные нам Природой. Что же касается активной флагелляции, на свете нет большего удовольствия для жестокосердных и богатых воображением личностей, таких как мы. Ах, Жюльетта, какая это радость — сломить и втоптать в грязь юное существо, мягкое и нежное, зависящее от твоей прихоти; подвергнуть его пыткам, бросающим нас в сладострастную дрожь; насладиться его слезами, его муками; возбудиться его судорогами, стонами, его исступленной пляской под музыку боли; заставить его истечь кровью и слезами; вкусить их; любоваться его прекрасным лицом — прекрасным оттого, что оно искажено муками и отчаянием; заставить его слизывать языком свою горячую красную кровь, которая создает потрясающий контраст с белой и нежной кожей; притвориться на миг, будто ты сжалилась над ним, для того лишь, чтобы в следующий момент подвергнуть его новым мукам, и употреблять с каждым разом все более чудовищные и жестокие; дать выход всей своей ярости, направить ее на самые хрупкие и интимные части его тела, те самые, которые Природа будто специально сотворила, чтобы перед ними благоговели глупцы, например, грудь, промежность или лицо; о, Жюльетта, как мне описать тебе этот восторг! Достаточно представить себя в роли палача — как происходит эякуляция у таких пресыщенных людей, как мы, которые безразличны ко всему банальному и пошлому, которые должны шагать все дальше и дальше по нескончаемой дороге, чтобы вновь обрести то, что утратили из-за своих излишеств. Поэтому не удивляйся, если встретишь в женщинах подобные вкусы. Некий Брантом с очаровательной любезностью предлагает нам многочисленные примеры подобных прихотей[76]. Так, он описывает одну знатную даму, столь же красивую, сколько богатую, которая за несколько лет вдовства дошла до удивительного нравственного падения. Она устраивала званые вечера, приглашала на них только девушек из высшего общества и только исключительной красоты; самое большое ее удовольствие состояло в том, что она раздевала приглашенных и жестоко избивала их. Чтобы иметь хоть какой-то предлог, она обвиняла их в каких-нибудь надуманных проступках, потом порола розгами и с наслаждением смотрела, как они корчатся и извиваются от боли; чем больше они страдали, чем громче были их мольбы, чем обильнее лилась кровь, тем больше наслаждалась эта дама. Иногда она оголяла только их задницы, задрав им юбки, отчего удовольствие ее возрастало и становилось глубже, чем если бы жертва была обнажена полностью.

Далее Брантом, этот благороднейший человек, сообщает, что и сам он испытывает аналогичное удовольствие, подвергая порке свою собственную жену.

Он же уверяет, что знавал одну женщину, имевшую привычку пороть свою дочь дважды на день и не за какой-нибудь проступок, а единственно из удовольствия смотреть на ее страдания. Когда девочке исполнилось четырнадцать, она стала еще сильнее возбуждать похоть матери, и та не могла выдержать и четырех часов без того, чтобы не выпороть ее до крови. Впрочем, подобных примеров предостаточно и в наши дни: скажем, наш общий друг Сен-Фон никогда не упускает случая устроить порку своей дочери.

— Мне тоже приходилось испытать его наклонности на своей шкуре, — заметила я, — и, признаться, я не прочь когда-нибудь оказаться на его месте. Знаете, Клервиль, я так мечтаю следовать вашему примеру и хочу стать такой же, как вы, если это вообще возможно. С нынешнего дня Жюльетта не узнает счастья до тех пор, пока ваши пороки не сделаются моими.

В этот момент вошли четверо вызванных мною девушек; они были обнажены сообразно желанию моей новой подруги и, должна признать, являли собой весьма возбуждающую картину. Старшей не было и восемнадцати, самой младшей — пятнадцать; у всех четверых было безупречной красоты тело и очаровательное лицо.

— Отличный товар, — одобрительно кивнула Клервиль, внимательно осмотрев каждую.

Они принесли с собой розги, и Клервиль, так же придирчиво, осмотрела инструменты экзекуции.

— Очень хорошо, начнем по возрасту. Первой будешь ты, — указала она на самую молодую, — подойди ко мне и становись на колени. А теперь моли о пощаде и проси прощения за свое вчерашнее поведение.

— Вчерашнее поведение? Я не понимаю, мадам… Тогда Клервиль хлестко ударила ее по щеке.

— Повторяю еще раз: вчера ты очень дурно себя вела. Проси же прощения.

— Ах да, мадам, — пробормотала девочка, падая на колени, — великодушно прошу вас простить меня.

— Но я не намерена прощать тебя, пока не накажу. Поднимайся и поворачивайся ко мне задом.

Вначале Клервиль легонько, почти нежно, похлопала по прелестным ягодицам ладонью, затем ударила с такой силой, что на теле девочки отпечаталась красная пятерня. По щекам бедняжки потекли слезы. Она не ожидала такого поворота, так как прежде ничего подобного с ней не случалось. Клервиль пожирала ее глазами и с наслаждением слизывала слезы, катившиеся из детских испуганных глаз. А в глазах моей подруги загорелся похотливый огонек, дыхание ее участилось, стало хриплым, грудь высоко вздымалась, и я, кажется, слышала гулкие удары ее сердца. Она приникла губами ко рту своей жертвы, обсосала ее язык, потом, возбуждаясь все сильнее, еще раз очень сильно ударила ее по ягодицам, затем еще и еще раз.

— Ах ты, маленькая стерва, — процедила Клервиль сквозь зубы. — Я видела, чем ты вчера занималась: ласкала мужские члены, и не вздумай отпираться. Я не выношу таких мерзостей, потому что уважаю примерное поведение в людях и тем более ценю скромность в юных девушках.

— Клянусь вам, мадам…

— Не клянись, потаскуха, и довольно извиняться, — оборвала девочку Клервиль, безжалостно ущипнув ее за грудь. — Виновна ты или нет — это уже не имеет никакого значения, потому что я должна развлечься. Ничтожные создания вроде тебя годятся только для того, чтобы доставлять удовольствие таким женщинам, как я.

С. этими словами Клервиль принялась щипать самые нежные и уязвимые места прелестного тела жертвы, а та испускала пронзительные вопли, которые, впрочем, тут же таяли во рту распутницы. Пыл ее возрастал с каждой секундой, она изрыгала самые грязные ругательства, которые больше напоминали спазматические приступы ярости; она повалила девочку на кушетку, жадно обследовала ее зад, широко раздвинула ягодицы и вонзила в отверстие свой язык, потом принялась кусать юное тело; несчастная корчилась, стонала и кричала все громче и вдруг испустила нечеловеческий вопль, немало позабавивший мою подругу; она расхохоталась тем грубым хохотом порочных людей, в котором больше злобы, нежели веселья.

— Ах ты, моя лесбияночка, сейчас я сдеру с тебя всю шкуру, — говорила она сквозь смех, — клянусь потрохами всевышнего, этот маленький сосуд вонючего дерьма сейчас превратится в кровавое месиво.

Она взяла связку розог, левой рукой обхватила девочку за грудь и положила ее животом на свое колено так, чтобы маленький и трогательный в своей беззащитности зад оказался в самом удобном положении; какую-то секунду Клервиль сосредоточенно молчала, точно размышляя о чем-то или собираясь с мыслями, потом, не сказав ни слова, принялась за дело и нанесла около тридцати сильных, с оттягом, ударов, распределенных с таким искусством, что скоро каждая пядь свежей трепетно-розовой девичьей плоти покрылась взбухающими на глазах красными полосками. Вслед за тем подозвала к себе, одну за другой, остальных девушек, и каждая, повинуясь ее приказу, поцеловала ее сначала в губы, облизала ей ягодицы, вставила язык в ее задний проход, где несколько раз повращала им, а в довершение всего каждая смирительно поблагодарила злодейку за справедливость и сообщила дополнительные сведения о дурном поведении жертвы. Когда подошла моя очередь, я расцеловала ее таким же образом, так же, языком, совершила с ней содомию, попросила наказать девочку по заслугам и разожгла в ней настоящую ярость. Когда я целовала ее в губы, она велела наполнить ее рот слюной и мигом проглотила ее, затем вернулась к прерванному занятию, осыпав девочку градом новых жестоких ударов, которых я всего насчитала сто пятьдесят. Клервиль приказала всем остальным служанкам облизать зад девочки, превратившийся в сплошную кровавую рану, и вливать кровь себе в рот, а потом долго целовала меня в губы своими окровавленными губами. Наконец, она остановилась и обратилась ко мне:

— Я изнемогаю, Жюльетта, и должна предупредить тебя, что пощады этим тварям не будет.

После таких слов она оставила свою жертву в покое и в знак благодарности заставила ее облизать свой анус и свою вагину.

— Очень хорошо, — сказала она, указывая на вторую. — Кажется, сейчас твоя очередь. Иди же сюда, сука.

Девушка, еще не пришедшая в себя после всего увиденного ужаса, вместо того, чтобы повиноваться, отпрянула назад. Однако Клервиль, ничуть не расположенная к великодушию, схватила строптивую за волосы и несколькими сильными пощечинами призвала ее к порядку.

— Ого, — усмехнулась она, когда вторая жертва разрыдалась, — это мне нравится больше.

Поскольку вторая девушка — прелестное шестнадцатилетнее создание — уже имела вполне сформировавшиеся формы, Клервиль стиснула ее груди обеими руками и держала до тех пор, пока бедняжка не закричала от боли; затем несколько мгновений страстно кусала их.

— А теперь, — проговорила она, задыхаясь от вожделения, — поглядим на твою задницу. — Эта часть тела привела ее в полнейший восторг, и прежде чем обрушить на нее свою ярость, она воскликнула: — Что за чудо, эти щечки!

Покачав, от восхищения головой, Клервиль прильнула к ягодицам, уткнулась в это чудо Природы и целую минуту сосала отверстие; вслед за тем перевернула девочку на спину, облобызала ей клитор, потом быстро снова перевернула на живот. На этот раз она стала бить не ладонью — сжатым кулаком обрабатывала она хрупкое тело до тех пор, пока оно не стало черно-синим от бедер до плеч.

— Разрази гром мои потроха! — кричала она. — Я схожу с ума! У этой стервы самая прекрасная жопка, какую я только видела.

Она взяла розги и с остервенением набросилась на жертву, но после нескольких первых ударов изменила тактику: теперь левой рукой оттягивала в сторону одну из маленьких округлых ягодиц, а правой наносила удары, которые приходились точно по обнажившемуся заднему проходу и по чувствительной перемычке, разделяющей оба отверстия, так что скоро из промежности девочки обильно полилась кровь. При этом Клервиль заставила целовать себя в губы и ласкать анус, этим занялись все четверо: трое служанок и я, однако только мне она дозволила проглотить свою слюну. Третья жертва испытала все то же самое, что первая, а четвертая — то же, что вторая, и в конце концов все четверо были выпороты самым нещадным образом. Когда вся эта сложная церемония закончилась, Клервиль, прекрасная как Венера в своем экстазе, выстроила девушек в ряд, пожелав убедиться, что их изящные зады истерзаны в достаточной мере, и, заметив, что одной досталось меньше остальных, добавила еще пятьдесят ударов, осмотрела их еще раз и осталась довольна.

— Хочешь, Жюльетта, чтобы я и тебя отделала так же?

— Конечно, — не задумываясь, ответила я. — Как вы могли подумать, будто я не хочу преумножить вашу радость? Не церемоньтесь, бейте меня, вот вам мое тело, все мое существо в вашем распоряжении.

— В таком случае, — сказала она, — забирайся на плечи самой юной из этих мерзавок, а пока я буду тебя стегать, трое других будут исполнять мои указания. Берите розги — сказала она им. — Вот ты, — указала на самую стройную, — будешь первой. Слушай меня внимательно: ты должна встать на колени передо мной сзади и громко, с восторгом, расхваливать мою попку, потом раздвинешь мои пухленькие щечки и засунешь свой язык как можно глубже в заднюю мою норку, а пальцем будешь массировать клитор. После этого встанешь и с ругательствами выдашь мне две сотни ударов — вначале не очень сильных, а потом все сильнее и сильнее. Это же относится ко всем остальным: вы будете делать это по очереди. Итак, вперед, рабыни!

Одной рукой Клервиль терзала ягодицы девочки, на чьих плечах сидела я, а другой порола меня совсем нешуточным образом; в то же самое время остальные наши помощницы в точности следовали ее указаниям, и великая распутница, спеша насладиться всем, что было в ее распоряжении, поочередно целовала не занятых в данный момент девушек. Исполосовав меня до крови, эта жестокая блудница расцеловала и жадно облизала все следы своей страсти, и, получив назначенное число ударов, велела сменить положение.

На колени встала самая старшая; Клервиль сильно прижалась влагалищем к ее лицу и принялась тереться своими нижними губками и клитором о ее нос, рот, глаза, поминутно исторгая семя на ее лицо. Две девушки — одна справа, вторая слева — нещадно пороли мою подругу, а та, сжимая в каждой руке по связке розог, отыгрывалась на двух других услужливо подставленных задницах; я стояла на плечах нашей коленопреклоненной служанки, и Клервиль, впиваясь губами в мою вагину, испытывала свой полноценный оргазм, который сопровождался сдавленными стонами, конвульсиями и был, пожалуй, самым сладострастным, самым неистовым и продолжительным из всех, что я встречала за всю свою жизнь.

— О Господи, как же это чудесно! Давайте же продолжим! — вскричала она, не успев перевести дыхание. — У меня пошла сперма, поэтому я не могу терять времени. Не останавливайтесь, рабские души: лижите, сосите, порите и ласкайте меня, сколько хватит сил!

Самую старшую положили на кушетку, я уселась на ее лицо, склонилась вперед, и голову мою обхватили сильные бедра Клервиль. Я сосала ее вагину, снизу сосали меня, а самая юная подставляла свои ягодицы поцелуям наставницы, которую третья содомировала искусственным органом; еще одна, самая гибкая из четверых, пальцем массировала клитор Клервиль и одновременно предоставляла в ее распоряжение свои прелести. Таким образом наша распорядительница получала все мыслимые удовольствия сразу: наслаждалась красивейшим задом одной из участниц, вторая лизала ее влагалище, третья содомировала ее, четвертая ласкала клитор.

Через несколько минут, прошедших в безумных ласках, она обратилась ко мне: — Знаешь, Жюльетта, я возбуждена до крайности, мне необходима хорошая встряска, и верное средство для этого — самые грязные и отвратительные ругательства, какие вы знаете. Вы что, сучки, совсем оглохли?

Тут случилась неловкая заминка, так как мои девушки, взятые из самых добропорядочных семейств и занимавшиеся распутством только в моем обществе, просто-напросто не знали тех эвфемизмов, которые могли усладить слух Клервиль; тем не менее они сделали отчаянную и, конечно, неудачную попытку, и мне пришлось прийти им на помощь: я принялась осыпать градом оскорблений Всевышнего, в чье существование либертина верила не более, чем я. Поскольку язык мой переключился на другой род деятельности, служанка, которая ласкала до этого Клервиль, заменила меня и стала лизать ей влагалище, я же сосредоточилась на богохульстве и покрыла каждого из христианской троицы таким отборным матом, какого они не слышали за всю свою жизнь. Лесбиянка беспрерывно постанывала, громко вздыхала, однако извержение все не наступало, поэтому снова пришлось менять позы. Я не видела более величественного, более прекрасного и возбуждающего зрелища, нежели эта необыкновенная женщина в заключительной стадии ритуала, и пожелай художник изобразить богиню сладострастной любви, лучше модели он бы не нашел: она обхватила руками мою шею, крепко прижалась к моей груди и четверть часа сосала мне язык, заставив девушек целовать себе ягодицы, сплошь покрытые ярко-красными следами порки и составлявшие восхитительный контраст с алебастровой белизной остального тела.

— Клянусь трижды великим божеством содомитов и лесбиянок, — бормотала она, дрожа все сильнее, — мое влагалище клокочет как разъяренный вулкан, Жюльетта, в таком состоянии я способна на все, нет на свете такого преступления, которое я не могла бы совершить прямо сейчас, не сходя с места. Ах, любовь моя, шлюха моя ненаглядная, любимая моя наперсница, я безумно люблю тебя и в твоих объятиях хотела бы провести остаток жизни… Ах, Жюльетта, признайся, что нет ничего приятнее в злодействе, чем безнаказанность, деньги и хорошее здоровье. Я прошу тебя: придумай что-нибудь неслыханное, что-нибудь чудовищное и мерзкое…

Я еще раньше заметила, что особенно сильно возбуждает ее самая юная из служанок и шепотом спросила:

— Вы не хотели бы замучить ее до смерти?

— Нет, — прошептала она в ответ, — это мне не подходит: я не имею ничего против того, чтобы всласть поиздеваться над женщиной, но убить ее… Словом, я предпочла бы мужчину. Только мужчины вдохновляют меня на настоящую жестокость, я хочу мстить им за все, что они с нами делают, пользуясь правом сильного. Ты не представляешь, с какой радостью я убила бы самца, любого самца… Боже мой, с каким восторгом я бы его пытала; я нашла бы медленный, верный и мучительнейший способ умертвить его. Ты в свое время сама узнаешь это наслаждение, а пока, увы, у тебя в доме нет мужчин, поэтому давай закончим наш вечер обычными упражнениями похоти, раз уж нет возможности завершить его настоящим злодейством.

В конце концов изощренное распутство истощило ее в тот вечер: она искупалась в ванной, наполненной розовой водой, высушилась, побрызгала на себя духами и завернулась в прозрачный, открытый во многих местах халат, после чего мы сели ужинать.

Клервиль была настолько же неподражаема за столом, как и в постели, настолько же требовательна и оригинальна в еде, как и в наслаждениях плоти; она питалась только мясом птиц бойцовых пород, которое следовало очистить от костей и затем подать в различных причудливых формах; пила она обыкновенно подслащенную воду, в которую, независимо от времени года, добавлялся лед, и в каждый бокал этого напитка она капала двадцать капель лимонной эсенции и вливала две чайных ложки экстракта цветов апельсина; она никогда не прикасалась к вину, но потребляла большое количество кофе и ликеров; ела она чрезвычайно много и из более, чем пятидесяти стоявших на столе блюд не пропускала ни одного. Заранее предупрежденная о ее вкусах, я лозаботилась о том, чтобы угодить всем ее желаниям. Эта очаровательная дама, привыкшая — всегда и всюду, где и когда это возможно — не отступать от своих правил и привычек, рекомендовала мне их с такой доброжелательной настойчивостью, что я также полюбила подобную диету, не считая, однако, ее воздержания что касается вина: я до сих пор имею такую слабость и, без сомнения, сохраню ее до конца своих дней.

За ужином я призналась подруге, что меня восхищает и изумляет ее либертинаж.

— Ты не все еще видела, — скромно отвечала она, — это лишь малая толика того, чем я обыкновенно занимаюсь во время оргий. Я очень хочу как-нибудь вместе с тобой насладиться по-настоящему; хочу, чтобы тебя приняли в клуб, в котором состою сама и члены которого отличаются чудовищным бесстыдством и распутством. На собрания женатый мужчина приводит свою жену, брат — сестру, отец — дочь, холостяк — своего приятеля, молодой человек — свою возлюбленную; мы собираемся в большой зале, где каждый получает удовольствие сообразно своим вкусам и подчиняется только собственным желаниям и своему воображению. Чем раскованнее ведет себя человек, чем неординарнее его поступки, тем большим уважением он пользуется среди нас, а тем, кто наиболее отличился в сластолюбии или придумал новые средства и способы получать удовольствия, мы выдаем призы.

— О, моя прелесть, — воодушевилась я, заключая Клервиль в объятия, — как возбуждает меня ваш рассказ и как я буду счастлива оказаться в вашем обществе!

— А ты уверена, что тебя примут? — лукаво прищурилась Клервиль. — Кандидаты у нас проходят самые серьезные испытания.

— Неужели вы сомневаетесь в моих способностях и в моей решимости? Неужели вы считаете меня недостойной, зная, чем я занималась, не моргнув глазом, в компании Нуарсея и Сен-Фона?

— Это верно, — согласилась она, — в тебе совершенно нет стыда, а это самое главное. В конце концов твои шансы не так уж и малы. — Затем ее голос зазвенел от воодушевления. — Видишь ли, Жюльетта, очень редко человек находит взаимопонимание или получает взаимное удовольствие с тем, с кем он связан брачными и прочими родственными узами, и, как правило, брак оборачивается отвращением и отчаянием, а чтобы избежать этого, чтобы сокрушить эти мерзкие общественные условности, которые заточают несчастных супругов в пожизненную тюрьму брака, необходимо, чтобы все мужчины и все женщины, без исключения, вступали в подобные клубы. Сотни мужей вместе со своими женами, сотни отцов со своими дочерьми получают у нас все, чего им недостает в обыденной жизни. Допустим, уступая своего супруга другой женщине, я даю ей то, чего не в состоянии дать ей собственный супруг, а от ее благоверного получаю наслаждения, недоступные мне в моей брачной постели. Обмены эти множатся до бесконечности, и таким образом за один вечер женщина может наслаждаться сотней мужчин, а мужчина — сотней женщин; такие праздники плоти закаляют и выявляют характер человека, помогают ему познать самого себя; там царит полнейшая свобода нравов, вкусов и фантазии: мужчина, питающий отвращение к женщинам, развлекается со своими приятелями, женщина, которую привлекают представительницы собственного пола, свободно отдается своим наклонностям; никаких рамок, никаких помех, никакого стыда и скромности — только желание вкусить как можно больше самых разных наслаждений. При этом индивидуальные интересы совпадают с интересами общими, слов'ом, абсолютная и полная гармония. Наш клуб существует пятнадцать лет, и за все это время я не встречала там ни одной недовольной физиономии. Наши отношения исключают ревность и страх измены, а эти чувства — самые коварные враги человеческого счастья, даже одна лишь эта причина возвышает наш клуб над унылыми супружескими союзами, где муж и жена, скрывающие свою личную жизнь друг от друга, обречены либо на пожизненное несчастье, либо на горькие сожаления, ибо часто брак можно разорвать только ценой бесчестья для обоих. Я уверена, что наш пример вдохновит, в конце концов, все человечество, хотя знаю, что на этом пути стоят многие предрассудки, но предрассудок недолговечен, если ему противостоит истинно философский ум. Я вступила в этот клуб в первый же год своего замужества, когда мне было шестнадцать. Признаться, вначале я краснела от стыда при мысли о том, что мне придется появиться обнаженной перед множеством мужчин и женщин, однако за три дня пообвыклась и стала чувствовать себя как рыба в воде. Меня вдохновил пример других, и без ложной скромности скажу, что на четвертый день, увидев, как все вокруг меня вдохновенно и изобретательно погружаются в грязь и бесстыдство, я со всем жаром юной души бросилась в эту пучину и скоро превзошла всех остальных как в смысле теории, так и практики.

Рассказ об этой необыкновенной конгрегации произвел на меня такое действие, что я решила не оставлять Клервилъ в покое до тех пор, пока она не поклянется помочь моему вступлению в ее клуб. Клятва ее была скреплена новыми извержениями спермы, которую мы обе сбросили в изрядном количестве на глазах троих здоровенных лакеев: они держали в руках канделябры с горящими свечами, пока мы страстно ласкали друг друга, и хотя это зрелище невероятно возбуждало их, Клервиль строго-настрого запретила им даже шелохнуться.

— Вот тебе еще один пример, — сказала она, — того, как человек привыкает к цинизму, и чтобы попасть в наш клуб, тебе придется доказать делом, что такая привычка у тебя есть.

Мы расстались, очарованные друг другом, пообещав встретиться снова при первой же возможности.

Нуарсею не терпелось узнать, как продвигаются мои отношения с мадам де Клервиль, и я в самых восторженных выражениях рассказала ему обо всем. Он захотел пикантных подробностей и получил их, затем, так же, как и Клервиль, попенял мне за то, что я держу недостаточно женщин у себя в доме. На следующий день я наняла еще восьмерых; теперь мой сераль состоял из двенадцати красивейших в Париже девушек, и каждый месяц я меняла их на дюжину свежих.

Я поинтересовалась, посещает ли Нуарсей клуб, о котором говорила Клервиль.

— В те времена, когда мужчины составляли большинство, — ответил он, — я не пропускал ни одного собрания, но теперь там всем заправляют представительницы слабого пола, чьей власти я не признаю. Сен-Фон того же мнения и вскоре после меня также вышел ^ из клуба. Но это ничего не значит, — продолжал Нуарсей, — если подобные забавы тебя интересуют, и если Клервиль находит в них удовольствие, я не вижу причин, почему бы и тебе не присоединиться к ним: любой порок имеет ценность, только добродетель смертельно скучна. На этих сборищах ты досыта утолишь свои страсти, и тебе хорошенько прочистят все трубы, поэтому в этом нет ничего плохого, и я тебе советую как можно скорее пройти вступительные испытания.

Он спросил, рассказала ли моя новая подруга о всех своих приключениях, я отрицательно покачала головой, и Нуарсей, улыбнувшись, заметил:

— Хотя у тебя и философский склад ума, и факт этот не мог остаться для нее незамеченным, она, очевидно, просто не захотела тебя шокировать. Ведь Клервиль — образец сластолюбии, жестокости, разврата и атеизма; она погрязла в чудовищной грязи и мерзости, только общественное положение и громадное богатство спасают ее от эшафота, которого она заслуживает многократно: сложи вместе ее ежедневные поступки, помножь их на число дней в месяце, и ты получишь потрясающую сумму; выходит, если даже вешать Клервиль каждый день, такое наказание не будет чрезмерно суровым. Сен-Фон очень высокого мнения о ней и тем не менее, насколько мне известно, предпочитает тебя по многим причинам, поэтому, Жюльетта, продолжай в том же духе и постарайся оправдать доверие того, кто может сделать тебя безмерно счастливой или глубоко несчастной.

Я заверила его, что сделаю все, чтобы не обмануть его надежд; Нуарсей отвез меня на ужин в свой дом, где мы долго беседовали и провели ночь, развлекаясь с двумя обходительными слугами, которые сполна удовлетворили все прихоти этого знатока сладострастия.

Вскоре после всех этих событий, которые всколыхнули мою душу, после всего, что я узнала за это время, я дошла до того, что стала ощущать просто-таки физиологическую потребность совершить свое собственное преступление без постороннего внушения и без чьей бы то ни было помощи, кроме того, я сгорала от нетерпения узнать, так ли уж надежна обещанная мне безнаказанность. Я все тщательно продумала и, наконец, решилась на самый ужасный и рискованный поступок. Желая подвергнуть испытанию свою отвагу и свою жестокость, однажды поздним вечером я облачилась в мужское платье, рассовала по карманам несколько пистолетов, незаметно вышла из дома, остановилась на глухом перекрестке и стала ждать первого встречного с намерением ограбить и убить его просто так, ради удовольствия. Я стояла, прислонившись к стене, и ощущала в себе небывалый подъем, который обычно вызывают сильные страсти и который сродни животному инстинкту, необходимому для того, чтобы насладиться злодейством.

Дрожа от нетерпения, я чутко вслушивалась в тишину и напрягалась при каждом шорохе; я до боли в глазах всматривалась в темноту и малейшее движение ночных теней принимала за приближавшуюся добычу. Наконец, где-то в отдалении послышалось невнятное жалобное бормотание. Я бросилась в ту сторону и увидела бедно одетую женщину, сидевшую на пороге дома.

— Ты кто такая? — спросила я, подходя к ней вплотную.

— Самая несчастная из людей, — всхлипнула она, и я заметила, что ей было не более тридцати лет, — и если вы — посланец смерти, значит, вы пришли с доброй вестью.

— В чем же твое несчастье?

— О, это ужасная история, — ответила она, подняв голову, и при тусклом свете уличного фонаря я разглядела приятное и нежное лицо. — Вряд ли можно найти человека несчастнее меня. Вот уже неделя, как у меня нет ни работы, ни денег; последнее время мы жили вот в этом доме, в крохотной комнатке, потому что нам нечем было платить за квартиру, даже не на что купить молока для ребенка, за это его отобрали у меня, а мужа посадили в тюрьму. Меня бы тоже арестовали, если бы я не убежала от злодеев, которые так жестоко обошлись с моей семьей. И вот я сижу на пороге дома, который когда-то принадлежал мне: ведь я не всегда была нищей, сударь. В добрые времена, когда я могла себе позволить, я помогала нуждающимся, может быть, и вы мне теперь поможете? Мне нужно совсем немного.

Когда я услышала эти слова, горячая волна радости пробежала по моим жилам. О Боже, подумала я, какой удачный случай, и как сладостно будет мое преступление.

— Поднимайся, — грубо сказала я. — В конце концов у тебя осталось твое тело, и я хочу им насладиться.

— Помилуйте, сударь! Меня терзает безутешное горе, а вы говорите мне такие вещи.

— Хватит болтать и делай, что тебе сказано, иначе горько пожалеешь об этом.

Я рывком поставила ее на ноги и приступила к осмотру; должна признать, что он не разочаровал меня: под юбками скрывались свежие, упругие и аппетитные прелести.

— А ну-ка, иди сюда. — Я положила ее руку на свое влагалище. — Да, да, я женщина! И нечего таращить глаза. Становись на колени и поцелуй меня для начала.

— О Господи! Оставьте меня, оставьте, мне это противно! Я бедная, но честная женщина, ради всего святого прошу вас не унижать меня.

Она хотела убежать, я схватила ее за волосы и приставила, пистолет к ее виску.

— Умри стерва! Убирайся к черту и передай ему, что тебя послала Жюльетта.

Да, друзья мои, я убила ее наповал, и когда из головы у нее брызнула кровь, почувствовала, как по моим бедрам потекла теплая жидкость.

Так вот они, сладкие плоды злодейства, думала я; права была моя подруга, когда рассказывала о них с таким упоением. О небо! Какие неземные удовольствия даришь ты порой нам, смертным!

Услышав пистолетный выстрел, жители соседних домов прильнули к окнам, и мне пришлось спасаться бегством, а где-то в темноте слышались крики: «Полиция! Полиция!» Была уже глухая ночь, когда меня схватили, и обнаруженные при мне пистолеты не оставили у полицейских никакого сомнения относительно автора преступления. На первый же вопрос я раздраженно ответила:

— Везите меня в резиденцию господина Сен-Фона, он вам все объяснит.

Растерявшийся сержант не осмелился возражать, хотя мне все-таки связали руки; карета тронулась, я сидела между двух мрачных и молчаливых субъектов, а из моего влагалища продолжала вытекать густая липкая сперма: вот уж правду говорят, что и цепи сладостны для злодея, потому что продлевают спазмы наслаждения.

Сен-Фон еще не ложился, и слуга пошел предупредить его; когда меня ввели в кабинет, я увидела улыбающегося министра.

— Все в порядке, — бросил он сержанту, — если бы вы не привезли эту даму в мой дом, не сносить бы вам головы. А теперь можете быть свободны, вы честно выполнили свой долг. А это происшествие должно остаться в тайне: оно вас не касается. Надеюсь, вы меня поняли?

Оставшись наедине со своим любовником, я во всем призналась, и пока рассказывала все подробности своего приключения, член его набухал, твердел на глазах, а к концу рассказа взметнулся вверх. Он поинтересовался, полюбовалась ли я предсмертной агонией несчастной женщины, и я ответила, что, к сожалению, у меня не было времени.

— Я так и думал. В подобных обстоятельствах вся беда в том, что удовольствие не бывает полным, всеобъемлющим.

— Вы правы, но и в случайном уличном преступлении есть своя прелесть.

— Знаю, знаю, у меня немало таких за плечами; в них тоже есть приятные моменты: нарушение общественного порядка, скандал и тому подобное, включая особую строгость закона к таким проступкам, в конце концов, можно причислить к ним крайнюю нужду этой женщины… Но вообще-то похвастать тут нечем. Ты могла бы привести ее к себе домой, и мы оба получили бы хорошее развлечение. Кстати, сержант не узнал ее имя?

— Если не ошибаюсь, господин мой, ее звали Симон.

— Симон. Ну конечно же! Я рассматривал это дело несколько дней тому назад. Действительно, Симон. Мужа я отправил в тюрьму, а ребенка поместили в детский приют. Знаешь, Жюльетта, эту женщину я хорошо помню: прехорошенькая и приличного происхождения. Я берег ее для твоих забав, и она сказала тебе правду, что ее семья когда-то процветала, и если бы не банкротство и разорение… Значит, ты просто наложила заключительный штрих на мое преступление, тогда этот факт делает всю историю привлекательной от начала до конца.

Возбуждение Сен-Фона довершил мой мужской костюм. Он увел меня в будуар, где принимал меня в первый раз, когда я пришла в его дом. Появился лакей, Сен-Фон, дрожащими от вожделения руками расстегнул мне панталоны и велел ему целовать мне ягодицы, потом взял в руку член слуги и стал тереть его конец о мой задний проход, затем ввел его внутрь; в довершение всего сластолюбец овладел мною сзади, заставив меня сосать лакейский член, а когда я сделала его твердым как жезл, он вставил его в свою задницу. После он признался мне, что в большей мере его оргазм ускорила мысль о том, что он наслаждался задом женщины, которая заслуживает виселицы.

— А этот молодец, что трахал меня, — добавил министр, — первостатейная шельма: я шесть раз спасал его от казни. Ты обратила внимание на его член? Великолепный образчик, не правда ли? А как мастерски он им владеет! Кстати, Жюльетта, пока не забыл: вот деньги, которые я обещал за твое самостоятельное преступление. Карета ждет, можешь отправляться домой, а завтра уедешь в поместье возле Со, которое я купил для тебя в прошлом месяце, возьми с собой прислугу — четырех служанок тебе будет достаточно, разумеется, самых привлекательных, а также повара, дворецкого и троих девственниц, предназначенных для следующего ужина. И жди от меня дальнейших инструкций. Вот пока и все.

Я ушла, очень удовлетворенная успехом своего преступления, переполненная приятными чувствами от того, что совершила его, а наутро уехала из Парижа.

Не успела я устроиться в сельском поместье, стоявшем отдельно от ближайших селений, не менее уединенном, чем жилища отшельников. Тебаида[77], как служанка сообщила, что прибыл незнакомый человек, весьма благородный на вид, и сказал, что его послал министр и что он желает поговорить со мной.

— Пусть подождет, — ответила я и распечатала послание, которое он привез от Сен-Фона. Прочла я следующее: «Пусть ваши люди немедленно схватят подателя сего письма и бросят в один из казематов, которые я выстроил в подвалах дома. Этот человек ни в коем случае не должен иметь возможности бежать, ты за него отвечаешь головой. Скоро появятся его жена и дочь — поступи с ними точно так же. Это мой приказ. Выполняй его в точности и не бойся употребить всю жестокость, на которую ты способна. До скорой встречи». И я велела пригласить незнакомца.

— Сударь, — начала я, приняв самый радушный и приветливый вид, — так вы действительно друг его светлости?

— И моя семья и я сам долгое время пользовались его расположением и добротой, сударыня.

— Это видно из письма, сударь… Позвольте я дам слугам указания, чтобы вас устроили так, как того желает министр.

Предложив ему сесть, я вышла из комнаты.

Мои лакеи, которые были скорее моими рабами, нежели слугами, раздобыли веревку, и вернувшись вместе с ними, я громко сказала:

— Отведите этого господина в апартаменты, которые отвел для него его светлость. — И мои сильные, как быки, телохранители бросились на гостя, вмиг скрутили его и отвели в мрачное подземелье.

— Я протестую, сударыня! Это ужасное недоразумение! — кричал незнакомец, несчастная жертва нашего с Сен-Фоном коварства.

Я осталась глуха к его мольбам и неукоснительно выполнила инструкции министра: отчаянные вопли узника остались без ответа, и я сама закрыла ключом дверь его темницы.

Поднявшись в гостиную, я услышала, как к дому подъехал экипаж. Из него вышли жена и дочь моего гостя, которые предъявили мне верительную грамоту — точную копию первой.

Ах, Сен-Фон, восхищенно подумала я, не спуская глаз с обеих женщин, любуясь красотой матери, породистой статной женщины тридцати шести лет, и нежной скромностью и грацией дочери, только что вступившей в свое шестнадцатилетие; ах, Сен-Фон! как уживается ваша мерзкая чудовищная похоть с вашими министерскими обязанностями? Ведь все, что вы делаете, диктуется исключительно вашими пороками, но не интересами страны.

Я с удовольствием описала бы все стоны и вопли несчастных женщин, когда их грубо втолкнули в подвал, но скажу лишь, что была тронута слезами матери и дочери не более, чем возмущением отца, и была озабочена только тем, чтобы надежно запереть узников столь высокого положения до появления Сен-Фона.

Размышляя о том, какая участь могла ожидать их, я не допускала и мысли, что речь идет о простом заточении, поскольку чувствовала, что просто создана для роли палача, хотя и не получила никаких указаний на сей счет. Пока я ломала над этим голову, мне сообщили о прибытии четвертого персонажа. Каково же было мое искреннее изумление, когда я увидела того самого человека, который, как вы помните, во время первой моей встречи с Сен-Фоном три раза ударил меня по плечам палкой по приказанию министра.

«Прими этого человека со всем радушием и хорошо обращайся с ним, — прочитала я в записке, — ты должна его помнить, потому что до сих пор носишь на теле следы его длани. Он будет играть главную роль в драме, которая разыграется завтра; это палач из Нанта, который по моему приказу должен умертвить твоих узников: мне строго-настрого велено представить их головы королеве к послезавтрашнему дню, я и сам бы с удовольствием помахал топором, если бы Ее Величество не выразила странного желания принять их останки из рук официального палача. По этой причине я направляю к тебе этого человека, хотя он и сам еще не знает, что ему предстоит делать. Прошу тебя проинструктировать его, однако ни в коем случае не позволяй ему взглянуть на смертников — это чрезвычайно важно. Жди меня завтра утром. А пока можешь позабавиться с ними, особенно не церемонься с дамой. Ничего не давай им, кроме хлеба и воды, и лиши дневного света».

— Сударь, — повернулась я к молодому человеку, — министр пишет, что мы с вами уже знакомы. Я действительно не забыла, как вы…

— Да, сударыня. Но, увы, приказ есть приказ.

— Вы правы, и я не держу на вас зла, — я протянула ему руку, которую он поспешно и пылко поцеловал. — Однако пора обедать. Пройдемте к столу, заодно и побеседуем.

Делькур — так звали палача — был очень приятный и обходительный мужчина двадцати восьми лет, и на этот раз он произвел на меня весьма недурное впечатление. Я оказала ему самые искренние знаки внимания и, когда с обедом было покончено, сразу пошла в атаку. Она была успешной, а обнаружив у него между ног великолепный инструмент, я пришла в полный восторг.

— Ради бога, дорогой, — сказала я, — вытащи эту штуку, я хочу видеть, что ты там прячешь. О, какая восхитительная штучка, она приводит меня в экстаз! А твоя профессия заставляет дрожать от вожделения, одним словом, ты должен сейчас же удовлетворить меня.

Он, не теряя времени, выставил напоказ свой удивительный член, я, по своему обыкновению, схватила его, собираясь заглотить до самого основания, но он был настолько велик, что во рту у меня поместилась только половина. Распластавшись на кушетке, Делькур накрыл руками мою промежность, потом погрузил туда свое лицо и две секунды спустя мы кончили одновременно. Увидев, как жадно я глотаю его сперму, он застонал от восторга.

— Черт побери, — виновато проговорил он, — я слишком поспешил, но готов немедленно исправить свою ошибку.

Его разгоряченный посох был все еще тверд, и Делькур сменил позу: впился в мои губы, липкие от его спермы, и я получила от его истекающего соком члена такое наслаждение, какого редко удостаивается женщина. Четверть часа Делькур совершал мощные толчки в мою вагину, затем, почувствовав близкое извержение, несколько охладил свой пыл, и когда, наконец, моя куночка торжествующе затрепетала, сбросил вторую порцию семени, и я, мгновенно перевернувшись, успела проглотить ее с тем же восторгом, что и первую.

— Знаешь, Делькур, — сказала я, как только пришла в себя и смогла трезво оценить происшедшее, — ты, должно быть, удивлен необычным приемом, который я тебе оказала, возможно, тебя шокировало мое поведение и мой натиск, быть может, ты даже принимаешь меня за потаскуху? Несмотря на все мое презрение к тому, что на языке идиотов зовется репутацией, я должна сказать, что оказала тебе честь не в силу своего кокетства или физиологической потребности, а только в силу моего необычного образа мысли. Ты — профессиональный убийца, к тому же обладатель редкого в своем роде члена. Но не твой член, а твоя профессия возбудила меня, и мне в высшей степени наплевать, что ты обо мне думаешь — презираешь или ненавидишь. Ты меня удовлетворил, я получила от тебя все, что хотела, а все прочее не имеет значения.

— О, небесное создание, — отвечал Делькур, — не презрение и ненависть я чувствую к вам, а глубочайшее почтение. Вы заслуживаете поклонения, я боготворю вас и удивлен только тем, что ваш экстаз вызван фактом, который обычно вызывает у других отвращение.

— Это не имеет никакого значения, — повторила я. — Это просто дело вкуса, а вкусы у всех разные; меня, например, привлекает в тебе именно то, что отталкивает ординарных людей, так что это всего лишь распущенность с моей стороны, и не вздумай вообразить себе что-то иное. Мои отношения с министром ограждают меня от любых интриг — заруби это себе на носу. Мы проведем вместе сегодняшний вечер, а, если я захочу, то и всю ночь, и на этом конец.

— Да, сударыня, — почтительно ответил он, — и от вас я жду только протекции и снисходительности.

— На другое ты и не можешь рассчитывать, но взамен должен исполнять все, что подскажет мне мое воображение. Хочу предупредить тебя, что оно безгранично и порой заходит очень далеко.

Делькур снова начал ласкать одной рукой мою грудь, другой — клитор, а языком достал до самой гортани; через несколько минут мне это надоело, я велела ему оставить свои глупости и ответить на некоторые вопросы.

— Для начала скажи, почему Сен-Фон заставил тебя ударить меня в тот раз? Эта мысль до сих пор не дает мне покоя.

— Распутство, сударыня, чистейшее распутство. Вы же знаете министра: у него такие оригинальные вкусы.

— Значит он вовлекает тебя в свои оргии?

— Только когда я бываю в Париже.

— Он тебя содомировал?

— Да, сударыня.

— А ты его?

— Разумеется.

— А не приходилось тебе пороть его?

— Весьма часто.

— О, дьявольщина, я обожаю такие упражнения! Что же ты остановился? Ласкай меня… Вот это другое дело. А не заставлял он тебя истязать других женщин?

— Иногда такое случалось.

— Может быть, тебе приходилось делать еще кое-что?

— Позвольте мне сохранить секреты министра, сударыня. Впрочем, любое ваше предположение может оказаться правдой, поскольку вам хорошо известны вкусы и привычки его светлости.

— А не слышал ли ты о его планах против меня? — Насколько я знаю, сударыня, он очень вас уважает и доверяет вам; он к вам привязан, можете мне поверить.

— Я отвечаю ему тем же: я его обожаю и, надеюсь, он знает об этом. Однако коли ты не хочешь быть откровенным, давай поговорим о другом. Скажи на милость, как тебе удается жить такой жизнью, неужели из глубин твоей души не взывает голос жалости к несчастным, которых ты хладнокровно убиваешь именем закона?

— Знаете, сударыня, в нашей профессии можно достич основательной и научно объяснимой жестокости только благодаря принципам, которые совершенно неизвестны людей.

— Выходит, все дело в принципах? Я хочу, чтобы ты рассказал о них подробнее.

— Они взрастают на почве абсолютной бесчеловечности; наше воспитание начинается в раннем возрасте, с детства нам прививают систему ценностей, в которой человеческая жизнь не стоит ровным счетом ничего, а закон решает все. В результате мы, не моргнув глазом, можем перерезать горло ближнему, точно так же, как мясник режет теленка. Разве мясника тошнит от своего занятия? Да он даже не знает, что это такое. Вот так же обстоит дело с нами.

— Я понимаю, что исполнять закон — твоя профессия. А как ты относишься к тому, чтобы сочетать работу с удовольствиями?

— Положительно, сударыня. Как может быть иначе? Искоренив в себе предрассудки, мы уже не видим в убийстве людей ничего дурного.

— Как? Разве ты не считаешь злом убивать людей?

— Прежде всего позвольте спросить вас, что такое убийство? Если бы уничтожение живых существ не было одним из фундаментальных законов Природы, тогда я бы поверил, что оно оскорбляет эту непостижимую Природу, но поскольку не бывает природных или естественных процессов, где разрушение не служит необходимым элементом мирового порядка, и поскольку она созидает только благодаря разрушению, совершенно очевидно, что разрушитель действует заодно с Природой. Не менее очевидно и то, что тот, кто отказывается от разрушения, глубоко оскорбляет ее, так как — ив том нет сомнения — только за счет разрушения мы даем Природе средства для созидания, следовательно, чем больше мы уничтожаем, тем больше мы ей угождаем; если убийство — основа творчества Природы, тогда убийца — вернейший ее служитель; и вот, осознав эту истину, мы, палачи, полагаем, что свято выполняем свой долг перед нашей праматерью, которая питается убийством.

— Но в таких доктринах содержится зерно их собственной гибели.

— И тем не менее они верны, сударыня. Ученые и мыслители могли бы доказать это гораздо лучше меня, но исходный момент их рассуждений будет тот же.

— Знаешь, друг мой, — перешла я к главному, — ты достаточно усладил меня, и мне хватит этого на всю ночь, кроме того, ты подал мне мысль, которая подобна искре, попавшей в бочку с порохом. Здесь, в доме, есть три узника, тебя вызвали сюда для того, чтобы ты их казнил. Поверь, я с огромным удовольствием буду наблюдать за этим зрелищем; ты обладаешь большим опытом в таких делах, и я прошу тебя объяснить мне всю механику подобного акта. Я верно поняла, что только распутство помогает тебе победить глупый предрассудок? Ты только что убедительно показал, что убийство скорее служит Природе, нежели ее оскорбляет…

— Что же вы хотите знать, сударыня?

— Правда ли, как я слышала, что вы, палачи, способны совершить убийство и получить от него удовольствие, только думая И о нем как о предмете распутства? Словом, я тебя спрашиваю: правда ли, что во время казни твой член поднимается?

— Нет никакого сомнения, сударыня, что похотливость и распутство логически приводят к мысли об убийстве, и всем известно, что пресыщенный человек должен обрести утраченные силы, совершая то, что глупцам угодно называть преступлением: мы ввергаем жертву в необыкновенный трепет, его отголоски в наших нервах служат для нас самым мощным стимулом; какой только можно себе представить, и вся затраченная до этого энергия вновь вливается в наше тело одновременно с агонией жертвы. Вообще убийство считают одним из самых надежных двигателей распутства и самым, кстати, приятным; однако неправда, что для совершения убийства непременно надо находиться в пылу страсти. Доказательством служит исключительное спокойствие, с каким делают свое дело большинство моих коллег; конечна, они испытывают какое-то волнение, но это совсем не то, что страсть, охватывающая распутника или страсть того, кто убивает из мести, из жадности или же просто из-за своей жестокости. Это говорит о том, что есть разные виды убийства, И только один из них связан с распутством; однако это не означает, что Природа предпочитает какой-то определенный вид.

— Все, что ты говоришь, вполне справедливо, Делькур, но тем не менее я полагаю, что в интересах самого убийства желательно, чтобы исполнитель вдохновлялся только похотью, так как похоть никогда не влечет за собой угрызений совести, и даже воспоминание о том, что произошло, доставляет радость, между тем как в других случаях, как только пыл спадает, тут же появляются сожаления, особенно если человек не отличается философским умом, следовательно, на мой взгляд, убивать стоит только во время распутства. В принципе можно убивать по любой причине, лишь бы при этом присутствовала эрекция как надежный щит от последующих угрызений совести.

— В таком случае, — заметил Делькур, — вы считаете, что любую страсть можно усилить или подпитать похотью?

— Похоть для страстей — это то же самое, что нервный флюид для 'жизни; она их возбуждает, она дает им силу, и вот верное тому доказательство: не зря говорят, что кастраты, лишенные семенников, не могут иметь никаких страстей.

— Значит, по-вашему, честолюбие, жестокость, алчность, месть приводят к тому же результату, что и похоть?

— Да, я уверена, что все эти страсти вызывают эрекцию, и любой тонко чувствующий и высокоорганизованный человек придет от любой из них в возбуждение, не меньшее, чем от похоти. Концентрация мысли на образах, связанных с тщеславием, жестокостью, жадностью, местью, подобна самой сильной ласке, и такие мысли не раз заставляли меня извергаться до последней капли. Вслед за мыслью о любом преступлении, вдохновленном любой страстью, я чувствовала, как по моим жилам разливается жар похоти: обман, коварство, ложь, подлость, жестокость и даже обжорство всегда вызывают во мне подобное чувство, словом, не существует порока, который не мог бы не разжечь во мне похоти, или, если угодно, факел похоти в любой момент может разжечь в моем сердце все на свете пороки, которые будут полыхать священным огнем: все средства хороши для нас, людей, устроенных таким образом. Вот такие у меня принципы, дорогой мой.

— Я согласен с вами, — тут же откликнулся Делькур, — и не хочу это скрывать.

— Мне по душе твоя откровенность: она раскрывает твой характер. После всего, что я о тебе узнала, я была бы неприятно удивлена, если бы ты не испытывал похоти при исполнении своих официальных обязанностей, ведь это чувство дает тебе возможность получить удовольствие, недоступное для твоих собратьев по профессии, которые действуют бездумно, механически.

— Должен признать, сударыня, что вы очень хорошо поняли мою душу.

— Ах ты, плут, — улыбнулась я, взяв в руку его член, и начала энергично массировать его и наполнять новой энергией, — ведь ты же тайный распутник, так почему не признаешься, что твой инструмент твердеет при мысли об удовольствиях, которые ты получил сегодня, а при мысли о том, что завтра между нами все кончится, ты испытаешь оргазм?

Моя мудреная речь привела Делькура в недоумение и растерянность, я пристально посмотрела на него и пришла ему на помощь:

— Ладно, друг мой, я вовсе не хочу покушаться на твои принципы, но хочу испытать следствия, которые из них вытекают, — говоря эти слова, я вся тряслась от вожделения. — А ну-ка встряхнись, сейчас мы испробуем еще кое-что, не совсем обычное…

— Як вашим услугам, сударыня, — с готовностью сказал он.

— Сейчас ты будешь бить, оскорблять меня, пороть… Разве не этим ты занимаешься каждый день с грязными девками, разве такие упражнения не возбуждают тебя? Отвечай же!

— Вы правы, сударыня.

— Разумеется. Так вот, завтра тебе предстоит трудный день, и лучше подготовиться к нему сегодня. Вот тебе мое тело, все в твоем распоряжении.

И Делькур, повинуясь мне, начал с того, что наградил мою заднюю часть несколькими шлепками и пинками, потом взял розги и хлестал меня минут пятнадцать, и все это время одна из служанок лизала мне влагалище.

— Делькур, — вскричала я, — ты волшебник! Ты великий разрушитель человеческой породы! Я обожаю тебя и жду от тебя неслыханных наслаждений; давай, давай, злодей, бей сильнее свою шлюху, терзай ее… Я сейчас кончу… кончу при одной мысли о том, что моя кровь омывает твои руки, так пусть она льется рекой…

И она лилась в изобилии… Я была в экстазе, друзья мои, и наш бедный язык не в силах описать полыхавший во мне пожар; представить это состояние может лишь тот, кто имеет такое, как у меня, воображение, а понять его дано только тому, чьи мозги устроены так, как ваши. Под конец я вылила в рот своему истязателю невероятное количество спермы и никогда в жизни не испытывала я столь мучительных и столь сладостных спазм.

— А теперь, Делькур, — сказала я, — ты должен оказать мне еще одну, последнюю услугу, поэтому соберись с силами и приготовься. Вот эта прекрасная попочка, которую ты так безбожно исполосовал и порвал в клочья, ждет тебя с нетерпением и хочет, чтобы ты приласкал и утешил ее. На острове Цитера у Венеры было несколько храмов, как тебе известно, а я повелеваю тебе войти в самый потаенный: пристраивайся сзади, мой дорогой, да не мешкай…

— Великий Боже! — восхитился Делькур. — Я и не смел предложить вам это! О божественная! взгляните, что вы со мной сделали.

Действительно, мой бомбардир продемонстрировал мне член, который был тверже и внушительнее всех мною виденных.

— Итак, проказник, выходит, ты влюблен в мою жопку?

— Ах, сударыня, я не видел ничего прекраснее и восхитительнее! у — Очень хорошо, дорогой. Законы Природы созданы для того, чтобы мы иногда нарушали их, чтобы испытали все мыслимые удовольствия; так иди же ко мне скорее.

И Делькур, верный служитель алтаря, к которому я его призвала, прильнул к нему, хотя тот был залит кровью, и осыпал его самыми нежными ласками. Его язык бешено вращался в моей пещерке, поднимая температуру моих ощущений. А юная служанка, чью голову я стискивала бедрами, довела мое влагалище до кипения. Снова из него потоком хлынула плоть, в нем не осталось ни капли, и я некоторое время лежала неподвижная и опустошенная. Однако после этого я внезапно потеряла всякий интерес к

Делькуру и даже почувствовала к нему презрение. Насколько велика была моя страсть к мужчине час назад, настолько же велико было теперь мое отвращение к нему. Вот чем могут обернуться сумбурные, беспорядочные желания: чем выше они воспаряют, тем глубже пустота, которую мы ощущаем после. Кретины доказывают таким аргументом существование Бога, между тем как я нахожу в этом лишь самое верное подтверждение философии материализма: чем дешевле вы оцениваете свою жизнь, тем больше оснований полагать ее делом рук божьих. Отослав Делькура спать, я всю ночь предавалась лесбийским утехам со своими служанками.

Сен-Фон приехал на следующий день ближе к полудню. Он отпустил своих слуг и кучера и прошел прямо в гостиную. Мы обнялись, и я рассказала ему обо всем, еще не зная, как он отнесется к шутке, которую я разыграла с Делькуром, так как опасалась, что он узнает об этом от кого-нибудь другого.

— Жюльетта, — сказал он, когда я закончила свой рассказ, — если бы я не твердил тебе много раз, что буду относиться самым снисходительным образом к твоим шалостям, я бы, конечно, устроил тебе нагоняй. Ты не можешь не совокупляться, и это вполне естественно, но твоей ошибкой был выбор партнера: ведь ты не знаешь, можно ли положиться на Делькура. Однако я рад, что ты с ним познакомилась; он два года был моим пажом, когда ему было четырнадцать лет, сам он из Нанта, где служил палачом его отец, и этим фактом объясняется мой интерес к мальчишке; я лишил его невинности, а когда мне надоело с ним развлекаться, передал его главному палачу Парижа, чьим помощником он оставался до самой смерти отца; потом унаследовал отцовский пост в Нанте. Парень он неглупый и изрядный развратник, но, как я уже сказал, он не из тех, кому можно доверять. Ну ладно, послушай теперь об узниках, которых нам предстоит казнить.

Из всех жителей королевства де Клорис, возможно, больше всего способствовал моему продвижению; в тот год, когда меня собирались назначить министром, он, будучи еще молодым, был любовником герцогини де Г., чья власть при дворе была почти неограничена, и вот, главным образом благодаря усилиям и интригам этой парочки, я получил от короля пост, который занимаю поныне. С тех пор я питаю неистребимую ненависть к Клорису; прежде я обходил его дальней дорогой, боялся встретиться с ним; пока его покровительница была жива, я воздерживался от решительных шагов, но недавно она скончалась, вернее, я устроил так, чтобы она скончалась, и Клорис стал номером первым в моем черном списке, кстати, к тому времени он женился на моей кузине.

— О Господи! Так эта женщина ваша кузина?

— Да, Жюльетта, и факт этот немало способствовал ее участи. У меня давно зрели планы касательно этой дамы, так как она всегда противодействовала моим желаниям. Потом я заинтересовался их дочерью и вот тогда-то и столкнулся, с откровенной враждебностью, и моя ярость и неукротимое желание разорвать все семейство на куски достигли своего предела. Чтобы ускорить развязку, я прибегнул к подлости, низости, лжи и клевете и, в конце концов, настолько разжег неприязнь королевы к отцу и дочери, намекнув, что однажды Клорис уложил свою дочь в постель королю, что при нашей последней встрече ее величество, будучи в сильнейшем гневе, велела мне убрать их обоих. Она особенно настаивала на том, что должна получить их головы к завтрашнему дню, за что мне назначена награда в три миллиона за каждую; я подчинюсь приказу королевы и сделаю это с удовольствием, можешь быть уверена, и месть моя будет сопровождаться весьма приятными эпизодами.

— Тут такое жуткое сочетание преступлений, господин мой, что у меня начинает кружиться голова.

— Меня это тоже очень возбуждает, мой ангел, и я приехал сюда с самыми чудовищными намерениями. Кстати, уже неделю Я не испытывал оргазма и горжусь своим искусством подогревать страсть посредством воздержания. За последние семь дней я развлекался с двумя сотнями шлюх и имел интимные отношения еще с сотней лиц обоего пола, однако за все это время не выбросил из себя ни капли спермы. Играя таким образом с Природой, я дошел до состояния кипящего котла и не завидую тем, на кого обрушится этот ураган… Ты сказала, чтобы нас оставили одних и чтобы никто, за исключением лиц, необходимых дай спектакля, не был допущен в дом?

— Да, мой повелитель. Кроме того, я приказала повесить на месте любого, кто попытается вторгнуться к нам, на всякий случай я выставила возле Со эскадрон драгун, так что никогда обстановка для злодеяния не была столь благоприятной, и мы и будем наслаждаться в свое удовольствие.

— Вот взгляни, до чего довели меня твои слова.

— Действительно, вы вот-вот кончите.

— А ты?

Не дожидаясь моего ответа и желая получить доказательства сладостной агонии, в которой я пребывала, негодник задрал мне юбку и медленно провел ладонью по влагалищу, потом с улыбкой Досмотрел на свои, покрытые липким нектаром пальцы — красноречивый признак моего крайнего возбуждения.

— Ты знаешь, — сказал министр, — я обожаю в тебе такие симптомы, ибо они подтверждают сходство наших мыслей. Но погоди: я должен сцедить первую порцию, которая закупоривает выход спермы.

И, присосавшись губами к моей куночке, распутник добрую четверть часа слизывал все, что там находилось, потом перевернул меня на живот.

— Да, — признался он, — больше всего на свете я люблю целовать эту несравненную норку. А ведь в ней недавно кто-то побывал, не так ли? Не иначе, как этот подлец. Ясно как день, что тебя только что сношали в попку.

Говоря это, он не переставал мычать от удовольствия и страстно целовать анальное отверстие и прилегающие к нему места, затем спустил с себя панталоны, обнажив свой зад, и я, опустившись на колени, долго его облизывала.

— Какая же ты искусница, милая моя стервочка, — повторял он, упиваясь моими ласками. — Я бы сказал, что ты без ума от моего зада. А вот и мой член просыпается — поласкай и его. Можешь позволить себе и другие шалости: час Венеры должны возвестить колокола Безумия.

— Сегодня чудная теплая погода, — предложила я, — вы можете раздеться совсем, и мы придумаем для вас оригинальный наряд: сделаем прическу наподобие дракона или змея на манер дикарей Патагонии, щеки раскрасим красной краской, нарисуем усы, наденем через плечо перевязь и сложим в нее все инструменты, которые понадобятся для пыток. Такой костюм, наверняка, приведет их в ужас, ведь, прежде чем окунуться в злодейство, надо внушить жертвам страх.

— Ты права, Жюльетта, как всегда права. Поэтому я целиком полагаюсь на твой вкус.

— Облачение и амуниция играют первостепенную роль, даже наши справедливейшие в мире судьи облачаются, как герои дешевой комедии или балаганные шуты.

— Мой единственный упрек в адрес нынешней судейской братии заключается в том, что она состоит из людей, которым, к сожалению, не хватает хладнокровия, но поскольку мы живем в такие времена, Бог с ними. Знай, Жюльетта: лучше не поднимать руку на власть предержащих, если только не хочешь запачкаться в собственной крови.

Между тем обед был приготовлен, мы сели за стол и продолжили беседу в том же духе.

— Разумеется, — говорил министр, — законы надо ужесточить во что бы то ни стало, и сегодня счастливо управляются те страны, где правит инквизиция. Только они находятся под истинной властью коронованных особ; задача духовных оков — упрочить оковы политические; власть скипетра зависит от власти кардинала, и обе власти — светская и клерикальная — исключительно заинтересованы в том, чтобы поддерживать друг друга, потому что чернь может добиться своего освобождения, только расколов их единство. Ничто так надежно не устрашает нацию, как страх перед религией, ничто так не пугает людей, как вечный адский огонь, грозящий вероотступникам, вот почему суверены Европы всегда поддерживают наилучшие отношения с Римом. Мы же, одна из немногих крупных держав этого мира, ни во что не ставим грозные окрики презренного Ватикана и плюем на них, и нам лучше держать наших рабов в постоянном страхе, так как это единственный способ угнетать народ. По примеру Макиавелли я бы хотел, чтобы пропасть между королем и чернью была не менее широка, чем между божеством и тараканом, чтобы одним мановением руки монарх мог превратить свой трон в остров в необъятном море крови; он должен быть богом на земле, а его подданные имеют право лишь падать ниц в его присутствии. Не отыщется на свете такого идиота, который осмелится сравнивать физическую конституцию — да, да, простую физическую конституцию — короля и простолюдина. Я склонен считать, что Природа вложила и в того и в другого одинаковые потребности, но ведь и лев и земляной червь имеют одни и те же потребности, однако служит ли этот факт признаком сходства между ними? Не забывай, Жюльетта, что как только короли начнут терять свой авторитет в Европе, они приблизятся к презренной толпе, и это будет первым шагом к их падению, а если они будут оставаться на недосягаемой и невидимой высоте наподобие восточных монархов, весь мир будет дрожать при родном упоминании их имени. Неуважение питается фамильярностью, а фамильярность проистекает от близости к людям и от того, что они видят монарха ежедневно и привыкают к нему. Древние римляне больше трепетали перед Тиберием, сосланным на Капри, нежели перед Титом, который шатался по городу и утешал бедных и несчастных подданных.

— Однако вам по душе деспотизм, — заметила я, — потому — что вы обладаете большим могуществом, но как может он полюбиться слабому существу?

— Он полюбится каждому, Жюльетта, — ответил Сен-Фон со спокойной убежденностью, — и все человечество идет неуклонно в этом направлении. Стремление к деспотизму — вот самое первое желание, которое внушила нам Природа, и ее закон не имеет ничего общего с глупой поговоркой о том, что с другими поступать следует так, как вы хотите, чтобы они поступали с вами, при этом еще и добавляют, что эта заповедь обусловлена страхом перед ответными репрессиями, хотя нет никакого сомнения в том, что только ничтожные рабы, боящиеся собственной тени, придумали подобное наставление и самым наглым образом пытаются всучить его нам под видом естественного закона. Я же утверждаю: самое первое, самое глубокое и сильное желание в человеке — заковать в цепи своего ближнего и угнетать его изо всех сил. Сосунок, который кусает грудь своей кормилицы, ребенок, который постоянно ломает свою погремушку, показывают нам, что склонность к разрушению, жестокости и угнетению — это самое первое, что Природа запечатлела в наших сердцах, и что она зависит от вида заложенной в нас чувствительности. Поэтому я полагаю самоочевидным тот факт, что все удовольствия, которые скрашивают жизнь человека, все наслаждения, которые он способен испытывать, все, что служит утолению его страстей, — все это целиком и полностью выражается в его деспотизме по отношению к своим собратьям. В сластолюбивой Азии предметы удовольствия содержатся в заточении — в гаремах, и это доказывает, что угнетение и тирания намного усиливают похоть, и много приятнее удовольствие, когда оно получено через посредство насилия. Когда люди поймут, что степень насилия определяет количество человеческого счастья, поскольку насилие дает необходимую встряску нервной системе, тогда счастливейшим из смертных будет считаться самый грубый, самый жестокий, самый коварный и порочный человек. Ибо, как часто повторяет наш друг Нуарсей, счастье заключается не в пороке и не в добродетели, но в том, под каким углом мы смотрим на то и на другое, и выбор зависит от нашей индивидуальной организации. Мой аппетит вызывается не блюдом, которое мне подают, — он заложен глубоко внутри меня и он называется потребностью моей души; одна и та же пища может вызывать совершенно разные эмоции у двоих разных людей: скажем, у голодного потекут слюнки, а у того, кто набил свой желудок, появится отвращение, однако здесь надо учитывать коренное различие между полученными вибрациями: порок вызывает в органах человека с порочными наклонностями более сильные ощущения, нежели добродетель в человеке добродетельном. Веспасиан имел доброе сердце, а Нерон был дьяволом несмотря на тот факт, что оба обладали чувствительностью, — просто у них был разный темперамент и разные виды чувствительности, так что, без сомнения, Нерон испытывал более яркие ощущения, чем Веспасиан, и был намного счастливее. Почему? Да потому что более сильные ощущения всегда доставляют человеку больше удовольствий, и сильная личность, благодаря своей внутренней организации, служит сосудом скорее для всего злого, нежели для доброго, и скорее познает счастье, чем мягкий и миролюбивый человек, чья слабая организация не даст ему иных возможностей, кроме как уныло жевать презренную жвачку банальной добропорядочности; скажи, в чем достоинство добродетели, если повсеместно люди предпочитают ей порок? Итак, Веспасиан и Нерон были настолько счастливы, насколько это было в их силах, но Нерон все-таки был счастливее, так как его удовольствия были несравненно живее, острее и глубже, между тем как Веспасиан, раздавая нищим милостыню (по его словам «бедные тоже должны жить»), испытывал ощущения, бесконечно более слабые, чем Нерон, который с лирой в руках любовался тем, как горит Рим. Мне могут возразить, что первый заслужил высшие божеские почести, а второй — отвращение и ненависть. Пусть так, но меня интересует не воздействие, которое они оказали на потомков, — я оцениваю внутренние ощущения, которые они испытывали в силу своих природных наклонностей, и разницу между вибрациями, которые ощущал каждый из них. Следовательно, я имею право заявить, что счастливейшим на земле человеком непременно будет тот, кто склонен к самым мерзким, самым вызывающим и преступным привычкам и кто чаще дает им волю, словом, тот, кто ежедневно удваивает и утраивает размах своих злодеяний.

— Получается, что самая добрая услуга, какую можно оказать молодым, — заметила я, выслушав эту длинную речь, — это вырвать из их сердец семена добра, которые посеяла Природа или воспитание?

— Совершенно верно: растоптать их и вырвать без жалости, — отвечал Сен-Фон. — И даже если человек, в ком ты хочешь искоренить добродетель, утверждает, будто нашел в ней счастье, ты не должна колебаться и всеми средствами помочь заблудшему. Лучше уничтожить одного, чтобы разбудить многих — вот в этом И будет заключаться истинная услуга, за которую, рано или поздно, человечество возблагодарит тебя, вот почему, в отличие от моего предшественника, я разрешил печатать и продавать Всевозможные непристойные книги, ибо полагаю их исключительно полезными для человеческого счастья и благополучия, двигателями прогресса философии, необходимым условием для искоренения предрассудков и во всех смыслах ведущими к обогащению сокровищницы человеческих знаний. Мое покровительство и поддержка обеспечены тому автору, кто имеет мужество открыто сказать правду; я буду платить ему за смелые идеи, буду поощрять их и способствовать их распространению; такие люди встречаются редко, но государство остро в них нуждается, и труд их следует щедро вознаграждать.

— Но как это сочетается с суровостью вашего правления? Или с инквизицией, которую вы желаете установить?

— Очень даже сочетается, — ответил Сен-Фон. — Я исповедую суровость, чтобы держать людей в руках, а если частенько подумываю о введении во Франции «аутодафе», так это только в интересах порядка в стране. Меч мой никогда не будет занесен над правящими классами, над людьми, по происхождению или по уму составляющими сливки общества.

— Однако если все, без исключения, смогут читать непристойные произведения, не будет ли это угрозой для избранных, от которых, насколько я поняла, вы желаете отвести удары судьбы?

— Это совершенно невозможно, — категорически заявил министр. — Если подобные книги и пробудят в слабой душе желание разорвать свои цепи — кстати, дабы ни у кого такого желания не возникало, я вообще отменил бы все цепи, — сильный человек, со своей стороны, найдет в них подсказку, как затянуть их потуже и сделать потяжелее. Словом, раб, возможно, достигнет за десять лет того, чего господин добьется за одну ночь.

— Вас часто обвиняют, — осмелилась заметить я, — в снисхождении к тому, что способствует падению нынешних нравов, и говорят, будто никогда доселе они не были столь низкими и распущенными, как после вашего прихода к власти.

— Может быть и так, но перед нами стоит сложная задача сделать их такими, как мне бы того хотелось, и в настоящее время я работаю над новым уголовным кодексом, который, надеюсь, поможет нам продвинуться в нужном направлении. Я не думаю, что это какой-то секрет, но пока не имею права посвятить тебя во все подробности, Жюльетта, скажу только, что жизненно важная задача политики любого правительства состоит в том, чтобы поощрять максимальное развращение нации: пока человек истощает свое тело и душу в наслаждениях сладостного и губительного разврата, он не чувствует тяжести своих цепей, и вы всегда можете набросить на него новые так, что он даже этого не заметит. Таким образом, истинной сущностью государственной власти является стократное умножение всех возможных средств оболванить и развратить народ. Открыто творимое зло, вызывающая роскошь в бесчисленных публичных домах, всеобщая амнистия за все виды преступлений, совершенных в пылу разврата — вот средства держать плебс в узде. А вы, претендующие на власть, остерегайтесь добродетели в своей империи: стоит лишь дать ей волю, и глаза ваших подданных раскроются, и троны ваши, покоящиеся ни на чем ином, как на зле и пороке, рухнут очень скоро; пробуждение свободного человека будет ужасным для деспотов, и в тот день, когда он перестанет купаться в пороке, он начнет думать о том, чтобы стать господином.

— И каков же этот будущий кодекс? — поинтересовалась я.

— Прежде всего я намерен подготовить общественное мнение, ты же знаешь, как у нас во Франции относятся к модным веяниям. А дальнейший план таков.

1) Я ввожу новый покрой мужского и женского платья, который выставит на всеобщее обозрение все части тела, вызывающие похоть, в особенности заднюю часть.

2) По всей стране будут устраиваться спектакли но примеру Игрищ Флоры, которые проводились в славном Риме и на которых юноши и девушки танцевали обнаженными.

3) Взамен морали и религии, которые будут упразднены из системы образования, в светских школах будут изучать чистые и неискаженные принципы Природы; все дети обоего пола, достигшие пятнадцати лет и не сумевшие к тому времени найти возлюбленного или возлюбленную, будут очень строго осуждаться, наказываться, подвергаться публичному позору; будет объявлено, что все юноши и девушки, не имеющие постоянных половых связей, должны представить документ, удостоверяющий занятие проституцией, а также отсутствие девственности в любой форме и в любом месте.

4) Христианство будет навсегда изгнано из страны, во Франции будут отмечаться лишь ритуальные праздники распутства. Я избавлюсь от христиан, но не от религии, которую я намерен сохранить, ибо цепи ее полезны и необходимы для укрепления порядка, о чем я тебе уже говорил. Объект поклонения не имеет никакого значения, главное — духовенство, его служители, однако я бы предпочел, чтобы карающий меч суеверия держали в руках жрецы Венеры, а не поклонники Марии.

5) Человеческое стадо надо держать в ярме, в постоянном угнетении, что само по себе сделает его бесправным и бессильным, неспособным не только на то, чтобы добиться господства, но даже покуситься на прерогативы господ. Привязанные к церковной десятине, как в старое доброе время, простолюдины будут содержаться так же, как и любая другая живность, и будут свободно продаваться и покупаться. Только простой люд будет попадать в руки правосудия, которое будет карать их за малейшие проступки. Владелец получит право на жизнь и смерть раба и его семьи, и ни одна жалоба раба не будет рассматриваться в суде. Дорога в школу для него будет закрыта: чтобы пахать землю, знания не нужны, на глазах землепашца должна быть повязка, ибо свет всегда опасен. Любой человек, независимо от общественного положения, которому взбредет в голову смущать народ или, хуже того, призывать его к бунту, будет брошен на съедение хищным зверям.

6) В каждом городе и в каждой деревне будут учреждены публичные дома, где посетителей будут ублажать лица обоего пола; число этих заведений будет пропорционально населению данной местности из расчета, по крайней мере, по одному мужскому и одному женскому заведению на тысячу жителей, а в каждом будет три сотни душ, которых будут помещать туда с двенадцати лет и которые не смогут выйти оттуда прежде, чем им исполнится двадцать пять. Эти заведения будут финансироваться правительством, и только представители свободного класса получат право посещать их и делать там все, что им захочется.

7) Все, что ныне считается преступлением в пылу распутства — убийство во время оргии, инцест, насилие, содомия, адюльтер и прочее, — будет наказываться только в том случае, если их совершит представитель касты рабов.

8) Будут учреждаться награды для самых знаменитых распутниц в публичных домах, равно как и для юношей, достигших искусства ублажать посетителей. Тот, кто придумает новый способ наслаждения, будет получать премии и стипендии, то же самое относится и к авторам наиболее циничных и непристойных книг, и ко всем либертинам и либертенам, заслужившим всеобщее признание.

9) Рабы будут жить как илоты у древних лакедемонян. А поскольку исчезнет различие между рабом и домашним животным, какой смысл наказывать за убийство первого строже, чем за убийство второго?

— Господин мой, — вставила я, — последний ваш пункт, по-моему, требует разъяснения. Я хотела бы услышать доказательство, что не существует различия между рабом и скотом.

— Взгляни на творение Природы, — отвечал этот удивительный философ, — и суди сама: разве не создала она изначально два разных вида людей? Скажи, разве у всех людей одинаковый голос, одинаковая кожа или походка, одинаковые вкусы? Скажи на милость, разве одинаковы их потребности? Никто не убедит меня в том, что различия эти обусловлены случайными обстоятельствами или воспитанием и что раб и господин, находясь в чреве матери, неотличимы друг от друга; я тщательно взвесил все факты и внимательно проанализировал результаты анатомических исследований и пришел к выводу, что нет никакого сходства между детьми из двух разных слоев общества. Предоставь их самим себе и ты увидишь, что ребенок из высшего класса обнаруживает вкусы и наклонности, совершенно отличные от тех, что имеет отпрыск простолюдина, и поразишься несходству их чувств и ощущений.

А теперь проведи такое же исследование над животными, более всего похожими на человека, например, возьми шимпанзе, и сравнив эту обезьяну с любым представителем низшего класса, ты найдешь невероятное количество общих признаков. Человек из народа — это просто вид, который стоит на одну ступень выше шимпанзе, и разделяющее их расстояние, если оно вообще существует, меньше, чем между ним и человеком из высшего класса. Так для чего эта мудрая и пунктуальная Природа установила столько различий и оттенков? Неужели, скажем, одинаковы все растения? Конечно же, нет. Разве все животные обладают одинаковой силой или похожи друг на друга внешне? Тоже нет. Разве придет тебе в голову сравнивать жалкий кустарник с величественным тополем, мопса с гордым датским догом, корсиканскую горную лошадь с одухотворенным андалузским жеребцом? Видишь, сколько различий в одном только виде, так почему не признать такие же различия между людьми? Ведь тебе не придет в голову включить в одну категорию Вольтера и Фрерона[78] или, скажем, мужественного прусского гренадера и слабоумного готтентота. Поэтому, Жюльетта, перестань сомневаться в неравенстве людей и пользуйся им без колебаний; пойми, наконец, что если Природе было угодно, чтобы мы по рождению принадлежали к высшему классу человеческого общества, надо извлекать выгоду и удовольствие из своего положения и усугублять участь черни, заставляя ее служить нашим страстям и нашим потребностям.

— Поцелуйте меня, мой дорогой, — и я бросилась в объятия человека, чьи доводы так восхитили меня. — Вы мой бог, и у ваших ног я хочу провести всю свою жизнь.

— Кстати, — заметил министр, поднимаясь из-за стола и увлекая меня на кушетку, — забыл сказать, что король благоволит ко мне как никогда прежде, и я только что получил очередное доказательство его расположения. Ему пришло в голову, что я обременен долгами, и он выделил из казны два миллиона на поправку моих дел. Половину этой суммы получишь ты, Жюльетта, и если и впредь будешь уважать мои взгляды и верно служить мне, я вознесу тебя на такую высоту, откуда ты ясно увидишь свое превосходство над остальными; ты не представляешь, с какой радостью я поведу тебя к сияющим вершинам, сознавая, что твое величие зиждется на твоем унижении передо мной и на твоей безусловной ко мне преданности. Я хочу сделать тебя идолом для всех прочих и одновременно своей рабыней, при одной этой мысли у меня поднимается член… Давай совершим нынче немыслимые, чудовищные злодейства, мой ангел!

И он впился в мои губы, продолжая ласкать рукой мою куночку.

— Ах, любовь моя, как сладостны преступления, когда нам внушает их безнаказанность, когда сам долг предписывает их. Как приятно купаться в золоте и иметь возможность сказать: «Вот средство для свершения черных дел, для высших наслаждений; благодаря ему я могу удовлетворить все свои желания, все прихоти; ни одна женщина не устоит передо мной, и богатство мое служит закону, а мой деспотизм безграничен».

Я сотнями поцелуев осыпала Сен-Фона и, воспользовавшись его восторженным опьянением и, прежде всего, его особенно приподнятым настроением, ловко подсунула ему на подпись указ об аресте, оформленный на имя отца Эльвиры, который собирался забрать у меня свою дочь; кроме того, я получила от министра еще две-три услуги, и каждая обошлась ему в пятьсот тысяч франков. А когда он учуял дивные запахи роскошного обеда и когда вкусил его, Сен-Фон изъявил желание поспать; я отвела его в приготовленную для него комнату, а сама занялась приготовлением к предстоящей ночной оргии.

Сен-Фон проснулся около пяти вечера. К тому времени в салоне все было готово, и участники драматического спектакля ожидали распорядителя. Справа, обнаженные, увитые гирляндами из роз, стояли три девушки, предназначенные в жертву, которых я расставила как на полотне Ботичелли «Три грации»; всех троих я нашла в монастыре в Мелунэ, и красоты они были необыкновенной.

Первую звали Луиза, ей было шестнадцать лет — юная светловолосая красавица с ангельским личиком.

Вторая звалась Елена — пятнадцатилетняя прелестница, тонкая в талии, стройная, пожалуй, несколько высокая для своего возраста, с длинными каштановыми волосами, заплетенными в две косы, с глазами, излучавшими любовь и доброту. Хотя она была прекрасна, на мой взгляд, еще прекраснее была Фульвия, очаровательнейшее создание, также шестнадцати лет от роду.

В самом центре для контраста я поставила несчастное семейство, все трое также были обнажены и опоясаны черным крепом, родители бросали друг на друга отчаянные взгляды, приготовляясь к самому худшему, у их ног лежала восхитительная Юлия; их тела обвивала тяжелая длинная цепь, и левый сосок Юлии оказался зажатым в железном звене и сильно кровоточил. Один конец цепи был пропущен между бедер мадам де Клорис, и железо впивалось прямо во влагалище. Делькур, которого я облачила в устрашающие одежды демона, восставшего из глубин ада, и вооружила мечом, предназначенным для последнего акта, держал другой конец цепи и время от времени дергал его, причиняя ужасные страдания всему семейству.

Чуть дальше в позе каллипигийской Венеры, спиной к Сен-Фону, задрапированные в белую с коричневым газовую ткань, через которую хорошо были видны их ягодицы, стояли четыре молодые женщины.

Первая, двадцати двух лет, великолепно сложенная, настоящая Минерва, звалась Делия.

Вторую звали Монтальм — двадцатилетнее, в расцвете красоты, юное создание с атласной кожей.

Девятнадцать лет исполнилось Пальмире. У нее были золотистые волосы и романтическая внешность девушек той породы, которые особенно обольстительны, когда они плачут.

У семнадцатилетней Блезины был коварный взгляд, безупречные зубки, сладчайшие, горящие желанием глаза.

Этот полукруг замыкали два здоровенных, также обнаженных лакея, около двух метров ростом, с устрашающими членами; они стояли лицом друг к другу и периодически обменивались страстными поцелуями и ласками.

— Восхитительно! — одобрил Сен-Фон, шагнув через порог. — Божественно! Это доказывает твой талант и ум, Жюльетта. Подведите обвиняемых ближе, — скомандовал он. Потом приказал мне сесть радом с ним; Монтальм опустилась на колени и начала сосать ему член, а Пальмира, грациозно изогнувшись, подставила свой зад.

Делькур подвел все семейство к Сен-Фону.

— Все вы обвиняетесь в чудовищных преступлениях, — начал министр, — и я получил от королевы приказ казнить вас.

— Это несправедливый приказ, — с достоинством отвечал Клорис, — ни я, ни моя семья ни в чем не повинны, и тебе это хорошо известно, негодяй! (При этих словах Сен-Фона охватил такой восторг, что он с трудом сдержался, чтобы не кончить.) Да, ты отлично знаешь, что мы ни в чем не виноваты. Но если нас в чем-то подозревают, пусть предадут справедливому суду и избавят от мерзкой похоти злодея, который хочет только удовлетворить свои мерзкие страсти.

— А ну, Делькур, — скомандовал министр, — пошевели-ка цепью.

Палач с такой силой и резкостью рванул за конец цепи, что из влагалища мадам де Клорис, из груди ее дочери и бедра ее мужа потекла кровь.

— Ты говоришь о законе, — продолжал удовлетворенный Сен-Фон, — но сам же и нарушил его, и преступление твое слишком серьезно, чтобы ты мог уповать на его защиту. Теперь тебе нечего ждать, кроме его карающего меча, так что готовься к смерти.

— Ты — выродок тирана и отродье потаскухи, — гордо ответил Клорис. — И судить тебя будут потомки.

Сен-Фон пришел в ярость, его член угрожающе зашевелился и увеличился в размерах. Он шагнул к скованному цепью наглецу и что было сил несколько раз ударил его по лицу, выкрикивая ругательства, потом плюнул ему в глаза и стал тереться членом о груди Юлии.

— Я вижу, ты сошел с ума. Не стоит упоминать потомков, лучше позаботься о себе сейчас. Если ты — мужчина, докажи это.

— Скотина! Будь я свободен, ты бы в панике сбежал отсюда.

— Ты прав. Но ты не свободен и останешься в моей власти, а я получу от этого огромное удовольствие. Неужели ты собираешься лишить меня удовольствия? Только попробуй!

— Ты же обязан мне всем, что имеешь, негодяй!

— Тебе остается только себя корить за это, — сказал министр, взялся за член своего благодетеля и помял его в руке, потом велел мне вдохнуть в него жизнь. Однако и мои усилия были безуспешными. Увидев это, Сен-Фон повернулся к Делькуру: — Отведи этого человека в сторону и привяжи к столбу. Королева предоставила мне самому выбрать пытки, которые будут прелюдией к их смерти. — Потом обратился к несчастным пленницам: — Сейчас вы узнаете, что такое настоящая мерзость, и Клорис будет этому свидетелем.

Заметив, что Делькур недостаточно крепко привязал главу семьи, Сен-Фон исправил оплошность палача и заодно обрушил на беднягу новые удары.

— Я сам убью его, — сказал он Делькуру. — Я своими руками хочу выпустить из него кровь.

Будучи всегда аккуратным и пунктуальным в том, что касалось злодейства и распутства, он наклонился и недолго пососал член Клориса, затем расцеловал его зад. Потом взял в рот орган стоявшего рядом Делькура. После чего выпрямился и принялся страстно целовать палача в губы, а минут через пять сказал мне:

— Это единственное, что по-настоящему разогревает мне кровь.

Затем, после нового недолгого эпизода, насыщенного жестокостью и мерзостью, он снова перешел к узницам.

— О Господи! — выдохнули обе бедняжки, когда он подошел к ним. — В чем наша вина, и чем мы заслужили такое варварское обращение?

— Мужайся, дорогая! — закричал связанный супруг. — Скоро смерть избавит нас от мучений, а этого злодея убьет его собственная совесть.

— Совесть! — расхохотался Сен-Фон. — Это слово совершенно мне незнакомо, так что оставь его при себе.

Первой развязали мадам де Клорис и подвели к министру.

— Ну что, шлюха, — сказал он, — ты помнишь, какие препятствия чинила на моем пути? Да, дорогая моя, милая, сладчайшая моя кузина, ты дорого заплатишь за это.

На эрекцию его было просто страшно смотреть, когда он принялся истязать прелестное тело женщины: схватив ее за груди, он самым жестоким образом изнасиловал ее на глазах мужа, чей член, благодаря занятой им позиции, вложил себе в рот. А я, сделав удобной мишенью министерскую задницу, вонзила в нее искусственный член. Вокруг Сен-Фона, почти вплотную к нему, располагались влагалища, ягодицы, мужские органы и женские груди; подстегиваемый демоном жестокости, он судорожно рвал ногтями все, что попадало под руку, но особое предпочтение оказывал несчастной женщине, на которую обрушилась вся его ярость.

— Убери отсюда эту тварь, Жюльетта, — сказал он, вытаскивая свой инструмент из влагалища матери, чтобы тут же вставить его в маленькую норку дочери. — Я не могу так кончить. А ты, сучка, — встряхнул он невинное существо, сжавшееся в клубок под его тяжестью, — знай, что я много сил потратил на то, чтобы трахнуть тебя, и вот сейчас я это сделаю, сейчас ты горько пожалеешь, что когда-то отвергла меня.

Клориса положили так, чтобы Сен-Фон, насилуя его дочь, мог любоваться красивым задом папаши, который он щипал одной рукой, а другой месил ягодицы матери. Он лишил Юлию невинности с моей помощью: я направила его орган в нужное русло, Сен-Фон напрягся, сильным толчком пробил брешь, и чресла его окрасились кровью, а в это время вокруг министра белели восемь задниц в самых живописных позах. Вслед за тем злодею показалось, что Делькур недостаточно усердно мучает жертвы, он схватил стилет и начал колоть им грудь матери, плечи дочери и отцовские ягодицы. Через минуту все вокруг было залито кровью.

— И в этот отвратительный сосуд я не могу кончить, — процедил сатир, вытаскивая член. — Пожалуй, вот на этом алтаре я принесу свою жертву. — И он указал на зад Клориса, которого со связанными за спиной руками положили на роковую кушетку. — Накинь ему петлю на шею, Делькур, и если он хоть пикнет, затяни ее потуже.

Я внимательно следила за ходом событий и тут же умело направила пылавший от возбуждения стержень в канал, куда ему предстояло излить свою ярость, однако Клорис не проронил ни звука. Слева от его головы мы положили жену, широко раздвинув ей ноги, справа возвышались аккуратные полушария дочери. Прежде чем проникнуть в вожделенные потроха, министр снова несколько раз вонзил свой ужасный стилет в лежавшие перед ним прелести, и кровь матери и дочери забрызгала отцовскую голову.

Тем временем я щекотала мучителю задний проход, а мои служанки кололи шпилькой его ягодицы.

— Кажется, я опять ошибся, — вздохнул через некоторое время Сен-Фон. — Моя сперма никак не желает выливаться и в этот сосуд, наверное, все дело в том, что я недостаточно обследовал остальные задницы этой семейки. А ну, Делькур, привяжи-ка эту старую скотину к столбу — он никуда не годится, только испоганил мой член своим дерьмом. Эй ты, — позвал он Монтальм, — поди сюда и оближи его.

Обнаружив в девушке нежелание повиноваться, бен-Фон приказал Делькуру немедленно выдать ей сотню ударов, чтобы научить ее послушанию, да чтобы и другим неповадно было.

— Ах ты, тварь, — ворчал он, пока выполнялся его приказ, — ты брезгуешь моим членом, потому что он в дерьме? Что же ты будешь делать, когда, совсем скоро, я заставлю тебя жрать мои экскременты?

Монтальм, примерно наказанная, вернулась совсем в другом настроении; она до блеска отполировала его инструмент и не забыла привести в порядок задний проход, после чего он преспокойно возвратился к прерванному занятию; теперь он содомировал мать и при этом терзал руками зад отца с одной стороны и влагалище дочери — с другой. Это продолжалось недолго, затем он вновь приступил к Юлии.

— Надеюсь, теперь-то получится, — озабоченно заметил он.

Я вновь взяла на себя обязанности распорядительницы и вставила его утомленный, но ненасытившийся член в заднюю норку девочки, и когда он там удобно устроился, были предприняты все возможные меры, чтобы выдавить из него семя, однако — то ли из крайней развращенности и пресыщенности, то ли из духа противоречия, а, быть может, и от бессилия — он оставил и эту попытку, заявив, что очень устал и что для восполнения сил должен подвергнуть издевательствам все семейство сразу. Вначале выпороли привязанного к столбу отца, затем, пока он истекал кровью, к его спине привязали жену, и тысяча ударов обрушилась на ее заднюю часть, наконец, на плечи матери усадили юную Юлию и выпороли таким же образом.

— Развяжите их, — скомандовал ненасытный кентавр, — это был неплохой спектакль, а теперь полюбуемся на другой: я заново выпорю самую младшую, и пусть при этом ее держат любящие родители. А вы, Жюльетта и Делькур, возьмите пистолеты и при малейшем признаке недовольства этих упрямых ослов вышибите из них мозги.

Я приставила пистолет к виску матери и, признаться, ничего так не жаждала в тот момент, как обнаружить в ней хоть каплю непокорности, однако, успокоившись при мысли, что скоро она умрет смертью, не такой легкой, как от простой пули, я снова пришла в возбуждение — теперь уже от ее униженности. А бедную Юлию, прежде исхлестанную до полуобморочного состояния, на этот раз били многохвостой плетью, и кровь ее забрызгала всю комнату. Разделавшись с ней, Сен-Фон набросился на отца и за три минуты тем же самым орудием превратил его тело в кровавое месиво. Затем, без промедления, схватил мать, положил ее на кушетку, как можно шире раздвинув ей ноги, взмахнул плетью, и первый же, но далеко не последний удар пришелся прямо по раскрытому влагалищу. Все это время я неустанно помогала ему: и ласкала его и била розгами, и сосала ему то член, то язык. После того он обратил свою ярость на дочь и нанес ей два настолько мощных удара, что она рухнула к его ногам; на помощь ей поспешила мате, он, будто ожидая это, ударил ее ногой в живот, и женщина отлетела далеко в сторону. Клорис дико выкатил глаза, на губах его запузырилась пена, но он не осмелился произнести ни слова: что он мог сделать со связанными руками и ногами и с приставленным к виску пистолетом? Девочку поставили на ноги, Сен-Фон заставил палача овладеть ею спереди, а сам занялся с ней содомией. В это время я, не переставая говорить ласковые слова, развязала отца и пообещала ему сохранить жизнь и ему и всей его семье, если он сумеет совершить акт содомии с министром. Надежда никогда не покидает душу обреченного, и вот, искусно возбужденное моей умелой рукой, его трепещущее копье вошло-таки в расщелину. Сен-Фон, почувствовав такой твердый и горячий предмет в своей утробе, засеменил ногами и начал извиваться словно ликующая рыбка, брошенная с берега назад в воду.

— О, как это восхитительно, как он надеется спасти жизнь и получить свободу! — повторял министр. — Судя по состоянию члена он вполне может прочистить задницу своей дочери.

— Сударь, — обратилась я к нашему гостю, — что вы на это скажете? Вам предлагают выбор: либо вы изнасилуете свою дочь, либо она умрет в жутких муках.

— Пусть она умрет!

— Ну что ж, сударь, если вы отказываетесь… Но подумайте еще раз: ваше глупое упрямство убьет ее.

Не дожидаясь его ответа, одна из моих женщин широко раздвинула ягодицы девочки, увлажнила языком отверстие, а я поспешно вытащила из задницы Сен-Фона по-прежнему твердый инструмент и приставила его к входу в пещерку Юлии, но Клорис яростно взбунтовался и не вошел внутрь.

— Оставь его, Жюльетта, — строго сказал Сен-Фон, — если он не желает сношаться, мы убьем ее.

Эти ужасные слова сломили, наконец, сопротивление строптивца. Я взяла его член в руку и насильно втолкнула в девичий анус; поскольку были сделаны все необходимые приготовления, усилия мои увенчались успехом: Клорис, не пожелавший сделаться убийцей своего ребенка, заклеймил себя инцестом. Делия порола розгами Сен-Фона, сам он терзал и без того вконец истерзанный зад матери, умудряясь целовать ягодицы одного из лакеев, а второй содомировал его. Однако распутник не удовлетворился и этим, семя его все еще оставалось в чреслах, и от этого его ярость возрастала на глазах: он орал, ругался, мычал как обезумевший бык, разбрызгивал изо рта пену; как только Делькур выпустил свой заряд во влагалище Юлии, министр заставил его содомировать мадам де Клорис. Понемногу буря утихла; Сен-Фон снова занял свое место в кресле и приказал мне подвести к нему всех троих девушек, которых он до сих пор как-то обошел своим вниманием. В продолжение четверти часа он неистово целовал их ягодицы, то широко раздвигая, то вновь сжимая упругие полушария, а в это время я не переставала ласкать и возбуждать его всеми доступными средствами и, должна признать, никогда до этого не видела его орган в таком воинственном состоянии. Больше других его, очевидно, привлекала Фульвия, и он шепнул мне, что непременно овладел бы ею, если бы не боялся кончить прежде времени.

Досыта полюбовавшись юными прелестями, он пожелал осмотреть четверых служанок, и из всех отдал несомненное предпочтение Пальмире; по его словам, он не видел ничего подобного за всю свою жизнь, а ее зад буквально ошеломил его, и он посвятил ему добрых десять минут.

В конце концов он повернулся ко мне.

— Поставь этих шлюх на четвереньки, пусть они по очереди подползают ко мне и оказывают высшие почести моему члену, в общем, пусть полижут его.

Я дала необходимые указания, и каждая из четверых в точности исполнила желание министра, получив в награду несколько звонких пощечин.

— Хорошо, — кивнул он, когда церемония была закончена, — теперь очередь моего зада: пусть теперь полижут его.

Пока продолжалась следующая церемония, он занимался тем, что обсасывал услужливо подставляемые мужские члены, и как нетрудно догадаться, не забыл при этом Клориса и Делькура. Потом громогласно объявил:

— А теперь, Жюльетта, пришло время завершить первый акт нашей драмы.

С этими словами злодей яростно набросился на Юлию и вонзил в ее зад свое безжалостное орудие; слуги крепко держали отца и мать, а Делькур, с раскрытой бритвой в руке, подошел ближе, приготовляясь отсечь ребенку голову.

— Только не спеши, Делькур, — предупредил министр. — Я хочу, чтобы моя милая племянница знала, что с ней происходит и что она отдаст Богу душу не раньше, чем я кончу.

Делькур приставил сверкающее лезвие к нежной коже, и девочка испустила долгий пронзительный вопль.

— Давай, давай, — подбадривал Сен-Фон, удобнее располагаясь в ее чреве, — но только медленнее, так, чтобы я почувствовал все ее судороги. А теперь наклонись, Делькур… Вот так… я хочу поласкать твой набалдашник, пока ты работаешь. А ты, Жюльетта, займись задницей Делькура: целуй ее, да покрепче, ведь теперь он — наш бог… И придвинь ко мне ближе зад мамаши: я хочу поласкать его, пока умирает ее дитя.

Но Боже ты мой, что это были за ласки! Это были звериные укусы, настолько жестокие, что кровь бедной женщины брызгала фонтаном. В то же самое время министерский зад обхаживал лакей, и распутник пришел в экстаз, который невозможно передать словами.

— О, как сладостно преступление! — рычал он вперемежку с бессвязными проклятиями. — Как я обожаю злодейство!

Делькур медленно, с непередаваемым изяществом, сделал свое дело… Мертвенная бледность покрыла лицо Клориса, и он отвернул в сторону помутневший, искаженный ужасом взгляд. Красивая головка Юлии, наконец, упала на пол, как роза, сорванная безжалостным северным ветром.

— Никогда еще я не испытывал такого блаженства, — заявил Сен-Фон, оттолкнув от себя бездыханное тело. — Вам не понять, как сладко сжимается анус, когда постепенно, один за другим, отрезаются шейные позвонки… Просто сказочное ощущение! Вот так, сударыня, теперь готовьтесь вы предоставить мне такое же удовольствие.

И началась новая кровавая вакханалия, в точности повторяющая предыдущую. Считая, что операция движется чересчур быстро, Сен-Фон несколько раз останавливал ее.

— Ах, какое это наслаждение — отрезать голову женщине, которую когда-то страстно и безнадежно любил, — говорил он эти и им подобные слова, задыхаясь от вожделения. — Наконец настал момент моей мести. О, как долго я его дожидался!

Он, как и прежде, ласкал член палача, правда, на этот раз предпочел целовать мои ягодицы; один из лакеев наглухо закупорил ему задний проход, второй проник в чрево Делькура, занятого своим делом. Отца положили таким образом, чтобы я могла бить его розгами по самым интимным местам. Мой любовник — настоящий дьявол во плоти — блаженствовал и наслаждался медленной агонией своей кузины, чья голова отделилась от тела через пятнадцать минут после начала экзекуции. Настал черед Клориса. Его предварительно связали, Сен-Фон совершил с ним ритуальный акт содомии, и головорез приступил к делу, а их обоих содомировали лакеи. Объектом для своих ласк Сен-Фон избрал роскошные ягодицы Монтальм. И вот, наконец, бомба взорвалась. О небо! Я не присутствовала при оргазме всемогущего Люцифера, но уверена, что семя его не извергалось столь бурно и ликующе, не вскипала на его губах такая обильная пена, не скрипели так свирепо его зубы, и не были столь яростны и ужасны его проклятия в адрес всех богов. Пока, обессиленный, Сен-Фон отдыхал, я выпроводила всех женщин и обоих лакеев в соседнюю комнату.

Хочу заметить, что антропофагической оргии этого Нерона современности предшествовало пиршество, так что когда наш распутник, в сопровождении своего головореза, вошел в залу, где должно было состояться новое кровопролитие, он был свеж и полон сил как перед началом драмы.

Я максимально учла все его вкусы и излюбленные привычки; сладострастные композиции, которым предстояло услаждать его взор, были расположены в трех альковах, украшенных непременными атрибутами Смерти. На стенах комнаты, задрапированных черной тканью, были развешаны кости, черепа, множество прутьев, розог, бичей и разнообразных плетей; в каждой нише на черных подушках возлежала девственница, подставляя свое влагалище ласкам опытной лесбиянки, и на лбу у обеих были изображены скрещивающиеся кости с черепом. В каждой нише, на самом видном месте, висела отрезанная Делькуром голова, справа стоял гроб, а слева — небольшой круглый столик, на котором бежали: пистолет, шкатулка с ядами и кинжал. Мне пришла в голову удачная мысль распилить тела трех наших жертв, я использовала только среднюю часть от середины бедер до груди, и эти огромные куски человеческого мяса низко свешивались на веревках в простенках между нишами. Эти предметы первыми бросились в глаза вошедшему Сен-Фону.

— Ого, — плотоядно улыбнулся он после того, как расцеловал эти атрибуты, — они снова здесь, со мной; я безумно рад видеть их, эти попки, которые принесли мне столько радости.

Несколько свечей, подвешенных под потолком в середине комнаты, освещали жутким светом мрачные своды и расставленные повсюду всевозможные оружия пыток, среди которых выделялось необычной формы колесо. Оно могло вращаться внутри большого барабана, внутренняя поверхность которого была утыкана стальными шипами; согнутую дугой жертву укладывали по окружности колеса, и при его вращении живое тело раздирали неподвижные шипы, по мере снятия очередного слоя, все глубже впивались в тело жертвы. Пытка эта была тем более ужасна, что человек испытывал медленную и страшную агонию в течение десяти часов, прежде чем испустить дух. Чтобы ускорить или замедлить этот процесс, достаточно было уменьшить или увеличить расстояние между колесом и барабаном. Сен-Фон еще не видел эту адскую машину, придуманную Делькуром, в действии, но осмотрев ее, немедленно выдал изобретателю пятьдесят тысяч франков. С этого момента его главной заботой было выбрать из трех жертв одну, которой первой предстояло расстаться с жизнью таким необычным образом. Его похотливый взгляд перебегал с одной на другую, и по тому, как заблестели его глаза, когда он посмотрел на Фульвию, самую обольстительную из троих, я поняла, что выбор сделан. А жаркий поцелуй, запечатленный на ягодицах этого прекрасного создания после того, как он осмотрел машину, рассеял все сомнения. Однако расскажу обо всем по порядку.

Поначалу Сен-Фон совершил ритуальный обход: он усаживался в кресло, стоявшее перед каждой из трех ниш, Пальмира, единственная из моих служанок не занятая в альковной сцене, становилась позади кресла и рукой возбуждала ему член, а он тем временем ласкал член Делькура и мои ягодицы, любуясь тем, что происходило в алькове. Лесбиянка старательно ласкала девушку, поворачивая ее и так и эдак, демонстрируя тело девочки в разных позах, потом распутник подзывал девственницу к себе и сам целовал и ласкал ее. Таким образом Сен-Фон обошел все три ниши и вернулся к первой, где получил основательную порку от Делькура, а затем, пока его содомировал один из лакеев, я сосала ему член. Перед третьим альковом я почувствовала, как орган его разбухает и начинает подрагивать, это случилось перед нишей, в которой Блезина развлекалась с Фульвией. Тогда он поцеловал нежные ягодицы девочки и, наклонившись ко мне, прошептал на ухо:

— Вот кого мы будем колесовать. Представляю, как будет трепетать эта восхитительная попочка.

Завершив обход, министр улегся на низенькую, обитую красным бархатом скамью, и начался невероятный по своей мерзости парад: все присутствующие, не исключая никого, подходили по одному, приседали над ним на корточки и испражнялись ему на лицо. Первой подошла Пальмира; облегчившись, она опустилась на колени, взяла член его светлости в рот и ласкала его в продолжение всей церемонии. От этих мерзостей распутник перешел к ужасам: приказал Делькуру высечь всех семерых женщин, а во время экзекуции я терла его член о мертвые головы, которые сняла со стены по такому случаю.

После того, как он обошел все три алькова и насладился сценами самого утонченного разврата, начался следующий акт: двое моих копьеносцев содомировали двух моих лесбиянок, третью порол розгами Делькур, а у ног Сен-Фона лежала одна из девочек, которую он готовился лишить невинности, в чем помогали ему мы с Пальмирой — она сократировала[79] его искусственным членом, а мне выпала честь ласкать его орган. Распутник с отчаянной свирепостью совершил подряд три дефлорации влагалища, перевернул Фульвию на живот, вогнал свое копье в ее задний проход и через минуту испытал долгожданный оргазм. После того, как я, губами и языком, обласкала натруженное оружие, чтобы вдохнуть в него новую энергию, Сен-Фон приказал палачу подвести к нему всех женщин, не исключая и меня; каждая из нас получила двести ударов, потом каждая ложилась животом ему на колени, подставляя зад Делькуру, который занимался с нами содомией.

Вслед за тем министр увел обреченных девушек в дальний кабинет и некоторое время провел с ними наедине. Мы так и не узнали, что он там делал и не посмели спросить об этом, когда они возвратились. По всей вероятности, он внушал им мысль о неизбежности мучительной смерти, потому что все трое вернулись, обливаясь слезами отчаяния. Пока министр отсутствовал, Делькур сказал мне, что обыкновенно за объявлением приговора следует небольшой эпизод сладострастия и что с тех пор, как узнал этого могущественного, вельможу, он, Делькур, постоянно видел, что объявляя приговор, его светлость изнемогает от какого-то сладостного и непонятного чувства, похожего на тайное страдание. Этого следовало ожидать и в данном случае, так как Сен-Фон вышел из кабинета сильно взволнованный, покрасневший и чрезвычайно возбужденный, судя по состоянию его органа.

— Очень хорошо, — озабоченно произнес он, потирая руки, — давайте посоветуемся, как будем их умертвлять. Агония их должна быть ужасной и беспрецедентной в своем роде — это ясно всем. Делькур, мальчик мой, пошевели мозгами, ибо я ожидаю от тебя изобретательности; эти молоденькие поросятки должны пройти все круги ада, и я буду очень огорчен, если муки их будут недостаточны.

Говоря так, он подарил Фульвии ласковый поцелуй — положительно, она возбуждала его сильнее, чем остальные.

— Делькур, — продолжал он, — позволь рекомендовать тебе эту прелестницу, она будет великолепно смотреться на твоем колесе, а эти пухленькие розовенькие полушария как будто специально созданы для твоих шипов.

С этими словами он впился в тело девочки зубами и начал кусать его; снова потекла кровь, а после одного, особенно удачного укуса ее левая грудь осталась без соска, и, блаженно улыбаясь, злодей проглотил его. На короткое время он сунул свой член в ее задний проход, затем вытащил, взял в руку внушительную колотушку Делькура и направил ее в освободившееся отверстие.

— Палач обязан совокупиться со своей жертвой, — важно сказал он. — Этого требует протокол.

Пока Делькур исполнял то, что требовал протокол, Сен-Фон ногтями царапал и рвал детские ягодицы, бедра, груди и слизывал струившуюся по ее телу кровь. Потом подтащил к себе Пальмиру, к которой, очевидно, питал особую слабость, и сказал ей:

— Смотри, смотри, как я обращаюсь с маленькими девочками, когда они возбуждают меня.

Не успев произнести последнее слово, он проник в ее анус и после нескольких мощных толчков уложил ее в кресло, чтобы лучше видеть ягодицы девушки, в такую же позу встала Делия; трое обреченных девочек опустились перед ним на колени полукругом, и он принялся терзать их, поручив Блезине целовать свой член. Он втыкал булавки в почти детские тела несчастных, резал их перочинным ножиком и тут же вонзал дымящееся от крови лезвие еще глубже и расковыривал рану. А я? Я занималась тем, что поддерживала его возбуждение на должном уровне, приняв, по его указанию, член Делькура в свое чрево и массируя в каждой руке по лакейскому члену. Министр, завершив этот эпизод, связал всех троих коленопреклоненных жертв веревкой спиной друг к другу и, выбрав плеть с заостренными железными наконечниками, превратил в кровавую массу детские груди; после этой вакханалии он прижался лицом к ягодицам Пальмиры и долго сосал отверстие, чтобы восстановить силы.

— Ну довольно развлекаться, — сказал он, поднимаясь на ноги, — пора переходить к главному. Сейчас займемся поркой для начала.

Семерых женщин — меня оставили в покое — привязали к специально сооруженным столбам, каждая держала в поднятой руке распятие, на таких же распятиях, лежавших на полу, стояли четверо лесбиянок и с явным удовольствием попирали их ногами; троих жертв поставили на утыканные гвоздями доски, которые немилосердно терзали им ступни. Груди их туго опоясали ремнями, поначалу сырыми, которые по мере высыхания все сильнее сдавливали их; на голову каждой водрузили хитроумный агрегат с винтовым механизмом, посредством которого Сен-Фон, вращая ручку, мог опускать находящийся внутри тонкий, остро заточенный стержень и вдавливать его на нужную глубину в череп бедной девочки; другое орудие, напоминавшее большую вилку с двумя зубьями, также очень острыми — их проверил сам министр, — было укреплено перед глазами каждой, а еще один острый стержень упирался им в пупок на тот случай, если, не выдержав ударов кнута, они вздумают наклониться вперед. Возле каждой жертвы стояла лесбиянка, которая, разумеется, была избавлена от этих обременительных доспехов.

Первым делом Сен-Фон использовал розги, которые подал ему Делькур: каждой из девочек выдал по сотне ударов, а каждой лесбиянке — пятьдесят. Во втором эпизоде вступила в действие плеть с множеством хвостов, увенчанных железными наконечниками: жертва получила двести ударов, лесбиянка довольствовалась двенадцатью. Вслед за тем Сен-Фон начал крутить ручку закрепленных на голове механизмов, и бедные, окованные острым железом, дети ответили таким надсадным воплем, который мог растопить сердце любого человека, сделанное не из столь прочного материала, как наше. Почувствовав небывалый подъем в чреслах, где вскипала его готовая излиться сперма, Сен-Фон поспешно схватил Луизу — шестнадцатилетнюю Луизу, которую он первой намеревался предать казни. Долго, бесконечно долго, он целовал, облизывал и ласкал ее кровоточащий зад, совал ей в рот свой член и заставлял целовать анус, потом передал ее Делькуру, который вначале обследовал своим копьем оба ее отверстия, после чего прикрепил ее к длинному столу и подвергнул той знаменитой китайской пытке, состоящей в том, что человека заживо кромсают на двадцать четыре тысячи кусочков по нескольку сантиметров каждый. Сен-Фон, сидя на коленях у лакея, вернее на его колу, наблюдал это ужасное зрелище и, стискивая бедрами Елену, следующую свою жертву, с восторгом рвал ногтями ее ягодицы и впивался языком в рот Пальмиры, предоставив мне ласкать свой член. Пытка, через которую прошла вторая жертва, заключалась в следующем: ей вырвали глаза и, распятую на кресте, раздробили заживо тяжелыми железными инструментами. Сен-Фон принял деятельное участие в этой операции, и я, в который уже раз, порола его розгами. С переломанными членами и вывернутыми суставами девочку вновь поднесли к нему, и во время акта содомии Делькур прикончил ее деревянным молотком, вышибив из нее мозги, и они забрызгали лицо Сен-Фону.

Оставалась очаровательная Фульвия, и могла ли она, окруженная ужасными останками двух своих подруг, сомневаться в своей участи? Сен-Фон указал на колесо.

— Взгляни, — сказал он, — я приготовил для тебя самое лучшее.

Коварный злодей не преминул обласкать ее и нежно поцеловать в губы и, прежде чем отдать в руки палача, совершил с ней акт содомии. Потом ее привязали к колесу, и когда оно начало вращаться, послышались душераздирающие стоны и крики. Теперь Сен-Фона содомировали оба лакея по очереди, сам он обрабатывал зад Делькура и целовал наши с Пальмирой ягодицы, а руками тискал чьи-то оказавшиеся под боком прелести. Очень скоро нечеловеческий, возносившийся в небо крик нашей жертвы возвестил о том, как сильна ее боль, и о том, что она страдала невероятно, вы можете судить хотя бы по такой детали: кровь струилась из тела наподобие мелкого дождика, разбрызгиваемого сильным ветром. Сен-Фон, желая довести дело до конца, приказал изменить композицию. На этот раз, в быстром темпе меняя партнерш, он содомировал четверых моих лесбиянок, а остальные участники, включая Дель-кура, образовали новые живописные группы для услаждения его взора. Шипы барабана добрались до нервов, и жертва, захлебнувшись криком, лишилась чувств; как раз в этот момент Сен-Фон, утомленный всеми ужасами и жестокостями, сбросил, наконец, свое семя в роскошную задницу Пальмиры; испытывая оргазм, он лобзал зад Делькура, одной рукой стискивал ягодицы Монтальм, другой — мои и наблюдал, как один из лакеев содомирует Блезину на полу возле смертоносного колеса; кроме того, его хлестала розгами Делия и одновременно сосала ему язык, чтобы ускорить извержение.

Рычания Сен-Фона, перемежавшиеся Дерзкими чудовищными богохульствами, были ужасны; он был в полубессознательном состоянии, когда мы перенесли его в постель, и, несмотря на смертельную усталость, он пробормотал, что хочет провести ночь со мной.

И вот этот несравненный либертен десять часов наслаждался блаженным сном ребенка, как будто целый день творил добрые дела. Я долго смотрела на него, пока он спал, и если до того у меня были какие-то сомнения на этот счет, теперь я окончательно убедилась, что совсем нетрудно сделать первый, совсем маленький шажок, и все остальное будет легко и просто. Поверьте мне, друзья, тот человек, кто сумел изгнать из своего сердца всякую мысль о Боге и религии, кто, благодаря золоту или влиянию, сделал себя недосягаемым для закона, кто закалил свою совесть и привел ее в абсолютное соответствие со своими наклонностями и очистил от всех угрызений, — повторяю, такой человек может делать все, что пожелает, и будет по-своему прав.

Проснувшись, министр спросил меня, правда ли, что он — самый порочный и жестокий из смертных. Я знала, как он хочет получить утвердительный ответ, и, не задумываясь, дала его. Он самодовольно улыбнулся и сказал:

— Ты мне льстишь, девочка.

— Нисколько, я говорю совершенно искренне.

— Будем надеяться. Да, мой ангел, — сладко зевнул он, — по Другому и быть не может. Разве моя вина в том, что я такой, какой есть, и разве не сама Природа вдохнула в меня неистребимый порыв к пороку, но не вложила никакого намека на добродетель? Согласись, что я служу ей не хуже тех, кто предпочитает делать добро. Для меня это очевидный факт, равно как и тот, что нет большего безумия, чем противиться ее законам. Я — ядовитое растение, которое она взрастила на целебном дереве, и она находит мой образ жизни не менее полезным для себя, чем поведение добропорядочного человека, и коль скоро мы знаем, что зло и добро на земле неразлучны, какая нам разница, в какую категорию мы попадаем? Бери с меня пример, Жюльетта[80], твои врожденные наклонности направлены в эту сторону; пусть не страшат тебя злодейские поступки: чем они ужаснее, тем более любы Природе. Тебя интересует чувство вины? Так вот: единственная наша вина — наша нерешительность, посему, милая девочка, подними выше голову и шагай вперед без страха. И оставь скучнейшей части человечества глупые сказки о том, что праведность и скромность должны сопровождать плотские наслаждения, ибо это злостное заблуждение. Наслаждаться по-настоящему может лишь тот, кто преступает все пределы, и доказательством тому служит тот факт, что надобно нарушить общепринятые правила, чтобы удовольствие стало именно удовольствием; шагай вперед, круши все на своем пути, и возбуждение твое будет возрастать с каждым твоим шагом; ты не сможешь достичь цели своего путешествия до тех пор, пока брожение чувств не дойдет до кульминации, покуда не дойдешь до последнего предела того, что способен выдержать человеческий организм; только тогда твои нервы сгорят дотла, придут в состояние, близкое к параличу, превратятся в сплошную конвульсию, которая и есть высшая бесчувственность, то есть абсолютное отсутствие чувствительности. Тот, кто хоть раз познал яростную мощь и магию наслаждений, пароксизм сладострастия, должен уразуметь, что, только испытав величайший переворот в нервной системе, можно испытать то пьянящее чувство вознесения, которое так необходимо для истинного наслаждения. Что такое наслаждение? Это то, что случается, когда атомы сладострастия или атомы, излучаемые сладострастными предметами, сталкиваются в жаркой схватке и воспламеняют электрические частички, циркулирующие в пустоте наших нервных волокон. Следовательно, для полноты удовольствия это столкновение должно быть как можно яростнее, однако настолько тонка природа этого ощущения, что самая ничтожная причина может испортить и свести его к нулю; поэтому душа должна быть подготовлена, успокоена и приведена в состояние безмятежности посредством некоторых мыслительных или физических упражнений — должна обрести спокойный созерцательный взгляд, только в этом случае искры воображения смогут разжечь пламя чувств. И вот, уловив этот счастливый момент, ты должна прежде всего расслабиться, дать волю своему воображению, а потом поступать по его велению, исполнять все его капризы и прихоти и делать не только то, чего оно хочет, но, употребляя на практике свою философию и прежде всего хладнокровие своего сердца и молчание своей совести, поощрять его на новые фантазии, которые будут вливать энергию в атомы сладострастия, заставят их еще яростнее сталкиваться с молекулами и вибрировать еще сильнее, и вот эти вибрации и составляют наше наслаждение. Из всего мною сказанного ты должна понять, Жюльетта, что человеческие законы сдерживают наше сладостное исступление, заковывают его в цепи пристойности и добродетели и круто меняют его суть, они действуют на наше исступление подобно тому, как действует холодная вода на огонь, как узда и вожжи на молодого горячего коня, который, закусив удила, рвется в галоп.

В подобных случаях помеха со стороны религии, несомненно, является главным нашим врагом, постоянным источником душевных мук и сомнений для всех, кто томится в оковах; однако победить предрассудок — это половина дела: он будет существовать до тех пор, пока стоят алтари Бога, придуманного людьми. Не требуется большого ума и не надо никаких усилий, чтобы отвергнуть отвратительные химеры религии, ни одна из которых не выдерживает никакой критики. Однако, Жюльетта, надо идти дальше, ибо есть бесчисленные общественные условности, не менее опасные, чем религия, и ты, вооруженная трезвым и ясным умом, должна смести их со своего пути. Иначе, оказавшись в этих мерзких оковах, ты скоро обнаружишь, что они мешают тебе не меньше, чем религия, а если ты и их сотрешь в порошок, если укрепишь свои позиции, подавив свою совесть, тогда твое наслаждение станет настолько сильным и полным, насколько позволит Природа, и тогда безумие твое вознесется на такую высоту, где неземные наслаждения превысят твои физические возможности. Но не обольщайся, что так легко сделаться счастливым: предрассудки еще долго будут тяготить тебя и воздвигать на твоем пути бесчисленные барьеры, это все — проклятые роковые следствия воспитания, единственное лекарство от которых ясный ум, непоколебимое упорство и, в особенности, укоренившиеся привычки.

Только понемногу — но не подумай, будто я хочу разочаровать тебя, — только мало-помалу ум твой закалится, появится привычка — твоя вторая натура, которая порой еще сильнее, чем первая, и которая, в конце концов, сможет сокрушить те самые принципы, что кажутся нам наиболее неуязвимыми, наиболее священными; привычка необходима, как воздух, для порока, и я желаю тебе приобрести ее как можно скорее, ибо от этого будет зависеть твой успех на избранном поприще. Повторяю: эта привычка раздавит угрызения, сокрушит их, успокоит совесть, прекратит глупое мычание, которое порой исходит из сердца, и ты увидишь вещи в истинном свете. Изумившись тому, как хрупки оказались оковы, которые когда-то держали тебя в плену, ты с сожалением и даже с тоской будешь оглядываться назад, в те времена, когда ты противилась зову сладострастия; ты и в дальнейшем будешь встречаться с препятствиями на пути к счастью, но если ты хоть раз вкусила , его, восхитительное воспоминание об этом превратит шипы, разбросанные на твоей дороге, в дивные цветы. Так скажи, чего тебе бояться в тех обстоятельствах, в которые я тебя поместил, при той безопасности, что я тебе гарантировал? Подумай о своем исключительном положении, о своей безнаказанности и скажи, кто еще во Франции имеет столько возможностей наслаждаться до безумия самыми сладостными преступлениями? Обрати внимание и на другие свои преимущества: восемнадцать лет — самый цветущий возраст, превосходное здоровье, прекрасная внешность, благороднейший стан, самый глубокий ум, какого только можно себе пожелать, здравомыслие, темперамент Мессалины, богатство Креза, безупречная репутация, обожающие тебя друзья и никаких родственных уз, никаких оков… Может быть, ты боишься закона? Выбрось это из головы: если когда-нибудь меч правосудия будет занесен над тобой, Жюльетта, пусть твоей защитой будет коварство и обольстительность, но не останавливайся на этом — ты должна стряхнуть с себя безмятежную негу, облачиться в соблазнительные одежды, выйти в свет, и у ног твоих будут лежать тысячи обожателей; стоит тебе только шевельнуть бровью, и десятки тысяч коленопреклоненных рыцарей с радостью прольют свою кровь, всю до последней капли, защищая твое честное имя, имя своей богини; десятки тысяч сердец будут трепетно биться только в твою честь, и там, где другим приходится страшиться осуждения, ты встретишь только преданных поклонников. Пусть одинокий, обездоленный, нищий человек, который ничего не стоит, не стоит даже своего имени, стонет под игом — для того он и создан. Но тебе, Жюльетта, — тебе суждено привести в смятение Природу, сеять разрушение и смерть на своем пути, разорвать вселенную на куски; мужчины будут принимать твой гнев как ниспосланный с неба и оказывать тебе божеские почести, когда ты обратишь к ним благосклонную улыбку, когда уделишь им хоть чуточку внимания, и будут трепетать в страхе, когда взглянешь на них с гневом, но всегда и во всем, что бы ты ни делала, ты будешь для них Богом.

Да, Жюльетта, без страха и сомнения отдавайся своим неукротимым чувствам, своим непостоянным капризам, властному влечению своего жестокого сердца; в твоей распущенности я черпаю вдохновение и удовольствия, в твоих удовольствиях нахожу радость; подчиняйся только зову похоти, следуй за ним, и пусть твое изощренное воображение разнообразит наши с тобой утехи — только многократно повторяя их, мы достигнем счастья. Счастье капризно и мимолетно, оно осеняет своим крылом лишь того, кто достаточно умен, чтобы заметить его, кто достаточно ловок, чтобы схватить его, и силен, чтобы его удержать; никогда не забывай, что все человеческое счастье питается нашим воображением и что прийти к нему невозможно, не потакая своим прихотям. Самый счастливый из смертных — тот, у кого больше средств и возможностей удовлетворить свои желания, тот, кто не брезгует ни женщинами, ни мужчинами, ни даже детьми; все, тебя окружающие, служат для удовлетворения твоей похоти, и все, что она диктует — прекрасно, все, что она порождает, — естественно.

Посмотри, как непостоянны и слабы звезды в ночном небе, поэтому уподобись солнцу, и пусть оно всегда отражается в твоих прекрасных глазах. Сделай своими кумирами Мессалину и Теодору, по примеру этих великих шлюх античности окружи себя гаремом из лиц обоего пола, в котором ты сможешь купаться в любое время, когда тебе захочется окунуться в океан мерзости. Не стыдись ни грязи, ни бесчестья, находи высшие радости во всем, что есть самого отвратительного и непристойного, самого неестественного, незаконного и безбожного на свете. Без колебаний и сомнений оскверняй любую, самую прелестную часть своего помни, что нет ни одной, где не может торжествовать сладострастие, и что неземные наслаждения заключаются в что по общепринятому мнению оскорбляет Природу. Когда самые мерзкие излишества разврата, когда самые изощренные оргии и похотливые утехи начнут истощать тебя, обратись к жестокостям, и они вновь вдохнут в тебя жизнь; пусть самые чудовищные и подлые поступки, самые выдающиеся злодеяния, самые немыслимые и не имеющие пока названия — преступления, самые страшные извращения, от которых кровь стынет в жилах, — пусть они сделаются твоими крыльями и вознесут твою душу к сияющим высотам и вырвут ее из летаргического сна, в который иногда ввергает ее разврат. Помни, что Природа не предусмотрела ни пределов, ни наказаний за их нарушения: позволительно все, что от нее исходит; создавая нас, она позаботилась единственно о том, чтобы мы не имели ни сил, ни возможностей вредить ей. Тогда только ты узнаешь, что Любовь порой превращает свои стрелы в смертоносные кинжалы и что часто жалобы тех, кого мы истязаем, исторгают из нас больше спермы, нежели изысканные манеры Цитеры[81].

Глубоко тронутая речами Сен-Фона, я осмелилась заметить, что боюсь, как бы в один прекрасный день доброта его не иссякла. На это он ответил так:

— Знаешь, Жюльетта, ты бы давным-давно утратила право на мою милость, будь я просто твоим любовником, ибо, как бы красива ни была женщина, ее чары недолго действуют на меня. Если бы на моем месте был пылкий мужчина, который всегда стремится избавиться от своей возлюбленной, как только она начинает ему надоедать, тогда у тебя могли бы возникнуть подобные опасения, однако, думаю, нет необходимости напоминать тебе, Жюльетта, что во мне очень мало от пошлого и вульгарного возлюбленного: мы связаны с тобой сходством вкусов, образа мыслей, взгляда на мир и собственными интересами; я ценю наши отношения, потому что они основаны на чистейшем эгоизме, а такая связь длится вечно. Разве я рекомендовал бы тебе совокупляться на стороне, если бы был твоим любовником? Конечно же, нет, Жюльетта. Следовательно, тебе нечего бояться, что мое отношение к тебе изменится; если когда-нибудь я оставлю тебя, причиной расставания будешь только ты. Повторяю: будь умницей, верно служи моим удовольствиям, будь неистощима в выдумках, в моем присутствии выказывай мне покорность, доведенную до крайней степени унижения — чем ниже ты будешь склоняться к моим ногам, тем выше я вознесу тебя над всеми остальными, — а самое главное — исполняй без тени смущения и намека на упрямство все, что я от тебя потребую, и я сделаю тебя счастливейшей из женщин так же, как ты сделаешь меня удачливейшим из мужчин.

— О, мой повелитель, — восхитилась я, — будьте уверены, что если я и желаю царить над людьми, так лишь для того, чтобы поставить их перед вами на колени.

Вслед за тем мы оставили общие рассуждения и перешли к некоторым частностям. Сен-Фон с сожалением заметил, что ему так и не удалось замучить свою племянницу на колесе, добавив, что сделал бы это непременно, если бы не строгий приказ доставить ее голову в Париж. Потом он выразил живейшее восхищение Делькуром.

— У него необыкновенно богатое воображение, — сказал министр. — Он молод и к тому же силен, и я одобряю тебя, что ты возжелала его член. Что до меня, я всегда любил совокупляться с ним. Кстати, позволь заметить тебе, что человек, которым мы наслаждались когда-то в молодости, может доставить нам особенное удовольствие и в пятьдесят лет. Мы очень похожи с тобой, не правда ли, Жюльетта? — продолжал он. — Ведь Делькур воспламенил тебя также своей профессией, если бы он не был палачом, ни один из нас не обратил бы на него никакого внимания.

— И много у вас таких подручных? — поинтересовалась я.

— Эта мания появилась у меня лет пять-шесть назад, — отвечал он, — и в поисках таких людей я объездил все провинции. Когда-нибудь и ты поймешь всю сладость ощущения, когда в твоей заднице торчит член помощника палача; впрочем с некоторых пор я имею подобное пристрастие и к мясникам и не раз получал удовольствие, когда мне приводили прямо с бойни юношей, с головы до ног забрызганных кровью.

— Я отлично вас понимаю, — сказала я с воодушевлением.

— Да, словами этого не выразить, — мечтательно проговорил он. — Поверь мне, дорогая, такие эпизоды требуют патологической развращенности, но какого дьявола значит для нас похоть, если она не заканчивается самым мерзким распутством? Кстати, — заметил министр, — одна из твоих лесбиянок всерьез заинтересовала меня: я имею в виду прелестную блондинку, которая, если не ошибаюсь, приняла последнюю порцию моей спермы.

— Пальмира?

— Верно. Ты ее так называла. Ее зад показался мне самым красивым, а дырочка самой узкой… и самой жаркой. Где ты раздобыла эту шлюху?

— Она работала в пошивочной мастерской; ей исполнилось восемнадцать, когда я ее нашла, и в ту пору она была непорочна, как будто только что вышла из материнской утробы. Кроме того, Пальмира — сирота. Она довольно высокого происхождения, и у нее нет ни родителей, ни родственников за исключением престарелой тетки, которая, собственно, и порекомендовала мне ее.

— Ты в нее влюблена, Жюльетта?

— Я ни в кого не влюблена, дорогой Сен-Фон. Мною движет только капризная похоть.

— Я чувствую, что у этого очаровательного создания есть все, абсолютно все, чтобы из нее вышла отличная жертва. Она прекрасна и будет еще прекраснее в предсмертной агонии; у нее роскошные волосы, божественный зад… в самом деле выдающийся зад… Взгляни, Жюльетта, как разбухает мой орган при одной мысли о том, что я скоро буду истязать ее.

Действительно, я ни разу не видела его член в таком воинственном состоянии; я взяла его обеими руками и начала нежно поглаживать и целовать.

— Если я ее получу, — добавил он, — тебя ждет хорошая награда, намного больше, чем обычно. Вот видишь, как я хочу ее.

— Насколько я понимаю, слова ваши можно считать — приказом? Вы хотите, чтобы она сию же минуту оказалась здесь?

— Очень хочу. Так хочу, что, кажется, у меня сейчас разорвутся чресла.

Сен-Фон вскочил, едва лишь Пальмира вошла в комнату, и, схватив ее за руку, скрылся вместе с ней за дверью кабинета; скоро за стеной началась долгая и жестокая оргия, о чем свидетельствовали отчаянные стоны девушки. Они возвратились через час. Прежде чем увести ее в свой каземат, он заставил ее раздеться, поэтому мне сразу бросилось в глаза ее истерзанное тело, и если бы даже она была одета, о том, что она пережила, красноречиво говорило залитое слезами лицо, а глубокие раны и царапины на груди и на ягодицах лишний раз подтверждали это.

— Мне бесконечно жаль, — с досадой заявил ее мучитель, — но сейчас я просто не имею для этого времени: эти проклятые головы надо доставить королеве сегодня к пяти часам, а это значит, что я не смогу насладиться этой девочкой так, как хотелось бы. Во всяком случае сегодня не смогу. Поэтому я хочу видеть ее на нашем следующем ужине послезавтра. А до тех пор хорошенько запри ее в самую темную и надежную камеру в своем подвале; я запрещаю тебе кормить и поить ее и приказываю приковать цепью как можно ближе к стене, чтобы она не могла ни сесть, ни даже пошевелиться. Только не спрашивай ее о том, что произошло в кабинете, у меня есть свои причины скрывать это. За Пальмиру ты получишь вдвое больше обычного. А теперь прощай.

С этими словами он вместе с Делькуром, который держал в руках коробку с тремя мертвыми головами, сел в свой экипаж и уехал, а я осталась стоять на ступенях в сильном замешательстве.

Я была очень привязана к Пальмире, и меня совсем не прельщала мысль отдать ее каннибалу, но что могла я поделать? Не осмеливаясь даже заговорить с ней, я отвела ее в подвал, потом вернулась к себе и собралась отдохнуть после трудной ночи, но две мысли не давали мне покоя: во-первых, желание спасти девушку, которая мне еще не надоела и была для меня небезразлична; во-вторых, острое и неодолимое любопытство узнать, как же Сен-Фон поступает с женщинами, объявляя им смертный приговор. Склоняясь ко второму желанию, я поднялась, чтобы спуститься и допросить узницу, как вдруг дворецкий объявил о прибытии мадам де Клервиль.

Несколько дней назад она встречалась с министром и узнала, что я в деревне, и вот теперь она приехала предложить мне отправиться в Париж на премьеру нового балета в Опере. Я восторженно обняла и расцеловала ее и рассказала о том, что мы с Сен-Фоном совершили этой ночью. Упомянула я и о своих развлечениях с палачом, которые имели место до приезда министра. Клервиль нашла мои приключения восхитительными и поздравила меня с большими успехами в злодействе. Когда же я заговорила о том, что касалось Пальмиры, моя подруга предостерегающе подняла руку.

— Берегись, Жюльетта, — сказала она, — и выбрось из головы мысль о том, чтобы отнять у министра его жертву, а главное — не вздумай влезать в его дела; не забудь, что твоя судьба полностью зависит от этого человека и что удовольствие, которое ты получишь, узнав его тайну или сохранив жизнь своей девки, не вознаградит тебя за все беды, которые на тебя обрушатся, если ты совершишь эту глупость. Ты можешь найти дюжину девиц получше этой Пальмиры, что же до секрета Сен-Фона, ты не станешь счастливее от того, что узнаешь какие-то новые его мерзости. Давай отобедаем, милая моя, и поспешим в город — это тебя развлечет.

К шести часам мы были в пути — Клервиль, Эльвира, Монтальм и я; упряжка из шести английских лошадей мчала нас быстрее ветра, и мы, без сомнения, успели бы к началу балета, если бы не случилось непредвиденное: миновав деревушку Аркей, мы встретили четверых людей, которые, угрожая пистолетами, остановили карету. Было уже темно. Наши лакеи, робкие и изнеженные хлыщи, мгновенно испарились, и, если не считать двух кучеров, мы оказались одни перед лицом четверых разбойников в масках.

Клервиль, которая не имела никакого понятия о страхе, сразу и безошибочно выделила из них главаря и, обратившись к нему, высокомерным тоном спросила, что им нужно, но ответа не последовало. Похитители затолкали нас в карету, и мы поехали обратно в направлении Аркея, потом повернули на Кашан и чуть позже свернули на узкую дорогу, которая привела нас к уединенному и, очевидно, хорошо укрепленному замку. Карета въехала во двор, ворота закрылись, и мы слышали, как их забаррикадировали изнутри; тем временем один из наших сопровождающих открыл дверцу экипажа и молча подал нам руку, приглашая выходить.

Колени мои подгибались, когда я сошла на землю; я была близка к обмороку, потому что перепугалась не на шутку; не лучше чувствовали себя мои служанки, только Клервиль сохраняла самообладание. Она вышла из кареты, высоко подняв голову и презрительно поджав губы, и бросила нам несколько ободряющих слов. Трое из похитителей исчезли, и главарь провел нас в ярко освещенную гостиную. Переступив порог, мы остановились, встретившись с пронзительным, исполненным боли и печали, взглядом старика; из глаз его текли слезы, и его утешали две очень хорошенькие молодые женщины.

— Вы видите перед собой все, что осталось от семейства Клорис, — начал наш провожатый, к которому уже присоединились трое его спутников. — Старый господин — отец главы семьи, а эти дамы — сестры его супруги, мы же — его братья. Здесь не хватает главы дома, его жены и дочери; их ложно обвинили, без всякой вины с их стороны, только потому, что они снискали немилость ее величества и хуже того — гнев этого министра, который обязан своим положением и богатством только благородству и помощи моего брата. Мы навели справки и теперь совершенно уверены, что наши близкие, о которых мы ничего не слышали с позавчерашнего дня, содержатся под стражей в загородном доме, том самом, что вы покинули нынче вечером, и дай нам всем Бог, чтобы они были еще живы. Вы близки к министру, и нам известно, что одна из вас — его любовница, так что либо вы скажете нам, где находятся люди, которых мы разыскиваем, либо представите доказательства, что их нет в живых, а до тех пор вы останетесь нашими заложниками. Верните наших родственников, и вы свободны, но если они убиты, вы в скором времени сойдете вслед за ними в могилу, и ваши тени будут молить их о прощении. Больше мы ничего не имеем сказать вам — говорите теперь вы. И поживее.

— Господа, — с достоинством ответила несгибаемая Клервиль, — мне кажется, что ваши действия абсолютно незаконны. Я бы квалифицировала их как недопустимо безобразные. Судите сами: мыслимое ли дело, чтобы две женщины — вот эта дама и я (остальные — наши служанки) — повторяю, мыслимо ли, чтобы две женщины были настолько близко знакомы с частной жизнью министра, что могут быть в курсе событий, о коих вы имеете честь говорить? Неужели вы всерьез полагаете, что если упомянутые вами лица попали в немилость двора, и если этим делом занимается Правосудие или сам министр, неужели вы полагаете, что нам может быть хоть что-то известно о их судьбе? У нас нет ничего, кроме нашего слова чести, которое мы и даем вам и заявляем, что ничего, абсолютно ничего, не знаем о том, что могло случиться с теми, чья судьба вас беспокоит. Нет, господа, до сегодняшнего дня мы никогда о них не слышали, и если вы — благородные люди и если вам больше нечего добавить, освободите нас немедленно, потому что держите нас здесь против нашей воли, на что у вас нет никакого права.

— Мы не собираемся опровергать ваши слова, мадам, — отвечал наш провожатый. — Одна из вас четыре дня находилась в поместье министра, вторая приехала туда сегодня к вечеру. Прошло также четыре дня с того времени, как семью Клориса привезли в тот самый дом, следовательно, одна из вас наверняка сумеет ответить на наши вопросы, и все вы останетесь здесь, пока мы не получим разъяснений.

К этому трое других добавили, что если мы не хотим говорить по доброй воле, у них есть средства заставить нас.

— Нет, я этого не допущу, — решительно вмешался старик, — здесь не будет никакого насилия. Мы не должны употреблять методы наших врагов, чтобы не брать на себя их грехи. Лучше попросим этих дам написать министру письмо с просьбой срочно прибыть сюда, послание будет составлено таким образом, чтобы он ничего не заподозрил и поторопился. Он приедет, и мы спросим у него самого, в конце концов, ему не останется другого выхода, и он скажет, где мой сын и его семья и что с ними. Если он откажется, тогда вот в этой руке, хотя она и дрожит, достанет силы вонзить кинжал в его сердце… Вот что такое деспотизм и тирания! Вот каковы их ужасные следствия! О, французский народ! Когда же ты поднимешься на злодеев? Когда, устав от рабства и осознав свою безграничную мощь, ты поднимешь голову и сбросишь цепи, в которые заковали тебя коронованные преступники, когда, наконец, обретешь свободу, которую даровала тебе великая Природа?.. Дайте им перо, чернила и бумагу.

— Отвлеките их, — прошептала я на ухо Клервиль, — я сама займусь письмом.

Я написала следующий текст: «Дело исключительной важности требует вашего присутствия здесь. Дорогу вам укажет податель сей записки. Приезжайте как можно скорее».

Я показала письмо нашим похитителям, и они одобрили его. Подписывая адрес, я улучила момент и приписала постскриптум: «Ворвитесь силой, иначе мы погибли, силой же нас заставили написать вышесказанное». Заклеив конверт, один из братьев ушел вместе с ним, а нас отвели в большую комнату на верхнем этаже; дверь закрылась на засов, на страже стал второй брат Клориса.

Когда мы остались одни, я шепотом сообщила Клервиль, какие слова приписала к записке. Она с сомнением покачала головой.

— Этого недостаточно, чтобы я успокоилась, — сказала она. — Потому что если он ворвется сюда силой, эти скоты тут же перережут нам горло. А что если попытаться соблазнить нашего тюремщика?

— Ничего не получится, — ответила я. — Ведь это не наемные убийцы. Эти люди руководствуются честью, не говоря уже о кровных узах, и ничто не заставит их отказаться от мести. Мне кажется, Клервиль, ваши принципы еще не стали моими, поэтому меня страшит мысль о том, что по случайности или какой-то фатальности — называйте это, как хотите, — в конце концов восторжествует добродетель.

— Никогда и ни за что. Победа всегда достается сильному, а по силе злодейству нет равных в нашем мире. Такие мысли говорят о твоей непростительной слабости.

— Но ведь это мое первое серьезное испытание…

— Второе, Жюльетта. Позволь освежить твою память: только после того, как ты вырвалась из тюрьмы, где тебя должны были повесить, фортуна начала покровительствовать тебе.

— Верно. А я уже, забыла о том приключении.

— И забыла извлечь из него урок. Так что мужайся, дорогая, и будь терпелива.

Ничто на свете не могло погасить пожар либертинажа, бушевавший в этой замечательной женщине. В комнате, где нас заперли, была только одна кровать, и вы не поверите, но Клервиль предложила всем четверым улечься в нее и, чтобы скоротать время, ласкать друг друга до появления Сен-Фона. Однако оказалось, что и я и мои служанки были не в состоянии утолить ее прихоти, поэтому в ожидании дальнейших событий мы провели время в беседах.

Как будто почувствовав опасения Клервиль, Сен-Фон посчитал, поскольку мы оказались пленницами родственников Клориса, что штурмовать замок небезопасно и что в подобных обстоятельствах лучше употребить хитрость, нежели прибегнуть к насилию. Так он и поступил.

Посланец возвратился вместе с двумя незнакомыми молодыми людьми, которые привезли отцу Клориса письмо следующего содержания:

«Втягивать женщин в дела, касающиеся только мужчин, я считаю нерыцарским поступком и предлагаю вам немедленно освободить этих дам. Вместо них в качестве заложников направляю двух молодых людей, один из которых — мой младший кузен, второй — мой племянник. Можете мне поверить, что их безопасность намного для меня дороже, чем судьба женщин, находящихся в ваших руках. Кроме того, вы можете отбросить все страхи касательно ваших близких: они действительно содержатся под стражей, но в моем доме в Париже; считайте меня ответственным за них, и я клянусь, что вы встретитесь с ними не позже, чем через три дня. Еще раз повторяю: возьмите моих родственников и отпустите женщин, а я буду в вашем доме через четыре часа после того, как вы получите это письмо».

Теперь нам предстояло все обдумать хорошенько. Письмо министра нам, разумеется, не показали, и только позже мы узнали о его содержании, а в тот момент могли лишь об этом догадываться.

— Вы знакомы с этими молодыми господами? — обратился ко мне старый Клорис.

— Разумеется, — отвечала я, словно какое-то шестое чувство подсказало мне ответ, — это родственники министра; если они прибыли заменить нас, о лучших гарантиях вам нечего и мечтать.

Они недолго посовещались, потом заговорил один из наших похитителей:

— Это может быть ловушка; как бы то ни было, я против того, чтобы выпустить из рук этих женщин. Почему бы не задержать их всех? И у нас будет двумя заложниками больше.

С этим предложением согласились остальные, и эти идиоты (как покажут дальнейшие события, добродетель не приводит ни к чему иному, кроме как к слабоумию), эти чурбаны и скоты заперли нас всех вместе в одной комнате.

— Будьте уверены, — сказал нам один из лже-родственников министра, когда за нами закрылась дверь, — что мы прибыли помочь вам. Через два часа все силы парижской полиции, в которой служим и мы, окружат замок со всех сторон, а во время осады мы будем оберегать вас. Не волнуйтесь — мы достаточно вооружены, и если эти злодеи, обнаружив, что их провели, решатся предпринять что-нибудь против вас, вы будете под надежной защитой.

— Я только опасаюсь, — сказала Клервиль, — как бы наши идиоты не поняли свою ошибку, посадив нас всех вместе. И если нас разлучат, мы уже ничего не сможем сделать.

— Ну что ж, — заметила я, почувствовав в себе былую уверенность, — тогда нам следует просто-напросто объединиться самым неразлучным образом.

— Что я слышу? — удивилась Клервиль. — Минуту назад ты тряслась от страха при упоминании о любых развлечениях, а теперь сама подаешь такую мысль!

— Ничего здесь нет удивительного: я успокоилась, вот и все, тому же эти мальчики очень даже мне нравятся. Одному из них, по имени Поль, было года двадцать три, и у него действительно было очень симпатичное и нежное лицо; другой казался года на два старше, вид у него был несколько женственный, но весьма соблазнительный, и он, как оказалось через несколько минут, обладал великолепным членом.

— Я надеюсь, что эти господа будут в нашем распоряжении, — сказала Клервиль, и мы, не сговариваясь, бросились целовать наших спасителей и ласкать их с таким пылом, что скоро они затрепетали от возбуждения.

— Итак, — резюмировала Клервиль, — раз уж вы согласны с нашим мнением, сделаем вот что: Поль будет сношаться с тобой, Жюльетта, а я потешусь с Ларошем, Эльвира тем временем будет массировать мне клитор одной рукой, а другой — щекотать заднюю норку, то же самое будет делать с тобой Монтальм. Я не возражаю, если наши рыцари будут целовать при этом служанок — наоборот: от этого их внимание только больше сосредоточится, и вообще это самый верный способ, чтобы член не утрачивал твердость, и я бы порекомендовала его всем страстным женщинам. Однако давайте приступим. Да, чуть не забыла, — обратилась она к девушкам, — вы должны следить за мужчинами и как только почувствуете, что они вот-вот кончат, немедленно вытаскивайте их члены из наших куночек и вставляйте в наши попки: пусть слезы восторга прольются именно там. А мы с тобой будем заниматься только друг другом и любоваться, как эти презренные скоты, эти рабочие мулы, будут из кожи лезть, чтобы доставить нам удовольствие, как и подобает рабам, которых Природа сделала нашими орудиями и которых мы терпим лишь ради наших страстей.

— Абсолютно согласна с вами, — шепнула я в ответ, крепко и благодарно сжимая ее руку. — Как можно наслаждаться без этого?

Мы запрыгнули на кровать, задрали юбки до груди и широко раскинули ноги. Спасители наши навострили свои инструменты, привели их в боевое положение и всадили в наши горящие желанием влагалища. Ларош искусно обрабатывал Клервиль, у меня также не было причин пожаловаться на Поля: его член был не такой толстый, как у его коллеги, однако же отличался приличной длиной, и я ощущала его в самых потаенных своих недрах; подгоняемая божественными ласками Монтальм и сладострастными поцелуями моей подруги, я испытывала блаженную агонию, когда слабое и умело выверенное движение пальцев Монтальм подсказало мне о предстоящей эякуляции моего рыцаря, и минуту спустя в мой истосковавшийся задний проход устремился поток сладостной спермы. Пока жидкость горячо разливалась по всем стенкам, Монтальм ввела три пальчика в мою, только что освободившуюся куночку и продолжала энергично массировать клитор. Хриплое и громогласное проклятие, которое вырвалось у моей подруги, послужило сигналом, и мы обе одновременно содрогнулись от третьего подряд извержения.

— А теперь поменяемся местами, — отдышавшись, предложила Клервиль. — Испробуй Лароша, а я займусь Полем.

Наши атлеты, оба молодые и сильные, возобновили свои усилия, даже не испросив позволения перевести дух, и теперь я принимала один из самых прекрасных членов на свете.

В это время Клервиль, продолжавшая целовать меня в губы и обсасывать мой язык, ухитрилась прошептать еле слышно: — У меня есть отличная идея.

— Какого черта! — недовольно откликнулась я. — Давайте заниматься делом. — Потом, устыдившись своей резкости, спросила: — А что такое?

— Это будет мой сюрприз, — прошептала она. — А пока эта мысль выдавит все соки из моей куночки.

В тот же миг ее охватил восторг: ее конвульсии и нечленораздельные звуки скорее ужаснули бы, нежели обрадовали ее пажа, если бы он знал их причину. Немного успокоившись, но продолжая дергаться на колу Поля, она снова заговорила со мной и снова шепотом:

— Думаю, лучше рассказать тебе об этом, иначе ты не сможешь сыграть свою роль. Скоро будет осада замка, и нас попытаются убить. Я предлагаю забрать у этих юнцов оружие, они обязательно отдадут нам его, и мы пристрелим их посреди всеобщей суматохи. Вина за убийство падет на наших врагов, и Сен-Фон, после всех опасностей, пережитых нами, вознаградит тебя втройне.

— Ах, будь трижды проклята моя жопка! — восхищенно вскричала я сдавленным голосом и начала стонать и извиваться как самая последняя шлюха, когда Клервиль рассказала мне свой бесподобный план. — Это прекрасно, прекрасно, прекрасно…

Вместе с этими словами я оросила член Лароша сладчайшим на свете соком, который всегда выделяется у меня в предвкушении чего-нибудь потрясающего, и он, поняв намек, поспешно вытащил член из моего влагалища и ввел его в анус; это произошло в тот самый миг, когда я кончила, и это привело меня в состояние, описать которое у меня не хватает слов, ибо нет ничего, повторяю — ничего более восхитительнее для женщин, чем ощущать, как в ее задний проход проникает твердый раскаленный член одновременно с тем, как она сотрясается от оргазма. Еще мгновение спустя мы услышали за окнами выстрелы и разом повскакали с постели.

— Это они! — воскликнула Клервиль. — Дайте нам пистолеты, друзья мои, чтобы мы сами могли защищаться.

— В каждом три заряда, — предупредил Ларош, с готовностью протягивая оружие.

— Отлично, — усмехнулась Клервиль. — Будьте уверены, что все они найдут хорошую мишень.

Между тем шум нарастал, из замка доносились крики: «К оружию!»

— Осторожно с гашеткой, — сказал Ларош. — Вам лучше всего стать за наши спины, и мы будем вашим щитом.

Теперь события разворачивались с невероятной быстротой. Оттесненные из нижней части замка силами, присланными из Парижа, наши похитители поднялись наверх, намереваясь убить нас до того, как сдаться, но наступавшие шли за ними по пятам. Дверь распахнулась, загрохотали выстрелы. Укрывшись за спинами своих защитников, мы выбрали удобный момент и навсегда избавились от тяжкого чувства признательности и благодарности к ним. Два трупа лежали в луже крови у наших ног, а по нашим бедрам медленно стекала сперма юношей, которых убила наша неблагодарность.

Разумеется, их смерть приписали обитателям замка, и нашим освободителям не понадобилось много времени, чтобы отомстить за смерть своих товарищей. В живых остались только старый Клорис и обе молодые женщины; их бросили в карету и под охраной шестерых полицейских отвезли в Бастилию. Наш экипаж запрягли новыми лошадьми, я уговорила Клервиль отужинать у меня, и мы вернулись в поместье.

Не успели мы устроиться за столом в гостиной, как объявили о прибытии Сен-Фона.

— Расскажем ему о нашей проделке? — быстро спросила я подругу.

— Ни за что, — нахмурилась она. — Всегда делай то, что тебе хочется, и никогда никому не рассказывай о том, что ты делаешь.

Вошел министр; мы горячо поблагодарили его за то, что он вызволил нас, а он, в свою очередь, заявил, что весьма сожалеет о неприятностях, которые нам пришлось пережить из-за его личных дел.

— В бою убиты человек восемь-десять, — сообщил он, — среди них двое, юношей, которых я к вам послал. Вот их мне очень жаль.

— Жаль? — удивилась Клервиль. — Но почему?

— Я частенько развлекался с обоими.

— Что я слышу! — рассмеялась она. — Неужели наш Сен-Фон жалеет об утрате каких-то бессловесных предметов, с которыми когда-то сношался?

— И все-таки жаль, что они погибли. Это были ловкие и сообразительные молодые люди, и очень услужливые, между прочим.

— Фи, какая ерунда! Таких в Париже больше, чем камешков на морском берегу, — заметила я небрежно и с поклоном указала Сен-Фону на почетное место во главе стола. — Давайте забудем об этой маленькой неприятности и поговорим лучше о ваших успехах.

Разговор за обедом, как обычно, крутился вокруг философских вопросов, и некоторое время спустя компания разошлась, так как у министра были неотложные дела, а мы чрезвычайно устали после столь насыщенного событиями дня. На следующий день за ужином моя несчастная Пальмира, увезенная для этой цели в Париж из подвала загородного дома, была безжалостно принесена в жертву, претерпев тысячу мук, одна чудовищнее другой. Сен-Фон заставил меня задушить ее в тот момент, когда он извергался в ее зад. За Пальмиру я получила двадцать пять тысяч франков, кроме того, красочное описание нашего опасного приключения в замке принесло мне еще двадцать пять тысяч.

Следующие два месяца прошли без событий, достойных упоминания. Я только что отпраздновала свое восемнадцатилетие, когда Сен-Фон, посетив меня однажды утром, сказал, что повидал в Бастилии сестер мадам де Клорис; на его взгляд они обе были намного привлекательнее, чем та, кого мы разорвали на куски, в особенности понравилась ему младшая, которая была одного со мной возраста.

— Следовательно, мой повелитель, — улыбнулась я, — нам предстоит поездка в деревню?

— Ты угадала, — ответил он,

— А что со стариком?

— Может быть, подсыпать ему порошок в суп…

— Как хотите, но это будет означать одновременную потерю сразу троих узников, а вы ведь понимаете, что от них зависит жалованье начальника тюрьмы.

— Ну, без работы он не останется. Мы тут же найдем им замену.

— Первым делом мне хотелось бы внести в этот список одну из знакомых Клервиль. Эта тварь вздумала разыгрывать перед нашей подругой недотрогу и отказалась участвовать в ее утехах. Остаются еще две вакансии. Кандидаты у меня уже есть, через неделю я дам вам их имена.

— Я должен оформить необходимые документы, — озабоченно заметил министр. — Впрочем, всему свое время. — Он достал свою записную книжку и написал: «Старый господин; обед, дамы; загородная прогулка». При этом он хитро глянул на меня и улыбнулся. — Ты выезжаешь завтра, Жюльетта. Возьми с собой Клервиль: она прелестна и по части изобретательности не имеет себе равных. Мы чудно проведем время.

— Вам понадобятся мужчины и лесбиянки, сударь?

— Думаю, что нет. Иногда домашние уютные собрания предпочтительнее, чем шумные оргии: чем уже круг лиц, тем больше способствует он размышлениям и вдохновляет на злодейские дела. Кроме того, мы будем чувствовать себя намного свободнее и раскованнее.

— Ну хотя бы двоих женщин для разнообразия?

— Хорошо, двоих немолодых женщин: на этот раз мне почему-то хочется парочку шестидесятилетних. Мне часто говорили, что нет ничего более стимулирующего, нежели естественная дряхлость, так что у нас будет возможность испытать это на деле.

Спустя час я разговаривала с Клервиль.

— У меня есть только одно единственное дополнение, — сказала она, выслушав план министра. — Эти молодые дамы наверняка имеют возлюбленных или, во всяком случае, поклонников; надо разыскать их, взять с собой и использовать на нашем празднике. Такие ситуации, как правило, предполагают богатый выбор самых разных вариантов.

Я поспешила в резиденцию министра рассказать о предложении Клервиль и получила немедленное одобрение; до праздника оставалась неделя, и мы начали азартную охоту за упомянутыми любовниками.

Вероломные уловки, потребовавшиеся для их обнаружения, доставляли большую радость Сен-Фону. Он самолично пришел в Бастилию, приказал поместить девушек в отдельные камеры, вначале допросил одну, затем другую, заставив их трепетать сначала от надежды, потом от страха, и от того и другого вместе; наконец он узнал, что младшая, мадемуазель Фаустина, влюблена в юношу по имени Дормон того же возраста, что и она, а ее сестра, мадемуазель Фелисити, двадцати одного года от роду, отдала свое сердце некоему Дельносу, который был на год-два старше ее и который был известен всему Парижу своей порядочностью. Хватило двух дней, чтобы заключить обоих молодых людей за решетку; против них выдвинули какие-то — уж не помню какие точно — вздорные обвинения, и хотя они были насквозь фальшивы и не рассматривались серьезным образом, этого было достаточно в ту эпоху, когда злоупотребления властью и влиянием свирепствовали настолько, что даже лакеи высокопоставленных лиц могли бросить в темницу кого угодно. Итак, наши жертвы лишь один день провели в Бастилии, и уже на следующий их перевезли в мое загородное поместье, куда накануне были доставлены молодые дамы. Мы с Клервиль встретили гостей и заперли их, но в отдельные комнаты, и хотя находились под одной крышей, они даже не догадывались, что их возлюбленные томятся тут же.

После роскошного грандиозного обеда мы перешли в гостиную, где все уже было приготовлено для предстоящих развлечений. Облаченные в одежды римских матрон, поигрывая связками розог, две свирепого вида шестидесятилетние женщины ожидали наших указаний. Сен-Фон, очарованный великолепным задом Клервиль, пожелал оказать ему почести, прежде чем перейти к делу. Раскинувшись на софе, великая распутница обнажила свои прелести самым бесстыдным и живописным образом, и пока я сосала ей клитор, Сен-Фон наслаждался, глубоко засунув свой язык в ее заднее отверстие.

Вскоре он возбудился и принялся содомировать Клервиль, теперь уже целуя мои ягодицы; в следующую минуту он овладел мною и стал лобзать обольстительный зад моей подруги.

— А теперь за дело, — произнес министр, поднимаясь, — любое промедление будет стоить мне оргазма: я не могу устоять перед такими задницами.

— Послушайте, Сен-Фон, — сказала Клервиль, — у меня к вам две убедительные просьбы. Всем известны ваши способности к жестокости, и я прошу вас использовать их в полной мере, дорогой; это мое первое желание. Второе заключается в том, чтобы вы дали Мне возможность употребить мои способности в этой области: доверьте мне истязать этих молодых людей. Моя главная слабость — пытать мужчин; вы получаете удовольствие, мучая представительниц моего пола, а я обожаю приносить страдания вашим собратьям, и мне кажется, терзая этих прелестных мальчиков, я получу не меньшее наслаждение, а быть может и большее, нежели вы, когда будете медленно убивать их любовниц.

— Вы настоящее чудовище, Клервиль.

— Я знаю, дорогой мой, и меня удручает лишь тот факт, что вы превосходите меня в злодействе.

Сен-Фон объявил о своем желании хорошенько разглядеть каждого из четверых обреченных по очереди, и одна из его престарелых помощниц подвела к нему Дормона, влюбленного в фаустину.

— Милый юноша, — начала Клервиль, — ты стоишь перед своим повелителем и господином, поэтому должен проявить максимальную покорность и предельное чистосердечие в своих ответах; твоя жизнь находится в руках его светлости.

— Увы, — отвечал несчастный, — клянусь, мне нечего сказать, сударыня. Я не имею ни малейшего понятия, чем заслужил арест, и не понимаю, тючему судьба столь жестока ко мне.

— Разве ты не собирался жениться на Фаустине?

— Я желал для себя только одного счастья: сделать ее своей женой.

— Так ты ничего не знал о той ужасной истории, в которую попала ее семья?

— Клянусь, сударыня, мне ничего об этом не известно, но я знал ее семью как приличную и порядочную, да разве может существовать порок в доме, где родилась Фаустина?

— Глядите-ка, — рассмеялась я, — он рассуждает как герой сентиментальных романов.

— Я всегда превыше всего ценил добродетель, сударыня.

— Юношеский задор, — продолжала Клервиль, — приводил к гибели немалое число таких молодых людей как ты. Впрочем, нас интересует не это: цель нашей беседы — сообщить тебе, что Фаустина находится сейчас здесь, в этом доме. Министр благоволит к ней и надеется, что ты уступишь ему свои права, за это она будет прощена, а вместе с ней и ты.

— Я не нуждаюсь в прощении, потому что не сделал ничего дурного, — таков был ответ юноши. — Однако хочу вам сказать, что даже перед лицом тысячи смертельных опасностей, я не стал бы спасать свою жизнь ценой такой гадости, само упоминание которой я считаю оскорблением.

— Пусть будет так. А теперь зад, сударыня, подайте мне его зад! — вскричал министр, приходя в крайнее возбуждение. — Совершенно очевидно, что мы не найдем общего языка с этим упрямым ослом, если только не прибегнем к насилию.

При этих словах Клервиль и обе ведьмы навалились на юношу, в мгновение ока связали его и раздели донага. Затем его подвели к Сен-Фону, который добрых пятнадцать минут сосредоточенно осматривал и ощупывал мужской зад, прекраснее которого трудно было найти на свете, а, как вам известно, мужчины — большие знатоки в таких тонких областях анатомии и частенько превосходят в этом нас, женщин.

Дормон оглядел присутствующих отчаянным взглядом и понял, какого сорта оскорбления его ожидают.

— Ах, меня обманули! Я оказался среди злодеев.

— Твоя догадка, сударь, совершенно верна, — заметила Клервиль язвительно, — и скоро ты в этом убедишься.

После некоторых предварительных и весьма мерзких упражнений мне было велено привести Фаустину. Красота, изящество, девственная нежность — все это ласкало взор, и всем этим она обладала в редкой мере, а когда она увидела, что происходит в комнате, ее оскорбленное целомудрие расцвело новыми красками. Не спуская глаз со своего возлюбленного, которого с обеих сторон усердно обхаживали Клервиль и Сен-Фон, девушка едва сдерживалась, чтобы не упасть в обморок.

— Не волнуйся, мой ангел, — сказала я, взявши ее за руку, — и будь как дома; мы здесь трахаемся, мы купаемся в грязи, непотребной мерзости и прочих наслаждениях, голубка моя; сейчас ты, по нашему примеру, оголишь свою божественную попку, и поверь мне, это будет совсем не противно.

— Но… но что здесь происходит? О, Боже милосердный, где я? И кто вы такие?

— Твой хозяин — его светлость, министр, твой дядя и друг. От него зависит решение твоего дела. А дело это не простое, совсем не простое; однако будь терпелива, будь послушна, и все обойдется.

— А ты, — произнесла она прерывающимся голосом, глядя на Дормона, — как ты мог..?

— Меня привели сюда силой, так же, как и тебя… — И он потупил взор. Потом поднял голову и продолжал: — Сегодня — день нашего бесчестья, но придет другой, и мы будем отомщены.

— Довольно молоть чепуху из комической оперы, юноша, — прервал его министр и с силой ударил ногой в обнаженные чресла, — лучше употреби свое изящное красноречие на то, чтобы убедить эту девку покориться моим капризам, а потребую я не так уж мало. Ей предстоят нелегкие испытания.

Из прекрасных глаз Фаустины полились слезы, и она разрыдалась; жестокосердный Сен-Фон, взяв в руку свой член, приблизился к ней.

— Черт меня побери! — заорал он. — Она плачет? Как я люблю, когда женщины плачут, а они всегда делают это в моем присутствии. Плачь, плачь, моя прелесть, выплачь все свои глаза, и пусть слезы твои оросят мой член. Впрочем, оставь немного в себе: скоро у тебя будет серьезная причина проливать их.

Однако я воздержусь и не стану рассказывать, насколько далеко зашла в тот час безграничная жестокость человека, который, кажется, ничего так сильно не любил на свете, как осквернять невинность и топтать красоту, когда они находятся в безысходном положении. Слабый проблеск надежды, мелькнувший было в залитых слезами глазах девушки, тотчас обратился в глубочайшее горе, и Сен-Фон своим членом вытер новый поток слез.

Как я уже говорила, главная страсть Клервиль заключалась не в том, чтобы мучить женщин — на мужчинах предпочитала она изливать всю свою жестокость, которой не обделила ее Природа. Правда, она могла обходиться без зверств, но вот отказать себе в удовольствии наблюдать, как зверствуют другие, было выше ее сил, и теперь, стоя возле Дормона и продолжая возбуждать его, она с извращенным любопытством смотрела на мучения бедной Фаустины и время от времени подсказывала новые способы.

— Вот так, — сказал, наконец, Сен-Фон, переводя дыхание, — теперь надо поспешить и соединить этих счастливчиков, которым вскоре предстоит слиться в последнем супружеском объятии. Кстати, — добавил он, — я не претендую на законное право этого юного рыцаря на одно из двух дивных сокровищ непорочности его прелестной невесты. Приготовь мальчишку, Жюльетта, а я займусь самочкой.

Признаться, я никак не думала, что подобное предприятие удастся. Ужас, отчаяние, тревога, слезы — словом, наши возлюбленные были в ужасном состоянии, и разве этого было недостаточно, чтобы сделать акт любви между ними невозможным? По-моему, так считали и остальные присутствующие. Однако несколько минут спустя мы стали свидетелями настоящего чуда, одного из тех невероятных явлений, на которые способна только щедрая Природа, ее мощь восторжествовала над всеми препятствиями, и нашим глазам предстала удивительная картина: неожиданно разъярившийся Дормон совокуплялся со своей возлюбленной. Из них двоих приходилось держать только ее — она стонала от боли и унижения, и эта боль и это унижение преграждали путь к удовольствию; мы испробовали все возможные варианты, мы подступали к ней и так и эдак: возбуждали, бранили, ласкали ее — ничего не помогало, душа ее оставалась нам недоступна и пребывала в скорби, и мы ничего от нее не добились, кроме глухих стонов и рыданий.

— А знаете, в таком виде она мне больше нравится, — заметил Сен-Фон, — меня не особенно трогают знаки удовольствия на лице женщины. Они как-то двусмысленны и неопределенны… Я предпочитаю признаки боли, которые намного выразительнее — и красноречивее.

Между тем появилась кровь: дефлорация завершилась. Клервиль опрокинула Дормона на спину, сверху на него положили Фаустину, подогнув ей колени и нагнув голову так, чтобы лоб ее упирался в его плечо; таким образом прекрасный зад красивой девушки оказался в удобном и живописном положении.

— Очень хорошо, смотрите, чтобы она не вырвалась, — предупредил Сен-Фон одну из своих подручных. — Теперь можно совершить дефлорацию одновременно в обоих местах, и я, разумеется, предпочитаю попку.

Операция завершилась потрясающим успехом, правда, вместо стонов экстаза девушка испускала пронзительные вопли, ибо никогда доселе не проникал в нее столь массивный кол, и, кроме того, все ее существо категорически отвергало саму мысль об удовольствии, о котором обыкновенно мечтают многие распутницы и которое сводит женщину с ума.

Совокупляясь, распутник ласкал своих многоопытных помощниц, а я облизывала вагину Клервиль. Предусмотрительный Сен-Фон, как всегда, берег сперму и держал свои шлюзы на запоре, мы же тем временем перешли к другим сладострастным упражнениям.

— Слушай меня, мальчик, — сказал Сен-Фон. — Я намерен предложить тебе нечто необычное и осмелюсь думать, что ты найдешь это предложение невероятно чудовищным. Но как бы то ни было, твоя девка обречена, если только ты не подчинишься. Ее привяжут вот к этому столбу, а ты возьмешь вот эти розги и будешь кромсать ее задницу.

— Чудовище! Как ты смеешь…

— Значит ты предпочитаешь, чтобы ее убили?

— Неужели вам мало того, что вы сделали? Неужели у меня нет другого выбора, кроме столь неслыханной мерзости и смерти самого дорогого мне существа на свете?

— Согласна, что это очень жестокая альтернатива, и слабые люди каждый день сталкиваются с подобными вещами, — вмешалась я. — Ты слаб и к тому же беспомощен, следовательно, должен смириться: делай, что тебе говорят, да поживее, или в грудь твоей шлюхи вонзится кинжал!

Великое искусство Сен-Фона заключалось в том, что он всегда ставил свои жертвы в такую ситуацию, когда из двух зол им непременно приходилось выбирать то, которое больше всего угождало его извращенной похоти. Дормон дрожал как в лихорадке, не зная, что делать, и молчание его было красноречивее всего.

Я сама привязала Фаустину к столбу, и с какой же радостью затягивала я грубые веревки на ее нежной коже, с каким восторгом щекотала горлышко невинной жертвы лезвием ножа, а коварная Клервиль целовала ее в это время. О, какие прелести, какие совершенные формы предстояло нам терзать! Если небеса не приходят на защиту справедливости и добра, так это для того, чтобы нам, смертным, было очевидно, что только порок достоин уважения.

— Вот как надо обращаться с ней, — сказал министр и начал методично и вдохновенно стегать белые пухлые ягодицы, которые подрагивали в ответ. — Да, вот так и ты должен действовать, — продолжал он, а полосы, оставленные гибкими прутьями, багровели, вспухали, создавая удивительный контраст с шелковистой нежностью кожи. — А ну-ка попробуй!

— Ради всего святого, сударь, я не могу…

— Ерунда, мой мальчик, ты обязательно сможешь. — За этими издевательскими словами последовали угрозы; Клервиль потеряла терпение и крикнула, что если он не сделает того, что ему приказывают, его забьют самого до смерти, но он успеет увидеть, как жестоко, как страшно будет умирать его невеста. И Дормон сдался. Но как же медлительны были его движения! И как неуверенны. Сен-Фон несколько раз грубо тормошил его, потом в нетерпении схватил нож и занес его над белой грудью Фаустины. Дормон немного оживился… и упал в обморок.

— Гром и молния! — взревел Сен-Фон, потрясая твердым, как у монаха, членом. — Мы далеко не продвинемся, если будем полагаться на любовника: такие дела требуют усердия и хладнокровия.

Он с остервенением накинулся на трогательный девичий зад и менее, чем за десять минут, превратил его в окровавленные лохмотья. Тем временем рядом происходило нечто не менее ужасающее: вместо того, чтобы помогать министру, Клервиль изливала свою похотливую ярость на лежавшего без чувств Дормона.

— Скотина, хам, — процедила она сквозь зубы, когда он пришел в себя и обнаружил, что связан по рукам и ногам и что его третируют не менее жестоко, чем Фаустину.

Прошло немного времени, и родившиеся под несчастливой звездой любовники являли собой жуткое зрелище, какое только можно представить. Однако этого было недостаточно для Клервиль, ее необузданная чудовищная жестокость, признаться, поразила даже меня, и когда я увидела, как она впивается зубами в бесчувственное тело и рвет его на части, когда увидела, как она трется клитором об окровавленные раны, и услышала ее вопль: «Ко мне, Жюльетта! Скорее! Помогай мне!» — вот тогда, охваченная инстинктом хищного зверя, вдохновленная чудовищным примером подруги, скажите, разве могла я тогда устоять? По правде говоря, я во всем превзошла ее: я даже увлекала ее за собой, воспламеняла ее воображение посредством жестокостей, которые — кто знает? — возможно, никогда бы не пришли ей в голову. В те минуты ярость моя не имела границ, каждый мой нерв трепетал и извивался, и моя, извращенная сверх всякой меры душа, наконец-то, сполна обнаружила свою сущность, и я узнала, что пожирать живое мужское тело — не менее приятно, чем рвать на куски женщину.

Сен-Фон счел нужным отложить самое главное до тех пор, пока мы не разделаемся с другой парой. Первых двоих увели и бросили в угол и ввели следующих. Дельное и Фелисити подверглись тем же издевательствам с той, однако, разницей, что мы поменяли их роли: вместо того, чтобы заставить любовника выпороть свою возлюбленную, мы принудили к этому девушку; аргументами вновь были угрозы жестоких пыток, и, как и в первом случае, мы встретили серьезное сопротивление. Фелисити, премиленькое создание двадцати лет, была не столь красива, как ее сестра, но также безупречно сложена, и глаза ее были чрезвычайно выразительны; она проявила незаурядный характер — оказалась более строптива, нежели сестра, однако Дельное был не таким стойким, как Дормон. Как бы то ни было, совершив содомию со второй девушкой, наш каннибал, сам того не ожидая, сбросил семя в изящный зад Дельноса, немилосердно царапая при этом прекрасные груди Фелисити. После чего, устроившись между Клервиль, которая сократировала его искусственным членом, и мною, которая его возбуждала руками, он, не сводя глаз со связанных несчастных, обсуждал с нами окончательную их участь.

— Мне назначено свыше быть злым гением этой семьи, — говорил он, энергично растирая свои чресла. — Трое сложили головы в этом доме, двух других я раздавил в их собственном, еще один отравлен мною в Бастилии, и шансы этих четверых на спасение кажутся мне ничтожными. Вам не понять, как я люблю такие вот арифметические подсчеты. Говорят, что Тиберий подводил итог своим деяниям каждый вечер, да и чем стало бы злодейство без сладостных воспоминаний? Ах, Клервиль, куда же ведут нас наши страсти? Скажите, мой ангел, ведь у вас светлый ум, скажите, сколько раз вы кончили за свою жизнь, чтобы я знал ваше мудрое мнение на сей предмет?

— Клянусь своей спермой, — отвечала она, — я не люблю болтать — я предпочитаю делать дело. В моих жилах течет яд, кипящая кислота, какая-то дьявольская смесь, мой мозг неизлечимо, болен; я требую ужасов! Я должна творить их ежеминутно!

— В таком случае давайте окунемся в них, ибо предложение ваше совпадает с моим настроением, — сказал Сен-Фон. — Меня снова возбуждают эти две парочки, и то, что я хотел бы с ними сделать, превосходит мое воображение. Правда, я пребываю в нерешительности относительно конкретных деталей.

Четверо обреченных хорошо слышали наш разговор и знали, что их ждет… Однако продолжали цепляться за жизнь.

Жуткое колесо — плод мысли Делькура — стояло на самом виду. На нем и остановился блуждающий взгляд Сен-Фона, и при мысли этой член его взметнулся вверх. После громких и деловых рассуждений насчет возможностей адской машины злодей объявил, что обе женщины должны тянуть жребий, так как это самый справедливый способ определить, которая из них достойна умереть таким образом. Этому предложению воспротивилась Клервиль; по ее мнению, поскольку Сен-Фон однажды уже употребил это колесо для представительниц женского пола, пусть теперь он понаблюдает, как будет умирать на нем юноша; при этом она заметила, что нет смысла выбирать между Дельносом и Дормоном, ибо последний казался ей намного предпочтительнее и сильнее подхлестывал ее воображение. Однако Сен-Фон запротестовал против такой пристрастности, заметив, что все-таки честь умереть первым от такой чудесной пытки является привилегией. Мы приготовили две бумажки, нарисовали на одной колесо, и мужчины вытянули свою судьбу. Победителем стал Дормон.

— У меня даже подступил комок к горлу, потому что уже давно не исполнялись мои желания, — сказала растроганная Клервиль. — Мне кажется, единственное, на что годится эта отвратительная химера, называемая Всевышним, — облегчать мои злодеяния.

— Обними свою суженую, — сказал мой любовник, развязав Дормона и оставив связанными только руки, — поцелуй ее, мальчик мой, а потом докажи ей свою любовь: она будет смотреть на тебя во все глаза, пока ты будешь мучаться. А если у тебя достанет сил взглянуть на меня, ты увидишь, как я прочищаю ей задницу вот этой штукой — это я тебе обещаю.

Вслед за тем по своему обыкновению он увел беспомощного юношу в другую комнату, где они пробыли целый час; мы могли только предполагать, каким образом жестокий развратник поверял свою великую тайну тому, кто должен был унести ее с собой в другой мир.

— Что же может там происходить? — спросила Клервиль, недовольная тем, что приходится ждать, и нетерпеливо поглядывая на закрытую дверь.

— Не имею никакого понятия, — ответила я, — однако мне так хочется узнать… Я бы даже пожертвовала нашими отношениями с ним.

В этот момент появился Дормон; на его теле были видны свежие следы жесточайших пыток, в особенности на ягодицах и бедрах, которые были покрыты сплошными ранами; на его лице застыло смешанное выражение гнева, страха и боли; из его пениса и мошонки часто капала кровь, а щеки были багрово-синими от сильных ударов. Следом шел Сен-Фон, и эрекция его была невероятна; беспощадная ярость изображалась в каждой его черте: в его трясущихся губах и трепещущих ноздрях, в его злобно прищуренных глазках; схватив свою жертву за ягодицы, он резким движением подтолкнул его к нам.

— Шагай, шагай, — проговорила Клервиль вне себя от радости, увидев Дормона в таком плачевном состоянии, — иди сюда, мой маленький паж, не теряй времени. — Потом, повернувшись к Сен-Фону, хищница прибавила: — У нас маловато мужчин, а мне нужны сильные ощущения, пока будет корчиться эта скотина.

— Вас может лизать его невеста, — предложил министр, — кроме того, мы с вами займемся содомией…

— А его кровь?

— Не сомневайтесь, мы прольем ее непременно. Клервиль взяла Дормона за уши, опустила на колени и приказала:

— Целуй меня, дурачок, пока хоть что-то осталось от твоего прелестного личика.

Дормон не обнаружил особой готовности, и бесстыдница, плотоядно улыбаясь, потерлась своей промежностью и задом о его нос, после чего он получил дозволение поцеловать на прощание свою возлюбленную. Та разразилась слезами и рыданиями, и церемония началась. Матроны привязали обреченного к страшному колесу, Сен-Фон щекотал клитор нашей распорядительницы, облизывать ее влагалище заставили Фаустину, а сама Клервиль удовлетворяла меня рукой; Сен-Фон погрузил свой орган в недра Фаустины, и вскоре все четверо уже купались в крови. Спектакль был жуткий и не успел он подойти к своему концу, когда девочка обмякла и поникла, как сломанный стебелек.

— В чем дело? В чем дело, черт побери! — взревел Сен-Фон. — Что, эта сука уже издыхает? Я не имею ничего против ее смерти, если только сам буду ее причиной.

С этими словами злодей вылил свою сперму в самые недра тела, из которого уже ушла жизнь. Клервиль, чьи преступные руки рвали в это время на части мошонку Дельноса, пока я колола ягодицы юноши длинной булавкой, не спускала безумных глаз с привязанного к колесу Дормона и, захлебываясь нечеловеческим хриплым рыком, кончила трижды почти без перерыва.

Остались Фелисити и ее юный красавчик.

— Вот дьявольщина, — проворчал Сен-Фон, — та стерва сильно разочаровала меня, а уж эту мы помучаем как полагается, и поскольку в первый раз за смертью своего любовника наблюдала девица, теперь мы сделаем наоборот: теперь мальчик будет любоваться мучениями своей возлюбленной.

Он увел девушку на ритуальную приватную беседу и через полчаса вернул ее обратно в полубесчувственном состоянии. Ее приговорили к сажанию на кол, сам Сен-Фон воткнул заостренный конец толстого гибкого прута в ее анус, покрутил его, и конец вышел у нее через рот; другой конец вставили в отверстие в полу, и Фелисити оставалась в таком положении до конца дня.

— Друзья мои, — заявила Клервиль, — не будете ли вы так добры позволить мне самой выбрать пытку для нашей последней жертвы? Мнение мое остается неизменным с того самого момента, как я в первый раз увидела: этот молодец похож на Иисуса Христа, и мне бы хотелось поступить с ним соответствующим образом.

Мы встретили ее слова дружным одобрительным смехом и за непринужденным разговором быстро сделали все приготовления, не упустив ни одной детали. Одна из ведьм встала на четвереньки, другая взобралась на ее крестец, и мы воспроизвели историю страстей отпрыска Марии; я прочитала вслух стих из нужной главы. Когда юношу вытащили из адской машины, вид у него был изрядно потрепанный, то есть вполне подходящий для спектакля, и жертвой занялись Клервиль, Сен-Фон и оставшаяся свободной фурия; его распяли на кресте и подвергли точно таким же мучениям, какие претерпел тот нахал из Галилеи в руках мудрых древних римлян: ему проткнули бок, короновали терниями, сунули в рот смоченную уксусом губку. В конце концов заметив, что Дельнос не очень-то спешит умирать, мы внесли кое-какие новшества в классическую пытку: сняли Дельноса с креста, перевернули, прибили заново и принялись за заднюю часть — прокололи ягодицы, прижгли их раскаленным железом, потом разорвали в клочья; к тому времени, как испустить дух, Дельнос успел сойти с ума. В этот момент Клервиль и Сен-Фон, которых я ласкала обеими руками, извергли из себя неимоверное количество спермы, и на этом закончились безумства, длившиеся двенадцать часов. Их сменили застольные радости.

За ужином Клервиль, сгорая от любопытства и желания выведать тайну Сен-Фона, накачала его вином, осыпала жаркими ласками и ласкала до тех пор, пока у него не закружилась голова. Тогда она задала свой вопрос:

Что вы делаете со своими жертвами перед тем, как убить их?

— Я объявляю им смертный приговор.

— Но это же не все. Вы о чем-то умалчиваете, мы в этом уверены.

— Абсолютно ни о чем.

— И все-таки есть еще что-то. Мы же знаем, что есть.

— Возможно. Но это одна из моих слабостей. Зачем вам ее знать?

— Неужели у вас есть от нас секреты? — проникновенно спросила я.

— В принципе это никакой не секрет, — ответил он.

— Однако вы скрываете его от нас. Ну, пожалуйста, расскажите, в чем тут дело.

— Зачем вам это?

— Просто так, чтобы удовлетворить свое любопытство, ведь мы самые лучшие ваши друзья на свете.

— Вы жестокие женщины, — вздохнул он. — Неужели вам не понятно, что таким признанием я обнаружу свою слабость, свою поистине непростительную слабость?

— Ну, с нами вы можете себе это позволить.

Мы удвоили старания, рассыпаясь в комплиментах и мольбах, и наши ласки возымели действие: министр махнул рукой и обратился к нам со следующими словами:

— Жестокой и долгой была моя борьба с постыдным игом религии, мои дорогие, и должен признаться, я до сих пор остаюсь ее пленником, поскольку верю в загробную жизнь. Если это правда, сказал я сам себе, что в том, другом мире нас ожидают наказания или награды, тогда жертвы моей порочности будут торжествовать и познают там блаженство. Мысль эта мучала меня настоящей пыткой. Когда я уничтожал какое-нибудь существо — будь то из тщеславия или похоти, — у меня возникало острое желание продлить его страдания далеко-далеко за пределы бесконечного времени; таково было мое желание, и это продолжалось очень долго, но однажды я рассказал об этом одному известному распутнику, к которому был очень привязан в свое время, и чьи вкусы были сродни моим. Это был человек необъятных познаний, особенно многого он достиг в алхимии и астрологии; он уверил меня, что я не ошибся в своих предположениях, что людям действительно предстоят наказания и воздаяния и что для того, чтобы преградить человеку путь к небесным радостям, необходимо заставить его подписать договор, написанный кровью его сердца, согласно которому он отдает свою душу дьяволу, после этого надо вставить эту бумагу в его задний проход и забить ее поглубже посредством своего члена, а совершая содомию, надо причинить ему как можно более сильную боль. Соблюдай эти меры предосторожности, заверил мой друг, и никто не сможет помешать тебе попасть в рай. Агония жертвы, по сути своей являющаяся продолжением тех мук, которые человек испытал во время подписания договора, будет длиться бесконечно долго, а ты продлишь свое несказанное наслаждение за грань вечности, если только вечность существует.

— И это все, что вы делаете с жертвами?

— Не спешите и не судите меня строго, Клервиль. Вы страстно хотели знать правду и заставили меня обнаружить свою слабость. Право, мне нечем здесь гордиться.

— Действительно, нечем. Я просто поражена, Сен-Фон! Я считала вас философом. У вас же есть голова на плечах, не так ли? Тогда как же вы могли поверить в эту абсурдную нелепость насчет бессмертия души? Эту отвратительную выдумку обыкновенно принимают за истину до того, как начинают верить в вознаграждение и наказание в загробной жизни, или я не права?

— Что касается до вашего намерения, оно делает вам честь, и я восхищена им, — продолжала Клервиль. — Это согласуется и с моими вкусами: сделать вечными страдания человека, которого вы обрекаете на смерть — такое желание весьма похвально. Но оправдывать его такой чепухой, такой глупой фантазией — это уж, простите, совершенный вздор, Сен-Фон.

— Неужели вы не понимаете, Клервиль, что моя дивная мечта испарится, если только не будет основана на подобных взглядах?

— Я очень хорошо все понимаю, мой добрый друг; я понимаю, что если вы хотите построить свой прекрасный замок надежд на сказочных историях, надо сразу отказаться от этой мысли, ибо может наступить день, когда пагубная вера в сказки одолеет вас и перевесит удовольствия, которые вы от этого получите. Так не лучше ли довольствоваться злом, которое вы совершаете в этом мире и забыть свои глупые намерения продлить его на вечные времена?

— Загробной жизни нет, Сен-Фон, — вмешалась я, припомнив по этому случаю все, что слышала об этом еще в раннем возрасте, — и единственный авторитет, поддерживающий эту иллюзию, — это воображение людей, которые, мечтая об этом и цепляясь за такую вероятность, просто-напросто высказывают свое желание обрести в далеком будущем более надежное и чистое счастье, нежели то, что отпущено им на земле. Разве это не прискорбный вздор — вначале придумать себе Бога, затем поверить, что Бог этот приготовил нескончаемые муки для большинства сынов человеческих? Вот так, сделав смертных несчастливыми в этом мире, религия подсовывает им в качестве утешения сверхъестественное божество, плод человеческой доверчивости или отъявленного жульничества, божество, которое способно сделать их еще несчастнее в мире следующем. Я прекрасно знакома с этими уловками: мол, справедливый гнев Бога ужасен, но Бог может быть милосерден, правда, это такое милосердие, которое оставляет место для потрясающей жестокости, то есть далекое от совершенства, к тому же ненадежное; будучи вначале бесконечно добрым, через некоторое время он становится бесконечно злым, и это вы называете высшей мудростью? Бог, обуреваемый мстительностью и яростью, — неужели это то существо, в котором можно признать хоть каплю снисходительности или добросердия? Если судить по доводам теологов, придется заключить, что Бог создал большинство людей только с намерением заполнить ими ад. Разве не было бы честнее, добродетельнее, умнее и просто порядочнее сотворить камни и растения и на этом остановиться вместо того, чтобы создавать людей, чье поведение навлекает на их бедные головы нескончаемые несчастья? Бог же был так коварен, так злобен, что сотворил одинокого человека и бросил его на погибель, предоставив самому себе; такого Бога глупо считать образцом совершенства, если в чем он и совершенен, так в том лишь, что представляет собой высшую степень неразумия, несправедливости, хитрости и неслыханной жестокости. Вместо того, чтобы придумать совершенного Бога, теологи создали самую отвратительную химеру, а когда вложили в голову своего создания идею о вечных наказаниях, они лишь добавили последний штрих к делу рук своих, которое с самого начала было мерзопакостнейшим. Жестокость, которая доставляет нам удовольствие, имеет по крайней мере свою цель и, следовательно, свое оправдание, она доступна здравому смыслу, мы понимаем ее, но каким мотивом руководствуется Бог, подвергая мучениям жертв своего нелепого гнева? Может быть, у него есть опасные соперники? Или кто-то ему угрожает? Да нет, те, кого он отправляет в адский костер, не были способны оспаривать его могущество или нарушить его спокойствие. Позвольте добавить, что пытки на том свете не оказывают никакого действия на живого человека, который не может ничего знать о них, они не убеждают проклятого грешника, так как он не имеет никакого представления об аде, следовательно, Бог осуществляет свое извечное мщение с единственной целью — наслаждаться им и, используя несовершенство своих творений, извлечь как можно больше удовольствий из их беспомощности. Вот так ваш гнусный Бог, еще более жестокий, нежели любой из смертных, и не имеющий никаких причин, которые может иметь человек, показывает себя отъявленным предателем, мошенником и беспримерным негодяем.

— Думаю, можно пойти еще дальше, — подхватила Клер-виль. — Если не возражаете, я попытаюсь рассмотреть подробно эту пагубную и ужасающую догму об адских муках, и я убеждена, что к концу моих рассуждений у нашего друга не останется ни капли веры в этот, поражающий воображение, но обременительный предрассудок. Готовы ли вы выслушать меня?

Мы согласно кивнули, и вот каким образом утонченная и мудрая Клервиль подступила к столь важному и щепетильному вопросу.

— Существуют определенные догматы, которые требуется не рассматривать, а принимать как гипотезы с тем, чтобы с их помощью отрицать другие. Цель моя — и вы согласитесь со мной, что это достойная цель — заключается в следующем: вырвать с корнем из вашей головы идиотский догмат об аде, поэтому не будет лишним, если я повторю все религиозные глупости на сей счет. Полагая это исходным моментом моих обширных рассуждений, я вынуждена, пусть на время, приписать данному мифу реальное существование, надеюсь, вы простите мне подобную вольность, так как не можете подозревать меня в том, что я верю в этого отвратительного призрака.

Сам по себе догмат о существовании ада настолько лишен всякой логики, все аргументы, обыкновенно выдвигаемые в его пользу, настолько слабы и неубедительны, настолько противоречат здравому смыслу, что нельзя перечислять их без краски стыда. Однако пойдем дальше и без жалости лишим христиан всякой надежды на то, что им удастся поставить нас на колени перед их ужасной конфессией, давайте покажем им раз и навсегда, что догмат, которым они намереваются напугать нас сильнее всего, испаряется как дым, как и все остальные их призраки и домовые, при малейшем проблеске рациональной философской мысли.

Они, как правило и в первую очередь, употребляют следующие аргументы в защиту своей невероятной и глупейшей выдумки:

1) Грех, будучи извечным в силу самого понятия греховности, противен Богу, а грешники заслуживают вечного наказания; Всевышний создал законы и употребляет свое всесилие для наказания тех, кто эти законы нарушает.

2) Универсальность данной доктрины и то, как следует ее воспринимать, запечатлены в Священном Писаиии.

3) Этот догмат совершенно необходим, ибо, в противном случае, не будет возможности обуздать неверующих и преступников.

Вот на каких основах покоится все это гнилое сооружение, и теперь позвольте мне перейти к их разрушению.

Начнем с самого первого аргумента, который — я уверена, вы согласитесь со мной — рассыпается в прах, если сопоставить степень серьезности человеческих проступков и меру божественного возмездия за них. Мы видим, что согласно этой доктрине самый ничтожный проступок карается с той же строгостью, что и самый серьезный; нам внушают, что Бог справедлив, так как же он допускает подобную несправедливость? Кто все-таки сотворил человека? Кто дал ему страсти и наклонности, за которые он должен терпеть адские муки? Кто, я вас спрашиваю, как не сам Бог? И эти полоумные христиане полагают, что их абсурдный Бог одной рукой вкладывает в человека определенные наклонности, а другой сурово наказывает его за то, что тот им подчиняется. Выходит, Бог не ведает того, что творит? Получается, что они подчиняются слепому и капризному деспоту? Разве не знал он, что человек, одаренный им властью поступать дурно, будет неизбежно употреблять ее, хотя бы время от времени? Если Бог знал об этом, зачем он дал человеку такую возможность? А если не знал, тогда зачем наказывает он неправедника, хотя сам, как Создатель, несет за это вину?

Я полагаю очевидным тот факт, что при этих условиях, необходимых для спасения, у нас намного больше шансов попасть в ад, нежели в рай. Так объясните мне, за что этот Бог с его хваленой справедливостью, за что он ввергает своих ничтожных, несчастных детей в столь ужасные беды? А поскольку так происходит от века, как осмеливаются ваши ученые доктора утверждать, будто вечное счастье и вечное несчастье предлагаются человеку на выбор в равной степени и будто его судьба зависит лишь от этого выбора? Если оказывается, что большинству человечества суждены вечные муки, всезнающий Бог должен был знать об этом с самого начала: для чего тогда это чудовище сотворило нас? Может быть, его кто-то заставил? Тогда получается, что он не свободен в своих поступках. А если он сознательно, нарочно сделал так? Тогда он — негодяй. Нет, никто не заставлял Бога создавать человека, абсолютно и точно — никто, и если он это сделал просто-напросто для того, чтобы подвергнуть дело рук своих подобной участи, размножение человеческой породы представляется мне тягчайшим из всех преступлений, а полное исчезновение человечества — самым благородным делом.

Если же, однако, вы считаете этот догмат необходимым, чтобы выразить величие Бога, я хочу спросить вас, почему этот Бог, такой великий и добрый, не сумел дать человеку свойств, столь нужных, чтобы избежать мук, ожидающих, возможно, девятерых из десяти живых существ. Разве не жестоко — это еще мягко говоря! — со стороны Бога вложить в человека возможности и желания, которые приведут его прямиком в ад? Как же можно снять с Бога обвинение либо в незнании, либо в порочности, что в принципе преступно в равной мере?

Если все люди равны в глазах Бога, который их сотворил, почему нет у них согласия относительно того, какие преступления заслуживают человеку нескончаемые страдания? Почему готтентот осудит вас за то, что, будь вы китайцем, приведет вас в рай; как получается, скажите на милость, что последний предоставит вам место в небесной стране блаженства за дела, которые ведут христиан в ад? Можно до скончания века перечислять различные мнения язычников, евреев, магометан, христиан, касающиеся средств, благодаря коим можно избежать вечных мучений и обрести блаженство: бесконечная, да и бесполезная, задача — описывать смешные ребяческие формулы и способы, придуманные для этой цели.

Давайте рассмотрим второй аргумент, закладываемый в фундамент этой гротескной доктрины, который со всей тщательностью излагается в Писании.

Свою мысль я хочу предварить таким замечанием: нет ни одной идиотской идеи, нет ни одной формы умопомрачительства, которая не пользовалась бы в свое время всеобщим признанием и не была бы в моде; нет ни одной, которой бы не требовались последователи еще в большей мере, нежели толкователи; с тех пор, как живут на земле люди, существуют и будут существовать дураки, а пока есть дураки, есть и будут боги, культы, рай, ад и тому подобные вещи. Поэтому я поостереглась бы использовать свойство универсальности в пользу той или иной веры. Вы мне скажете, что об этом черным по белому написано в Библии. Хорошо, допустим на минуту, что так называемые священные тексты обладают подлинностью и что они действительно заслуживают внимания. (Полагаю, я уже ясно выразилась, что для опровержения некоторых абсурдных идей можно пользоваться другими, столь же абсурдными).

Итак, начну с того, что существуют серьезные основания сомневаться в том, что в Писании вообще упоминается этот аргумент. Тем не менее предположим, что там идет речь об универсальности, но ведь Писание рассчитано на тех, кто обстоятельно знаком с его постулатами, — того, кто их не знает или отказывается в них верить, их авторитет убедить не может. И в то же время утверждается, что на вечные муки обречены и те и другие. Какая же потрясающая несправедливость!

Возможно, мне возразят, что некоторые расы и народы, которым эта бессмысленная священная литература совершенно незнакома, также не лишены веры в будущую жизнь, состоящую из вечных страданий. В отношении некоторых народов это может быть правдой, зато многие другие не знают подобных догм. Но скажите, каким образом такие воззрения могли попасть в головы людей, не знающих Библию? Я никогда не поверю человеку, который мне скажет, что мы имеем здесь дело с врожденными идеями, иначе бы мы обнаружили их повсеместно во всех людях. Я также не думаю, что кто-то посмеет утверждать, что эти идеи естественным образом вырастают, как цветы, из человеческого разума, ибо собственный разум не может внушить человеку мысль, что тот должен терпеть нескончаемые наказания за ничтожные проступки; это также не может быть связано с озарением, поскольку народ, о котором мы ведем речь, не имеет об этом никакого понятия. Тогда чем объяснить существование этого догмата в этом конкретном народе? Либо фантазией людей, либо происками священников, но если таковы истоки этого предрассудка, как можно принимать его всерьез?

Вы скажете, что там, где не знают Библии, вера в вечное наказание была задушена традициями, но откуда взялось само это слово, и если мне докажут, что люди получили это понятие через божественное озарение, вам придется согласиться со мной, что столь ужасная мысль должна была появиться по причине какой-нибудь болезни в мозгу или явного жульничества.

Теперь предположим, что Священное Писание — священное лишь по голословному утверждению — сообщает людям о наказаниях в загробной жизни, предположим также, что такое заявление имеет под собой почву, тогда возникает следующий вопрос: откуда авторам Библии стало известно, что это на самом деле так? Самым первым, пришедшим в голову ответом будет такой: им это внушено неким чудесным образом. Тогда те, кого не коснулась эта благодать, должны принять на веру чужие слова, но, скажите на милость, какое доверие можно иметь к людям, которые в этом вопросе первостепенной важности заявляют вам: «Я верю, что это истинно, потому что такой-то сказал мне, что это ему привиделось». И это говорится о вещах, которые с самого рождения угнетают и озадачивают, которые страшат и сводят с ума половину рода человеческого, о вещах, которые не дают каждому второму наслаждаться мирно и без оглядки самыми сладкими дарами Природы! Возможно ли ошибаться в большей степени и впадать в более пагубную ошибку? Однако даже те первые озаренные ни с кем не поделились своим открытием: огромное большинство человечества ничего не знает об их сновидениях. Разве не следовало известить об этой истине не только тех, кто сочинял Библию и их первых последователей, но и всех остальных людей? Как же получилось, что некоторые — да что там некоторые: многие и многие! — остались в неведении? Коль скоро вопрос о вечном наказании касается всех без исключения, знать такие вещи должны все; почему Бог не передал это высшее знание непосредственно каждому смертному без помощи и участия лиц, которых можно заподозрить в обмане или нечестности? Нет, он сделал все наоборот, и я вас спрашиваю: как можно назвать такое поведение существа, которого вы хотите представить мне как бесконечно мудрого и доброго? Не свидетельствует ли подобное поведение скорее о явных признаках глупости и порочности? Когда в стране пишутся законы, разве правительство не доводит их до сведения публики и не употребляет все возможные средства указать, какие кары предусмотрены за их нарушение? Если вы не сумасшедший, как смеете наказывать человека за нарушение закона, о котором тот никогда не слышал? Так какой же вывод можно сделать из всего сказанного мною? Только один: учреждение ада было не чем иным, как результатом нечистоплотных махинаций кучки людей и непростительной глупости великого множества остальных[82]. Третьим из аргументов, предлагаемых в поддержку ужасного догмата, мы назвали его жизненную необходимость: якобы, без него нельзя обуздать грешников и неверующих.

Если вы хотите убедить меня, что для его славы и в силу его справедливости Богу требуется наказывать грешников и неверующих вечными муками, я замечу в ответ: разум и справедливость предполагают, что во власти людей — перестать быть неверующими, но кто осмелится утверждать, что человек свободен? Кто до такой степени слеп, что не видит очевидного: воля наша не имеет ничего общего с нашими поступками, все наши поступки определяются свыше, следовательно, мы за них не отвечаем, а этот Бог, который играет нами как марионетками (если допустить, что он существует, а это, как вы заметили, я делаю с большой неохотой), этот Бог, повторяю, должен быть неслыханно несправедлив и жесток, если карает нас за то, что мы, сами того не желая, попадаем в сети, которые он первый расставляет для нас, а потом с удовольствием затягивает нас в них.

Разве не очевидно, что именно темперамент, который дает нам Природа, различные обстоятельства жизни каждого из нас, наше воспитание, общество, где мы живем, — вот эти факторы и определяют наше поведение и увлекают нас в сторону добра или зла? Однако, если дело обстоит именно так, наказания, которые придуманы для людей в этом мире за их дурные поступки, равным образом несправедливы. По крайней мере большая их часть. Но здесь примешивается вопрос общего благосостояния, которому должно уступать благосостояние отдельных лиц; долг любого общества, — убрать из своей среды такие элементы, чье поведение может причинить урон остальным, и вот этот факт оправдывает множество законов, которые, если взглянуть на них с точки зрения индивидуальных интересов, могут показаться чудовищно несправедливыми. Но разве у вашего Бога есть подобные причины наказывать злодея? Разумеется, никаких: Всевышний и Всемогущий ничуть не страдает от человеческих злодейств, а если порочный человек порочен, так потому лишь, что всемогущий Господь пожелал создать его таким. Стало быть, очень жестоко подвергать его мучениям за то, что на земле существует зло, причиной коего может быть только сам отвратительный Бог.

Теперь убедимся, что обстоятельства, благодаря которым человек принимает ту или иную веру, абсолютно не подвластны ему.

Для начала хочу спросить вас, можем ли мы выбирать страну, в которой предстоит нам родиться, и наша ли вина, если мы по рождению причислены к какой-то определенной религии, и если порой нам недостает сил верить по-настоящему? Существует ли хоть одна, даже самая авторитетная религия, которая может противостоять пламени страстей? И разве страсти, которые дал нам Бог, не выше религии, придуманной человеком? Как же тогда назвать этого немилосердного Бога, который грозит нам вечным возмездием за наши метафизические сомнения, когда мы перестаем верить из-за разрушающих эту веру страстей, вложенных в наше сердце тем же Богом? Какая подлая шутка! И бессмысленная чушь с начала до конца. Не стоит тратить время на то, чтобы отвергнуть такие явные нелепости. Однако, раз уж мы взялись за это, давайте рассмотрим вопрос со всей серьезностью и, по возможности, выбьем почву из-под ног свихнувшихся сторонников этого самого нелепого догмата церкви.

Поэтому продолжим. Даже если позволить каждому человеку самому решать, быть или не быть ему добродетельным, верить или нет во все постулаты своей религии, даже если это и будет так, нам все равно придется поинтересоваться, справедливо ли то, что людей наказывают вечными страданиями за их слабость или неверие, когда и без того слишком очевидно, что эти будущие страдания не принесут никаких результатов в этой жизни.

Чтобы ответить на этот вопрос, мы должны отбросить все предрассудки в сторону и как следует поразмыслить о справедливости, которую мы признаем в Боге. Разве не верх неразумия полагать, что эта божья справедливость требует вечного наказания грешников и неверующих? Разве наложение наказания, намного превышающего степень виновности, не говорит скорее о мстительности и жестокости, нежели о справедливости? Неужели доброта Бога выражается в том, чтобы запугивать и третировать своих беззащитных чад? Вот уж поистине ничего не смыслит в этой доктрине тот, кто заявляет, что для славы божьей требуется, чтобы Бог вел себя как последний дикарь. Он рассуждает о славе Бога в самых туманных выражениях и сам не понимает, что говорит. Будь он хоть чуточку умнее, чтобы понять природу Создателя и составить о ней мало-мальски разумное представление, он почувствовал бы, что если Бог существует на самом деле, то слава его заключается не в насилии, а в благородстве и добросердечии, в мудрости и безграничной способности делиться своим счастьем с людьми.

Кстати, иногда говорят, имея в виду мерзкую доктрину о бесконечных муках, что ее поддерживает немалое число умных людей и образованных теологов. Я начисто отрицаю этот факт: большинство умных людей и образованных теологов как раз сомневаются в этой догме. А если кто-то из них соглашается с ней, причину легко понять: жрецы, которые заковали в цепи людей, готовы с радостью надеть этот железный хомут и на их шею; мы с вами знаем, какое действие оказывает страх на ординарные души, и всем известно, что государственный муж, желающий подчинить себе других, обязательно должен напускать туман и нагнетать страх.

Однако разве эти, якобы священные, книги, о которых мне твердят, происходят из источника, столь чистого и бесспорного, что мы не смеем отвергнуть то, что они нам предлагают? Достаточно внимательным образом прочесть эти тексты, чтобы убедиться, что на самом деле это произведение иллюзорного Бога, который вообще не написал ни единого слова, представляет собой элементарную пачкотню слабоумных и невежественных людей, и что посему оно заслуживает даже не нашего недоверия, а нашего презрения. Но даже если допустить, вопреки всей очевидности, что эти писания не совсем лишены здравого смысла, и в этом случае, скажите на милость, какой дурак может млеть в экстазе перед тем или иным мнением просто по той причине, что оно изложено в той или иной книге?

— Разумеется, можно принимать чье-то мнение — ничего здесь предосудительного я не вижу, — но пожертвовать ради него всем счастьем своей жизни и спокойствием своего разума —

— это уж, извините, какое-то сумасшествие. Более того, если вы мне скажете, что библейские тексты подтверждают наличие ада, в ответ я приведу вам отрывки из этой знаменитой книги. Вот я открываю «Экклесиаст» и читаю:

«Сказал я в сердце своем о сынах человеческих, чтоб испытал их Бог, и чтобы они видели, что они сами по себе — животные. Потому что участь сынов человеческих и участь животных — участь одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, потому что все — суета!

Все идет в одно место; все произошло из праха, и все возвратится в прах»[83].

Что еще больше опровергает теорию загробной жизни, чем эти строки? Что убедительнее подтверждает точку зрения, отвергающую бессмертие души и оспаривающую смехотворный догмат об аде[84]?

Так как же должен рассуждать здравый умом человек, когда он критическим взором взглянет на сию абсурдную выдумку о вечном проклятии рода человеческого за то, что когда-то был съеден запретный плод в райском саду? Как бы ни была непоследовательна эта глупая сказочка, как бы ни была она нам противна, позвольте мне ненадолго остановиться на ней, ибо в ней исходный момент рассуждений, приводящих нас к вечным адским мукам. Неужели беспристрастного рассмотрения данного абсурда недостаточно, чтобы убедиться в его нелепости? Ответьте, друзья мои: мог ли кто-то, преисполненный доброты, додуматься до того, чтобы посадить в своем саду дерево, приносящее прекрасные, но ядовитые плоды, а потом наказать своим детям, чтобы те не подходили к нему, добавив, что они умрут, если съедят хоть один плод? Да едва лишь узнав, что такое дерево растет у него в саду, этот бесконечно мудрый папаша должен был срубить его немедленно, тем более зная, что, отведав ужасных плодов, дети его погибнут сами и обрекут все последующие поколения на непоправимые несчастья! Однако же сказка говорит об обратном: Бог знает, что человек должен погубить себя и свое потомство, если попробует яблоко; выходит, Бог не только внушил человеку поддаться искушению, но в своей злобе не остановился и перед тем, чтобы устроить это искушение. Человек не устоял и погиб: он сделал то, к чему подтолкнул его Бог, к чему он призвал его и теперь любуется им — павшим и проклятым навеки. Я нахожу подобную жестокость и порочность беспримерными. Повторяю: я с радостью избавила бы вас от цитирования этого непристойного анекдота и не использовала бы его в своих рассуждениях, если бы не тот факт, что догмат об аде, который я желаю вырвать с корнем, — одно из самых естественных и самых мрачных последствий той давней истории в райском саду.

Разумеется, все это можно считать аллегорией, пригодной для минутного развлечения, но никоим образом не в качестве серьезного предмета спора, и достойной упоминания разве что вместе с баснями Эзопа или с неуемными фантазиями Мильтона, так как эти выдумки только на то и рассчитаны, между тем, как библейские заклинания, требующие нашей веры и лишающие нас законных наших удовольствий, таят в себе немалую опасность, и бороться с ними следует безжалостно и бескомпромиссно.

Так давайте осознаем, наконец, что факты, подобные тем, что составляют скучнейший роман, называемый Библией, представляют собой чудовищную выдумку, достойную упоминания лишь в той мере, в какой это не относится к нашему благу или нашему несчастью. Пора понять, что догмат о бессмертии души, который впервые был заявлен еще до того, как душа эта заслужила вечного блаженства или вечных мук, — самая беспардонная, самая вызывающая, самая грубая и неуклюжая ложь на свете; когда мы умираем — умирает все наше естество, точно так же, как это происходит с животными, и независимо — от того, как мы вели себя в этом мире, ровным счетом ничего не изменится для нас после того, как мы отбудем на земле срок, отпущенный нам Природой.

Нам всегда внушали, что вера в вечное наказание абсолютно необходима для того, чтобы держать в рамках нас, смертных, поэтому, мол, надо всемерно беречь и распространять ее. Но когда становится очевидным, что эта доктрина фальшива, что она не выдерживает никакой критики, мы должны признать, что в ней заключено много больше опасностей, нежели пользы, особенно если употреблять ее как основу морали и этики. Она принесет больше зла, чем добра, как только с ней столкнется человек, который, рационально исследовав ее, отбросит ее как фикцию, каковой она и является, и беззаботно бросится в океан злодейств, ибо в тысячу раз лучше не накладывать на человека вообще никаких ограничений, чем будет хоть одно, которое тот вздумает проигнорировать и нарушит его. В первом случае желание творить зло может никогда не прийти в его голову, но наверняка оно возникнет, если будет соблазн нарушить какой-нибудь запрет, так как в нарушении чего бы то ни было заключено еще одно удовольствие; так уж смешно устроен человек, что никогда он не любит зло так сильно, никогда с таким рвением не служит ему, как в те минуты, когда его от этого предостерегают.

Кто изучил человеческую натуру, должен признать, что все несчастья, все страдания, как бы велики они ни были, с расстоянием затушевываются и кажутся не столь ужасными, как те незначительные опасности, которые обступают нас вплотную. Очевидно, что угроза близкого и непосредственного наказания намного эффективнее и скорее удержит вероятного преступника, нежели грядущее в отдаленном будущем наказание. Что же до злодейств, не укладывающихся в рамки закона, разве людей не уберегут от них скорее соображения здоровья, порядочности, репутации и прочие светские условности, нежели страх перед

будущими нескончаемыми несчастьями, которые редко кому приходят в голову, а если и приходят порой, то обыкновенно как смутные бесформенные образы, от которых легко отмахнуться?

Чтобы судить о том, что скорее всего удержит людей от зла: страх перед жестокими вечными муками в другом мире или страх перед конкретным и близким наказанием на земле, допустим на минуту, что первый из этих страхов является универсальным, а второго не существует вообще, тогда легко представить себе, что мир тут же наводнят преступления. А теперь представим обратную картину: допустим, неожиданно исчез страх перед вечным наказанием, а боязнь близкой и осязаемой кары осталась, и мы не замедлим увидеть, что эта боязнь намного сильнее воздействует на человеческое поведение, чем наказание отдаленное, где-то там, в будущем, о котором забывают, едва лишь возгораются страсти.

Разве каждодневный опыт не служит убедительнейшим доказательством того, как мало значит страх перед наказанием в загробной жизни для тех самых людей, которые неистово в него верят? Догмат о вечных муках особенно распространился среди испанцев, португальцев и итальянцев, то есть среди самых развратных народов. Где вы встретите больше тайных преступлений, чем среди священников и монахов — тех самых, которые, казалось, должны до глубины души проникнуться религиозными истинами? Итак, мы видим, что очень редко приносит плоды догмат о вечных муках, зато часто встречаем примеры его отрицательного воздействия. Эта доктрина, неизбежно наполняющая душу горечью, в то же время рисует нам образы, показывающие Всевышнего в самом неприглядном свете; она делает сердце каменным и приводит его в отчаяние. Этот жуткий догмат воспитывает атеизм, безбожие, неверие, и всякий здравомыслящий и приличный человек приходит к выводу, что гораздо проще и удобнее вовсе не верить в Бога, что лучше признать его жестоким, капризным деспотом, сотворившим людей исключительно для того, чтобы ввергнуть их в бесконечные несчастья, сомнения и страхи.

Если уж вам так необходим кто-то всемогущий как основа вашей религии, по крайней мере постарайтесь создать себе безупречного Бога, ибо если у него будут дефекты, как, например, у вашего, основанная на нем религия в скором времени запятнает себя позором, а вы скоро обнаружите, что испортили и тот и другой компонент, смешав по неопытности их вместе.

Неужели вы всерьез полагаете, что может долго продержаться религия, если она зиждется на вере в Бога, который в соответствии с правилами игры должен наказывать огромное — просто

бесконечное — число своих творений за поступки, подсказанные им самим? Любой человек, принявший эту доктрину, непременно будет жить в постоянном страхе перед существом, которое имеет власть подвергнуть его вечным мукам, так как же можно любить или уважать такое существо? Возьмем к примеру сына, знающего, что его отец способен осудить его на столь жестокие страдания или не отвести от него этих страданий, когда это в его силах, — так вот, может ли этот сын испытывать уважение или любовь к этому отцу? Но разве божьи создания не вправе ждать от Создателя больше доброты, нежели дети от самого снисходительного отца, разве не верят люди, что все хорошее в этом мире проистекает от доброты Бога, что Бог — их наставник и защитник, что именно он даст им счастье, на которое они надеются, разве не такие надежды служат фундаментом для религии? А если эти надежды обращаются в прах — прощай религия! Следовательно, ваш идиотский догмат о рае и аде скорее разрушает, нежели созидает, он расшатывает устои культа вместо того, чтобы укреплять их, и, как следствие этого, только болваны способны поверить в то, что могли придумать только мошенники.

И в том нет никакого сомнения: Бога, с которым связаны постоянные ужасы, только оболванивают и бесчестят те смешные краски, какими обыкновенно рисуют его образ; если бы сами творцы религии не видели всю бессмысленность и непоследовательность сказания о Создателе, они не изобразили бы его таким жестоким, способным наказать бесконечными муками или хотя бы навечно лишить счастья все человечество.

Чтобы выбить подобный аргумент из рук оппонентов, создатели догмата о вечном проклятии утверждают, будто Бог наказывает столь жестоко не всех подряд, а только грешников и преступников. Ой ли! Кто вам сказал? Вы напрасно потеряете время, пытаясь доказать, что так сказано в Библии, а если вам удастся отыскать хоть строчку, где есть намек на эту мысль, вряд ли вы убедите меня в подлинности, точности, наконец, в святости таких слов. Ну а что, если им внушили этот догмат их рациональные способности? В таком случае скажите, как удалось им примирить свой разум с вопиющей несправедливостью Бога, который создал человека, зная с самого начала, что раз и навсегда установленный, незыблемый порядок вещей с большой долей вероятности бросит его в пучину неслыханных бедствий? Если истинная правда в том, что вселенная создана и управляется существом, бесконечно могущественным, бесконечно мудрым, тогда все в нашем мире должно происходить согласно его воле, соответствовать его целям и способствовать благу всех, кто в нем пребывает. Неужели Творец столь мудро управляет вселенной, что хрупкая, ничтожная и беззащитная тварь претерпевает вечные муки как наказание за проступки, которые она никогда не совершает по собственной воле?

Если великий сонм грешников, неверных и неверующих, действительно осужден навечно, то какая ужасная перспектива для человечества! Миллиарды живых человеческих существ, безжалостно бросаемых в пучину агонии, которой не будет конца… Если это так, тогда участь человека, этого мыслящего и чувствующего существа, поистине страшна. Неужели в его жизни недостаточно горестей и печалей, что ему приходится готовиться к другим, еще худшим, когда закончится его срок на земле? Какой ужас! Какое жуткое проклятие лежит на роде человеческом! Как, спрашиваю я вас, каким образом подобные идеи проникают в человеческую голову; как не может человек понять, что там, где царствуют такие идеи, царит обман, ложь и варварство? Когда мы, наконец, уразумеем, что эта доктрина, ненужная, бесполезная и в высшей мере неэффективная как средство удержать людей от зла, могла быть положена в основание одной единственной религии — только той, что стремится воспитывать безропотных рабов? Пора осознать, что неизбежные последствия этого зловещего догмата до крайности мрачны и бесчеловечны, ибо он превращает жизнь в сплошной кошмар, состоящий из горьких слез, жутких снов и бесконечной тревоги, и формирует такое представление о Создателе — помимо того, что тот совершенно бессилен и немощен, — что человеку не остается ничего другого, как проклинать Всевышнего, вера которого равносильна последней степени деградации[85].

Несомненно, если мы согласны с тем, что вселенная создана и управляется существом, чье могущество, мудрость и доброта бесконечны, нам придется признать, что все зло должно быть абсолютнейшим образом исключено из этого мира; но тогда откуда взялись постоянные несчастья большинства смертных, составляющих человеческий род? Какую же незавидную роль вы уготовили вашему ничтожному Богу, полагая, что он ответственен за такое варварство. Короче говоря, вечные муки весьма слабо согласуются с бесконечной добротой Бога, которого вы имеете в виду; поэтому либо прекратите принуждать меня поверить в него, либо избавьтесь от своей дичайшей догмы о вечных страданиях — сделайте то или другое, если вы искренне хотите, чтобы я хоть на минуту признала вашего Бога. Отбросив догмат о существовании ада, мы можем расстаться и с понятием о рае: и то и другое — преступная выдумка тиранов-теологов, которые, насилуя человеческие мозги, стремятся навязать свою власть даже монархам. Я уверена, что мы состоим только из материи, что нематериальные субстанции существовать не могут, и то, что мы называем душой, — результат действия материи; и дело обстоит именно так, а не иначе, несмотря на нашу человеческую гордость, которая заставляет нас искать различия между нами и грубыми животными, однако ведь, наподобие животных, мы обращаемся в прах, из которого вышли, и когда мы умираем, нас нельзя наказать так же, как их, за дурные поступки, внушенные нам нашей внутренней организацией, то есть Природой, как нельзя вознаградить нас за добрые дела, которые мы творили, в силу какой-то иной организации. Итак, что касается до судьбы, ожидающей нас после смерти, независимо от того, хорошо или плохо мы поступали в этой жизни, результат будет одинаков; и если нам удастся прожить в свое удовольствие каждую минуту из отпущенного нам срока, пусть даже поступая несправедливо, даже доставляя неприятности всем окружающим и попирая все условности, если — повторяю — мы избежим конфликта с законом, что прежде всего зависит от нас самих, тогда мы — и никаких сомнений тут быть не может — сможем поздравить себя с тем, что прожили намного счастливее, нежели идиоты, которые из жуткого страха перед наказанием в аду, в той, другой жизни, лишают себя всего, что могло бы доставить им удовольствие или хотя бы радость; ведь неизмеримо важнее получить счастье в этом мире, в котором мы уверены как в самих себе, чем отказаться от наслаждений, предлагаемых нам здесь и теперь, в надежде обрести воображаемое блаженство, о котором у нас нет и быть не может ни малейшего представления. Должен обладать непревзойденной глупостью тот, кто захотел убедить людей в том, что они могут быть более несчастны после смерти, нежели были до своего рождения! Разве кто-нибудь из нас просил позволения появиться на этот свет? Неужели сами люди выбирают страсти, которые согласно вашему очаровательному кредо обрекают их на вечные муки в следующем мире? Да ничего подобного! Ни одна из этих страстей не является делом рук самого человека, любой его поступок — не его вина, и немыслимо, глупо и неправильно, если его за это наказывают.

Достаточно взглянуть на наших несчастных собратьев, чтобы убедиться, что в них нет никакого намека на бессмертие. Это — божественное свойство или, лучше сказать, свойство, которое не может быть присуще материи, так как же оно может принадлежать животному, которое называется человеком? Тот, кто ест, пьет и воспроизводит потомство наподобие животных, которых превосходит разве что более тонким инстинктом, разве может он рассчитывать на судьбу, отличную от судьбы тех же зверей? Неужели хоть на минуту можно допустить подобную нелепость? Однако они скажут по этому поводу так: человек достиг высшего осознания своего Бога, и этот факт дает ему право на бессмертие, о котором он мечтает. Но что есть божественного в его осознании привидения кроме того, что он довел свой исступленный бред до логического конца? О, бедняга, быть может, ты в чем-то сильнее животных, но сколько в мире вещей, что сильнее тебя! Разве не грозят тебе увечья и болезни, в тысячу раз более многочисленные? Разве не осаждают тебя страсти, в тысячу раз более мощные? Подумайте над этим, друзья мои, и скажите, точно ли человек лучше зверя. Разве то ничтожное преимущество, что ему приписывают, оправдывает непомерную гордыню и надежду на то, что он переживет в вечности своего четвероногого собрата? О, жалкий человек, посмотри, до какой степени безумства довело тебя твое самомнение! Попробуй избавиться от всех химер, которые застилают тебе глаза, и увидишь, что ничем ты не лучше животного, а твой Бог — всего лишь плод твоей фантазии.

Однако с вашего позволения я намерена углубить дискуссию и подробнее остановиться на главнейших моментах.

Некоторые отцы церкви полагают, что Иисус сошел в ад. Как часто оспаривалось и отвергалось это утверждение! Я не буду досконально разбирать различные тезисы, выдвинутые в свое время по этому вопросу: философский ум — а только к такому мы и обращаемся — без труда разберется в них сам. Факты же таковы: ни в Библии, ни в комментариях к ней не решен положительно вопрос насчет ада и мучений, которые предстоят грешникам. Оказывается, Слово Божье не дает никаких объяснений по этому поводу; ни в еврейском тексте, ни в греческом и латинском вариантах ни разу не упоминается понятие, обозначающее ад в его традиционном и до сих пор принятом смысле, то есть как место, где грешников подвергают мукам. Разве это не убедительнейшее свидетельство того, что таких мук вообще не существует? Если в Библии не упоминается ад, по какому праву нечестные люди пользуются этим понятием? Разве не очевидно, что в вопросах религии мы склонны верить чему угодно, только не тому, что написано? Так отчего мы цепляемся за слово, которого даже нет в священных книгах? Следовательно, не стоит ломать себе голову над тем, чему нет никаких доказательств и даже свидетельств, что уместо считать не более, чем сказкой, смутным предположением, народной традицией или выдумкой мошенников. Тем не менее ученые эрудиты пишут, что около Иерусалима есть место, известное как Долина Геенна[86], куда в древности ссылали осужденных на смерть преступников и туда же выбрасывали трупы умерших животных. Именно об этом месте говорит Иисус в своих аллегориях такими словами: «Illic erit fletus et stridor dentum», что означает «Там будет он стенать и скрипеть зубами». Это была долина слез, страданий, ужаса, и очевидно нет никаких сомнений в том, что именно на Геенну он намекает в своих иносказаниях, в своих невразумительных речах. Этот догмат получает еще одно подтверждение из того исторического факта, что в той долине практиковалась пытка огнем: там когда-то заживо сжигали людей, а позже закапывали их в грязь. Кроме того, голову осужденного обматывали полоской ткани и тянули за концы до тех пор, пока жертва не открывала рот, куда вливали расплавленный свинец — вот вам и огонь и муки, о которых говорил галилеянин. Иисус часто употребляет прилагательное «вечный» для характеристики этого огня, и отсюда заключили, что адский огонь горит вечно. Но это совершеннейшая чепуха. Употребляемый в Библии термин «вечный» всегда означает нечто конечное. Например, Бог заключил вечный договор с избранным своим народом, и все-таки этот договор прекратил свое действие, то есть пришел к концу. Города Содом и Гоморра[87] должны были гореть вечно, однако пожар давно прекратился. Кроме того, известно, что огонь в долине Геенна, около Иерусалима, горел одну ночь и один день. Мы знаем также, что в Священном Писании очень много гипербол, и нет ни одной строки, которую надо понимать буквально. Словом, преувеличений более, чем достаточно, так неужели из-за этого надо искажать скрытый смысл слов?

Посмотрим, какова же природа огня, которым нас так пугают. 1) Огонь этот неосязаем, так как говорится, что это всего лишь образ огня; 2) настоящий огонь освещает все вокруг себя, а нам говорят, что ад — очень мрачное и темное место; 3) настоящий огонь поглощает все горючие материалы и в конце концов пожирает сам себя, а адский огонь должен гореть вечно и поглощать неизвестно какие материалы; 4) адский огонь невидим, следовательно, он не реален; 5) настоящий огонь затухает из-за отсутствия топлива, а согласно нашей абсурдной религии огонь в аду горит бесконечно долго; 6) адский огонь вечен, настоящий горит в течение какого-то определенного времени; 7) говорят, будто худшая из мук, какие может претерпеть человек, — это когда от него отказывается Бог, однако опыт земной жизни показывает нам, что реальный огонь намного болезненнее, нежели отсутствие Бога.

И, наконец, самое главное и последнее: настоящий огонь не оказывает воздействия на дух, следовательно, адский огонь также не может на него воздействовать. Сказать, что Бог может сделать так, что материальный огонь будет воздействовать на духовные субстанции, точно так же, как он заставляет их жить и существовать без всякого питания, как заставляет огонь гореть без топлива, — это значит прибегнуть к невероятным предположениям, которые находят подтверждение только в выдумках теологов и которые, стало быть, доказывают лишь тупость и порочность.

Нет никакой логики в утверждении, будто Всевышний всемогущ и для него нет ничего невозможного. Но люди продолжают слепо надеяться на всемогущего Бога, даже не зная, что такое Бог. Чтобы выйти из этого щекотливого положения, иные теологи уверяют нас, что адский огонь вовсе не настоящий, а скорее духовный. Может быть, вы соизволите объяснить мне, что такое духовный огонь, что такое нематериальный, бестелесный огонь? Понимают ли сами эти люди, о чем они говорят? Где, в какой связи, по какому случаю их Бог разъяснил им природу этого огня? Но и здесь находятся премудрые доктора, которые, пытаясь разрешить противоречие, утверждают, что этот огонь наполовину духовный, наполовину материальный. Ну скажите, откуда взялись два разных вида огня в аду? К каким только нелепостям не приходится прибегать суеверию, чтобы построить замки глупости на песке обмана!

Какой только чепухи не нагородили, стремясь дать хоть чуточку вразумительное объяснение относительно местонахождения этого выдуманного ада! Чаще всего говорили, что ад располагается где-то под землей, но где находится это место внутри нашего вращающегося шара? Другие, признавая, что земля круглая, помещали ад в ее центре, скажем, на глубине пятнадцати сотен лье ниже того места, где мы сейчас сидим, однако, если Библия говорит правду, наш мир будет уничтожен, и куда же в таком случае денется ад? Вы чувствуете, какая получается белиберда, когда мы доверяем чужим вымыслам? Более рассудительные церковники говорят, как я только что отметила, будто ад заключается в том, что скрыто от взора Бога, но тогда как может находиться ад в том мире, где ничто не проходит незамеченным для Бога, то есть такая гипотеза снова не выдерживает никакой критики. Давайте попробуем представить обратное: если наш Создатель таков, как нам его рисуют, тогда его образ и должен, скорее всего, соответствовать точной картине ада.

Постоянные дрязги и споры среди теологов указывают на то, что они блуждают в тумане и в бреду, наподобие пьяниц, утративших все ориентиры, и тем не менее не кажется ли вам странным, что они не могут прийти к согласию относительно столь важного догмата, который, как утверждается, совершенно ясно изложен в Слове Божьем?

Вся эта бритоголовая братия должна признать, что данный громоздкий и неуклюжий догмат в высшей мере беспочвенен, придуман от начала до конца, что это продукт их жадности и честолюбия, порождение их вывернутых наизнанку мозгов, что он питается только слепым страхом вульгарных простаков, которые бездумно глотают все, что им подсовывают. Пусть они признают, что этот ад существует только в их головах и что адские муки, которыми они потрясают перед носом одураченной толпы, служат их политическим амбициям и позволяют управлять смертными как стадом баранов. А мы, исходя из вышесказанного, должны навсегда отвергнуть доктрину, которая так страшит людей, оскорбляет их достоинство и которую обязан презреть любой здравомыслящий человек.

И все же до сих пор выдвигаются различные аргументы в поддержку этого маразма, которые давно пора разбить вдребезги. Итак, начнем по-порядку.

1) Страх, который, по их мнению, ощущает каждый смертный в глубине души, — это и есть безусловное доказательство реальности и неотвратимости адских мук… Но ведь страх этот ни в коем случае не является врожденным свойством — он, как ржавый гвоздь, вбит в нашу душу воспитанием; в разных странах и у разных народов он принимает разные формы; вы не встретите его у тех, чьи страсти сильнее предрассудков.

2) Язычники также признают догмат об аде, хотя, конечно, не в той форме, что мы… Допустим, они его признают, но разве нам, отвергающим их религию, не следует отвергнуть и их догматы? Однако совершенно очевидно, что язычники никогда не верили в загробную жизнь, наполненную вечными страданиями, как не верили они в патетическую чушь о воскрешении мертвецов, которых они сжигали на погребальных кострах и прах которых хранили в урнах; они поверили в «метемпсихоз»[88], в трансмиграцию тел — в эти идеи, о которых можно говорить долго и которые постоянно подтверждаются естественными науками, но абсурдное понятие о телесном воскрешении вполне достойно христианства и принадлежит только ему. Создается впечатление, будто наши доктора-богословы почерпнули свои мысли о другом мире, о рае и чистилище из книг Платона и Вергилия, а затем подогнали их под свои надобности, и вот красивый поэтический бред и неуемная фантазия в одночасье превратились в постулаты веры.

3) Если существуют такие вещи как благоразумие и здравый смысл, значит догмат об аде и вечном наказании оказывается доказанным фактом. Бог справедлив, следовательно, должен наказывать людей за их прегрешения… Нет и еще раз нет: ни благоразумие, ни здравомыслие никогда не подпишутся под такой доктриной, ибо она противна им сверх всякой меры.

4) Но Бог — судья, и справедливость его должна отправляться… Еще одна чушь: зло на земле необходимо. И я заявляю: если ваш Бог существует, его справедливость не может заключаться в наказании за поступки, которые он сам же и предписал; если он всемогущ, ваш Бог, неужели ему так необходимо наказать злодея, чтобы предотвратить зло? Разве не мог он — и разве теперь не может — лишить всех людей наклонностей к злодейству? Если он не сделал этого с самого начала, если не сделает завтра, так потому лишь, что полагает зло необходимым для поддержания всеобщей гармонии, и я хочу вас спросить, мерзкие обманщики, как смеете вы говорить, будто Бог наказывает поведение, которое должно иметь место до тех пор, пока существует вселенная?

5) Все теологи дружно верят в то, что грешники караются вечными муками в аду, и проповедуют это громогласно… Но разве это что-нибудь доказывает, кроме того, что священники, обычно столь не согласные друг с другом, приходят к взаимопониманию, как только дело касается до оболванивания своей паствы? Далее, имеют ли право тщеславные и расчетливые римские клерикалы диктовать остальным сектам? Разве все человечество поверит в то, что выгодно провозгласить ничтожно малой кучке людей? Неужели предпочтительнее сделать предметом веры эту болтовню, нежели разум, здравый смысл и истину? Руководить нами должна истина, а не всеобщее заблуждение, лучше положиться на одного смельчака, кто говорит правду, чем довериться многим плутам, которые опутали ложью сотни поколений.

Прочие аргументы, которые нам предлагают, настолько немощны, что вряд ли стоит принимать их всерьез и терять время на их опровержение; ни один из них не основан ни на Библии, ни на традициях, и все они рассыпаются сами по себе. Например, утверждение о том, что якобы царит полное единодушие в этом вопросе, но мыслимо ли подобное, когда невозможно найти двух людей, рассуждающих одинаковым образом о самых важных вопросах жизни и смерти.

— Сознавая, что у них нет ни одного здравого аргумента, эти коварные церковники не перестают запугивать нас, хотя всем известно, что угрозы — это оружие недалеких, слабых и отчаявшихся людей. Ну что ж, подлые иисусовы дети, выкладывайте ваши доводы, ибо мы ждем от вас именно доводов, а не проклятий, напыщенных речей и заклинаний, мы не желаем слушать такие, например, фразы: «Если вы не верите в эти муки, вы скоро испытаете их на своей шкуре!» Мы требуем: покажите нам то, что заставит вас поверить в ваши бредни!

Одним словом, страх перед адским наказанием не служит преградой для греха. Ничто на свете не оправдывает такого страха… Это-всего-навсего плод больного воображения священников, то есть людей, составляющих гнуснейшую и коварнейшую часть общества. Так вот для чего служит, миф об аде? Нас убеждают, что грех есть бесконечное зло и посему должен наказываться бесконечно. Ерунда! Сам Бог установил конечное наказание за такое преступление, и наказанием определил смерть.

Итак, мы пришли к тому, что догмат об аде — это выдумка жрецов, коварная выдумка бессовестных негодяев, которые создали своего отвратительного Бога по своему образу и подобию, чтобы затем вложить в его уста слова, которые лучше всего отвечали их порочным страстям, которые самым верным образом должны были обеспечить им шлюх и деньги — единственные вещи, интересующие эту развратную, эту ненасытную породу, эту шайку паразитов на теле общества[89].

Я призываю вас: изгоните из своего сердца эту доктрину, которая оскорбляет и вашего Бога и ваш разум, потому что этот догмат без всякого преувеличения породил больше безбожников, нежели все прочие, вместе взятые, так что уж лучше вообще ничему и никому не верить, чем согласиться с этим нагромождением опаснейшей лжи; вот где кроется объяснение тому факту, что многие честные и достойные люди вынуждены предаваться безудержному безбожию в поисках отдохновения и спасения от ужасов, посредством которых гнусное христианское вероучение лишает их жизненной энергии и спокойствия ума. Отбросьте же прочь эти надуманные страхи, расстаньтесь с догматами, церемониями и ритуалами столь бесчеловечной религии! Лучше самый необузданный атеизм, нежели культ, который сулит нам немыслимые несчастья. Со своей стороны я не вижу Ничего худого в том, чтобы вообще не иметь никакой веры, зато прекрасно вижу самые серьезные, самые пагубные последствия веры в этот абсурд.

Вот теперь, дорогой мой Сен-Фон, я изложила все свои взгляды на ваш отвратительный догмат относительно ада. И пусть он не терроризирует вас больше и не отравляет вам удовольствия. Для любого смертного существует лишь один ад — безумие, порочность и злоба его собратьев, но когда срок его пребывания на земле истечет, это — конец: его исчезновение будет полным и окончательным, и ничего-то от него не останется. Ах, какой же великий болван тот, кто отказывает себе хоть в одном удовольствии и хотя бы на одну минуту смиряет свои страсти! Пусть же он делает все, что может удовлетворить их, пусть наплюет на все последствия и поймет, что его страсти, какую бы необычную или уродливую форму они не приняли, — это средства его служения Природе, ведь все мы — ее работники, сознаем мы это или нет, хотим мы того или не хотим. А теперь позволите вернуть вам идею Бога, которую я ненадолго использовала как оружие в борьбе с паническим страхом перед вечным наказанием; но Бога нет, как нет Дьявола, ада и рая, и единственный наш долг в этом мире — долг перед нашими желаниями, перед нашей жаждой удовольствий, которую мы обязаны утолить без оглядки на интересы и желания окружающих, ибо чувство долга вынуждает — вот именно, вынуждает! — нас пожертвовать любым из них, а если потребуется, то всеми без исключения.

Надеюсь, я достаточно убедительно показала вам всю абсурдность принципа, на котором основана ваша бессмысленная жестокость. И надо ли анализировать средство, которое вы при этом употребляете? Честно скажу вам — оно того не стоит: ну во-первых, как вам могло прийти в голову, что договор, написанный кровью, может быть более обязывающим и менее бесполезным, нежели начертанный чернилами? Затем: неужели вы полагаете, что клочок бумаги, засунутый в чью-то задницу, может служить пропуском в рай или ад, если даже таковые и существуют? Это настолько смешной предрассудок, что не заслуживает чести критического рассмотрения. Мне смешна сама мысль, которая сводит вас с ума — мысль о том, — что, убивая свою жертву тысячу раз, вы продлеваете ее страдания навечно, и не лучше ли вместо этого уничтожить тысячу людей? И вообще глупо ограничивать себя полдюжиной жертв в неделю: доверьтесь Жюльетте — она умна и талантлива, скажите только слово — и она удвоит, утроит число предметов вашей страсти, дайте ей побольше денег — и ваши желания будут удовлетворены.

— Прекрасно, — оживился Сен-Фон, — я с восторгом принимаю это предложение, и отныне, Жюльетта, у нас будет не три жертвы на ужин, а шестеро, и этот праздник мы будем устраивать в два раза чаще, чем до сих пор, словом, каждую неделю будем иметь двадцать четыре предмета — треть из них мужского и две трети женского пола. Соответственно возрастет и твое содержание. Однако, милые дамы, я не могу признать, что меня убедило столь ученое рассуждение насчет отсутствия ада и, следовательно, вечных мук. Я восхищаюсь вашей эрудицией, я склоняюсь перед вашими посылками и выводами — все это так, но должен сказать следующее.

Прежде всего в вашем развернутом аргументе, Клервиль, я заметил желание исключить Бога из варварского догмата об адских муках. Если Бог существует, как вы изволили добавлять через каждую фразу, свойства, коими он должен обладать, все без исключения, несовместимы с этим отвратительным догматом. Однако, милая моя Клервиль, именно здесь я вижу вашу грубейшую ошибку, которая, разумеется, вызвана вашим желанием со всей философской глубиной и проницательностью охватить этот сложный вопрос. Догмат о существовании ада создает помеху вашим удовольствиям, и с этой позиции вы утверждаете, что ад — бессмыслица; но заключения должны строиться на чем-то более солидном, чем личные наши желания. Чтобы разделаться с догматом о вечных наказаниях, вы с легкостью разрушаете все остальное: Бога нет, и мы не имеем души, стало быть нечего страшиться мук в другой жизни. Меня удивляет, что вы позволяете себе самую большую оплошность, какую можно допустить в логике: полагаете доказанным то, что находится под вопросом. Я не разделяю ваших взглядов и, признавая Верховное Существо, твердо верю в бессмертие души. Однако пусть не думают ваши оппоненты-теологи, очарованные таким вступлением, будто нашли во мне своего последователя, и я вовсе не уверен, что моя система придется им по вкусу. Да вы и сами найдете ее весьма странной. Но это неважно: я хочу изложить ее и рассчитываю на ваше благосклонное внимание.

Вот я окидываю взором вселенную и что же вижу? Я вижу, что повсюду и безраздельно царят зло, хаос, преступление. Я опускаю глаза, и мой взгляд натыкается на самое интересное из земных творений: на человека, и я вижу, что он также пожираем пороками, противоречиями, мерзостями; так что из этого следует? А то, что все явления, которые мы ошибочно называем злом, на самом деле вовсе не зло, и что они заключают в себе высший замысел того самого существа, которое нас всех сотворило и которое перестанет быть хозяином творения, как только зло исчезнет с лица земли. И вот, убежденный, что дело обстоит именно так, я говорю себе: Бог-Создатель существует — какая-то сила должна же была создать все, что я вижу вокруг, но он создал все это только для того, чтобы торжествовало зло, ибо зло — его сущность, и все, что заставляет нас творить его, необходимо для замыслов Бога. Какое ему дело до того, что я страдаю от этого зла, если оно ему выгодно? Но ведь я, как создание высшего порядка, считаю себя любимцем Создателя. И если меня с самого рождения и до гроба преследуют несчастья, свидетельствующие о его ко мне безразличии, значит, я должен пересмотреть свое понимание зла. Тогда оказывается, что выпавшее на мою долю зло — это великое благо для того, кто меня сотворил, тогда, испытывая зло от окружающих, я могу платить им тем же, причем платить вдвойне; в таком случае оно оборачивается для меня таким же благом, как для моего родителя Бога, и доставляет мне радость. Тогда все сомнения исчезают сами собой, потому что я понял две ипостаси этого явления: зло как необходимость и зло как удовольствие; так отчего же не назвать его добром?

Будьте уверены в том, что зло, или по крайней мере то, что называют этим словом, абсолютно необходимо для организации этого мира уныния и печали. Бог, устроивший все это, — очень мстительное, очень жестокое, порочное, преступное и очень несправедливое существо, так как мстительность, жестокость, порочность, несправедливость и преступления являются жизненно важными элементами принципа, который управляет этим грандиозным творением, и мы сетуем на этот принцип только тогда, когда он больно затрагивает нас самих: для его жертв преступление — дурное дело, для исполнителей — доброе. И вот, если зло, или то, что мы таковым считаем, есть сама сущность и Бога, создателя мира, и его творений, созданных по его образу и подобию, как же можно сомневаться в том, что последствия зла будут вечными? Во зле создавался мир, злом он поддерживается и ради зла он пребывает; это творение может существовать только через посредство зла и возвращается в лоно зла, когда придет к своему концу. Человеческая душа — это результат воздействия зла на тонкую материю, способную организоваться только при помощи зла; поскольку такой порядок и есть душа Творца и равным образом душа созданных им существ, поскольку этот порядок существовал до акта творения, постольку он будет существовать и после того, как эти существа уйдут в небытие. Все, без исключения, в этом мире должно быть порочным, жестоким, бесчеловечным как и сам Бог; человек, желающий угодить Творцу, должен впитать в себя все эти пороки, впрочем, без всякой надежды заслужить его благосклонность, ибо зло, которое всегда живет и здравствует, зло, которое есть сущность Бога, не способно ни на любовь, ни на благодарность. Если этот Бог, средоточие зла и жестокости, истязает человека и делает его объектом истязаний со стороны Природы и других людей в продолжение всей его жизни, как можно сомневаться, что человек должен поступать точно так же, — это для него естественно, как воздух, которым он дышит, который переживет его и который, как я уже сказал, есть не что иное, как само зло? Вы можете возразить мне: как получается, что зло истязает зло? Дело в том, что когда зло сталкивается со своим более слабым подобием и поглощает его, оно, согласно естественному закону, становится еще сильнее. Зло есть суть и смысл человеческого бытия, оно существовало до человека и будет существовать, когда человек возвратится в чрево зла; человек всегда слаб и беззащитен перед мировой сущностью зла и в конечном счете сливается с ней; есть во вселенной нечто вроде молекул злодейства, они охватывают и ассимилируют материал, который поставляет им смерть, образуя то, что поэты и прочие люди с пылким воображением зовут демонами. Ни один смертный, независимо от его поведения в этом мире, не может избегнуть столь ужасной участи, так как заведено от века, что все, исходящее из чрева Природы, то есть из чрева зла, в него и возвращается — таков универсальный закон. Таким образом ничтожные элементы порочного человека, поглощаемые источником порочности, коим служит Бог, возвращаются в мир и дают жизнь другим существам, еще более порочным, потому что сами они являются плодом разложения и порока.

Но что, спросите вы, происходит с существом добродетельным? Так ведь нет такой штуки как добродетель. Тот, кого вы называете добродетельным, таковым не является или он может быть таковым с вашей точки зрения, но не в глазах Бога, который сам есть всеобщее зло, которому угодно лишь зло и который требует только зла. Этот ваш добродетельный человек — просто-напросто слабое существо, а слабость — тоже зло. Он слаб, поэтому на него сильнее воздействуют молекулы зла, с которыми он соединяется в процессе элементарного разложения, и потому он и будет страдать намного сильнее; эта непреложная истина наподобие звериного инстинкта вынуждает всякого сделаться в этом мире настолько злым и порочным, насколько это возможно, с тем, чтобы меньше страдать от этих молекул, с которыми, рано или поздно, ему доведется столкнуться в акте слияния. Муравей, попавший в среду диких зверей, где царит насилие, какого не в состоянии вынести насекомое, но причине своей беззащитности будет мучиться бесконечно дольше, чем крупное животное, более сильное и выносливое, которое не сразу окажется втянутым в эту пучину. Чем больше пороков обнаружит человек, тем больше совершит он преступлений, тем гармоничнее будут его отношения с неизбежной судьбой, которая сама по себе есть порок, зло, первичная материя, составляющая мир. Пусть же человек остережется добродетели, если желает избежать еще более жестоких страданий, так как добродетель изначально враждебна вселенной, и все, кто ей помается, в загробной жизни обречены на неслыханные муки по причине трудностей своего возвращения в чрево зла — этой силы, которая созидает и воспроизводит все, что нас окружает. Зная, что все на земле порочно и преступно, Высшее Существо, отец порока, спросит их: «Зачем ты ступил на путь добродетели? Разве я не указывал тебе всеми возможными способами, что такой образ жизни мне не угоден? Разве сплошные несчастья, коими я наполнил вселенную, не убедили тебя в том, что мне мил только хаос, и чтобы мне угодить, ты должен был следовать моему примеру? Неужели ты не видел перед собой каждодневного разрушения? Почему же ты был так невнимателен? Неужели болезни и эпидемии, которые я насылаю на землю, не показали тебе, что зло доставляет мне радость, как же смел ты воздержаться от злодеяний, то есть от службы моим замыслам? Разве не знал ты, что человечество обязано служить мне, но где, в какой части моего творения, ты видел хоть каплю доброжелательности? Неужели чума, мор, войны, землетрясения и ураганы, все эти змеи раздора, что я щедрой рукой разбросал по земле, не убедили тебя в истинной моей сущности? Глупец! Как ты посмел мне противиться! Как смел противиться страстям, которые я в тебя вложил! Ты должен был слушать их голос и повиноваться ему, ты должен был без жалости истреблять, как это делаю я сам, вдов и детей, грабить бедных — словом, заставить окружающих удовлетворять все твои желания, потакать всем твоим капризам, как это делаю я. Зачем ты явился сюда, прожив столь глупо и бездарно свою жизнь? Как же теперь, я тебя спрашиваю, возвратить в чрево зла и порока все эти слабые и вялые элементы, плоды твоего разложения, если не встряхнуть тебя и не подвергнуть самой мучительной агонии?»

В отличие от вас, Клервиль, хотя я отдаю должное вашему философскому уму, мне нет нужды упоминать ни этого великого плута Иисуса, ни этот скучный роман под названием «Священное Писание», чтобы продемонстрировать свою систему; название вселенских законов дает мне в руки оружие и силы противостоять вашим взглядам, и эти законы показывают, что в мире абсолютно необходимо вечное и всеобщее зло, что создатель вселенной — самый порочный, самый жестокий и самый ужасный из всех деспотов, а его труды — воплощение его преступной сущности. Без его злодейства, доведенного до высшей степени, ничто не могло бы существовать в этой вселенной; однако зло — это моральная сущность, а не искусственно созданная вещь; это извечная сущность, она была до сотворения мира и составляла чудовищное, отвратительное существо, которое и придумало столь ужасный порядок. Следовательно, она переживет создания, населяющие этот мир. Все они вновь вернутся в безбрежную и бесформенную стихию зла, дабы породить других, еще более порочных, именно поэтому с возрастом все портится и деградирует, и это вызвано бесконечным круговоротом разложившихся элементов в системе молекул зла.

Теперь я вам объясню, как пришел к замечательной мысли продлить страдания человека, заставить его страдать и после смерти посредством клочка бумаги, вставленного в его анус. Скажу вам откровенно, что нет ничего проще этого, и а бы добавил, ничего надежнее: если мне было угодно назвать это слабостью, так только потому, что мне не приходило в голову, что придется излагать вам мои взгляды. Словом, я уверен в своем методе и докажу вам его эффективность.

Когда мои жертвы прибывают в чрево зла, у них есть свидетельство того, что в моих руках они испытали все страдания, какие только можно испытать при жизни, и попадают в разряд добродетельных существ. Благодаря моим стараниям их слияние с молекулами зла становится чрезвычайно затруднительным делом, поэтому агония их бывает ужасна, и по законам притяжения, важнейшим во вселенной, эта агония относится к тому же типу страданий, что они испытали перед смертью. Как магнит притягивает железо, как красота возбуждает плотский аппетит, так и разные типы агонии, скажем, типы А, Б и В, стремятся к своему подобию и соединяются с ним. Человек, которого моя рука ввергла, допустим, в агонию типа Б, возвратится в систему молекул зла через ту же агонию Б, а если этот тип самый ужасный, я знаю, что жертва при возвращении в чрево зла испытывает ту же самую агонию, так как возвращение сопряжено с такими же точно муками, которые душа претерпела, уходя из жизни. Ну а сам способ — просто формальность… может быть, ненужная и пустая, но она мне нравится.

— Признаться, — покачала головой Клервиль, — это самая удивительная и самая странная система, какая могла прийти в человеческую голову.

— Зато не такая экстравагантная, как ваша, — отвечал Сен-Фон. — Послушать вас, так Бога следует либо очистить от всех пороков и недостатков, либо отвергнуть; что же до меня, я принимаю его целиком, со всеми его пороками, и тому, кто знает все отвратительные свойства существа, которого только из страха называют милосердным, мои идеи покажутся более разумными, нежели те, что изложили вы.

— Но ваша система построена на жутком ужасе перед Богом.

— Верно, он наводит на меня ужас, однако моя система ни в коем случае не обусловлена моей ненавистью к нему, она — плод моего разума и моих размышлений.

— Я предпочитаю скорее не верить в Бога, чем придумать его для того, чтобы ненавидеть. А что ты об этом думаешь, Жюльетта?

— Я отъявленная безбожница, — сказала я, — и ярая противница догмата о бессмертии души; мне больше нравится ваша система, и я скорее поверю в небытие, нежели в какие-то неведомые страдания в загробной жизни.

— В вас обеих говорит тот самый порочный эгоизм, — заметил Сен-Фон, — который служит источником всех человеческих ошибок. Человек формирует для себя мировоззрения в соответствии со своими вкусами и наклонностями и поэтому неизбежно удаляется от истины. Я советую вам оставить ваши страсти в покое, когда вы рассматриваете философские вопросы.

— Ах, Сен-Фон, — сказала Клервиль, — так я вам и поверила, что ваши взгляды являются продуктом только тех страстей, что обуревали вас в минуты философских размышлений. Будь меньше жестокости в вашем сердце, ваши догматы были бы менее кровожадны, и вы скорее согласитесь на вечное проклятие, о котором говорили, чем откажетесь от восхитительного удовольствия устрашать им других.

— Вы правы, — вмешалась я, — это только предлог изложить нам свою доктрину, очередная извращенная прихоть с его стороны, а сам он в это не верит.

— Вот здесь вы ошибаетесь, и вам хорошо известно, что мои поступки абсолютно соответствуют моему мышлению: зная, что слияние с молекулами зла бывает ужасно мучительным для любого человека, даже отъявленного злодея, я предаюсь всевозможным преступлениям в этом мире с тем, чтобы меньше страдать в будущем.

— Что касается до меня, — возразила на это Клервиль, — я оскверняю себя злодействами, потому что они мне нравятся, потому что я считаю их одним из способов служения Природе и еще потому, что, поскольку от меня после смерти ровным счетом ничего не останется, не имеет никакого значения, чем я занималась в этом мире.

Нашу беседу прервал стук въехавшей во двор кареты, и дворецкий возвестил о приезде Нуарсея; тот вошел не один, а в сопровождении юноши лет шестнадцати, прекраснее которого я еще не встречала в своей жизни.

— Черт побери, — проворчал министр, — я только что объяснял этим дамам свои взгляды на адские муки, и неужели мой дорогой друг Нуарсей хочет, чтобы я испытал их на деле?

— Вы, как всегда, правы, — ответил Нуарсей, — и вот этот прелестный мальчик поможет вам. Это сын маркизы де Роз, той самой, кого на прошлой неделе вы отправили в Бастилию по обвинению… что же там было? Кажется, заговор против короны?

— Да, насколько я припоминаю.

— И по-моему вы намеревались завладеть этим юношей, а возможно, и кое-какими деньгами?

— Точно.

— Значит, я не ошибся. Как бы то ни было, маркиза, зная о наших отношениях, долго добивалась со мной встречи; я попросил вашего секретаря составить указ об освобождении, и сегодня утром мы с ней побеседовали. А это результат наших переговоров.

С этими словами Нуарсей подтолкнул юного Роза к министру.

— Насладитесь им и подпишите. Кроме того, я привез вам сто тысяч франков.

— Он довольно мил, — произнес Сен-Фон, целуя юношу, — весьма и весьма мил, но как это некстати… Мы недавно досыта насладились, и я чертовски измотан.

— Я уверен, — сказал Нуарсей, — что у мальчика есть все, что требуется, чтобы вернуть вас к жизни.

Роз и Нуарсей, которые, как оказалось, еще не ужинали, присоединились к нашей трапезе. После ужина Сен-Фон сказал, что хочет иметь меня под рукой, пока будет развлекаться с юным маркизом, и предложил Нуарсею провести время с Клервиль; они выразили живейшее удовольствие и удалились в соседнюю комнату.

— Боюсь, что мне потребуется твоя помощь, — обратился ко мне Сен-Фон, — несмотря на всю его привлекательность я не надеюсь на свой член. А ну-ка расстегни ему рубашку, моя радость, и подними ее повыше, а панталоны спусти до колен… Вот так, это я люблю больше всего.

Едва оголился обольстительный предмет вожделения моего друга, Сен-Фон прильнул к нему, долго и с восторгом лобзал его, лаская рукой почти детский еще член, и скоро ощутил в себе прилив сил.

— Соси его, — бросил он мне через плечо, — а я пощекочу ему задний проход. Думаю, вдвоем мы сможем выдавить из него оргазм.

Через некоторое время, затрепетав при мысли о сперме, которая готова была излиться мне в рот, Сен-Фон захотел поменяться со мной местами; мы проделали этот маневр с такой быстротой, что не успел член юноши оказаться у него во рту, как брызнула исторгнутая плоть, и он проглотил все до капли.

— Ах, Жюльетта, — признался он, облизывая губы, — это пища богов, о другой я и не мечтаю.

Вслед за тем, наказав мальчику отправляться в постель и не засыпать, пока мы не придем, Сен-Фон увел меня в свой будуар.

— Знаешь, Жюльетта, — начал он, — я должен кое-что рассказать тебе об этом деле, о котором и сам Нуарсей знает не так много.

Маркиза де Роз, одна из красивейших женщин при дворе, когда-то была моей любовницей, а этот юноша — мой сын. Он заинтересовал меня еще два года назад, и все это время маркиза мешала мне удовлетворить эту жгучую страсть, поэтому пришлось терпеть, пока мое положение не станет достаточно прочным, чтобы я мог действовать без риска. Только совсем недавно мне удалось сокрушить остатки ее былого величия, и я понял, что время мое пришло; кроме того, у меня есть два веских повода: я зол на нее за то, что когда-то получал от нее удовольствие, и от того зол, что она не дала мне насладиться. ее сыном. И вот теперь она трясется от страха и посылает мальчика ко мне, но, пожалуй, он появился слишком поздно: в продолжение восемнадцати месяцев я кончал при одной мысли о нем, а такой сильный пожар не может длиться бесконечно, и мне кажется, если он еще не угас окончательно, то, во всяком случае, уже не тот, что прежде. Однако в нынешнем приключении есть и другие возможности для злодейства, которые я упускать не намерен. Да, дорогая, я очень хочу прикарманить сто тысяч маркизы и не против того, чтобы изнасиловать ее сынка, правда, на этом останавливаться я не собираюсь: ведь надо принять во внимание мою потребность отомстить. Так что она покинет Бастилию только в мусорной корзине.

— О Господи, что вы хотите этим сказать?

— Только то, что сказал. Маркиза не знает, что в случае смерти ее сына, я, хотя и являюсь дальним родственником, буду единственным наследником ее состояния; сама шлюха не протянет и месяца, и после того, как нынче ночью я с удовольствием отделаю ее отпрыска, завтра утром мы угостим его чашечкой шоколада, которая устранит последнее препятствие между мною и неожиданным наследством.

— О, какие ужасные вещи я слышу!

— Не такие уж они ужасные, милая моя, если учесть, что в предвкушении этого события трепещут все молекулы зла.

— Вы удивительный человек! А что получу я, если приму в этом участие?

— Пятьсот тысяч ливров в год, Жюльетта, и для этого надо потратить всего лишь двадцать су на мышьяк. Ну довольно, — сказал министр, поднимаясь на ноги, — нас ждет хорошенькое развлечение, так что не будем терять время. Посмотри сама, — продолжал он, предлагая мне потрогать свой разбухший, твердый как камень, член, — посмотри, как действуют на меня злодейские мысли. Ни одна женщина на земле не сможет пожаловаться на мою страсть, если я буду знать, что после этого убью ее.

Юный Роз ждал нас; мы положили его в середину, и Сен-Фон, не мешкая осыпал его похотливыми поцелуями; мы горячо ласкали и обсасывали его, мы сверлили языком задний проход, а когда возбуждение министра достигло предела, он по самый эфес вогнал свою шпагу в юношеский зад. Я щекотала языком анус моего любовника, и хотя он изрядно потрудился в тот день, я редко видела, чтобы его сперма изливалась в таком обильном количестве и чтобы спазмы его длились так долго. Он приказал мне высосать все семя из сосуда, в который он его бросил, и переправить ему в рот; такое предложение всколыхнуло мою развратную натуру, и я проделала это с замирающим от восторга сердцем. Затем юношу заставили содомировать меня в то время, как министр обрабатывал его таким же образом, после чего Сен-Фон оседлал меня сзади, облизывая при этом ягодицы нашего наперсника, которого мы, в конце концов довели до крайнего истощения, заставив несколько раз извергаться нам в рот и в зад. Брезжил рассвет, когда Сен-Фон, обезумевший от происходящего, но еще не удовлетворенный, велел мне крепко держать мальчика и самым безжалостным образом исполосовал всю его заднюю часть многохвостой плетью, а напоследок избил его кулаками и еще несколько минут терзал его тело. В одиннадцать часов принесли шоколад; по указанию министра я подсыпала в чашку яд, утверждая таким образом его права на наследство, а он, пока я готовила смертоносное зелье для его родного сына, писал записку коменданту Бастилии с приказом сделать то же самое с его матерью.

— Ну что ж, — произнес Сен-Фон, подавляя зевок и глядя на несчастного, в чьих жилах смерть уже начала свою ужасную работу, — можно сказать, что день начинается неплохо; пусть Всемогущий Творец Зла посылает мне четыре подобных жертвы в неделю, и я не перестану возносить самые искренние и жаркие молитвы в его адрес.

Тем временем, ожидая нас, Нуарсей и Клервиль позавтракали вдвоем, после чего мы присоединились к ним, и все, что произошло этим утром, осталось нашей с министром тайной. Мужчины уехали в Париж, захватив с собой обреченного мальчика, а мы с Клервиль возвратились в город в ее карете.

Касательно этого приключения, мне нечего добавить, друзья мои: преступление, как и все остальные, к которым приложил руку Сен-Фон, увенчалось полным успехом; вскоре после того он вступил во владение наследством, оказавшимся весьма солидным, как он и предполагал, и миллион' ливров — двухгодичная рента от его нового состояния — был подарком, который он торжественно вручил мне за пособничество.

По дороге в столицу Клервиль засыпала меня довольно щекотливыми вопросами, на которые я отвечала весьма уклончиво и ловко. Разумеется, я рассказала ей о наших плотских утехах, ибо не было никакого смысла скрывать их, да она бы мне и не поверила, если бы я их отрицала. Однако о главном — тайных замыслах Сен-Фона — я умолчала. Воспользовавшись моментом, я напомнила подруге о ее обещании помочь мне вступить в клуб либертинажа, о котором она однажды мне намекнула, и она дала мне честное благородное слово, что меня примут на самом ближайшем собрании. Мы въехали в город, расцеловались и простились друг с другом.

Загрузка...