Алтарь святого Петра со всех сторон был окружен огромными ширмами, которые создавали замкнутое пространство площадью более ста квадратных метров, наглухо изолированное от остальной части собора. На скамьях, расположенных в несколько ярусов вокруг арены, с каждой стороны сидели по двадцать девушек и столько же юношей; немного ниже великолепного алтаря, между отходившими от него ступенями и первым рядом скамеек, были установлены четыре небольших греческих алтаря, предназначенных для жертвоприношения. Возле первого стояла девочка лет пятнадцати, возле второго — молодая беременная женщина, возле третьего — четырнадцатилетний мальчик, рядом с четвертым — восемнадцатилетний юноша, красивый, как Аполлон. Лицом к главному алтарю неподвижно застыли три священника, готовые принести в жертву шестерых обнаженных мальчиков-хористов, двое из которых уже лежали на алтаре, выставив вверх, словно священные камни, матово поблескивающие ягодицы. Мы с Браски возлежали на оттоманке, установленной на помосте, поднятом на три метра от пола, к которому вела лестница, застеленная прекрасным турецким ковром; этот просторный помост мог вместить не менее двадцати человек. На ступенях лестницы сидели шестеро маленьких ганимедов лет семи-восьми, готовые по мановению пальца исполнить прихоть первосвященника. Участники церемонии мужского пола были одеты в живописные костюмы в духе прошлого галантного века, а одеяния девушек были настолько изысканны, что заслуживают особого разговора. На них были небрежно накинуты легкие кисейные туники из небеленой ткани, не скрывавшие ни одной телесной подробности; на шее был повязан воздушный розовый шарф. Туники были схвачены сзади широким, также розовым, бантом и подняты почти до талии, открывая всю заднюю часть тела; с плеч широкими складками ниспадала голубая накидка из тафты, которая совсем не прикрывала переднюю часть; волосы, украшенные скромным венком из роз, были заплетены в косы. Меня настолько восхитил этот «дезабилье»[81], что я тут же велела надеть на себя такой же. Между тем церемония началась.
Его святейшество поднял руку, и его юные боевые помощники, ожидавшие на ступенях, бросились исполнять приказ, понятый ими без всяких слов. В ту же минуту на помост поднялись три девушки. Папа сел одной из них на лицо, насадив свой анус на ее высунутый язычок, вторая взяла в рот его член, третья начала щекотать ему яички; я устроилась так, чтобы Пий VI мог осыпать похотливыми поцелуями мой зад. Когда освятили гостию, прислужник принес ее на помост и почтительно возложил на кончик папского фаллоса, и в тот же момент этот отъявленный содомит, приподнявшись, одним толчком вогнал ее в мой задний проход. Нас окружили шестеро девушек и шестеро очаровательных юношей; один, самый красивый из них, ласкал мне влагалище, а его член массировала одна из девушек. На меня скоро нахлынула горячая волна сладострастия; вздохи, стоны, богохульные проклятия Браски возвестили о приближавшемся экстазе, ускорили мой оргазм, и мы оба изверглись, испуская крики восторга. Меня содомировал первосвященник, в моем заду покоилось тело христово, и вы, друзья мои, легко представите себе мое наслаждение! Мне кажется, никогда в жизни я не испытывала ничего подобного. Мы в истоме откинулись на тела лежавших на помосте небесных созданий. Первая церемония завершилась.
Святому отцу требовалось восстановить силы: Браски не захотел приступить к истязаниям, пока вновь не почувствует твердость в чреслах. Двадцать девочек и столько же мальчиков принялись возвращать его к жизни, а я созвала десятка три юношей и заставила их ласкать меня со всех сторон, взявши в обе руки два члена. Браски наблюдал, как я предаюсь этим изощренным удовольствиям, подбадривал меня и давал советы. Вслед за тем отслужили вторую мессу; на этот раз облатка, доставленная на помост на кончике самого прекрасного и внушительного члена, была введена в задницу святого отца, который мгновенно ощутил в себе прилив сил, выстроил перед собой множество задниц и снова овладел мною.
— Прекрасно, — произнес он, весьма удовлетворенный, совершив несколько глубоких погружений, — я опробовал копье, теперь можно начать главную церемонию.
И дал сигнал к первой казни. К. нам подвели восемнадцатилетнего юношу; Браски расцеловал, обласкал, обсосал его и объявил, что тот будет распят вниз головой, как святой Петр. Юноша выслушал приговор со стоическим мужеством и так же стоически выдержал пытку. Пока забивали гвозди, я ласкала Браски. А как вы думаете — кто орудовал молотками? Вот именно: те самые священники, которые только что служили мессу. Прибив юношу к кресту, они прикрепили деревянное сооружение к одной из увитых спиральной резьбой колонн алтаря св. Петра, и мы занялись пятнадцатилетней девочкой. Пока папа совершал с ней содомию, я беспрерывно ласкала ее; потом она была приговорена к жесточайшей порке и к повешению на второй колонне.
Наступил черед четырнадцатилетнего мальчика, которого Браски после ритуального акта пожелал собственноручно подвергнуть самым ужасным унижениям и истязаниям. Только в те минуты я поняла до конца, что представляет собой этот негодяй. Очевидно, надо взойти на трон, чтобы довести бесстыдство и жестокость до высших пределов: безнаказанность злодеев, увенчанных диадемой, приводит их к таким извращениям, о которых и мечтать не смеет простой смертный. Обезумев от вожделения, монстр в конце концов вырвал сердце ребенка из груди и сожрал его на глазах остолбеневших зрителей, извергая из себя потоки дьявольской спермы. Итак, у нас осталась последняя жертва — молодая беременная женщина.
— Займитесь этой тварью, — кивнул в ее сторону Браски, обращаясь ко мне, — я отдаю ее судьбу в ваши руки. Мне не следует больше доходить до кульминации, но тем не менее я с удовольствием посмотрю, как это будете делать вы. Злодейство всегда забавляет меня, в каком бы состоянии я ни находился. Так что не щадите ее.
— Чей это ребенок? — спросила я, когда несчастная поднялась на помост.
— Одного из любимцев его преосвященства.
— Он оплодотворил тебя на глазах своего господина?
— Да, мадам.
— А где отец ребенка?
— Он здесь. — Женщина указала на стоявшего поодаль юношу.
Я повернулась к нему и строго произнесла:
— Ты должен извлечь то, что в нее посеял. Вот тебе нож, приступай немедленно, если не хочешь испытать его на себе.
Удрученный малый тем не менее сделал все, что я велела; каждый удар кинжала извергал из меня приступ оргазма, и я успокоилась только тогда, когда все тело бедняжки превратилось в сплошную кровавую рану и когда опустели мои семенники.
Когда все закончилось, мы с Браски отправились в опочивальню: распутник пожелал, чтобы я провела с ним остаток ночи.
— У вас удивительно твердый характер, — сказал он, когда мы остались одни, — мне очень нравятся жестокие женщины, и я уверен, что ни одна из них не сравнится с вами.
— Княгиня Боргезе превосходит меня, ваше преосвященство, — скромно отвечала я.
— Отнюдь, — возразил папа. — Она постоянно терзается угрызениями совести. Через неделю, — продолжал он, — я даю обещанный вам обед, на нем будет присутствовать княгиня и оба ваших приятеля-кардинала. Поверьте, я говорю со всей искренностью, дорогая, что надеюсь совершить вместе с вами ужасы, которые превзойдут сегодняшние наши развлечения.
— О, я уже предвкушаю наслаждение, — вежливо заметила я, решив про себя, что вожделенная кража будет совершена мною в следующий визит в Ватикан.
В это время Браски, усердно смазывавший свою промежность каким-то ароматным составом, предложил мне вернуться к удовольствиям.
— Боюсь, что не смогу содомировать вас, — прибавил он, — но вы можете делать со мной, что захотите…
Я оседлала его грудь, прижалась задним проходом к его губам, и этот великий плут и мошенник — а другого слова я для него не нахожу — сбросил свое семя мне в рот, громогласно понося своего Бога почище любого атеиста.
Когда он заснул, меня охватило сильное искушение воспользоваться моментом и обчистить его сокровищницу. Дорога была мне знакома — он показал мне ее сам, — и стража наверняка крепко спала. Однако этот план мы задумали вместе с Олимпией, и я не хотела лишать ее удовольствия; кроме того, надо было захватить с собой Элизу и Раймонду, ибо вчетвером мы могли унести добычи гораздо больше.
Хорошо, что я сдержалась, так как Пий VI проспал недолго. В тот день должно было состояться заседание консистории[82], и я ушла, оставив его святейшество обсуждать положение с христианской совестью во всем мире и не забыв попросить прощения у своей совести за то, что недостаточно преступлений взвалила на нее в ту ночь. Я уже говорила прежде и заявляю сейчас, что для души, привыкшей к злодейству, нет ничего хуже угрызений, и когда человек дошел до полной развращенности, с его стороны гораздо разумнее и дальше следовать по дороге порока, нежели почивать на лаврах: новые деяния приносят новые удовольствия, между тем ничегонеделание доставляет только огорчения.
Горячая ванна смыла с меня все следы, которыми запятнал меня его святейшество, и я отправилась во дворец Боргезе рассказать подруге о своем успехе в Ватикане.
Чтобы не докучать вам однообразными подробностями, я не стану описывать оргии, которым мы предавались в главном католическом соборе, чаще всего в Сикстинской Капелле. Расскажу лишь об одном празднестве, на котором присутствовали более четырехсот предметов обоего пола. Тридцать девственниц в возрасте от семи до четырнадцати, одна прекраснее другой, были изнасилованы и истреблены самым зверским образом; та же участь постигла сорок мальчиков. Альбани, Бернис и папа содомировали друг друга, пьянея от вина и от мерзостей, убивали и истязали и к концу вечера купались в крови и в собственной сперме; мы улучили момент и вчетвером — Олимпия, Элиза, Раймонда и я — выскользнули за дверь и преспокойненько ограбили сокровищницу. Мы вынесли оттуда двадцать тысяч цехинов, которые Сбригани, поджидавший неподалеку с несколькими верными людьми, отвез прямо в дом княгини, где на следующий день мы поделили добычу. Браски не заметил кражу, а может быть, счел нужным притвориться, что не заметил ее. Больше с его святейшеством я не виделась; мне кажется, он почувствовал, что мои визиты в Ватикан стоят ему больше, чем он мог себе позволить. Ввиду этих обстоятельств я не видела причин дальше оставаться в Риме и решила покинуть вечный город. Олимпия очень расстроилась узнав об этом, но решение мое было бесповоротно, и в начале зимы я отправилась в Неаполь с пачкой рекомендательных писем, адресованных королевскому семейству, княгине Франкавилле и другим грандам и грандессам Неаполя. Свои сбережения я оставила на хранение римским банкирам.
Мы путешествовали в роскошном экипаже. Нас было четверо — Сбригани, две мои наперсницы, или, если хотите, служанки, и я. Экипаж сопровождали четверо верховых лакеев. Между селениями Фонди и Минтурино, где дорога пролегает по берегу Гаэтанского залива, в пятнадцати лье от Неаполя, в облаке пыли появились десять всадников. Держа в руках пистолеты, они предложили нам свернуть с дороги и проехать немного в сторону для беседы с капитаном Бризатеста, который, по их словам, будет очень огорчен, если столь благородные путешественники не нанесут ему визит. Мы без труда поняли смысл этих слов и, быстро оценив соотношение сил, которое было явно не в нашу пользу, сочли за благо капитулировать.
— Дружище, — обратился Сбригани к офицеру, — я слышал, что мошенники и разбойники всегда ладят друг с другом; вы промышляете одним способом, мы — другим, но у нас общие цели.
— Вот это вы и расскажете капитану, — ответил лейтенант, — я же просто выполняю приказ, тем более, что от этого зависит моя жизнь. За мной, господа!
Всадники привязали наших лакеев к хвостам своих лошадей, офицер взобрался к нам в экипаж, его люди сели на козлы, и мы тронулись в путь. Мы ехали целых пять часов, и за это время наш проводник рассказал о капитане Бризатеста, самом знаменитом разбойнике во всей Италии.
— У него под ружьем двенадцать сотен людей, — сообщил лейтенант, — и наши отряды бродят по папскому государству до самого Тренто на севере и до Калабрии на юге. Богатства Бризатесты огромны. В прошлом году он побывал в Париже и женился там на красивой даме, которая теперь служит украшением его дома.
— Послушайте, брат мой, — сказала я бандиту, — мне сдается, что не очень почетно быть украшением бандитского дома.
— Прошу прощенья, — возразил тот, — обязанности госпожи шире, чем вы думаете: например, она перерезает глотки пленникам, и уверяю вас, прекрасно справляется с этим, так что вам будет весьма приятно умереть от ее руки.
— Понятно, — заметила я, — значит, женщина, которую вы называете украшением дома, — это очень серьезная особа. Но скажите, дома ли сейчас капитан или мы будем иметь дело только с госпожой?
— Они оба дома. Бризатеста только что вернулся из экспедиции в глубь Калабрии, которая стоила нам нескольких человек, но принесла немалую добычу. Поэтому наше вознаграждение устроилось; о, он очень добрый человек, наш капитан, и очень справедливый к тому же. Всегда платит нам сообразно своим средствам — иногда даже десять унций в день, если позволяет заработок[83]. Но вот мы и приехали, — сказал офицер. — Жаль, что в темноте вам не видно, в каком красивом месте стоит этот великолепный дом. Внизу под нами море, отсюда попасть в замок можно только пешком, поэтому нам придется сойти. Будьте осторожны: тропинка очень крутая.
Часа через полтора, следуя за проводниками по узким головокружительным серпантинам самой высокой горы, на какую я когда-либо взбиралась в своей жизни, мы пришли ко рву, через который тут же был перекинут подъемный мост; мы прошли несколько укреплений, облепленных солдатами, которые молча пропустили нас, и оказались внутри цитадели. Она и в самом деле была впечатляющей — наверняка этот Бризатеста мог выдержать здесь любую осаду и любой приступ.
Была ночь, когда мы пришли в замок. Капитан и его дама были уже в постели; их разбудили, и капитан тут же явился посмотреть на пойманную дичь. Внешность его поразила нас. Это был не очень высокого роста мужчина в расцвете лет с удивительно красивым и вместе с тем очень грубым лицом. Он бросил быстрый взгляд пронзительных глаз на наших мужчин и чуть дольше задержал его на каждой из нас троих; его резкие манеры и свирепый вид заставили нас вздрогнуть. Он обменялся несколькими словами с офицером, потом мужчин увели в одну сторону, наши сундуки и коробки унесли в другую. Меня с подругами бросили в темный каземат, где мы на ощупь нашли на каменном полу немного соломы; мы завалились в нее с желанием скорее оплакивать свою злосчастную судьбу, нежели искать отдохновения, в котором отказывало нам наше ужасное положение. А какие жуткие мысли одолевали нас, какое отчаяние охватило наши души! В них пробудилось мучительное воспоминание о недавних наслаждениях, и от этого нынешнее положение показалось нам еще горше, ибо оно не сулило ничего хорошего и вызывало лишь самые мрачные предчувствия; так, мучимые прошлым, раздавленные настоящим и содрогаясь перед будущим, мы лежали в —непроглядной темноте, и кровь медленными толчками двигалась по нашим воспаленным жилам. Вот тогда-то Раймонда вспомнила о религии.
— Не мучай себя этой химерой, дитя мое, — сказала я. — Если человек презирал ее всю жизнь, он не сможет, в каких бы обстоятельствах не очутился, снова поверить в нее, так что оставь религию в покое. Только угрызения совести напоминают ему о религии, а я вот ни в чем не раскаиваюсь и ни о чем не жалею — ни о чем, что совершила. Из всех моих поступков я не знаю ни одного, который я не была бы готова повторить еще раз, если бы представился случай; я жалею только о том, что судьба лишила меня такой возможности, но не жалею о том, что было сделано, когда я ею обладала. Ах, Раймонда, тебе не понять, как действует порок на души, подобные моей! Душа моя изъязвлена преступлениями, питается преступлениями и ничто не в силах утолить ее, кроме преступлении, и окажись моя шея в петле, я буду мечтать лишь о том, чтобы совершить новые. Я бы хотела, чтобы даже мой прах излучал зло, чтобы мой призрак бродил по миру и внушал и нашептывал людям мысли о злодействе. Однако я думаю, нам не следует бояться, так как мы попали в лапы порока, и это божество защитит нас. Я испугалась бы гораздо больше, если бы мы стали пленницами того ужасного бога, которого кое-кто осмеливается называть Правосудием. Если бы нас схватило это исчадие деспотизма, доведенного до идиотизма, я бы уже сказала себе последнее «прости», но злодейства я никогда не боялась: поклонники этого идола, которому молимся и мы, уважают своих собратьев и не истребляют их; а может быть, мы договоримся и объединимся с ними. Хотя я ее еще не видела, но судя по тому, что о ней слышала, эта мадам Бриза-теста уже нравится мне; держу пари, что и мы ей понравимся; мы заставим ее испытать оргазм, и она пощадит нас. Иди ко мне, Раймонда, и ты, милая Элиза, иди сюда; раз уж нам не осталось других удовольствий, кроме мастурбации, давайте насладимся ею.
Возбужденные моей речью и моими пальчиками, маленькие стервы отдались мне, и Природа послужила нам в тот час печали так же славно, как делала это в дни нашего процветания. Никогда прежде не была я так беспечна и охвачена таким восторгом, как в ту бессонную ночь, но возвращение к реальности было ужасным, и мысли мои приняли другое направление.
— Нас зарежут, как овец, — говорила я своим спутницам, — мы сдохнем, как собаки, и не надо тешить себя иллюзиями: нам уготована смерть. Но я боюсь не смерти: у меня достаточно философский ум, чтобы понимать, что, пролежав несколько лет в земле, я буду не более несчастна, чем до того, как появилась на свет, — нет, я боюсь боли, страданий, которым подвергнут меня эти негодяи; ведь они, конечно, так же любят истязать других, как люблю я сама; этот капитан сразу показался мне исчадием ада: у него такие длинные усы, а это плохой знак, и… к тому же жена его так же жестока, как и он… Но что это со мной: еще минуту назад я верила в спасение, а теперь расхныкалась?
— Мадам, — заговорила Элиза, — в самой глубине моего сердца живет надежда; не знаю почему, но ваши прежние наставления успокаивают меня. Вы же сами часто говорили, что, согласно вечным законам Природы, зло всегда торжествует, а добродетель терпит поражение, и я верю в этот незыблемый закон; я верю, любимая госпожа моя, что мы избежим несчастья.
— Непременно, непременно! — оживилась я. — И мои рассуждения на этот счет остаются прежними. Если, в чем сомневаться не приходится, сила всегда права, и масса преступлений всегда превышает другую чашу весов, на которой находится добродетель вместе со всеми ее поклонниками, значит, человеческий эгоизм есть результат человеческих страстей; но почти все страсти ведут к преступлению, стало быть, в интересах злодейства — унизить добродетель, стало быть, во всех жизненных ситуациях следует делать ставку на зло, а не на добро.
— Однако, мадам, — подала голос Раймонда, — посмотрите, какие складываются отношения между нами и нашими похитителями: мы для них добродетельны, они же представляют собой зло, следовательно, они нас раздавят.
— Я имею в виду общее правило, — возразила я, — а ты говоришь о частном случае. Природа иногда делает исключение из своих правил и тем самым подтверждает их.
Наша беседа была в самом разгаре, когда дверь открыл тюремщик с еще более устрашающим лицом, чем у его хозяина, и поставил на пол тарелку с фасолью.
— Смотрите не опрокиньте свои харчи, — произнес он хриплым голосом, — больше вы ничего не получите.
— Что такое? — возмутилась я. — Стало быть, вы собираетесь уморить нас голодом.
— Нет, насколько я слышал, утром вас просто прикончат, и мадам считает, что не стоит переводить деньги на ваше говно, так что у вас не будет времени сходить по большому.
— Не знаешь ли ты, любезный, какая смерть нас ожидает?
— Это смотря по тому, какое настроение будет у мадам; наш капитан в таких делах полагается на нее, и она делает, что взбредет ей в голову. Но раз вы женщины, ваша смерть будет легче, чем у ваших слуг или провожатых — как их там? — потому что мадам Бризатеста особенно кровожадна с мужиками. Сначала она тешится с ними, потом, когда ей надоест, долго-долго убивает их.
— И супруг не ревнует ее?
— Нет, конечно; он то же самое вытворяет с вашим полом: когда закончит забавляться с ними, он отдает их жене, которая выносит приговор; она обычно сама и исполняет его, если капитан уже устал от своих забав.
— Выходит, ваш хозяин редко убивает сам?
— Совсем редко. Человек пять в неделю, может, шесть.
А знаете, сколько душ он погубил в свое время! Теперь устал от этого, и потом он знает, что его супружница жутко любит убивать, а он очень предан ей: всегда отходит в сторону и позволяет ей самой делать дело. Прощайте, — сказал неотесанный мужлан, вставляя ключ в скважину, — мне пора идти. Надо еще обслужить и других, у нас много таких, как вы: слава Богу, дом всегда полон, и вам ни в жизнь не угадать, сколько у нас пленников…
— Послушайте, приятель, — остановила я тюремщика, — а наши вещи целы?
— В целости и сохранности — лежат в чулане. Вы их больше не увидите, так что нечего беспокоиться, здесь ничего еще не пропадало; мы очень честные и аккуратные люди, мадам.
И дверь захлопнулась за ним. Слабый свет, проникавший через узкую дверь внизу, позволял нам видеть лица друг друга.
Через минуту я опять заговорила с Элизой.
— Ну как, моя милая, ты все еще лелеешь свою надежду?
— Все еще да, мадам, — отвечала храбрая девушка, — все еще цепляюсь за нее, несмотря ни на что. Давайте поедим и успокоимся.
Не успели мы закончить скудную трапезу, как снова появился наш угрюмый страж.
— Вас зовут, — сообщил он. — Вам не придется ждать до утра: все будет сделано сегодня.
И мы потащились следом за ним.
В другом конце длинной комнаты, куда мы вошли, за столом сидела женщина и что-то писала. Не глядя на нас, она рукой сделала нам знак приблизиться, потом, отложив перо, подняла глаза и велела отвечать на ее вопросы. О, друзья, какими словами передать мне свое изумление! Эта женщина, которая собиралась нас допрашивать, эта сообщница самого гнусного из итальянских разбойников, — это была Клервиль, моя драгоценная Клервиль, которую я вновь встретила в столь невероятных обстоятельствах. Я не могла сдержаться и бросилась к ней.
— Кого я вижу! — воскликнула Клервиль. — Это ты, Жюльетта? О, милая моя подружка, дай я расцелую тебя, и пусть этот день, едва не ставший для тебя последним, будет самым сладостным в твоей жизни!
Буря чувств, обрушившихся на мою бедную душу, самых противоречивых чувств, повергла меня в оцепенение. Когда я открыла глаза, я увидела, что лежу в роскошной постели в окружении своих прислужниц и Клервиль, которые делали все, чтобы привести меня в чувство.
— Любимая и потерянная Жюльетта, вот я и нашла тебя, — говорила верная наперсница моих прежних дней. — Какое это для меня счастье! Я уже рассказала мужу, какое сокровище занесла судьба в наш дом; твои слуги, твои вещи — ты все получишь обратно, я только прошу, чтобы ты провела с нами несколько дней. Наш образ жизни не обеспокоит тебя; я знаю твои принципы, и наше общее прошлое дает мне основание надеяться, что ты будешь чувствовать себя здесь прекрасно.
— Ах, Клервиль, твоя подруга ничуть не изменилась. Я только возмужала за эти годы и благодаря большим успехам стала более достойной тебя. Я с нетерпением ожидаю спектакль, который ты для меня приготовила, и мы вместе будем наслаждаться им. Ведь я давно распростилась с малодушием, которое когда-то было моей слабостью и едва не стало моей погибелью, и теперь краснею только при мысли о добродетельном поступке. Но ты, мой ангел, где была ты все это время? Чем занималась? Мы же так долго не виделись; какая же счастливая звезда привела нас обеих в это глухое место?
— В свое время ты все узнаешь, — уверила меня Клервиль, — но прежде тебе надо успокоиться, поэтому прими наши извинения за такой плохой прием. Скоро ты увидишь моего мужа, и думаю, он тебе очень понравится… Главное, Жюльетта, благодари мудрую Природу: она всегда благоволила к пороку, она и теперь не изменила себе. Если бы ты оказалась в руках добропорядочной женщины, твоя участь, участь развратной злодейки, была бы решена сразу, но мы одного поля ягода, и только от нас ты можешь ждать спасения. Пусть умные сторонники добродетели признают свою немощь, пусть их жалкие души всегда трепещут перед торжествующим пороком.
Бризатеста появился в тот момент, когда его жена заканчивала свою речь. То ли потому, что положение мое круто изменилось, то ли я просто успокоилась и смотрела на вещи другими глазами, но теперь разбойник не показался мне свирепым: разглядев его внимательно, я нашла капитана очень даже приятным мужчиной, каковым он и оказался на самом деле.
— У тебя прекрасный муж, — поздравила я подругу.
— Посмотри хорошенько на его лицо, — сказала Клервиль, — и скажи, только ли брачные узы связывают нас?
— А ведь и правда: вы поразительно похожи друг на друга.
— Этот превосходный человек, Жюльетта, — мой брат; жизнь разбросала нас в разные стороны, а его прошлогодняя поездка вновь соединила нас. Супружество еще больше скрепило наши отношения, и я надеюсь, теперь мы будем неразлучны до конца дней.
— Да, до конца жизни, — подтвердил капитан, — ибо когда люди до такой степени похожи друг на друга, когда полностью совпадают их наклонности, их образ жизни, расставание равносильно безумию.
— Вы — парочка неисправимых злодеев, — улыбнулась я. — Вы обитаете в самых глубинах инцеста и злодейства, и прощения вам не будет никогда; окажись вы на моем месте совсем недавно, все ваши грехи заставили бы трястись ваши души, как ветер трясет листья, а страх, жуткий страх, что вам никогда не очиститься от них, заставил бы вас навсегда забыть о пороке.
— Пойдем обедать, Жюльетта, — добродушно проворчала моя подруга, — а свою проповедь закончишь за десертом. — Она открыла дверь в соседнюю комнату и добавила: — А вот вещи, твои слуги и твой Сбригани; теперь все вы — желанные гости в этом доме, и когда его покинете, расскажите там, за границей, что сладостные дружеские чувства можно встретить даже в обители злодейства и распутства.
Нас ожидал великолепный обед. Рядом с нами сидели Сбригани и обе мои наперсницы; мои лакеи вместе со слугами Бризатесты подавали на стол яства и разливали вина, и скоро мы почувствовали себя как одна счастливая семья. Пробило восемь часов вечера, когда мы встали из-за стола. Бризатеста, как я узнала, никогда не покидал его, пока не напьется допьяна, и мне показалось, что его любимая супруга также переняла эту привычку. Из обеденного зала мы перешли в просторный салон, где хозяйка предложила нам соединить мирт Венеры с зеленой лозой Бахуса.
— Вот этот чистильщик, по-моему, прячет в гульфике кое-что интересное, — сказала она, увлекая Сбригани на кушетку. — А ты, братец, загляни Жюльетте под юбки и увидишь, что у нее там есть как раз то, что тебе по вкусу..
— О Боже, — не выдержала я, чувствуя, как сразу начала кружиться моя голова, — неужели меня будет сношать бандит с большой дороги, профессиональный убийца!
И не заставив себя просить, я склонилась на софу и тут же ощутила между своих трепещущих ягодиц член толщиной в свою руку.
— Надеюсь, милый ангел, — сказал мне злодей, — ты извинишь мой маленький ритуал, без которого, хотя орган у меня всегда в надлежащем состоянии, я не смогу оказать твоим прелестям те почести, каких они заслуживают; короче говоря, мне придется окровавить этот горделивый зад, но доверься моему мастерству — ты не почувствуешь никакой боли.
Он взял многохвостую плеть с железными наконечниками и нанес десяток свистящих ударов, за две минуты вскрыв мои ягодицы, да так искусно, что я не ощутила ничего неприятного.
— Вот теперь хорошо, — удовлетворенно заметил капитан, — теперь орган мой увлажнится и глубоко проникнет в твои потроха и, быть может, смажет их густой спермой, которую без этой церемонии из меня не выжмешь.
— Давай, братец, давай! — подбадривала Клервиль, продолжая совокупляться с моим Сбригани. — Ее жопка выдерживала и не такое, мы с ней частенько пороли друг друга.
— О, сударь! — закричала я, когда толстенная дубина вломилась в мой задний проход. — Порка в сравнении с этим чудовищем…
Но было уже поздно: громадный инструмент Бризатесты уже делал свое черное дело у меня внутри, и такой содомии мне еще не приходилось испытывать. Двое других занимались тем же: Клервиль, по своему обыкновению предлагать партнеру только зад, казалось, срослась с органом Сбригани в то время, как Раймонда, лаская ей клитор, оказывала ей такую же сладостную услугу, какую я получала от Элизы.
Да, друзья мои, главарь банды был настоящим костоломом. Не ограничиваясь только одним алтарем, который, как я сперва думала, должен был целиком завладеть его вниманием, он поочередно вламывался в оба, и эта быстрая и невероятно возбуждающая смена ощущений держала меня в состоянии почти непрерывного оргазма.
— Смотрите, Жюльетта, — сказал он, когда наконец вытащил свой устрашающий член и положил его на мою грудь, — вот объяснение и причина всех моих безумств и преступлений; жизнь мою продиктовали удовольствия, которые доставляет мне эта штука; меня, как и сестру, воспламеняет преступление, и я не могу сбросить ни одной капли спермы, пока не совершу ужасный поступок или хотя бы не подумаю о нем.
— Так какого черта! Давайте же скорее займемся этим, — предложила я. — Раз уж все мы испытываем такое желание, и у нас наверняка есть такая возможность, давайте прольем чужую кровь вместе со своей спермой. Неужели у вас под рукой не найдется жертвы?
— Ага, сучка, — заметила Клервиль, задыхаясь от радости. — Вот теперь я узнаю тебя. Придется, братец, угодить этому очаровательному созданию и замучить ту римскую красотку, которую вы захватили нынче утром.
— Ты права, пусть приведут ее; ее смерть позабавит Жюльетту, да и нам всем пора получить настоящее удовольствие.
В салон ввели пленницу, и вы ни за что не догадаетесь,
кого я увидела перед собой. Это была Боргезе; да, да, восхитительная Боргезе собственной персоной! Чувствительная княгиня была в отчаянии после моего отъезда, жизнь потеряла для нее всякий смысл, и она бросилась догонять меня, а люди Бризатесты перехватили ее по дороге в Неаполь, примерно в том же месте, где за день до этого остановили нашу карету.
— Клервиль, — встрепенулась я, — эту женщину тоже нельзя принести в жертву, она — наша сообщница, она — моя подруга, которая заняла в моем сердце место, когда-то принадлежавшее тебе; прими ее с любовью, мой ангел, эта распутница достойна нашего общества.
Обрадованная Олимпия расцеловала меня, расцеловала Клервиль и, кажется, смягчила сердце Бризатесты.
— Разрази меня гром, — пробормотал он, демонстрируя свой орган, возбужденный, как у кармелита, — все эти запутанные события пробудили во мне дьявольское желание поиметь эту прелестную даму; давайте вначале позабавимся с ней, а там решим ее судьбу.
Я заняла свое место возле Олимпии, и ее отличавшийся благородными линиями зад получил хорошенькую порку, какую и заслуживал. Бризатеста той же самой плетью и так же артистически обработал его, после чего совершил яростный акт содомии. В это время мои женщины ублажали меня, а Сбригани совокупился с Клервиль. Возбуждение присутствующих продолжало возрастать; Бризатеста расположил женщин в ряд — все пятеро встали на четвереньки на софу, приподняв заднюю часть, и оба мужчины по очереди начали прочищать нам задний проход и влагалище, пока наконец не сбросили свое семя: Сбригани в потроха Клервиль, Бризатеста — в чрево Олимпии.
Сладострастные, удовольствия сменились более пристойными занятиями. Боргезе, только что вышедшая из темницы, была голодна, ее накормили ужином, и все отправились спать. На следующее утро, после завтрака, мы выразили свое удивление столь необычным союзом парижской куртизанки с главарем разбойников, живущим в дебрях Италии, и попросили капитана рассказать о своих невероятных приключениях.
— Я расскажу вам все, если хотите, — согласился Бризатеста, — но при этом нельзя обойтись без деталей, которые могут показаться слишком грубыми в приличной компании; правда, я надеюсь на ваш просвещенный ум, поэтому ничего не утаю от ваших ушей.
История Бризатесты.
Если бы в моей душе еще гнездилась скромность, я бы, конечно, не осмелился поведать вам свои похождения, однако я давно дошел до такой степени морального падения, где ни о какой стыдливости не может быть и речи, так что расскажу без утайки всю свою жизнь вплоть до самых темных и неприличных ее сторон, которая, если выразить ее в четырех словах, являет собой яркое полотно отвратительных преступлении. Благороднейшая дама, сидящая рядом со мной и носящая титул моей супруги, является, кроме всего прочего, и моей сестрой. Мы оба — дети знаменитого Боршана, который был известен не только своим скандальным поведением, но и своим богатством. Мой отец, перешагнув тридцатидевятилетний рубеж, женился на моей матери, которая была на двадцать лет моложе и много богаче его; я родился еще до первой годовщины их брака. Моя сестра Габриель появилась на свет шестью годами позже.
Мне шел семнадцатый год, моей сестре было десять, когда Боршан твердо решил, что отныне он сам будет заниматься нашим воспитанием; нас забрали из школы, и возвращение под родительский кров было равносильно возвращению к жизни; то немногое, что мы узнали в школе о религии, отец постарался заставить нас забыть, и с той поры вместо скучной и непонятной теологии он обучал нас самым приятным вещам на свете. Скоро мы заметили, что нашей матери совсем не нравились такие занятия. Она имела мягкий характер, была хорошо воспитана, от рождения набожна и добродетельна и даже не подозревала, что принципы, которые постепенно закладывал в нас отец, когда-нибудь составят наше счастье; поэтому, будучи женщиной недалекой, она, как могла, вмешивалась в дела своего мужа, который насмехался над ней, отмахивался от ее замечаний и продолжал разрушать не только сохранившиеся в нашей душе религиозные принципы, но и принципы морали также. В порошок были стерты и нерушимые основы того, что в просторечии именуется естественным законом, и этот достойный папаша, желая привить нам свои истинно философские взгляды, не гнушался ничем, чтобы сделать нас стойкими к предрассудкам и нечувствительными к угрызениям совести. С тем, чтобы исключить возможность противоречивого толкования этих максим, он изолировал нас от внешнего мира. Только редкие визиты одного из его друзей нарушали наше уединение, и ради последовательности изложения я должен сказать несколько слов об этом господине.
Господин де Бреваль — в то время ему было сорок пять лет — был так же богат, как и мой отец, и так же имел молодую и добронравную жену и двоих прелестных детей: сыну Огюсту было пятнадцать лет, дочери Лауре — поистине восхитительному созданию — около двенадцати. Бреваль всегда приезжал к нам со своим семейством, и мы, четверо детей, были под присмотром гувернантки по имени Цамфилия, двадцатилетней, очень хорошенькой девушки, пользовавшейся благосклонностью моего отца. Нас всех воспитывали одинаковым образом, давали одни и те же знания и прививали одни и те же манеры; разговоры, которые мы вели, и игры, в которые играли, далеко опережали наш юный возраст, и посторонний, попав на наше собрание, решил бы, что оказался в кругу философов, а не среди играющих подростков. Общаясь с Природой, мы стали прислушиваться к ее голосу, и как это ни удивительно, он не вдохновлял нас на то, чтобы мы выбрались из скорлупы кровного родства. Опост и Лаура были влюблены друг в друга и признавались в своих чувствах с тем же пылом и с тем же восторгом, что и мы с Габриель. Инцест не противоречит замыслам Природы, так как первые естественные порывы, которые в нас возникают, направлены именно на это. Интересно было и то, что наши юные чувства не сопровождались приступами ревности, которая никогда не служит доказательством любви: навеянная гордыней и самолюбием, она свидетельствует скорее о боязни, что ваш партнер предпочтет замкнуться сам в себе, нежели о страхе потерять предмет своего обожания. Хотя Габриель любила меня, может быть, сильнее, чем Огюста, она целовала его с неменьшим жаром, а я, хотя и боготворил Габриель, но высказывал сильное желание быть любимым и Лаурой. Так прошли шесть месяцев, и за это время к бездушной метафизике наших отношений не примешался ни один земной, то есть плотский элемент; дело не в том, что у нас недоставало желания — нам не хватало толчка, и, наконец, наши отцы, зорко наблюдавшие за нами, решили помочь Природе.
Однажды, когда было очень жарко и душно, и наши родители собрались вместе провести несколько часов в своем кругу, к нам в спальню пришел мой полуодетый отец и пригласил нас в комнату, где находились взрослые; мы последовали за ним, и по пятам за нами шла молодая гувернантка. Представьте наше изумление, когда мы увидели, что Бреваль лежит на моей матери, и когда через минуту его жена оказалась под моим отцом.
— Обратите внимание на этот промысел Природы, — говорила нам в это время юная Памфилия, — хорошенько присмотритесь к нему; скоро ваши родители будут приобщать вас к этим тайнам похоти ради вашего воспитания и счастья. Посмотрите на каждую из пар, и вы поймете, что они наслаждаются радостями Природы; учитесь делать то же самое…
Мы с удивлением, раскрыв рот, не мигая, смотрели на этот невиданный спектакль; понемногу нами овладело все большее любопытство, и мы, помимо своей воли, придвинулись ближе. Вот тогда мы заметили разницу в состоянии действующих лиц: оба мужчины испытывали живейшее удовольствие от своего занятия, а обе женщины, казалось, отдаются игре с каким-то равнодушием и даже обнаруживают признаки отвращения. Памфилия объясняла нам все тонкости происходившего, показывала пальцем и называла все своими именами.
— Запоминайте как следует, — говорила она, — скоро вы станете взрослыми.
Потом она углубилась в самые подробные детали. В какой-то момент в спектакле случилась пауза, которая, вместо того, чтобы снизить наш интерес, еще больше возбудила его. Отлепившись от зада мадам де Бреваль (я забыл сказать, что оба господина занимались исключительно содомией), мой отец приблизил нас к себе, заставил каждого потрогать свой, показавшийся нам огромным, орган и показал, как его массировать и возбуждать. Мы смеялись и весело делали то, что нам говорят, а Бреваль молча смотрел на нас, продолжая содомировать мою мать.
— Памфилия, — позвал мой отец, — сними-ка с них одежду: пора теорию Природы подкрепить практикой.
В следующий момент мы, все четверо, были голые; Бреваль оставил свое занятие, и оба отца принялись без разбора ласкать нас — пальцами, языком и губами — в самых различных местах, не обойдя вниманием и Памфилию, которой оба блудодея облобызали каждую пядь тела. — — Какой ужас! — закричала мадам де Бреваль. — Как вы смеете творить свои мерзости с собственными детьми?
— Тихо, сударыня, — прикрикнул на нее супруг, — не забывайте свои обязанности: вы обе здесь для того, чтобы служить нашим прихотям, а не для того, чтобы делать нам замечания.
После чего оба преспокойненько вернулись к своему делу и продолжали наставлять нас с таким хладнокровием, будто в этих мерзостях не было ничего такого, что может вызвать крайнее негодование бедных матерей.
Я был единственным предметом какого-то лихорадочного внимания моего отца, ради меня он игнорировал всех остальных. Если хотите знать, Габриель также интересовала его: он целовал и ласкал ее, но самые страстные его ласки были направлены на мои отроческие прелести. Только я возбуждал его, я один ощущал в своем анусе сладострастный трепет его языка — верный знак привязанности одного мужчины к друтому, надежный признак самой изысканной похоти, в которой истинные содомиты отказывают женщинам из страха увидеть вблизи отвратительный, на их взгляд, предмет. Мой отец, казалось, уже готов на все; он увлек меня на кушетку, где лежала моя мать, уложил меня лицом на ее живот и велел Памфилии держать меня в таком положении. Затем его губы увлажнили местечко, куда он жаждал проникнуть, ощупали вход в храм, и через минуту его орган вошел в него — вначале медленно, затем последовал сильный толчок, и преграда рухнула, о чем возвестил громкий восторженный крик.
— Боже мой! — застонала моя мать. — Боже, какая мерзость! Разве для того я родила сына, чтобы он стал жертвой вашей распущенности, разве неведомо вам, несчастный, что вы только что совершили три преступления сразу, за каждое из которых полагается виселица.
— Знаю, знаю, сударыня, — грубо ответил отец, — но именно эти преступления сделали мое извержение таким сладостным. И не надо пугаться: мальчик в том возрасте, когда он легко выдержит такую, не очень-то и бурную осаду; это можно было сделать еще несколько лет назад и надо было сделать это; я каждый день таким же образом лишаю девственности более юных детей. Я намерен совершить этот акт и с Габриель, хотя ей только десять лет: у меня довольно тонкий и гибкий член, тысячи людей могут подтвердить это, что же до моего мастерства, о нем и говорить не стоит.
Как бы то ни было, из ран моих сочилась кровь, которую, впрочем, остановила липкая сперма; отец успокоился, продолжая, однако, ласкать мою сестру, занявшую мое место.
Между тем Бреваль не терял времени; однако, испытывая большее влечение к своей дочери, чем к своему сыну, он первым делом открыл огонь по Лауре, и бедняжка, также возложенная на живот матери, скоро потеряла свою невинность.
— Теперь займись своим сыном, — посоветовал ему мой отец, — а я буду содомировать свою дочь: все четверо должны сегодня утолить нашу невыносимую жажду. Пришел срок показать им, для чего создала их Природа; они должны понять, что рождены для того, чтобы служить нашими игрушками, и если бы у нас не было намерения совокупляться с ними, мы вообще не породили бы их.
Обе жертвы были принесены одновременно. Справа Бреваль насиловал своего отпрыска, целуя задний проход своей жены и поглаживая ягодицы дочери, измазанные его спермой; слева мой отец, одной рукой тиская мою мать, другой массируя анус Памфилии и облизывая мой, пробивал брешь в заднице моей сестры; оба господина в конце концов сбросили свой пыл, и страсти стихли.
Остаток вечера был посвящен нашему обучению. Нам устроили брачные игры: мой отец спарил меня с сестрой, то же самое сделал Бреваль со своими детьми. Родители возбуждали нас, подготавливали к проникновению. Когда же мы слились в объятиях с сестрами, Бреваль овладел мною, а Боршан пристроился к Огюсту; все время, пока происходило это общее совокупление, наши матери, которых заставили участвовать в оргии, вместе с Памфилией выставили на обозрение развратникам свои прелести. За этой сценой последовали другие, не менее похотливые, и воображение моего отца было неистощимо. Последняя сцена происходила так: детей положили рядом с матерями, и пока мужчины содомировали жен друг друга, мы должны были ласкать своих родительниц. Памфилия сновала туда-сюда, помогая участникам словом и делом, потом пришел ее черед: отцы, друг за другом, прочистили ей задницу, оба испытали бурный оргазм, и на этом все кончилось.
Через несколько дней отец вызвал меня в библиотеку.
— Послушай, дружище, — так начал он, — отныне ты один доставляешь мне радость в жизни; я обожаю тебя, и ни с кем больше не желаю развлекаться. Твою сестру я отправлю в богадельню. Она очень хорошенькая — слов нет, — и она доставила мне много удовольствия, но она — Самка, что, на мой взгляд, является серьезным дефектом. Более того, мне бы не хотелось видеть, как ты совокупляешься с ней: я хочу, чтобы ты был только моим. Жить ты будешь в апартаментах своей матери, она уступит тебе свой пьедестал, потому что у нее нет иного выбора; каждую ночь мы будем спать вместе, я буду выжимать из себя все соки в твой прекрасный зад, ты будешь кончать в мой, и оба мы будем счастливы — в этом я не сомневаюсь. Бреваль без ума от своей дочери и намерен поступить с ней так же, как я с тобой. Мы с ним останемся друзьями, но мы оба слишком ревниво относимся к своим удовольствиям, поэтому приняли решение прекратить совместные развлечения.
— А как быть с моей матерью, сударь? — спросил я. — Вы думаете, ей это понравится?
— Дорогой мой, — усмехнулся отец, — слушай внимательно, что я скажу, и раз и навсегда вбей себе в голову; мне кажется, ты достаточно умен, чтобы понять меня.
Женщину, которая дала тебе жизнь, я презираю, наверное, больше всех во вселенной; узы, соединяющие ее со мной, делают ее в моих глазах в тысячу раз отвратительнее — это мой принцип. Бреваль так же относится к своей жене. Ты видел, как мы с ними обращаемся. Это результат нашего отвращения и нашего негодования; мы заставляем их проституировать не ради развлечения, а для того, чтобы унизить их и втоптать в грязь; мы оскорбляем их из ненависти и жестокого удовольствия, которое, надеюсь, ты сам когда-нибудь познаешь и которое заключается в том, что человек получает необъяснимое наслаждение в мерзких оскорблениях предмета, доставившего ему когда-то большое удовольствие.
— Но, сударь, — заговорил я, подчиняясь закону здравого смысла, — в таком случае вы и со мной расправитесь, когда я вам надоем?
— Это совсем другое дело, — объяснил отец, — нас с тобой не связывают ни условные обычаи, ни закон; объединяет нас только сходство вкусов и взаимное удовольствие, другими словами, настоящая любовь. Кроме того, наш союз преступен в глазах общества, а преступление никогда не надоедает.
Тогда я был юн и неопытен и верил всему, что мне говорили, поэтому с тех пор стал жить с отцом на правах его любовницы; все ночи я проводил рядом с ним, чаще всего в одной постели, и мы содомировали друг друга, пока не засыпали от усталости. После Бреваля нашей наперсницей стала Памфилия, которая постоянно участвовала в наших утехах; отец любил, когда она порола его во время содомии, после чего он также подвергал ее экзекуции и содомировал; а иногда он заставлял ее целовать и ласкать меня и предоставлял мне свободу делать с ней все, что я захочу, при условии, что при этом буду ласкать и целовать ему зад. Боршан, как когда-то Сократ, наставлял своего ученика даже в те минуты, когда содомировал его. Он отравлял мою душу самыми бесстыдными, непристойными и аморальными принципами, и если еще тогда я не вышел на большую дорогу, вина в том была не Боршана. По воскресеньям в дом приезжала сестра, хотя ее и не ожидал там теплый прием; зато я, забыв все отцовские взгляды на этот предмет, улучал момент, чтобы высказать ей весь свой пыл, и при первой удобной возможности сношался с ней.
— Отец меня не любит, — говорила мне Габриель, — он предпочитает тебя… Пусть так оно и будет. Живи с ним счастливо и не забывай меня…
Я целовал Габриель и клялся всегда любить ее.
С некоторых пор я заметил, что мать никогда не выходила из кабинета Боршана без того, чтобы не прижимать к глазам платок и не вздыхать тяжко и печально. Мне стало любопытно узнать причину ее печали, я проделал отверстие в стене, отделявшей его кабинет от своего будуара, и когда представилась первая возможность шпионить, затаив дыхание, прильнул к дырке. Я стал свидетелем ужасного зрелища: ненависть отца к своей жене находила выход в виде жутких физических оскорблений. У меня не хватает слов, чтобы описать, каким образом его жестокая похоть обрушивалась на несчастную жертву его отвращения; однажды он избил ее до бесчувствия кулаками, затем долго топтал ее, лежавшую на полу, ногами, в другой раз выпорол ее до крови многохвостой плетью, но чаще всего он заставлял ее отдаваться исключительно неприятному, неизвестному мне субъекту, с которым поддерживал какие-то странные отношения.
— Кто этот человек? — как-то раз спросил я у Памфилии, которой рассказал о своих открытиях и которая, поскольку всегда относилась ко мне с дружеским сочувствием, обещала показать мне нечто еще более невероятное.
— Это отъявленный разбойник, которого твой отец раза два или три спасал от виселицы; этот тип за шесть франков способен зарезать кого угодно. Боршан получает удовольствие, когда этот бандит избивает твою мать, а потом, как ты сам видел, насилует ее самым гнусным образом. Боршан очень любит его и частенько приглашал его в свою постель, пока она не стала твоим обычным местом. Ты еще не все знаешь о распутстве человека, который породил тебя; не отходи завтра, утром от смотровой щели, и ты увидишь вещи, которые превосходят все, о чем ты мне рассказывал.
Не успел я занять свой наблюдательный пост, как в отцовскую библиотеку ввалились четверо здоровенных головорезов, приставили к носу отца пистолет, крепко привязали его к приставной лестнице и исхлестали розгами самым нещадным образом; по ногам отца струилась кровь, когда они отвязали его; швырнули, как мешок, на кушетку, и все четверо навалились на него: один вставил член ему в рот, второй — взад, двое других заставили его возбуждать себя руками. Отца изнасиловали раз двадцать подряд, и какие это были члены, Бог ты мой! Я не смог бы обхватить ладонью самый маленький из них.
— Я бы с удовольствием содомировал тебя, наблюдая это зрелище, — признался я Памфилии. — Попробуй внушить отцу мысль сделать свою жену жертвой такой оргии.
— О, это совсем не трудно, — уверила меня услужливая девушка, — стоит только предложить Боршану какую-нибудь пакость, и он тут же ухватится за эту мысль. Так что тебе недолго придется ждать, пока исполнится твое желание.
Действительно, несколько дней спустя Памфилия сказала мне, чтобы я был наготове, и я, дрожа от нетерпения, прильнул к своему отверстию в стене. Бедную мою матушку выпороли и осквернили до такой степени, что когда четверка молодцев удалилась, она без движения лежала на полу. В продолжение всего спектакля я трудился над бесподобной задницей Памфилии и скажу вам честно, что никогда до тех пор не испытывал такого блаженства.
Позже я обо всем рассказал отцу, упомянув и о том, какое удовольствие доставила мне его тайная оргия.
— Это я предложил сыграть с вашей женой такую шутку после того, как увидел, что те четверо выделывали с вами, — прибавил я.
— А скажи-ка, дружище, — заинтересовался Боршан, — ты можешь помогать мне в подобных делах?
— Разумеется, — немедленно ответил я.
— Это правда? Ведь я имею в виду женщину, которая произвела тебя на свет.
— Она трудилась только ради своего блага, и я презираю ее, может быть, не меньше вашего.
— Поцелуй меня, любовь моя, ты великолепен; и поверь, когда я говорю тебе, что с сегодняшнего дня ты будешь вкушать самые острые удовольствия в мире, доступные человеку. Только попирая то, что идиоты осмеливаются именовать законами Природы, человек найдет настоящее блаженство. Но скажи, не ослышался ли я? Дай мне честное слово, что ты готов издеваться над своей матерью.
— Клянусь. И еще более жестоко, чем вы.
— Ты будешь истязать ее?
— Истязать, пытать и все остальное; я убью ее, если хотите.
При этих словах Боршан, который обнимал и ласкал меня в продолжение всего разговора, совершенно потерял над собой контроль и сбросил свое семя, не успев донести его до моего зада.
— Подождем до утра, друг мой, — сказал он. — Утром ты будешь держать экзамен, а пока никаких глупостей, согласен? Отдыхай, я тоже намерен заняться этим, ибо нам надо беречь сперму.
В назначенный час моя мать пришла в кабинет Боршана, где уже ждал тот самый злодей, отцовский приятель.
Бедная женщина разрыдалась, увидев меня, но именно я был самым беспощадным ее мучителем из нас троих. Я стремился сделать истязания, которым подвергли ее отец и его друг, еще более изощренными и мучительными. Боршан велел гостю содомировать меня, а я в это время лежал на своей матери, впившись ногтями в священную грудь, из которой когда-то получил первое в жизни пропитание. В моей прямой кишке ритмично и мощно двигался взад-вперед внушительный член; эти толчки подогрели мое воображение до такой степени, что я зашел несколько дальше, чем от меня требовалось, и в конце концов откусил напрочь нежный материнский сосок; мать испустила вопль и потеряла сознание, а обезумевший отец оттолкнул своего друга и сам ринулся в мой зад, осыпая меня восторженными похвалами и забрызгивая спермой.
Мне исполнилось девятнадцать лет, когда отец решил открыть все свои планы.
— Я больше не могу выносить присутствие этой женщины, — заявил он мне. — Надо от нее избавиться, только не сразу, не одним махом. Я хочу долго мучить и пытать ее… Ты мне поможешь, мой мальчик?
В ответ он услышал следующие слова:
— Прежде всего мы распорем ей живот — один надрез вдоль, другой поперек; затем я заберусь в ее нутро раскаленными щипцами, вытащу сердце и кишки, и она будет умирать медленно и долго.
— О, небесное создание, — задрожал от восторга отец, — о, мой маленький ангел…
И это злодеяние, это отвратительное, мерзкое, гнусное преступление, с которого я начал свою карьеру злодея, было совершено посреди неописуемых наслаждений.
Но какой же я был осел! Этим преступлением я сделал шаг к своей собственной погибели: отец подвел меня к убийству матери только для того, чтобы жениться на другой женщине, но он настолько искусно скрывал свои замыслы, что я целый год ни о чем не догадывался. Заподозрив неладное, я обратился к сестре и обо всем рассказал ей.
— Этот человек собирается уничтожить нас, — сказал я.
— Я давно знала это, — спокойно ответила Габриель. — Я хотела предупредить тебя, дорогой брат, но ты ничего не видел вокруг, ты был слеп, а теперь мы погибли, если не примем самые решительные меры. Но я должна быть уверена в том, что ты так же, как и я, твердо намерен сделать это. У меня есть порошок, который мне дала школьная подруга; она —сама при его помощи освободилась от родительского гнета, давай сделаем то же самое. Если ты в себе не уверен, предоставь это дело мне: я давно жду этого момента и буду действовать согласно советам Природы, так как считаю несправедливым все, что от нее исходит. Я вижу, ты дрожишь, братец?
— Да, но не от страха. Дай мне этот порошок и до завтрашнего полудня он будет в кишках того, кто собирается оставить нас в дураках.
— Не спеши! Вряд ли я уступлю тебе честь избавления от оков, мы сделаем это вместе. Сегодня я приду на ужин. Возьми половину пакетика и высыпь ему в вино. Остальную половину для верности я добавлю в суп. И через час мы будем сиротами, а дня через три станем единственными владельцами состояния, которое предназначено для нас судьбой.
Ни одна мышь не спешила с такой беззаботностью в мышеловку, как это делал Боршан, шагая к своей погибели, которую приготовила ему наша порочность, и за десертом свалился замертво. Эту неожиданную кончину отнесли за счет острого печеночного приступа, и вскоре о ней больше не вспоминали.
Итак, в возрасте двадцати одного года я получил документ о совершеннолетии и право опекунства над сестрой. Когда все формальности были улажены, Габриель оказалась одной из самых завидных партий во Франции. Я нашел ей богатого жениха, от которого она очень ловко избавилась после того, как, родив ребенка, стала его законной наследницей. Но давайте не будем торопить события. Когда сестра надежно устроила свою жизнь, я передал ей на хранение все свои деньги и объявил о своем давнем желании отправиться путешествовать за границу. Один миллион я перевел самым надежным банкирам Европы, потом обнял и поцеловал мою дорогую Габриель.
— Я тебя обожаю, — сказал я, — но я должен испытать себя, поэтому уеду на некоторое время. Мы с тобой созданы для великих дел, нас ждет большое будущее; давай оба поднаберемся знаний и опыта, а потом объединимся окончательно, ибо небо предназначило нас друг для друга, а желаниями неба пренебрегать нельзя. Люби меня, Габриель, не забывай меня, я же всегда буду верен нашей любви.
Вам, Жюльетта, уже известно, что произошло с Габриель дальше, по крайней мере, известна большая часть ее жизни; как я уже сказал, ей удалось разорвать супружеские узы и зажить жизнью свободной и счастливой женщины среди роскоши и радости плоти, а ее связь с министром гарантировала ей абсолютную безнаказанность. Я знаю, что был момент, когда вы, находясь в отчаянном положении, несправедливо заподозрили ее в предательстве и усомнились в ее верности, но теперь вы должны понять, что никогда не была она вашим врагом, и министр не сообщил ей о том, какую участь уготовил вам. Поэтому я больше не буду говорить о ней и сосредоточусь на собственных приключениях; в свое время вы услышите, чем они закончились, как мы снова встретились с Габриель и по какой причине выбрали местом жительства эту неприступную обитель злодейства и распутства.
Больше всего мое любопытство возбуждали северные столицы, туда я и направил свои стопы. Первой я посетил Гаагу. Незадолго до того правитель города женился на принцессе Софии, племяннице короля Пруссии. Только один раз увидев это восхитительное создание, я возжелал ее и не успокоился до тех пор, пока не переспал с ней. Софии было тогда восемнадцать лет, она обладала безупречнейшей фигурой и прекраснейшим в мире лицом, но настолько велика была ее распущенность, и разврат ее был настолько хорошо известен, что ее поклонников интересовали главным образом ее деньги. Я быстро навел все необходимые справки и храбро двинулся в атаку; я не возражал против того, чтобы оплачивать свои удовольствия, но был достаточно молод и силен, поэтому считал, что женщины должны взять на себя часть моих расходов в путешествии, и решил оказывать благосклонность только тем, кто был способен оценить ее.
— Мадам, — сказал я принцессе после того, как почти целый месяц сношался с ней, — я льщу себя надеждой, что вы оцените расходы, которые я понес ради вас; вы согласитесь, что редкий мужчина сравнится со мной в выносливости, и мало у кого найдется такой член, но в наш век, мадам, все это стоит денег.
— О, как вы облегчили мою задачу, сударь, — ответила принцесса. — Я предпочитаю, чтобы вы были в моей власти, а не я в вашей. Возьмите, — продолжала она, протягивая мне кошелек, набитый золотом, — и помните, что отныне я имею право потребовать от вас удовлетворять все мои страсти, какими бы необычными они вам не показались.
— Само собой разумеется, — кивнул я, — такой подарок ко многому обязывает, и я в вашем полном распоряжении.
— Приходите нынче вечером в мой загородный дом, — сказала София, — приходите один и не бойтесь: с вами ничего не случится.
Хотя от меня не ускользнули ее последние слова, тем не менее я не поддался страху в надежде лучше узнать эту женщину и выудить из нее побольше денег.
Я отправился один и в назначенный час был у ее дома; дверь открыла пожилая женщина и, не говоря ни слова, втолкнула меня в полутемную комнату, где меня встретила юная дама лет девятнадцати, красивая собой.
— Принцесса скоро будет, сударь, — сказала она голосом звучным и приятным. — А пока, как мне поручено, я попрошу вас дать мне клятвенное обещание никогда и никому не рассказывать о необычных ритуалах, которые вы здесь увидите.
— Ваше сомнение оскорбляет меня, мадам, — с достоинством ответил я, — и мне горько и больно слышать, что оно исходит от принцессы.
— А вдруг у вас появится повод пожаловаться? Вдруг в сегодняшней церемонии вам предстоит только роль жертвы?
— Я буду гордиться этим, мадам, и от этого молчание мое не будет менее надежным.
— Такой достойный ответ избавил меня от необходимости настаивать дальше, но я обязана строго выполнить приказ, поэтому мне требуется ваша клятва, сударь.
Я поклялся.
— Я хочу добавить, что если, не дай бог, вы не сдержите слово, вас ждет самая скорая и самая мучительная смерть.
— Мадам, — запротестовал я, — эта угроза излишняя, и то, как я выполнил ваше требование, должно было убедить вас в этом.
Но Эмма исчезла из комнаты, так и не услышав эти слова, и четверть часа я оставался наедине со своими мыслями.
Она вернулась вместе с Софией. Их вид и их состояние подсказали мне, что эти стервы только что бурно ласкали друг друга.
Эмма предложила мне раздеться.
— Вы же видите, что на нас ничего нет, — добавила она, заметив мои колебания, — или вы испугались двух обнаженных женщин?
Она помогла мне снять все одежды, вплоть до носков, и подвела меня к широкой скамье, на которую мне пришлось встать на четвереньки. Тут же раздался металлический щелчок, и вдруг все четыре мои конечности оказались зажаты железной хваткой, откуда-то снизу выдвинулись три острых лезвия; одно уперлось мне в живот, два — в бока, и я оказался в таком положении, что не мог пошевелить ни одним мускулом. Взрыв хохота был ответом на мои встревоженные взгляды, но всерьез я забеспокоился, когда увидел, что обе женщины взяли в руки длинные многохвостые плети с железными наконечниками и приблизились ко мне с угрожающим видом.
Через двадцать минут флагелляция закончилась.
— Иди сюда, Эмма, — позвала София свою наперсницу, — будь умницей и поласкай меня рядом с нашей жертвой: я люблю совмещать любовь и ужасы. Давай разогреем свои куночки перед этим несчастным, радость моя, и полюбуемся, как он будет извиваться, видя наш оргазм.
Эта бесподобная шлюха королевских кровей позвонила в колокольчик, и перед ней предстали две пятнадцатилетние девочки красоты неописуемой; они быстро сбросили с себя одежду, разложили передо мной подушки, на которых лесбиянки в течение часа предавались скотским удовольствиям: то и дело то одна, то другая, извиваясь, подползали почти вплотную к моему лицу, провоцируя меня своими прелестями, наслаждались произведенным эффектом и громко смеялись над моей беспомощностью. Как легко догадаться, главную роль в этой бесстыдной драме играла София: все действо было направлено на нее, все происходившее служило утолению ее похоти, и я, признаться, был поражен таким опытом, таким искусством и таким бесстыдством столь молодого создания. Как и каждая женщина, имеющая слабость к своему полу, она изнемогала от восторга, когда ей облизывали влагалище, и сама, с неменьшим восторгом, сосала ту же часть тела своих наперсниц. Но принцесса не ограничивалась этим: она заставляла сношать себя сзади и спереди искусственным фаллосом и платила услугой за услугу. Когда же возбуждение блудницы достигло предела, она сказала:
— Пора приняться за этого мерзавца.
В руках моих мучительниц — теперь их было уже четверо — снова появились хлысты. Первой в атаку двинулась София, выдав мне пятьдесят сильных ударов и сохранив невероятное спокойствие в продолжение экзекуции. Она несколько раз прерывала ее, наклонялась ко мне и жадно смотрела в мои глаза, ища в них признаки жестокой боли, которую мне причиняла; закончив свое дело, она устроилась прямо перед моим лицом, широко раскинула бедра и принялась мастурбировать, приказав остальным бить меня изо всех сил.
— Одну минуту, — сказала она, когда я насчитал около двухсот ударов, — я заберусь под него и буду сосать ему член, а вы продолжайте, но расположитесь так, чтобы одна из вас могла лизать мне клитор, а двоих я буду ласкать руками.
Исполнительницы заняли свои места; начался новый спектакль и… возбуждаемый сыпавшимися на меня ударами и горячими губами и языком принцессы, я не выдержал и трех минут и заполнил ее рот своим семенем; она проглотила его и быстро выбралась из-под меня.
— Эмма, — крикнула она, — он восхитителен, он сбросил в меня свой пыл, и теперь я должна достойно отблагодарить его.
С этими словами она вонзила в мой зад солидный фаллос, впиваясь губами в вагину то одной, то второй девушки, в то время, как третья прочищала ей влагалище таким же инструментом, какой терзал мой задний проход.
— Теперь можете развязать его, — скомандовала юная Мессалина, наконец почувствовав, что не может больше сдерживаться. — А ты, Боршан, иди сюда и целуй меня в благодарность за то, что я дала тебе неземное блаженство. Кстати, я редко отношусь к мужчинам с такой снисходительностью. Бедняга! Все, что с тобой сейчас произошло, надо отнести на счет твоей ребяческой скромности. Подумай сам: ты спал со мной уж и не знаю сколько раз и всегда довольствовался лишь моей куночкой, как самый распоследний идиот, и в твою тупую голову ни разу не пришла мысль, что у меня имеется и жопка. Это вообще ни на что не похоже.
— У меня было такое желание, мадам, но робость меня останавливала.
— Жаль, очень жаль; в твоем возрасте скромность непростительна. Но не будем ворошить прошлое. Теперь ты можешь исправить свою оплошность, на время позабыть о моей вагине и уделить внимание моей заднице. — При этом она повернулась ко мне спиной и, наклонившись, продемонстрировала мне свои ягодицы. — Красивая попка, не правда ли? Смотри, какая она гладенькая, какая нежная и как жаждет тебя, так что спеши, Боршан, забирайся туда. Возьми его член, Эмма, и вставь сама куда следует.
В ответ я осыпал тысячью поцелуев этот поистине роскошный зад, и мой орган, направленный рукой Эммы в маленькую уютную норку, скоро убедил Софию в моем горячем желании исправить прошлые ошибки.
— Погоди, — остановила меня принцесса, — я хочу теперь быть твоей рабой; я влезу в эту машину, где страдал ты, и буду в твоем распоряжении; пользуйся своими правами, мой султан, и отомсти мне. (Железные скобы защелкнулись на кистях ее рук и на лодыжках.) Не жалей меня, прошу тебя, примерно накажи меня и за разврат, и за жестокость.
— Ах ты, содомитка! — зарычал я, восхищенный ее вкусами. — Да, я мечтаю выпороть тебя и предупреждаю, это будет ужасная порка.
— Надеюсь, ты будешь делать это от всей души, — заметила она. — Пощупай мою жопку, как она сверкает и взывает, и просит кнута.
— Вот тебе. — И я нанес первый свистящий удар. Пока я «от всей души», как она выразилась, терзал ее ягодицы, любезная Эмма стояла передо мной на коленях, жадно сосала мой инструмент, а две девочки лобзали мне задницу. Когда холмики Софии превратились в нечто липкое и красное, мой разъяренный член вошел в ее анус по самый корень и утешил принцессу за все страдания.
— Черт возьми! — простонала она. — Как приятна содомия после порки, ничто не сочетается столь удачно, как два этих удовольствия.
Тогда Эмма прильнула к госпоже, начала целовать, лизать, ласкать ее тело, не забывая массировать себе клитор, и скоро мы все погрузились в океан блаженства.
— Знаешь, Боршан, — заметила принцесса, когда мы пришли в себя, — мне кажется, у нас много общего, и у меня даже возникло желание довериться тебе.
По ее знаку юные служанки исчезли, мы втроем расположились за столом, и за легким обедом и пуншем София произнесла такую речь:
— Людям с мелкой душонкой и средним умом, наверное, покажется странным, что для того, чтобы испытать твой характер, я избрала похоть. Но ничего странного здесь нет, и если это у тебя вызывает недоумение, дружище, позволь мне сказать тебе, что я сужу о способностях человека в обычной практической жизни только по его поведению во время оргии. Человек с пламенными страстями и с неординарными вкусами способен — и это непреложное правило — на решительные действия там, где речь идет о выгоде или честолюбии, а ты показался мне человеком темпераментным и не глупым. Кстати, Боршан, каковы твои взгляды на человеческую жизнь?
— Принцесса, — отвечал я, — а как относился к ней герцог Альба, когда захватил эту страну?
— Умница! — воскликнула моя пылкая собеседница, — Именно такого ответа я и ждала от тебя. Я всегда считала тебя храбрецом, — добавила она, сжимая мою руку, — теперь послушай, что я хочу тебе предложить.
Я — племянница героя Европы, человека, созданного для того, чтобы властвовать над всем миром, и я принесла в эти провинции его дух, его взгляды и его непреклонность. Надеюсь, ты понимаешь, Боршан, что я достойна лучшей участи, нежели быть женой республиканского правителя, и этот робкий, меркантильный и трусливый народ, рожденный жить в цепях, должен боготворить меня. Я ничего не имею против того, чтобы царствовать над голландцами, но трон, стоящий на этих вечно сырых равнинах, должен быть смочен их слезами и украшен золотом. Мой план готовы поддержать сто вооруженных до зубов батальонов, которые Фридрих обещал мне послать из Кенигсберга. Эта революция не лишит головы моего супруга, он верен мне, и море крови, пролитой в Батавии, скрепит трон, который будет моим. Разумеется, я предлагаю тебе не скипетр, а высокий пост нашего советника, нашего министра, нашей правой руки: ты будешь издавать указы и следить за их исполнением; этот пост требует жестокости, но обладаешь ли ты этим качеством в нужной мере? Я подумал немного и ответил так:
— Прежде чем взять на себя такую огромную власть, я бы хотел узнать, как к этой революции отнесутся ближайшие соседи. Франция, Англия, Испания, северные государства, которые смотрят на вашу нацию как на льстецов и торговцев, будут ли они спокойно сидеть и взирать, как вы становитесь их могущественной соперницей?
— В позиции Франции мы уверены, а об остальных можно не беспокоиться. Когда мы станем монархами в Объединенных Провинциях[84], мы объявим войну трем соседним королевствам и, думаю, очень скоро поставим их на колени. Воинственную нацию боятся все, и таковой мы и станем. Достаточно одного великого человека, чтобы заставить весь мир считаться со страной, а в моей душе есть величие, которое я унаследовала от могущественного Фридриха. Нам надоело быть легкой добычей любого европейского завоевателя.
— Но станут ли голландцы, которые сбросили жестокое иго испанцев, терпеть вашу тиранию?
— Мы создадим суды, как это было при Альбе. Не существует иного средства держать народ в узде.
— Тогда ваши подданные побегут из страны.
— Они оставят свою собственность, которая будет моей. Я только выиграю от бегства мятежников, это упростит контроль за оставшимися. Я хочу быть не робкой королевой над многими подданными — я желаю властвовать деспотически, пусть даже подданных у меня будет совсем немного.
— Я верю, что вы жестоки, София, но боюсь, что ваше властолюбие порождено только похотью[85].
— Почти все пороки в человеческом сердце проистекают из этой страсти, все в той или иной мере связаны склонностью к распутству. Эта наклонность, очень жестокая у сильных натур, приводит простых смертных, блуждающих в диком мире Природы, к тысячам тайных преступлений, а того, кто повелевает людьми, — к тысячам выдающихся политических злодеяний.
— О, София, я вижу, куда вы клоните: ваше честолюбие — не что иное, как желание чаще и приятнее проливать свою сперму.
— Какая разница, какое желание вызывает в человеке честолюбие; главное — оно существует и к тому же подкреплено короной. Но знаешь, мой друг, если ты рассуждаешь об этом, значит, ты колеблешься — колеблешься и боишься, а я не желаю иметь никаких дел с трусом.
Однако предложение Софии всерьез захватило меня, и, предвкушая неограниченные возможности дать выход своей врожденной жестокости, я тут же согласился на все. София поцеловала меня, заставила еще раз дать торжественную клятву хранить наш разговор в тайне, и мы расстались.
Я шел домой, погруженный в беспокойные мысли, а у самого порога своей квартиры вдруг ощутил всю опасность обязательств, которые только что взял на себя, и понял, что если я их нарушу, мне грозит ничуть не большая опасность, чем в случае, если я выполню их; словом, я провел ночь в ужасном смятении. У меня один выход — бежать, решил я, и бежать следует немедленно, потому что я создан для другой жизни. Да, София, если бы ты предложила мне обычные преступления частного характера, я бы с радостью совершил их, ибо, имея такого соучастника, как ты, я плевал бы на закон, ^п подвергать себя неизвестной опасности только для того, чтобы рабски служить твоему деспотизму, — это уж увольте! Нет, коварная женщина, на меня можешь не рассчитывать! В любое время и с большой охотой я готов совершать преступления ради утоления своих страстей, но не собираюсь служить чужим. Когда ты узнаешь о моем отказе, упрекай Боршана не за малодушие, а скорее за величие души…
В ту же самую ночь я потихоньку выбрался из города и поспешил в ближайший к Англии порт. По дороге я почувствовал мимолетное сожаление: мне сделалась тягостной мысль о том, что я отказался от предложения Софии, которая давала мне политические средства для утоления моей глубокой страсти к преступлениям. Но тут же вспомнил, что ее планы нереальны, кроме того, я буду много счастливее, действуя ради себя самого, нежели исполняя прихоть коронованной злодейки.
Добравшись до Лондона, я снял квартиру на Пикадилли, где на следующий же день у меня украли все деньги до последнего пенни, которые были при мне; это была серьезная потеря, так как еще в Гааге я разменял все кредитные билеты. Итак, у меня остались только рекомендательные письма к нескольким влиятельным лицам в Лондоне, поэтому приходилось рассчитывать на их помощь до того времени, когда я получу деньги от сестры.
Судя но тому, что я слышал о лорде Берлингтоне, я решил увидеться с ним в первую очередь. Когда он прочитал мои письма, я рассказал ему о своем несчастье, и добрый англичанин выразил готовность оказать мне любую услугу. Хотя Берлингтон был не очень богат, я тут же получил от него тысячу гиней, кроме того, он и слышать не захотел о том, чтобы я остановился в другом месте. Я принял его предложение, тем более, что успел познакомиться со всем добропорядочным семейством и заметить в этом доме возможности отплатить своему благодетелю черной неблагодарностью.
Прежде чем перейти к описанию мелких пакостей, которыми я занялся, я должен рассказать вам о своих гостеприимных хозяевах.
Берлингтону, любезнейшему и умнейшему человеку, было около пятидесяти лет; он был веселый, беззаботный, совершенно не разбиравшийся в людях, щедрый, благородный и глупый — вот вам исчерпывающий портрет моего лорда. Все его семейство составляли две дочери и зять. Тилсон, двадцати трех лет от роду, женился на старшей из девушек, которая была примерно одного с ним возраста. Они были отличной парой, какие редко встречаются в природе: очарование, наивность, добросердечие, благородство, прекрасное воспитание — короче, оба были живым олицетворением всех добродетелей, что утешало Берлингтона за неприличное поведение мисс Клеонтины, младшей дочери, восемнадцатилетнего премиленького создания. Ее отличала необыкновенная распущенность, да что я говорю! — самая явная порочность и неуемный разврат, доведенные до предела, составляли неисправимые пороки Клеонтины. При всем этом она имела наглость утверждать, что жизнь ее в тысячу раз счастливее, нежели жалкое прозябание Клотильды среди скучных добродетелей супружества.
Изучив характер девушки, я влюбился в нее без раздумий: влюбился в том смысле, в каком может в кого-то влюбиться такой развращенный человек, как я, но поскольку ее отец, откровенно поведал мне о том, какую сердечную боль причиняла ему эта неблагодарная дочь, я счел за благо действовать с величайшей осмотрительностью.
Несмотря на сладостное волнение, которое производила в моей душе Клеонтина, я не переставал любоваться красивым лицом Тилсона и прелестью его очаровательной жены; если Клеонтина внушала мне более распутные желания, ее деверь и сестра вызывали во мне чувства более изысканные и пикантные. Я рисовал в своем воображении зад Тилсона, представляя его как подлинное чудо Природы, и сгорал от желания овладеть им, то же самое мечтал я сделать и с его соблазнительной супругой. Я разложил по полочкам все свои страсти и пришел к выводу, что разумнее всего начать с Клеонтины. Все, что может привести к грехопадению женщину, уже в изобилии заключалось в душе предмета моего вожделения, и мне не стоило большого труда соблазнить ее.
Я не встречал ничего более свежего, аппетитного и прелестного, чем тело этого очаровательного создания, ничего более красноречивого, чем голос ее страстей, ничего более порочного, чем ее душа. Действительно, случались моменты, когда мне казалось, что я веду себя пристойнее, чем она; вы, конечно, понимаете, что мы испробовали с ней все мыслимые удовольствия, и Клеонтина призналась мне, что чем больше наслаждение противоречит законам Природы, тем больше оно подстегивает ее похоть.
— Увы, — сказала она мне однажды, — я дошла до того, что не нахожу достаточно сильных средств, чтобы удовлетворить себя.
Я, не раздумывая, атаковал ее прекрасный зад, и полученное удовольствие было настолько пикантным и острым, настолько полно разделила его вместе со мной Клеонтина, что мы дружно решили не заниматься больше ничем, кроме содомии.
Очевидно, я очень привязался к прекрасной англичанке, если прошел целый год, а я все еще не сообщил ей о своих намерениях в отношении ее, а может быть, просто не думал об этом, увлеченный нашими безумствами. Я рассчитался с Берлингтоном и, чтобы получить свободу действий, оставил его дом и снял квартиру поблизости. Берлингтоны каждый день навещали меня. И наша близость дошла до того, что в городе стали поговаривать о моем браке с Клеонтиной. Но я же не сошел еще с ума! Я с удовольствием развлекался с этой интересной во всех отношениях девицей, но жениться на ней — это уж простите! Только леди Тилсон возбуждала во мне такое желание.
Я всегда считал, что жена пригодна только для того, чтобы служить жертвой для мужчины; чем романтичнее и нежнее ее красота, тем больше она подходит для этой роли. При этом я думал о Клотильде. Как разбухал у меня член, когда я видел ее в своей власти, как была бы она восхитительна в слезах! Как сладостно было бы заставить их струиться из столь божественных глаз! О, Клотильда, думал я, ты будешь самой несчастной женщиной, если станешь моей.
Планы мои определились окончательно, и с этого времени я продолжал возделывать сад по имени Клеонтина лишь для того, чтобы скорее осуществить их. И я не придумал ничего лучшего, как внушить ей интерес к деверю и тем самым возбудить ревность его молодой жены. Немного погодя Клеонтина призналась мне, что все чаще испытывает страсть к Тилсону, но что мысль о его глупости и добронравии действует на нее подобно ушату холодной воды.
— Какое значение имеет ум? — горячо возразил я. — Если человек украшен красотой, этого достаточно, чтобы желать его. Даже я, Клеонтина, даже я вижу во сне самый прекрасный в мире зад, которым обладает Тилсон, и истекаю от желания поиметь его.
Эта идея немало развлекла мою любовницу и очень скоро захватила ее целиком — стоит подбросить женщине бесстыдную мысль, и она будет готова на все. Однако ее останавливало нечто, похожее на ревность: она боялась, что я, увлекшись мужем, не замедлю влюбиться в жену, и Клеонтина поделилась со мной своими опасениями.
— Полно, полно тебе, — заговорил я, почувствовав, что в данном случае требуется осторожность, — ты просто сошла с ума. Да, я постоянно думаю об этом симпатичном юноше, но это чисто плотское чувство; что же до женщин, Клеонтина, люблю я только тебя, и так будет всегда.
Мои пошлые комплименты и вздорные прихоти убедили Клеонтину, и она горячо взялась за дело. Не прошел и месяц, как мой желанный Тилеон оказался в объятиях моей любовницы; я любовался им, когда он лежал с ней, ласкал его, когда он развлекался с ней, содомировал его, когда рядом была она; наши утехи продолжались месяц или чуть больше, потом мое опьянение прошло, они мне надоели оба, и я начал обдумывать, как разделаться с ними: устроить бойню в семье своего благодетеля и увезти Клотильду на самый дальний край света, чтобы вкусить без помех небесное наслаждение, которое я от нее ожидал.
Молодая женщина буквально боготворила своего супруга, поэтому было нетрудно заронить в ее сердце искры ревности. Леди Тилсон выслушала меня и поверила мне; осталось убедить ее, и средства для этого были у меня под рукой.
— Клеонтина, — сказал я однажды своей сластолюбивой шлюхе, — не знаю даже, как мне признаться тебе, любовь моя. Я умираю от желания жениться на тебе. Сходство наших характеров и темпераментов, родство наших душ говорит мне, что мы будем очень счастливой парой. Но у тебя нет ни пенни, а я богат… и если я не ошибаюсь, щепетильность не позволит тебе вступить в брак без приданого. Я хочу предложить тебе способ привлечь капризную фортуну на свою сторону и выманить у нее подарок. Короче, между тобой и богатством я вижу только три препятствия — три человеческих жизни.
Заметив, что яд подействовал на Клеонтину, я храбро добавил еще дозу.
— Нет ничего проще, — вкрадчиво продолжал я, — чем разделаться с Тилсоном. Его жена самолюбива, вспыльчива и ревнива до крайности; узнав о его неверности, она непременно захочет отомстить ему, и я уже вижу, как через неделю Тилсон отправляется к праотцам.
— Но моя сестра, кроме того, добродетельна.
— Она мстительна; ее честное сердце без посторонней помощи не способно на решительный поступок, но если я внушу ей такое желание, она за него ухватится — не сомневайся в этом.
— А как быть с остальными? — вдруг спросила Клеонтина.
— Ах ты, лисичка моя, — зашептал я ей в ухо, обнимая ее, — с каждой минутой я все больше убеждаюсь, что Природа создала нас друг для друга. Теперь послушай, как мы поступим с остальными, мой ангел: как только леди Тилсон последует моему совету и уберет со сцены своего супруга, я разбужу подозрения у ее отца, представлю доказательства и нисколько не сомневаюсь в том, что он обратится в полицию. Ее отдадут под суд. Я найду и подкуплю адвоката, он займется делом Клотильды, поведет его так, чтобы сделать виновником отца, и докажет, что тот убил своего зятя и ложно обвинил в этом свою дочь. Будет все — и свидетели, и улики, и доказательства: в Лондоне, имея гинеи, можно найти, что угодно, так же, как и в Париже с луидорами. И неделю спустя Берлингтон окажется в одной из темниц его величества.
— Ты хочешь сказать, твой добродетель?
— Ах, Клеонтина, могу ли я так назвать человека, который, как туча, нависает над нашим совместным будущим? Как только наш заклятый враг окажется в тюрьме и будет приговорен — а это произойдет через месяц, Клеонтина, — его отправят на эшафот; как только он умрет, твою сестру освободят, и мы уедем. Уедем из Англии, поженимся, и проще простого будет устранить последнее препятствие, которое мешает тебе стать единственной обладательницейсостояния Берлингтонов.
— Какой же ты подлец, друг мой!
— Я всего лишь человек, который обожает тебя, Клеонтина, который хочет видеть тебя богатой и счастливой.
— Но мой отец… он так много сделал для тебя…
— — Все чувства меркнут перед желанием обладать тобою, Клеонтина, видеть тебя своей женой; я готов на все, чтобы добиться этого.
Пылкое создание с великой благодарностью откликнулось на мои слова, подкрепив ее жаркими поцелуями и обещанием помочь мне; и сперма, обильно пролитая с обеих сторон, скрепила нашу клятву, которую я вовсе не собирался исполнять.
Между тем надо было тщательно поставить первый акт спектакля, который сулил не только большую выгоду, но и таил в себе немалую для меня опасность. Направляемая моей невидимой рукой, Клотильда застала своего мужа в постели сестры. Однако я посоветовал ей отомстить не только неверному — я внушил ей мысль уничтожить обоих.
— Да, именно так я смотрю на это дело, ибо оно прямо касается меня, — сказал я ей. — Я слишком взбешен тем, как они с вами поступили, чтобы не желать смерти обоих предателей. С этого момента ваша жизнь будет в опасности, поэтому вам придется либо уничтожить злодеев, либо примириться с мыслью, что они уничтожат вас.
Ответом мне было выразительное молчание Клотильды; один и тот же волшебный напиток за один раз избавил ее от сестры и мужа… А я не далее, как в то самое утро, совокуплялся с ними обоими.
Перехожу ко второму акту трагедии Берлингтонов.
— Ах, Клотильда, — начал я, прибежав к ней в страхе и смятении, — эти неожиданные смерти встревожили вашего отца, и я боюсь, что он что-то заподозрил. Он может отнести потерю своего зятя и своей дочери на счет вашей мести, так как об этом нетрудно догадаться. Если же он придет к такому заключению, дорогая, вас ждут нелегкие испытания, и вы должны как следует подготовиться к защите на тот случай, если это несчастье произойдет.
Через час я беседовал с ее отцом.
— Вы озадачены, сэр? Но если вы хотите узнать, кто убил Тилсона и Клеонтину, посмотрите на Клотильду: только ей была выгодна их ужасная смерть. А если вы все еще сомневаетесь, я вас предупреждаю, что злодейка, презрев все свои обязанности и властный голос Природы, способна на все, и вам угрожает большая опасность, если эта тигрица останется в вашем доме.
Я подкрепил свои лживые обвинения доказательствами и убедил милорда: его дочь взяли под стражу. Нанятые мною барристеры[86] связались с ней и внушили Клотильде, что ей ничего не остается, кроме как перейти в контрнаступление. Перепуганная женщина умоляла меня не оставлять ее, пообещав в награду свою руку и сердце. Я поклялся до конца защищать ее. На Берлингтона легли серьезные подозрения в двойном убийстве, которое он свалил на свою дочь, и его предали суду, где благодаря моим стараниям и моим деньгам единодушно признали виновным в том, что он предательским образом убил дочь и зятя и ложно обвинил в этом преступлении Клотильду. Разбирательство продолжалось только один месяц, и за это короткое время я сумел освободить из-под стражи ту, ради которой совершил ужасные и гнусные поступки, и с удовлетворением увидел казнь своей третьей жертвы. Когда, движимая чувством благодарности, прелестная женщина упала к моим ногам, я поднял ее и сказал:
— Спешите, Клотильда, заявить свои права на наследство, ведь у вас, к сожалению, нет ребенка от Тилсона, и по закону вы не можете претендовать на все его состояние, но надо взять то, что принадлежит вам, и скорее уезжать отсюда, чтобы наша связь не успела намозолить здесь глаза.
— Ах, Боршан, вы не представляете, как ужасно чувствовать, что я обязана жизнью только смерти отца!
— Ха, оставьте идиотские угрызения и придите в себя, — не забывайте, что ваш отец мечтал расправиться с вами, а для самозащиты годятся все средства.
— Но вы-то хоть будете рядом, Боршан, чтобы утешить меня?
— И вы еще сомневаетесь в этом, мой ангел!
— Тогда зовите священника, пусть церемония состоится завтра, и пусть чистые радости нашего брака увенчают этот день, а на рассвете мы покинем страну, где над нами постоянно будет висеть этот ужас.
Все было сделано так, как хотел я, и Клотильда стала моей законной супругой. Ее траур по первому мужу еще не закончился и поэтому мы обошлись без широкого оповещения о свадьбе, хотя получили благословление человеческое и небесное.
Я хочу повторить еще раз, что Клотильда была ни капельки не виновна в злодействе, о котором я вам рассказал. Она была пассивным орудием моих интриг, но ни в коей мере не их причиной, и от этого нежного и милого создания я ни разу не слышал ни слова жалобы по поводу происшедшего — убийство сестры и мужа, на которое она дала лишь молчаливое согласие, было делом, моих рук, еще меньше ее вина в отцовской смерти, и если бы не мое вмешательство, не мои усилия и прочее, она, конечно же, пошла бы на виселицу вместо Берлингтона.
Повторяю это я для того, чтобы слушатели не усомнились ни в одном из достоинств характера Клотильды, отличавшегося простодушием, скромностью и порядочностью. Впоследствии, несмотря на все мои старания, она до конца осталась во власти угрызении совести; правда и то, что я весьма своеобразно принял любовь, которую она мне подарила, и это обстоятельство облегчило ее страдания от всего пережитого.
Поэтому прошу вас в продолжение моего рассказа, там где пойдет о ней речь, смотреть на Клотильду только как на мучимое совестью безвинное создание. Однако в таком качестве она была для меня в тысячу раз соблазнительнее и доставила величайшее наслаждение. Кто бы мог поверить, что даже не насладившись ее прелестями, я уже думал о том, как осквернить ее. Не успела Клотильда стать моей женой, как в моем возбужденном воображении родилась идея в первую брачную ночь овладеть ею в публичном доме и затем отдать ее на поругание первому встречному.
Еще в самом начале моего пребывания в Лондоне я свел знакомство с известной сводницей, в чьем доме развлекался с самыми красивыми в городе негодяями обоего пола, чтобы вознаградить себя за монотонность своей интрижки с Клеонтиной. После свадьбы я пришел к мисс Бовел — так звали содержательницу — и рассказал ей свой план; нашу сделку я оговорил таким условием: распутники, которым я отдам Клотильду, должны ограничиться только мелкими и гнусными утехами и жестокостями, не покушаясь на ее женскую честь. После чего я вернулся к жене и предложил отпраздновать нашу свадьбу в любом месте, только не в доме, где нас будут осаждать тягостные воспоминания, и добавил, что один приятель пригласил нас провести ночь у него. Доверчивая Клотильда отправилась со мной к мисс Бовел, где для нас устроили веселый праздник. Любой другой на моем месте, с душой менее черной, с восторгом наблюдал бы, как счастье разгоняет все печали Клотильды и как она забывает обо всем на свете, кроме радости принадлежать мне. Бедняжка нежно и благодарно целовала меня, когда неожиданно нашу идиллию прервали трое злодеев с кинжалами в руках.
— Беги, покуда цел, — процедил сквозь зубы один из них, подталкивая меня к двери, — а женщину оставь: мы немного позабавимся с ней.
Я вылетел из комнаты и заскочил в соседнюю, откуда через дырку в стене мог видеть все происходящее. Злодеи сорвали с Клотильды, едва не потерявшей сознание, всю одежду и стали поворачивать ее так и этак, чтобы я как следует мог рассмотреть ее тело. Это было восхитительное зрелище, потому что здесь вступил в свои права разврат, пришедший на смену любви. Вот в таком виде впервые я увидел прелести, которыми Природа одарила это прелестное создание, вот в таком грязном месте этот благороднейший в мире зад предстал моим глазам. В это время меня ласкала знойная проститутка, и надругательство началось по моему условленному сигналу. Один из троих разложил Клотильду на своих коленях, двое других принялись осыпать ее ударами хлыста, после чего И подвергли самым мерзким унижениям. Ее заставили облизывать один за другим три ануса и обсасывать все три члена, и скоро ее лицо — не лицо, а лик ее чувствительной и нежной души, ее грудь, ее лилейная с розовым оттенком грудь, оказались забрызганными грязным семенем отвратительной троицы, которая, наученная мною, втаптывала в грязь добродетель этого ангела небесного, и в довершение всего все трое помочились и испражнились на ее тело, а я завершил эту сцену неистовым актом содомии с другой шлюхой, присланной в помощь первой. Не дойдя до кульминации, я оставил девицу, схватил со стены рапиру и ворвался в столовую, где происходил спектакль, с таким видом, словно за мной следует подкрепление; Клотильда была спасена, мои бандиты позорно бежали, и я театрально припал к ногам возлюбленной.
— Любовь моя, — кричал я, — я не опоздал? Может быть, эти негодяи уже…
— Нет друг мой, — сквозь слезы отвечала Клотильда, — нет, твоя жеца осталась верна тебе — униженная, растоптанная, но не обесчещенная. О Боршан, для чего ты привел меня в этот дом?
— Успокойся, мой ангел, все страшное уже позади. У мисс Бовел есть враги, и это вторжение — дело их рук. Но я привел подмогу, их схватили, и мы можем спокойно провести здесь остаток ночи.
Клотильда успокоилась не сразу; наконец немного пришла в себя, и мы улеглись в постель. Сильно возбужденный предыдущей сценой, доведенный почти до исступления от того, что держу в объятиях поруганную красоту и добродетель, я проявил чудеса стойкости и выносливости… Хотя этому прелестному созданию недоставало извращенного воображения ее сестры, она возмещала этот недостаток пылом и вдохновением, не говоря уже о потрясающе красивых физических достоинствах. Невозможно было иметь более нежную кожу, более волнующие изгибы тела, а ее интимные прелести могли свести с ума кого угодно. Попутно замечу, что Клотильда была абсолютно не искусна в распутстве, глуха к его тайным удовольствиям и даже не догадывалась о том, что можно совершить путешествие по узкой обходной тропинке Цитеры[87]. — Знаешь, мой ангел, супруг должен сорвать первые плоды в брачную ночь, и коль скоро у тебя из нетронутого осталось только это, — сказал я, касаясь ее заднего прохода, — надеюсь, ты мне не откажешь.
С этими словами я взялся за ее крутые бока и, совершив подряд пять актов содомии, довел свое семя до кипения, однако сбросил я его в ее влагалище. И вот в тот момент Клотильда, может быть, потому, что была со мной более страстной, чем с Тилсоном, зачала несчастную дочь, которую я увидел только много лет спустя.
К рассвету я настолько устал от своей богини, что если бы Клотильда могла заглянуть в мои мысли, она никогда бы не уехала из Лондона, да и сам я вряд ли стал бы настаивать на этом; однако она могла пригодиться мне во время путешествий, и мы стали готовиться к отъезду. С моей помощью Клотильда собрала все свое богатство, которое в общей сложности составляло двенадцать тысяч гиней и которое мы захватили с собой. Мы покинули Лондон через два года после того дня, когда моя нога впервые вступила в этот город.
Поскольку я всегда мечтал посетить северные страны, мы поехали в Швецию. Путешествие наше длилось уже девять или десять недель, как вдруг однажды, оглянувшись на прошлые события, Клотильда упрекнула меня за насилие, которое я употребил для того, чтобы завоевать ее сердце. Мой немедленный ответ был сформулирован в таких красноречивых словах, что моя дорогая женушка сразу поняла, что я готов заставить ее совершать преступления, но ничуть не расположен выслушивать ее раскаяния. Клотильда разрыдалась, когда я рассказал ей всю правду о том, что произошло на самом деле.
— И каждая деталь, — сказал я в завершение, — была подготовлена мной; желание избавиться от твоей сестры и твоего мужа, которых я сношал немилосердно, желание прочистить и твои трубы, а заодно завладеть твоими деньгами, убив твоего отца, — вот, сладкая моя, истинные мотивы моего поведения. Кроме того, ты должна зарубить себе на носу, что действовал я ради своего блага и удовольствия и никогда не думал о тебе. Еще могу прибавить, дорогая, что я всегда мечтал посвятить себя гнусному пороку и скрывал это от тебя, чтобы ты не мешала мне, а напротив того — помогала, хотя бы невольно.
— В таком случае, сударь, какая, на ваш взгляд, разница между рабыней и женой?
— А ты что скажешь на это: какая, по-твоему, разница между рабыней и женой?
— Ах, Боршан, почему вы не сказали мне об этом сразу, в тот первый день, когда я встретила вас? Как горьки и бессильны теперь эти слезы, которые я проливаю о своей несчастной семье!
— Перестаньте рыдать, мадам, — резко и угрожающе произнес я, — и не стройте больше иллюзий касательно своей судьбы: я жду от вас беспрекословного повиновения. Если мне захочется вот в эту самую минуту остановить карету и заставить вас пососать член кучера, вы сделаете это, дорогая, сделаете непременно. А если нет, я тут же вышибу вам мозги.
— Боже мой, что я слышу, Боршан? Неужели это и есть ваша любовь?
— Я вовсе не люблю вас, мадам, что это вам взбрело в голову? И никогда не любил: я хотел ваши деньги и вашу задницу, я получил и то и другое, и может случиться, что очень скоро мне надоест второй упомянутый предмет.
— Тогда меня ждет участь Клеонтины?
— Только с вами я, пожалуй, обойдусь без таинственности и уж наверняка сделаю —это более артистично и искусно.
Тогда Клотильда решила употребить оружие своего пола: она наклонилась ко мне с намерением поцеловать и увлажнить мою щеку своими слезами, но я грубо оттолкнул ее.
— Как ты жесток, — проговорила она, захлебываясь слезами. — Если ты хочешь оскорбить мать, имей, по крайней мере, уважение к бедному созданию, которое будет обязано жизнью твоей любви, ведь я беременна… Прошу тебя остановиться в первом же городе, потому что я чувствую себя не очень хорошо.
Мы остановились, и Клотильда которую сразу же отнесли в постель, серьезно заболела. Придя в бешенство от того, что пришлось прервать путешествие из-за существа, к которому я начинал питать самое искреннее отвращение, и от того еще, что всегда ненавидел беременных женщин, я уже собирался плюнуть на все и оставить жену и будущего ребенка в приюте, как вдруг в коридоре меня остановила какая-то женщина и попросила на минутку зайти в ее комнату. Великий Боже, каково же было мое удивление, когда я узнал прелестную помощницу принцессы Софии, ту самую Эмму, о которой уже рассказывал!
— Какая неожиданная встреча, мадам, — сказал я, — и к тому же очень счастливая! Вы здесь одна?
— Да, — отвечала прелестница, — мне также пришлось бежать от своей ненасытной и тщеславной госпожи, черт ее возьми со всеми потрохами! Вы очень благоразумно поступили, проявив в тот раз такую решительность. А ведь вы не знали и, возможно, не знаете до сих пор, какую судьбу готовила для вас ее коварная политика. Она сказала вам, что бургомистр с ней заодно, но она солгала; это вы должны были устранить его с дороги, и если бы все сорвалось, быть бы вам покойником. Принцесса пришла в отчаяние и бешенство после вашего бегства, но все-таки продолжала плести свои гнусные интриги еще два года и наконец настояла, чтобы это убийство совершила я. Будь здесь речь об обычном преступлении, я бы, конечно, согласилась, потому что преступление забавляет меня, я люблю встряску, которую оно производит в моем организме и которая приводит меня в восторг, а поскольку мне чужды всякие предрассудки, я отдаюсь этому без страха и после этого никогда ни о чем не жалею. Но такое серьезное дело было не по мне, и я последовала вашему примеру, чтобы не сделаться жертвой принцессы, потому что не захотела быть ее помощницей.
— Вы необыкновенная женщина, — с чувством произнес я, кладя руку на ее промежность, — оставим все церемонии, ведь мы с вами достаточно знаем друг друга, чтобы обойтись без предисловий. Скажите только, мой ангел, вы рады, что я снова нашел вас? Под неусыпным оком принцессы мы не могли обнаружить все свои чувства, а теперь ничто не мешает нам…
— Хорошо, друг мой; а эта дама, что сопровождает вас — могу я узнать, кто она такая?
— Это моя жена.
И я поспешил рассказать моей новой подруге все, что произошло в Лондоне, что случилось с семейством Берлингтонов и что единственная из них, оставшаяся в живых, лежит теперь больная в соседней комнате этой гостиницы. Эмма, будучи в душе дьяволицей, оценила по достоинству мою шутку и когда вдоволь насмеялась, спросила, не хочу ли я представить ее моей нежной супруге.
— Вы, конечно, не собираетесь таскать ее за собой всю жизнь, — заметила она. — Лучше оставить ее здесь. Я больше подхожу вам, чем эта монашенка. И я не потребую от вас никаких клятв перед священником: я всегда презирала церковные церемонии. Хотя я, между прочим, благородного происхождения, но считаю себя пропащей женщиной из-за своей распущенности и своей связи с Софией, так что вы будете иметь пылкую любовницу и надежного друга. Как у вас с финансами?
— В самом лучшем виде. Я очень богат.
— Жаль. У меня есть сто тысяч крон, которые я хотела предложить вам, рассчитывая подчинить вас своей власти, что было бы мне очень приятно.
— Осмелюсь заметить, Эмма, что я тронут вашим благородством, но не таким путем вы можете привязать меня к себе; моя душа не терпит зависимости от женщин: я должен властвовать над ними или вообще с ними не связываться.
— Ну что ж, очень хорошо, я буду вашей шлюхой, мне нравится и эта роль. Сколько вы будете платить мне?
— Сколько вы получали от Софии?
— Сто французских луидоров в месяц.
— Я положу вам такое же жалованье, но будете ли вы верной мне и послушной?
— Как рабыня.
— Рабство предполагает отсутствие всех залогов свободы и средств повредить господину. Поэтому отдайте мне свои деньги.
— Вот они. — И Эмма протянула мне шкатулку.
— Признайся, мой ангел, — заметил я, открыв крышку, — что ты украла эти деньги: получая сто луидоров в месяц, ты не могла скопить такую сумму, тем более в твоем возрасте.
— Неужели ты считаешь, что я ушла от своей Мессалины, не заглянув в ее сундуки?
— А что, если я донесу на тебя?
— Боршан, я люблю тебя; все, что я имею, принадлежит тебе; я не просто доверяю тебе эти деньги — я их отдаю тебе. Но ты получишь этот подарок и мою благосклонность только при одном условии.
— Я тебя слушаю.
— Мы немедленно избавимся этой ничтожной поклажи которую ты таскаешь за собой по всей Европе.
— Выходит, ты мне платишь за ее смерть?
— Именно это я и требую в обмен на сто тысяч крон.
— Ах ты, чудная маленькая сучка, но расправу надо бы украсить жестокими эпизодамию
— Несмотря на то, что она больна?
— Но разве твое предложение разделаться с ней не жестоко?
— Разумеется.
— Тогда сделаем так: я представлю тебя, как мою бывшую супругу, которая требует, чтобы я вернулся к ней; я буду просить прощения за свою слабость, которая в моем затруднительном положении вынудила меня действовать таким образом; ты придешь в ярость; тогда я скажу Клотильде, что покидаю ее, и бедняжка умрет от печали, с ней вместе умрет и ребенок в ее чреве.
— Так она еще и беременна? Тогда мы весело проведем время! — И по заблестевшим глазам Эммы я понял, как возбуждает ее предстоящая гнусность; переполненная чувствами шлюха бросилась целовать меня и в приступе параксизма страсти выбросила из себя обильную дозу спермы.
Мы вошли в комнату больной. Мы так искусно сыграли свои роли, что несчастная Клотильда приняла все за чистую монету. Эмма, мудрая, хитрая и порочная Эмма, утверждала, что, уходя от нее, я ее обокрал и что ни одна вещь, вплоть до последней пуговицы или носового платка, не принадлежит в этой комнате авантюристке, потерявшей всякую совесть. Я признался, что все именно так и обстояло, и тогда моя отчаявшаяся жена, очень хорошо понимая, что ей грозит, отвернула в сторону свое прекрасное лицо, чтобы скрыть слезы.
— Нет, нет, подлая предательница, я не позволю тебе прятать свои бесстыжие глаза, — разъярилась Эмма. — Я не двинусь отсюда, покуда не получу все свое имущество.
Тем временем в комнату принесли ужин. Мы с Эммой от души поели и послали за самым лучшим вином, а беспомощная Клотильда молча, сквозь слезы, смотрела, как ее обдирают до последнего пенни, и с каждой минутой возрастало отчаяние в ее глазах. Покончив с сытной трапезой, мы устроились возле кровати обреченной женщины и мерзкими утехами отметили наш союз.
Эта Эмма была просто чудо: двадцати одного года, с лицом, олицетворявшим собой сладострастие, с фигурой нимфы, с большими темными глазами, с самым свежим на свете ротиком и ослепительно белыми зубками, с маленьким проворным языком и удивительно гладкой и нежной кожей, с потрясающей формы грудью и ягодицами и с ненасытным темпераментом развратницы, приправленным солью и перцем жестокой похотливости. Мы совокуплялись самыми разными способами и наслаждались зрелищем, редким и одновременно возбуждающим, моей жены, которая исходила жалобными стонами, упреками и отчаянными рыданиями.
Когда я содомировал ее, Эмма потребовала, чтобы ее злосчастная соперница показала ей свой зад. Клотильда была настолько слаба, что не могла пошевелиться, но ей пришлось повиноваться. Я несколько раз ударил по этому великолепному предмету, который недавно еще доставлял мне столько сладостных минут и который я теперь безжалостно покидал; я бил по нему с такой силой, что бедняжка, сраженная отчаянием и горем, истощенная болью и болезнью, перестала дергаться и неподвижно лежала на кровати.
— Мы можем придушить ее, — предложил я, продолжая усердно орудовать в заднице Эммы.
— Можем, конечно, но это будет большой ошибкой, — возразила умная и богатая воображением девушка. — Лучше всего просто оставить ее в таком состоянии, испортить ей репутацию в глазах хозяина гостиницы, и тогда, не имея никаких средств, она либо умрет с голоду, либо выживет посредством проституции.
Эта последняя мысль исторгла из меня мощный оргазм, и мы стали собираться в путь. Мы забрали из ее комнаты все, до последнего предмета, стащили с Клотильды ночной халат, сняли с пальцев кольца, вытащили из ушей серьги; мы взяли даже ее туфли и шлепанцы, — одним словом, она осталась в чем мать родила; бедная моя супруга только плакала и тихо бормотала:
— Я понимаю, что если ты сейчас не убьешь меня, ты не сможешь больше творить зло. Но пусть небо простит тебя, как прощаю я, и как бы ни сложилась твоя жизнь, вспоминай иногда женщину, которая не сделала тебе ничего плохого — только слишком сильно любила тебя.
— Довольно, довольно, закрой рот, — бросила Эмма, — ты не пропадешь, если научишься как следует ласкать мужские члены. Между прочим, ты не проклинать нас должна, а благодарить: другие на нашем месте забрали бы у тебя не только вещи, но и жизнь.
Лошади были запряжены, карета ожидала у двери. Прежде чем уехать, Эмма переговорила с прислугой гостиницы.
— Эта женщина, которую мы оставляем здесь, — бродячая потаскуха, которая украла у меня мужа; по счастливой случайности я встретила его и теперь увожу с собой: я беру то, что принадлежит мне по закону и до праву, а вместе с ним и украденные ею вещи. Ее проживание оплачено до завтрашнего дня, а остальное мещане интересует: делайте с ней, что хотите, у нее при себе есть все чтобы оплатить любые долги, да еще заработать на дорогу домой, в свою страну. Вот ключ от ее комнаты. Прощайте.
Кучер щелкнул кнутом, лошади помчались, и я не скоро узнал, что случилось дальше с Клотильдой.
— Я очень довольна, — сказала мне Эмма. — Твое поведение в этом деле показало, что у нас очень похожие характеры, и я уже чувствую, как привязываюсь к тебе. Как ты думаешь, что будет с этой дамой?
— Она пойдет просить милостыню или продавать себя в вертепах; но какое, в сущности, нам до этого дело?
Чтобы перевести разговор на более достойный предмет, я попросил рассказать Эмму о себе.
— Родилась я в Брюсселе, — начала моя новая спутница, — не буду говорить о своем происхождении, скажу лишь, что родители мои занимают очень высокое положение в этом городе. В юном возрасте меня выдали за противного мужа; человек, который любил меня, затеял с ним ссору и по дороге к месту дуэли убил его ударом в спину. Вслед за тем он в отчаянии прибежал ко мне и сказал: «Я слишком переборщил и теперь должен скрываться. Если ты любишь меня, Эмма, поедем со мной; я не беден, мы сможем прожить тихо и беззаботно до конца наших дней». Могла ли я отказать человеку, которого погубил мой совет?
— Это убийство устроила ты? — спросил я.
— Ты еще сомневаешься в этом, дорогой? Итак, я последовала за своим возлюбленным в добровольную ссылку; скоро он осточертел мне, и я сыграла с ним такую же шутку, какую он сыграл с моим мужем. О моей истории узнала София, и мои злодейства очень ей понравились… Через некоторое время мы стали с ней близки. Она внимательно следила за тем, как развивается мой характер, мы каждый день ласкали друг другу куночки, она посвятила меня во все свои секреты; именно ей я обязана своими принципами, которые сегодня тверды и незыблемы; хотя в конце концов я обокрала ее, тем не менее всегда сохраню самые приятные воспоминания о принцессе. Она — выдающаяся распутница, ее воображению нет предела, все это и стало причиной моей к ней привязанности; и если бы не страх, который вызвало во мне ее последнее предложение, я, наверное, осталась бы с ней на всю жизнь.
— Мне кажется, Эмма, я знаю тебя лучше, чем ты сама: тебе скоро надоело бы служить пешкой в чужой преступной игре, тебе захотелось бы самой совершать свои собственные преступления, и рано или поздно ты ушла бы от этой женщины. Кстати, она ревнива?
— Ужасно.
— Она разрешала тебе развлекаться хотя бы с женщинами?
— Никогда, кроме тех, которые участвовали в ее утехах.
— Я повторяю, Эмма, ты не долго прожила бы со своей принцессой.
— Да, друг мой, я благодарю судьбу за то, что она вырвала меня из ее объятий и бросила в твои. Давай же будем помнить кодекс воровской чести, и пусть наша сила обратится на других людей, но никогда — друг против друга.
Хотя Эмма была очень хорошенькая и несмотря на сходство наших характеров, я все еще не был уверен, что смогу долго хранить именно то гармоничное чувство в наших отношениях, о котором она говорила. Я замолчал и предоставил ей толковать мое молчание, как ей вздумается.
Тем не менее наша связь с каждым днем делалась все прочнее, и мы достигли определенной степени взаимопонимания, которое основывалось прежде всего на нерушимом и взаимном обещании не упускать ни одной возможности творить зло, какое только будет в наших силах; мы также договорились, что будем всегда делить поровну плоды наших общих преступлений.
Однако я забежал немного вперед, поэтому вернусь в тот день, когда расстался с Клотильдой.
Не успели мы отъехать на двадцать лье от гостиницы, как нам представился, случай проверить на практике наши максимы и наши клятвы. Мы приближались к городу под названием Иенкепинг, когда у французского экипажа, ехавшего впереди нас, сломалась ось. Слуга отправился в город за мастером, а хозяину ничего не оставалось, как, сидя на обочине, ждать помощи, которую мы и предложили, когда поравнялись с ним; оказалось, что он — французский торговец и едет в Стокгольм по делам своей компании, очень известной в торговом мире. Вильнею было двадцать три года, и я редко встречал такую красивую внешность, как у него; помимо того, он обладал радушием и искренностью, свойственным его нации.
— Премного благодарен за вашу любезность; буду счастлив, если вы довезете меня до ближайшего перегона, — сказал он. — Я вам тем более обязан, что вот в этой шкатулке находятся исключительно ценные вещи: бриллианты, золотые изделия, кредитные билеты, которые мне вручили три парижские фирмы для доставки своим коллегам в Швеции, так что можете себе представить, что было бы со мной, потеряй я эти драгоценности;
— В таком случае, сударь, мы с удовольствием обеспечив сохранность ваших ценных вещей, — сказала Эмма и добавила: — Если, конечно, вы нам доверяете.
Вильней охотно согласился, и мы посоветовали ему оставить своего форейтора охранять экипаж и ждать, пока лакей вернется со свежими лошадьми и с людьми, которые починят колесо.
Только мы тронулись дальше со своей неожиданно свалившейся на нас добычей, как Эмма незаметно сжала мне руку…
— Согласен, — еле слышно прошептал я в ответ, — но это надо продумать как следует.
— Разумеется, — не разжимая губ, проговорила она.
Добравшись до маленького городка Виммерби, мы нашли ладея нашего спутника на перегонной станции и Отослали его назад за экипажем господина.
— Вы, наверное, собираетесь провести ночь здесь? — спросил я юношу. — А нам надо спешить в Стокгольм, поэтому мы прощаемся с вами, сударь, и желаем вам всего доброго.
На это пылкий Вильней, который всю дорогу поглядывал на прелести моей подруги, ответил взглядом, полным сожаления от того, что мы уезжаем так скоро; Эмма заметила его расстроенное лицо и сказала, что не понимает, почему мы должны прощаться, и что, раз уж мы так приятно провели вместе эти несколько часов пути, можно, также всем вместе, ехать до самой столицы.
— В самом деле, почему бы и нет? — вставил я. — Вот что я предлагаю: господин Вильней оставит здесь, на станции, записку своему лакею, чтобы тот искал его в Датском отеле, где мы остановимся по приезде в Стокгольм. Таким образом, все устроится, и мы поедем втроем.
— Весьма заманчивое предложение, — сказал юноша, искоса взглянув на Эмму, которая равнодушно заявила, что со своей стороны она не против того, чтобы он согласился и остался рядом с ней.
Вильней быстро нацарапал письмо, вручил его хозяину постоялого двора, лошадей наших накормили и напоили, и мы покатили в сторону Стокгольма. До него оставалось около тридцати лье, и мы добрались до места только на следующий вечер; там моя спутница рассказала мне, какую хитрость она придумала, чтобы осуществить наш план. Мошенница под каким-то предлогом задержалась в Виммерби и написала свою записку, которую отдала хозяину взамен первой и в которой лакею было ведено искать господина не в Датском отеле, а в гостинице под названием «Английское воинство».
В Стокгольме ее первой заботой, как вы догадываетесь, было успокоить молодого коммерсанта, который волновался из-за того, что экипаж его задерживается; она сделала это без всякого труда и еще больше очаровала его. Вильней буквально потерял голову — это было совершенно очевидно, и Эмма искусно разыграла очередную сцену, после чего Вильней начал ревновать ее ко мне.
— Думаю, нет нужды говорить, что я не хочу быть объектом дорожного любовного приключения в духе дешевых романов, — сказала ему Эмма. — Я верю, что вы хотите меня, Вильней, но не вижу в ваших чувствах никакой любви. К тому же я не могу принадлежать вам, ничто на свете не заставит меня бросить Боршана, потому что он — мой супруг. Так что довольствуйтесь тем, что я вам сейчас предложу, иначе я не соглашусь на ваше предложение: мой муж очень распутен от рождения и с радостью присоединится к нашему счастью, потому что такие сцены доставляют ему большое удовольствие. Боршан любит главным образом мужчин. Вы удивительно красивы, сударь, так предоставьте ему свои прелести, и я гарантирую, что он позволит вам насладиться моими.
— Вы так считаете?
— Я уверена в этом. Ну так что: это предложение не шокирует вас?
— Ничуть. Я занимался этим в школьные годы и не вижу здесь ничего дурного.
— Стало быть, мы договорились?
— Я согласен на все ради вас.
После чего мудрая Эмма распахнула дверь чуланчика, в котором прятался я.
— Выходи, Боршан, — сказала она. — Вильней предлагает тебе свой зад; ступай закажи ужин, потом закрой дверь и займемся удовольствиями.
— Какой вы прелестный юноша, — начал я, покидая свое убежище, и сразу поцеловал нашего спутника в губы, лелея в душе желание убить его на месте после того, как он удовлетворит мою страсть. — Меня очень тронула ваша любезность. В самом деле, разве этане вполне обычная сделка? Я уступаю вам свою жену, вы отдаете мне на время свою задницу, и все мы останемся довольны друг другом.
Я еще не закончил, а моя подруга уже расстегивала панталоны Вильнея, и если ее нежные ручки извлекли на белый свет прекраснейший в мире член, то мои поспешили ощупать неописуемой красоты ягодицы. Опустившись на колени перед этим восхитительным алтарем, я прильнул было к нему губами, собираясь проникнуть в отверстие, но в этот момент моя дорогая Эмма отвлекла меня и пригласила полюбоваться тем инструментом, что топорщился между ног нашей жертвы. Едва лишь увидев его восставшую плоть, я мигом подставил свой зад, сгоравший от желания слиться с этим чудом Природы.
— Ах, Вильней, — вскричал я, — прошу вас начать с меня; прелести этой женщины будут в вашем распоряжении, как только вы утолите мое желание — таково мое непреложное условие, иначе вы ничего не получите.
Недолго думая, Вильней внедрился в мой зад, и пока он выполнял свою часть договора, я задрал юбки своей любовницы, чтобы юноша мог ласкать и целовать ее тело. Но не в силах больше сдерживаться, мошенник бросил меня, чтобы вонзить свой кол в вагину Эммы. Тогда я в отместку навалился на него сзади, проник в его анус, и в этот момент он испытал извержение; когда он извлек свой член из чрева девушки, я ощупал его, нашел вполне твердым и быстро направил в свой зад, а сам принялся содомировать Эмму; через несколько минут неописуемый экстаз увенчал наши удовольствия, а немного позже мы вновь слились в объятиях: Вильней сношал мою подругу во влагалище, а я содомировал его, и опять то же самое он делал со мной; в таких утехах прошла вся ночь, но когда угар страсти рассеялся, им заново овладело беспокойство.
— Куда же запропастился мой лакей? — вопрошал Вильней, глядя в окно.
— Должно быть, его задержал ремонт кареты, — предположила Эмма. — Ведь в записке было ясно сказано, так что подождите еще немного. К тому же драгоценности с вами, вы можете и без лакея отнести их в нужное место.
— Завтра я так и сделаю, — согласился коммерсант и, утомленный ночными забавами, отправился в постель. Как только сон сморил его, я повернулся к Эмме:
— Сейчас самое время. Или мы действуем немедленно, или богатство этого господина уплывет из-под самого нашего носа.
— Но мы же в гостинице, друг мой, и что будем делать с трупом?
— Разрежем на куски и сожжем; этого человека никто не будет искать здесь. Ведь благодаря твоей смекалке лакей будет разыскивать его в другом конце города. А потом пусть сам объясняется с местными банкирами насчет своего господина; когда мы проезжали через городские ворота, я назвал наши имена сторожу и Вильнея представил как нашего слугу. Если кто-то будет интересоваться им, скажем, что слугу рассчитали, и дело с концом.
Потом мы открыли шкатулку с сокровищами ключом, вытащенным из кармана спящего, и стали разглядывать золото и драгоценные камни, которые составляли огромное состояние.
— Неужели, милая, ты настолько сошла с ума, — сказал я Эмме, — что даже теперь не можешь сделать выбор между жизнью этого дурака и такими сокровищами?
Мы все еще наслаждались великолепным зрелищем, когда, совершенно неожиданно, раздался стук в дверь. Я бросил быстрый взгляд на Эмму, затем в окно, и — о, небо! — на улице стояла карета Вильнея. А в дверь стучал его лакей. Хитрец разузнал-таки, где мы остановились; в гостинице «Английское воинство» ему сказали, что поскольку нас нет в числе их постояльцев, значит, мы живем в другом месте — скорее всего в Датском отеле. Словом, было поздно спрятать его господина, так как лакей уже вошел и увидел в постели спящего Вильнея.
— Послушай, приятель, — сказал я, отводя лакея в сторону и приложив палец к губам, — не надо будить его; он немного приболел, поэтому должен хорошенько отдохнуть; а ты возвращайся туда, где остановился, и жди дальнейших распоряжений; если он направил тебя в отель, значит, имел на то веские причины: у него секретное дело в городе, и он не хотел, чтобы его видели вместе со слугой. Он так и просил передать, если ты появишься, чтобы ты ждал его по тому адресу, который по его просьбе указала в записке моя жена, и ни о чем не беспокоился, а главное — не вздумай больше разыскивать его.
— Ну ладно, — сказал лакей, — я так и сделаю и отошлю карету обратно.
— Совершенно верно. Вот возьми деньги — это он просил передать тебе, а о хозяине не беспокойся: он в надежных руках, а дня через три сам придет за тобой.
Слуга с экипажем исчезли, а я со своей сообщницей стал думать, как поступить дальше.
— Давай действовать по первоначальному плану, — предложил я. — Сначала избавимся от Вильнея, затем нам не составит никакого труда прикончить и лакея; таким образом, мы заполучим карету, лошадей и прочий его багаж, которые не фигурировали в прежнем договоре.
Тело родившегося под несчастной звездой молодого человека было разрублено на кусочки, которые мы обратили в пепел в жарком камине, и скоро от коммерсанта не осталось никаких следов; а мы, возбудившись от ужасного своего дела, провели остаток ночи в самых мерзких утехах. Наутро я один отправился в гостиницу «Английское воинство».
— Дружище, — сказал я лакею, — я получил указание от твоего господина проводить тебя в загородный дом, где он сейчас находится; это в двух лье отсюда; все вещи можешь оставить здесь, но предупреди, чтобы их не трогали и отдали мне, потому что Вильней велел забрать их позже. А теперь нам надо торопиться.
Мы вышли из города, и когда оказались в пустынном месте, я пустил пулю в голову несчастного и добавил при этом:
— Ступай искать своего господина в аду, куда попадает каждый, у кого есть деньги, но недостает ума отдать их добровольно, не дожидаясь, пока их отберут силой.
Я ногой столкнул мертвое тело в овраг и, закончив свою операцию, повернул обратно в город, но тут увидел в отдалении девочку-подростка, которая пасла стадо овец.
«Эге, она могла заметить меня, — с беспокойством подумал я, — наверняка, она все видела… Ну что я медлю, в конце концов?»
Я схватил маленькую пастушку, замотал ей голову шарфом и изнасиловал ее; в течение нескольких минут она лишилась невинности в обоих местах, и пуля вошла ей в голову как раз в тот момент, когда я испытал оргазм в ее заднем проходе.
Очень хорошо, что я сделал это, думалось мне, ибо это самый верный способ избавиться от свидетеля; и я медленно пошел в гостиницу «Английское воинство», где велел запрячь лошадей Вильнея, сложил в экипаж его вещи и вернулся к себе.
Эмма встретили меня молча, чем я был немало озадачен.
— У тебя, очевидно, шалят нервы? — недовольно спросил я.
— Меня очень беспокоят последствия, — ответила она. — Прежде чем приехать в Стокгольм, Вильней наверняка предупредил своих знакомых, и они будут искать его по всем гостиницам, начнут задавать вопросы, и все в конечном счете откроется. Поэтому нам надо как можно быстрее бежать из этой страны, где все пугает меня.
— Эмма, я думал, что ты сильнее; если ты будешь скрываться всякий раз, совершив какой-нибудь незначительный поступок, ты не будешь знать ни минуты покоя. Будет тебе, дорогая, выбрось все свои страхи; Природа, стремящаяся к преступлениям, бережет тех, кто их совершает, и очень редко карает их. У меня есть рекомендательные письма ко многим известным личностям в Швеции, я собираюсь представиться им, и будь уверена, что среди этих новых знакомых найдется немало людей, которые предоставят нам и средства и возможности для новых злодейств; я согласен с тобой, что нам следует быть осторожными, но не будем бежать от счастливой судьбы, которая нас ожидает.
В те времена все Шведское королевство потрясали раздоры между двумя влиятельными партиями; одна из них, недовольная двором, мечтала захватить власть, другая, во главе с Густавом II, стремилась продлить свое господство; к этой второй партии примыкал двор и все, что было связано с ним. Первую партию представляли сенат и определенная часть военных. На трон только что вступил монарх, и недовольные чувствовали, что настал удобный момент приступить к активным действиям: с нарождающейся властью справиться гораздо легче, чем с опытным, хорошо окопавшимся властителем. Сенаторы понимали это и завоевывали все новые сильные позиции; они использовали свои преграды в самых широких пределах и даже злоупотребляли ими, осмеливаясь открыто бросать вызов королю на своих заседаниях и насмехаться над его указами; постепенно власть законодателей достигла такой степени, что Густав без их согласия не мог даже назначить чиновников в своем собственном королевстве.
Так обстояли дела в стране, когда я нанес визит сенатору Стено, вдохновителю сенаторской партии. Молодой политик и его супруга приняли меня со всем радушием и, осмелюсь думать, с самым живым интересом. Мне попеняли, что я сразу не взял с собой жену, и я оправдался только тем, что принял приглашение отобедать у них в доме на следующий же день вместе с ней.
Эмму, которая как нельзя лучше подходила для роли моей жены, сочетая в себе все качества, так высоко ценимые в свете, приняли с исключительной сердечностью, и между нею и милой супругой сенатора сразу завязалась самая горячая дружба[88].
Если молодого шведа, двадцати семи лет от роду, можно было с полным правом назвать одним из самых обаятельных, богатых и мудрых представителей своего поколения, то можно было без преувеличения сказать, что его супруга Эрнестина была, конечно же, самым очаровательным созданием во всей Скандинавии. Прекрасная девятнадцатилетняя блондинка с роскошными волосами, с величественной фигурой… красивые карие глаза, безупречные, благородные черты лица — Природа в избытке одарила эту счастливицу, которая помимо всевозможных физических совершенств обладала глубоким умом, твердым характером и здоровой философией.
При нашей четвертой встрече Стено поинтересовался, кому адресованы остальные рекомендательные письма, которые у меня были. Вместо ответа У. показал их ему, и когда он прочитал на конвертах имена придворных, лицо его потемнело.
— Знаете, любезнейший и дорогой наш гость, — сказал он, возвращая мне письма, — нам доставляет удовольствие принимать любого, прибывающего с такими теплыми рекомендациями, но должен заметить, что у меня непримиримые политические разногласия с этими лицами, которых вы намерены посетить. Мои коллеги, мои друзья и родственники, будучи заклятыми врагами двора, даже не разговаривают с теми, кто служит или способствует деспотизму.
— Ах, сударь, — заговорил я, — ваши взгляды совершенно совпадают с моими, я не допускал даже мысли связать себя с партией ваших противников; я так же, как и вы, ненавижу монархов и их тиранию. Я всегда удивлялся, как Природа могла вложить в такие руки власть над людьми. И я прошу вас, мужественных сенаторов, поскорее вернуть шведскому народу подлинную свободу, которую Густав стремится отобрать у него по примеру своих предков; пусть все старания , вашего молодого принца усилить свою власть постигнет та же бесславная участь, какую испытал недавно Адольф. Однако, добрый мой господин, чтобы впредь у вас не было никаких сомнений в моем искреннем желании присоединиться к вашей партии и в моем уважении к вашим взглядам, давайте вместе с вами разорвем на клочки вот эти самые письма, которые адресованы сторонникам Густава и их прихлебателям. Да, да, уничтожим их все, и я доверяю вам самому выбирать друзей, с которыми я мог бы иметь дело в вашем городе.
Стено с чувством пожал мне руку, и его юная жена, присутствовавшая при нашем разговоре, не могла сдержаться, чтобы не выразить живейшую радость от того, что к их партии присоединился столь достойный человек.
— Боршан, — торжественно заявил Стено, — после таких слов, которые наверняка идут из самого сердца, я больше не сомневаюсь в образе ваших мыслей. Но скажите, вы действительно готовы отстаивать наши интересы, как свои собственные, и принять на себя все обязательства, требующие верной дружбы и строгой конспирации?
— Сенатор, — живо ответил я, — клянусь жизнью, что буду с вами до тех пор, пока последний тиран не исчезнет с лица земли, если вы вложите в мои руки необходимое оружие.
После чего я рассказал супругам о случае с принцессой Голландии, который убедительно свидетельствовал о моем отвращении к тирании и к ее носителям.
— А ваша супруга, друг мой, — спросил меня сенатор, — она разделяет ваши взгляды?
— На ваш вопрос отвечу честно: наши взгляды настолько схожи, что она оставила Софию, которая осыпала ее всевозможными милостями.
— Отлично, — сказал Стено, — завтра в моем доме соберутся друзья; я приглашаю вас обоих присоединиться к нам и обещаю, что вы услышите очень интересные вещи.
Я передал этот разговор Эмме.
— Прежде чем влезть в это дело, дорогой, надо подумать хорошенько, во что оно может вылиться. Не забывай, что когда ты отказался служить Софии, ты действовал скорее, как мне кажется, из отвращения к политическим интригам, а не из духа свободолюбия.
— Нет, — возразил я, — ты ошибаешься; с тех пор я много передумал и пришел к выводу, что только мой извечный ужас перед деспотизмом отдельной личности заставил меня отказаться от предложения супруги градоправителя: будь ее цели несколько иными, я, возможно, согласился бы на все…
— Извини, Боршан, — не унималась Эмма, — но я не вижу никакой логики и последовательности в твоих принципах: ты сам тиран, и ты же ненавидишь тиранию; деспотизм сквозит во всех твоих вкусах, глубоко гнездится в твоем сердце, твоя душа пропитана им, и вдруг ты восстаешь против него. Объясни мне эти противоречия, или можешь больше не рассчитывать на меня.
— Эмма, — начал я, глядя прямо в глаза своей спутнице, — послушай внимательно, что я тебе скажу и хорошенько запомни мои слова. Если сенат собирается выступить с оружием в руках против шведского монарха, им движет не ненависть к тирании, а зависть, оттого что деспотом является кто-то другой, но не сами сенаторы; как только они получат власть, ты увидишь, как в их взглядах произойдет внезапная метаморфоза, и те, кто сегодня ненавидят деспотизм, завтра будут сами осуществлять его для своего блага. Приняв предложение Стено, я играю ту же роль, что и он и ему подобные; я не стремлюсь сокрушить трон, но хочу обратить его свойства в свою пользу. Еще вот что запомни: я. разорву с этим обществом, как только увижу, что оно вдохновляется другими принципами или идет в другом направлении, поэтому, Эмма, не обвиняй меня в непоследовательности, как не осуждай тех, кто заменяет тиранию деспотизмом: трон люб всякому человеку, и не трон он ненавидит, а того, кто сидит на нем. Я чувствую в себе прямо-таки потребность вмешаться в мировые дела, для этого нужны не предрассудки и не добродетели, но страсть, порочное сердце и несгибаемый характер — то есть как раз то, чем я обладаю; фортуна благоволит ко мне, и я принимаю вызов судьбы. Оденься завтра шикарнее, Эмма, будь гордой, умной и соблазнительной — я хочу сказать, стервозной, — именно эти качества уважают в доме Стено; покажи его гостям, что они в тебе есть, и ничего не бойся.
Мы пришли к назначенному часу и были встречены лакеем, который коротко бросил швейцару: «Это последние, никого больше не пускать».
Позади большого дома, похожего на настоящий дворец, был сад, в самом конце которого, в уединенном павильоне, собрались гости. Павильон был окружен высокими густыми деревьями и напоминал собою храм, воздвигнутый в честь бога молчания. Дворецкий молча указал нам дорогу, но провожать не стал.
Не считая нас, собрание состояло из восьми человек. Стено и его жена, с которыми я вас уже познакомил, поднялись приветствовать нас и представить остальным, которых я сейчас опишу. Это были три сенатора с супругами. Самому старшему было около пятидесяти, его звали Эрикссон; величественным видом он напоминал государственного мужа, но было что-то неприятное в его взгляде и в его манере говорить.
Его жену звали Фрезегунда, ей было тридцать пять лет, она отличалась скорее красотой, нежели женственной грациозностью, в лице ее было что-то мужское, но от этого она выглядела еще более величественной, словом, она была тем, что обыкновенно называют красивой и роскошной женщиной. Второму сенатору Вольфу было лет сорок, он поражал с первого взгляда необыкновенной живостью, в том числе и в смысле ума, но в каждой черточке его лица сквозила порочность. Амелии, его супруге, было от силы двадцать три года; очень пикантное лицо, удивительная точеная фигурка, свежайший ротик, плутоватые глазки, нежная кожа; при всем этом она обладала острым умом и пылким воображением — трудно представить себе более распутное и более обольстительное существо. Амелия покорила меня — именно покорила, иным словом я не могу выразить свои чувства. Имя третьего сенатора было Браге, он был моложе тридцати, стройный, худощавой, с быстрым взглядом, весь какой-то нервный в движениях, но явно превосходил своих коллег силой, цинизмом и жестокостью. Его жена Ульрика считалась одной из самых обворожительных женщин в Стокгольме и одновременно одной из самых коварных и порочных, одной из самых преданных сторонниц сенаторской партии, способной привести ее к победе; она была на два года моложе своего супруга.
— Друзья, — начал Стено, как только закрыли на засов двери и опустили шторы, — я уверен, что этот французский господин и его супруга достойны нас, и предлагаю немедленно принять их в наше общество.
— Сударь, — обратился ко мне Браге тоном несколько высокомерным, — рекомендация господина Стено вдохновляет и внушает доверие к вам, однако будет лучше, если мы услышим ваши честные ответы на наши прямые вопросы. — Немного помедлив, он спросил: — Каковы ваши мотивы ненависти к деспотизму королей?
На что я, не задумываясь, ответил так:
— Зависть, ревность, честолюбие, гордыня, нежелание подчиняться и страсть властвовать над другими[89].
Сенатор: — Думаете ли вы о благосостоянии и счастье народа?
Я: — Меня заботит только собственное благополучие.
Сенатор: — Какую роль играют страсти в ваших политических взглядах?
Я: — Самую важную и первостепенную; на мой взгляд, каждый из людей, называемых государственными мужами, преследует и всегда преследовал только свои собственные цели; им движет и всегда двигало только намерение как можно полнее удовлетворить свои похотливые наклонности; все его планы, предложения и проекты, — все, включая его законы, служит его личному счастью, ибо благополучие народа ничуть не занимает его; все, что он ни предпринимает, должно сделать его еще могущественнее или богаче.
Сенатор: — Насколько я понял, если бы вы были богатым или могущественным, вы обратили бы эти преимущества в источники своих удовольствий или своих безумств?
Я: — Признаю только одного Бога: наслаждение.
Сенатор: — А что вы думаете о религии?
Я: — Я считаю ее главным столпом тирании, механизмом, который деспот использует для укрепления своего трона. Искры суеверия всегда были расцветом деспотизма, посредством этих презренных оков тиран постоянно подчиняет людей своей воле.
Сенатор. — Иными словами, вы нам советуете использовать религию?
Я: — Разумеется; если вы собираетесь царствовать, пусть Бог глаголет вашими устами, и люди будут слушаться вас. Когда Бог будет в вашем услужении, вы поставите их на колени, их деньги и сами их жизни сделаются вашей собственностью. Убедите людей, что все беды, которые преследовали их при прежнем режиме, происходят лишь от их безбожия. Заставьте их ползать и пресмыкаться у ног пугала, которым вы размахиваете перед их носом, и они сделаются ступеньками лестницы вашего тщеславия, вашей гордыни, вашей похоти.
Сенатор: — А сами вы верите в Бога?
Я: — Разве есть на свете хоть один здравый умом человек, который верит в эти басни? Разве Природа, вечно движущаяся Природа, нуждается в первоначальном толчке? Пусть останки того первого шарлатана, который заговорил об этой отвратительной химере, подвергаются вечным мукам за всех несчастных, которые погибли из-за нее.
Сенатор: — Как вы относитесь к поступкам, называемым преступными?
Я: — Как к делам, на которые вдохновляет нас Природа и противиться которым равносильно безумию; как к самому верному средству в распоряжении государственного мужа, служащему для накопления субстанции личного счастья и для ее сохранения; как к необходимому орудию любого правительства; наконец, как к единственным законам Природы.
Сенатор: — Вам приходилось совершать преступления?
Я: — Не существует ни одного, которым я бы не запятнал себя и которое бы не был готов совершить еще раз.
После этого Браге напомнил присутствующим историю тамплиеров и, резко выразившись по поводу незаслуженной и жестокой смерти, которой Филипп Красивый предал великого магистра Молея[90] с единственной целью завладеть богатствами ордена, сенатор снова обратился ко мне:
— Вы видите перед собой руководителей Северной Ложи, которую основал сам Молей, когда ожидал решения своей судьбы в Бастилии. Мы принимаем вас в свою среду с одним стременным условием: на жертве, которую вам предоставят, вы поклянетесь постоянно мстить за нашего великого основателя. Прочтите клятву вслух.
— Клянусь, — читал я, глядя в пергаментный свиток, — истреблять всех королей, пока ни одного не останется на земле; клянусь вести постоянную войну с католической религией и с папским престолом; клянусь проповедовать свободу и способствовать построению всеобщей республики.
Раздался оглушительный громовой гул; павильон содрогнулся до самого основания; из разверстого люка в полу поднялась жертва, державшая в обеих руках длинный кинжал, которым мне предстояло убить ее: это был красивый, совершенно обнаженный юноша лет шестнадцати. Я взял протянутое мне оружие и вонзил его в юное сердце. Браге подставил золотую чашу, собрал кровь, первому дал отпить мне, потом обнес всех присутствующих; каждый пил и произносил какую-то тарабарщину, которая означала следующее: «Скорее умрем, чем предадим друг друга». Платформа опустилась вместе с трупом, и Браге возобновил допрос.
— Вы только что показали себя достойным нашего общества и увидели, что мы из той несгибаемой породы, какую хотим видеть в вас, и наши жены также безупречны в этом отношении. Спокойно ли вы относитесь к преступлениям и способны ли совершать их даже в пылу удовольствий?
Я: — Они увеличивают мои удовольствия и вдохновляют на новые; я всегда считал убийство душой наслаждения похоти. Оно оказывает огромное воздействие на воображение, и сладострастие — ничто, если лишено этого небесного огня.
Сенатор: — Признаете ли вы ограничения в физических наслаждениях?
Я: — Мне неизвестно, что это такое.
Сенатор: — Любой пол и возраст, любое состояние предмета, любая степень родства и любые способы наслаждаться им, — выходит, все это безразлично для вас?
Я: — Не вижу никакой разницы.
Сенатор: — Но есть же у вас предпочтение к определенным формам наслаждения?
Я: — Да. Я особенно предпочитаю сильные способы, которые идиоты называют противоестественными, преступными, странными, скандальными, незаконными, антиобщественными и жестокими; им я отдаю предпочтение, и они всегда будут радостью в моей жизни.
— Брат, — произнес Браге, и голос его смягчился, — займи свое место среди нас — ты принят в Общество.
Когда я сел, Браге добавил:
— При этом мы предполагаем, что взгляды и принципы вашей жены идентичны вашим.
— Клянусь в этом от ее имени, — ответил я.
— Тогда послушайте, что я вам скажу, — заговорил сенатор. — Северная Ложа, чье руководство мы представляем, имеет значительное влияние в Стокгольме, но простые, рядовые масоны не знают наших секретов, наших обычаев; они слепо верят нам и повинуются нашим приказам. Поэтому я расскажу вам, Боршан, только о двух вещах: о наших моральных принципах и намерениях.
Мы намерены свергнуть шведского монарха, равно как и всех других монархов на земле, особенно Бурбонов. Но этим займутся наши братья в других странах — мы действуем только в своей собственной. Когда мы займем троны королей, ничто не сравнится с нашей тиранией, ни одному деспоту никогда не приходило в голову так крепко завязать глаза народу, как это сделаем мы; погруженный в абсолютное невежество, народ будет в нашей власти, кровь потечет ручьями, наши братья-масоны сделаются простыми исполнителями нашей жестокой воли, и вся власть будет сосредоточена только в наших руках; мы выбросим за борт нашего корабля всю и всяческую свободу: свобода прессы, свобода вероисповедания, да и сама свобода мысли будут запрещены и будут безжалостно подавляться, ибо если цель наша — властвовать над людьми, мы должны бояться просвещения, которое ослабляет цепи.
Вы, Боршан. не сможете разделить с нами власть, так как этому препятствует ваше иностранное происхождение, но вам будет доверено командование войсками, а в первое время — шайками грабителей, которые скоро будут свирепствовать по всей Швеции, чтобы укрепить нашу власть над населением. Клянетесь ли вы верой и правдой служить нам, когда наступит этот час?
— Клянусь заранее.
— Тогда можно перейти к нашим моральным принципам. Они ужасны, брат; самое главное из моральных обязательств, которые связывают нас, не считая политических, состоит в том, что мы обмениваемся друг с другом женами, сестрами, матерями и детьми, наслаждаемся ими вперемежку в присутствии друг друга и чаще всего тем самым способом, за который Бог, как рассказывают, наказал жителей Содома. В наших оргиях участвуют жертвы обоего пола, на которых изливается ярость нашей извращенной похоти. Разделяет ли ваша жена ваши взгляды на эти мерзости и готова ли так же, как и вы, совершать их?
— С превеликим удовольствием! — воскликнула Эмма.
— Но это еще не все, — продолжал Браге, — дело в том, что нам по душе самые ужасные бесчинства, и не существует злодеяний, которые могут остановить нас. Очень часто в своей жестокости мы доходим до того, что грабим и убиваем прохожих на улице, отравляем колодцы и источники, — совершаем поджоги, вызываем голод и падеж скота и распространяем эпидемии среди людей — возможно, не столько ради собственного развлечения, сколько для того, чтобы настроить народ против нынешнего правительства, чтобы народ возжелал революцию, которую мы готовим. Скажите, ужасают ли вас эти вещи, или вы готовы без колебаний участвовать в программе нашего Общества?
— Колебания были всегда чужды моему сердцу, и даже если вся вселенная будет корчиться и издыхать в моих руках, я не пролью ни единой слезы…
За это каждый из присутствующих заключил меня в братские объятия. Потом меня попросили обнажить зад, и все по очереди наклонялись целовать его, сосать о'Дверстие, после чего впивались трепетным языком мне в рот. Эмму обнажили до пояса, повыше подняли ее юбки, закрепив их лентами на плечах, и оказали ей такие же почести; но хотя красота ее была неописуемой, не было сказано ни одного восхищенного слова: правила Общества запрещали всякие панегирики, о чем меня предупредили заранее.
— Раздеваемся все, — скомандовал Браге, председательствующий на собрании, — и переходим в другую комнату.
Через десять минут мы были готовы и оказались в большом зале, уставленном турецкими кушетками и большими оттоманками с ворохом подушек. В середине комнаты на постаменте стояла статуя Жака Молея.
— Это изображение человека, — объяснил мне Браге, — за которого мы должны отомстить; пока же не наступил этот счастливый день, мы окунемся в океан наслаждений, которые он обещал всем своим собратьям.
В этом уютном убежище, освещенном таинственным светом свечей, царила атмосфера сладострастия и вместе с тем умиротворенности. Но вот произошло какое-то общее и неуловимое движение, и в следующий момент все присутствующие сплелись в объятиях. Я приник к обольстительной Амелии; ее взгляды давно воспламеняли меня, и ей я был обязан всем своим вожделением; такое же страстное желание бросило ее ко мне еще до того, как я протянул к ней руки. Я не смогу описать вам все ее прелести, настолько я был возбужден в ту минуту. Помню только сладчайший ее ротик и неотразимый зад. Амелия наклонилась, предлагая мне алтарь, на котором — она чувствовала это — я жаждал сотворить страстную молитву, а я почувствовал, что эта бестия отдавалась мне не по обязанности, а по горячему желанию. Мысль о том, что я должен содомировать остальных женщин и их мужей в придачу, не дала мне сбросить сперму в пылавший анус Амелии, и я набросился на Стено, который совокуплялся с Эммой. Обрадованный сенатор с готовностью подставил свой мужественного вида зад, который я тем не менее скоро оставил, чтобы вкусить прелести его жены Эрнестины — красивой и сладострастной самочки, над которой трудился довольно долго. Однако тут же меня отвлекла Фрезегунда: если Эрнестина отдавалась с достоинством и изысканностью, то эта самка была насквозь пропитана неистовством и безумием. Оставив ее, я перешел к ее супругу. Пятидесятилетний Эрикссон приник к моему члену, как голубь к голубке, и с таким пылом отвечал на его порывы, что заставил меня кончить; однако Браге своим умелым языком быстро вернул ему всю энергию, которую выжали из него ягодицы Эрикссона; после чего Браге подставил мне свои прелести, и в его анусе я забыл предыдущие наслаждения. Я сношал Браге добрых полчаса без перерыва и оставил его только ради Вольфа, который в тот момент содомировал Ульрику, чей изящный зад еще прежде получил от меня порцию спермы. Вот это было восхитительно! Сколько мерзкой похоти было сосредоточено в этом создании! Эта Мессалина вобрала в себя все, что есть на земле самого сладостного, самого терпкого и пикантного. Она схватила мой член сразу после извержения, ценой невероятных усилий в мгновение ока оживила его и прижала к своему влагалищу, но я был непоколебим. Всем сердцем восприняв законы Общества, я дошел до того, что пригрозил Ульрике разоблачением, если она сию же минуту не откажется от попытки соблазнить меня: тогда разъярившаяся стерва снова воткнула мой инструмент в свой зад и задергалась в таких конвульсивных движениях, что брызги спермы полетели во все стороны.
Пока я таким образом прочищал все присутствующие в комнате задницы, Эмма, возбужденная не менее моего, не пропустила ни одного члена; все они, в том числе и мой, посетили ее заднее отверстие; но ни один не сбросил в него семя: ведь мы имели дело с распутниками высшей пробы, и ни одно наслаждение, будь то даже необыкновенной красоты жопка, не могло заставить их расстаться со своей спермой — да, они очень дорожили ею. Скажем, каждый из них содомировал меня, но ни один не пролил ни капли драгоценной жидкости. Эрикссон, самый распутный из всей компании, мог бы, наверное, обработать человек пятнадцать подряд, не моргнув глазом. Браге, хотя был молод и пылок, также довел свою похоть до кульминации только во время особенно извращенной оргии, о которой я расскажу позже. Что же касается Стено, его пыл уже иссяк: околдованный Эммой, вернее потрясающей задницей моей обольстительной спутницы, он не смог сдержаться и залил ее потроха кипящей спермой. Четвертому сенатору, Вольфу, более остальных утонченному в своих потребностях, все еще недоставало решающего толчка для оргазма; он просто оттачивал свой инструмент и только за ужином, который вскоре объявили, я понял, в чем заключалось его пристрастие. Ужин был сервирован в другом зале, где нас обслуживали четверо красивых юношей от шестнадцати до восемнадцати лет и шестеро очаровательных девушек того же возраста, совершенно обнаженных. После обильной трапезы начались новые оргии, во время которых я составил полную картину необыкновенно извращенных страстей моих новых знакомых, будущих деспотов Швеции.
Как вы помните, Стено сбросил заряд в зад Эммы, но тем не менее решил испытать еще один оргазм, для чего заставил одного юношу страстно целовать себя в рот и щекотать пальцем анус, а сам в это время содомировал другого. В этом и заключалась его излюбленная страсть.
Эрикссон первым делом исполосовал плетью парочку молодых прислужников — одного самца и одну самочку, — без чего никогда не доходил до кульминации.
Вольф велел содомировать себя и в продолжение целого часа обхаживал девятихвостой плетью зад, в который намеревался извергнуться. И я понял, что без этих предварительных упражнений его эрекция была немыслима.
Еще более жестокий Браге добился эякуляции после того, как в полном смысле слова искалечил жертву, чей зад избрал своей мишенью.
Все эти утехи происходили между фруктами и сыром, когда вино, вожделение, самолюбие, гордыня затуманили всем головы, когда были забыты все самые последние запреты; женщины первыми утратили над собой контроль и задали тон жестокой и кровавой оргии, которая стоила жизни шестерым жертвам.
Когда мы собирались прощаться, Стено от имени Общества выразил удовлетворение нашим присутствием в их компании и спросил, не нуждаюсь ли я в деньгах. Я решил, что будет разумнее отказаться, по крайней мере в тот момент, и в течение недели о моих новых друзьях ничего не было слышно. Утром восьмого дня ко мне явился Стено.
— Ночью мы собираемся совершить вылазку в город, — сообщил он. — Женщин не берем. Вы не желаете присоединиться к нам?
— Что вы собираетесь делать?
— Совершим несколько преступлений ради забавы: грабежи, убийства, поджоги. Одним словом, наведем ужас в городе. Так вы идете?
— Непременно.
— Встречаемся в восемь вечера в доме Браге в предместье, оттуда и отправимся в поход.
Нас ожидал сытный ужин и двадцать пять здоровенных гренадеров, подобранных по размерам членов, которые должны были заняться нашими задницами, чтобы влить в нас энергию, необходимую для предстоящей экспедиции. Нас содомировали раз по сорок каждого, что было, пожалуй, многовато, во всяком случае в тот вечер я получил больше, чем за все время своего путешествия. После этого мы все почувствовали небывалый прилив сил и такое возбуждение, что не пожалели бы и самого Всевышнего, если бы он нам встретился.
В сопровождении десятка отборных головорезов мы, как дикие фурии, прошли по улицам, в слепой злобе нападая на всех встречных: мы их грабили, затем убивали и сбрасывали трупы в каналы. Если нам попадалось что-то стоящее, прежде всего мы насиловали жертву, а уж потом предавали мучительной смерти. Мы врывались в убогие жилища, опустошая их и калеча и уничтожая все живое, совершая самые неслыханные и не имеющие еще названия отвратительные злодейства, оставляя за собой стоны умирающих, пожары и лужи крови. Нам встретился дозорный патруль, и его обратили мы в беспорядочное бегство, и только утолив свою жестокость, повернули домой, когда уже занимался рассвет над жуткими разрушениями и —бездыханными жертвами нашей безумной оргии.
Разумеется, на следующий день в газетах было напечатано, что весь ночной кошмар был делом рук правительства и что до тех пор, пока королевская власть будет выше сената и закона, никто не сможет чувствовать себя в безопасности не только на улице, но даже за стенами своего дома. И люди верили тому, что читали, и мечтали о революции. Вот так всегда дурачат бедняг-обывателей, таким образом население в одночасье делается опорой, а затем и жертвой порочности своих вождей: народ всегда слаб и всегда глуп, порой его заставляют желать короля, порой — республику, но неизменно процветание, которое обещают вдохновители и смутьяны то при одном режиме, то при другом, оказывается всего лишь иллюзией, придуманной кучкой избранных ради своих интересов или страстей[91].
Между тем решающий день — день выступления моих друзей — приближался. Да и в городе чувствовалось желание перемен: к этому сводились почти все разговоры, и тем не менее я оказался более проницательным политиком, чем сенаторы, и когда они уже радостно потирали руки в предвкушении победы, понял, что ветер подул в другую сторону; я часами бродил по Стокгольму, вступая в разговоры с самыми разными людьми, и обнаружил, что большинство населения останется верным королю и роялистам; из чего можно было сделать только один вывод: сенаторская революция заранее обречена на провал. Тогда, верный принципам эгоизма и злодейства, которые помогали мне всю жизнь, я решил перебежать в другой лагерь и самым бесчеловечным образом предать тех, кто оказал мне приют. Потому лишь, что они оказались слабее — в этом не было никакого сомнения; дело вовсе не в том, что на одной стороне было добро, а на другой — зло: решающим фактором выступила сила, и я хотел быть в лагере сильных. Я без колебаний остался бы с сенаторами (тем более, что они олицетворяли в моих глазах порок), будь сила на их стороне, но, увы, это было не так, и я стал предателем. Разумеется, я поступил подло — пусть будет так. Но подлость ничего для меня не значила, ибо в ней заключалось мое благосостояние и даже личная безопасность. Человек рождается искать на земле свое счастье — и иной цели у него нет; все пустые рассуждения на эту тему, все предрассудки, мешающие этому, должны быть отвергнуты, так как не уважение других делает человека счастливым; счастлив он только тогда, когда сам уважает себя, и, действуя во благо свое, каким бы путем он не добивался его, человек никогда не потеряет уважение к самому себе.
Я попросил у Густава приватной аудиенции и, получив ее, рассказал королю обо всем; я назвал имена людей, которые поклялись свергнуть его с трона; я дал ему слово не уезжать из Стокгольма до тех пор, пока он не обнаружит заговор, и попросил не более миллиона в качестве награды, если мой донос подтвердится, если же нет, я был готов к пожизненному заключению. Бдительность монарха благодаря моим разоблачениям предотвратила катастрофу. В тот день, когда должно было начаться восстание, Густав еще до рассвета был в седле; он послал верных людей по домам заговорщиков, арестовал ненадежных военачальников, захватил арсенал и при всем при том не пролил ни капли крови. Это было совсем не то, на что я рассчитывал, заранее предвкушая кровавые последствия своего предательства. Я также встал вместе с солнцем и вышел на улицу посмотреть, как полетят головы заговорщиков, но глупый Густав лишил меня этого зрелища. И ужас охватил меня. Как жалел я о том, что порвал с теми, кто по крайней мере залил бы королевство кровью. Никогда до того я не был так разочарован: ведь этого принца обвиняли в деспотизме, а он оказался смиренным ягненком, когда я дал ему в руки средство и случай укрепить свою тиранию! И я призвал чуму на его голову!
— Попомните мои слова, — говорил я тем немногим, кто соглашался выслушать меня, — что ваш принц ставит под угрозу свое будущее, вместо того чтобы воспользоваться этой редкой возможностью и водрузить свой скипетр на горе трупов. Коротким будет его царствование, поверьте мне, и конец его будет плачевным[92].
Тем не менее мне не пришлось напоминать ему о его обещании: Густав сам вызвал меня во дворец и вместе с миллионом крон дал мне приказ немедленно убираться из его владений.
— Я плачу предателям, — сказал он, — они бывают полезны, но я их презираю и, как только они сделают свое дело, предпочитаю не видеть их больше.
Какая мне разница, подумал я, уехать или остаться, какая мне разница, будет ли этот мужлан уважать или презирать меня: он заплатил мне, и больше мне ничего от него не нужно. Что же до его слов, не ему судить меня: я получаю наслаждение от предательства и в скором времени еще немало совершу их. Вот с такими мыслями десять минут спустя я пришел к Стено.
— Это сделала моя жена, — заявил я ему, — она — настоящее чудовище; я только что узнал обо всем и о том, что она получила деньги за свое ужасное предательство. Из-за нее я получил приказ покинуть Швецию, и мне придется его выполнить. Но прежде я бы хотел рассчитаться с ней. В городе все спокойно, и ничто не помешает нам встретиться нынче вечером и наказать злодейку. Это все, о чем я прошу вас.
Стено согласился. Я привел Эмму на собрание Общества, ничего не сказав ей. Все присутствующие — и мужчины и женщины — яростно накинулись на нее и единодушно приговорили к самой жестокой смерти. Эмма, остолбеневшая от таких обвинений, попыталась переложить их на меня, но ее тут же заставили замолчать. Вокруг эшафота, специально воздвигнутого для ее казни, разыгрывались сладострастные сцены, а я заживо сдирал кожу с несчастной женщины и один за другим медленно поджаривал все обнажавшиеся участки ее тела. В это время меня обсасывали со всех сторон; четверых моих друзей, каждый из которых содомировал юного подростка, пороли кнутом их жены, а женщинам лизали вагину четыре девушки; пожалуй, никогда в своей жизни я не испытывал таких сладострастных оргазмов. Экзекуция закончилась, компания успокоилась, и вот тогда Амелия, жена Вольфа, отвела меня в сторону и обратилась с такими словами:
— Мне по душе ваша твердость и решительность. Я давно заметила, что эта женщина не достойна вас, я больше подхожу вам, Боршан. Но я, наверное, удивлю вас, если попрошу дать клятву, что когда-нибудь вы также принесете меня в жертву. Мне не дает покоя эта мысль, и, думая об этом, я впадаю в исступление. Мой муж слишком любит меня, чтобы позволить себе это, а я больше не могу: с пятнадцатилетнего возраста мечта погибнуть жертвой жестоких страстей разврата сжигает мой мозг. Нет, я не хочу умереть завтра же — мое воображение еще не дошло до этого. Но умереть я хочу именно таким образом и никак иначе. Когда я думаю, что сделаюсь жертвой подобного злодейства, у меня начинает кружиться голова, и утром я вместе с вами покину Стокгольм, если вы дадите мне слово исполнить мое желание.
Глубоко взволнованный столь необычным предложением, я заверил Амелию, что у нее не будет повода ни в чем упрекнуть меня; были сделаны все приготовления, до наступления ночи она тайком пришла ко мне, а на рассвете мы тайком уехали из города.
Я покинул Стокгольм с несметными богатствами: много я унаследовал от жены, получил миллион от короля, а моя новая спутница отдала мне еще шестьсот тысяч франков, украденных ею у мужа.
Санкт-Петербург стал целью нашего путешествия; мы с Амелией без колебаний выбрали, этот далекий и таинственный город. Она попросила, чтобы мы поженились, я согласился, и нет необходимости добавлять, что мы не отказывали себе абсолютно ни в чем. Мы сняли роскошный особняк в красивейшем квартале города, наняли лакеев, прислугу, экипажи, запаслись отборными винами и яствами, и скоро весь цвет общества стал почитать за честь получить приглашение в дом моей жены. Русские имеют большую слабость к развлечениям, сладострастию, роскоши, но во всем берут пример с Европы, и как только среди них появляется французский аристократ во всем своем блеске, они немедленно, сломя голову, бросаются копировать его. Министр императрицы лично явился пригласить меня нанести визит ее величеству, и, памятуя о том, что я рожден для великих приключений, я принял приглашение.
Екатерина всегда была фамильярной и простой в общении с приятными ей людьми; она задала мне много вопросов о Франции, а поскольку мои ответы удовлетворили ее, я получил разрешение чаще бывать при дворе. Мы с Амелией провели в России два года и все это время купались в удовольствиях, которые предлагал этот благородный город. Наконец, я получил записку, в которой императрица объяснила мотивы ее желания чаще видеть меня. В записке мне предлагалось следовать за человеком, который доставит меня к ней, и с наступлением ночи меня препроводили в одну из ее загородных резиденций, расположенную в нескольких лье от города. Амелия, которой я сообщил об этой неожиданно свалившейся на нас удаче, долго отговаривала меня осталась очень огорченной, когда я уходил вместе с провожатым.
— Я собрала все необходимые сведения касательно вашей личности, — начала императрица, когда мы остались одни. — Я знаю о вашем поведении в Швеции, и, что бы другие ни говорили или ни думали об этом, я горячо приветствую его. Вы правы, мой юный французский друг, в том, что разумнее принять сторону королей, нежели их врагов, ибо это очень надежная позиция: никогда не остается в проигрыше тот, кто так поступает. Под маской популярности Густав укрепляет свой трон, и, раскрыв заговор, угрожающий ему, вы славно послужили деспотизму, с чем я вас и поздравляю. Ваш возраст, ваша внешность, то, что говорят о вашей мудрости, весьма меня заинтересовали; я могла бы внести немалый вклад в увеличение вашего состояния, если вы пожелаете послужить мне…
— Мадам, — воскликнул я, тронутый прелестями этой необыкновенной женщины, которой к тому времени исполнилось уже сорок лет, — счастье послужить вашему величеству — вот достаточная награда за мои скромные услуги, и я заранее клянусь, что ваши приказы станут долгом моего сердца и наслаждением моей души.
Екатерина протянула мне руку, я с благоговением поцеловал ее; в этот момент с ее шеи соскользнула косынка, и моим глазам предстала величественнейшая в мире грудь; императрица снова прикрыла ее и заговорила о своей худобе, как будто хоть один смертный когда-либо лицезрел более роскошное тело, кусочек которого я только что увидел. Когда она заметила, что я не в силах больше сдерживать свой восторг, она любезно позволила мне убедиться, что остальное вполне соответствует образчику, подсмотренному мной. Ну что могу сказать вам, друзья, кроме правды? А правда состоит в том, что до наступления вечера я продемонстрировал императрице свой орган, который она нашла подходящим, и пригласила меня в свою королевскую постель. Мало женщин того времени могли сравниться с Екатериной красотой, и редко я встречал столь богатые и столь грациозные формы, а когда я почувствовал ее темперамент, перестал удивляться множеству моих предшественников. Все способы наслаждения были по вкусу Екатерине, и вы, конечно, понимаете, что я не отказал ей ни в одном, но в особенности потряс меня ее зад, прекраснее которого я не видел за всю свою жизнь.
— Эти маленькие шалости очень популярны в России, — заметила она, — и я стараюсь не препятствовать им. Но огромное население этой страны способствует увеличению богатства знати, и ее власть меня беспокоит, поэтому я должна принимать меры, чтобы ее ослабить. И всеобщий разгул числится среди самых эффективных; кроме того, он забавляет меня, ибо я люблю порок, уважаю его служителей и считаю своим долгом поощрять его. Я легко доказала бы любому монарху, что он глубоко заблуждается, если не следует моему примеру. Я рада, Боршан, что вы с таким почтением относитесь к моему заду, — дело в том, что в продолжение ее речи я страстно целовал этот предмет, — и заявляю вам, что он будет в вашем распоряжении в любое время, когда вы захотите приласкать его…
В тот вечер я сполна использовал дарованную мне честь: императрица, не лишенная осторожности, не позволила мне продвинуться дальше в первый мой визит, проведя как бы невидимую пограничную линию, которая, впрочем, исчезла неделю спустя, во время второго визита. А при третьей встрече она сказала мне: — Теперь я достаточно доверяю вам, Боршан, чтобы посвятить вас в свои планы. Однако прежде чем изложить их, я потребую от вас жертвоприношения и хочу, чтобы вы сейчас же согласились на это. Кто та красивая шведка, которая постоянно таскается за вами?
— Это моя жена.
— Кем бы она ни была, я хочу, чтобы завтра же ее не было в живых.
— Наполненный почтением член, который вы держите в своей руке, королева, — отвечал я, — готов вынести ей смертный приговор в вашей попке…
— Хорошо, — сказала Екатерина, вкладывая мой инструмент в свой зад, — но я очень кровожадна; эта женщина довела мою ревность до опасной черты, и поскольку я желаю, чтобы ее страдания соответствовали злу, которое она принесла мне, завтра на наших глазах ее тело будут рвать раскаленными щипцами; каждые четверть часа процедура будет прерываться, и ее будут подвешивать в разных позах и ломать ей кости на колесе, и каждый раз палачи будут сношать ее; затем, пока она не испустит дух, я прикажу бросить ее в яму с негашеной известью. В продолжение пыток я буду наблюдать за вашей реакцией, и если вы докажете мне свою твердость, вы узнаете мои тайные замыслы. В противном случае…
Как бы ни была мила Амелия, два года бурных наслаждений достаточно утихомирили мои желания. В ней было чересчур много женственности и нежности и гораздо меньше жестокости, на которую я вначале рассчитывал. Ее слова о том, каким образом она мечтает закончить свою жизнь, как я понял, были с ее стороны всего лишь мимолетным порывом, а быть может, желанием еще больше очаровать меня, но никоим образом не выражали ее истинных чувств. Более того, Амелия начисто лишена той очаровательной снисходительности, которую я ценю в женщине: она упрямо отказывалась сосать меня; что же до ее зада, хотя невозможно отрицать, что он обладал многими достоинствами, я хочу спросить вас: что останется от этих прелестей, если вы будете два года подряд содомировать женщину? Поэтому я согласился с Екатериной, а она заранее радовалась возможности удовлетворить желание, которое когда-то выразила моя жена касательно своей мучительной смерти. На следующий день Амелию привезли в императорскую резиденцию — на этот раз довольно мрачную и находившуюся далеко от города — и представили ее величеству.
Невозможно себе представить восторг этой царствующей особы, которая привыкла видеть, что все и вся склоняется перед ее волей, и ее жестокость по отношению к несчастной шведской девушке была неописуемой: она потребовала от бедняжки самых отвратительных и унизительных услуг, она заставила Амелию облизывать и обсасывать свое тело, она надругалась над ней самым гнусным образом; потом, передав ее в руки палачей, злодейка любовалась пытками, которые происходили в полном соответствии с придуманным ею планом. Она велела мне содомировать почти бесчувственную жертву во время коротких передышек; она пришла в такое исступление, что приказала мне сношать палачей, когда они пытали Амелию, она с удовлетворением видела мой, ни разу не смягчившийся в течение всей процедуры, орган и вынесла, в конце концов, самое лестное мнение о моем характере. А моя истерзанная жена скончалась через одиннадцать часов жесточайшей агонии. Екатерина испытала не менее двадцати оргазмов; в заключение она снизошла до того, что протянула палачам свою царственную руку для поцелуя, а мне сказала, что через неделю я буду знать ее план, и отпустила меня[93].
До этого я был гостем императрицы только в ее загородных резиденциях, а на этот раз мне была оказана высокая честь — меня приняли в Зимнем дворце.
— Я достаточно изучила вас, Боршан, — сказала мне Екатерина, — и у меня нет никаких сомнений относительно твердости вашего характера. Вы лишены детских предрассудков, что касается поступков, которые глупцы зовут преступлениями, и поведение ваше кажется мне безупречным; но если подобный характер часто оказывается полезным для простых людей, то что говорить о правителях и государственных деятелях! Частное лицо, закладывающее надежные основы своего благополучия? редко совершает более одного-двух преступлений за свою жизнь, так как у него мало врагов, и справиться с ними не так трудно. Но мы, Боршан, постоянно окружены льстецами, которые только и думают, как бы обмануть нас, или сильными соперниками, чья единственная цель — уничтожить нас, поэтому мы вынуждены прибегать к преступлениям совсем в иных обстоятельствах. Монарх, дорожащий своими прерогативами, даже засыпая, должен прятать свой жезл под подушку.
Петр Великий воображал, будто оказывает величайшую услугу России, когда освобождал от цепей народ, который никогда не знал ничего другого и не уважал ничего, кроме своих оков. Петр, более озабоченный своей репутацией, нежели судьбой тех, кто должен был унаследовать его трон, не понимал, что только пачкает диадему монархии, но не делает народ счастливее. Что в сущности дал ему великий переворот, который он совершил? Да, он увеличил территорию России, но что значил для него размер его владений, если для жизни ему достаточно было нескольких акров? Ради чего, ценой столь больших усилий, он ввозил искусство и науки из-за границы и насаждал их в родную почву, где хотел видеть бескрайние поля пшеницы? Чем очаровало его жалкое подобие свободы, которое сделало кандалы подданных еще тяжелее? Я совершенно уверена, что Петр привел Россию к упадку, и ее спасителем будет тот, кто вновь восстановит иго: Россия просвещенная скоро увидит, что многого ей не хватает, Россия, возвращенная в рабство, не будет видеть ничего, кроме чисто физических потребностей; так скажите теперь, в каком из этих двух случаев человеку живется лучше: когда с его глаз снимут повязку, и он с ужасом обнаружит всю свою нищету? Или когда, благодаря невежеству, он даже и не подозревает об этом? Кто, поразмыслив над этим, осмелится отрицать, что самый ярый деспотизм больше подходит подданному, нежели самая полная независимость? И если вы согласны со мной в этом пункте — отрицать это, я думаю, невозможно, — будете ли вы осуждать меня за то, что я использую все возможные средства, дабы устроить в России такой же порядок, какой существовал до пагубного пришествия Петра?
Царь Иван Васильевич царствовал так, как и следует царствовать по моему разумению, и его тирания служит мне примером. Он, как говорят, забавлялся тем, что вышибал мозги своим рабам, насиловал их жен и дочерей, калечил их собственными руками, рвал на части, после чего сжигал их. Он убил своего сына; подавляя восстание в Новгороде, он приказал сбросить в реку три тысячи человеческих трупов; он был российским Нероном. Я буду Феодорой или Мессалиной этой страны; я не остановлюсь ни перед каким злодейством, которое позволит мне прочно восседать на троне, и первым делом я должна убить своего сына. Вы, Боршан, — тот самый человек, которому я доверяю совершить этот жестокий политический акт. Я собиралась поручить его одному из соотечественников, но он, на мой взгляд, очень чувствителен и привязан к царевичу и может из сообщника превратиться в предателя; в моей памяти еще слишком свежи неприятности с тем человеком, которому было доверено уничтожить моего супруга, и я не желаю больше рисковать. К тому же необязательно, чтобы этим делом занимался русский, ибо в каждом из них осталась верность наследным принцам, а предрассудки всегда мешали преступлениям. С вами такой опасности нет; яд, который я намерена употребить, при мне… Я все сказала, Боршан, и жду вашего ответа.
— Мадам, — ответил я этой женщине, чье величие признано во всем мире, — даже если бы я утратил свое врожденное пристрастие к злодейству, даже если бы преступление перестало питать мою душу и быть источником моего существования, ваше предложение все равно было бы большой честью для меня, и сама мысль о том, чтобы избавить мир от робкого и добродушного наследника престола ради сохранения тирании, чьим приверженцем я остаюсь, — сама эта мысль, мадам, была бы достаточным основанием согласиться осуществить ваш замечательный план, поэтому можете быть уверены в моем участии.
— Такое глубокое смирение меня радует, — сказала Екатерина, заключая меня в объятия. — Завтра вы будете участником необыкновенно сладострастной оргии, которая доведет до кипения все ваши чувства. Я желаю, чтобы вы увидели меня в пылу наслаждения, и сама хочу посмотреть на вас в деле; когда мы оба насладимся возбуждающим зрелищем и телесными упражнениями, вы» получите яд, который положит конец бесцельному существованию презренного существа, опасного для меня и, к великому моему сожалению, порожденного мною.
Свидание было назначено в загородном доме, где я встречался с императрицей прежде. Она ожидала меня в похожем на сказку будуаре, представлявшем собой настоящий сад, где было тепло и цвели экзотические цветы в небольших бочках из красного дерева, причудливым ^образом расставленных по всей комнате. Турецкие диваны, окруженные зеркалами — зеркала были прикреплены даже к потолку, — призывали к сладострастию. В одной стене я увидел мрачный, но от этого не менее великолепный альков, в котором томились четверо юношей лет двадцати. Они были в цепях — беспомощные, обреченные стать жертвой необузданных страстей Екатерины.
— То, что вы видите здесь, — объяснила царица, — будет венцом моих утех. Мы подойдем к этому постепенно и не тронем этих отроков до тех пор, пока наш экстаз не достигнет предела. Но, может быть, вы предпочитаете жертв женского пола?
— Ну что вы, я не вижу никакой разницы, — поспешил я успокоить хозяйку, — и с радостью разделю ваши удовольствия; кем бы ни была жертва, убийство всегда возбуждает меня.
— Да, Боршан, ничто не может сравниться с этим ощущением! Как сладостно совершать такое злодейство, извращенное злодейство…
— Что же в убийстве извращенного?
— Да, да, я знаю, но это — нарушение закона, а запретный плод всегда сладок.
— Закона? Что значит закон для вас, которая сама есть закон? Скажите, ваше величество, вы уже насладились этими очаровательными мальчиками?
— Разумеется, иначе они не были бы в цепях.
— А они знают, какая участь их ожидает?
— Еще нет, мы объявим им позже. Каждый из них услышит свой приговор, когда ваш член будет находиться в его заднице.
— О, эта идея меня очень вдохновляет.
— А вы озорник, мой милый! — и Екатерина шутливо погрозила мне пальчиком.
Прежде всего вывели предметы похоти, предназначенные для предварительных развлечений. Их было двенадцать человек: шесть девиц пятнадцати-шестнадцати лет редкой красоты и шесть зрелых уже мужчин ростом около двух метров, с членами толщиной в руку и столь же устрашающей длины.
— Устраивайтесь удобнее, — сказала мне Екатерина, — и наблюдайте за моими наслаждениями на расстоянии; можете заниматься мастурбацией, если хотите, но мне не мешайте. Я продемонстрирую вам пример самого циничного разврата, потому что цинизм — это часть моего характера.
Девушки раздели свою царицу и осыпали ее тело всевозможными ласками. Одна сосала ей рот, вторая — вагину, третья — задний проход; через некоторое время их сменила другая троица, затем она вновь уступила место первой. Так повторялось несколько раз в довольно быстром темпе, потом девушки взяли розги и несильно отстегали Екатерину, окружив ее со всех сторон.
Вслед за тем выступили вперед мужчины и тоже вооружились розгами; пока они работали, девицы целовали их в губы и массировали им члены. Когда тело царицы стало сплошь розовым от порки, ее натерли водкой, и она уселась на лицо одной из девушек; вторая, опустившись на колени между ее пухлыми бедрами, лизала ей клитор, третья впилась губами в ее рот, четвертая сосала набухшие соски, а двух оставшихся Екатерина ласкала руками. В это время шестеро молодцев щекотали девушкам ягодицы своими массивными фаллосами. Признаться, я ни разу не видел ничего более сладострастного и возбуждающего, чем эти восхитительные сцены, которые в конце концов довели царицу до извержения. Она, по своему обыкновению, стонала и громко ругалась по-русски, поэтому я не понял смысла ее богохульств.
Следующий акт разыгрался сразу же после первого. Теперь сама царица ласкала служанок одну за другой и сосала им задние отверстия. Через некоторое время она легла лицом вниз на одного из мужчин, вложила его орган в свое влагалище и подставила зад другому, который принялся содомировать ее; две девушки били содомита кнутом, а все остальные принимали похотливые позы перед ее глазами. Таким образом, все шестеро чистллыциков обработали царицу и спереди и сзади, после чего она своей рукой вставляла члены в оба отверстия каждой девушки и страстно облизывала каждый инструмент, выходивший из пещерки наслаждения. Потом, раскинувшись на софе, принимала, одного за другим, своих оруженосцев: они укладывали ее царственные ноги себе на плечи и атаковали ее с фронта и тыла, а тем временем девушки опускались на четвереньки и мочились ей в рот. Во время этой сцены блудница извергла еще одну порцию спермы и подозвала меня. Я сдерживался из последних сил, танталовы муки были пустяком в сравнении с моими, и царица, весьма довольная моим видом, спросила с издевкой:
— Ну и как, ты уже готов?
— Посмотри сама, сука! — взорвался я.
Этот дерзкий ответ привел ее в неописуемый восторг.
— Ну что ж, — продолжала она, поворачиваясь ко мне задом, — моя жопка в твоем распоряжении. Она уже полна, но там найдется место и для твоих соков.
Пока я ее содомировал, эта развратная женщина с упоением лобзала языком и губами ягодицы своих рабынь. В какой-то момент мои ладони ухватили упругие груди Екатерины, и я не смог сдержать бурное извержение. Тем не менее императрица запретила мне покидать ее задний проход и приказала своим копьеносцам прочистить мне седалище. Когда ее приказание было исполнено и когда мое семя изверглось три раза подряд почти без перерыва, Екатерина сказала:
— Я утомилась и должна сделать передышку.
Мужчины встали на четвереньки, их оседлали девушки, и таким образом, в нашем распоряжении оказались шесть пар соблазнительно торчащих задниц. Екатерина вооружилась кнутом — очень эффективным орудием флагелляции, сплетенным из бычьей кожи, — и своей королевской рукой венценосная шлюха выпорола присутствующих, да с такой яростью, что их кровь забрызгала всю комнату. В продолжение этой экзекуции мне было поручено пороть царицу гибкими березовыми прутьями, и после каждых двадцати ударов я должен был опускаться на колени и облизывать ей ягодицы и анус.
— Довольно, — наконец произнесла она, — теперь будем истязать этих тварей по-настоящему; я получила от них удовольствие и хочу, чтобы они хорошенько помучились.
Мужчины схватили девушек и положили их на пол, широко растянув им ноги в стороны; кнут Екатерины несколько раз со свистом опустился на зияющие вагины, из которых тотчас брызнула густая темная кровь. Потом девушки таким образом держали мужчин, и царица окровавила им члены и мошонки.
— Что теперь с ними делать? — сокрушенно, с притворным сожалением спросила она, опуская кнут. — В таком состоянии это быдло ни на что не годится, разве что на корм червям; ты можешь позабавиться с ними, Боршан, они — твои, а я погляжу, как ты будешь это делать.
Под моим руководством девицы снова привели мужские органы в надлежащее состояние, и каждый из них еще по два раза совершил со мной содомию, я, в свою очередь, также побывал во всех двадцати задницах, заставив их принимать разнообразнейшие позы и композиции; Екатерина непрестанно мастурбировала, наблюдая за происходящим.
Когда я обошел всех челядинцев — и мужчин и женщин, — она поднялась и предложила перейти к вещам более серьезным.
Она взмахнула рукой, и в комнату вошли обреченные жертвы. Но каково же было мое удивление, когда я увидел, что один из вошедших, как две капли воды, похож на сына императрицы.
— Надеюсь, — сказала она, заметив мое замешательство, — что ты понял мое намерение.
— Насколько я могу судить, именно на нем вы собираетесь испытать яд, потому что этот юноша вполне мог бы сойти за близнеца царевича.
— Совершенно верно, — кивнула Екатерина. — К великому сожалению, я не смогу присутствовать при агонии моего сына, и этот мальчик даст мне возможность как бы заранее увидеть ее. Такая иллюзия доставит мне большое наслаждение, и будь уверен, что соки мои прольются потоком.
— О восхитительное создание, — не удержался я, — какая жалость, что вы не королева всей земли, а я не ваш министр!
— Да, — подхватила императрица, — мы с тобой совершили бы великое множество злодеяний и жили бы на планете, населенной нашими жертвами…
Прежде чем приступить к серьезным, как она выразилась, вещам, Екатерина заставила всех четырех юношей содомировать себя, я по очереди содомировал их, а двенадцать челядинцев пороли и ласкали нас или принимали бесстыдные позы.
— Эти шестеро молодцев, с которых мы начали свои утехи, — объяснила мне царица, — мои личные палачи, и ты увидишь, как они будут работать вот с этой четверкой. Ну, а эти девки, — презрительно добавила она, — просто рабочий скот. Может быть, ты желаешь принести кого-нибудь из них в жертву? Если так, выбирай, а остальных я отпущу, чтобы мы могли в спокойной обстановке позабавиться медленной смертью этих несчастных.
Я выбрал парочку самых очаровательных, и в комнате осталось только четырнадцать душ: шестеро палачей, столько же жертв и мы с царицей.
Первым на арену вывели того, что являл собой живой образ сына Екатерины. Я сам подал ему роковой напиток, действие которого мы увидели только полчаса спустя, и все это время мы вдвоем жестоко истязали жертву; когда началась агония — а она была ужасающей, — мы остановились, и целых десять минут перед нашими жадно блестевшими глазами происходили жуткие конвульсии, а Екатерина неистово мастурбировала в продолжение всего спектакля. Потом каждого из оставшихся юношей крепко привязывали к ее телу, она щекотала и ласкала его в то время, как палачи, подставив мне свои задницы, кромсали несчастного как котлету, а он судорожно дергался, извивался и испускал душераздирающие вопли, покрывая своей кровью белое царицыно тело. Обе девушки, которых я оставил себе на закуску, погибли в не менее страшных мучениях, чем юноши, и я, не хвастаясь, скажу, что придумал пытку, которая не пришла бы в голову и самой императрице. Я широко раскрыл влагалище одной из них и воткнул в нежные стенки несколько десятков крошечных булавок с гладкими плоскими головками, потом совокупился с нею. Каждый толчок моего органа загонял булавки все глубже и исторгал из бедняжки истошный крик; Екатерина призналась, что она никогда не видела столь возбуждающего зрелища.
Трупы вынесли, и мы с царицей сели за маленький стол, где был сервирован приватный ужин на двоих. Оба мы были обнажены, и моя собеседница в самых восторженных выражениях отозвалась о необыкновенной твердости моего члена и моих принципов и предсказала мне блестящее будущее при ее дворе после того, как я расправлюсь с ее отпрыском. Тут же за столом она вручила мне яд и взяла с меня обещание применить его не далее, чем завтра. Я еще два раза прочистил зад Екатерине Великой, на чем мы и расстались.
Еще прежде я успел познакомиться с юным принцем; Екатерина намеренно поощряла наши отношения, она даже пожелала, чтобы я развлекался в обществе юноши и возбуждал ее мерзкую похоть, передавая ей подробности сладострастных утех человека, которого ее порочность обрекла на смерть. Мы не раз встречались с ним наедине, а однажды царица, спрятавшись, своими глазами наблюдала, как мы предаемся содомии. Словом, эта связь облегчала наш план. Однажды утром царевич, как было уговорено накануне, пришел ко мне на завтрак. И мы решили воспользоваться благоприятным моментом и нанести удар. Однако никто из нас не знал, что юноша давно подозревал свою мать в том, что рано или поздно она совершит покушение на его жизнь, и взял себе за правило принимать противоядие, когда обедал в чужом доме. Таким образом, наш коварный замысел рухнул, и деспотичная Екатерина немедленно обвинила меня в отсутствии должной решимости и приказала взять под арест, как только на следующее утро я появился во дворце. Вам известно, что местом пребывания всех политических противников этой жестокой женщины служила Сибирь, куда меня и отправили под конвоем, предварительно конфисковав все мое состояние, вплоть до личных вещей. В том жутком и морозном краю я ежемесячно должен был добывать и сдавать властям по дюжине звериных шкур, а если мне это не удавалось, меня секли до бесчувствия. Сибирь стала для меня суровой школой, где такое наказание превратилось в нечто вроде телесной потребности, которая постепенно сделалась настолько сильной, что ради своего здоровья мне приходилось просить аборигенов, чтобы они пороли меня каждый день[94].
Приехав под конвоем в те удаленные места, я получил деревянную хижину, принадлежавшую человеку, который незадолго до того умер после пятнадцатилетней ссылки. Она была разделена на три комнатки, свет проникал через окошки, затянутые промасленной бумагой. Она была построена из сосновых бревен, пол представлял собой толстый слой рыбьей чешуи, которая сверкала, как отполированная слоновая кость. Особенно живописное зрелище представляла собой крыша из густых зеленых веток. В целях защиты от диких зверей двор был окружен глубоким рвом и частоколом из толстых столбов, усиленных горизонтальными рейками; верхние концы столбов были остро затесаны и напоминали собой воткнутые в землю мощные копья, поэтому, когда ворота были заперты, обитатели чувствовали себя словно в маленькой крепости. Осматривая хижину, я обнаружил припасы прежнего хозяина: кусочки высушенного хлеба, подсохшее соленое мясо северного оленя, несколько глиняных кувшинов с крепкими напитками и больше ничего. Таким было безрадостное жилище, куда я каждый день возвращался после тяжелых скитаний по лесу в поисках пушного зверя, чтобы в одиночестве пожаловаться самому себе на несправедливость монархов и жестокость фортуны. Почти десять лет я провел в этом ужасном заточении, не видя никого, кроме нескольких товарищей по несчастью, живших поблизости.
Один из них, венгерского происхождения, в высшей степени беспринципный человек, по имени Терговиц, показался мне единственным соседом, с которым у меня было что-то общее. По крайней мере у него был рациональный подход к преступлению — остальные смотрели на него так же, как дикие звери, на которых мы охотились в глубоких сибирских лесах. Терговиц единственный, вместо того, чтобы молить о снисхождении Бога, которого обыкновенно считают причиной человеческих несчастий, ограничивался тем, что ежедневно проклинал Творца; хотя под солнцем не существовало преступлений, в которых он не был бы виновен, в его твердокаменной душе не оставалось места для сожалений; если он и жалел о чем-то, вернее, если о чем-то ему и. приходилось жалеть, учитывая плачевные обстоятельства, в которых он оказался, так о том —лишь, что в этой глуши не представлялось возможностей удовлетворять свои наклонности. Возраст Терговица приближался к тридцати годам; у него была располагающая внешность, и в первый же день нашего знакомства мы долго содомировали друг друга.
— Заметь, — сказал мне венгр, когда мы утолили свою страсть, — что не отсутствие женщин заставляет меня заниматься этим, а просто мои вкусы. Я обожаю мужчин и ненавижу самок; даже если бы здесь было три миллиона этих существ, я бы ни к одной не прикоснулся.
— А нет ли в этом распроклятом месте еще кого-нибудь, кто мог бы составить нам компанию? — спросил я своего «Нового товарища.
— Есть, — ответил Терговиц, — недалеко отсюда живет поляк Волдомир, симпатичный тридцатишестилетний мужчина и заядлый содомит; он уже пятнадцать лет живет в этой глуши и очень ко мне привязался, — я уверен, он с превеликой охотой познакомится с тобой, Боршан, так что мы втроем можем объединиться и скрасить свою жизнь.
Он жил в пятидесяти верстах[95] — обычное в Сибири расстояние между двумя соседями. Волдомир, сосланный за ужасные преступления, совершенные в России, показался мне очень привлекательным человеком, но грубым, желчным и жестоким, и мизантропия сквозила в каждой черточке его лица. Только после того, как Терговиц сообщил ему несколько красноречивых подробностей из моей жизни, он стал смотреть на меня не так враждебно. После небогатого ужина мы по привычке начали снимать с себя панталоны. Волдомир обладал великолепным членом, но такого твердого и заскорузлого зада, как у него, я не встречал в своей жизни.
— Он очень мало добывает мехов, — объяснил мне Терговиц, — и каждый день получает порку.
— Действительно, — заявил поляк, — порка доставляет мне большее удовольствие, чем любая другая вещь на свете, и если захотите поупражняться на моей заднице, я к вашим услугам.
Он протянул нам с Терговицем розги, и мы целый час обхаживали поляка, который, казалось, не ощущал ровным счетом ничего. Однако в конце концов, пришедши в сильное возбуждение, блудодей схватил меня за бока, и его колоссальный, совершенно сухой орган вторгся в мой зад; Терговиц тут же пристроился к нему сзади, и в таком сочлененном положении мы вышли из дымной хижины и продолжали содомию прямо на снегу, несмотря на жестокий мороз. Здоровенная колотушка поляка причиняла мне сильную боль, но негодяй только посмеивался, похлопывая меня по бокам. Через некоторое время он оставил мои потроха и слился с Терговицем, а я начал содомировать его самого; прошло почти два часа, но этот мрачный содомит так и не сбросил сперму. Я же, будучи моложе его — мне было тогда тридцать, — кончил в его потрохах.
— К сожалению, — проворчал поляк, наконец успокоившись и вкладывая свой член на место, — я должен отказываться от этого удовольствия или предаваться ему в одиночестве; дело в том, что я не могу дойти до оргазма, пока не пролью чужую кровь, очень много крови… Поскольку под рукой нет людей, которых можно убивать, я режу животных и мажу себя их кровью. Но когда страсти разыгрываются не на шутку, бывает очень тяжело обманывать себя такой заменой…
— Думаю, надо объяснить нашему новому товарищу, — вмешался Терговиц, — что мы не всегда ограничиваемся лисами, волками и медведями.
— Тогда где же вы, черт побери, находите жертв? — искренне удивился я.
— Среди наших друзей по несчастью, среди ссыльных.
— Даже несмотря на то, что они разделяют вашу горькую участь? Выходит, у вас нет жалости к людям, которые, как и вы сами, страдают в этом аду?
— Что вы называете жалостью? — с вызовом спросил поляк. — То идиотское чувство, которое убивает все желания и которому нет места в сердце настоящего человека? Неужели, когда мне хочется совершить преступление, я должен поддаться глупейшему и бесполезнейшему порыву жалости? Ну уж нет, никогда я не был способен на такое чувство, и нисколько не слукавлю, если скажу, что искренне и безгранично презираю человека, который может, хотя бы на миг, уступить ему. Жажда, потребность проливать кровь — самая сильная из всех потребностей — не терпит никаких запретов; перед вами человек, который убил своего отца, мать, жену, своих детей и ни в чем не раскаивается и не чувствует ни грамма сожаления. Имея минимум мужества, освободившись от предрассудков, человек может делать все, что подсказывает ему его сердце и совесть. Все решает привычка, и нет ничего легче, чем выработать в себе привычку, которая больше всего вам подходит: для этого достаточно преодолеть самый первый барьер, и если у вас есть хоть капля энергии, вы обязательно добьетесь успеха. Поднимите выше член, привыкните к мысли, которая поначалу пугает вас, и скоро она будет доставлять вам удовольствие; именно этот рецепт помог мне спокойно относиться к любым преступлениям; я жаждал их, но в глубине души их боялся, тогда я начал мастурбировать, думая о них, и сегодня убить человека для меня все равно, что высморкаться. Помехой в злодейских делах служит наше неверное отношение к другим людям; полученное в детстве воспитание заставляет принижать свое «я» и придавать слишком большое значение другим. В результате любая несправедливость по отношению к окружающим представляется нам великим злом, хотя нет ничего более естественного, чем причинить зло соседу, и мы в точности исполняем закон Природы, когда ставим себя выше других и, мучая их, получаем удовольствие. Если правда заключается в том, что мы ничем не отличаемся от прочих продуктов Природы, зачем упорно придумывать для себя какие-то особые законы? Разве растения и животные знакомы с чувством благодарности, жалости, братской любви и с общественными обязанностями? Разве закон Природы не состоит в эгоизме и инстинкте самосохранения? Вся беда в том, что человеческие законы суть плоды невежества и предрассудка; люди, которые их придумали, руководствовались только своей глупостью, своими узкими интересами и близорукостью. Законодатель любой страны не должен быть местным уроженцем, иначе он просто-напросто выразит в своих установлениях детские глупости, которые впитал в себя среди прочего народа, а его законы, лишенные истинного величия и чувства реальности, никогда не смогут внушать благоговения, ибо как можно требовать, чтобы люди уважали то, что противоречит заложенным в них инстинктам и порывам?
— Ах, друг мой, — обрадованно вскричал я, обнаружив в собеседнике чувства, настолько схожие с моими, и обнимая поляка, — ваша доктрина во всем совпадет с моими давними взглядами, и вы найдете во мне родственную душу, не менее закаленную и твердую, чем ваша.
— Я, конечно, не столь опытен, как вы, — смиренно вставил венгр, — я никого не убил, не считая сестры и племянницы, да еще нескольких товарищей по несчастью, в чем мне помог Волдомир, но у меня уже сейчас чешутся руки, и я молю судьбу, чтобы она дала мне возможность каждый день творить зло.
— Друзья, — заявил я со всей торжественностью, — люди, у которых столько общего и в судьбе, и во взглядах, никогда не должны расставаться, а если их к тому же объединяет участь пленников, они должны сообща разорвать свои цепи, которые надела на них человеческая несправедливость.
— Лучше не скажешь, — заметил Волдомир, — и я полностью разделяю ваше мнение.
— Я тоже, — добавил Терговиц.
— Отлично, — резюмировал я, — тогда давайте выбираться вместе из этой проклятой страны. Я знаю, что границы хорошо охраняются, но мы постараемся проскочить, а вот когда окажемся на свободе, чужие жизни и чужие богатства с лихвой вознаградят нас за все лишения и за всю коварную жестокость венценосной потаскухи, которая держит нас здесь.
Мы выпили несколько бутылок водки за успех нашего предприятия и уже собирались скрепить торжественную клятву содомитскими утехами, как вдруг на пороге появился подросток лет пятнадцати. Он пришел передать, что его отец просит у Волдомира несколько шкурок взаймы и обещает вернуть их через два-три дня.
— Кто этот мальчик? — спросил , у друзей.
— Сын одного русского вельможи, — ответил Волдомир, — который попал в немилость императрицы и тоже сослан в Сибирь; он живет в сотне верст отсюда. — Потом, отведя меня в сторону и понизив голос, продолжал: — Раз уж мы собираемся бежать и будем далеко, пока его хватится отец, я думаю, можно позабавиться с ним, если вы не возражаете…
— Ну конечно, какой может быть разговор, — ответил я и, не теряя времени, крепко схватил юного визитера и быстро спустил с него штаны. — Сначала Мы насладимся им, а потом съедим, а то мне уже надоело питаться куницами и ласками. Я первым совершил содомию, пока мои товарищи держали ребенка; вторым был Терговиц, последним пристроился Волдомир, как обладатель самого массивного члена. Мы еще раз повторили всю процедуру и, насытившись телом маленького посланника, зажарили его живьем на костре и с удовольствием съели.
— Как глубоко заблуждается тот, — заметил венгр, — кто брезгует этим мясом, ведь в целом мире нет ничего вкуснее и ароматнее, и это понимают мудрые дикари-людоеды.
— Это еще одна из наших европейских глупостей, — сказал Волдомир. — Европейцы сделали убийство тяжким преступлением и теперь брезгливо воротят нос от этой пищи, да еще готовы плюнуть в лицо человеку, который предпочитает ее. Та же самая непомерная гордыня заставляет полагать, что нет ничего дурного в том, чтобы зарезать на обед поросенка, но что нет ничего греховнее, чем проделать то же самое с человеческим существом. Вот они, пагубные результаты вашей цивилизации, которую я ненавижу и которая наводит меня на мысль, что это вырождающееся человечество представляет собой скопище идиотов.
Закончив сытный ужин, мы втроем забрались в громадную кровать поляка, а на рассвете, вооружившись до зубов, отправились в тяжелый путь с твердым намерением следовать примеру разбойников и убийц и слушать голос только своих страстей и своего эгоизма.
Мы плохо знали, по какой дороге идти, поэтому направились в сторону китайской границы, надеясь как можно скорее покинуть Московию и соседние с ней края, где властвовала русская императрица и где нас наверняка бы схватили. Однако до Китая было далеко, и, поразмыслив, мы решили идти через прикаспийские пустыни; через несколько месяцев изнурительного похода мы подошли к Астрахани, так и не встретив никого, кто мог бы помешать нам.
Из Астрахани мы двинулись на Тифлис, убивая, грабя, насилуя и опустошая все на своем пути, и пришли в этот город, оставив за собой добрую часть страны в руинах. Нас одолевало властное желание — после стольких лет, проведенных в дикой глуши, обрести приличный и спокойный приют, где с приятностью и в удобствах можно было удовлетворить свои страсти. В этом смысле распутство и красота грузин предоставляли нам все, о чем можно было только мечтать.
Тифлис раскинулся у подножия горы на берегах реки Куры, которая пересекает всю Грузию, и мы увидели в нем довольно много красивых дворцов. Ограбив по дороге немало путешественников, мы имели по две-три тысячи рублей на человека и немедленно сняли роскошное жилище. Потом купили красивых служанок, а поляк, который наотрез отказался иметь дело с женским полом, выбрал для себя здоровенного грузина вместе с двумя юными рабами-греками в придачу, и скоро мы несколько оправились после долгого и мучительного путешествия. В Тифлисе торгуют главным образом женщинами. Они открыто продаются для гаремов Азии и Константинополя, как скот на рынке; любой имеет право прийти, посмотреть, пощупать их, сидящих в клетках, самого разного возраста: от детей, недавно отнятых от материнской груди, до девушек шестнадцати лет. Нигде вы не встретите столько красоты и грации, как в созданиях, которых порождает эта страна, нигде не найдете более элегантных фигур, более красивых лиц.
Грузины не ведают, что такое независимость. Они томятся под жестокой тиранией своих вельмож; местная аристократия чрезвычайно развратна, и нет нужды говорить вам, что деспотизм проявляется в необузданном сладострастии: господа обладают безграничной властью над своими рабами, они нещадно бьют и истязают их, и жестокая похоть неизбежно приводит к всевозможным преступлениям. Но вот что удивительно, друзья: благородные господа, которые третируют своих вассалов, как рабов, сами пресмыкаются перед князем, чтобы получить выгодное место; чтобы преуспеть в служебном продвижении, они подкладывают в постель ему своих детей, не разбирая ни пола, ни возраста.
Терговиц, самый ловкий искуситель из нашей троицы, скоро сумел пробраться — вначале сам, а потом затащил и нас, — в дом одного из самых влиятельных вельмож страны, у которого, помимо большого состояния, было три дочери и трое сыновей — все шестеро красоты необыкновенной. Этот господин много поездил по свету, и Терговиц утверждал, что встречался с ним в России и в Швеции, и в Дании, и тот согласно, с важным видом, кивал и верил. Мы много лет не знали такого любезного обхождения и такого гостеприимства и еще дольше не встречали столь услужливого благодетеля. Мы начали с общего натиска на его детей, и в течение двух недель всех — и мальчиков, и девочек — соблазнили или просто изнасиловали. Когда в доме не осталось нетронутых предметов наслаждения, Волдомир спросил, не пора ли нам уносить ноги.
— Вначале ограбим его, — ответил я. — Мне кажется, его золото не менее ценно, чем влагалища и анусы его отпрысков.
— А после того, как ограбим? — поинтересовался Терговиц.
— Убьем, и детей его в придачу, — сказал я. — В доме совсем мало слуг; у нас хватит сил, чтобы связать их, и у меня уже сейчас трещит член, предвкушая зрелище их предсмертных страданий.
— А как быть с гостеприимством, друзья? — спросил Волдомир. — Ведь нас все-таки приютили в этом доме.
— Это верно, — согласился я, — поэтому мы должны быть благодарными. Справедливость требует, чтобы мы сделали добро человеку, который был любезен с нами. Разве этот скот, наш хозяин, не говорил нам сто раз, что он, как примерный христианин[96], попадет прямиком в рай? Если это действительно так, он будет на небесах в тысячу раз счастливее, чем на земле. Разве я не прав?
— Разумеется, прав.
— Выходит, мы должны оказать ему последнюю услугу.
— Я согласен, — заявил Волдомир, — но при условии, что их смерть будет ужасной. Мы очень долго грабили и убивали из нужды, пришло время заняться этим из прихоти, из порочности; пусть весь мир содрогнется, узнав о наших преступлениях… Пусть люди краснеют от стыда, что принадлежат к той же породе, что и мы с вами. Еще я хочу, чтобы нашему преступлению воздвигнули памятник, который всегда будет напоминать потомкам о нашем подвиге, и мы собственными руками вырежем свои имена на его граните.
— Продолжай, злодей, мы внимательно тебя слушаем, — подзадорили мы его.
— Он сам должен поджарить своих детей и вместе с нами участвовать в трапезе, а в это время мы будем его сношать; после этого мы его свяжем, бросим в погреб и обложим остатками пищи: так он и умрет, когда придет его время.
План был одобрен единодушно, но к сожалению из-за беспечности с нашей стороны разговор услышала самая младшая из хозяйских дочерей, которую уже изувечила наша страсть — бедняжка начала хромать на одну ногу после того, как мы развлеклись с ней, а Волдомир своим огромным членом разворотил ей анус, и успокоить ее удалось только подарком. Девочка в ужасе от услышанного побежала к отцу, и тот, не мешкая, вызвал в дом солдат местного гарнизона. Однако Бог, покровительствующий злодейству, всегда одерживает верх над добродетелью, в чем не оставалось никаких сомнений.
Четверо солдат, присланных в дом нашего хозяина для его охраны, оказались нашими бывшими товарищами по несчастью, которые, как и мы, сумели сбежать из Сибири; легко догадаться, что они выбрали нашу сторону, изменив христианскому богу грузин, и бедняга, вместо трех врагов, обрел семерых. Храбрые воины с радостью согласились получить свою долю добычи и разделить наши удовольствия, и мы немедленно приступили к делу. Мы привязали своего благодетеля к столбу в обеденном зале и угостили вначале пятью сотнями ударов хлыста, которые порвали его заднюю часть в клочья, а затем — потрясающим зрелищем, когда на его глазах изнасиловали всех шестерых детей. После плотских утех их также привязали кружком вокруг отца и выпороли, забрызгав всю комнату кровью. На следующем этапе мы долго пытались вовлечь в утехи отца и заставить его совокупиться со своими несчастными детьми, но все попытки поднять его член были безуспешны, так что пришлось кастрировать его и отрезать главный мужской атрибут, а детей заставить съесть и яички и детородный орган; в довершение мы отрезали девочкам груди и силой накормили отца еще горячей и трепетавшей плотью, которую он породил.
Мы уже собирались переходить к очередным развлечениям, когда произошла неожиданная ссора в нашей среде. Среди четверых солдат был один молодой русский, чья красота в продолжение всего вечера возбуждала Волдомира так же сильно, как и меня. И вот, когда наконец мой орган оказался в заднем проходе юноши, краешком глаза я увидел, что ко мне с ножом в руке приближается поляк; в тот же миг я выхватил свой кинжал и, не покидая задницы молодого солдата, в которую уже готовился излить семя, вонзил его в грудь Волдомиру. Поляк упал на пол, из раны хлынула кровь.
— О, дьявольщина! — раздался голос Терговица, который в это время содомировал другого солдата. — Какой удар! Должен признаться, Боршан, что мне совсем не жаль этого костолома: рано или поздно он все равно то же самое сделал бы с нами.
Я вытер свой нож и только тогда испытал извержение — лишнее подтверждение тому, что убийство ничуть не мешает эякуляции, скорее наоборот. Потом я не. спеша раскурил трубку и обратился к Терговицу с такими словами:
— Знаешь, дружище, я никогда не поступил бы так с нашим товарищем, если бы давно не заметил в нем все пороки, пагубные для такой компании, как наша. Давай поклянемся всю жизнь хранить верность друг другу, и ты увидишь, что без него нам будет намного лучше.
Этот неожиданный эпизод стал завершением нашей операции. Как и было задумано, мы обшарили весь дом, по-братски разделили добычу, и союзники наши остались очень довольны. Расстались мы очень дружелюбно, однако я предложил Карлсону — так звали русского — остаться с нами, и он согласился. Мы погрузили свои вещи на двух мулов, сами вскочили на трех резвых лошадей, двинулись вдоль берега Черного моря и добрались до Константинополя.
Карлсона мы взяли с собой только в качестве слуги; хотя я был очень привязан к нему, я хорошо понимал, что еще десять-пятнадцать извержений в его великолепную задницу успокоят мою страсть, поэтому поостерегся поставить его вровень с нами, чтобы не получить в один прекрасный день опасного соперника.
Несколько грабежей на большой дороге, несколько изнасилований и убийств, которые были обычным и легким делом в этой стране, где не существовало ни правосудия, ни полиции, — этим исчерпывались наши приключения в Малой Азии, и мы спокойно, в приятном расположении духа, въехали в столицу турецкого султана, куда нас следовало бы доставить в железных клетках и препроводить прямиком на виселицу.
Чужестранцы живут не в самом Константинополе, а в его пригороде, называемом Пера. Туда мы и направились с намерением отдохнуть несколько дней, прежде чем заново заняться своим ремеслом, которое до сих пор было настолько прибыльным, что у нас с Терговицем скопилось по двести тысяч франков на каждого.
Однако, посовещавшись со своим собратом, я написал сестре письмо с просьбой выслать мне деньги и рекомендательные письма для Константинополя и заодно для Италии, куда мы намеревались отправиться из Оттоманской империи. Не прошло и двух месяцев, как я получил все необходимое. Представился банкиру, у которого мне был открыт кредит, и в его доме был очарован шестнадцатилетней девушкой, его приемной дочерью; он любил ее больше всего на свете и воспитывал как собственное дитя. Это было златовласое очаровательное создание с неземной красоты глазами, добродушное и в высшей степени наивное. И вот здесь случилось нечто совершенно неожиданное под влиянием странного каприза, впрочем, нередко случающегося г истинными распутниками. Итак, со мной произошло следующее: хотя Филогона была чрезвычайно обольстительна, хотя внушала мне очень сильные и недвусмысленные чувства, при виде ее меня охватывало непреодолимое желание, чтобы ею обладал Терговиц; только эта мысль наполняла силой мой член, и я лелеял и взращивал ее несколько дней. Не в силах сдерживаться долее, я привел венгра в дом покровителя Филогоны, которого звали
Кальни, а на обратном пути выложил приятелю свои планы, и надо сказать, они пришлись ему по вкусу.
— Я задумал это только для твоего блага, — закончил я.
— Мне кажется, — сказал Терговиц, немного подумав, — что этот план можно расширить. Говорят, этот меняла — один из самых богатых в Константинополе: почему бы нам не только соблазнить девицу, но и не ограбить ее ангела-хранителя? В таком случае мы могли бы путешествовать по Италии в свое удовольствие и с комфортом.
— Конечно, — согласился я, — но это будет нелегко: мы не можем полагаться здесь на силу — надо прибегнуть к хитрости. Поэтому предлагаю выбросить сотню тысяч крон для того, чтобы снять двухмиллионный урожай. Ты не против?
Терговиц отрицательно покачал головой и предоставил мне полную свободу действий.
Первым делом я снял загородный дом, выбрав роскошный особняк, расположенный далеко от города. Я наполнил его элегантной мебелью, нанял толпу челяди и каждый вечер устраивал впечатляющие приемы, на которых, естественно, присутствовали Филогона и Кальни. Терговиц был представлен как мой брат, чтобы дать ему самые благоприятные условия для осуществления нашего общего плана. Но неожиданно на пути моих желаний возникло непредвиденное препятствие: бедная девочка, против которой я замышлял самые страшные козни, вбила себе в голову, что влюбилась в меня.
— Я понимаю, сударь, что это очень лестное предложение, — ответила она, когда я рассказал ей о чувствах своего брата, — но коль скоро мой покровитель предоставил мне свободу выбора, я скажу со всей откровенностью, что предпочла бы услышать такое признание от вас лично.
— Милая Филогона, — заявил я, — такие слова очень приятны для гордости и самолюбия любого мужчины, но я должен ответить вам с такой же прямотой. Определенные удручающие обстоятельства, в коих я не повинен, делают меня абсолютно безразличным к женщинам, и если бы вы стали моей, я не смог бы дать вам счастья, какого вы заслуживаете, так как вам пришлось бы копировать противоположный пол, который я предпочитаю. «*
Видя, что Филогона меня совсем не понимает, я призвал на помощь лексику распутства и объяснил ей, что меня не привлекает алтарь, на котором обыкновенно женщины приносят в жертву свою любовь; тогда она, столь же откровенно, предложила мне обследовать все ее прелести, иными словами, эта добрая и наивная красавица предлагала мне всю себя без остатка. Я воспользовался столь великодушным предложением, и что же предстало моим глазам? Восхитительнейшие формы, чистые линии, исполненное неги совершенство и самое главное — потрясающий воображение зад! Как бы случайно раздвинув белоснежные полушария и приоткрыв розоватое отверстие, я сказал Филогоне, что хотел бы войти именно в этот храм. И знаете, каким был ответ юной богини?
— Я ничего не смыслю в таких делах, Боршан, но разве все мое тело не принадлежит человеку, который так властно завладел моим сердцем?
— Нет, сирена, нет! — вскричал я, лаская несравненный зад. — Делайте, что хотите.., любите меня, боготворите меня — ничто не поможет ни мне, ни вам, ибо я не чувствую к женщине ни жалости, ни желания; меня волнуют лишь непристойности и безнравственные удовольствия, и сердце мое не восприимчиво ни к любви, ни к иной другой человеческой добродетели. — Потом, опустив ее юбки и поднимаясь на ноги, я добавил: — Нет, Филогона, я не имею права жениться на вас, а мой брат может сделать вас счастливой женщиной и непременно сделает.
Прошел год, и за это время между нами установились доверительные отношения. Впрочем, занимался я не только тем, что приручал доверчивое семейство: я много времени уделял прекрасным еврейкам, прелестным юным гречанкам и очаровательным мальчикам и, чтобы наверстать все, упущенное за долгие годы сибирского воздержания, я за этот год имел сношения более, чем с тремястами предметами сладострастия обоего пола. За тысячу цехинов один еврей, торговец драгоценными камнями, числившийся среди своих клиенток многих наложниц султана Ахмеда, тайком сопроводил меня в гарем, и там, рискуя своей жизнью, я насладился шестью самыми красивыми женами Великого турка. Все они были привычны к содомии и сами предложили мне способ, который позволяет избежать беременности. Султан, всегда сопровождаемый своими кастратами, очень редко совокуплялся с наложницами с передней стороны; предварительно им смазывали задний проход особым маслом, отчего отверстие сужалось настолько, что проникнуть в него без кровопролития было невозможно. Однако мои желания пошли еще дальше: я страстно захотел поиметь тех знаменитых евнухов, в чьих задницах Великий турок забывал даже про своих жен, но поскольку их берегли лучше, чем наложниц, я не нашел никакой возможности к ним подступиться. Мне сказали, что у Ахмеда есть несколько двенадцатилетних мальчиков, превосходивших красотой все живущее на земле. А одна из султанских жен подробно рассказала мне об излюбленных пристрастиях своего господина.
— Двенадцать наложниц, опустившись на корточки, становятся в круг спиной к его центру; посередине располагается султан с четырьмя кастратами. По сигналу господина все женщины начинают одновременно испражняться в двенадцать фарфоровых чашечек; та, которая не сумеет сделать это, обречена на смерть. Не проходит и месяца, чтобы не погибли семь или восемь жен за такой проступок; убивает их сам султан, собственными руками, но это происходит втайне, и подробности казни никому не известны. После того, как женщины сделают свое дело, один кастрат собирает чашки и подносит их его величеству, который обнюхивает содержимое, вдыхает его аромат, погружает в него свой член и мажет экскрементами свое тело; после этого чашки убирают, один кастрат начинает содомировать господина, второй сосет ему член; третий и четвертый подставляют для поцелуев свои прелести. После нескольких минут таких утех четверо маленьких фаворитов по очереди испражняются ему в рот, и он проглатывает дерьмо. Затем кружок распадается: каждая женщина должна целовать господина в губы, а он в это время щиплет им груди и терзает ягодицы; исполнив этот ритуал, женщины по одной ложатся на длинную широкую кушетку, кастраты берут розги и порют их; когда все двенадцать задниц будут избиты в кровь, султан проверяет их, облизывая раны и измазанные испражнениями отверстия. После этого он возвращается к своим педерастам и содомирует их одного за другим. Но это только начало. Дальше следует очередная экзекуция: покончив с задницами кастратов, султан принимается пороть их, а женщины снова окружают его и демонстрируют самые живописные и непристойные позы. После экзекуции женщины вновь подводят к нему мальчиков, и он еще раз сношает их, но, почувствовав приближающееся извержение, мгновенно выдергивает свой орган и набрасывается на одну из наложниц, которые неподвижно и безропотно стоят перед ним. Он набрасывается на нее и избивает до тех пор, пока она не падает на пол без сознания; потом продолжает совокупляться со следующим кастратом, которого также оставляет, чтобы избить вторую жену; так происходит до тех пор, пока не дойдет очередь до последней, которая часто погибает под его ударами, и тогда его сперма выбрасывается прямо в воздух. После такой процедуры оставшиеся в живых женщины не меньше двух-трех месяцев отлеживаются в постели.
— М-да, — с восхищением произнес я, когда наложница закончила свой необыкновенный рассказ, — это и в самом деле восхитительная страсть, и я обязательно испробовал бы ее, будь так же богат, как твой господин.
— Иногда султан встречается со своими женами наедине и в такие моменты содомирует их. Но эта великая честь оказывается только самым красивым девочкам, не старше восьми лет.
Когда наконец все было готово к тому, чтобы заманить в ловушку прелестную Филогону, я, всего за несколько цехинов, нанял бродягу, который сжег дотла дом ее покровителя. Кальни принял решение переехать в мое поместье, захватив с собой не только Филогону и свой капитал, но и несколько верных слуг и телохранителей, что застало меня врасплох. Однако я скоро нашел способ убедить Кальни, что такая куча челядинцев принесет больше пользы, разбирая руины его дома, нежели скучая без дела в моем, где и без того достаточно прислуги. Ошеломленный катастрофой, банкир сделал так, как я посоветовал. Сундуки с золотом находились под моей крышей, и Кальни уже собирался возобновить свои финансовые дела, когда мы решили не откладывать задуманное в долгий ящик.
Однажды утром я вошел в его спальню с пистолетом в руке, оставив Терговица на карауле у входной двери, а Карлсона — охранять Филогону и единственного слугу банкира, который мог прийти к нему на помощь, и сказал:
— Послушайте, дорогой и верный друг, вы сильно ошибаетесь, если думаете, что получили гостеприимство за красивые глаза. Прощайтесь с жизнью, сударь: вы долго наслаждались богатством — пора передать деньги в другие руки.
Когда стихли последние слова, прогремел выстрел, и банкир отправился в ад оплачивать оставшиеся долги. Карлсон выбросил в окно труп задушенного слуги, и мы вдвоем крепко связали девушку, которая испускала в это время истошные вопли. Потом позвали Терговица.
— Итак, дружище, — сказал я ему, — удобный момент настал. Вспомни, скольких усилий и денег стоил мне этот спектакль, поэтому ты должен прямо сейчас, на моих глазах, изнасиловать нашу добычу, а я прочищу твою задницу и приму в свою член Карлсона.
Терговиц не без удовольствия проворно сорвал с девушки одежду, и перед нами предстало дрожащее, прекраснейшее в мире тело. О небо, какие это были ягодицы! Никогда — повторяю, никогда — не видел я такой таинственной, такой манящей расщелинки и, не мешкая, бросился воздать должное этому чуду природы. Но уж если мозги направлены на определенный вид распутства и кипят при этой мысли, никакой дьявол не в силах изменить ход событий. Словом, я не хотел Филогону — ничто не искушало меня, кроме зада того, кто должен был сношать ее. Терговиц вломился в ее влагалище, я овладел Терговицем, Карлсон — мною, и после бешеной скачки, продолжавшейся, наверное, целый час, мы все трое изверглись в один и тот же миг, как один человек.
— Скорее переверни ее! — закричал я Терговицу. — Разве не видишь, какая у нее жопка? Пусть Карлсон займется ее влагалищем, а я буду содомировать вас обоих.
Мы сделали это несмотря на слезы и стоны бедной сиротки, и к концу следующего часа у нее не осталось ни одного храма Цитеры, куда мы не проторили бы тропинку. Друзья мои были в пене, в особенности Терговиц, один я сохранял самообладание и холодность перед этим небесным созданием, которое вдохновляло меня на желания, настолько жестокие и изощренные, что дай я им в тот момент волю, наша жертва мгновенно испустила бы дух. Ни разу мои развращенные вкусы не обнаруживались столь решительно и властно, как при виде этой девушки; я чувствовал, что не могу придумать для нее достаточно мучительной пытки, и отвергал, как слишком деликатное, все, что приходило мне в голову. Ярость моя скоро достигла высшей точки, у меня потемнело в глазах; я больше не мог смотреть на Филогону без того, чтобы меня не начинали сотрясать самые чудовищные, самые зверские инстинкты. Может быть, вы знаете, откуда берутся подобные чувства, я не знаю этого — я просто описываю то, что происходило в моей душе.
— Давайте уйдем отсюда, — предложил я своим сообщникам, — предусмотрительный человек не должен терять голову от удовольствия. Наши вещи уже погружены на фелюгу, которая ждет нас в порту, готовая к отплытию: я нанял ее до Неаполя. Мм не можем задерживаться здесь после таких преступлений… Но что будем делать с этой малышкой, Терговиц?
— Думаю, надо взять ее с собой, — ответил венгр, и в его глазах я заметил растерянность:
— Ага, ты, кажется, влюбился, дружище?
— Да нет, но раз уж за эту сучку заплачено кровью ее покровителя, я не вижу причины оставлять ее здесь.
Я посчитал нужным ничего не возразить на это, опасаясь раздоров, которые могли поставить под угрозу нашу безопасность, молча кивнул, и мы отправились в дорогу.
Однако Карлсон увидел, что мое согласие было всего лишь уловкой, и по пути заговорил со мной об этом. Я доверял ему полностью и ответил честно и откровенно, а на второй день плавания мы решили избавиться от двух нежных голубков, после чего я должен был стать единственным владельцем наших общественных сбережений. Я обменялся несколькими словами с капитаном судна и ценой нескольких цехинов завоевал его симпатию.
— Мне-то что, — небрежно сказал он, — делайте, что хотите, только опасайтесь вон той женщины: она как-то странно на вас смотрит, как будто знакома с вами.
— Не беспокойтесь, — успокоил я его, — мы выберем подходящий момент. Затем бросил невольный взгляд в ту сторону, куда показывал капитан и решил, что он ошибся, потому что я увидел незнакомое жалкое создание — женщину лет сорока, которая была служанкой для команды; она выглядела постаревшей раньше времени, о чем свидетельствовали следы трудной жизни на ее лице. Поэтому я сразу забыл о ней и сосредоточился на своем плане; едва лишь ночной полог опустился на море, мы с Карлсоном взяли за руки и за ноги нашего спящего товарища и выбросили его за борт. Пробудившаяся от шума Филогона только тяжело вздохнула, но не потому, сказала она, что ей жалко венгра, а потому, что никого на свете она не любит так, как меня.
— Милое, несчастное дитя, — сказал я ей, — любовь твоя безнадежна. Я терпеть не могу женщин, мой ангел, и уже говорил тебе об этом. — Спустив штаны с Карлсона, я продолжал: — Смотри, как должен выглядеть человек, чтобы иметь право на мою благосклонность.
Филогона покраснела, и по щекам ее покатились слезы.
— И как можешь ты любить меня, — спросил я, — после всего, что произошло?
— Да, это было ужасно, но разве сердцу прикажешь? Ах, сударь, даже если вы будете убивать меня, я все равно буду вас любить.
Тем временем к нам незаметно приблизилась та самая печальная женщина и, не подавая виду, что слушает нас, не пропустила ни одного слова.
— Кстати, что ты делала в доме Кальки? — спросил я Филогону. — Покровительства просто так, ни за что, не бывает: наверное, вас связывало что-то другое? Обычно мужчина держит в своем доме молоденькую девушку ради удовлетворения своей похоти.
— Чувства господина Кальки, сударь, — запротестовала Филогона, — были самые чистые, вел он себя безупречно, и вообще он был очень добрым и честным человеком. Лет шестнадцать тому назад, во время путешествия в Швецию, мой покровитель остановился в гостинице и встретил там несчастную и нищую молодую женщину, которую взял с собой в Стокгольм, куда ездил по своим делам. Эта женщина была беременна. Мой покровитель принял в ней участие, остался с ней и дождался, пока она родила. Так на свет появилась я. Кальки увидел, что моя мать не в состоянии растить меня, и попросил отдать ребенка ему. У них с женой не было своих детей, они меня полюбили как родную, и я выросла у них в доме.
— Что стало с твоей матерью? — прервал я, и какое-то странное предчувствие кольнуло мне сердце.
— Не знаю. Она осталась в Швеции. У нее совсем не было денег, кроме тех, что дал ей Кальки…
— И которых хватило совсем ненадолго, — неожиданно послышался негромкий голос рядом с нами, и в ноги нам бросилась та самая женщина, — я — твоя мать, Филогона, я дала тебе жизнь. А ты, Боршан, узнаешь ли несчастную Клотильду Тилсон, которую ты соблазнил в Лондоне, уничтожив всю ее семью, и которую, вместе с неродившимся ребенком, бросил в Швеции, уехав с жестокой женщиной, называвшей себя твоей женой?
— Черт меня побери! — повернулся я к Карлсону, удивленный, но совершенно не тронутый этой проникновенной речью. — Ты не поверишь, но сейчас судьба возвращает мне и мою супругу — кстати, она прелестна, не правда ли? — и очаровательную дочь. Что же ты не рыдаешь от умиления, Карлсон?
— Зато у меня кое-что шевелится между ног, — ответил мой жестокосердный спутник. — И я представляю, каким приятным будет наше путешествие.
Я незаметно подмигнул ему и снова обратился к воспитаннице банкира:
— Значит, ты моя дочь, Филогона! Ну конечно: недаром, увидев тебя в самый первый раз, я испытал такое волнение в чреслах… А вы, мадам, — продолжал я, крепко обнимая за шею свою благословенную жену и едва не задушив ее, — почти совсем не изменились.
Потом поставил их рядом и вскричал:
— Целуйте же меня, мои сладкие, целуйте! Филогона, милая Филогона! Теперь ты видишь, как возвышенны чувства, которые рождает в нас Природа: вчера у меня не было никакого желания обладать тобой, а теперь я сгораю от страсти.
Обеих женщин охватил ужас, но мы с Карлсоном успокоили их и дали понять, что их судьба и жизнь находятся в моих руках. Они смирились; и хотя одна была моей женой, другая — моей дочерью, они больше напоминали рабынь.
Желания мои разыгрались не на шутку, и я не смог сдержаться, В первый момент я бросился полюбоваться величественным видом ягодиц Филогоны, в следующий захотел увидеть, во что превратились прелести Клотильды после стольких лет нищенского существования. Я одновременно приподнял обе юбки, и мои глаза и мои руки несколько минут упивались восхитительным зрелищем; я целовал все, что видел перед собой, я вгрызался зубами, впивался губами в оба отверстия… Карлсон энергично растирал мне член… Все прежние мои мысли куда-то улетучились, едва лишь я прикоснулся к заду своей вновь обретенной дочери; загадочен все-таки и неисповедим промысел Природы: Филогона, будучи приемной дочерью Кальни, оставляла меня холодным, та же Филогона, та же самая, но уже моя родная дочь, обожгла огнем мои чресла. Только мои жестокие желания остались прежними; но прежде они существовали отдельно, сами по себе, а теперь слились с желанием обладать этой прекрасной девушкой, в чем я скоро убедил ее, вонзив свое орудие в ее задний проход. Она испустила жалобный крик, его услышал капитан и, обеспокоенный, прибежал к нам.
— Сударь, — с укоризной сказал он, — я боюсь, что ваше поведение смутит команду; корабль наш невелик и тесен для таких забав. Мы плывем как раз недалеко от совершенно пустынного острова, там живут только летучие мыши, да еще совы, поэтому моряки стараются избегать его. Но там можно прекрасно провести время. Давайте сделаем так: мы подойдем к берегу, матросы поужинают и отдохнут, а вы развлекайтесь, сколько пожелаете.
Я с радостью согласился и заодно рассказал капитану, что несколько минут назад, после долгих лет разлуки, нашел сразу жену и дочь.
— Дочь? — удивился он. — Но вы же сношали ее минуту назад.
— Верно. И не вижу в этом ничего предосудительного.
— Да, сударь, — вздохнул капитан, — вы, французы, правы в том, что лучше самому съесть плоды посаженного тобою дерева, нежели оставить их чужим людям. Что же до этой несчастной, если судьба вернула вам ее, я вас искренне поздравляю. Мы ее давно знаем: она часто плавает с нами; хотя она и бедна, это — честная и порядочная женщина, и любой матрос подтвердит мои слова.
— Я нисколько не сомневаюсь, приятель, — сказал я моряку, — но эта хваленная вами женщина когда-то очень подло поступила со мной, и я не скрываю, — добавил я, опуская в капитанскую ладонь несколько монет, — что собираюсь сойти на берег для того, чтобы отомстить.
— Ну что ж, сударь, храни Бог вашу душу, — кивнул капитан, — поступайте, как знаете, я не буду вмешиваться в ваши личные дела. — Он понизил тон и с дружественным пониманием наклонился ближе ко мне. — Когда вернетесь на судно, можете сказать, что она поскользнулась и свалилась с обрыва в воду…
Восхищенный любезностью собеседника, я рассказал о нашем разговоре Карлсону, потом изложил ему план убийства. В это время судно причалило к берегу.
— Капитан, — крикнул я, высадив на берег семейство, — подождите нас немного.
— К вашим услугам, господин, без вас мы не уплывем. И мы пошли в глубь острова.
— Представляешь, дружище, — говорил я Карлсону, шагая рядом с ним, — какие удовольствия мы получим от этих потаскух! Я уже предвкушаю их, это будет самое сладостное из моих убийств. Взгляни на мой член, — добавил я, останавливаясь, — взгляни, он пенится от ярости… А мне нравится этот остров, Карлсон. Какая здесь тишина! Славные дела совершим мы здесь.
Мы увидели небольшой пологий овраг, осененный со всех сторон ивами и тополями, под которыми расстилался ковер свежей мягкой зелени.
— Вот здесь и остановимся, — скомандовал я. — Погода чудесная, так что раздеваемся все донага. Будем веселиться как дикари.
Потом я похотливо расцеловал Карлсона и сказал:
— Приступай к делу, только запомни: ни одной капли спермы до тех пор, пока наши стервы не отдадут Богу душу.
С этими словами я швырнул обеих женщин на траву и начал содомию с дочерью, жадно разглядывая зад жены, моей Клотильды, который так обожал когда-то и который до сих пор был очень соблазнительным; потом оставил младшую и занялся старшей. Член Карлсона вошел в мои потроха, в тот же миг я забыл о своем обещании и сбросил семя, но во время короткого акта настолько сильно искусал груди дочери, что кровь обильно струилась по ее телу. Потом воткнул неостывший еще член во влагалище Филогоны.
— А ну-ка, — приговаривал я, целуя ягодицы ее матери, — распахни пошире свою куночку и прими семя, которое дало тебе жизнь.
Но через минуту я уже ворвался во влагалище Клотильды, и она приняла очередной мой заряд, пока я жестоко терзал нежные полушария дочери, которые в результате оказались в таком же плачевном состоянии, как и ее груди.
— Не спеши, Карлсон, — заметил я, извлекая свое копье, — тебе еще предстоит содомировать их обеих.
Мой слуга оседлал Клотильду, я, опустившись на колени, начал целовать его яички — уж очень полюбился мне этот чудесный парень! Потом, пока он сбрасывал семя в потроха моей супруги, я целовал его в рот; после короткой передышки через такую же процедуру прошла и моя дочь, только на этот раз, когда Карлсон трудился в анусе несчастной девочки, я содомировал его.
— А теперь пусть наши дамы позабавят нас, — сказал я, когда с плотскими утехами было покончено.
Я поставил Карлсона в середине лужайки и заставил обеих потаскух облизывать каждую часть его тела, включая член, задний проход, промежность и впадины под мышками. Потом попросил его испражниться в колючий куст и приказал женщинам есть его экскременты, отчего они искололи себе лицо. Затем мы схватили их за волосы и головой вперед швырнули в тот же куст, вытащили и швырнули снова; так продолжалось до тех пор, пока они не изрезали себе кожу до самых костей. И все это время наш слух услаждали возбуждающие, раздирающие душу вопли…
— Боже мой! За что такие мучения? — наконец взмолилась Филогона, падая на колени. — Вы называете себя моим отцом, и если это действительно так, докажите это — сжальтесь надо мной. А вы, моя матушка, несчастная матушка, скажите, как получилось, что одной рукой Небеса устроили нашу чудесную встречу, а другой столь жестоко карают нас? Отец! Отец мой, чем я заслужила эту участь! Пощадите меня…
Она все еще продолжала вопить и рыдать, а мы с Карлсоном связали их и что было силы выпороли колючими прутьями. Скоро оба тела являли собой сплошную рану — большего и не требовалось, чтобы мой орган затвердел заново, — и я с восторженным криком припал к телу Филогоны и принялся слизывать горячую кровь. Это моя собственная кровь, повторял я про себя; у меня сладко замирало сердце, и от этой мысли эрекция моя возрастала. Я смаковал этот сладострастный рот, который открывался только за тем, чтобы глотнуть воздуха и молить меня о пощаде; я прижимался жаркими губами к этим глазам, из которых непрестанно лились слезы, вызванные моей яростью; я то и дело набрасывался на зад моей дорогой Клотильды и истязал его снова и снова; потом привлек к себе Карлсона, осыпал его ласками и долго сосал его восхитительный член.
Через некоторое время мы развязали их и поставили на колени; поднятые руки привязали к деревьям, на лодыжки и икры положили тяжелые камни, чтобы они не могли пошевелиться. В таком положении хорошо вырисовывались их вызывающе соблазнительные груди: грудь Филогоны была выше всяческих похвал, да и грудь Клотильды увяла совсем немного и выглядела прекрасно. При этом зрелище мое бешенство достигло апогея. Какое это блаженство — перерезать узы, связывающие нас с другими! Я заставил обеих целовать мне ягодицы, потом, овладев Карлсоном, приподнял эти прекрасные груди и не спеша, одну за другой, отрезал их; потом нанизал кусочки нежной плоти на гибкий прутик и в виде ожерелья повесил женщинам на шею; их тела обливались кровью, и я сбросил на них последние брызги спермы, когда Карлсон прочищал мне задний проход.
— Вот теперь все, — удовлетворенно произнес я. — Оставим их здесь, и дикие звери и птицы за один день покончат с ними. Это лучше, чем если бы мы убили их сразу и лишили возможности мучиться дольше.
Карлсону, обладавшему невероятно жестоким сердцем, не терпелось покончить с этим делом там же, не сходя с места — чтобы насладиться, сказал он, предсмертной агонией этой парочки; но я убедил его, что в моем предложении больше смысла, он сдался, и мы начали прощаться с дамами.
— Если есть Бог на свете, — слабо простонала Клотильда, — пусть он увидит, к чему привел первородный грех. Я виновата в том, что принадлежала этому чудовищу, и признаю свою вину, но скажи, Боже, неужели так жестоко ты должен карать меня?
— Ого! Что я слышу? — повернулся я к Карлсону. — Это, кажется, настоящий бунт против Всевышнего; давай отомстим за Бога, которого мы оба с тобой глубоко уважаем. Обычно за богохульные речи вырывают язык, и справедливость должна восторжествовать немедленно. Пора лишить этих тварей возможности кощунствовать.
Мы силой разжали им зубы и отрезали язык почти по самый корень.
— Раз уж они больше не могут разговаривать, — предложил Карлсон, — какого черта нужны им глаза? Давайте вырвем эти прекрасные очи, которые когда-то бросали вас в дрожь…
Обрадовавшись такому мудрому совету, я немедленно ослепил Филогону, а Карлсон выколол глаза Клотильде.
— Вот теперь все в порядке, но… — я сделал паузу и закончил, — эти суки могут ведь и укусить диких зверей, которые придут полакомиться ими.
Для удаления зубов мы воспользовались камнем и, не желая еще больше калечить свои жертвы, чтобы не сделать их совершенно бесчувственными к предстоящим последним страданиям, пошли обратно. Шагов через сто мы поднялись на невысокий холм, с которого прекрасно просматривалась вся сцена. На лужайке уже собрались всевозможные птицы и звери, кишмя кишевшие на острове, и скоро была видна только темная шевелившаяся масса.
— Посмотри, мой храбрый Карлсон, на этот спектакль! Ты не знаешь, как приятно расправиться таким образом с собственной женой и дочерью. Я жалею, что нет у меня сотни других родственников — ни один не ускользнул бы от меня. Дай-ка мне свой несравненный зад, я позабавлюсь с ним.
Мы еще раз удовлетворили друг друга, в последний раз сбросили сперму и пошли к берегу.
Капитан выслушал нашу выдуманную историю с самым спокойным видом, получил еще несколько цехинов, и на третий день после экспедиции на совиный остров мы высадились в Неаполе.
Мне сразу понравилась эта сказочная страна, и я приобрел вот это поместье, где живу до сих пор; хотя я очень богат, разбойничьи привычки не дают покоя: слишком дороги и приятны они мне, чтобы оставить их; грабежи и убийства сделались моими жизненными потребностями, и я скорее умру, чем откажусь от этих удовольствий. У меня есть небольшая армия; Карлсон — мой лейтенант, это он захватил вас там, на дороге, и он замещал меня, когда я ездил в Париж за сестрой, с которой мечтал соединиться всю жизнь.
Несмотря на свое влияние, могущество и богатство, Клервиль, не задумываясь, бросила все, чтобы связать свою судьбу со мной, ибо она высоко ценит мою приверженность к злодейству. К тому же здесь у нее много больше возможностей удовлетворять свои жестокие страсти, которыми она всегда славилась. Пока она готовилась к отъезду, я три месяца жил в Париже; затем мы вместе вернулись в этот приют преступления и порока. Для того, чтобы по-настоящему скрепить наш союз, по дороге сюда мы поженились в Лионе и теперь надеемся, что никакая сила не разлучит двоих людей, которые так удивительно подходят друг другу и которые, независимо от своих извращенных наклонностей, всегда рады оказать теплый прием под своей крышей друзьям, столь же порочным, как они сами.
— Ну и как, Жюльетга, — спросила Клервиль, когда ее брат закончил свой рассказ, — достоин ли меня такой человек?
— Без сомнения, он самый достойный из всех, кто превыше всех законов ставит личное счастье и не оглядываетесь на чужое мнение.
Началось всеобщее оживление; Боргезе заключила всех присутствующих в объятия, и все бросились целоваться друг с другом. Боршан — отныне будем называть его своим именем — и Сбригани почувствовали влечение друг к другу; Раймонда и Элиза радовались, как дети, столь счастливому завершению приключения, начало которого так встревожило их.
Ликование было в самом разгаре, когда вошедший солдат доложил, что в замок доставили карету с целым семейством и с приличной добычей.
— Отличные новости, — улыбнулся обаятельный братец Клервиль, — надеюсь, эти пленники годятся для сладострастных утех; что же касается денег, они как нельзя кстати, ведь, если вы не против, в скором времени мы все поедем отдыхать в Неаполь на несколько месяцев.
— Мы согласны, — ответила за всех Клервиль, сжимая мою руку.
— В таком случае, вся сегодняшняя добыча, до последнего гроша, пойдет на это путешествие. В этот момент появились пленники.
— Капитан, — начал Карлсон, который возглавлял налет, — сегодня положительно счастливый день: я нашел свою семью. Позвольте представить вам мою жену, — и он указал на очень привлекательную женщину лет тридцати с лишним. — Эти девочки, — продолжал он, держа за руку младшую, тринадцатилетнего возраста, очень симпатичную на вид, и старшую — пятнадцатилетнее создание, при виде Которого Грации высохли бы от зависти, — вылупились из моего яйца. А вот это мой сын. — Карлсон положил руку на плечо шестнадцатилетнего юноши с исключительно красивым лицом. — Расскажу в двух словах предысторию этой встречи. А моя супруга может дополнить мой рассказ. Розина — датчанка; семнадцать лет назад я был в Копенгагене, встретил там ее и женился. Мне было в ту пору восемнадцать лет.
Этот симпатичный парень, которого я назвал Франсиско, — первый плод нашей любви. За ним идет Кристина, последней была Эрнелинда. Вскоре после рождения младшей дочери я оказался в России и в результате политических интриг был сослан р Сибирь, откуда бежал еще до встречи с Боршаном в Тифлисе. И вот сегодня фортуна сделала мне царский подарок. Моя семья со мной. Вы можете делать с ними все, что пожелаете, и я хотел бы доказать капитану, что мне так же, как и ему, плевать на родственные узы.
— Ну что ж, мадам, — обратился Боршан к Розине. — Соблаговолите удовлетворить наше любопытство насчет остального.
— Увы, мой господин, — отвечала прекрасная Розина, — покинутая этим коварным человеком, я, как могла, перебивалась первый год его отсутствия; потом получила неплохое наследство и потратила часть денег на поиски своего мужа, сначала во Франции, а позже — в Италии, где получила обнадеживающие сведения; я надеялась вручить в его руки судьбу наших общих детей, но каково же было мое негодование, когда после многолетних поисков я узнала, что он возглавляет шайку грабителей с большой дороги! О чудовище! Вот каким недостойным ремеслом он занимался, пока я, верная родительскому долгу, из-за его бегства вынуждена была терпеть всевозможные лишения.
— Да, это очень-очень трогательно, — пробормотала Олимпия. — Надеюсь, наш друг Боршан по достоинству оценит такое признание…
— Сударыня, — обратилась Клервиль к несчастной матери, — к сожалению, все, что вы рассказали, не избавит вас от участи всех пленников моего мужа. Скажите, какой суммой вы нас осчастливите?
— Сто тысяч крон, мадам, — смиренно ответила жена Карлсона.
— Сто тысяч крон, — презрительно повторила Клервиль, — мизерная сумма. — Потом повернулась ко мне. — Даже не хватит на то, чтобы оплатить приличное жилище в Неаполе.
— Друг мой, — снова заговорила Розина, обращаясь к своему супругу, — кроме того, я принесла тебе свое сердце и детей, которые ждут отеческой ласки.
— Фи, — хмыкнул лейтенант, — стоит ли говорить о подобных мелочах: такие подарки не стоят и выкуренной трубки.
— А вот я более щедра в оценках, — заметила я Карлсону, к которому я начала проявлять нешуточный интерес. — Не надо забывать об удовольствии, которое доставят нам эти прелестные предметы.
— Скоро увидим, так ли это, — сказал Карлсон, — но пока я уверен только в том, мадам, что самые большие удовольствия можете дать мне вы.
— Правда? — и я с радостью пожала руку лейтенанту.
— Я так считаю, мадам, — сказал он и запечатлел на моих губах страстный поцелуй, выражавший все его чувства, — я так думаю и готов отплатить вам тем же.
— Может быть, мы пообедаем для начала? — предложил капитан.
— Вместе со всей семьей? — спросил капитан.
— Непременно, — вставила мадам Клервиль, — я хочу видеть их рядом с нами, прежде чем они отправятся в другое место.
За считанные минуты слуги накрыли великолепный стол. Сидя рядом, Карлсон сгорал от нетерпения овладеть мною, и, должна признать, что мысли мои также были направлены в эту сторону. Его дети притихли и сидели не шелохнувшись; его жена незаметно плакала и была очаровательна в слезах; остальные много веселились и дурачились.
— Давайте не будем больше томить этих голубков, — кивнул Боршан в нашу с Карлсоном сторону, — они умирают от желания слиться в объятиях.
— Да, — подхватила Боргезе, — но только пусть сделают это на наших глазах.
— Она права, — сказала Клервиль. — Карлсон, собрание разрешает вам покинуть стол и совокупиться с Жюльеттой. Разумеется, в нашем присутствии.
— А что подумают моя жена и дети?
— Плевать, пусть думают, что хотят, — сказала я, хватая Карлсона за рукав и таща его на кушетку. — Даже если здесь соберутся все святые, дорогой, это не помешает нам сношаться.
Достав из его панталон чудовищных размеров инструмент, я сказала Розине:
— Простите, мадам, если я узурпирую наслаждение, которое по праву принадлежит вам, но, разрази меня гром, я так долго хотела вашего мужа, и вот теперь-то, наконец, он славно послужит мне. — Не успела я закончить, как дубина Карлсона вломилась в самую глубину моего чрева.
— Ну, что скажете? — засуетился капитан, сбрасывая с себя панталоны. — Разве я не прав, утверждая, что у моего друга красивейший в мире зад?
И содомит с ходу овладел моим лейтенантом; Клервиль прильнула к моим губам, прижав мне пальцами клитор, а Олимпия вставила мне в заднюю норку три пальца.
— Послушайте, капитан, — крикнул Сбригани, взволнованный этой сценой, — вы не против, если я присоединюсь к вам? Думаю, мой шалун сумеет доставить вам удовольствие.
— Скорее, сударь, скорее, моя задница ждет вас!
Элиза и Раймонда с обеих сторон пришли на помощь Сбригани, а перед капитаном в непристойных позах расположили супругу и троих детей Карлсона. Прошло совсем немного времени — меньше, чем нужно, чтобы произнести эти слова, — и все мы испытали оргазм, после чего пришли к единодушному мнению, что не будем больше расходовать драгоценное семя на ребяческие шалости, и приступили к настоящим забавам. Но прежде позволю себе еще раз представить вам участников драмы.
Итак, нас было двенадцать человек: Боршан, Сбригани, Карлсон, Клервиль, Боргезе и я — это были активные участники; в число предметов наслаждения входили: Элиза, Раймонда, Розина, Франсиско, Эрнелинда и Кристина.
— Гляди-ка, Карлсон, — заметил Боршан, обнажая ягодицы юного Франсиско, — зад, который не уступит твоему, мой друг, и я чувствую, что окажу ему не меньше почестей, чем оказывал твоей заднице.
Он опустился на колени и начал поглаживать, похлопывать и целовать самые прекрасные, самые белые и упругие полушария в мире.
— А я не согласна с таким поворотом дела, — возразила Клервиль, — ведь это большой грех — лишить Карлсона права пробить первую брешь в крепости невинности собственного сына. Пусть его содомирует отец, а в это время мальчик будет сношать меня в зад, а его матушка будет целовать мне вагину. Элиза с Раймондой возьмут плети и будут подгонять их. Жюльетта и Боргезе будут пороть дочерей Карлсона. Что касается Боршана, он может любоваться экзекуцией и сам участвовать в ней, если захочет, пока Сбригани прочищает ему задний проход.
Актеров расставили по местам; юный Франсиско, подгоняемый массивным детородным органом своего отца, исправно содомировал мою подругу, и ее страстные всхлипы подтвердили худшие опасения Розины, которая поняла, что такая жестокая и сластолюбивая женщина не удовлетворится столь невинными забавами. Между тем капитан посчитал, что его участие недостаточно активное, и, не выпуская член Сбригани из своего седалища, развратник грубо схватил младшую дочь Карлсона и без всякой подготовки овладел ею, изрыгая громкие проклятия. Бедняжка в тот же миг лишилась чувств; разъяренный капитан, уже не встретив сопротивления, вломился еще глубже, будто собираясь разорвать девочку пополам. Впрочем, он скоро потерял к ней всякий интерес и взялся за ее сестру; несмотря на то, что ей было уже пятнадцать, она была настолько изящной и хрупкой, что гигантский орган Боршана едва не разворотил ей внутренности. Однако это не остановило разбойника: он напряг все силы и погрузился до самого дна.
— Эй, Карлсон, — с восторгом закричал он, — ты можешь гордиться этими жопками. А их влагалища я оставлю тебе.
Тем временем внутренности Клервиль оросило семя Франсиско, и неистовая моя подруга содрогнулась всем телом, упругим кошачьим движением сбросила своего всадника, извернулась и насадила свою вагину на член мальчика, выполнив этот акробатический трюк с такой ловкостью, что ничуть не потревожила при этом отца, который самозабвенно содомировал своего ошалевшего сына. Наконец Карлсон выдавил из себя сперму, зад Франсиско опустел, и капитан, уставший от женского пола, тут же закупорил его, а я, подхваченная горячей волной сладострастия, упала на колени и жадными поцелуями покрыла ягодицы этого мужественного разбойника, о которых думала весь вечер. Карлсон заметил, что освободились обе его дочери, овладел одной, впившись губами и зубами в задницу второй; его осыпала хлесткими ударами Элиза; Элизу губами и руками ласкала Раймонда, ритмично двигая задом, в котором наслаждался Сбригани. Эта сцена увенчалась новыми излияниями. И вот наконец капитан забрался в мой анус, его сестрица массировала мой клитор, Карлсон, ласкаемый Сбригани, содомировал свою жену, целуя при этом аккуратные ягодицы дочерей, которых держали Элиза и Раймонда; куночки моих служанок также не оставались без внимания; Олимпия пальчиками раскрывала их и целовала по очереди.
— Как прекрасен ваш член, Боршан! — вздыхала я, истаивая от блаженства. — Как сильно я жаждала его!
— И все-таки пусть и другие получат свою долю, — ответил капитан, обхватывая Боргезе за талию. — Извините меня, Жюльетта, но именно этой роскошной заднице я обязан своей эрекцией; с того самого момента, как мы разделись, я неотступно думал о ней. Я исследую ее и тут же вернусь к вам.
Я вздохнула и, оглядевшись по сторонам, увидела, что Франсиско изнывает от безделья; вкусы мои были слишком изощренны для неопытного юноши, и я стала пробовать разные средства. Я сосала ему член, облизывала анус, обхватив его голову своими бедрами; потом он сам изъявил желание совершить со мной содомию, и я повернулась к нему задом, прижавшись влагалищем к лицу Розины; в конце концов новые извержения смирили наши страсти, и капитан заявил, что поскольку мужчины удовлетворены сполна, пора дать вкусить блаженство и дамам.
— Обычно женщинам трудно получить настоящее удовольствие от малолетних детей, — сказал он, — поэтому советую вам призвать на помощь все свое воображение. Начнем с вас, Жюльетта. Карлсон ляжет на софу, вы сядете на его торчащий кол, Клервиль и Боргезе будут ласкать вам клитор и нижние губки; но пусть они вам не завидуют, ибо также получат большое удовольствие, хотя чуть позже. Элиза с Раймондой пусть развлекают нас сладострастными позами. Жертвы должны подходить к вам на четвереньках: вначале верная супруга, которая из дальних стран привезла для нас золото, а для Карлсона — потомство, за нею — ее сынок, следом — обе дочери, и вы будете выносить им приговор, но для начала пытка должна быть мягкой: мы будем развлекаться долго, и пусть их страдания возрастают постепенно. Последний приговор вы увенчаете оргазмом, после чего займемся исполнением.
Присутствующие заняли свои места, и мои опытные в разврате наперсники дождались, пока голова у меня закружится от удовольствия, прежде чем направить ко мне первую жертву. Первой приблизилась Розина; я велела ей подойти ближе, несколько мгновений рассматривала ее тело и, облюбовав груди, объявила, что их надлежит выпороть. За нею подполз Франсиско, и мой выбор пал на его красивые ягодицы, Кристине досталось съесть дерьмо первого среди нас, кому захочется испражниться. А самая юная, Эрнелинда, чей смиренный благообразный вид глубоко тронул меня, заслужила по две пощечины от каждого из нас.
— Вы готовы к оргазму, Жюльетта? — спросил Боршан, которого возбудили сверх всякой меры мои лесбиянки своими бесстыдными упражнениями.
— Ну конечно, черт меня побери! Я держусь из последних сил… Твой фаллос творит чудеса, Карлсон!..
— Итак, первый акт окончен, — удовлетворенно произнес капитан. — Сейчас приговоры приведем в исполнение; следующим судьей будет Боргезе.
По общему решению экзекуцию поручили другой женщине — не той, что выносила приговоры. Первой эта роль выпала Клервиль; она сразу пожелала освободиться от спермы, сброшенной в ее зад, и Кристине пришлось проглотить ее вместе с экскрементами. Вслед за тем блудница с удовольствием отхлестала розгами нежную грудь Розины; с третьего удара из нее брызнула алая кровь, и Клервиль в порыве утонченной жестокости расцеловала кровавые следы порки; с еще большим вдохновением она выпорола бесподобные ягодицы Франсиско.
— Теперь ваша очередь, Боргезе, — сказал капитан и добавил: — Надеюсь, Сбригани понимает, как нам нужна его мощная шпага, и побережет ее.
— Можете убедиться сами, — подал голос Сбригани, извлекая из моего ануса свое несгибаемое оружие и насаживая на него по самый эфес роскошный зад Олимпии, — и не беспокойтесь: я буду извергаться только в случае крайней необходимости.
Боргезе заняла место судьи, я стала экзекутором.
— Не забывайте, — предупредил капитан, — жестокость увеличивается постепенно, смерть должна наступить в последнем акте.
— Смерть?! — ахнула Розина. — О, Господи! Чем я заслужила ее?
— Если бы ты заслуживала смерти, стерва, — заметил Карлсон, продолжая содомировать Боршана, который, казалось, сросся с задом Раймонды и сосредоточенно облизывал отверстие Элизы. — Да, мерзкая тварь, если бы ты ее заслуживала, мы приговорили бы тебя к чему-нибудь другому. Мы все здесь глубоко уважаем порок и испытываем сильнейшее отвращение ко всему, что напоминает добродетель; таковы наши незыблемые принципы, и с твоего позволения, дорогая женушка, мы от них никогда не отступим.
— Довольно разговоров, прошу вас высказаться, Боргезе, — проворчал капитан, всем телом отвечая на ритмичные толчки своего фаворита.
— Розина, — объявила темпераментная Олимпия, — получит от каждого из нас полдюжины уколов шилом; милому Франсиско его отец покусает ягодицы, а все присутствующие дамы — мужской атрибут; затем палач выдаст Кристине двадцать ударов палкой по спине и поломает два пальца на каждой руке Эрнелинды.
Шесть раз глубоко воткнув остро заточенный инструмент в пышную грудь Розины, я передала его друзьям, которые с наслаждением кололи это восхитительное тело, выбирая самые уязвимые места, в чем особенно отличился ее преданный супруг: злодей нанес свои шесть уколов прямо в стенки ее влагалища. Остальное сделала я сама с присущим мне искусством и пылом и вызвала общий оргазм.
— Побольше жестокости, сестра, — напомнил капитан Клервиль, когда княгиня Боргезе уступила ей свое место, — помни цель, к которой мы идем.
— Не бойся, братец, — откликнулась гарпия, — сейчас ты узнаешь свою родную кровь.
На софу лег Карлсон, на его вздыбившийся, как мачта, орган уселась сестра капитана и медленно опустилась, погрузив его целиком в свой необъятный анус; Боргезе и я принялись ласкать и возбуждать ее, и она начала выносить приговоры.
— Я хочу, — сказала она звенящим от возбуждения голосом, — чтобы раскаленным железом прижгли обе груди жены этого содомита, который лежит подо мной; я хочу, — продолжала мегера, закатывая глаза и будто прислушиваясь к движению члена в своих потрохах, — чтобы шесть глубоких ран украсили обольстительные ягодицы юноши, который ожидает приговор, сидя на колу моего брата; я хочу, чтобы поджарили ягодицы Кристины, а в нежную жопку Эрнелинды влили хорошую порцию кипящего масла.
Но в этот момент произошел забавный эпизод: охваченная паникой при мысли о предстоящем клистире, девочка непроизвольно сбросила все, что было в ее кишках, запачкав дерьмом весь пол.
— Разрази меня гром! — взревел Боршан, награждая сильнейшим пинком виновницу, которая едва не вылетела из окна. — За такое оскорбление надо перерезать горло этой мерзавке.
— Но что произошло такого особенного? — заступилась за бедняжку Клервиль. — Это всего-навсего дерьмо, и я знаю, что ты его любишь; чтобы ты сказал, если бы это сделала. Жюльетта? Мои пальцы уже чувствуют, как что-то вылезает из ее задницы, подставляй скорее свой рот.
— Ну знаете, мы начинаем заходить слишком далеко, — проворчал капитан и тем не менее прижался губами к моему заднему проходу и начал смазывать слюной стенки.
Я поднатужилась и облегчилась; вы не поверите, но он сделал то же самое, и прямо в рот Кристине, чью голову он зажал у себя между ног, развратник выдавил обильную порцию, одновременно глотая лакомство, которым угощала его я.
— Ваши забавы до крайности непристойны, — заметила Клервиль за мгновение до того, как шумно испражниться на лицо Франсиско.
— Эй, потаскуха, — окликнул ее брат, — кажется, ты сейчас будешь извергаться, я вижу это по твоим мерзостям.
— Клянусь спермой, — зарычала она, — я хочу кататься по полу и вываляться в дерьме, которым все здесь забрызгала эта маленькая стерва.
— Вы с ума сошли! — воскликнула Олимпия.
— Нет, я просто хочу удовлетворить свои желания, и ничего больше.
Она сделала все, что хотела, и с головы до ног измазанная нечистотами, содрогнулась в неистовом, похожем на припадок, оргазме.
После этого Боргезе приступила к исполнению приговоров.
— Погодите, — сказал капитан, увидев, что Олимпия берет из камина горячую кочергу, чтобы прижать ее к груди Розины, — я должен насладиться этой женщиной, пока вы ее пытаете.
Он совершил акт содомии; Олимпия поставила клеймо.
— Ах ты, лопни мои яйца! — кричал он. — Как приятно сношать человека, который корчится от боли! Несчастен тот, кто прожил всю жизнь и не изведал такого наслаждения! Природа не придумала ничего, что могло бы сравниться с ним.
Обезумевшая от ужаса Эрнелинда, оказавшись в лапах родного отца, который прежде всего прочистил ей задний проход, приняла жуткое наказание, предписанное моей подругой; остальная часть программы была выполнена с такой же точностью и неукоснительностью; все мы испытали оргазм, который, впрочем, не успокоил наши чудовищные страсти.
Карлсон, неистовый и разъяренный, как скандинавский воин — позже он признался мне, что его вдохновила на это моя задница, — устроил настоящую бойню своим детям: он бил, истязал, сношал их без разбору, а мы, трое женщин, хозяек этого страшного бала, ласкали друг друга, наслаждаясь зрелищем, которое напоминало загон для овец, куда ворвался голодный волк.
— Вставай, сука! — эти слова капитана, который в эту минуту содомировал меня и тискал ягодицы Олимпии и Раймонды, были обращены к Розине. — Пришла твоя очередь, мерзкая тварь, теперь ты будешь пытать своих отпрысков. А ты, Карлсон, приставь свой кинжал к сердцу этого ничтожества, и если она посмеет ослушаться, коли ее насмерть.
Розина ахнула и зашлась в рыданиях.
— Держи себя в руках, — посоветовала ей Олимпия, — выражение горя и отчаяния еще больше возбуждает нашу жестокость. Перестань плакать, иначе будет еще хуже.
— Возьми старшую дочь за волосы, — командовал Боршан, — и жди указаний Клервиль, за ней выскажется Боргезе, а слово Жюльетты будет последним.
— Я повелеваю этой жалкой женщине, — сказала моя подруга, — пустить кровь из груди своей дочери.
Розина застыла, будто застигнутая параличом; острие кинжала Карлсона впилось в ее кожу, и она повиновалась.
— Каково ваше желание, Олимпия?
— Пусть она зальет ягодицы дочери расплавленным воском. И снова минутное замешательство и упрямство, снова укол кинжала, и снова повиновалась несчастная Розина.
— Ваше слово, Жюльетта.
— О, я бы хотела, чтобы мать устроила хорошую порку этой девочке, чтобы кровь лилась ручьями.
Вы не представляете себе, с какой неохотой исполнялось мое желание! Вначале удары были совсем слабые и не оставляли даже следов, но кинжал Карлсона сделал свое дело, Розина заработала хлыстом поживее и некоторое время спустя содрала кожу с ягодиц дочери. Еще более жестокие страдания выпали на долю остальных детей. По моему желанию Франсиско содомировал старшую сестру и терзал при этом свою мать; во время этой процедуры Боршан сбросил сперму в мой задний проход.
— Лопни мои глаза, — выругался капитан, извлекая свой орган, все еще твердый и разбухший, — мне надоели детские забавы, не пора ли перейти к делу? Для начала свяжем всех четверых вместе так, чтобы они составили одно целое.
— Хорошо, и что дальше?
— Потом каждый из нас возьмет горячую кочергу и немного поворошит эту кучу падали…
Целый час раздавались истошные вопли, шипела кожа, пахло паленой плотью, затем капитан строго произнес:
— Возьми кинжал, Розина, и всади его в сердце сына, а его пусть поддержит отец.
— Нет, злодей, ни за что! — простонала мать. — Я скорее всажу его в свое сердце… — И она покончила бы с собой, если бы я вовремя не перехватила ее руку.
— Ты подчинишься, гнусная тварь! — взвизгнул Карлсон.
Он схватил запястье жены и сам вонзил лезвие в грудь мальчика. Клервиль, ревнивая Клервиль, жившая только истреблением самцов, увидев, что ее отстранили от истязания юноши, взяла другой нож и нанесла ему раны в тысячу раз более жестокие. Потом Розину разложили на узкой скамье, крепко привязали, и Боршан приказал Эрнелинде вскрыть скальпелем материнский живот. Трясущаяся от страха, сломленная, окровавленная, поддерживаемая только надеждой спасти свою жизнь, подгоняемая Карлсоном, девочка выполнила чудовищный приказ.
— Вот отсюда ты появилась на— свет, — зловеще сказал отец, указывая на зияющую полость, — и сюда же ты сейчас вернешься.
Ее сложили калачиком, перевязали веревками и, едва дышавшую, засунули в чрево, в котором когда-то, давным-давно, она получила жизнь.
— А эту, — кивнул капитан в сторону Кристины, — привяжем к материнской спине. Здорово придумано, не правда ли? — заметил он, когда это было сделано. — Посмотрите, как мало места могут занимать три женщины.
— А Франсиско? — поинтересовалась Клервиль.
— Он твой, — небрежно бросил Боршан. — Отведи его подальше и кончай с ним, как хочешь.
— Пойдем со мной, Жюльетта, — кивнула мне Клервиль, уводя юношу в соседнюю комнату.
Там две обезумевшие от крови вакханки долго истязали несчастного, подвергая самым жестоким и изощренным издевательствам, какие только способно придумать человеческое воображение. Когда мы вернулись в салон, разгоряченные и прекрасные, как никогда, Карлсон и Боршан не удержались и сразу набросились на нас, что вызвало ревнивые протесты Боргезе, которая досадливо заявила, что жертвы еще дышат, поэтому не следует терять драгоценного времени. Поскольку пора было ужинать, все решили продолжить пытки прямо за столом.
— В таком случае, — сказала Олимпия, которой предоставили право выбрать последнюю пытку, тем более, что она не приложила руку к истязанию и умерщвлению Франсиско, — разложим жертвы перед собой на столе. Во-первых, мы полюбуемся состоянием, в каком они уже находятся, а это, смею думать, очень приятно; во-вторых, устроим кровавое пиршество, что достойно увенчает сегодняшнюю оргию.
— Я согласна, — заявила Клервиль, — но перед ужином я хочу совокупиться.
— Но с кем, дорогая? — развела я руками. — Наши рыцари выжаты до последней капли.
— Братец, — обратилась моя ненасытная подруга к капитану, — сделай милость, вызови сюда десяток самых стойких своих солдат, а мы сыграем для них роль шлюх.
Появились солдаты, и мы, не дрогнув перед угрожающе торчавшими перед нами членами, распластались на подушках, разбросанных на полу. Элиза и Раймонда пришли нам на помощь; Сбригани, Боршан и Карлсон принялись содомировать друг друга, и в продолжение четырех долгих часов под сладостные звуки отчаянных стонов наших жертв мы трое яростно совокуплялись почище самых отъявленных потаскух, после чего наши храбрецы удалились, измочаленные и побежденные.
— На что еще годится самец, когда у него больше нет эрекции? — со злобой проговорила Клервиль. — А ну-ка, братец, приведи обратно этих лодырей, и пусть им перережут глотки на наших глазах.
Капитан дал команду, два десятка его телохранителей схватили десятерых недавних наших ублажителей, и пока продолжалась резня, мы — Боргезе, Клервиль и я — продолжали мастурбировать и ласкать друг друга. Потом велели подать нам ужин. Мы восседали, обнаженные, измазанные кровью и спермой, пьяные от похоти, и довели свою дьявольскую жестокость до такой степени, что вместе с пищей поглощали кусочки плоти умирающих женщин, лежавших на столе. Наконец, насытившись по горло убийствами и развратом, мы уснули среди трупов, в лужах вина, дерьма, спермы и остатков человеческого мяса. Я не помню, что было дальше, но, открыв глаза, я увидела, что лежу между двух остывших трупов, уткнувшись носом в задницу Карлсона, а его член все еще покоится, забытый, в задней норке Боргезе. Пошевелившись, я ощутила в своем заду обмякший орган капитана, голова которого покоилась на загаженных ягодицах Раймонды, а Сбригани мирно похрапывал, спрятав голову под мышки Элизы… На столе валялись расчлененные жертвы.
Вот какую картину увидело дневное светило поздним утром следующего дня, и мне показалось, что оно ничуть не оскорблено вчерашними излишествами, напротив, никогда, по-моему, оно не улыбалось так лучезарно со дня творения. Как видите, совершеннейшая неправда, что небо наказывает человеческие пороки, и нелепо думать, будто они его оскорбляют. Нет, друзья мои, оно оказывает благосклонность и негодяям и добронравным людям в одинаковой мере, не разбирая ни тех, ни других.
— Нет, нет, — со страстью говорила я в то утро своим проснувшимся сообщникам, которые умиротворенно и расслабленно слушали меня, — мы никого и ничего не оскорбляем, предаваясь пороку. Может быть, Бога? Но как можно говорить о гневе, если он не существует? Природу? Природе вообще наплевать на наше поведение, — продолжала я, припоминая все постулаты морали и нравственности, на которых была воспитана. — Человек ни в чем не зависит от Природы; он даже не является ее сыном, он всего лишь пена на ее поверхности, отброс ее деятельности. Он подчиняется тому же закону, который управляет минеральной, растительной и животной материей, и когда он занимается воспроизводством в согласии с присущими его породе законами, он ни в коей мере не служит Природе и в еще меньшей степени исполняет ее желания. Разрушение намного выгоднее нашей великой матери, ибо возвращает ей права, которых ее лишила наша способность к размножению. Иными словами, наши злодейства угодны ей, друзья мои, а наши добродетели бросают ей вызов; таким образом, жестокие преступления — вот что отвечает ее самым страстным желаниям, поэтому тот, кто хочет верно служить ей, должен разрушать и крушить все на своем пути, должен уничтожить саму возможность воспроизводства во всех трех упомянутых мною царствах, которое только мешает Природе творить и созидать. Да, Клервиль, я была маленькой неразумной дурочкой, когда мы с тобой расстались, я была тогда слепой поклонницей Природы; но с тех пор я узнала и впитала в себя многое такое, что освободило меня от ее власти и подвинуло к простым законам естественных царств. Я поняла, что надо быть величайшим идиотом, чтобы пренебрегать страстями, которые являются движущими, живительными силами нашего существования; и остаться глухим к их зову так же невозможно, как невозможно родиться заново. Эти страсти настолько неотъемлемы от нас, настолько необходимы для функционирования нашего организма, что от их удовлетворения зависит наша жизнь. Знай, милая моя Клервиль, — при этом я с жаром прижала —ее руку к своей груди, — что я сделалась безропотной рабой своих страстей! Я готова принести им в жертву все, что угодно, какими бы отвратительными они ни были! Если, как гласит предрассудок, существовало бы нечто святое и неприкосновенное, я нашла бы еще большее наслаждение в том, чтобы бросить его под ноги моим страстям; острое предвкушение этого запретного удовольствия стало бы мощным толчком к действию, и рука моя не дрогнула бы перед самым чудовищным преступлением[97].
Тогда и случилось событие, которое лишний раз показало, подтвердив мои аргументы, что фортуна неизменно и постоянно осыпает милостями великих преступников.
Не успели мы остыть от ночных ужасов, как головорезы Боршана вернулись в замок с богатой добычей в виде шести тяжело груженных повозок с золотом, которое Венецианская республика посылала в дар императору. Этот бесценный груз сопровождала только сотня вооруженных людей, и в горном ущелье, в Тироле, их атаковали двести всадников нашего капитана и после недолгой схватки захватили в плен вместе с повозками.
— Этого богатства мне хватит до конца жизни, — заявил удачливый брат Клервиль. — И обратите внимание, в какой момент выпала нам эта необыкновенная удача. Нам, запятнавшим себя убийством женщин и детей, содомией, проституцией и другими всевозможными преступлениями и непристойностями, небо посылает такие сокровища! Неужели еще можно сомневаться в том, что Природа вознаграждает преступников! После этого я с еще большим рвением буду творить зло, последствия которого настолько благодатны. Прежде чем считать добычу, Карлсон, возьми себе сто тысяч крон — это знак моей благодарности за твое мужество и целеустремленность, которые ты проявил этой ночью, и за то, что предоставил актеров для великолепного спектакля.
Благодарный Карлсон, низко поклонившись, почтительно поцеловал колени своего атамана.
— Я не хочу скрывать от вас, прекрасные дамы, — обратился к нам Боршан, — что влюблен в этого юношу, влюблен страстно, а любовь надо доказывать деньгами. Признаться, сначала я думал, что рано или поздно это наваждение пройдет и чувство мое потускнеет, но все случилось иначе: чем больше я проливал сперму вместе с этим мальчиком, тем сильнее привязывался к нему. Тысячу извинений, милые дамы, десять тысяч извинений, но ни с одной из вас ничего подобного я не испытывал ни разу.
В логове Боршана мы провели еще несколько дней, потом, заметив наше желание уехать, он обратился к нам с такими словами:
— Я собирался вместе с вами побывать в Неаполе и с удовольствием думал об этом, но поскольку намерен в скором времени поставить точку на моей нынешней карьере, я вынужден больше думать о делах, нежели об удовольствиях. Моя сестра поедет с вами; я дам вам восемьсот тысяч франков, этих денег хватит, чтобы несколько месяцев роскошно пожить в этом благородном городе. Вы снимете подходящий дом и будете выдавать себя за трех сестер — кстати, в вашем облике, не говоря уже о ваших принципах, очень много общего. Сбригани, как и прежде, будет заниматься вашими финансовыми делами, пока вы наслаждаетесь греховными соблазнами, которые в изобилии предлагает этот веселый город. Элиза и Раймонда будут вашими камеристками. А я навещу вас, когда будет возможность; пока же развлекайтесь и не забывайте меня в вихре наслаждений.
С тем мы уехали из замка. Не скрою, мне было очень жаль расставаться с Карлсоном: в гостях у Боршана я получала огромное наслаждение от этого симпатичного парня, обладателя превосходного члена, и знала, что будет не так-то просто отвыкнуть от него. Разумеется, мои чувства не имели ничего общего с любовью — я никогда не молилась этому божеству; просто мой ненасытный половой инстинкт требовал утоления, и никто не подходил для этого лучше, чем Карлсон. Кроме того, необходимость скрывать наши отношения от глаза Боршана, очень ревнивого и дорожившего своим лейтенантом, придавала моим удовольствиям неизъяснимую пикантность, так что наше прощание сопровождалось бурными излияниями спермы.
Приехав в Неаполь, мы арендовали великолепный особняк на набережной Кьянджа и, выдав себя за сестер, как советовал капитан, устроились с поистине королевским размахом. Целый месяц мы потратили на то, чтобы тщательно изучить мораль и образ жизни этой наполовину испанской нации, ее правительство, политику, искусство, ее отношения с другими народами Европы. После столь глубоких исследовании, мы сочли себя готовыми выйти в свет. Очень скоро наша слава, как женщин легкого поведения, распространилась по всему городу. Сам король выразил желание познакомиться с нами; что же касается его супруги, эта злобная женщина отнеслась к нам неблагосклонно. Достойная сестрица той шлюхи, что вышла замуж за Людовика VI, эта сварливая принцесса, по примеру остальных членов Австрийского царствующего дома, покорила сердце мужа для того лишь, чтобы властвовать над ним политически: не менее честолюбивая, чем Мария-Антуанетта, она думала не о супруге, а о троне. Фердинанд, недалекий и туповатый, словом, настоящий король, воображал, будто обрел в жене верного друга, между тем как нашел в ее лице шпионку и опасную соперницу, которая, будучи такой же стервой, как и ее сестра, унижала и грабила неаполитанцев, заботясь только о выгоде Габбурского рода.
Вскоре после первого визита в королевский дворец я получила записку от его величества, изложенную приблизительно таким витиеватым слогом:
«В прошлый раз перед Парисом предстали трое: Юнона, Паллада и Венера; Парис сделал свой выбор и предназначил яблоко вам. Приходите за ним завтра в Портичи, я буду один. Ваш отказ разочарует меня жестоко и не сделает вам чести. Итак, я жду вас».
Такое лаконичное и категоричное послание заслуживало столь же прямолинейного ответа, и я ограничилась обещанием быть вовремя. Когда посланец ушел, я поспешила сообщить добрую весть своим сестрицам. Мы с самого начала договорились изгнать малейшую тень подозрения из наших отношений, трезво смотреть на человеческие глупости, смеяться над ними и извлекать из них пользу, поэтому Олимпия и Клервиль посоветовали мне не упускать такого случая. Вырядившись, как самая настоящая богиня, достойная яблока, я вскочила в карету, запряженную шестеркой лошадей, которая за несколько минут домчала меня до ворот королевского замка, известного тем, что он построен на руинах Геракланума. Меня с таинственным видом провели по мрачным апартаментам, и я оказалась в будуаре, где в небрежной позе отдыхал король.
— Конечно, мой выбор вызвал бурю ревности? — поинтересовался этот дурак, говоривший по-французски с ужасным плебейским акцентом.
— Нет, сир, — отвечала я, — мои сестры одобрили ваш выбор, так же, как и я сама, и ничуть не огорчились тем, что не им оказана столь высокая честь.
— Клянусь короной, это очень странный ответ, — и Фердинанд уставился на меня с удивлением.
— Я понимаю, что надо льстить королям, чтобы угодить им, но я вижу в них обычных людей и не говорю им ничего, кроме правды.
— Но если эта правда неприятна?
— Вы полагаете, что короли не достойны слышать ее? Но почему, по какому праву надо оберегать их от голой правды? Потому что им так хочется?
— Просто она пугает их больше, нежели других.
— Ах вот как! В таком случае пусть ведут себя достойно и отбросят свою гордыню, которая заставляет их закабалять людей; тогда любовь к истине придет на смену страху.
— Однако, мадам, подобные речи…
— Они удивляют вас, Фердинанд, я вижу это. Вы, конечно, думали, что, ошалев от счастья, я приползу к вам на четвереньках, что буду пресмыкаться перед вами. Но знайте, я — француженка, и мой пол и моя национальность внушают мне отвращение к таким обычаям. Если я и согласилась на встречу, о которой вы просили, Фердинанд, так потому лишь, что считаю себя более способной, чем кто-либо другой, открыть вам глаза на ваши собственные интересы. Посему забудьте на время о фривольных удовольствиях, которые вы обыкновенно получаете от женщин, и выслушайте меня. Я хорошо знаю вас, еще лучше знаю ваше королевство и могу говорить с вами так, как никогда не осмелится ни один из ваших придворных.
Король потерял дар речи от изумления и весь обратился в слух.
— Друг мой, позвольте мне обойтись без этих ничего не значащих эпитетов и титулов, которые свидетельствуют лишь о пренебрежении к тому, кто их принимает, и о бесстыдной низости того, кто их произносит; итак, друг мой, я очень хорошо изучила вашу нацию и не нашла в ней того духа, который зовется национальным гением. Я думаю, мне удалось обнаружить причину столь удручающего положения. Ваш народ утратил свои корни; постоянные беды, злоключения и сменявшие друг друга иностранные завоеватели сделали его робким, безвольным и равнодушным, приучили к рабству, которое выдавило из него всю энергию и изменило его до неузнаваемости. Эта нация так долго искала освободителя и всякий раз, благодаря невероятной слепоте, находила очередного властителя. Вот великий урок для любого народа, стремящегося разорвать свои цепи: пусть на примере неаполитанцев все увидят, что путь к свободе — не в том, чтобы умолять деспотов, но в том, чтобы сбросить с трона тех, кто на нем восседает. Сколько чужестранных армий, сколько тиранов видели на своей земле неаполитанцы, но сами при этом оставались безвольными и нерешительными. И вот вместо доброго гения неаполитанцев путешественник видит их монарха. Кстати, имейте в виду, Фердинанд, что недостатки, которые я нахожу в вашей нации, относятся в большей мере к вам лично. Скажу еще одну вещь, которая, возможно, удивит вас: я считаю одной из главных причин бедности вашего народа выгодное положение страны и ее богатую природу; будь почва здесь менее плодородная, а климат более суровый, неаполитанцам пришлось бы проявить смекалку и предприимчивость, чтобы ответить на вызов враждебных природных сил. Вот почему эта прекрасная страна населена изнеженными людьми, которые пользуются только географическими выгодами.
Приехав в ваши благодатные края, я вместо королевства увидела вот этот город-болото, которое высасывает здоровье из нации и делает ее бедной. Знаете, что я увидела в вашей столице? Бросающееся в глаза показное великолепие и потрясающую нищету и безделье. С одной стороны, знать, которая живет в королевской роскоши, с другой — граждане, живущие хуже рабов. И повсюду вопиющее неравенство, которое хуже всякой отравы и которое невозможно искоренить, так как сам политический порядок построен на глубокой пропасти между классами. Куда ни кинешь взгляд, видишь людей, владеющих целыми провинциями, и нищих, не имеющих ни акра; между этими полюсами пустота, в результате все люди разобщены. Если бы, по крайней мере, богачи заслуживали уважение, но, увы, они вызывают во мне только жалость; они выставляют себя напоказ, не имея для этого никаких оснований; это — гордецы, гордящиеся своей неотесанностью, это — тираны без всякой культуры, щеголи без всякого вкуса, развратники, не имеющие никакого понятия об утонченности. На мой взгляд, все они напоминают ваш Везувий — множество красот, перед которыми хочется отшатнуться в ужасе. Все их способы выделиться сводятся к тому, чтобы подкармливать монастыри и содержать актрис, лошадей, лакеев и гончих псов.
Когда я узнала о том, что ваш народ отказался подчиниться трибуналу Инквизиции, я была приятно удивлена: хоть что-то они смогли сделать путного и полезного. Кстати, ваше духовенство обвиняют в том, что оно накопило огромные богатства. Но мне кажется, не стоит их осуждать за это: их жадность — под стать жадности властителей народа и до некоторой степени выравнивает чаши весов, разница заключается лишь в том, что последние швыряют деньги налево и направо, а первые складывают их в сундуки. Зато, когда придет время прибрать к рукам сокровища королевства, будет известно, где их искать[98].
Итак, познакомившись поближе с вашей нацией, я увидела, что она состоит только из трех сословий, и все три либо совершенно бесполезны, либо обречены на нищету; народ, естественно, принадлежит к самому низшему, а первые два образуют священники и придворные. Один из главных недостатков, от которых страдает ваша маленькая империя, друг мой, состоит в том, что существует лишь одна власть, подчиняющая себе все остальное: король — это и есть государство, а министр — его правительство. В результате отсутствует дух соперничества, если не считать стремления к показному величию, тон которому задает сам монарх и его двор; ну скажите, что может быть пагубнее для другой страны?
Хотя Природа благоволит к вашим подданным, они живут в страшной нужде. Но не по своей лени, а по причине вашей политики, которая держит людей в зависимости и преграждает им путь к богатству; таким образом, от их болезней нет лекарств, и политическая система находится не в лучшем положении, чем гражданское правительство, ибо черпает силу в собственной слабости. Вы боитесь, Фердинанд, что люди узнают правду, ту правду, которую я говорю вам в лицо, поэтому вы изгоняете искусства и таланты из своего королевства. Вы страшитесь проницательности гения, поэтому поощряете невежество. Вы кормите народ опиумом, чтобы, одурманенный, он не чувствовал своих бед, виновником которых являетесь вы сами. Вот почему там, где вы царствуете, нет заведений, которые могли бы дать отечеству великих людей; знания не вознаграждаются, а коль скоро в мудрости нет ни чести, ни выгоды, никто не стремится к ней.
Я изучила ваши гражданские законы; они не плохие, но совершенно бессильные, следовательно, остаются только на бумаге. И что же мы видим в результате? Люди предпочитают прозябать в тени этих невыгодных установлений, нежели требовать их реформы, потому что боятся — и не без основания, — что реформа принесет еще большие беды, и все остается по-прежнему из года в год. Вернее, все идет вкривь и вкось; в государственной карьере привлекательности не более, чем в искусствах, стало быть, никто не стремится к общественной деятельности, а в качестве утешения или компенсации служат роскошь, фривольность, развлечения. Вот и получается, что вкус к тривиальным вещам заменяет стремление к великим делам, и время, которое следовало бы употребить на эти дела, растрачивается на пустяки, поэтому рано или поздно, как это не раз бывало, вы покоритесь любому врагу, который даст себе труд завоевать вас.
Перед лицом такой вероятности вашему государству необходим флот для защиты. Я видела в стране немало солдат, но не видела ни одного военного корабля. При такой беззаботности, при такой непростительной апатии, вам никогда не сделаться морской державой, хотя у вас есть все возможности и права для этого, а поскольку ваши сухопутные войска невелики и не возмещают отсутствие флота, страна ваша остается беззащитной. Соседи смеются над вами, и если у них случится революция, вы немедленно лишитесь своего титула. Вот так вы и живете в страхе перед всеми, даже перед Ватиканом.
Какой же смысл, дорогой Фердинанд, править народом таким безобразным образом? Неужели вы полагаете, что монарх, будь он даже деспотом, может быть счастлив, если его народ живет плохо? Где ваши экономические принципы и вообще есть ли они в вашем государстве? Я искала их и наверху, и внизу, но ничего подобного не нашла. Может быть, вы поддерживаете сельское хозяйство? Или способствуете росту населения? Или поощряете торговлю? Или, в конце концов, помогаете искусствам? Отнюдь; но мало того — вы даже действуете в противоположном направлении. Чего же вы добиваетесь? Хотите, чтобы ваша чахлая монархия исчезла окончательно, чтобы сами вы превратились в ничтожество среди европейских монархов? Если так, падение ваше не за горами.
Позвольте теперь описать ваш город, так сказать, изнутри. Я не встречала здесь тех простых достоинств, которые обыкновенно составляют краеугольный камень любого общества. Знакомства поддерживаются из снобизма, дружба является привычкой, брак определяется материальным интересом; главным пороком неаполитанцев является тщеславие, унаследованное от испанцев, под чьей пятой они так долго жили, коль скоро гордыня — врожденный недостаток вашей нации. Жители предпочитают избегать тесного общения из страха, что под снятой маской явится отвратительное лицо. Ваша аристократия, невежественная и глупая, как, впрочем, везде и всюду, доводит всеобщий беспорядок до абсурда, слепо веря в адвокатов, в это унылое и вредное племя, разжиревшее до того, что в стране практически больше не существует правосудия. То немногое, что еще осталось, стоит больших денег, и среди множества стран, в которых я побывала, пожалуй, нет ни одной, где расходуется больше ума на то, чтобы выгородить виновного, нежели на то, чтобы оправдать невинного.
Я ожидала, что при вашем дворе найду хоть что-то, напоминающеевоспитанность и галантность, но и здесь нет ничего, кроме мужланов или круглых дураков. Устав от пороков монархов, я, приехав сюда, надеялась встретить древние доблести и достоинства, а вместо этого увидела только плоды распущенности, которые можно встретить во многих королевствах Европы. Каждый человек в вашей стране старается показаться более значительным, чем он есть на самом деле, но поскольку ни один не обладает качествами, требуемыми для получения богатства, их заменяет мошенничество; бесчестье укоренилось настолько глубоко, настолько вошло в вашу плоть и кровь, что иностранцы не хотят доверять народу, который не доверяет даже самому себе.
Познакомившись с вашей знатью, я обратила взгляд на простых людей. И опять нашла их, всех без исключения, неуклюжими, глупыми, праздными, вороватыми, кровожадными, нахальными и лишенными начисто достоинств, которые хоть немного могли бы уравновесить эти пороки.
Теперь позвольте мне сложить вместе две половинки ч картины и посмотреть на ваше общество в целом. Вижу я прежде всего беспорядок в экономике; граждане не имеют самого необходимого для жизни, которую растрачивают на бесполезную деятельность; человек служит развлечением или предметом насмешек другого; нужда рядится в вызывающе богатые одежды: часто человек выезжает в собственном экипаже, а в доме у него нечего есть. Страсть неаполитанцев к роскоши доходит до того, что в стремлении заиметь карету и челядь трое из четверых вполне обеспеченных людей стараются не выдавать дочерей замуж, и это я наблюдала во всех сословиях. К чему же это приводит? Население сокращается в прямой пропорции с увеличением роскоши, государство понемногу хиреет, наводя на себя лоск такими пагубными средствами.
Особенно безрассудство в тратах выражается в ваших свадьбах и смотринах. В первом случае происходит грабеж приданого несчастной невесты ради того, чтобы на один день украсить ее как павлина; во втором нелепая церемония обходится так дорого, что после нее от приданого часто ничего не остается, и девушка не может найти себе мужа.
Но самое интересное, Фердинанд, в том, что вы богаты несмотря на бедность своих подданных. И были бы еще богаче, если бы ваши предшественники не распродали государство по кусочкам. Страна, у которой есть общие коммерческие интересы с соседями, сможет пережить ненастные дни, но народ, который берет у всех подряд и никому ничего не дает, народ, который вместо того, чтобы торговать, стоит с протянутой рукой перед всей Европой, непременно станет нищим. В этом вся беда вашей нации, дорогой мой принц: другие страны, где развита промышленность, заставляют вас платить за свои товары, а вам нечего предложить взамен.
Ваши искусства отражают, как в зеркале, напыщенность вашего народа. Ни один город на земле не сравнится с вашим по количеству балаганных украшений; Неаполь разряжен в мишуру и блестки так же, как и его жители. Медицина, хирургия, поэзия, астрономия находятся здесь на средневековом уровне, хотя танцоры ваши великолепны, и нигде не встретишь таких смешных паяцев, как у вас. В других краях люди пускаются во все тяжкие, чтобы разбогатеть, неаполитанец же лезет из кожи вон, чтобы выглядеть богатым: он не стремится получить состояние, а старается убедить других в том, что оно у него есть. Потому-то в вашей стране так много людей, которые отказывают себе в самом необходимом ради того, чтобы иметь лишнее и ненужное. Скупость царит на самых пышных обедах; кулинарная утонченность никому неизвестна; что хорошего у вас едят, кроме ваших макарон? Да ничего: ваши соотечественники абсолютно не разбираются в сладострастном искусстве разжигать страсти через посредство изысканной кухни. Все у вас подчинено нелепому удовольствию иметь красивый экипаж и одеть слуг в дорогие ливреи; вот так бережливость предков соединилась с помпой и роскошью нынешних времен. Ваши женщины, высокомерные и грязные, капризные и сварливые, не имеют ни вкуса, ни стиля .и не умеют разговаривать. В другом климате их предприимчивость, хотя и пагубная для души, по крайней мере могла бы усовершенствовать их ум, а ваши мужчины не в состоянии использовать даже это их достоинство; одним словом, в вашем обществе сконцентрировано множество пороков и удручающе мало достоинств.
Однако буду справедливой и отмечу кое-что хорошее в вашем народе. Прежде всего, в нем есть изначальная доброта; неаполитанец темпераментен, вспыльчив и резок, но его дурное настроение мимолетно, и сердце его быстро забывает обиды и смягчается. Почти все совершаемые здесь преступления — скорее плоды первого безумного порыва, нежели преднамеренности, и тот факт, что неаполитанцы прекрасно обходятся без полиции, говорит о их незлобливости. Они любят вас, Фердинанд, так докажите, что их любовь взаимна, принесите эту большую жертву. Кристина, королева Швеции, отказалась от короны из любви к философии, выбросьте же и вы свой скипетр, откажитесь от власти, которая есть зло и которая обогащает только вас. Помните, что в нынешнем мире короли ничего не значат, а массы простых людей значат все. Предоставьте этому народу возможность починить и заново оснастить корабль, который далеко не уплывет, пока вы стоите у руля; сделайте из своего королевства республику: я хорошо изучила ваших подданных и знаю, что в той же мере, в какой этот город порождает плохих рабов, он способен дать хороших граждан. Если вы освободите его энергию, сняв с народа цепи, вы совершите разом два достойнейших поступка: одним тираном в Европе будет меньше и одним великим народом больше.
Когда я закончила, Фердинанд, слушавший меня с величайшим вниманием, спросил, все ли француженки так рассудительны в политике.
— Нет, — ответила я, — и это очень жаль; большинство лучше понимают в рюшках и оборках, чем в государственном устройстве; они плачут, когда их угнетают, и делаются нахальными, получив свободу. Что до меня, фривольность — не мой порок; правда, не могу сказать того же о распутстве… Я жить без него не могу. Но плотские наслаждения не ослепляют меня до такой степени, чтобы я не могла рассуждать о нуждах народов. В сильных душах факел страстей зажигают и Минерва и Венера; когда в моем сердце пылает огонь последней, я сношаюсь не хуже вашей свояченицы[99]; освещаемая лучами первой, я мыслю как Гоббс и Монтескье. А вот скажите мне, так ли уж трудно управлять королевством? На мой взгляд, нет ничего проще, чем обеспечить благосостояние народа, чтобы он не завидовал вам; весь секрет в том, что люди перестают быть равнодушными и сторонними наблюдателями, когда становятся счастливыми; я давно бы сделала так, будь на то моя воля и имей я глупость взять на себя управление нацией. Но помните, друг мой, я не от деспотизма отговариваю вас — я слишком хорошо знакома с его прелестями, — я просто советую вам избавиться от всего, что угрожает или мешает вашему деспотизму, и вы примете мой совет, если хотите остаться на троне. Сделайте всякого чувствующего человека довольным, если желаете себе покоя, ибо, когда толпа испытывает недовольство, Фердинанд, она не замедлит испортить удовольствие и властителю.
— Каким же, интересно, образом сделать это?
— Учредите самую широкую свободу мысли, вероисповедания и поведения. Уберите все моральные запреты: мужчина, испытывающий эрекцию, хочет действовать так же свободно, как кот или пес. Если, как это принято во Франции, вы покажете ему алтарь, на котором он должен излить свою похоть, если избавите его от глупой морали, он отплатит вам добром. А все цепи, выкованные сухими педантами и священниками, — это и ваши цепи тоже, и может статься, что вы пойдете в них на виселицу, так как ваши прежние жертвы могут отомстить вам[100].
— Выходит, по вашему мнению, правитель не должен иметь никаких моральных устоев?
— Никаких, кроме тех, что идут от Природы. Человеческое существо непременно будет несчастным, если вы заставите его подчиняться иным законам. Тот, кто пострадал от обиды, должен иметь свободу самому получить удовлетворение, и он сделает это лучше всякого закона, ибо на карту поставлен его собственный интерес; кроме того, ваших законов легко избежать, но редко уходит от возмездия тот, кому мстит обиженный.
— По правде говоря, все это не по мне, — со вздохом признался венценосный простак. — Я вкушаю плотские наслаждения, я ем макароны, приготовленные плохими поварами, я строю дома без всяких архитекторов. Я собираю старинные медальоны без советов антикваров, играю в бильярд не лучше лакея, муштрую своих кадетов как простой фельдфебель; но я не рассуждаю о политике, религии, этике или государственном устройстве, так как ничего в них не понимаю.
— Но как же живет ваше королевство?
— О, оно живет само по себе. Неужели вы считаете, что король должен быть непременно мудрецом?
— Разумеется, нет, и вы тому доказательство, — ответила я. — Но это меня не убеждает в том, что властитель людей может обойтись без разума и философии; я уверена, что без этих качеств монарх в один прекрасный день увидит, что его подданные взялись за оружие и восстали против своего глупого господина. И это случится очень скоро, если только вы не приложите все силы, чтобы не допустить этого.
— У меня, между прочим, есть и пушки, и крепости.
— А кто стоит за ними?
— Мой народ.
— Когда он устанет от вас, он повернет и пушки, и ружья против вашего дворца, захватит ваши крепости и низвергнет вас.
— Вы меня пугаете, мадам! Что же мне делать? — с нескрываемой иронией спросил Фердинанд.
— Я уже сказала вам, берите пример с опытного наездника: вместо того, чтобы тянуть за поводья, когда лошадь рвется вскачь, он мягко ослабляет их и дает ей свободу. Природа, разбросав людей по всему земному шару, дала им всем достаточно ума, чтобы заботиться о себе, и только в минуту гнева внушила им мысль о том, чтобы они посадили себе на шею королей. Король для политического организма — то же самое, что доктор для физического: вы приглашаете его, если заболели, но когда здоровье восстановлено, его следует выпроводить, иначе болезнь будет длиться до конца вашей жизни, ибо под предлогом лечения доктор останется на вашем содержании до могилы[101].
— Ваши рассуждения очень сильны, Жюльетта, и они мне нравятся, но… признаться, вы внушаете мне страх, потому что вы умнее меня.
— Тогда тем более вам следует поверить моим словам. Ну да ладно, сир, коль скоро моя мудрость пугает вас, оставим этот разговор и перейдем к приятным вещам. Так что вы желаете?
— Говорят, у вас самое красивое в мире тело, Жюльетта, и я хотел бы увидеть его. Возможно, не таким языком я должен говорить, если учесть ваши аристократические манеры. Но я не обращаю внимания на условности, дорогая. Я навел справки о вас и о ваших сестрах и знаю, что несмотря на ваше огромное богатство вы, вне всякого сомнения, отъявленные шлюхи все трое.
— Ваши сведения не совсем точны, мой повелитель, — с живостью заметила я, — ваши шпионы ничем не отличаются от ваших министров: они также воруют у вас деньги и ничего не делают. Словом, вы ошибаетесь, но это не важно. Со своей стороны я не расположена играть роль весталки. Просто надо договориться о терминологии. Во всяком случае, ваша победа надо мной будет ничуть не труднее, чем она была для вашего шурина, герцога Тосканского. Теперь послушайте меня. Хотя вы заблуждаетесь, считая нас шлюхами, и мы не такие на самом деле, абсолютно достоверно, что по порочности и развращенности нам нет равных, и вы, если пожелаете, получите нас всех троих.
— Вот это другое дело, — сказал король, — я с великим удовольствием развлекусь со всем семейством сразу.
— Хорошо, вы получите это удовольствие, и взамен мы просим немного: вы оплачиваете наши расходы в Неаполе в течение предстоящих шести месяцев, вы платите наши долги, если они вдруг у нас появятся, и гарантируете нам полную безнаказанность несмотря на любые наши шалости.
— Шалости? — удивился Фердинанд. — Что это за шалости?
— Я имею в виду насилие в самых разных и подчас невообразимых формах; мы с сестрами не останавливаемся ни перед чем, там где речь идет о преступлениях; мы совершаем их в свое удовольствие и не хотим, чтобы нас за это наказывали.
— Согласен, — сказал Фердинанд, — только постарайтесь, чтобы это не слишком бросалось в глаза и чтобы вашими мишенями не сделались ни я, ни мое правительство.
— Нет, нет, — успокоила я его, — это нас не привлекает. Мы оставляем власть в покое, хороша она или плоха, и предоставляем самим подданным решать вопросы со своими королями.
— Прекрасно, — кивнул мой собеседник, — давайте обсудим наши удовольствия.
— Вы уже сказали, что хотите насладиться и моими сестрами.
— Да, но начнем с вас. — И, проводив меня в соседнюю комнату, неаполитанец указал на женщину лет двадцати восьми, почти обнаженную, лежавшую на кушетке в алькове с зеркальными стенами. — Вам придется, Жюльетта, удовлетворить не только мои страсти, но и страсти этой дамы.
— Кто она такая?
— Моя супруга.
— Ах, это вы, Шарлотта, — сказала я. — Я много слышала о вас: говорят, вы такая же блудница, как ваши сестры, но платите больше. Поглядим, однако, так ли это на самом деле.
— Если вы не хотите со мной ссориться, — вмешался недовольный Фердинанд, — вы должны с надлежащим уважением относиться к королеве.
— Пусть скажет свои желания, и я употреблю все средства удовлетворить их.
Тогда Шарлотта Лотарингская, обхватив меня за шею, тысячью поцелуев дала мне понять, что я ей понравилась и что она предвкушает обещанные наслаждения. Все условности были отброшены в сторону, и Фердинанд сам раздел нас обеих. Потом появился паж-подросток, очаровательный, как херувим, и король снял одежду и с него. Мы с Шарлоттой, улегшись на кушетку, начали ласкать друг друга, а Фердинанд, не спуская с нас глаз, страстно целовал пажа в губы и щекотал ему задний проход.
Да, друзья мои, эта Шарлотта была необыкновенной женщиной! Само бесстыдство свило себе гнездо во влагалище этой венценосной потаскухи; она крепко прижималась ко мне всем телом и неистово терлась своим клитором о мой лобок; одним пальцем она мастурбировала мне анус, а ее язычок, глубоко проникнув мне в рот, жадно слизывал мою слюну; блудницу словно пожирал ненасытный огонь, и вожделение сочилось из всех ее пор. Немного позже я переменила позу: обхватила ее голову бедрами, прижалась губами к ее влагалищу, и мы долго, исступленно сосали друг друга. С каким восторгом она возвращала мне то, что я выливала в ее рот! Моя вагина заполнила его спермой, и я сама, тая от блаженства, глотала ее поминутно извергавшиеся соки. Когда мы выжали из себя всю сперму до последней капли, она потребовала помочиться ей в рот, я попросила ее сделать то же самое, и мы высосали всю жидкость друг из друга.
Шарлотта была красавицей; у нее была необыкновенно белая кожа, высокие и твердые груди, упругие и атласные ягодицы, а бедра отличались изысканными пропорциями; было очевидно, что она многоопытна в самых разных плотских утехах, но ее тело оставалось по-девичьи свежим, и оба отверстия были по-девичьи узкими и трепетными[102].
— Ах, любовь моя, — заговорила я, очарованная ее прелестями, — не желаете ли обменяться более ощутимыми ласками?
— Тогда вам понадобится вот это. — И Фердинанд протянул нам пару искусственных фаллосов. Вооружившись этими орудиями, мы принялись энергично массировать друг друга. В какой-то момент мой зад оказался прямо перед лицом короля, который вначале гладил его нежно и благоговейно, затем осыпал жаркими поцелуями.
— Прошу вас оставаться в таком положении, — сказал он мне несколько минут спустя, — я намерен совершить с вами содомию, пока вы сношаете мою жену. Эй, Зерби, помоги мне.
Эта сцена продолжалась еще несколько минут, после чего король поменял нас местами и овладел своей женой, которая в это время продолжала скоблить мое влагалище. Потом он заставил юношу содомировать ее, а я облизывала ей вагину, и в конце концов он сбросил семя в задний проход своего пажа, который как раз наставлял ему рога.
После непродолжительного отдыха, посвященного взаимным нежным поцелуям и ласкам, мы возобновили свои занятия. Фердинанд вторгся в мой зад, прильнув губами к заднему проходу Зерби, заставил мальчика испражняться себе в рот, а жену попросил пороть себя; минуту спустя он оставил меня, взял розги и довольно ощутимо выпорол нас всех троих; вслед за тем сама королева обрабатывала розгами мои ягодицы и бедра, и я поняла, что флагелляция была в числе ее излюбленных страстей — она не успокоилась, пока не увидела кровь; потом она сосала член пажа и яростно тискала мои ягодицы, пока супруг сношал ее в зад. Еще через некоторое время мы окружили Фердинанда: я взяла в рот его член, жена сократировала его и щекотала ему яички, паж, оседлав его грудь, прижимался анусом к губам его величества, который завершил эту процедуру в невероятном возбуждении.
— Не понимаю, почему мы медлим и не свернем шею этому юному нахалу, — вдруг сказал он, хватая за горло пажа, который жалобно заскулил и завращал глазами.
— Вздерните его, — подала голос королева.
— Радость моя, — воскликнула я, целуя очаровательную Шарлотту, — так вы тоже любите жестокие забавы? Если это так, я вас обожаю еще больше. Вы, конечно, слышали о милой шутке китайского императора, когда он кормил своих золотых рыбок гениталиями детей своих рабов?
— Разумеется. И я с удовольствием сделала бы то же самое. Давайте, Фердинанд, покажем, на что мы способны. Эта женщина восхитительна, в ней есть ум, характер и воображение; я уверена, что она разделяет наши вкусы. Вы, друг мой, будете палачом Зерби, а мы вспомним, что истребление живого существа — самый сильный возбудитель для плотских услад. Повесьте Зерби, дорогой супруг, повесьте немедленно! Жюльетта будет ласкать меня, пока я наслаждаюсь этим зрелищем.
Все произошло очень быстро: Фердинанд повесил пажа с таким искусством и с такой ловкостью, что мальчик испустил дух еще до того, как мы приступили к мастурбации.
— Увы, — вздохнула Шарлотта, — мне никогда не везет: он умер, а я не успела приготовиться. Ну да ладно, спустите его на пол, Фердинанд, и подержите его руку — я хочу, чтобы она приласкала мне вагину.
— Нет, — возразил король, — этим займется Жюльетта, а я буду содомировать труп; говорят, это ни с чем не сравнимое ощущение, и я хочу испытать его. О, какое блаженство! — завопил он, вломившись в еще теплую задницу. — Не зря утверждают, что слаще этого нет ничего на свете. Какая хватка у мертвого ануса!
Между тем жуткая сцена продолжалась; Зерби, конечно, не вернулся к жизни, но его палачи едва не скончались от удовольствия. Последнее извержение Шарлотты произошло таким образом: она распласталась на холодевшем теле пажа, супруг целовал ей клитор, а меня она заставила облегчиться себе в рот. В виде вознаграждения за услуги я получила четыре тысячи унций, и мы расстались, пообещав друг другу в скором времени встретиться в более многочисленной компании.
Вернувшись домой, я рассказала сестрам о странных вкусах его величества короля Сицилии[103].
— Чудесно, — заметила Клервиль, — когда такие страсти встречаются у тех, кого Природа выделила среди прочих умом, богатством или властью.
— Но это же вполне объяснимо, — сказала Олимпия, которую мы называли только по имени, чтобы не скомпрометировать ее славную фамилию, — более того, нет ничего неестественного в том, что самые изысканные формы наслаждения отличают людей, которые обладают даром исключительной проницательности или стоят выше других благодаря милостям фортуны, сделавшей их деспотами. Человек высокого интеллекта, обладающий властью или богатством, наверное, не может наслаждаться так, как это делают простые смертные. Если он захочет сделать свои удовольствия более утонченными, он неизбежно придет к убийству, ибо убийство — высшая степень удовольствия: его диктует сладострастие, убийство — это часть эротики, одна из прихотей эротического сознания. Человеческое существо достигает последней стадии пароксизма в плотских утехах только через приступ ярости; человек мечет громы и молнии, изрыгает ругательства, теряет всякое чувство реальности и меры, теряет над собой контроль и в это критическое мгновение обнаруживает все признаки брутальности; еще один шаг — и он становится варваром, следующий шаг — и он делается убийцей; чем больше в нем ума, тем изощреннее его мысли и поступки. И все-таки одно препятствие сдерживает его: он либо боится заплатить слишком большую цену за свое удовольствие, либо опасается закона; избавьте его от этих глупых страхов посредством золота или власти, и вы толкнете его в мир преступлений, так как безнаказанность успокоит его, и ничто не остановит человека, если помимо богатого воображения он обладает неограниченными средствами.
— Тогда, — сказала я подругам, — мы трое находимся в завидном положении: у нас есть огромные богатства, и Фердинанд гарантировал нам абсолютную безнаказанность.
— Черт возьми! — воскликнула Клервиль. — Как воспламеняет меня эта сладостная уверенность! — С этими словами шлюха задрала свои юбки, расставила ноги, раскрыла пальцами нижние губки и продемонстрировала нам пунцовое, наполненное жаждой и ожиданием влагалище, которое, казалось, бросает вызов всем мужским органам Неаполя.
— Я слышала, в этом краю водятся великолепные копьеносцы, — продолжала она, — пусть Сбригани позаботится, чтобы мы не пропустили ни одного.
— Я еще вчера обо всем договорился, — заявил с гордостью наш услужливый спутник. — Заплатил нескольким поставщикам, и теперь каждое утро в вашем распоряжении будут две дюжины симпатичных молодцев в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти; я сам буду проверять их, и если, несмотря на мои строгие требования, вам попадутся негодные экземпляры, мы их тут же отбракуем…
— Какие размеры ты заказал? — поинтересовалась Клервиль, которую уже вовсю ласкала Раймонда.
— Вы не увидите ни одного меньше пятнадцати сантиметров в окружности и двадцати в длину.
— Постыдитесь, Сбригани! Такие размеры, может быть, и сойдут для Парижа, но здесь, в Неаполе, где растут чудовищные члены… Что до меня, я ни за что не соглашусь на меньшее, чем двадцать сантиметров в обхвате и тридцать в длину.
— Мы тоже, — в один голос заявили мы с Олимпией. — Пусть их будет меньше, но чтобы они были лучше…
— О чем вы говорите? — разволновалась Клервиль. — Я не вижу причин уменьшать их число. Напротив, кроме качества я требую количество. Поэтому, Сбригани, я прошу тебя доставлять нам каждое утро тридцать мужчин с размерами, о которых я уже говорила. Это будет по десять на каждую. Скажем, мы совокупимся с каждым по три раза — большего мне и не надо, хотя любая из нас, прежде чем выпить утреннюю чашечку шоколада, в состоянии загнать десятерых скакунов. С тобой разговаривает женщина, которой легкая утренняя разминка не помешает совершить в течение дня множество непристойностей; в самом деле, ведь только хорошенькая каждодневная плотская встряска помогает поддерживать нужное похотливое состояние, а для чего еще созданы мы, как не для плотских утех?
Вместе с этими последними словами возбужденная до предела блудница изверглась в объятиях Раймонды.
— Пока ваши указания будут выполнены, — сказал Сбригани, — посмотрите, может быть, эти лакеи устроят вас; мне кажется, их размеры вам подойдут.
Тут же появились шестеро хорошо оснащенных громил ростом около ста восьмидесяти сантиметров.
— Клянусь своей куночкой, — проговорила Клервиль, чьи юбки все еще были задраны до груди, — это то, что нужно! Дайте мне пощупать их. — Но ни одна из этих дубин не вмещалась в обе ее ладони. — Да, милые подруги, здесь есть, чем поживиться. Выбирайте сами, а я оставляю себе вот эту парочку.
— Одну минуту, — вмешался Сбригани. — Позвольте мне упорядочить ваши удовольствия: здесь нужна спокойная, уверенная рука, а вы все ошалели от похоти.
— Он прав, совершенно прав, — согласилась Клервиль, тем не менее поспешно сбрасывая с себя одежду, — пусть он возьмет на себя всю организацию, а я тем временем подготовлюсь.
— Начнем с вас, Клервиль, — сказал Сбригани, — вы, кажется, больше всех торопитесь.
— Еще раз ты прав, — подхватила наша сестрица. — Не знаю, что за воздух в этом городе, но я никогда не чувствовала себя такой распутной, как здесь.
— Он насыщен частичками азота, серы и битума, — заметила я с ученым видом, — поэтому так возбуждает нервную систему и производит такое необычное волнение в душе и теле. Я тоже почувствовала, что здесь, в Неаполе, веду себя более жестоко.
— Хотя я более, чем вы, привычна к этому воздуху, — вставила Олимпия, — потому что Неаполь и мой родной город находятся недалеко друг от друга, тем не менее меня также не на шутку волнует эта атмосфера.
— Тогда будем дышать побольше, — улыбнулся Сбригани. — А теперь, уважаемые шлюхи, приступайте к делу и рассчитывайте на мою помощь. Для начала хочу предложить вам такой вариант: начинает, как я уже сказал, Клервиль; но хотя она уже и так сгорает от желания, мы разожжем его еще сильнее. Ты, Жюльетта, возьмешь этот прекрасный член, который выбрала твоя подруга, и потрешь его о ее нижние губки и клитор, только пока не вставляй внутрь. Вы, Олимпия, будете нежно щекотать вход во влагалище нашей пациентки — раздразните, распалите его как следует, приведите его в ярость, а когда ее глаза загорятся от гнева, мы удовлетворим ее; она должна лежать в объятиях одного из этих юных сеньоров: одной рукой он сможет массировать ей заднюю норку, другой — ее соски и одновременно целовать ее в губы. Чтобы еще больше возбудить нашу подругу, мы вложим ей в руки по одному члену: один она вставит в вагину Раймонды, другой — Элизы; а двое оставшихся будут сношать вас обеих на глазах Клервиль. Вот тогда ее душа будет довольна.
Действительно, пять минут спустя блудницу было уже не узнать: на ее губах пузырилась пена, сквозь сжатые зубы вырывались невнятные проклятия и глухие стоны, и видя, что дальнейшее промедление невозможно, все шестеро лакеев в продолжение часа, один за другим, покрывали ее как кобылицу, и она едва не испустила дух от удовольствия. Как только член выходил из влагалища нашей подруги, мы с Олимпией завладевали им, а в это время Раймонда и Элиза неустанно ласкали, пороли, щекотали, облизывали нас. Сбригани умело дирижировал этим оркестром, и мы извергались как полевые орудия. В ход пошли все изощренные виды разврата, все мыслимые способы; но больше всего нам понравилось принимать три мужских органа одновременно: два во влагалище, один в анус. Немногие женщины знают, какое это доставляет наслаждение, когда под рукой есть опытные копьеносцы; кроме того, я трижды испытала всеобщий натиск. Это происходило так: я ложилась спиной на одного из мужчин, который содомировал меня, Элиза, опустившись надо мной на четвереньки, предоставляла мне лизать ее маленькую несравненную вагину, сверху ее содомировал другой лакей, он же массировал мне клитор, а Раймонда языком ласкала ему задний проход. По обе стороны от меня лежали Олимпия и Клервиль, я вводила в их анусы по одному члену, а обе они сосали фаллосы, принадлежавшие пятому и шестому лакеям. Все шестеро по восемь раз сбросили сперму, да и невозможно было отказать им после столь тяжелых трудов.
Приблизительно через неделю после этого приключения курьер доставил нам приглашение от Фердинанда, который всех троих требовал к себе во дворец в Портичи. На сей раз король желал устроить спектакль, еще более впечатляющий, чем предыдущий. Нас провели в роскошно украшенные апартаменты, где стояла прохлада, особенно приятная после уличной духоты. Шарлотта, неотразимая, как Флора, ожидала нас в обществе принца Ла Ричча, смазливого хлыща двадцати четырех лет, который был посвящен в интимные развлечения королевской четы. В дальнем конце салона, где должно было происходить празднество, в почтительной позе стояли четверо прелестных детей — две девочки десяти и одиннадцати лет и два мальчика чуть постарше, одетые в костюмы, наподобие тех, в какие обряжали свои жертвы древние греки. Благородная и величественная фигура Клервиль, классически правильные черты ее лица, несмотря на то, что она была уже не первой молодости, сластолюбивый блеск в ее глазах — все это произвело большое впечатление на неаполитанскую королеву.
— Удивительно красивая дама, — вслух признала она.
И как это всегда случается с женщинами нашего сорта, которых от панегириков до ласк отделяет один шаг, обе блудницы скоро заключили друг друга в объятия. Ла Ричча привлек к себе Олимпию, а я стала фавориткой короля.
— Прежде чем начать совместные утехи, — предложил Фердинанд, — мы разобьемся на пары — собственно говоря, мы уже сделали свой выбор, — уединимся в отдельных будуарах, а после приватной беседы объединимся снова.
Пример подала Шарлотта: в сопровождении Клервиль и одной из девочек она закрылась в своем будуаре. Ла Ричча выбрал одного мальчика и исчез вместе с Олимпией; Фердинанду достались две жертвы обоего пола, и мы вчетвером удалились в отдельную комнату. И вот здесь я во всем блеске и размахе увидела грубое, неуклюжее распутство неаполитанца. Однако точно так же, как редкие солнечные лучи пробивают тяжелые облака, согревая человеческие сердца, так сквозь толщу неуклюжести, отличавшей этого коронованного мужлана, просочились, мало-помалу, признаки изысканного сластолюбия.
После недолгих жестоких развлечений в отдельных будуарах мы вновь собрались все вместе в просторном салоне, где, подогревая воображение друг друга рассказами о своих недавних отвратительных поступках, снова погрузились в океан похоти и вволю насладились всем, что может родиться в мозгу таких распутных злодеев. Только физическое истощение положило конец нашим безумствам, и мы распрощались с королевской четой.
Возвратившись, мы нашли Сбригани израненным, лежавшим в постели. Он утром зашел в кофейню и случайно услышал оскорбления в наш адрес: один француз громогласно утверждал, что прекрасно знает, кто мы такие, и назвал нас шлюхами. Хотя, по правде говоря, трудно было выразиться точнее, Сбригани, движимый чувством преданности, храбро встал на нашу защиту, и неосторожный болтун получил два хороших удара шпагой в живот.
Мы перевязали его раны, и разговор естественным образом перешел на тему дуэли.
— Чистейшее сумасшествие, — начала Клервиль, — рисковать своей жизнью в одиночном бою с человеком, который оскорбил нас. Если этот субъект, — продолжала наша подруга, попросив позволения временно встать на точку зрения противоположного пола, чьи обязанности она могла при необходимости исполнять с большим успехом, — так вот, если этот субъект проявил ко мне явное неуважение, неужели я должен оказать ему честь и считать его достойным своим противником? Почему должен я поставить себя в положение, из которого, если к оскорблению добавится телесная рана, могу выйти изувеченным или вообще могу не выйти живым. В конце концов это я должен получить удовлетворение, так что же для этого мне надо подвергнуть опасности свою жизнь? Если же я поступлю по-другому, скажем, собираясь драться с обидчиком — а драться я обязан в любом случае, — я прикрою свою грудь кольчугой, обезопасив себя и вынудив противника только защищаться и отказаться от надежды еще раз поразить меня, так вот, если я изберу такую тактику, меня назовут подлецом и трусом: выходит, по этой логике я должен наплевать на здравый смысл и подставить себя под удар?
Поэтому я предлагаю: пусть обидчик приходит к месту дуэли голым, а оскорбленная сторона облачится в железные доспехи — этого требует разум и законы здравого смысла. Агрессор непременно должен находиться в невыгодном положении, ибо своим поступком, согласно всем существующим обычаям, он заслужил наказание от руки того, кого оскорбил; следовательно, в такой ситуации пресловутый кодекс чести надо изменить и предписать, если уж так необходима дуэль, чтобы обидчик был лишен возможности еще раз нанести вам ущерб и заботился бы только о самозащите. В самом деле, по какому праву я должен подвергаться нападению второй раз? В этом вопросе наши обычаи жестоки и несправедливы, они делают нас посмешищем большинства народов земли, которые достаточно умны, чтобы понять, что коль скоро вы вынуждены мстить за себя, вам надо делать это, не подвергая свою жизнь опасности.
— В этом наши взгляды совпадают, — сказала я, — дуэль и мне кажется смешным и абсурдным занятием, но я хотела бы добавить кое-что к тому, что вы сказали. Я нахожу глупым, когда человек рискует своей жизнью из-за оскорбления; в таких случаях разум и Природа диктуют нам единственное средство: убить врага, не давая ему шансов убить вас, в этом и будет заключаться ваше удовлетворение. Наши предки были много мудрее нас и поручали драться вместо себя другим; наемники за определенную плату выходили на бой и решали исход ссоры, то есть кто был сильнее, тот и оказывался прав; до крайней мере, при этом исключалась несправедливость и необходимость рисковать собой; хотя и в этом обычае много нелепого и абсурдного, он, конечно же, в тысячу раз предпочтительнее, чем нынешний. Здесь есть еще один унизительный момент: профессиональных бойцов, которые выходили драться за других, считали презренными и низкими существами, и сегодня мы занимаем их место; подумать только — мы рискуем навлечь на себя позор, если отказываемся играть роль этих наемников! Сколько же здесь непоследовательности и вздора! Обратившись к истокам дуэли, мы видим, что те бойцы были просто-напросто наемными убийцами, каких и сегодня можно встретить в Испании и Италии; обиженный платил им за то, что они избавляли его от недруга; 'позже, чтобы как-то смягчить этот вид убийства, обвиняемому разрешили защищаться, драться с нанятым убийцей, затем позволили нанимать другого убийцу и посылать его в бой вместо себя. Вот какой была дуэль в ее младенческие, годы, а ее колыбелью был разумный закон, позволяющий любому человеку мстить своему врагу. В наше время этот хороший обычай уступил место кодексу дуэльной чести невероятной глупости, которая до неузнаваемости искажает древний обычай и оскорбляет здравый смысл. Поэтому не следует человеку, у которого есть враг и есть хоть капелька ума, становиться на равную ногу с тем, кто, оскорбив его, тем самым унизил себя. Если оскорбленный человек непременно должен драться, ну что ж — честь есть честь, но заранее примите меры, чтобы он снова не оказался в роли побежденного, и уж если он желает сам свести счеты с негодяем, дайте ему право использовать наемных убийц, что, по словам Мольера, — самое надежное средство решить спор. Что касается людей, которые примешивают сюда вопрос чести, я нахожу их не менее смешными, чем тех, кто воображает, будто их жены — самые добродетельные на свете: и то и другое — варварские предрассудки и даже не заслуживают хладнокровного обсуждения. Честь есть химера, подкармливаемая определенными человеческими обычаями и условностями, которые всегда опирались на абсурд; если правда, что человек приобретает честь и славу, убивая врагов своей страны, значит, он не может обесчестить себя, когда уничтожает своих соотечественников, ибо никогда одинаковые дела не влекут за собой противоположные следствия: если я поступаю праведно, когда мщу за обиды, причиненные моему народу, еще справедливее я поступаю, когда расплачиваюсь за оскорбления, причиненные лично мне. Государство, которое постоянно держит несколько сотен тысяч наемных убийц для своих целей, никоим образом — ни естественным, ни узаконенным — не может наказать меня, когда я, следуя его примеру, нанимаю парочку головорезов, чтобы отомстить своим обидчикам за конкретные пакости; в конце концов обиды, причиненные нации, никогда не затрагивают отдельных людей, между тем, как те, что испытал я, касаются меня непосредственно, а это очень большая разница. Но попробуйте сказать эти слова вслух, и общество немедленно заклеймит такого человека, назовет его подлым трусом, и хорошую репутацию, завоеванную долгими годами жизни, за три минуты отберет кучка ничтожных молокососов, непроходимых и не имеющих чувства юмора идиотов, которых несколько жеманниц, достойных того, чтобы их публично отшлепали на улице, убедили в том, что нет ничего благороднее, чем рисковать своей жизнью на дуэли:
— Я абсолютно согласна с вами обеими, — заговорила Олимпия, — и надеюсь, вы не принимаете меня за одну из тех умственно неполноценных истеричек, чье мнение о мужчине зависит от его готовности из-за какого-нибудь пустяка встать на угол дуэльной площадки и строить из себя презренного гладиатора. Я презираю таких бравых и воинственных идиотов. Воинственностью можно восхищаться в мужлане или в солдате, годных только на то, чтобы целыми днями ходить с окровавленной физиономией. Но чтобы человек с положением и средствами… чтобы он оставил свой уют, свои любимые занятия и вручил свою жизнь в руки громиле, не имеющему иных талантов, кроме как резать глотки людям, который оскорбил его. Поистине достоин презрения человек, принимающий вызов на дуэль. Вот именно, презрения: существует что-то низкое в том, чтобы предоставлять другим право распорядиться вашей жизнью и рисковать, ради минутной прихоти, всеми талантами и милостями, которыми одарила вас Природа. Пора оставить эту сомнительную честь бродячим рыцарям прошлых веков: не для того рождается одаренный человек, чтобы превращаться в вульгарного гладиатора, а для того, чтобы оценить и поощрять искусства, наслаждаться ими, служить отечеству, когда придет срок, и только ради отечества проливать кровь, которая течет в его жилах. Когда такой человек имеет врага, стоящего ниже его, он может его просто убить, и Природа не дала нам иного средства избавиться от опасной обузы; если его оскорбил равный ему, пусть оба предстанут перед снисходительным судом, предъявят каждый свои претензии, и суд решит их спор: между приличными людьми не возникает разногласий, которые нельзя устранить полюбовно; неправый должен уступить — таков закон. Но кровь… проливать кровь из-за неосторожного замечания, ревности, шутки, упрека или даже из-за ссоры — это чистейший анахронизм. Дуэль не существовала до тех пор, пока кодекс чести не заменил принципы мести; только когда люди стали цивилизованными, дуэль была принята обществом. Природа и не думала вкладывать в человеческое сердце желание мстить с риском для собственной жизни, так как нет ничего мудрого и естественного в том, чтобы подставлять себя второму удару по той лишь причине, что вы получили первый. Однако очень справедливо и разумно смыть оскорбление кровью обидчика, не рискуя пролить собственную, если обидчик ниже вас, или добиться мирного решения, если он равен вам по положению. И не стоит слушать женщин; они ждут от мужчины не храбрости, а случая потешить свою гордыню и иметь возможность рассказывать направо и налево, что, мол, такой-то субъект дрался на дуэли ради их прелестей. Законы не в состоянии искоренить этот гнусный обычай, ибо закон порождает недовольство, противодействие и обиду. Только всеобщее осмеяние может похоронить его. Все женщины должны закрыть дверь перед дуэлянтом, должны пренебрегать им, высмеивать его, чтобы на него показывали пальцем и говорили: «Вот идет глупец, низкий и малодушный глупец; он взял на себя мерзкую роль наемного головореза, вообразив, будто неосторожные слова, которые уносит ветер и которые забываются минуту спустя, стоят человеческой жизни, что дается один раз. Бегите от него — он сумасшедший».
— Олимпия права, — сказала Клервиль, — этот презренный предрассудок можно истребить только таким путем. Кое-кто может возразить, что воинская доблесть исчезнет в сердце мужчины, если это случится. Ну что ж, вполне возможно, но я утверждаю, что доблесть — это достоинство дураков и не имеет никакой ценности: я не встречала ни одного умного среди храбрых людей. Цезарь был великим человеком — никто в этом не сомневается, — но боялся собственной тени; Фридрих Прусский имел разум и многие таланты, но у него тряслись поджилки, когда наступало время идти в бой. Словом, все известные мужи были трусами; даже римляне почитали страх и воздвигали ему алтари. Страх — часть Природы, он порождается извечной заботой о личной безопасности, то есть чувством самосохранения; ни одно чувство не заложено так глубоко в нашей душе той первопричиной, которая всем нам дала жизнь. Осуждать человека за то, что он боится опасности, — то же самое, что ненавидеть его за любовь к жизни. Со своей стороны я хочу заявить, что всегда питала и буду питать глубочайшее уважение к тому, кто страшится смерти, ибо такой человек обладает умом, воображением и способностью наслаждаться. В тот день, когда весь Париж клеймил позором знаменитого Ла Люцерна за то, что он исподтишка убил своего соперника, я захотела отдаться ему; я мало встречала столь приятных мужчин, и, пожалуй, ни один из них не отличался таким высокоорганизованным умом.
— Недаром говорится, — вставила я, — что чем выше человек поднимается над предрассудком, тем он делается умнее; тот же, кто заперт в клетке своих моральных принципов, всегда бесплодных и нелепых, останется таким же скучным, как и его максимы; нам, с нашим воображением, нечего делать в обществе такого моралиста.
Через несколько дней здоровье Сбригани заметно поправилось, и Клервиль сообщила мне:
— Он сегодня уже совокупился со мной. Я только что щупала его пульс и уверяю тебя, что наш друг в добром здравии; лучший признак здоровья — торчащий член, и я до сих пор вся мокрая от его спермы… Кстати, скажи мне, Жюльетта, — странным тоном продолжала эта непостижимая женщина, — правда ли, что ты сильно привязана к этому человеку?
— Он оказал мне большие услуги.
— Он только исполнял свой долг и получал за это деньги. Кажется, твоя душа начинает открываться для могучего чувства благодарности?
— Нисколько, клянусь честью.
— Ну хорошо, поживем — увидим. Я хочу сказать, что не нравится мне этот Сбригани; более того — я ему не доверяю. Когда-нибудь этот человек ограбит нас.
— Скажи прямо, что он тебе надоел, потому что доставил тебе большое удовольствие в постели, ведь ты терпеть не можешь мужчину после того, как он кончил в твоем влагалище.
— Этот субъект всегда сношал меня только в зад, вот взгляни — из меня до сих пор вытекают его соки.
— К чему же все-таки ты клонишь, дорогая?
— К тому, что пора избавиться от этого нахала.
— Ты забыла, что он из-за нас смотрел в лицо смерти?
— Ни о чем я не забыла, и это еще одна причина, чтобы я презирала его, так как такой поступок говорит о его глупости.
— И все же, что ты собираешься с ним сделать?
— Завтра он примет последнюю ложечку лекарства, а послезавтра мы его похороним.
— А у тебя что-нибудь осталось из тех замечательных снадобий, которые мы когда-то купили у мадам Дюран?
— Чуточку того, чуточку другого… И я очень хочу, чтобы твой Сбригани попробовал их.
— Ах, Клервиль, с годами ты не исправляться, ты, видимо, всегда останешься отъявленной ведьмой. Но что скажет сестрица Олимпия?
— Пусть говорит, что хочет. Если меня подмывает совершить преступление, в моем сердце нет заботы о репутации.
Я согласилась; да и могла ли я остаться равнодушной к злодейству? Настолько дорого мне все, что несет на себе его печать, что я, не раздумывая, припадаю к нему, как к живительному источнику. Итак, я использовала этого итальянца — скорее из нужды, нежели из привязанности. Клервиль обещала взять на себя все повседневные заботы, которыми занимался он, и на этом полезность Сбригани была исчерпана: я дала согласие на его уничтожение. Олимпия также не возражала, и на следующий день, выпив ад из рук Клервиль, Сбригани отправился в ад сообщать демонам о том, что дух зла, скрывающийся в теле живой женщины, в тысячу раз опаснее, чем тот, которым священники и поэты населили Тартар. Завершив эту операцию, мы отправились осматривать окрестности Неаполя.
Нигде в Европе Природа не выражает себя с такой мощью и в таком великолепии, как под Неаполем; эта роскошь резко отличается от унылой меланхолической красоты Ломбардской долины, которая вызывает в душе какое-то оцепенение. Напротив, все здесь приводит вас в смятение: вулканы и другие катаклизмы вечно преступной Природы постоянно тревожат человеческий дух, делая его способным на великие дела и на бурные страсти.
— Все это мы, — сказала я подругам, окидывая взглядом окружающий пейзаж, — а добродетельные люди похожи на те плоские равнины Пьемонта, которые удручают взор скучным однообразием. Если хорошенько рассмотреть эту необыкновенную местность, можно подумать, что когда-то в далеком прошлом она представляла собой один огромный вулкан, ибо куда ни шагнешь, всюду видишь здесь следы грандиозной катастрофы. Даже Природа нередко предается безумствам, так как же нам не брать с нее пример! Мы ступаем прямо по сольфатаре[104], которая есть убедительное доказательство моих слов.
По извилистой дороге, с обеих сторон окруженной живописными, беспрерывно меняющимися пейзажами, мы дошли до Поццуоли[105], откуда хорошо виден Низида, маленький очаровательный островок, куда удалился Брут после того, как убил Цезаря. Это было бы самое лучшее место для наших излюбленных забав; там, наверное, можно было чувствовать себя словно на самом краю света и творить все, что захочешь, отгородившись от нескромных взоров непроницаемой зеленой стеной, ведь ничто так не требуется воображению, ничто так не вдохновляет его, как таинственная тишина и уединение. Немного дальше, за бухтой, можно было различить два мыса, Сорренто и Масса, — загадочные развалины, остатки благородных построек, а за ними — цветущие холмы, навевающие негу и истому.
Поццуоли, куда мы вернулись пообедать, ничем не выдает былого своего величия, но остается одним из красивейших мест во всем Неаполитанском королевстве. Однако невежественные жители городка даже не подозревают о своем счастье, а леность делает их еще грубее и нахальнее.
Когда мы подошли к гостинице, нас окружила целая толпа жаждущих показать нам местные достопримечательности.
— Вот что, дети, — сказала Олимпия, закрывая дверь, после того, как дюжина молодых и здоровых мошенников протолкалась гурьбой в наши комнаты, — мы отберем только тех, у кого есть кое-что между ног. Показывайте свои сокровища, а мы поглядим.
Мы бесцеремонно спускали с них штаны, щупали, взвешивали на ладони их атрибуты; шестеро показались нам достойными участвовать в утехах, но только один — смешной увалень, одетый в лохмотья, чей левиафан невероятной толщины торчал сантиметров на тридцать, — удостоился чести быть нашим проводником после того, как удовлетворил нас всех троих подряд. Мы назвали его Рафаэль.
Первым делом он повел нас в храм Сераписа[106], впечатляющие руины которого свидетельствуют о том, что это было некогда великолепное и грандиозное сооружение. Мы осмотрели соседние достопримечательности и во всем увидели бесспорное свидетельство величия и вкуса древних греков и римлян, которые, ярким светом осветив мир на краткий миг, погасли и исчезли, как исчезнут и нынешние завоеватели и повелители народов и умов.
Нашим глазам предстали остатки монумента гордыне и суеверию. Трасилл[107] предсказал, что Калигула не наденет пурпурную императорскую тогу, пока не перейдет из Байи[108] в Путеоли по мосту. Будущий император приказал расставить, вплотную друг к другу, множество кораблей на расстоянии двух лиг и прошел по ним во главе своей армии. Конечно, это было сумасбродство, но сумасбродство великого человека; а злодейство Калигулы, ставшее эпохой в истории, указывает на его необузданный темперамент и величие души.
От моста Калигулы Рафаэль повел нас в Кум и неподалеку от развалин этого города показал нам место, где стоял дом, принадлежавший Лукуллу[109]. Мы долго молча смотрели на руины и размышляли об этом славном жизнелюбце.
— Его уже нет… еще немного — еще несколько месяцев, несколько лет — уйдем и мы; ножницы судьбы не щадят никого — ни богача, ни бедняка, ни доброго человека, ни злодея… Давайте же радоваться и собирать цветы, пока перед нами расстилается эта дорога, которая, увы, скоро кончится; по крайней мере, пусть будет из золота и шелка нить наших дней, которую прядет эта мрачная шлюха — судьба.
Мы бродили по развалинам Кума, где наше внимание особенно привлекли остатки храма Аполлона, построенного Дедалом, когда, спасаясь от гнева Миноса, он поселился в этом городе.
Оттуда мы направились в Байу и прошли через деревушку Баули, куда поэты поместили Елисейские Поля[110].
— Давайте навестим подземный мир, — мечтательно проговорила Клервиль, глядя в темные воды реки Ахеронт, которая протекает около Баули, — хоть краешком глаза взглянем на муки проклятых грешников и, может быть, сделаем их еще сильнее. Если бы только я была Прозерпиной[111]… Однако, коль скоро мне суждено созерцать земные бедствия, я могу считать себя счастливейшей из живых женщин.
В этой долине царит вечная весна. Среди виноградников и тополей, то там, то сям, видны невысокие холмики, куда зарывали погребальные урны, а Харон, вне всякого сомнения, обитал на мысе Мизенум. В этом не трудно убедиться, если иметь воображение. Это чудесная часть нашего разума оживляет все, к чему прикасается, и истина, всегда плетущаяся в хвосте у иллюзии, совсем не нужна тому, кто может творить и украшать свой собственный мир.
Рядом с деревушкой Баули путешественник видит остатки сотен соединенных друг с другом комнат; когда-то все это сооружение называлось тюрьмой Нерона, и далеко отсюда разносились стоны жертв похоти и жестокости этого злодея.
Немного дальше располагается красивое искусственное озеро, вырытое по приказанию Марка Агриппы для флота, который находил убежище в бухте мыса Мизенум. Этот мыс образует удобную гавань, которую высоко ценили древнеримские адмиралы. Там стояли корабли Плиния, когда извержение Везувия стоило ему жизни. Даже по развалинам видно, каким большим был этот древний город. Отсюда можно пройти прямо в Баули, жители которого хвастаются могилой Агриппины. У берега этого города потерпел крушение корабль с матерью Нерона — таким образом император рассчитывал избавиться от нее. Однако план его не удался: возвращаясь с празднеств в Байе, Агриппина и ее служанки успели прыгнуть в воду до того, как судно перевернулось, и в темноте императрица сумела доплыть до берега и добраться затем домой. Об этом пишет Тацит, и у него нет ни слова в поддержку легенды о том, что эта знаменитая женщина древности похоронена в Баули.
Вспомнив великого императора, Клервиль заметила:
— Я восхищена замыслом Нерона расправиться со своей матерью. В нем чувствуется жестокость, коварство, презрение ко всем добродетелям. Он страстно любил Агриппину; Свето-ний уверяет нас, что император часто мастурбировал, думая о ней… и в конце концов убил ее. Позволь мне почтить твою память, великий Нерон! Будь ты жив сегодня, я бы боготворила тебя, но все равно ты навсегда останешься для меня примером.
После этого забавного панегирика мы пошли по берегу, славившемуся в старину обилием великолепных вилл, а сегодня в том, что от них сохранилось, живут несколько бедных рыбаков. Там же бросается в глаза крепость, которая защищала побережье. Еще немного, и мы оказались на том месте, где когда-то пышным цветом процветала Байа, обитель наслаждения и разврата, где древние римляне предавались самым похотливым и извращенным забавам. Представляю, как весело жилось в этом чудесном городе, прикрытом горами от северных ветров и открытом к югу, к солнцу — истоку жизнетворного тепла и союзнику естественных страстей, — которое ласкает своими священными чудодейственными лучами счастливых обитателей этой прекрасной страны. Несмотря на все конвульсии, веками сотрясавшие эту землю, здесь до сих пор можно вдыхать мягкий и сладострастный воздух, который есть отрава для строгой морали и добродетели и изысканная пища для порока и так называемых преступлений похоти. По этому поводу, друзья, вы можете процитировать мне гневные инвективы Сенеки, но этот суровый моралист ничего не мог поделать с неодолимым влиянием Природы, и его соотечественники, читая его труды, самым беспардонным образом нарушали его заповеди.
От некогда великой Байи ныне осталась одна-единственная скособочившаяся рыбацкая хижина да еще несколько огромных живописно разбросанных камней — тусклая печать былого величия.
Конечно же, любимым божеством столь развратного города была Венера. Развалины ее храма видны до сих пор, но они в таком ветхом состоянии, что трудно судить по ним о его прошлом облике. Сохранились подземные переходы, мрачные таинственные коридоры, указывающие на то, что эти помещения служили для тайных церемоний. Огонь пробежал по нашим жилам, когда мы спустились вниз; Олимпия прижалась ко мне, и я увидела в ее глазах вожделение.
— Рафаэль, — позвала Клервиль, — мы должны совершить службу в этом священном месте.
— Так ведь вы выжали меня как губку, — ответил наш проводник, — а от ползания по этим развалинам у меня и ноги уже не ходят. Правда, я знаю здесь, неподалеку, четверых или пятерых рыбаков, которые придутся вам по вкусу.
Не прошло и шести минут, как он привел с собой очень грязную и неряшливую, но весьма многочисленную компанию.
Ослепленные похотью, которая буквально пожирала наши внутренности, мы, не раздумывая, сломя голову, бросились в это рискованное предприятие. В самом деле, что могли сделать в этом уединенном полутемном месте трое женщин против десятка нахальных и возбужденных мужчин? Вдохновленные богиней, которая всегда оберегает порок, мы мужественно встретили натиск.
— Друзья, — заговорила Олимпия по-итальянски, — мы не захотели завершить экскурсию в святилище Венеры без того, чтобы не принести ей жертву. Вы не хотите послужить ее жрицам?
— Почему бы нет? — с вызовом ответил один из мужланов, задирая юбки Олимпии.
— Давай скорее изнасилуем их, — добавил второй, хватая меня.
Однако семеро оставшихся не у дел уже начали доставать ножи, и я поспешила убедить их, что при определенной ловкости каждая из нас вполне может принять сразу троих. Я подала пример: один овладел моим влагалищем, второму я подставила зад, третий член взяла в рот; мои подруги сделали то же самое. Уставший Рафаэль стоял и наблюдал, как мы, словно солдатские шлюхи, обслуживаем эту толпу. Вы не имеете никакого представления о толщине неаполитанских членов; хотя мы и обещали сосать третьего, ему пришлось удовлетвориться ласками наших рук: ни одна из нас не смогла обхватить орган губами. Утолив первый приступ голода в одном месте, наши мужчины переходили к другому, и в результате каждый из них совокупился с нами спереди и сзади и испытал по меньшей мере три извержения. Полумрак, царивший в этих катакомбах, память о таинственных мистериях, происходивших здесь, сам вид наших партнеров — все это невероятно возбуждало нас, и мы, все трое, воспылали желанием совершить что-нибудь ужасное, Но как могли мы это сделать, будучи слабой стороной?
— У тебя есть с собой леденцы? — шепотом спросила я у Клервиль.
— Да, — ответила она. — Я никогда не выхожу без оружия.
— Тогда давай угостим наших рыцарей.
Олимпия, сообразив, о чем идет речь, объяснила недотепам, что сладости восстановят их силы. Я раздала снадобья — в такие моменты я любила играть роль радушной хозяйки, — и наши головорезы с удовольствием проглотили их.
— Еще разок совокупимся с ними, — прошептала мне Клервиль, — когда смерть побежит по их жилам, выжмем из них последние соки, которыми Природа явно их не обидела.
— Чудесно, — сказала я, — но вдруг яд передастся и нам?
— Не позволяй им целовать себя в губы, пусть целуют другие места, и никакой опасности не будет, — ответила Клервиль. — Я сто раз проделывала такие вещи и, как видишь, до сих пор жива-здорова…
Сильный характер этой женщины воодушевил меня, и никогда за всю свою жизнь я не испытывала более острого наслаждения. Мысль о том, что благодаря моему злодейству, мужчина, выйдя из моих объятий, тут же попадет в объятия смерти, эта злорадная, эта дьявольская мысль довела меня до того, что я потеряла сознание в момент оргазма.
— Встаем и быстро уходим, — сказала я подругам, как только пришла в себя. — Не стоит оставаться в этом склепе, когда у них начнутся конвульсии.
Мы вышли на белый свет; Рафаэль, который не участвовал в забавах и не был посвящен в наш жестокий замысел, продолжал быть нашим чичероне; что же касается десяти несчастных, которых мы оставили внизу, о них ничего больше не было слышно, хотя участь их не вызывает никаких сомнений, ибо мадам Дюран готовила надежнейшие в мире средства.
— Насколько могу судить, дорогая, — сказала я Клер-виль, — ты настолько пропиталась пороком, что уже не можешь получить удовольствие от мужчины без того, чтобы не подумать о его смерти?
— Как ты права, милая Жюльетта! — призналась моя подруга. — Мало кто знает, насколько глубоко пускает злодейство свои корни в нашей душе; мы настолько срастаемся с ним, что не можем без него существовать. Быть может, ты не поверишь, но я сожалею о напрасно прожитых мгновениях, когда не совершала преступлений. Любая мысль, которая приходит мне в голову, направлена на преступление, и мои руки постоянно чешутся от нетерпения и желания исполнить то, что рождает мой мозг. Ах, Жюльетта, как сладостно творить зло, как жарко вспыхивает все мое существо при мысли о том, что я безнаказанно попираю все эти смешные запреты, которые держат человека в плену. Как высоко возносимся мы, когда ломаем клетку, в которой покорно сидят другие люди, когда нарушаем их законы, профанируем их религию, оскорбляем и высмеиваем их нелепого Бога, смеемся даже над их отвратительными наставлениями, которые они осмеливаются называть священными обязанностями, возложенными на нас Природой. И сегодня я с горечью думаю о том, что не могу больше найти ничего ужасного, достойного меня; как бы ни было чудовищно мое преступление, оно непременно оказывается ниже и мельче моих стремлений. Если бы даже я могла истребить всю планету, и тогда бы я проклинала Природу за то, что она предоставила мне только один мир для утоления моих желаний.
Беседуя таким образом, мы обошли всю местность вокруг Байи, где едва ли не на каждом шагу попадались интересные памятники славного прошлого, и наконец, по удобной тропинке, окаймленной вечнозелеными кустарниками, вышли к берегу Овернского озера. Там уже нет той вредоносной атмосферы, от которой в далеком прошлом бывало замертво падали в озеро птицы, пролетавшие над ним; состав воды также совершенно изменился, и сегодня это — совершенно здоровое место, одно из самых благоприятных для философского ума. Там Эней приносил жертвы богам подземного мира, прежде чем отправиться в путь по мрачным тропам, который предначертала ему прорицательница. Слева от озера находится гроб этой Сивиллы, и попасть туда не трудно. Это — пещера метров пятьдесят в длину, три в ширину и чуть меньше в высоту. Осмотрите внимательно это место, стряхните с себя романтические бредни, которыми напичкали нас поэты и историки, и вы без труда поймете, что эта прорицательница была не чем иным, как сводней, а ее логово служило публичным домом. Повторяю, это становится ясно из осмотра помещения, и если при этом вы вспомните Петрония, а не Вергилия, вы не сможете выйти оттуда с другим убеждением.
На противоположном берегу, рядом с тем местом, где стоял храм Плутона, росли апельсиновые деревья, которые делали этот уголок очень живописным. Мы посетили эти развалины, сорвали несколько апельсинов и пошли назад в Поццуоли по Аппиевой дороге, по обеим сторонам которой поныне сохранились могилы. Мы не могли сдержать— удивления перед странным почтением римлян к мертвым. Мы сели возле могилы Фаустины, и Олимпия поделилась с нами следующими соображениями:
— Я никогда не могла понять двух вещей, — так начала наша очаровательная мудрая спутница, — их уважения к мертвецам и уважения к желаниям мертвецов. Разумеется, оба эти предрассудка связаны с человеческими понятиями о бессмертии души; будь люди убежденными материалистами, будь они абсолютно убеждены, что человек — всего лишь амальгама простых материальных элементов, что смерть означает их полное разложение, тогда уважение к кусочкам разложившейся материи показалось бы настолько осязаемой глупостью, что люди перестали бы думать об этом. Однако наша гордость отказывается признать этот факт, и мы предпочитаем верить, что душа покойного кружит над его телом и ждет от живых внимания к своему отвергнутому хозяину; мы боимся оскорбить эти тени и, сами того не сознавая, впадаем еще в худшую нечестивость и полнейший абсурд. Не лучше ли сказать себе: когда мы умираем, от нас совершенно ничего не остается, и на земле мы оставляем только свои экскременты, которые когда-то сбросили под деревом, когда были живы. Тогда только мы поймем, что у нас нет никаких обязательств перед трупом, что единственное, чего он заслуживает и что необходимо сделать, скорее ради нас самих, а не ради него, — это похоронить или сжечь мертвое тело или бросить его зверям-падальщикам. А все эти почести, усыпальницы, моления и памятники предназначены вовсе не для него, все они — дань, которую глупость платит тщеславию, дань, которую напрочь отрицает философия. Мои слова противоречат всем религиозным верованиям, как древним, так и нынешним, и, разумеется, не вас надо убеждать, что нет ничего абсурднее религии, что все религии опираются на идиотские догмы о вечной неразрушимости души и о существовании Бога. Нет ни одной глупости, которую бы религия в разные времена не возводила в объект почитания, и вам известно не хуже меня, дорогие мои подруги, что в первую очередь из жизни человека следует выбросить, как ненужные и вредные, любые религиозные верования.
— Я совершенно согласна с тобой, — сказала Клервиль, — и в то же время хочу добавить, хотя это может показаться вам невероятным, что есть распутники, которые обосновывают свои страсти именно такими верованиями. Я знала в Париже одного человека, который платил золотом за тело только что похороненного подростка — неважно, мальчика или девочки, — умершего насильственной смертью; труп доставляли к нему домой, и он вытворял всевозможные ужасы над этим не успевшим разложиться телом.
— Давно известно, — заметила я, — что свежий труп может доставить поистине неизъяснимое удовольствие; мужчины особенно ценят судорожные сжатия мертвого ануса.
— Действительно, — добавила Клервиль, — в этом есть нечестивость, которая подхлестывает воображение, и я обязательно испробовала бы это, если бы была мужчиной.
— Такая прихоть, по-моему, приводит в конце концов к убийству, — сказала я, — так как, найдя в трупе весьма пикантный предмет удовольствия, человек вплотную подходит к поступку, который позволит ему разнообразить свои развлечения.
— Возможно, — кивнула Клервиль, — но пусть этот вопрос нас не волнует. Если убийство — большое удовольствие, вы согласитесь, что оно никак не может быть большим злодеянием.
Между тем солнце уже клонилось к западу, и мы поспешили в Поццуоли, избрав обратный путь мимо развалин виллы Цицерона.
Вернулись мы поздно, но толпа оборванцев по-прежнему ожидала нас у дверей. Рафаэль объяснил нам, что поскольку распространился слух о том, чю мы приветливы с мужчинами, почти все живущие по соседству явились предложить свои услуги.
— Вам нечего бояться, — прибавил наш проводник, — это приличные люди; они знают, что вы хорошо платите, и они так же хорошо будут сношать вас. У нас в стране просто смотрят на такие вещи, и вы не первые путешественницы, которые испытали крепость наших мышц.
— День сегодня был не особенно насыщенный, — заметила Клервиль, — да и негоже нам отвергать услужливых и приятных людей. Я всегда считала, что лишние физические упражнения лучше расслабляют тело, нежели пассивный отдых, посему предлагаю заняться трудами Венеры и забыть о заботах Аполлона…
Но к тому времени мы удовлетворили все потребности Природы и, насытившись распутством, могли окунуться только в самые глубины мерзких излишеств.
Из сотни мужчин мы отобрали три десятка с гигантскими мужскими атрибутами; все они были не старше тридцати, и не менее тридцати сантиметров в длину были их члены; кроме них мы купили десять крестьянских девочек от семи до двенадцати лет и после роскошного и продолжительного обеда, за которым было опустошено три сотни бутылок фалернского, выстроили своих копьеносцев в цепочку: каждый стоял на коленях, вставив член в задницу впереди стоявшего, и мы обошли весь строй, заставив каждого лобзать нам ягодицы. После вступительной церемонии, когда эрекция их достигла предела, они по одному подходили к нам, вкладывали свои вздыбленные органы в руки девочек, и те направляли их в наши анусы или вагины. В следующей сцене каждая из нас взяла на себя пятерых мужчин: трое сношали нас в отверстия, двоих мы возбуждали руками, а в это время девочки, окружив нас и взобравшись на стулья, орошали наши сплетенные тела струйками мочи — такое купание, на мой взгляд, действует очень возбуждающе во время совокупления. Потом алтарями стали только наши ягодицы, все тридцать прислужников по очереди совершили содомию с каждой из нас, и в продолжение этого акта девочки беспрестанно обсасывали нам рот и клитор. Вслед за тем трое малышек лизали нам влагалище, трое целовали в губы, а остальные руками массировали мужские члены, которые извергались нам на грудь и живот; потом мы изменили композицию и заставили девочек тереть все тридцать головок о наши клиторы, по одной усадили себе на лицо и лизали им вагины или задний проход.
После короткой передышки мы перешли к флагелляции. Сначала выпороли мужчин, которые в это время также наказывали девочек; затем велели привязать себе руки и ноги к кровати, и каждый участник выдал нам по сотне ударов; в продолжение экзекуции мы мочились в рот девочкам, стиснув бедрами их головы; потом отдали юные создания на потеху мужчинам, которые самым жестоким образом лишили их девственности в обоих местах. Вслед за тем мы сами устроили детям хорошую порку, заставив мужчин пинать и награждать увесистыми тумаками наши задницы; только доведя нас до ярости таким немилосердным обращением, они получили право еще раз совершить содомию; после чего мы подвергли девочек всевозможным унижениям: пускали им в рот газы, мочились и испражнялись на лицо и заставили проглотить все до капли. В завершение мы шелковыми бечевками привязали к потолку все фаллосы, смочили мошонки коньяком, потом поджигали их и, разогрев таким путем истощенные чресла, добились последней эякуляции.
Мы были чужими в этом городе и, хотя имели королевскую индульгенцию и соответствующие бумаги были у нас при себе, воздержались от дальнейших утех, чтобы не настроить население против себя; щедро вознаградили всю ораву, отправили ее по домам, а сами продолжили приятную и познавательную прогулку. Совершили короткую поездку на острова Прочида и Ишиа и на следующий день возвратились в Неаполь, по дороге осмотрев еще несколько развалин, которые впечатляли своим почтенным возрастом, и множество современных загородных поместий, уютных, живописных и очаровательных.
В наше отсутствие Фердинанд справлялся о нас, и мы поспешили рассказать ему о незабываемых впечатлениях от окрестных красот. Он с явным удовольствием выслушал нас и пригласил на ужин во дворец князя Франкавилла, богатейшего вельможи в Неаполе и в то же время отъявленнейшего либертена.
— Невозможно представить себе, насколько он искусен в этом деле, — добавил король. — Я попрошу его не церемониться в нашем присутствии и объясню, что мы просто хотим оценить его необычные забавы с философской точки зрения.
Во всей Италии ничто не сравнится с роскошью и величием дворца Франкавиллы; каждый день он принимал за своим столом шестьдесят гостей, которых обслуживали две сотни слуг, один краше другого. Специально для нас князь велел соорудить храм Приапа в своем саду. К этому ярко освещенному святилищу вели таинственные тропинки, обсаженные апельсиновыми и миртовыми деревьями; колонны, увитые розами и сиренью, поддерживали купол, под которым справа стоял алтарь, слева — стол на шесть персон; в середине возвышалась огромная корзина с цветами, которые были увешаны цветными лампионами и гирляндами тянулись до самого купола. Всюду, где оставалось место, группами располагались юноши, совершенно обнаженные, я насчитала их не менее трехсот. Когда мы вошли в храм, на алтаре, покрытом зеленой травой, появился Франкавилла; он остановился под символом Приапа, в честь которого мы собрались в тот вечер.
— Многоуважаемый хозяин, — обратилась к нему королева, — мы пришли в это священное место, чтобы разделить ваши удовольствия и попытаться разгадать вашу тайну; не обращайте на нас внимания, наслаждайтесь, мы не будем мешать вам.
Перед алтарем стояли заваленные цветами скамейки, мы сели на них, божество спустилось с алтаря, и церемония началась.
Нашим глазам предстал соблазнительный зад Франкавиллы, двум отрокам было доверено раздвигать ягодицы и вставлять в отверстие гигантские члены, которые по очереди вламывались в святая святых князя; еще двенадцать детей готовили орудия к натиску. Ни разу за всю свою жизнь я не видела такой слаженности в действиях. Великолепнейшие мужские атрибуты переходили из рук в руки и исчезали в анусе верховного жреца, после нескольких толчков они извлекались и заменялись очередными, и все это происходило легко, изящно, без усилий и вызывало восхищение. Менее чем за два часа все три сотни членов побывали в заднице Франкавиллы; как только был извлечен самый последний, князь повернулся к нам и при помощи двух юных ганимедов выбросил из себя несколько капель мутноватого семени, сопровождая эякуляцию пронзительными криками. После чего совершенно успокоился и заговорил:
— Мое седалище в катастрофическом состоянии, но вы хотели видеть, на что оно способно, и я удовлетворил ваше любопытство. Кстати, осмелюсь предположить, что ни одна из присутствующих дам не выдерживала подобного натиска.
— Вы правы, — сказала Клервиль, приятно пораженная всем увиденным, — но я в любое время готова бросить вам вызов, князь, причем готова подставить хоть зад, хоть влагалище, и держу пари, что не уступлю вам.
— Не спешите, радость моя, не спешите, — вставила Шарлотта, — вы видели лишь малую толику подвигов моего кузена, но он, не дрогнув, может выдержать десяток батальонов.
— Пусть зовет сюда всю свою армию, — с обычным хладнокровием заявила Клервиль. — Однако, сир, ваш князь, надеюсь, не думает, что мы удовлетворимся зрелищем его подвигов?
— Ну конечно же нет, — ответил король, — однако несмотря на вашу непревзойденную красоту, милые дамы, вы должны понять, что среди этих молодых людей не найдется ни одного, который пожелал бы даже прикоснуться к вам.
— Отчего же? Разве у нас нет задниц?
— Ни один, — подтвердил Франкавилла, — ни один из них не соблазнится, и даже если бы вам удалось каким-то чудом склонить кого-нибудь к этому, я ни за что больше не согласился бы подпустить вероотступника к себе.
— Так вот почему они придерживаются вашей веры, — усмехнулась Клервиль, — но и не осуждаю вас. Однако мы рассчитываем хотя бы на ужин, раз уж вы лишаете нас плотских утех; пусть нас утешит Комус[112], если Киприда подвергает нас столь жестоким лишениям.
— Как красиво вы изъясняетесь! — с искренним уважением воскликнул Франкавилла.
Ганимеды скоро подали ужин, великолепнее которого вряд ли видел кто-нибудь из смертных, и за стол сели шестеро избранных: король, королева, князь, две моих сестры и я. Не буду описывать все утонченные яства, скажу лишь, что блюда и вина из всех стран земли сменяли друг друга беспрерывно и в невообразимом количестве; на меня произвел впечатление еще один факт — признак неслыханной и, конечно, чисто патрицианской роскоши: почти нетронутые блюда и напитки, чтобы освободить место для следующих, периодически вываливались в большие серебряные желоба, откуда смывались прямо в сточную канаву.
— Этими остатками могли бы поживиться многие несчастные, — заметила Олимпия.
— Несчастные? Наше существование на земле отрицает существование тех, кто ниже нас, — объяснил Франкавилла, — мне отвратительна сама мысль о том, что наши объедки могут кому-то облегчить участь.
— Сердце у него настолько же твердое, насколько благороден и щедр его зад, — вставил Фердинанд.
— Я нигде не встречала подобной расточительности, — сказала Клервиль, — но она мне нравится. Особенно я восхищена этим искусным устройством для удаления остатков пищи. Между прочим, такая трапеза еще и оттого приятна, что мы можем считать себя единственными существами, достойными жить на свете.
— В самом деле, что значит для меня плебс, когда я имею все, что хочу? — добавил князь. — Его нищета служит еще одной приправой для моих наслаждений, и я не был бы так счастлив, если бы никто не страдал рядом; такое сравнение составляет половину удовольствия в жизни.
— Оно очень жестокое, это сравнение, — заметила я.
— Естественно, ибо нет ничего более жестокого, чем Природа, и тот, кто соблюдает неукоснительно, до последней буквы, ее заветы, непременно становится убийцей и злодеем[113].
— Это хорошие и здоровые правила, — сказал Фердинанд, — но они вредят твоей репутации: если бы ты только слышал, что говорят о тебе в Неаполе…
— Фи, я не из тех, кто принимает ложь близко к сердцу, — так ответил князь, — кроме того, репутация — это такая малость в жизни, что меня ничуть не трогает, когда толпа забавляется тем, что распускает слухи о вещах, которые доставляют мне большое удовольствие.
— Ах, мой господин, — заговорила я нарочито назидательным тоном, — ведь к такой черствости вас привели страсти, но не через страсти выражает Природа свою волю, как хочется думать развратным личностям, подобным вам. Эти чувства суть плоды гнева Природы, и мы можем освободиться от их власти, если будем молить Предвечного о спасении, но спасение это надо заслужить. Вашу задницу ежедневно посещают три-четыре сотни фаллосов, вы бежите от исповеди, никогда не принимаете святого причастия, яростно противитесь благим намерениям и при этом собираетесь заслужить милость небесную. Нет, сударь, не таким образом можно замолить свои грехи или хотя бы добиться снисхождения. Скажите, как можно сжалиться над вами, если вы упорствуете в своих порочных делах; подумайте о том, что ждет вас в следующем мире; неужели вы, будучи свободным в выборе между добром и злом, полагаете, что справедливый Бог, который дал вам эту свободу, не накажет вас за неправедность? Неужели вы полагаете, друг мой, что лучше терпеть вечные муки, нежели поразмыслить над своей участью и пожертвовать своими гнусными наклонностями, которые даже в этой жизни доставляют вам ничтожные, мизерные удовольствия, зато приносят бесконечные и неисчислимые заботы, неприятности, огорчения и сожаления? Одним словом, разве для низменных плотских утех сотворил нас Всевышний?
Франкавилла и король с недоумением смотрели на меня и в какой-то момент решили, что я рехнулась.
Наконец Фердинанд нарушил тишину, наступившую после моей речи.
— Жюльетта, — сказал он, — если вы еще не закончили свою проповедь, продолжите ее, когда нас не будет на этом свете.
— Я дошел до такой степени нечестивости и забвения всех религиозных чувств, — добавил Франкавилла, — что мое спокойствие не сможет нарушить упоминание об этом сверхъестественном призраке, выдуманном священниками, которые зарабатывают себе на жизнь тем, что восхваляют его; но меня бросает в дрожь само его имя.
Нам постоянно твердят, — продолжал князь, — что Бог явил себя людям. Но в чем заключалось это явление? Доказал ли он свою божественность? Сказал ли, кто он есть на самом деле? И в чем состоит его сущность? Может быть, он объяснил ясно и просто свои намерения и планы? Разве соответствует действительности то, что мы знаем с чьих-то слов о его замыслах? Конечно, нет: он только поведал нам, что он — тот, кто он есть, что он — непознанный Бог, что его пути неисповедимы и неподвластны пониманию, что он гневается, когда кто-то осмеливается вникнуть в его тайны и призывает на помощь разум, чтобы понять его или его дела. Так соответствует ли поведение этого явленного Бога тем возвышенным понятиям, которые нам внушают о его мудрости, его доброте, справедливости, благожелательности… о его высшей власти? Отнюдь; с какой бы стороны мы на него ни посмотрели, мы всегда видим его пристрастным, капризным, злобным, деспотичным, несправедливым; если порой он и делает добро некоторым людям, то для всех остальных является заклятым врагом; если он снисходит к некоторым и открывается им, то всех остальных держит в неведении относительно своих божественных замыслов. Вот вам исчерпывающий портрет вашего отвратительного Бога. Так неужели его цели несут на себе печать разума и мудрости? Ведут ли они к благосостоянию людей, которым являет себя этот сказочный призрак? Что мы видим в его заповедях? Ничего, кроме непонятных указов, смешных и столь же непонятных повелений и церемоний, недостойных властителя Природы, кроме жертвоприношений и искупления грехов, выгодных только служителям этого невыносимо скучного культа, но чрезвычайно обременительных для человечества. Более того, я вижу, что очень часто эти установления делают человеческие существа необщительными, надменными, нетерпимыми, сварливыми и жестокими по отношению к тем, кто не получил того же озарения, тех же законов и милостей от небес. И вы, Жюльетта, хотите, чтобы я боготворил этого чудовищного призрака!
— Я бы также хотел, чтобы его боготворили, — неожиданно сказал Фердинанд. — Короли всегда поощряют религию, ибо с начала века она служит опорой тирании. В тот день, когда человек перестанет верить в Бога, он начнет истреблять своих властителей.
— Не будем гадать, кого он захочет уничтожить первого, — заметила я, — но будьте уверены, расправившись с одним, он не замедлит поступить так же с другим. Если же на минуту вы соизволите забыть о том, что вы — деспот, и философски посмотрите на вещи, вам придется признать, что мир будет только лучше и чище, когда в нем не будет ни тиранов, ни священников — чудовищ, которые жиреют на нужде и невежестве народов и делают их еще беднее и невежественнее.
— А ведь наша гостья не любит королей, — усмехнулся Фердинанд.
— Так же, как и богов, — немедленно парировала я. — В моих глазах все первые — тираны, вторые — привидения, и я утверждаю, что люди не заслуживают того, чтобы их угнетали или обманывали. Природа сотворила нас свободными и атеистами. Только позже сила одолела слабость, и у нас появились короли. Глупцы начали испытывать благоговейный страх перед нахальным плутовством, и мы получили богов. Словом, во всем этом сонме я нахожу лишь отъявленных негодяев и нелепых призраков, в которых нет никакого намека на вдохновение свыше.
— Но чем были бы люди без королей или без богов?
— Они были бы более свободными и мудрыми, следовательно, более достойными замыслов и надежд, которые питает на их счет Природа. Ведь она создала их не для того, чтобы они прозябали под скипетром человека, который ничем не лучше их, или томились в оковах божества, которое есть всего лишь выдумка фанатиков.
— Одну минуту, — перебил меня Франкавилла и обратился ко всем присутствующим. — я склоняюсь к мнению Жюльетты. Она права в том, что Бог не нужен, но в таком случае для людей придется найти другую узду; разумеется, она не нужна философу, но благотворна для толпы, и королевскую власть надо поддерживать оковами.
— Между прочим, об этом я уже говорила его величеству, когда мы с ним обсуждали этот вопрос, — сказала я.
— Стало быть, — подытожил Франкавилла, — религиозные химеры можно заменить только самым жестоким террором: избавьте людей от сверхъестественного страха перед адом, и они взбесятся, то есть на место этого страха следует поставить еще более суровые законы, которые будут направлены исключительно против народа, поскольку только низшие классы угрожают государству, только от них исходит недовольство. Богатый не боится оков, которые ему не грозят, так как, имея деньги, он в свою очередь приобретает право угнетать других. Вы никогда не встретите представителя высшего класса, который ощущал бы хоть каплю тирании, потому что он сам может быть настоящим тираном для тех, кто от него зависит. Сюзерен, понимающий это, правит с крайней жестокостью и в то же время дает возможность своим союзникам-вельможам творить в их собственных владениях все, что им захочется; он охраняет их своим влиянием и своей мощью; он должен сказать им так: «Вы также можете издавать законы, но лишь такие, которые не противоречат моим; чтобы трон мой был несокрушим, поддерживайте мою власть всей властью, которую я вам выделил, и спокойно наслаждайтесь своими привилегиями, но так, чтобы не задевать моих…»
— Такой же договор короли когда-то заключили с духовенством, — заметила Олимпия.
— Вот именно; но духовенство, строя свою власть на всесилии фантастического Бога, сделалось сильнее короля; священники свергали королей вместо того, чтобы поддерживать их. Я же хочу, чтобы последней инстанцией власти было правительство и чтобы права, дарованные высшему классу и философам, использовались только в интересах их собственных страстей при условии, что они никогда и ни в чем не будут противоречить интересам государства, ибо государство не может управляться только теократией или только деспотом; король обязан безжалостно подавлять соперников, угрожающих его трону, и в то же время должен делиться властью с союзниками, объединиться с ними для того, чтобы заковать в цепи многоголовую народную гидру.
— По этой логике, — сказала Клервиль, — законы, принимаемые против населения, не могут быть чересчур жестокими.
— Мы должны следовать примеру Дракона[114], — сказал Франкавилла. — Законы надо писать кровью, подпитывать кровью, они должны благословлять кровопускание, а главное — держать народ в самой удручающей нищете: люди тогда лишь становятся опасными, когда живут в довольстве.
— И когда вкушают плоды просвещения?
— Да, и когда вкушают плоды просвещения. Людей надо держать в самом глухом невежестве, их рабство должно быть беспросветным и бесконечным, они должны быть лишены средств и возможностей избежать его, для чего и нужны избранные, которые окружают и поддерживают трон и тем самым не позволяют народу освободиться от цепей. Только в таком случае тирания будет абсолютной и безграничной.
— Тогда она дойдет до того, — сказала Клервиль, — до такой степени, что бедным людям придется испрашивать позволения дышать у тирана или его приближенных.
— Вот именно, — с радостью ухватился за эту мысль князь, — само правительство должно регулировать народонаселение, принимать меры для его уменьшения, когда оно достигает угрожающей численности, увеличивать его, когда это потребуется; правосудие должно защищать интересы или страсти правителя, равно как и тех, кто получил от него соответствующую долю власти, необходимую для того, чтобы стократно усилить его королевскую власть[115]. Посмотрите на правительства Африки и Азии: все они устроены в соответствии с этими принципами, поэтому твердо стоят на ногах.
— Однако, — возразила Шарлотта, — во многих этих странах народ не доведен до того состояния, которое вы полагаете для него необходимым.
— Верно, — признал Франкавилла, — поэтому кое-где происходят волнения; предстоит еще многое сделать, прежде чем массы дойдут до такого состояния страха и истощения, что навсегда забудут о бунте.
— Именно для этого, — вставил Фердинанд, — я бы хотел видеть священников на своей стороне.
— Будьте осторожны, ибо, как здесь уже говорилось, — это самый верный способ усилить их власть, и они скоро подчинят вас благодаря своим деистическим фокусам, которые в руках мошенников служат только для свержения правительства и больше ни для чего; в ваших интересах — превратить подданных в безбожников, растлевать их; до тех пор, пока они не поклонятся иному богу, кроме вас, пока не исповедуют иной морали, кроме вашей, вы останетесь их сувереном.
— Но ведь и безнравственный человек опасен, — заметил Фердинанд.
— Да, когда он обладает какой-то властью, так как в этом случае у него появляется соблазн злоупотребить ею, но этого никогда не случается с рабом. Какая разница, считает человек цареубийство безнравственным или же нет, если я закую его в кандалы и не дам возможности обидеть даже муху; а вот когда моральная распущенность избалует его, он почувствует меньшее отвращение к ошейнику, который я надел на его шею.
— Однако, — спросила Шарлотта, — как он может избаловаться под игом? На мой взгляд, скорее роскошь и безбедная жизнь оказывают подобное действие на человека,
— Душа его загнивает в атмосфере порока, — ответил князь, — посему дайте ему возможность реализовать свои порочные наклонности, не наказывайте его, за исключением тех случаев, когда его злодеяния направлены против вас, вот тогда вы добьетесь необыкновенных результатов: безнравственности, которая вам на руку, и уменьшения народонаселения, что еще выгоднее для вас. Разрешите инцест, насилие, убийство, разрешите своим подданным абсолютно все, что исходит от порока, запретите браки и молитвы, узаконьте содомию, и больше вам не о чем будет беспокоиться.
— Но как ужесточить наказания, если все будет дозволено? — поинтересовалась я, и вопрос мой не был лишен логики.
— Значит, вы должны наказывать за добродетели или за неповиновение и не бойтесь: у вас причин найдется в тысячу раз больше, чем нужно, да и так ли уж они необходимы? Деспот проливает кровь, когда ему хочется, и для этого не требуется поводов — достаточно желания. В конце концов всегда можно обнаружить заговор, а потом предотвратить его, после чего по всей стране надо соорудить эшафоты и устроить кровавую бойню.
— Если Фердинанд предоставит это мне, — сказала Шарлотта, — я гарантирую сотни самых законных предлогов ежедневно; пусть он точит меч, а моя забота — найти жертвы.
— Ого, вы замечаете, кузен, что моя супруга становится кровожадной?
— Ничего в этом нет удивительного, — с возмущением произнесла Клервиль, — меня тоже переполняют эти чувства. Разве не обидно смотреть на ваши плотские забавы и не принимать в них участия, тем более имея такой темперамент, как у нас?
— В таком случае приглашаю вас на свежий воздух, — предложил князь, — может быть, в этой зеленой обители мы найдем, чем утолить пыл наших любезных дам.
Огромный сад был ярко освещен; мы не спеша проходили под апельсиновыми, абрикосовыми деревьями, под фиговыми пальмами и срывали плоды, прохладные от вечерней росы; мы шли по живописным дорожкам, ведущим к храму Ганимеда. В храме, под самым сводом, горели тонкие восковые свечи, которые создавали мягкий, приятный для глаз полумрак. Сооружение поддерживали колонны, выкрашенные в зеленый и розовый цвет, между ними вились гирлянды мирта и сирени, образующие красивые фестоны.
Когда мы вступили в храм, послышалась нежная музыка. Шарлотта, пьяная от похоти и разгоряченная вином и более крепкими напитками, сразу развалилась на ближайшей кушетке, мы последовали ее примеру.
— Теперь наступила их очередь, — сказал Франкавилла королю, — посмотрим, на что они способны и смогут ли оправдать блестящие рекомендации. Но у меня есть одно условие: они должны совокупляться только в зад — только он заслуживает поклонения в моем доме; малейшее нарушение этого правила влечет за собой немедленное удаление из храма. Впрочем, рыцари, которые будут предложены нашим дамам, надежны и верны своим принципам.
— Нам все равно, — заявила Клервиль, которая первой сбросила с себя все одежды. — Мы с большей охотой отдадим им задницы, нежели вагины, лишь бы нас хорошенько приласкали при этом.
Тем временем Франкавилла сбросил розовое покрывало, наброшенное на возвышение, которое мы вначале приняли за оттоманку. И мы застыли от восхищенного удивления при виде необычного предмета, скрывавшегося под розовым атласом. Представьте себе очень длинную кушетку с четырьмя отдельными ложами, напоминавшими стойла; женщина заходила туда и опускалась на колени на специальную подставку, высоко приподняв таз и широко раздвинув бедра; ее локти опирались на мягкие подлокотники, обтянутые черным атласом, под цвет всего этого необычного сооружения. По обе стороны от нее лежали накрытые черными покрывалами двое мужчин, обратив к ней обнаженные чресла с гигантскими членами; она массировала их, зажав в ладони до извержения, после чего они исчезали при помощи невидимого бесшумного механизма, и в тот же миг на их месте появлялись новые.
Еще более любопытный механизм располагался под животом женщины. Когда она устраивалась в ложе, ей приходилось опускаться и немного подаваться назад; тем самым она неизбежно насаживала свою вагину на мягкий и упругий искусственный фаллос, который посредством системы пружин и часового механизма автоматически и безостановочно перемещался взад-вперед и каждые четверть часа выбрасывал определенную дозу теплой липкой жидкости; эта жидкость имела такой запах и такую консистенцию, что ее невозможно было отличить от чистейшей и свежайшей спермы. Клитор ей ласкала языком прелестная девушка, чье тело, кроме головы, также было закрыто черным покрывалом. Прямо в лицо пациентки, находившейся в таком необычном, но весьма удобном и приятном положении, упирались обнаженные гениталии, менявшиеся по ее желанию, и она могла по своему выбору сосать пенис или клитор. Короче говоря, мы стояли на коленях на мягком возвышении, которое приводилось в движение при помощи рычагов, и получали несколько удовольствий одновременно: влагалище прочищал искусственный член, клитор лизала юная девица, в каждой руке мы держали живой трепетный член, а третий, еще более массивный, неистово содомировал нас кроме того, мы могли сосать пенис, влагалище или даже задний проход.
— Мне кажется, — сказала Клервиль, забираясь в стойло, — невозможно придумать ничего более пикантного и сладострастного. Вы не поверите, — продолжала она, — но я уже кончила, пока усаживалась в эту колыбель.
Мы трое — Олимпия, Шарлотта и я — заняли место рядом с Клервиль. Нам помогали четыре девочки с ангельскими личиками: они смазывали искусственные органы, чтобы облегчить проникновение, заботливо поправляли подушки, устраивая нас удобнее, потом, раздвинув нам ягодицы, увлажняли слюной задний проход и безотлучно находились рядом в продолжение всей процедуры.
Франкавилла дал знак начинать. Вошли четверо девушек, ведя за массивный мужской отросток четверых юношей великолепного сложения, и без промедления вставили их копья в наши седалища; вскоре измученную четверку сменила свежая, еще через некоторое время новые девушки привели очередной отряд. Пока юноши трудились в поте лица, девушки танцевали вокруг нас под негромкую томную музыку, принимали непристойные позы и обрызгивали нас жасминовым эликсиром, каждая капля которого приятно обжигала кожу и подстегивала, словно удар хлыста, наши страсти, и скоро мы пропитались ароматом жасмина и спермы с головы до ног.
Все сцены этого продолжительного акта происходили одна за другой без единой заминки, и наши наперсники действовали с удивительной ловкостью и искусством. Вагины, и члены, и ягодицы сменяли друг друга перед нашими лицами с той же быстротой, с какой менялись наши желания; не успевали извергаться горячие члены в наших руках, как тут же, словно по мановению волшебной палочки, в ладонях оказывались новые — наполненные силой; наши сосательницы сменялись в том же стремительном ритме, и анусы наши не пустовали ни единой минуты; три часа подряд мы изнемогали в истоме и в нескончаемом сладостном бреду; не менее сотни содомитов почтили присутствием наши потроха, а искусственный орган беспрерывно обрабатывал нам влагалище. В конце концов я едва не испустила дух, а Олимпия потеряла сознание, и ее пришлось снимать с кола; только Клервиль и Шарлотта стойко отражали приступ. Мы истекали спермой, жидкостью, которую выбрасывал механический пенис, потом и кровью. Когда первый акт подошел к концу, Фердинанд и Франкавилла пригласили нас на прогулку, и мы, поддерживаемые служанками, пошатываясь, направились в просторную летнюю резиденцию.
Она была украшена следующим образом: справа, приблизительно на метр от пола, возвышалась полукруглая платформа, нечто вроде амфитеатра, застеленного толстыми матрацами из пылающе-алого атласа; напротив стояла другая платформа, немного выше первой, такой же формы, обитая бархатом того же цвета.
— Давайте приляжем сюда, — сказал князь, увлекая нас к амфитеатру, — и посмотрим, что будет происходить.
Мы устроились поудобнее, и очень скоро в зал вошла дюжина восхитительных девушек от шестнадцати до восемнадцати лет. Они были одеты в греческие туники, оставлявшие обнаженным почти все тело; каждая прижимала к груди, твердой и белой как алебастр, младенца возрастом не старше одного года. Следом появились шестеро мужчин, державших в руках свои возбужденные органы; двое сразу овладели Фердинандом и князем, остальные с поклоном приблизились к нам и предложили свои услуги, которые мы тут же приняли без раздумья.
Когда мы утолили первые страсти, молодые женщины обступили нас полукругом; перед ними спустились на колени маленькие девочки, одетые в татарские одежды, и начали демонстрировать нам прекраснейшее собрание ягодиц юных матерей.
— Какие превосходные задницы, не правда ли? — сказал Франкавилла.. которого в это время не спеша содомировал устрашающих размеров член. — Но, к сожалению, они предназначены для жертвоприношения, и я не рекомендую вам слишком увлекаться ими… Однако прошу вас полюбоваться, как гордо посажены эти ягодицы, как безупречно они белы. Далее жаль, что им придется вынести предстоящие муки…
Девочки поднялись с колен и исчезли; их сменили двенадцать мужчин около тридцати пяти лет, очень мужественного и свирепого вида, обряженных в костюмы сатиров. Помахивая различными орудиями для флагелляции и поигрывая мышцами на обнаженных плечах, они подошли к молодым матерям, вырвали у них младенцев и швырнули одного за другим к нашим ногам, потом, схватив матерей за волосы, затащили их на другую платформу, грубо сорвали с них одежду и начали избивать с такой жестокостью — и продолжалось это довольно долго, — что брызги крови и кусочки плоти разлетались по всему залу и даже долетали до нас.
Никогда за всю свою жизнь я не видела такой порки — ни такой безжалостной, ни такой обстоятельной, потому что от шеи до пят на их телах не осталось живого места; вопли несчастных были слышны, наверное, за несколько лье окрест, но преступление совершалось совершенно открыто, и никто даже не подумал о том, чтобы заглушить их. Четверо женщин упали без сознания, но их тут же пинками подняли на ноги. После этого их повернули к нам спиной, демонстрируя двенадцать сплошных ран, и отпустили.
Вслед за тем началась общая суматоха; палачи и жертвы сбились в кучу и, толкая друг друга, сбежали с помоста; одни спешили заменить шестерых наших содомитов, другие лихорадочно искали своих отпрысков. Они поднимали их, бережно прижимали к себе, целовали дрожащими губами, кормили грудью, и вместе с пересохшим молоком младенцы жадно сглатывали лившиеся из глаз материнские слезы. К стыду своему должна признаться, друзья мои, что эта жуткая сцена, составлявшая резкий контраст с нашими, не менее сильными эмоциями, заставила меня испытать два оргазма, и я забилась в конвульсиях, извиваясь на толстенном колу, который обрабатывал мне зад.
Но передышка была недолгой; в комнату ворвалась следующая дюжина головорезов еще более жуткой наружности, чем первая, изрыгая дикие вопли и проклятия, размахивая тяжелыми бичами. Они опять оторвали детей от материнской груди и бросили их на пол еще с большей силой, чем в первый раз, в результате чего несколько крошечных черепов раскололись о дощатый настил нашего амфитеатра; потом снова затащили женщин на соседнее возвышение, и на этот раз град ударов обрушился на переднюю часть тела бедных матерей, прежде всего на нежные, полные молока, груди. Вскоре эти сладкие, трепетные и возбуждающие полушария, разрываемые хлыстами превратились в жуткое месиво молока и крови, и эта смесь фонтанами разбрызгивалась по комнате. Потом варвары перенесли удары ниже и с прежней яростью и силой принялись терзать живот, промежность, добрались до самого сокровенного места, перешли к бедрам и превратили всех в окровавленные куски мяса. Между тем мы продолжали наслаждаться, испытывая неземное удовольствие, которое можно получить лишь при виде чужих страданий. Мучители снова отпустили истерзанных женщин, чтобы прийти на помощь своим обмякшим и выжатым до капли коллегам, ублажавшим наши неуемные зады. Матери кинулись к своим детям — орущим и изувеченным, согревая их пылкими поцелуями и утешая нежными словами, и в своей радости, кажется, забыли о недавних муках; но распахнулась дверь, и ворвались еще двенадцать злодеев, страшнее и свирепее которых трудно себе представить.
Эти чудовища, похожие на прислужников Плутона, схватили младенцев — теперь уже в самый последний раз, — разрубили на куски огромными кинжалами и бросили останки к нашим ногам; затем собрали обезумевших от ужаса матерей в середине арены и устроили такую бойню, что в воздухе долго еще стоял сладковатый запах крови; потом, покрытые липкой кровью, отшвырнули в сторону наших содомитов, заняли их место и принялись содомировать нас, рыча от вожделения и удовольствия.
— Это был незабываемый спектакль, — проникновенно и благодарно сказала я Франкавилле, когда мы, обессиленные от долгой и жуткой оргии, выходили из этого ада.
— А вот ваша подруга, кажется, еще не насытилась, — заметил князь, оглянувшись на Клервиль, которая сосредоточенно переворачивала трупы, оставшиеся на поле битвы, и разглядывала их ужасные раны.
— Клянусь влагалищем, — задумчиво, будто про себя, бормотала она, — вид смерти никогда не надоедает. Только безумно жаль, что невозможно наслаждаться подобными утехами каждые четверть часа.
На этом празднество закончилось. Нас, едва державшихся на ногах, усадили в карету, доставили обратно во дворец князя, где после теплой ароматической ванны напоили горячим мясным бульоном, уложили в постель, и двенадцать часов спустя мы были готовы, если бы потребовалось, повторить все с начала.
Отдохнув от тяжких трудов, мы решили продолжить путешествие и из Неаполя направились на восток вдоль побережья. Если вас утомили длинные описания окружающих красот, я буду перемежать их рассказами о своих плотских впечатлениях, тогда читатель, подогрев воображение сладострастными эпизодами, с удовольствием переведет дух, усладит взор мирными картинами природы и сполна насладится повествованием, в котором, кстати, нет ни слова вымысла.
Вот так же и путешественник, спустившийся в долину и уставший от грандиозного пейзажа, не дававшего ему ни минуты отдыха во время поездки через Альпы, с облегчением видит перед собой цветущие долины с мягкими контурами виноградников и вязов, которые свидетельствуют о праздничном настроении Природы.
Итак, через неделю после незабываемой оргии в доме князя мы в сопровождении проводника, которого дал нам король вместе с самыми восторженными рекомендательными письмами, отправились в дорогу.
А перед тем мы обстоятельно осмотрели замок Фердинанда в Портичи. До тех пор мы видели только его будуары. Но в нем был еще и музей, и Фердинанд сам показал его нам. Эта огромная коллекция — осмелюсь сказать, самая любопытная и изысканная в мире — располагается в четырнадцати комнатах на одном этаже. Осмотр ее чрезвычайно утомил меня: я ни разу не присела, мозг мой находился в постоянном напряжении, равно как и глаза, и к тому времени, когда мы перешли в последний зал, все слилось передо мной в одно большое яркое пятно.
В другом крыле замка мы получили большое удовольствие от полотен, откопанных в Гераклануме и других городах, погребенных под лавой Везувия.
Во всех картинах я заметила одну общую черту: буйство поз и положений, которые бросают вызов естественным возможностям человека и говорят о необыкновенной гибкости жителей этой страны или об их извращенном воображении. Среди всех шедевров меня сразу привлекла смелая попытка показать сатира, совокупляющегося с козой, — удивительное произведение искусства, великолепное по замыслу и поразительное по точности деталей.
— Какой полет мысли, сколько здесь сладострастия — прокомментировал Фердинанд. — Между прочим, этот способ у нас широко распространен, я ведь неаполитанец, я сам пробовал его и не скрываю, что получил редчайшее удовольствие.
— Могу себе представить, — откликнулась Клервиль, — я столько раз мечтала об этом, и только ради этого хотела бы сделаться мужчиной.
— А знаете, мадам, любая женщина может без труда совокупляться с большой собакой, — сказал король, хотя мы к без него давно знали это. — Моя Шарлотта не раз испытала это блаженство и до сих пор с восторгом вспоминает его.
— Сир, — со своей обычной прямотой, но негромко, так, чтобы слышал только Фердинанд, заметила я, — если бы все принцы Австрийского дома только и делали, что сношали коз, и если бы все ваши женщины отдавались только бульдогам, сегодня земля была бы очищена от этой проклятой породы, от которой можно избавиться не иначе, как посредством всеобщей революции.
Фердинанд признал мою правоту, и мы двинулись дальше. Мы обошли останки Геракланума, но ныне там мало интересного, так как все изрыто раскопками, обезобразившими древний город. Когда мы возвратились в Портичи, Фердинанд передал нас в руки ученого проводника, после чего любезно пожелал нам приятного путешествия и особенно рекомендовал навестить в Салерно его друга Весполи, к которому дал нам рекомендательные письма и под чьей крышей, как он заверил нас, мы найдем все необходимое.
Мы доехали до Резины, откуда повернули на Помпею. Как и Геракланум, этот город был полностью залит лавой и засыпан пеплом во время того же великого извержения. Мы обратили внимание, что Помпея была построена на костях двух еще более древних городов, которые также испытали более ранние и неизвестные нам катастрофы. Как вы знаете, Везувий без следа поглотил, уничтожил все, что создали люди, однако неугомонный человек все отстроил заново. И все же, сколько бы ни свирепствовала в этих местах Природа, прекраснее окрестностей Неаполя ничего нет на земле.
Из Помпеи мы приехали в Салерно и провели бессонную ночь в знаменитом исправительном доме, находящемся в двух милях от города, — в том самом заведении, где грозный Весполи исполнял обязанности управителя.
Весполи, отпрыск одной из славнейших фамилий в Неаполитанском королевстве, когда-то был главным казначеем двора. Король, чьим удовольствиям он верно служил и над чьим сознанием немало потрудился, доверил ему неограниченную власть над этой жуткой обителью[116], где, пользуясь королевским расположением, развратник мог творить все, что диктовали ему страсти. Надзиратель этот был невероятно жесток, поэтому Фердинанд так хотел, чтобы мы погостили в доме Весполи.
В то время ему было пятьдесят лет, он был высокий и сильный как бык и обладал зверской физиономией; он встретил нас очень приветливо, а прочитав письмо короля, несмотря на поздний час, немедленно дал распоряжение приготовить для нас ужин и постели. Наутро сам Весполи принес нам завтрак, после чего повел нас на экскурсию по своему заведению.
В каждой комнате, куда мы заходили, было все необходимое, чтобы дать пищу для самых непристойных и жестоких мыслей, и мы уже пребывали в сильно возбужденном состоянии, когда дошли до клеток, в которых держали умалишенных.
Управитель, который также возбуждался на наших глазах, вышел в окруженный высокой стеной двор, дрожа от вожделения; любимым занятием его было насилие над несчастными жертвами Природы, и он без обиняков спросил, не желаем ли мы посмотреть на его развлечения.
— Разумеется, — хором ответили мы.
— Хочу заранее предупредить, что я забавляюсь с этими созданиями довольно странным и жестоким образом, поэтому мне будет не совсем удобно делать это при свидетелях.
— Ерунда, — фыркнула Клервиль, — будь ваши капризы в тысячу раз неприличнее, мы все равно с удовольствием посмотрим на них. Так что не обращайте на нас никакого внимания, но особенно просим показать тех, кто страдает идиосинкразией[117], ибо без этого мы не сможем в полной мере понять и оценить ваши вкусы и вашу душу.
— Так вы настаиваете? — еще раз спросил он, растирая при этом свой и без того уже отвердевший орган.
— А почему бы и нам не насладиться вашими сумасшедшими? — неожиданно поинтересовалась Клервиль. — Ваши фантастические идеи возбудили нас до предела, и мы не в силах больше сдерживаться. Надеюсь, эти твари не опасны? Нет? Ну и прекрасно, тогда мы готовы, только не заставляйте нас ждать, дорогой хозяин.
Клетки располагались по периметру двора, в котором росли высокие кипарисы, и сочившийся сквозь густую листву мрачный зеленоватый свет придавал всему окружающему кладбищенский вид. В центре двора стоял деревянный крест, обитый с одной стороны торчавшими гвоздями, к нему привязывал свои жертвы порочный Весполи. Нас с почтительным видом сопровождали четверо тюремщиков с дубинками, утыканными на конце шипами, один удар которых мог бы свалить с ног быка. Весполи привык к этим молчаливым свидетелям своих забав и не испытывал в их присутствии никакого смущения; он велел двоим из них встать возле нашей скамьи на всякий случай, а двое других должны были выпускать из клеток предметы наслаждения коменданта.
Первым выпустили красивого нагого юношу, настоящего Геркулеса, который вышел, озираясь, дергаясь всем телом и принимая уморительные позы. Прежде всего он присел и испражнился неподалеку от нас, и Весполи внимательно, с интересом наблюдал эту процедуру, не мешая ему. Потом помассировал себе член, обмазал его дерьмом и принялся прыгать и скакать как сумасшедший, а тем временем тюремщики схватили узника и крепко привязали его к кресту. Тогда Весполи, дрожа от возбуждения, опустился на колени перед Геркулесом, раздвинул ему ягодицы, проник между ними языком, некоторое время ласкал потаенное местечко, затем вскочил на ноги и, схватив бич, целый час истязал несчастного лунатика, который орал нещадно и непрестанно. Когда его ягодицы превратились в кровавые лохмотья, Весполи начал его содомировать, рыча в унисон стонам жертвы.
— О Боже! — то и дело взвизгивал бывший казначей. — Если бы ты только знал, как приятно в заднице сумасшедшего! Я тоже схожу с ума, черт тебя побери! Я сношаю сумасшедших, я кончаю в их задницы, и больше ничего мне от тебя не нужно.
Однако, желая поберечь силы, Весполи велел развязать юношу и выпустить на арену еще одного, который мнил себя Богом.
Всевышний получил такую же жестокую порку от руки презреннейшего создания, которое превратило его зад в мармелад, прежде чем подвергнуть своего Создателя содомии. Следом вывели очень привлекательную восемнадцатилетнюю девушку, которая считала себя девой Марией. И ее постигла та же самая участь.
Между тем Клервиль не могла более сдерживаться.
— Эй ты, злодей, — закричала она хриплым голосом, обращаясь к Весполи, — пусть твои подручные разденут нас и закроют в эти клетки — мы тоже хотим быть сумасшедшими. А потом пусть привяжут к кресту с той стороны, где нет гвоздей, выпорют и прочешут нам задний проход.
Эта мысль вдохновила нас, и мы покорно дали привязать себя к деревянному столбу. Когда это было сделано, на нас спустили десяток сумасшедших; некоторые сразу принялись пороть нас, других, тех, что отказались, выпороли самих, но все они содомировали нас, все, под умелым руководством Весполи, побывали в наших потрохах. Такая честь была оказана всем — и тюремщикам и главному смотрителю.
— Мы сделали все, что вы просили, — сказала Клервиль хозяину, — и теперь хотим посмотреть на вас в драматический момент оргазма.
— Всему свое время, — успокоил нас Весполи, — здесь есть один субъект, от которого я возношусь на седьмое небо; я никогда не ухожу домой без того, чтобы не совокупиться с ним.
По его знаку один из охранников привел старика лет восьмидесяти с белой бородой до пупа.
— Иди сюда, Иоанн, — ласково сказал ему Весполи, схватив его за бороду, и потащил через весь двор. — Давай, Иоанн, давай, шевели ногами, сейчас я пощекочу пенисом твою попку.
Почтенного старца привязали к кресту и безжалостно выпороли; потом Весполи долго целовал, облизывал, затем содомировал его древний, его сморщенный зад, а за несколько мгновений до эякуляции вытащил свой член и обратился к нам:
— Так вы желаете, чтобы я кончил? Но вы не знаете, что я никогда не дохожу до кризиса, пока не лишу жизни двух или трех этих несчастных.
— Тем лучше, — обрадовалась я, — но надеюсь, что при этом вы не обойдете вниманием ни Господа, ни Марию.
— У нас здесь, кстати, есть и Христос и прочие небожители; словом, все обитатели рая сидят в этом аду.
Тем временем к кресту привязали юношу с безумным взором, который называл себя Сыном Божьим, и комендант собственноручно подверг его экзекуции.
— Не стесняйтесь, добрые римляне, — кричала жертва, — я же сказал, что пришел на землю только для того, чтобы вкусить страдания, поэтому не надо жалеть меня. Я знаю, что погибну на этом кресте, но спасу человечество.
Под эти крики Весполи, взяв в каждую руку по стилету, заколол двух главных действующих лиц святой троицы и сбросил мощный заряд в потроха третьего.
Это зрелище привело Клервиль на грань безумия, она подбежала к Весполи и, встав перед ним в вызывающей позе, выкрикнула:
— Возьми меня, злодей! Приласкай это влагалище, принадлежащее такой же злодейке, как ты сам; измени хоть раз своей вере.
— Не могу, — отвечал итальянец.
— Я прошу тебя, я требую!
Мы принялись возбуждать упрямца, положив его на спину; скоро его фаллос взметнулся вверх, и мы ввели его в куночку Клервиль. Потом стали подзадоривать Весполи, прижимаясь ягодицами к его лицу, но он крутил головой и требовал сумасшедших: только когда один из них испражнился на его лицо, распутник сбросил последнюю струю во влагалище Клервиль. После чего мы покинули эту обитель несчастий и мерзких утех, в которой, даже не заметив этого, провели тринадцать часов.
Еще несколько дней мы оставались в заведении Весполи, потом, пожелав управителю всяческих благ, продолжили путь к знаменитым храмам Пестума.
Прежде чем отправиться осматривать эти древние памятники, мы нашли жилище в маленькой прелестной вилле, к обитателям которой имели письмо от Фердинанда. Это идиллическое поместье принадлежало сорокалетней вдове, жившей вместе с тремя дочерьми возрастом от пятнадцати до восемнадцати лет. Здесь царила такая атмосфера, словно на земле не существовало ни порока, ни злодейства, и если бы добродетель была изгнана из нашего мира, она непременно выбрала бы убежищем эту мирную обитель и навечно обессмертила бы благонравную и благородную ее хозяйку по имени Розальба. Она была исключительно доброй и щедрой женщиной, а красота ее дочерей была выше всяких похвал.
— Я, кажется, говорила тебе, — шепнула я на ухо Клервиль, — что скоро мы найдем такое место, где самая чистая добродетель непременно спровоцирует нас на преступление. Взгляни на эти восхитительные создания — ведь это цветы, которые предлагает нам Природа для того, чтобы мы сорвали их. Ах, Клервиль, я уверена, что благодаря нам в этом райском уголке воцарятся горе и уныние.
— Моя куночка трепещет, когда я слушаю тебя, — ответила Клервиль. Потом поцеловала меня и добавила: — Но их страдания должны быть ужасны… Однако давай сначала пообедаем, сходим полюбоваться на развалины, а уж потом займемся жестокостями.
Мы путешествовали со своим поваром, поэтому нам в любое время был гарантирован вкусный обед. После обильной трапезы, за которой прислуживали дочери хозяйки, нам указали дорогу к храмам. Эти три великолепных сооружения настолько хорошо сохранились, что им ни за что не дашь три или четыре сотни лет. Мы их внимательно осмотрели и, пожалев о том, что по всему миру тратятся огромные средства и усилия на божеств, существующих лишь в воображении глупцов, возвратились в поместье, где нас ожидали дела не менее интересные.
Клервиль объяснила хозяйке, что мы боимся спать одни в таком уединенном месте, и попросила позволения разделить ложе с ее, дочерьми.
— Ну, конечно, сударыня, — засуетилась добрая женщина, — мои девочки будут только польщены такой честью.
Каждая из нас выбрала себе наперсницу по вкусу, и мы разошлись по своим комнатам.
Мне досталась пятнадцатилетняя, самая младшая — очаровательнейшее и грациознейшее создание. Едва мы накрылись одной простыней, я начала нежно ласкать ее, бедняжка ответила мне нежностью, и ее безыскусность и наивность обезоружили бы кого угодно, только не меня. Я подступила к ней с расспросами, но, увы, невинная девочка не поняла ни слова: несмотря на жаркий климат Природа еще не вразумила ее, и бесхитростные ответы этого ангела диктовались только самой потрясающей простотой. Когда же мои шаловливые пальчики коснулись лепестков розы, она вздрогнула всем телом; я поцеловала ее, она вернула мне поцелуй, но такой простодушный, какой можно встретить лишь в обители скромности и целомудрия.
Когда утром мои спутницы пришли ко мне узнать, как я провела ночь, уже не оставалось сладострастных утех, которые я не испробовала в объятиях этого прелестного существа.
— Ну что могу вам сказать? Наверное, мои удовольствия ничем не отличались от ваших, — улыбнулась я подругам.
— Клянусь своим влагалищем, — проговорила Клервиль, — по-моему никогда я так много не кончала. А теперь, Жюльетта, прошу тебя отослать этого ребенка — нам надо кое-что обсудить.
— Ах, стерва, — не удержалась я, заметив металлический блеск в ее глазах, — вот теперь я вижу всю твою душу, в которой кипит злодейство.
— Действительно, я намерена совершить одно из самых ужасных, самых чудовищных… Ты знаешь, после такого сердечного приема, после такого удовольствия, которое доставили нам эти девочки…
— Ну и что дальше? Продолжай.
— В общем, я хочу изрубить их всех на куски, ограбить, сжечь дотла их дом и мастурбировать на пепелище, под которым мы закопаем их трупы.
— Идея мне очень нравится, но прежде давайте проведем приятный вечер со всем семейством. Они живут совершенно одни, на помощь из Неаполя рассчитывать им не приходится. Поэтому предлагаю вначале насладиться, а потом займемся убийствами.
— Выходит, тебе надоела твоя девочка? — спросила меня Клервиль.
— Смертельно.
— Что до меня, моя мне осточертела, — добавила Боргезе.
— Никогда не следует слишком долго тешиться с одним предметом, как бы хорош он ни был, — заявила Клервиль, — если только в кармане у вас нет смертоносного порошка.
— Вот злодейка! Но давайте сначала спокойно позавтракаем.
Нас сопровождал эскорт из четырех рослых лакеев с членами не меньше, чем у мула, которые сношали нас, когда у нас возникала потребность сношаться, и которые, получая очень большие деньги, никогда не подвергали сомнению наши распоряжения; поэтому, как только наступил вечер, все поместье было захвачено нами. Но прежде я нарисую вам портреты действующих лиц. Вы уже знакомы с матерью, которая, несмотря на возраст, отличалась удивительной свежестью и красотой; остается сказать несколько слов о ее детях. Самой младшей была Изабелла, с ней я провела предыдущую ночь; вторую, шестнадцатилетнюю, звали Матильда — с приятными чертами лица, с томностью во взоре она напоминала мадонну Рафаэля; имя старшей было Эрнезилла: и осанкой, и лицом, и телом она не уступала Венере, словом, она была самой красивой в семье, и с ней предавалась непристойным утехам наша Клервиль. Лакеев наших звали Роже, Виктор, Агостино и Ванини. Первый принадлежал мне лично, он был парижанин, двадцати двух лет, оснащенный великолепным органом; Виктор, тоже француз, восемнадцати лет, принадлежал Клервиль, и его оккультные качества были ничуть не хуже, чем у Роже. Агостино и Ванини, оба из Флоренции, были камердинерами Боргезе — оба молодые, красивые и прекрасно оснащенные.
Нежная мать трех Граций, несколько удивленная нашими приготовлениями и хлопотами, спросила, что они означают.
— Скоро сама увидишь, стерва, — сказал Агостино, приказывая ей, направив пистолет в грудь, снимать одежды. Тем временем остальные лакеи обратились с таким же предложением к трем дочерям. Через несколько минут и мать и дочери, обнаженные, с завязанными за спиной руками, предстали перед нами в виде беспомощных наших жертв. Клервиль шагнула к Розальбе.
— У меня текут слюнки, когда я смотрю на эту сучку, — заявила она, ощупывая ягодицы и груди Розальбы. — А таких ангелочков, — повернулась она к девочкам, — я не видела за всю свою жизнь. Вот стерва! — взглянула она на меня, поглаживая Изабеллу. — Ты выбрала самую лучшую; представляю, как ты насладилась ночью! Ну что, милые подруги, вы доверяете мне руководить церемонией?
— Конечно, разве можно поручить это ответственное дело кому-нибудь другому?
— Тогда я предлагаю следующее: одна за другой мы будем удаляться со всем этим семейством и готовить материал для предстоящих утех.
— Может быть, возьмем с собой кого-нибудь из мужчин? — спросила Боргезе.
— Для начала не надо никаких мужчин, мы привлечем их на следующем этапе.
Я не знаю, что творили мои подруги, и расскажу только о своих развлечениях с четверкой несчастных. Я выпорола мать, которую держали дочери, потом то же самое проделала с одной из девочек, заставив других лобзать свою родительницу; я исколола иглами все груди, покусала всем клиторы, пощекотала их язычком и в довершение сломала маленький палец на правой руке у каждой. Когда же они вернулись после бесед с моими подругами, я их не узнала: они были все в крови. Предварительные упражнения закончились, и мы поставили перед собой рыдающих жертв.
— Вот как вы платите за нашу доброту, — всхлипывали они, — за все, что мы для вас сделали.
Мать, безутешная мать, прижала к себе дочерей; они прильнули к ней, орошая слезами ее грудь, и все четверо составляли трогательную, хватающую за сердце картину безмерной печали. Но, как вам известно, невозможно растопить мое сердце, равно как и сердца моих подруг, чужое горе еще сильнее разжигает мою ярость, и по нашим бедрам поползли струйки липкого нектара.
— Пора переходить к совокуплению, — скомандовала Клервиль, — поэтому развяжите им руки.
С этими словами она швырнула Розальбу на кровать и приказала младшей дочери готовить лакейские члены. Побуждаемая розгами, бедняжка начала массировать, целовать, сосать органы наших помощников и скоро привела их в прекрасное состояние. После матери все четверо совокупились с дочерьми, и несмотря на строгий запрет Агостино пролил свое семя во влагалище Изабеллы.
— Не огорчайся, мальчик, — сказала Клервиль, завладев поникшим членом, — через три минуты ты будешь бодренький как и прежде.
Вслед за тем пришел черед задниц; содомия началась с матери, а ючери один за другим вводили фаллосы в ее анус; потом ту же услугу она оказывала своим девочкам. Роже, как обладателю самого внушительного атрибута из четверых, доверили лишить невинности юную Изабеллу, и он едва не разорвал ее пополам; тем временем мы извергались все трое, предоставив вагины для поцелуев девочек, а задницы — для мужских органов. Следующим потерял над собой контроль Ванини, покоренный восхитительным задом Эрнезиллы, и при помощи Клервиль, непревзойденной в искусстве поднимать опавшие члены, юноша быстро обрел такую твердость, словно постился не менее шести недель.
Наконец начались настоящие развлечения. Клервиль пришла в голову мысль привязать девочек к нашим телам и заставить несчастную мать пытать их. Я потребовала себе Эрнезиллу, Матильду соединили с Клервиль, Изабеллу — с Боргезе. Однако лакеям пришлось довольно долго повозиться, чтобы добиться повиновения Розальбы. Попробуйте сами изнасиловать Природу и вынудить мать бить, терзать, рвать на куски тело, жечь, кусать собственных детей. Как бы то ни было, в конечном счете мы насладились жестоким удовольствием, лаская и целуя злосчастных девочек, привязанных к нам, которых истязала их мать.
Затем мы перешли к более серьезным играм: привязав синьору Розальбу к столбу, мы под дулом пистолета заставили каждую дочь колоть иглой материнскую грудь, и, представьте, они кололи — отчаянно и исступленно. Когда они утомились, настал черед матери — ей предстояло втыкать кинжал в раскрытые вагины дочерей, для чего пришлось пощекотать ей ягодицы острыми стилетами. Все четверо приближались к тому состоянию, когда из каждой поры сочится сладостный, захватывающий дух ужас, который порождается преступлениями похоти и который могут оценить только богатые натуры. И мы, изнемогая от усталости и от наслаждения, неистово совокуплялись и любовались жутким состоянием наших жертв, а Роже, которому не досталось женщины, чтобы насадить ее на вертел, яростно обхаживал несчастных, сплетенных в один клубок страданий и боли, плетью с тяжелыми железными наконечниками.
— Вот так, вот так, черт меня побери, разрази гром мои потроха! — приговаривала Клервиль, и глаза ее источали безумие, вожделение и страсть к убийству. — Давайте убивать, истреблять, давайте допьяна напьемся их слезами! Как долго я ждала этой минуты, как хочу я услышать их предсмертные крики, хочу пить и пить их проклятую кровь. Я хочу сожрать их плоть, наполнить свои потроха их паршивой плотью…
Так ликовала блудница, одной рукой вонзая кинжал в тела жертв, другой массируя себе клитор. Мы последовали ее примеру, и жуткие пронзительные стоны гимном вознеслись в небо.
— Ах, Жюльетта, — простонала Клервиль, без сил повиснув на мне, — ах, радость моя, как сладостно злодейство, как потрясает оно чувствительные души!
И протяжный вой Боргезе, которая начала извергаться как Мессалина, ускорил нашу эякуляцию и оргазм наших лакеев.
Когда буря утихла, мы стали проверять результаты своих преступлений, но, увы, эти твари уже испустили дух, и жестокая смерть украла у нас удовольствие продолжить пытки. Не удовлетворившись бойней, мы, не остывшими от крови руками, ограбили дом, потом спалили его. Бывают в жизни моменты, когда нет никакой возможности утолить страсть к злодеяниям, когда самые чудовищные, самые мерзкие поступки только подливают масла в огонь.
Мы уходили глубокой ночью под черным бархатным небом, усеянным звездами. Всю добычу мы оставили лакеям, которые, продав имущество, получили по тридцать тысяч франков на каждого.
Из Пестума мы направили стопы в Вьетри, где наняли небольшое судно до Капри. Дул легкий попутный ветерок, мы держались ближе к берегу и не пропустили ни одного живописного места, коих было в изобилии на побережье этого прекрасного полуострова. Позавтракать мы решили в Амальфи, древнем этрусском городе, славящемся неповторимым местоположением. Затем мы высадились на мысе Кампанелда, где единственной памятью о тех, кто жил здесь когда-то, является храм Минервы. Погода, как нарочно, была чудесная, мы подняли парус и за два часа, пролетевших незаметно, обошли все три островка крохотного Таллинского архипелага и вошли в порт Капри. Остров Капри, не более десяти миль в окружности, со всех сторон ощетинился высоченными утесами. Единственная гавань находится со стороны, обращенной к материку, напротив Неаполитанского залива. По форме остров напоминает эллипс длиной четыре мили и две мили шириной в самом широком месте; он разделен на две части: верхний и нижний Капри, и разделом служит очень высокая гора, которую можно назвать местными Апеннинами. Из одной части острова в другую можно добраться по каменной лестнице, высеченной в скалистой породе и насчитывающей сто пятьдесят ступеней. Тиберий редко взбирался по этой лестнице, предпочитая нижнюю часть, где климат более мягкий и где он построил свои дворцы наслаждений, один из которых приютился на самой вершине скалы, вздымающейся настолько высоко над водой, что глаз с трудом различает внизу рыбацкие лодки, притулившиеся у берега. Это захватывающее дух место служило ареной для самых пикантных увеселений. С верхушки башни, выстроенной на выступе скалы, останки которой видны до сих пор, жестокий Тиберий любил сбрасывать детей обоего пола, которые были больше не нужны его похоти.
— Черт меня возьми, — пробормотала восхищенная Клер-виль, — как, должно быть, сладостно кончать при виде жертв, летящих с этой высоты. Да, милый ангел, — продолжала она, привлекая меня к себе, — он понимал толк в сладострастии, этот Тиберий. А что если и мы, по примеру славного императора, сбросим отсюда кого-нибудь?
Тогда Боргезе, словно угадав наши мысли, указала рукой на маленькую девочку, которая пасла неподалеку козу.
— Вот это нам и нужно, — сказала Клервиль. — А как быть с проводниками?
— Их можно отослать домой. Скажем им, что мы решили отдохнуть здесь.
Сказано — сделано, и мы остались одни. Боргезе привела девочку.
На наш вопрос бедняжка робко отвечала, что она живет с больной матерью в крайней нужде и что, если бы не она и не козочка, матушка давно бы умерла.
— Какая редкая удача, — обрадовалась Клервиль. — Давайте свяжем их вместе и сбросим с обрыва.
— Совершенно верно, но прежде позабавимся, — ответила я. — Мне страшно интересно узнать, как выглядит этот ребенок голеньким; она прямо-таки излучает из себя здоровье, свежесть, невинность, так неужели мы упустим такой случай?
Вы, может быть, не поверите, друзья, но мы были настолько жестоки, что лишили ребенка невинности, воспользовавшись для этого заостренным камнем; потом обвили ее зелеными побегами куманики, растущей в скалах, привязали к козочке, столкнули обеих в пропасть и, затаив дыхание и вытянув шеи, смотрели, как они падают и исчезают в море. Оргазмом мы были обязаны еще и тому факту, что это было двойное убийство, ибо тем самым мы обрекли на верную смерть и больную мать девочки.
— Вот так я люблю творить зло, — заявила я подругам, — это надо делать с размахом и вкусом или вообще не заниматься этим.
— Ты права, — согласилась Клервиль, — но мы забыли спросить девчонку, где живет ее мать. А было бы здорово посмотреть, как эта тварь издыхает от голода.
— Ах ты, проказница! — восхитилась я. — По-моему, на земле нет никого, кто мог бы сравниться с тобой в утонченном пороке.
И мы продолжили прогулку.
Желая узнать, что представляют собой счастливые жители этого острова, насколько сильны и выносливы мужчины и насколько соблазнительны и прелестны женщины этого славного неаполитанского племени, мы нанесли визит местному губернатору и передали ему послание Фердинанда.
Он прочитал его и сказал озадаченно:
— Я удивлен, что королю пришло в голову дать мне подобное распоряжение. Разве не знает он, что я здесь скорее шпион, следящий за людьми, нежели представитель короны? Ведь Капри — это республика, где назначенный королем губернатор является президентом. По какому же праву его величество хочет, чтобы я отдал вам на потеху своих честных и законопослушных граждан? — Признаться, сударыни, это очень деспотично со стороны Фердинанда, которому пора бы понять, что здесь он уже не деспот. Я тоже люблю такие развлечения, но не всегда нахожу их в этих местах, где нет публичных шлюх и очень мало подходящих служанок и лакеев. Тем не менее, раз король пишет, что вы не постоите за ценой, я могу предложить вам одну мою знакомую, вдову торговца, у которой есть три дочери. Она любит деньги, и я не сомневаюсь, что вы ее уговорите. Ее дочери родились на Капри,
одной пятнадцать, другой семнадцать, а старшей двадцать лет, и на всем острове нет ничего прекраснее. Какова ваша цена?
— Тысяча унций за голову, — сказала моя подруга. — Тем более, что средства на удовольствия идут не из нашего кармана, и вы, губернатор, получите такую же сумму. Но, кроме того, нам нужны три самца.
— За них я получу столько же? — поинтересовался жадный чиновник.
— Несомненно. Мы не торгуемся в таких делах.
И добрейший синьор устроил все как надо, а за свои хлопоты не попросил ничего, кроме позволения присутствовать на спектакле.
Девочки в самом деле были великолепны, юноши — сильны, крепко сложены и оснащены превосходными членами. Насладившись ими, мы спарили их, и после дефлорации им было ведено вернуться в наши потроха и сбросить свой пыл там, так как им было разрешено только сорвать розы. Спектакль привел беднягу губернатора в экстаз, он смотрел и мастурбировал до бесчувствия; оргии продолжались всю ночь напролет, ведь в такой сказочной стране было бы грешно тратить время на что-нибудь другое, кроме целительных плотских наслаждений. Мы покинули остров, даже не отдохнув после трудов, но щедро заплатив губернатору и обещав передать Фердинанду его извинения за то, что он не смог принять нас лучше, будучи стесненным в действиях в силу своей должности.
На обратном пути в Неаполь наше судно снова шло у самого берега, так как мы не могли оторвать ошеломленных глаз от неописуемых красот этого побережья. Мы посетили виллу Масса возле Сорренто — жилище Торквато Тассо, очаровательный грот Лила де Рико и, наконец, Кастелламаре. Там мы высадились и осмотрели Стабию, погребенную так же, как Геракланум; сюда часто наведывался Плиний Старший навестить своего друга Помпея, в чьем доме он спал в ночь знаменитого извержения, которое стерло с лица земли этот город вместе с окрестными селениями. Попутно хочу отметить, что раскопки ведутся очень медленно, и в то время, когда мы были там, рабочие откопали всего лишь несколько зданий.
После чего мы, изрядно уставшие, поспешили туда, где ждал нас отдых, и наконец вернулись в княжескую резиденцию и известили короля о своем прибытии, поблагодарив его за то, что он сделал наше путешествие столь приятным и полезным.