Журнальная версия романа «Одиночное плавание» опубликована в журнале «Север» №№3-6 (2012) и автор получил за неё премию за 2012 г. в номинации «проза». Книга вошла в лонг-лист премии им. Бунина. Книга отмечена премией «Болдинская осень» (2012).


Анна Кузнецова о романе Галины Талановой "Голубой океан"// Знамя.-2011.-№ 2.


Этот прозаический дебют, сразу в крупной форме, обещает больше. Психологию автор выписывает пластично и ненадоедливо, героиня — человек с ощутимой индивидуальностью, а голубой океан — это Интернет, плодотворно работающий с проблемой одиночества. Проблема не решается, но снимается ее острота — вечер за вечером человек проводит в виртуальном общении, по богатству эмоционального спектра не уступающем реальному. В реальности он по-прежнему один, но больше не страдает от этого, потому что "живет в сети”, как выразился один из собеседников героини. И этих живущих в сети уже не меньше, чем рыб в океане. У них болеют и умирают близкие, рождаются дети без рук, происходит все то ужасное, что делает жизнь трагедией, но это все — за спиной, а перед лицом — голубой океан с прохладной волной... От автора

Полоса чёрная, полоса светлая… Свет и тени, обгоняя друг друга, создают свой постоянно меняющийся причудливый узор на стене, о содержании которого можно только догадываться по размытому тёмному отпечатку на шершавой стене комнаты, купающейся в лунном свете, или на занавеске, просвечиваемой изнутри мягким оранжевым светом, просачивающимся сквозь полупрозрачный абажур. Так было раньше. Так бывает и теперь. Только нынче в нашей жизни появились новые стены, на которых мы оставляем свои тени или дыхание, а то и вовсе чёткими правильными буквами пишем послания праздно гуляющим по Голубому Океану Интернета. Бросаем незапечатанные бутылки с электронным папирусом в тайной надежде на то, что кто-нибудь из бороздящих Океан их выловит. Либо тщетно пытаемся по обрывочным фразам и фотографиям прочитать чужую жизнь в поисках родной души. Это – книга об одиночестве: одиночестве вдвоём, одиночестве в толпе, кидающем нас в дальние заплывы по Голубому Океану. Но возвращенье на грешный берег всегда неизбежно. Это книга о невозможности любить, потому что на любовь просто не хватает сил ― мы изматываемся в погоне за хлебом насущным в своём постоянном стремлении соответствовать образу успешного героя нынешнего времени, приспособившемуся цепкими корнями выживать на любом грунте, безводном и густо обрастающем колючками…

Жить страшно!.. Постоянно сталкиваясь на земле с неразрешимыми проблемами, мы снова ищем защиту в безбрежном пространстве «отзывчивого» и убаюкивающего Океана.




Галина Таланова


Голубой океан




















Тени на стене












































1

Светлана вышла из дома и, обмирая от удивления, увидела, что серая обшарпанная железобетонная стена, тянущаяся вдоль улицы, за пределами которой уже не первый год шло строительство какого-то нового, по-видимому, офисного дома, стена, чью серость давно перестали замечать, оказалась вся расписанной за три дня, как городецкая матрёшка, абстрактными картинами, смысл их очень хотелось угадывать. Больше всего её поразило то, что картины были весьма профессиональны. По-видимому, их рисовали либо студенты художественного училища, либо, по меньшей мере, начинающие оформители рекламных щитов. Её настолько ошеломило это открывшееся зрелище, что ей захотелось постоять около стены и подумать над тем, что хотели сказать эти столь разные по манере исполнения и своему восприятию художники. Некоторые из художеств были как ребусы, разгадать их было невозможно. Но их можно было истолковывать и так и сяк, вызывая из памяти, словно призрачных духов, давно отхлынувшие воспоминания, рождающие причудливые ассоциации… В других картинах было всё ясно и понятно, как в детском рисунке, – мама в красном платье во всю альбомную страницу, да серый папа размером с котёнка. Иным и вовсе суждено было остаться неразгаданными до конца, а поэтому к ним хотелось вернуться.

Светлана потом ещё долго ходила мимо этой стены, открывая каждый раз для себя что-то новое… Забавно было то, что на этой стене совсем не было движения теней от спешащих мимо прохожих. Вернее, они были, если солнце светило прямо напротив стены, но, дойдя до неё, не преломлялись ею, как обычно, а словно растворялись в том причудливом рисунке, дополняя его своим движением… И будто не тени это были уже вовсе, а сама жизнь, окрашенная во все краски радуги…

Затем Светлана уехала на неделю в командировку, а когда вернулась, то увидела вместо стены серый гладкий только что закатанный асфальт с аккуратными белыми тротуарными бордюрчиками, которые было заказано пересекать автомашинам, и новый огромный дом, похожий на корабль, плывущий по суше в никуда. У неё было такое чувство, что будто беззвучно обрушилась, как на экране, целая стена её жизни – как в том сентябре, когда, как карточный домик, сложился в руины гигантский небоскрёб, всколыхнувший всю непоколебимую Америку, и когда каждый думал о том, что никто ни от чего в этой жизни не застрахован. Иногда происходит и такое, чего не может быть никогда.

А после Светлана случайно встретила художника, руководившего уличной росписью безжизненного пространства. Росписи всё равно было суждено исчезнуть, как мотыльку-однодневке. Это оказался её одноклассник. Светлана сначала восприняла его как ту ровную, затёртую, в выбоинах стену, мимо которой ежедневно ходишь и которую никогда не замечаешь… Но однажды его кивок вдруг всё переменил, будто отодвинул тяжёлые шторы, пропахшие пылью, – и открыл окно, впуская свежий весенний воздух, ещё пьяняще пахнущий только что сошедшим снегом. Лёгкий такой кивок. Её успокаивали, как ребёнка: «Ну что ты, не плачь. Ну, звонила мне женщина, которая долго жила в моём сердце. И в жизни жила. Теперь не живёт. Почти. Во всяком случае, мне хочется в это верить».

А интерес – это уже путь, путь к новой любви, когда в прошлом всё ясно, как в старом пожелтевшем чертеже, который чертили отточенным блестящим грифелем; но если грифель был очень мягкий, его можно было нечаянно растереть рукавом – и тогда на чертеже оставался серый пятнами налёт, а потом растирали мякиш белого хлеба и чистили чертёж крошками этого хлеба, чтобы было ещё чище и яснее. Теперь чертежи не чистят. Их делают на компьютере, а затем распечатывают в типографии. Но всё равно с самого начала неясно: будет ли эта чёткая конструкция долго жить. Рушатся даже мосты, зимние аквапарки и многоэтажки. Иногда.

Светлана подумала, что может привязаться к этому человеку. Полюбить даже. Впустить в сердце, хотя давно знала, что мужчин туда не нужно пускать никогда.

Потом она минуту с неотчётливым страхом рассматривала себя в зеркале: вот и всё. Молодость миновала. Ей долго не давали её лет. И сейчас не дают. Но… Вот уже и гусиные лапки у глаз пробегают не только тогда, когда она смеётся; и кожа пористая и жёлтая, как пемза; и ощущение, будто весь день простояла на морозном солнечном ветре, хотя холод, он – только внутри, ветер – из будущего. Она давно одна. Шесть лет уже. И, пожалуй, ей уже никого и не надо. Во всём есть своя прелесть. Одиночество – это время подумать. Впрочем, о будущем лучше не думать: там пустынно и холодно, как в ноябре в дачном посёлке. Ни души. Сырость, слякоть, вырубленное электричество, вывернутые пробки, заткнутый корявой палкой водопровод, скребущиеся на душе мыши и мир без света и теней. Без теней, так как солнце, мягко катясь по укороченной дуге, незаметно ушло за горизонт до следующего лета…

Она не завела детей. Но ведь и у некоторых, у кого они есть, их – как и нет. Только это ещё больнее. Когда цепляются за детей, как за якорь, а дети – не якорь, им плыть хочется, и они рвут цепи. Ау… Кричи, как в лесу… не дозовёшься. Только собственное эхо и услышишь, свой искажённый и усиленный, как в рупор, голос.

«Я меньше всего одинок, когда я в одиночестве», – сказал Рильке. Так и она. Жизнь с ощущением одиночества в толпе, в набитой телами маршрутке в час пик, когда все тесно соприкасаются, но никак не пересекаются, и поскорей хочется вырваться на свободу…

Это одиночество было и когда Света была молодой, любимой, казавшейся всем счастливой и летающей на крыльях. Её и тогда не слышали. Как тетерева, токующие на току, жили они с мужем. Слышали лишь себя самих. И жили с чувством, что в любой миг можно всё переписать и начать сначала. Это ощущение непрочности и ненадёжности конструкции было все двенадцать лет её брака. Всегда казалось, что вот сейчас сорвётся резьба какого-нибудь маленького незаметного винтика от постоянного притирания друг к другу, винтик этот вылетит с лёгким стуком об пол – как сигнал, догадка: услышьте, оглянитесь, но нет, куда там – закатится в какую-нибудь щель – не найти. И рухнет вся годами укрепляемая и всё равно расшатывающаяся конструкция. Но конструкция не падала, скрежетала несмазанными шестерёнками и заржавевшими деталями, скрипела рассохшимися половицами, звенела треснувшим стеклом, хлопала листами кровельного железа, которые собирался снести ветер, но стояла, не падала.

А упала, когда и не ждали. И совсем в другую сторону.

Эта была дивная весна. Дивная, потому что лето началось в марте. Настоящее лето, когда снег почти сошёл за трое суток. Деревья стояли беззащитно голые и совсем не готовые к летнему припекающему солнцу. Возвращения перелётных птиц ещё не ожидали. Все катившиеся из глаз слёзы высохли, а непролитые – спрятались до поры. По уже сухому асфальту весело бежали проворные ручьи. Люди перепрыгивали, перескакивали, перепархивали через них на вновь образовавшиеся сухие островки. Это были весьма забавные пешеходы, не успевшие снять ещё своих высоких, доходящих почти до колен кожаных сапог, но уже нарядившиеся в пёстрые джемпера и кофты. И от этого своего странного вида людям было весело. Они блаженно улыбались, подставляя лицо этим случайным, щедрым по-летнему лучам, хотя и хорошо понимали, что до лета ещё так далеко, что зима может внезапно вернуться… Но ход жизни к летнему теплу набирал скорость. Назад если и повернёшь, то ненадолго – возвращение в тепло впереди. Эти солнечные лучи были – как тепло любимых ладоней на лице, на лбу: «Нет температуры? Голова не болит?» Эти ладони изучали и запоминали твоё лицо.

Эта весна была изумительная ещё и потому, что они собрались в Cочи. Они никуда не ездили несколько лет, что делали раньше до перестройки ежегодно, а тут мужу предложили на работе путёвки на пару недель в пансионат, и они заняли денег – и решились.

Та неделя была как сказка. Нет, они снова не видели и не слышали друг друга. Но неделю било в глаза яркое солнце; у ног равнодушно плескалось море, холодное и завораживающее своей бесконечностью; на деревьях шелестели не только зелёные, но уже и запылённые листья, а аллеи источали горьковато-нежный аромат мимозы. Шёл дурманящий запах от какого-то огромного куста, усыпанного розовыми цветами, слегка напоминающими наш шиповник…

Им казалось, что будто вернулась юность, что они снова молоды и глупы, полны иллюзий о «прекрасном далёко» впереди и тешат себя надеждами, которым потом будет суждено медленно растаять, как следу от реактивного самолёта в пронзительной синеве. Будто и не было этих серых, похожих на доски в дачном заборе, лет… Снова, как в забытом своём прошлом, они ходили по полупустынной набережной, взявшись, как подростки, за руки, и можно было никуда не торопиться, процеживать минуты, будто густой ликёр, катая его во рту, – и не спешить проглотить. Можно было просто сидеть, обнявшись, на лавочке, притулившейся на набережной, счастливо жмуриться от солнечного света, бьющего тебе, будто фары встречной машины, в глаза, и смотреть, как катается море по отшлифованной им гальке. Ощущение чудесной нереальности было настолько сильным, что хотелось потрясти головой и проснуться от наркотического рваного сна с забытьём. Она даже сказала, грустно смеясь, мужу: «Ущипни меня. А то я сладко сплю и боюсь проспать станцию, на которой выходить».

С этим ощущением праздника они вернулись в Москву, в которой снова началась зима. Сыпала ледяная крупа, жёсткая, как дробинки града; сшибающий с ног ветер сквозь лёгкие плащи пробирал до костей; деревенели ноги в лёгких ботинках, – и уже почти верилось, что сказка приснилась.

Ещё оставались дни от отпуска, и три дня потом Светлана просто отсыпалась дома от этого волшебства. Муж уже пошёл на работу. На четвёртый день она услышала в полдень поворот ключа в замке – и вздрогнула от испуга: слишком рано для прихода супруга. Но это был он. Он почувствовал себя плохо и пришёл: давление, наверное. Давление было повышенное, но ведь так часто было. Лучше не стало ни к вечеру, ни к утру. Муж бледнел, его тошнило, кружилась голова. Она вызвала «скорую», приехали, сделали укол – и уехали, сказав, что ничего страшного. В жизни вообще всё не очень страшно. Всё проходит. Человек привыкает ко всему, смиряется, притупляется любая боль. Но мужу становилось всё хуже. Она позвонила его другу-врачу. Друг к ним заглянул, посмотрел мужа, тихо лежащего с лицом, очень похожим на гипсовую маску, снова вызвал «скорую» – и мужа увезли. Приятель говорил очень-очень спокойно, настораживающе спокойно, что всё пустяки, но, возможно, открылось внутреннее кровотечение. Надо сделать анализы.

Потом товарищ позвонил и срывающимся голосом сказал, что мужа оперируют, так как кровотечение подтвердилось.

Затем Светлана сидела в реанимации и держала очнувшегося от наркоза мужа за ледяную, неживую ладонь. В реанимацию не пускают, но её пустил старый жалостливый санитар – и она схватила мужа, как ребёнка, за руку, и муж сказал: «Не отпускай: пока ты держишь, я держусь за жизнь». Но вскоре пришёл врач и, повысив голос, произнёс: «Что Вы здесь делаете? Здесь находиться нельзя». И Света ушла. Когда она шла по коридору, ей попался навстречу очень юный санитар, совсем ещё мальчик, с каталкой, накрытой простынёй. Потом ей всё казалось, что если бы она не уступила врачу, не ушла тогда из реанимации, то всё было бы иначе. Сказка снова вернулась бы. Она очнулась бы ото сна в светлой и солнечной комнате, где солнце продирается сквозь фигурные прорези в занавесках. Впереди был выходной – и можно было никуда не спешить.

Но мелодично зазвонил телефон – и сглатывающий хриплый мужской голос выговорил: «Не плачь. Не кори себя, сделать ничего было нельзя. Он прожил бы ещё от силы месяц. Зачем вам был нужен этот месяц? Для долгого и трудного прощания? А так он перелетел из одной сказки в другую, не успев понять, что произошло. Совершенно здоровый, ещё молодой, сорокалетний человек («До сорока все мальчики, все дети…» – Горбовский), полный сил и надежд». Она тогда и не плакала, она просто не понимала, что произошло. Отупение какое-то, от таблеток, наверное, от тех, что в неё впихнули.



2


Потянулись дни без запаха, цвета и вкуса. Она больше не была тетеревом на току. Себя она тоже слышать перестала. Все желания исчезли. Она просто тупо переползала изо дня в день.

Вдруг оказалось, что её зарплаты хватает только на оплату жилья и телефона. Но в квартире текли краны, издавая нудный звук капели о жесть, наводящий тоску (в Древней Греции пытка была такая); ломались и весело журчали круглые сутки сливные бачки; под трубами скапливались огромные лужи конденсата и росла мохнатой порослью сизая плесень; засорялась канализация – и вода из раковины на кухне шла в ванну, запуская в неё мелких красных червячков (кажется, в детстве она такими кормила золотых рыбок в аквариуме); лопались сифоны; переставала зажигаться колонка – и приходилось поливаться, как на садовом участке, черпая воду алюминиевой кружкой из кастрюльки и покрываясь гусиной кожей; розетки и вилки искрили, как бенгальские огни; выключатели щёлкали вхолостую; холодильник исправно морозил, но закрывался только приставленным стулом; стиральная машина издавала жуткий, выворачивающий всю душу скрежет и отказывалась прокручивать в барабане бельё; на сапогах ломалась молния и отрывался каблук; очки падали на кафельный пол и бились; зонтик не открывался, а если приложить очень большие усилия, раскидывал свой купол, одним боком вывернувшись наизнанку, а другим, – болтаясь мокрой тряпочкой, наброшенной на стальной каркас, – напоминал о том, что вот так однажды взяла и переломилась пополам её отутюженная жизнь.

Она внезапно поняла, что наличие свободного времени – это опасность позволить тоске зачастить в гости. Слёзы подступали внезапно, остановить их было невозможно, она захлёбывалась от сожаления о своей провороненной молодости и бессилия что-либо исправить. После очень жгло глаза и всё становилось безразлично. Чем больше было свободного времени, тем чаще она цепенела и часами сидела, уставившись невидящим взглядом в пространство.

Если она и была ещё к чему-то небезразлична, то это к своей работе. И сейчас это, пожалуй, было единственной отдушиной в её жизни. Работа не занимала много времени в её жизни, Светлане сочувствовали, и она могла даже иногда не появляться в институте по нескольку дней. Зато на службе было общение, здесь она забывала то, что помнить не хотелось, но что всё время стояло перед её глазами. И всё же зарплаты «неостепенённого» преподавателя ей теперь явно не хватало даже на необходимое.

Так она оказалась на заводе. Теперь она вставала в половине шестого утра, заводя по несколько будильников, чтобы не проспать: сначала звенел один, который стоял на тумбочке у кровати, она его спокойно стукала по шишке на макушке и продолжала спать дальше; затем трезвонил другой, который расположился на кухне: тот захлёбывался от визга, пока не начинал хрипеть и «кашлять»; затем – электронный, тот, что воцарился на письменном столе: этот издавал кукушечный крик – его могли остановить только её бросок с кровати или разрядившаяся батарейка. То, что батарейка может сесть, поднимало Светлану с постели, из заволакивающей мути сна, где было так уютно и мёртвые были живыми.

Неторопливо, в полусне одевшись, а потом наспех выпив чаю, заглатывая кусок чёрствой булки, Светлана вдруг обнаруживала, что надо бежать, так как опаздывает на служебный автобус. Опоздание на служебный автобус сулило недопустимое опоздание на работу на два часа. Тут ей приходила в голову мысль о том, что это хорошо, что у неё нет маленьких детей, которых надо тащить ещё и в детский сад, когда они вдруг захотели какать. Она резко захлопывала входную дверь, запирала сначала внутреннюю деревянную, затем – железную, внешнюю. Внешняя дверь почему-то всё время проезжалась по её левому сапогу, от чего тот был весь исцарапан. Вприпрыжку она бежала по лестнице, на ходу застёгивая пальто, выбрасывала пакет с мусором в помойку, втискивалась в маршрутку, подталкивая руками влезающих туда ещё не проснувшихся людей. И начинала задыхаться от нехватки воздуха. Упасть тут – не упадёшь, но от выхлопных газов и запаха бензина может начать тошнить. Только бы не это! Потом она скакала на перекрёстке, выглядывая ПАЗик с зелёной полоской на боку и жёлтыми занавесочками на окнах, и энергично махала руками, выловив его в уносящемся потоке транспорта. Только б заметил её и не проехал мимо. Иногда не замечал – и тогда приходилось добираться с двумя пересадками на городском транспорте, а потом полчаса ещё идти по бездорожью среди новостроек и вырытых котлованов, обмотав сапоги полиэтиленовыми пакетами, а они быстро становились свинцовыми от налипшей на них глины. Ноги скользили и разъезжались. Как при Сталине, за опоздания на Колыму не ссылали, но депремировали, и пропущенные часы приходилось отрабатывать.

Она работала в микроцепочке конвейера по закупорке бутылочек с лекарствами. Высшее образование здесь не требовалось, но платили сносно, так как работа была сдельная: сколько часов проработаешь, столько и заплатят. Флакончики надо было вовремя поставить в автомат, надеть на них крышку и вовремя успеть снять. Автомат зажёвывал пузырьки и перекашивал колпачки, потом эти изуродованные и смятые флаконы надо было раскручивать и выкидывать. Иногда автомат принимался стрелять крышками, и она очень боялась, что крышка ударит по очкам. Завинченные флакончики приходилось докручивать руками, иначе растворы вытекали при транспортировке. От завёртывания пузырьков руками пальцы и ладони стирались в кровь. Чтобы этого не происходило, на ладони товарки наклеивали лейкопластырь, но это помогало слабо. От стояния на конвейере по двенадцать часов у Светланы стали отекать и болеть ноги. Желание вытянуть ноги и положить их на подушку выше головы не проходило и к утру. Ещё приходилось таскать двадцатилитровые ёмкости и ящики с пузырьками. Правда, не с этажа на этаж, а только по длинному коридору. Иногда от мелькания диска у автомата, стояния на ногах и духоты у неё начинало резко темнеть в глазах и кружилась голова так, что стены и потолок медленно менялись местами, а потом возвращались на место, чтобы продолжить ход маятника… Тогда она глотала таблетку, находящуюся всегда в кармане халата. Очень мешала тугая матерчатая шапочка на голове, волосы были мокрыми от пота и становились за день сальными. Шапочка обручем сжимала голову, и часто от этого и от стучания закупорочного устройства возникала мигрень. Мигрень таблеткой не снималась.

Жизнь теперь была такой же конвейер труда и быта. Свободное время исчезло. Она приходила домой – и не в силах была разогреть себе еду или пойти в душ. Она садилась в кресло, осторожно помещала гудевшие свинцовые ноги на журнальный столик и сидела, уставившись в пространство. Без мыслей, без желаний, без сожалений. Некий вспомогательный механизм к конвейеру. Сначала она перестала смотреть телевизор, а потом прекратила читать. Смотреть телевизор – не было ни времени, ни сил. Читать – желание было. Иногда она даже брала в руки книгу, но, пробежав пару абзацев, проваливалась в небытие. Среди ночи просыпалась, пугалась, что проспала, но, посмотрев на часы, потихоньку приходила в себя и, обнаружив на часах этак половину пятого утра, шла в душ смывать с себя грязь после работы перед новым походом на неё.

В сущности, она даже не была недовольна такой жизнью. Втянулась. Жизнь текла и текла. И зачем вдруг всплыл этот мальчик из её детства, у которого давно была другая, отличная от её конвейера жизнь? Мальчик тот давно утонул в круговерти жизни, лежал на дне её памяти с камнем на шеё. Он не мог всплыть даже мёртвым. В её жизни не было места этому мальчику, жизнь была заполнена до предела всякой шелухой, и вакуума в ней не было.



3


Они случайно столкнулись в городской маршрутке, набитой, как банка кильками. Светлана и была, как килька дохлая. В полусне передавала тяжёлые монетки, опасаясь, что они выскользнут из затёкших ладоней. Ронять можно только своё, не чужое. В её руку легла очередная монетка, и кто-то вдруг сжал её пальцы в кулак тяжёлой большой ладонью. Она возмущённо вскинула свои покрасневшие глаза – и увидела ещё молодое лицо, сквозь папье-маше которого проступали когда-то промелькнувшие детские черты мальчика из параллельного класса.

«…Как молоды мы были, как искренне любили, как верили в себя…». Эта была песня её детства, и они пели её, гуляя на выпускном вечере по откосу. Душно пахло сладким жасмином и скошенной травой. Вся жизнь была впереди, полная иллюзий и несбывшихся надежд. «Первый тайм мы уже отыграли, и одно лишь сумели понять, чтоб друзей мы своих не теряли, постарайся себя не терять…» Первый тайм ещё сыгран не был, и себя ещё они даже не нашли. Это потом они начнут терять. А тогда они просто пели – чужую, взрослую песню, бередящую их душу тем, что взрослая жизнь – не за горами…

Она не видела этого мальчика долгие-долгие годы. Она даже ходила на встречу выпускников и на юбилей школы, но он не пришёл. Он сгинул, исчез, говорили, что даже за пределами «закромов нашей Родины». Его имя входило в справочник «Кто есть кто?» как члена Союза художников России, но дозвониться до него не смог никто. А она дозвонилась, но мальчик этот не пришёл. Перерос их всех, наверное. Оглядываться на своё детство ему не хотелось. Она никому не сказала, что дозвонилась до него. Даже его лучшему другу, который уже был доктором наук и ждал профессорского звания. Все обсуждали, куда он пропал, а она молчала. Она рано ушла с этой встречи, так как оказалось, что все они давно чужие люди и говорят на разных языках. Впрочем, возможно, просто никто не понимал её «птичьего языка». Все трубно, радостно ржали и весело били копытами. Одна из самых примерных её одноклассниц пила «из горла» водку, сбив с неё крышку о сиденье в автобусе, и дико смеялась. И все пошли за ней гулять на откос, всё так же одурманивающе пахнувший в это время жасмином и травой, подстриженной наподобие ковра газонокосилками. Она долго плакала после этой встречи – так же сладко, как и после выпускного вечера. О том, что молодость миновала, ничего из намечтанного ею уже никогда не сбудется, синицу из рук выпустила, а журавли в наше время не летают. Она и после выпускного плакала от предчувствия того, что многое не сбудется и станет перекручивать горло спазмом, а в сердце втыкать заржавевшие иголки.

«Светик, привет!» – маска вдруг ожила. И она почему-то испугалась. Испугалась, что уже не молода, не верит в «прекрасное далёко» впереди, испугалась новых разочарований и потерь. Нельзя совместить солнце, что было в прошлом, и луну. Бывают, конечно, дни солнечного и лунного затмений. Можно взять закопчённое стекло и увидеть, как луна заслоняет солнце. Но ведь это давно в прошлом. Теперь же предчувствие страха потерь оказалось сильнее жажды любви и самой любви. И разве может солнце теперь заслонить луну – холодную, безжизненную, льющую бесстрастный свет? Солнце может только заслонить этот свет своей тенью, но не своим светом. Просто набежит тень, как набегает на лицо, и только по тени можно догадаться, что промелькнула печаль. Время света миновало. Молодость улетела, сгинула – и понимание это пришло не в реанимации, когда она сидела и держала мужа за руку. Гораздо раньше. Хотя ей и сейчас иногда кажется, что всё ещё впереди. Смешно. Возраст – это груз несбывшегося и несбыточного. Возраст – это то, что все уже знают, а ты ещё не догадываешься. Но её узнали. И это через столько лет…

…И всё-таки жизнь удивительна! Когда казалось, что ждать в этой жизни уже нечего – и остаётся только кукситься на выгоревшем лысом берегу, где обсыхает всякий сор, выброшенный на сушу, память вдруг накатила неожиданной волной и смыла в море. Как тайфун. Как отлив. Как цунами. И оказалось, что она не тонет, хоть чуть не захлебнулась несколько раз солёной водой…

В жизнь снова вернулся солнечный свет, хоть и был он рассеянным, будто сквозь дым горящих лесов лился. Она стала ждать телефонных звонков. Говорили почти всегда ни о чём. Долго. Просто делились событиями текущих дней. Голосами не играли, оттенков и полутонов не искали, а просто выплёскивали всё, что накипело и бурлило, как в чайнике, надо было, чтобы кто-то приоткрывал крышку, чтобы можно было выпустить пар. Иначе крышка начинала бренчать, издавая металлический эмалированный стук пустоты о наполненность.

Когда он пропадал надолго и не звонил, она с удивлением обнаруживала, что скучает. Затем не выдерживала – и старательно крутила телефонный диск, засовывая указательный палец в его дырочки. Она не приобретала новых телефонных аппаратов, которые с кнопочками и трубками, что можно класть даже под подушку, и говорить, сидя не на жёсткой табуретке в прихожей, а лёжа на диване.

Пожалуй, больше всего, чего ей в последнее время не хватало, – это жилетки, чтобы выплакаться. Теперь такая жилетка появилась. Но Светлана с удивлением для себя открыла, что она говорит на каком-то другом диалекте, который истолковывают по-своему. Не на другом языке, нет. Язык был тот же. Диалект другой. Когда произнесённое слово принимает противоположный смысл. Но чаще ей просто ничего и не давали говорить. Она стала понимать, что это она – жилетка. «Ты не плачь, не плачь, не плачь, куплю солнечный калач». Почему солнечный? Почему нам всем чудится солнечный калач, а вместо этого луна пускает в окошко ледяной безжизненный свет, и от него тянет плакать о том, что не сбылось. Несбывшееся вырастает в своих размерах, заполняет тёмное пространство комнаты и мучает воспоминаниями. От этого лунного света ветви рисуют на стене живые узоры. Они, как лёт облаков и бег времени, никогда не бывают постоянны. Беги – не беги, не поймаешь, улетело, сгинуло или осталось обрастать м хом на дне памяти, тщательно схороненное от чужих глаз. В юности она любила по этим теням гадать и предсказывать своё скорое и нескорое будущее. Что привидится воображению среди этой игры обугленных ночью ветвей и безжизненного, как в операционной, света? Суженый, дом, пожар, дорога… Ветер перечёркивал причудливое примерещившееся очертание будущего. Иногда это радовало. Иногда пугало. Теперь гадать не пыталась. Гадание вызывало страх, когда озноб начинает сквозняком пробегать по позвоночнику. Знать ничего не хотелось. Да и что знать? Лотерейная шапка пуста. Все билетики раскручены и прочитаны… Ан нет… Оказалось, что не все…

Разговоры длились часами. Они мерно перетекали из одной темы в другую, обходя всё больное стороной. Она интуитивно чувствовала, что её слабый голос не услышат. Это – как писк птенца сквозь токование тетерева. Поэтому она старалась слушать. Слушала, как погружалась в тёплую морскую воду, наслаждаясь голосом и волнами настроения. Когда же оказываешься на гребне пузырящейся и искрящейся пены, то ухаешь с головой под воду. Ухала под воду она часто внезапно. Как на водоворот какой-нибудь натыкалась. Чувствовала, что воронка начинает стремительно засасывать и, того гляди, утянет в смертельную глубину, из которой не выбраться. Это пугало своей непредсказуемостью, и она начинала с печалью думать, что луну и солнце в одном обличье всё же не соединить. Что за человека я встретила в том трамвае? Нет, не того мальчика из юности… «Как молоды мы были… как верили в себя…»

Впрочем, в себя мальчик верил и сейчас. Он был, несомненно, талантлив. Она чутко отличала внутренним глазом ювелира подделку от подлинника. Пожалуй, и привлекло-то её то, что он резко отличался от остальных. Одна нестайная птица приметила другую нестайную птицу и радостно замахала крыльями. Мальчик всё ещё верил, что он не только кем-то станет, а об этом узнает хотя бы вся наша огромная страна.

Мальчик жил с мамой, больной диабетом. Он успел жениться, завести двоих сыновей-погодков, развестись, уехать стажироваться на дизайнера в Германию и вернуться обратно к маме, похоронившей мужа, отца этого талантливого мальчика.

Жить с мамой в таком возрасте, когда пуповина давно перерезана, а помочи стесняют грудь, когда безумно тянет взлететь, было тяжело. Нет, как она поняла, мама никогда не лезла не только в его жизнь, но и в душу. Он, в сущности, жил как хотел. Но до срыва на окрик раздражала его своим почти не пересыхающим потоком старческих разговоров; жалобами и просьбами, вьющимися, как комары над его непокрытой головой; болезнями, которые росли, как снежный ком, грозя обрушиться с горы; словоохотливыми и любопытными соседками, оккупирующими их кухню, когда ему хочется сварить кофе; в который раз за день потерянными очками со сломанной дужкой и позеленевшей от окислов оправой, как будто залепленной тиной; уколами, которые ей постоянно надо было делать, тщетно ища неинфильтрованное, не вздутое плотным бугром место, и ожидая очередного жалобного вскрика; своей слоновьей неповоротливостью и одышкой; постоянной необходимостью покупать в специальном магазине и варить диетические безвкусные продукты на ксилите; тем, что переминалась с ноги на ногу, стоя у него за спиной, когда он рисовал; шарканьем дырявых шлёпанцев, из которых вылезали огромные лиловые шишки на больших пальцах, напоминающие сизый виноград; своей глухотой, не подчиняющейся слуховым аппаратам, – и приходилось кричать, надрывая голосовые связки, закашливаясь от крика, поднимая себе давление, внезапно замирая от сжавшего обруча мигрени и подступающей тошноты.

…Разговаривая по телефону, украдкой наблюдали друг за другом. Было что-то в нём такое, что подсознательно пугало её. Он чувствовал это. «Я тебя не понимаю», – как-то сказал он ей. Да она и сама себя не понимала.

Её пугала его резкость, ей постоянно казалось, что она смешивает в хрупком прозрачном стеклянном стаканчике несколько неизвестных смесей: гранёная стекляшка начинает медленно нагреваться у неё в руке, рождая одурманивающий эфирный запах, генерируя предчувствие какой-то ещё непостижимой беды; стаканчик становился горячим, обжигал подушечки вцепившихся в него пальцев, и росло, как надуваемый воздушный шарик, ощущение того, что стаканчик сейчас взорвётся – и разлетится вдребезги, раня и уродуя всё, что попадёт по ходу траекторий разлетающихся осколков. Потом воздушный шарик съёживался, терял в объёме, но не в весе, оставляя запрятанный на донышке души и в глубине сердца осадок от той взрывоопасной смеси.

Это не были какие-то серьёзные откровения, но иногда случайно прорывалось, как водопроводная труба, затопляя дорогу, то, что разносило их всё дальше друг от друга. Ноги замачивать не хотелось, брезгливо подгибала подол, осторожно ступая и боясь промахнуться и не попасть на сухой островок. Один раз, например, он сказал: «… Как все женщины, любимое занятие которых – жить на деньги мужчин. Я купил бы ей сапоги, я ей всё бы купил, но, когда она сказала: «Ты мне купишь сапожки? Мне совсем не в чем ходить, мои стали страшные», мне захотелось бежать. Когда я вообще такое слышу – я убегаю». Её природная интеллигентность и порядочность вставали на дыбы, услышав подобное: хотелось прекратить эти необременительные встречи и не вспоминать о нём больше. Но проходила неделя – и она начинала скучать. Ей снова хотелось услышать его бархатный голос, она грустила и потихоньку начинала собирать дровишки для очага. Он говорил, что хочет семью, ребёнка, что ему очень нужна женщина, которая его ждёт и радуется, когда он возвращается домой, но он не хочет себя связывать какими-то печатями и обязательствами. Он художник – и, когда видит, что кто-то накладывает на него по-хозяйски лапу («Это моё!»), срывается с места.

Как-то он сказал ей: «У тебя нет недостатков: ты красива, очень умна, весьма тонкий человек и внимательный собеседник, интеллигентна. Но ты «не остановишь коня на скаку». Это – не недостаток, это продолжение твоих достоинств». Но она решительно не хотела ни «останавливать скачущих коней», ни «входить в горящую избу». Она совсем не понимала, как можно желать, чтобы женщина была такой. Всё ещё по девической наивности думала, что сила женщины – в её слабости. Да и самой ей хотелось «на ручки», чтобы была спина, за которую можно было спрятаться от «ветров жизни», чтобы была широкая грудь, дабы в неё можно было уткнуться и выплакаться, если на душе штормит, а на берегу ломает деревья. У неё всегда в жизни была такая спина. А сейчас она стояла на пустыре, открытом всем ветрам, сложив руки на груди и обнимая саму себя руками…

Её пугали и некоторые его поступки. Например, такой. У него не было мастерской, и он снимал какую-то конуру для работы маслом; однажды хозяйка этой кладовки попросила освободить её по причине того, что она выходит замуж, а жить с мамой, взрослым сыном и с её новоиспечённым мужем вместе не было никакой возможности. Он возмущённо стал говорить, почему он живёт с мамой, а эта фифа не может, и наотрез отказался съезжать. Почему это он должен искать какую-то новую комнату, что он, разве за эту не платит? Да и где найдёшь за такую цену? Опять же надо тратить время и силы, которых у него и так нет. Он искал у Светланы искреннего сочувствия и очень желал, чтобы его пожалели. И она это почувствовала… Но почему-то представила эту разведёнку, которая вдруг нашла свою судьбу, может, на год или два всего, но нашла, и вот даже этих месяцев, отпущенных жизнью для счастья, она может лишиться из-за его беспардонности, нахальства и упрямства. Она вообще не понимала, как это можно не съезжать с чужой квартиры, качать свои права, которых у тебя нет, и ещё требовать сочувствия, пусть даже тебе и придётся искать новую площадь в ущерб своим творческим полётам и созданным шедеврам. Но он тогда так и не съехал. Видимо, та женщина испугалась, что её хрупкое счастье будет разбито его начищенными ботинками, и сама сняла на получаемые от него деньги квартиру, разумеется, с доплатой, в отдалённом от центра районе, зато с горячей водой. Потом художник несколько раз напоминал Светлане, что она не посочувствовала его ситуации, и называл это «дистанционной отстранённостью», говоря, что она себя выдала. Этот его поступок тоже оседал окислом на гремучей смеси в её сердце и душе.

Её настораживало его ежемесячное бегство в столицу с его походами по друзьям и подругам, это его проветривание и накопление новых впечатлений. Сама она была существом очень домашним, если когда-то в молодости ей и хотелось «вспорхнуть», то бывало это нечасто, раз в год или даже в два. Потом она понимала, что жить в гостях неделями, не стесняя и не раздражая своим присутствием, можно только у близкой тебе женщины, тем более отвечать весёлым голосом по телефону, что он стирает свои вещи, чтобы пойти на встречу в Союз художников, поэтому вот уже три дня не выходит из дома.

«Искусство давно не проповедует нравственное. Только авантюрист побеждает в искусстве». Ох, как она была далека от этого! Её-то воспитывали по-иному, в понятиях, что искусство «сеет разумное, доброе, вечное». Он очень хотел стать известным. Пробивал всякие выставки, организовывал презентации, устраивал встречи с «народом», выбивал по крохам деньги из многочисленных спонсоров. Но выставки он устраивал не для того, чтобы люди смотрели на его картины и проживали жизнь, которую он пытался передать, а чтобы продать. Не продал – значит, выставка не удалась. Этого она понять не могла никогда. Да, за труд надо платить, но картины – это всё равно что твои дети… А как можно продавать своих детей, даже неудачных?

Она лежала ночью одна в своей мягкой постели с хрустящими, пахнущими стиральным порошком и так приятно ласкающими кожу простынями, смотрела на тени на стене, которые плели свой диковинный зловещий узор, перерезающий отсвет от фар заблудившихся и запоздавших машин, и вязала свой рисунок из странных и горестных фантазий, осторожно обвивающих тот осадок в душе и сердце, превращая его в кокон, закрытый до поры.

Её страшили его беспомощность и непрактичность во многих бытовых делах наряду с каким-то прожжённым умением вовлекать на обустройство своего быта всех своих знакомых, учеников и соседей, которые были почему-то ему должны.

Её пугали его деньги: по её понятиями, должно быть гораздо меньше. Она отгоняла от себя мысль о том, что, вероятно, нерадивые и неталантливые студенты архитектурного факультета, где он преподавал «Графику» и ещё вёл какие-то практические занятия, приносят тощие конверты. Но эту мысль снова, как грязную пену, выносило из подводных холодных течений её подсознания и пригоняло к берегу в очередную сессию и во время переэкзаменовок – затем он срывался куда-нибудь в жаркие заграничные страны. Она же была воспитана в представлениях, что брать взятки – преступление, пусть даже ты тратишь силы, здоровье и талант на коврики для ног студентов-футболистов. В ней всю жизнь теплился испуг, что человек, которого её отец спустил с лестницы за то, что тот позвонил к ним в квартиру под Новый год, держа в руках коробочку, завёрнутую в золотистую фольгу, напоминающую золотую рыбку, переломает себе хребёт и останется лежать навытяжку всю оставшуюся свою жизнь.

И, тем не менее, она по-своему привязалась к нему. Они могли говорить по телефону часами. Она скучала по его странному голосу, напоминающему крик какой-то маленькой птицы. Это как-то незаметно стало неотъемлемой частью её жизни, потерять которую становилось уже страшно. Потерять страшно, а слить независимое русло своей жизни с его судьбой – казалось ещё страшнее. Какое-то ощущение возникало, что тогда – падать этой воде с горных хребтов с оглушающим шумом водопада, уносящего за собой скользкие угловатые камни, сметающие многое на своём пути.

Как-то он сказал ей: «Я как будто нахожусь под рентгеном. Ну, нельзя же так…» Тогда она поразилась его сравнению. Когда-то в пору, о чьей явственности уже стираются воспоминания, когда она была девочкой с обсечёнными волосами, забранными в жидкий конский хвост тугой аптечной резинкой, усердно носившей очки с роговой коричневой оправой, ей очень нравился один человек. Молодой человек этот был робок и нерешителен, вся жизнь тогда была впереди – и он не торопился связывать себя «любовью до гроба». Она очень хорошо помнит это своё ощущение, что она находится под каким-то жёстким излучением, что пытаются сделать снимок с её внутреннего мира. Она тоже тогда сказала: «Не просвечивай меня».

Всё чаще в их гармоничный разговор врывалась канонада его злобы на коллег, бывших друзей и женщин. Всё чаще объектом этой канонады становилась она.

«Катаешься, как сыр в масле. Живёшь для себя, как хочешь; создаёшь дутые проблемы, ничего тебе не надо…» Это обижало до слёз. Она почти никогда не жила для себя. Сначала родители болели, потом муж… Да, обстоятельства её жизни сейчас сложились так, что она осталась одна. Но как она могла что-то поправить? Она-то считала, что она молодец: как может, выкарабкивается из нищеты, барахтаясь, как та лягушка в молоке, из последних женских сил. А у него именно это и вызывало раздражение: «Ты же получаешь удовольствие от работы!» Знал бы он: какое это удовольствие – таскать тяжёлые ящики по лестницам и находиться постоянно в состоянии стресса от того, что ты чего-то не успеваешь сделать, а то, что успеваешь, – то делаешь всё равно «плохо», и всегда виновата, хотя выматываешься так, что приходишь домой и ходишь по полу босиком…

«Я бы удавился, если бы работал каждый день больше трёх часов. Это – не жизнь!» Да, это был конвейер труда и быта, но ведь большинство так работало, пытаясь прокормить семью и чуть-чуть приподняться над уровнем плинтуса. Это был образ жизни нормальных порядочных людей, не мнивших себя талантливыми свободными художниками.

Однажды он рассказывал о своей бывшей жене… О том, как его раздражали её ученики, приходившие к ним в дом, чтобы брать какие-то уроки. Вдруг всплыло, придавленное заиленным камнем воспоминание, что его жена – из тех женщин, которые заработать не могут, и «любимое занятие которых – жить на деньги мужчин…» Почему с деревьев осенью облетают листья и ты остаёшься в голом чёрном лесу, где сквозь кроны полысевших деревьев льётся серый бесхитростный и безжизненный свет, который натыкается на капли измороси, зависнувшей в воздухе, и делает мир снова полупрозрачным?

Всё чаще их разговоры кончались… нет, не ссорой, а какой-то перебранкой, когда она должна была почему-то оправдываться сбивающимся на извинения голосом. «Ты – абсолютный ноль в мужской психологии…» Она не была нулём – она знала, что он хочет от неё. Хочет, чтобы его жалели; положили его голову к себе на колени, погладили по образовывающейся плешине, тщательно прикрываемой редкими жидкими седеющими волосами; чтобы поселили у себя в квартире и варили наваристые борщи, заправленные сметаной и свежим душистым укропом, чтобы заглядывали в глаза и перемежали поцелуи с уверениями, что он – самый, самый… Любимый, умный, талантливый… Но она почему-то не могла его пожалеть: руки леденели, словно на морозе, становясь деревянными…

В квартире будто жила тень мужа, совсем не похожего на Командора, но ей казалось, что, если бы её муж был Командором, то ей было бы сейчас легко изменить свою жизнь и впустить в неё человека, который уже вломился в её душу, словно подгулявший пьяница, потерявший равновесие и навалившийся на приоткрытую дверь, – оставалось только просто ввалиться в её обитель.

«Я хороший психолог…» – твердил он. А она думала о том, почему этот замечательный психолог не видит, что она слабая и хрупкая женщина: ей тоже хочется, чтобы её пожалели, чтобы цветы дарили и защищали от всех сквозняков. Ну, какая она стена? Так, шалаш, который надо утеплять засушенными букетами и ворохом прошлогодних листьев. И почему она должна «останавливать коней на скаку», если она гуляет по лужайке, где трепетные лани нюхают невытоптанную траву? А он цветов ей не дарил, так как считал, что она – умный человек и в букетах не нуждается.

Очень часто она натыкалась в их разговорах на какие-то ежиные колючки: они прокалывали до крови подушечки пальцев, когда она пыталась ощупать шероховатую поверхность и погладить. Никто в клубок не сворачивался, бархатная пуговица носа не пряталась, но колючки торчали. От неё хотели соучастия и понимания, но никто не собирался становиться для неё жилеткой, чтобы впитывать в себя солоноватую водицу, оставляющую некрасивые белёсые разводы, от которых жилетка стояла колом и становилась брезентовой. Она пыталась заставить его посмотреть на мир и ситуацию философски, но слышала: «Мне наплевать на мир и на тех, кто в нём. Мне плохо, и со мной поступили скверно. Почему я должен думать о других?» Этот, по её мнению, неверный звук резал ей ухо, запускал в сердце булавки: их никак не вытолкать обратно, а если и получалось вытащить, то долго потом саднило и кровоточило. И она старалась не слышать этого звука железа по жести, нарушающего состояние её гармонии. Она отсекала этот звук всеми возможными фильтрами, чтобы не пропустить в своё сердце его тревожные частоты.

«У тебя всё – или чёрное, или белое. Жизнь не такая…»,– говорил он. А у неё даже сны цветные были, не чёрно-белые, хотя у большинства людей – чёрно-белые… И только скелеты ветвей на стене чёрные на сером лунном квадрате. А потом – клавиши вот тоже бывают только чёрные и белые, а сколько разных звуков из них можно извлечь… Да что звуков! – вальсов, сонат, симфоний, реквиемов… А у него было либо всё чёрное в тон полосы, в которой он пребывал, либо красное. Цвет зарева, пожара, заката, крови, похорон.

У него и рисунки все были какие-то тревожные. Либо скачущее по ветвям пламя, скручивающее ярко-рыжие и бурые листья в причудливые трубочки, завораживающе полыхавшие и сгоравшие на ветру; обугливающиеся ветки в весёлых языках пламени; чёрные головешки и чёрные большие птицы; бушующее, всё пожирающее пламя – сквозь листву.

И всё же ей уже не было так одиноко, как раньше. Теперь у неё был человек: и, если уж нельзя было вывернуть душу наизнанку, то хотя бы перед ним можно было расстегнуться на пару верхних пуговиц или одеть душу даже в мягкую махровую пижаму без режущего белья под ней и чувствовать себя легко и свободно. У неё был человек: по нему она скучала и, пожалуй, даже начинала любить. И уже мерещился семейный очаг. Тёплый дымок над крышей, тихие вечера, когда можно мирно смотреть телевизор, уютно устроившись на плюшевом диване и положив голову или ноги милому на колени. Зачем солнце, когда ветки на стене сплетали в ночи, купаясь в лунном свете, свои узоры?

Почему мы видим жизнь так, как нам хочется её видеть? Рисуем её образ по своему подобию, удобно подгоняя под себя. И злимся на себя и окружающих, когда она не подгоняется. Тень может быть короткой, может быть длинной, может быть косой и искажённой, может совсем пропасть, когда из жизни исчезает свет, а человек, он всегда одинаковый. Какой есть, а не такой, каким мы его нарисовали, исходя из нашего опыта и представления о чёрном и белом. Разве что время нас меняет. И не всегда в лучшую сторону. Даже чаще не в лучшую. Почему, приобретая опыт, человек становится хуже? Злее, расчётливей, безнравственней? Казалось, что должно быть наоборот. Ан нет. Неужели потому, что перестаёт видеть в жизни чёрное и белое, как в юности? А понимает, что существуют и другие цвета и оттенки спектра?


Однажды, ещё до того, как её окликнул художник, когда уже прошло немало времени после смерти мужа, в один из выходных вдруг накатила такая тоска, справиться с которой не было никаких сил: болело под лопаткой и в груди, а на зрачки налипала мутная белёсая слизь отслаивающейся роговицы, раздражённой плохо вымытыми пальцами и платком, вытирающими то слёзы, то жидкость, – она зарегистрировалась на нескольких весьма популярных сайтах, где можно было встретить людей, казалось, навсегда исчезнувших из твоей жизни, а, может, если повезёт, даже обрести новых друзей. Это давало иллюзию того, что ты не одинока, что тебя слышат и понимают, и в любой момент можно перекинуться с кем-нибудь парой ничего не значащих и ни к чему не обязывающих фраз и накапать немного краски в серые будни. Так, лёгким воздушным мазком, где лишь по наитию угадываются цветная дымка на горизонте или светящийся ореол… Ей всё труднее было молчать и вспоминать свою жизнь, чувствуя себя замурованной среди груды камней и железобетонных обломков, в которые превратились недавние стены после внезапного землетрясения… Она просто пыталась нащупать хоть какую-то связь с внешним миром, в котором продолжалась жизнь…

Иногда она листала чужие страницы, старательно щёлкая «мышь» по серой спине и пытаясь высмотреть средь чёрно-белых строчек родную душу, но такой души не было даже на необъятных просторах Интернета. Может быть, дело в нас самих? Мы просто не способны бываем иногда увидеть людей, которые нас окружают. Смотрим, как сквозь бронированное стекло, на чужие лица… Чтобы выжить – надо строить иллюзии, она и пыталась. Иногда она перебрасывалась двумя-тремя дежурными посланиями и на несколько недель или даже месяцев забывала об этих страницах. Бывало, если попадался умный собеседник, переписка затягивалась, пока она не узнавала о нём что-то такое, после чего писать больше не хотелось. Порой Светлана читала чужие дневники, что были выставлены на всеобщее обозрение и к которым можно было написать свой убийственный комментарий. Случалось, попадались тонкие и изящные записи, сквозь них проступала боль, словно пятна от ягод, засунутых в карман. Это жонглирование фразами напоминало ей игру в бадминтон. Каждый старается не поймать, а побыстрее и половчее отбросить от себя воланчик. Хорошо хоть не волейбольный или даже футбольный мяч. Многие здесь как бы «садились на иглу» и уже не могли жить без виртуального общения. Она тоже была бы рада кого-нибудь тут встретить, кто бы мог заслонить собой умершего мужа. Будто жила в некоем постоянном затянувшемся ожидании солнечного затмения. Только ей очень хотелось, чтобы затмение не проходило. Стало постоянным. Тогда она не будет глядеть на небо сквозь закопчённое стекло. А так смотрела – и видела, как луна медленно наплывает на солнце лишь на минуту, временное помрачение, иллюзия замены человека человеком – и снова всё хорошо видно: где солнце, где луна.

С тех пор, как она оказалась придвинута в маршрутной давке к бывшему однокласснику, она бродила по чужим страницам лишь изредка. Просто ей там стало неинтересно: насколько все были скучны, бесцветны и примитивны по сравнению с ним. Любое болото засасывает. И хотя Светлана, как отважная лягушка, усердно дрыгала лапками, пытаясь сбить масло – и не утонуть, она понимала, что все кочки и островки, на которых она пыталась спастись, – медленно погружались в мутную жижу. Не получалось даже диалога. Диалог получался только с ним, хотя и трудный, с эмоциональными всплесками, как у переполненной кастрюльки, плюющейся на раскалённую плиту, пока не перекроют газ; с недомолвками и откровениями, о которых хотелось не знать, и после такого «диалога» чувствуешь себя совсем без сил, будто выпотрошенная.


Её приятель опять уехал в Москву, где пытался пробить себе выставку, вновь бегал по многочисленным богемным друзьям и подругам, таким же талантливым, как он: черпал вдохновение для своих будущих полотен, наверное. Она подумала, что, живи она с ним, ей от этого было бы невыносимо больно. Ей и сейчас больно.

Она подошла к подаренной им картине, что висела у неё на стене в гостиной. Это была странная картина. На ней была изображена сказочно огромная луна, от лунищи сбегала широкая люминесцентная дорожка, похожая на ледяное зеркало, раскатанное прохожими на заснеженном тротуаре. Эта дорожка падала на увеличительное стекло круглого окна, напоминающего иллюминатор, странным образом преломляющего эту дорожку и фокусирующего её в рыжие языки пламени, лизавшие уже половину дома. От пламени бенгальскими огнями летели искры в направлении серебристых деревьев, закованных в ослепляющую корку льда…

Это ощущение фантасмагории сгорающего дома и жизни, полыхнувшей, как спичка, причудливо изогнувшейся перед тем, как обратиться в пепел, который кто-то свыше просто разотрёт пальцем и смахнёт с ладони, хотя пожар, шутя, растопит оледеневшие души, готовые к долгой зиме, было настолько реальным, что она приложила холодные ладони к своему пылающему лицу.

Отойдя от картины, она включила компьютер, собираясь написать письмо подруге, вышедшей замуж за чеха, и остановилась. Из всплывшего внезапно окна с веб-страницы на неё смотрело знакомое лицо «ясновидящего» художника, предлагающее предсказать судьбу, «заговорить на любовь», прочитать сны, составить астрологический прогноз и вылечить от запоя.

Неужели все наши розовые сны и смутные надежды, просачивающиеся, как свет в непролазном лесу, где деревья, поднявшиеся из семечек, заброшенных штормовым ветром, оказались столь тесно прижатыми друг к другу, – лишь цирковой трюк специалиста «белой и чёрной магии», зарабатывающего на жизнь смятением людей, у которых почва вдруг ушла из-под ног?

Такой цинковой пустоты у неё не было даже, когда умер муж. Там было оцепенение от таблеток, которыми её накачали; ощущение, как будто всю её обложили синтетической ватой, как ёлочную игрушку; и сознание непоправимого, налетевшего, как цунами, – и в одночасье смывшего все береговые постройки, среди которых был и её дом. Была невесомость внутри, как при резком спуске в самолёте, и желание проснуться. Надо было начинать жить с нуля, но жить. Самолёт со скрежетом выпустил шасси и катил по взлётной полосе.

Теперь же она сидела у компьютера парализованная, с неловким чувством, что внезапно раскурочила дорогую и уже любимую игрушку, пусть со своими видимыми, но уже стёртыми для глаза изъянами, – и неожиданно нашла там опилки, ржавеющие пружинки из незакалённой стали и грязную вату, свалявшуюся серыми комочками. Починить игрушку было уже нельзя. Игрушка перестала существовать, хотя была в её руках, и её можно было потрогать и даже погладить. Слёзы потекли ручьём, остановить их было невозможно. Ощущение такое – как будто разгрызла орех – а вместо крепкого ядрышка нашла там большого и жирного червяка, который лежал в мохнатой черноте. Она промочила насквозь пять носовых платков, нос распух, как вываренная свёкла с облупленной кожурой, в горле першило, ноги сделались ватными и заныли, и больше всего на свете она хотела, чтоб она жила с плотно завязанными глазами.









































Тени на занавесках













































4


Но это не правда, что нам никто не нужен. Конечно, можно убежать в книги, в работу, в путешествия, но человеческого общения и живого тепла не заменит никто.

«Котика что ли завести?» – подумала Светлана. Сейчас у одной женщины на работе как раз окотилась кошка, и она всем предлагала котят, показывая их фотографии. Кошка была персидской, предполагаемых отцов потомства было семь. Котят было четыре: один пятнистый рыже-чёрно-белый; один чёрный, как маленький чёрт; один серый, как варежка из кроличьего пуха; и один, как двуликий Янус – половина кошачьей мордашки была белизны первозданного снега, а половина серая.

Да только куда этого котика девать, когда надо будет уехать куда-нибудь? Потом ему же скучно будет, когда она на работе…

Светлана до сих пор помнит котёнка на даче, что, заблудившись, пришёл к ней однажды на участок. Тот котёнок был домашний. Совершенно ручной и очень испуганный тем, что потерялся. Он так обрадовался, что её нашёл, что почти не давал ей жить. Она не могла ни лечь, ни сесть, чтобы котёнок тотчас не забирался к ней и не устраивался где-нибудь на животе или коленях. Даже, когда она, чувствуя, что он безобразничает и мешает работать, садилась вплотную к столу, прилипая к нему животом так, чтобы котёнок не мог запрыгнуть к ней на колени, он забирался на стул сзади неё и тесно прижимался к ней, даря своё тепло и сам греясь о неё. Он не отходил от неё ни на шаг. Она даже не могла в сад выйти: он тут же пулей летел за ней, видимо, пугаясь, что потеряется снова. А ведь он только что опять обрёл дом. Просто пришёл к чужому человеку, как к себе домой, и заставил себя полюбить… «Посмотрите: какой я маленький, смешной, ласковый, милый, очень пушистый и совсем как грелка. Я уже научился ловить мышей и даже танцевать около своей добычи…» Это не она приучила его к тёплым рукам, которые гладили его по шёлковой шёрстке… Если он, увлёкшись охотой на мышей, оставался в саду, когда она запирала изнутри на ночь дом, то (и откуда у этого крохи хватало соображения?) подбирался по тонким балконным перилам к окну снаружи и начинал царапать в стекло лапой, истошно мяукая до тех пор, пока его не впускали в нагретую постель… Когда она уходила на реку поплавать, ей приходилось его закрывать в доме. Она боялась, что этот, привязавшийся до ненормальности, увяжется за ней и будет орать на берегу в то самое время, когда она будет наплавывать привычные километры. Когда же она возвращалась, то он кубарем кидался ей навстречу… Однажды перед отъездом в город она ушла купаться в мелкий дождь, понимая, что отпуск заканчивается и дней для её летних заплывов почти не остаётся. Плавала она долго, наслаждаясь лаской воды и свободой от суеты, а этой свободе скоро должен был наступить конец. Потом она медленно возвращалась по размытой глиной дороге, тяжело вытаскивая галоши из засасывающей их жижи и смакуя пейзаж – и вдруг увидела нечто, похожее на окровавленное тело какого-то зверька в глубокой колее, заполненной мутной рыжей водой, по которой только что проехал, видимо, какой-то «вездеход»… Она, зажмурившись, прошла мимо. На даче из окошка была выбита сетка (её вставляли от комаров). А её любимца не было… Даже перед животными мы бываем виноваты… После того дачного происшествия она в зародыше подавляла в себе желание завести кошку или собачку.

Она всё время торчала на сайте «Одноклассники». Все переписывались со своими бывшими друзьями, одноклассниками, сокурсниками, любимыми. Писали о том, кем они стали и кем они не стали; сколько завели детей; сколько раз развелись; кого похоронили и в каких странах побывали. Делились своими впечатлениями, показывали фотографии своих семей, демонстрировали себя на фоне заграничных достопримечательностей… Так она нашла свою лучшую школьную подругу. Подруга жила теперь в Иркутске, родила троих детей, у младшего был порок сердца, имела парализованную слепую мать и сбежавшего мужа, которого когда-то очень любила. Светлана всегда в тайне завидовала их любви. Да и не только она. Все им завидовали. У этой пары были очень романтические отношения; они друг друга всегда жалели; он носил постоянно, а не только по праздникам, цветы; она баловала его всякими сюрпризами. Маленький вечный моторчик, пытающийся крутить булыжник и высекать из соприкосновения с ним искры. Они даже смотрели только друг на друга и никого вокруг не видели. Она и потеряла эту подругу из-за него. Подруга поехала за ним в Сибирь, где были снега и жуткие морозы. Нет, он не был декабристом, он был просто военным. Уехала – как растворилась во времени и пространстве. Первые годы Светлана даже пыталась ей писать, но письма эти то ли где-то пропадали на необъятных сибирских просторах, то ли, наоборот, пространство, в котором теперь жила подруга, было сужено до размеров квартиры, в которой жил он, а затем и их дети.

Теперь бывшая подруга (а друзья разве бывают бывшими?) была уже на пенсии как химик, поработавший на вредном химическом производстве, получила второй диплом психолога и возглавляла частную «Службу доверия». От той робкой романтической девочки у подруги не осталось ничего. Надо было выживать и кормить детей. О своём благоверном она больше ничего не хотела слышать, она его ненавидела: «Этот стал совершенно другой человек, озлобленный и меркантильный. Он сломался, когда потерял работу. Я боролась, но сделать ничего не могла. Он думал, что я не выдержу материально. Я ни о чём не жалею и благодарна судьбе, что любила и была любима, что приобрела большой опыт». Подруги снова разговаривали, как будто и не было этих 25 лет молчания, будто расстались только вчера, а сегодня им о многом снова нужно рассказать друг другу. Они переписывались целый месяц, правда, не ежедневно… Свою новую работу иркутянка любила, она ещё в юности хотела быть психологом или сексологом. С сексологом не получилось, а вот со «Службой доверия»… Что может быть благороднее, чем выслушивать людей? Подруга дала свой телефон и обещала позвонить сама – и они снова расстались во времени, пространстве и в виртуальной реальности, пообещав друг другу обязательно ещё увидеться где-нибудь в настоящей жизни.

Светлана переписывалась с ещё двумя сокурсниками. Ей интересна была их жизнь, но у них у всех тоже был свой цейтнот и свои трудно разрешимые проблемы… Они радовались, что встретились через столько лет, пусть на сайте, а не в жизни (хотя давно можно было взять телефонный справочник и спокойно поговорить по телефону). Но, видимо, «серому экрану» монитора мы теперь доверяем больше, чем разговору «тет-а-тет». Она даже была очень удивлена тем, ЧТО и КАК её бывшие сокурсники теперь писали. В студенческие годы было ведь очень поверхностное общение. Круги на воде… А тут открывались какие-то потайные подводные течения, о которых раньше и не догадывались. Но видели лишь придонные тени рыб и причудливое колыхание водорослей. Времени на плавание с батискафом не было – и все переписки в скором времени высыхали, как причудливые медузы, выброшенные штормящей волной на скользкую гальку. И ничего от этих медуз не оставалось. Как не было. Только воспоминания о том, как плывёшь в бирюзовой почти прозрачной воде, раздвигая руками большие морские звёзды, страшась, что они внезапно тебя обожгут, и наслаждаешься свободой и тёплым течением.

Иногда она смотрела на фотографии из жизни своих сокурсников и их друзей. Это было – как подглядывание в замочную скважину. Но ведь их никто не заставлял выставлять на веб-страницах фотографии своих детей, партнёров по браку, любимых и родных; рассказывать о своей работе и досуге. И она пыталась прочитать по нечётким фотографиям чужую жизнь и чужие судьбы, ища в них неожиданный резонанс со своей. Это – как струны перебирать у гитары… Один неуверенный звук, другой, но вот – и щемяще зазвучала та струна: о том, что сердце заходится от боли, что молодость миновала, а любви – как не было, так и не будет…

Однажды Света наткнулась среди фотографий «друзей друзей» на чёрный, как парящая птица на лазурном небе, профиль мужчины. Этот профиль был, как тени у неё на стене посреди лунного света. И хотя он был статичен и никуда не летел, как тени ветвей, изломанные заходящимися в ознобе ветрами, ей почудилось, что он дышит и готов сорваться в лёгком беге навстречу померещившейся любви. Этот профиль был ей знаком, впрочем, он имел вполне реальное, а не вымышленное имя. Его звали Одиссей. Светлана когда-то работала с ним в одной организации, потом он ушёл на кафедру в университет, потом познакомился со своей будущей женой, про которую говорили, что она очень экстравагантная особа. Света видела её однажды. Особа имела ярко-рыжие крашеные волосы, в них вкраплялись чёрные и красные пряди, волосы развевались на ветру и напоминали бушующее пламя, в котором он потом, должно быть, и спалил свою судьбу. Была она в красном обтягивающем ажурном пуловере с вырезом, открывающим два розовых персика, и чёрной майке, которая криво вылезала из-за ворота этого пуловера; на тоненькой шейке её болтался ядовито-зелёный в бурую крапинку, напоминающую крокодилью кожу, шарф. В общем, дама в синей кожаной мини-юбке с жёлтыми звёздами, имитирующими ночное небо, туфлях с большими рыжими бархатными бантами, в которые стекали ноги в ажурных чёрных колготках, напоминающих рыболовную сеть, запачканную илом или мазутом (в эту сеть она, наверное, и поймала его в один из вечеров...) Особу не заметить было нельзя. Она цепко держала его под руку, вернее, почти повисла на его руке. Говорили, что он уехал с этой особой в Подмосковье и преподавал в школе, где работала она. Учил детей компьютерным премудростям.

Светлана всегда тайно симпатизировала этому человеку. Это был глубоко интеллигентный человек, немного «ушибленный» увлечением тогда только что входившими в жизнь компьютерами, которые имелись не на каждой работе. О том, чтобы иметь компьютер дома, тогда ещё никто вообще не помышлял. У него была больная левая рука, ладонь была сухая, узкая-узкая, почти женская, пальцы были – как сломанные повисшие деревянные палочки. Он старался прятать эту руку где-нибудь под столом, под коленом, в кармане мешковатого пиджака. Он был по-своему красив, с правильными одухотворёнными чертами лица, и очень застенчив.

Она просмотрела информацию, которую он давал о себе на сайте. Из этой информации она узнала, что он восемь лет уже – не в Подмосковье, а в университете её родного города, что у него взрослая замужняя дочь, что он стал доктором наук, что любимые его писатели Борхес, Гессе и Бунин. Особенно сразил Светлану Борхес. Ну кто же не из литераторов будет зачитываться «Маленьким лордом» в нынешние-то времена? Про семейное положение данные отсутствовали.

Потом Светлана разглядывала его альбом. На одной фотографии он гулял с двумя девицами по набережной города, на другой вообще были какие-то дети и подпись «Прохожие» – эти фотографии он поместил сам. Пять других ему были присланы. На первой картинке он стоял в обнимку у Эйфелевой башни с какой-то девушкой, похожей на монголку или татарку, – её прислала особа по имени Дора Шарафутдинова. На другой фотографии была эта же Дора в купальнике и чёрных очках, а рядом с ней некто, голый по пояс, голова и лицо его были завязаны рубашкой – её тоже отправила эта Дора. На третьей он изображался с девушкой, как две капли воды, похожей на него, – они смотрели друг на друга влюблёнными глазами. Эта фотография была чёрно-белая. Под ней стояла оценка, данная Дорой: «Страшненькая какая!» На четвёртой он возвышался за кафедрой, под фото находилась подпись: «Гуру в Вашингтоне вещает страшные глупости, которые завтра оказываются реальностью». На пятой он сидел в ресторане за ядовито-жёлтой скатертью; на соломенных салфетках стояли тарелки с каким-то помидорным салатом и мясом, бутылки и бокалы с янтарным вином, оранжевые салфетки в жёлтом бокале; и красные ветки то ли сакуры, то ли крашеного сухоцвета отбрасывали тени на его задумчивое лицо. Откуда-то из-за угла падал тревожный красно-оранжевый свет. Тени, блуждающие по лицу, были размыты и расплывчаты в этом красном свете. Лицо – сама тень. Под фотографией значилась подпись «Гуру в библиотеке». Оба изображения прислал какой-то Mark Snider.

Ей внезапно захотелось отправить мужчине сообщение. Какое-нибудь. Вступить в контакт с этим «гуру». Желание было настолько ясное и сильное, что она его испугалась. Она дрожала от нетерпения, открыв «Wоrd» и набирая ему послание:

«Бывает иногда такое внутреннее состояние, когда всплывают в памяти лица, вызывающие сожаление, что прошёл мимо них. Приглядывались, присматривались, искали полутона и полутени, здоровались, но издалека. Потом «лови-не лови» – не догонишь, всё усвистало безвозвратно. Вот я и подумала, а почему бы нет, коль уж я наткнулась на «всплывающее» иногда в проруби памяти лицо. Рискнула написать. Вы вернулись в наш город?»



5


Света с удивлением обнаружила, что с нетерпением ждёт вечера, когда можно будет посмотреть: ответил ли Одиссей. Он написал. Он её помнил! Он писал, что перебрался в их город, развёлся, похоронил мать, преподаёт и играет во всякие образовательные игры. Она задала вопрос – он снова ответил; на её вопрос «Что за игры такие?» он дал ссылку на свои веб-страницы и сайты, где он бывает. «Я же живу в сети», – его усмешку она как будто видела. Живущих в сети Светлана инстинктивно боялась, и это его сообщение расстроило её почти до состояния, когда слёзы выступают, как сок из прокушенной солёной помидорины. Ну, вот ещё один орешек, который разгрызать, наверное, не стоит, чтобы не было разочарования…

Но орешек разгрызен пока не был, он манил своим белым молочным крепким тельцем, оперённым в зелёную юбочку папуаса. Орешек хотелось попробовать на зуб и вкус. Тоска налетала внезапно, как летний ливень, приносящий ветер перемен.

И она с удивлением для себя обнаружила, что стала ходить по этим веб-страницам, на которые он ссылался. Она никогда не жила в сети и чувствовала там себя довольно неуютно. У неё рано или поздно от всего тамошнего мельтешения, похожего на пущенный по ветру конфетти, начинали краснеть и слезиться глаза; голову сдавливало тугим обручем, вызывающим тупую боль; незаметно подкрадывалась тошнота, сопровождающаяся серой пеленой или роем чёрных и блестящих мушек в глазах, которые плотной завесой застилали экран монитора. Она мало там поняла, на этих веб-страницах. Разговоры были на профессиональном сленге и часто на английском языке. Она узнала, что Одиссей пишет книгу об использовании сетей для образования, ищет спонсоров, работает экспертом в сетевых сообществах «Google» и «Intel». Переводит какие-то «скетчи», выбивает – и успешно – гранты, бывает на конференциях в Америке, Англии, Германии, Канаде, Японии, Мексике.

Однажды она попала на веб-страницу, полную завораживающих фотографий, сделанных им. На фотографиях находились природа, родной город, города и страны, в которых он побывал. Все фотографии были либо сумеречные, в лучах западающего солнца, оранжевого, как спелый перезрелый апельсин, или розового, как налив, или пурпурного, как залежавшийся гранат, либо по ним скользил, прокладывая таинственные мерцающие дорожки, лунный свет. Но тревоги в них не было. От них веяло какой-то романтикой из юности, когда заходящее солнце было ещё не для нас – просто хотелось бежать по этой розово-перламутровой морской дорожке куда-то за горизонт, туда, куда ныряет огненный шар, плыть в неизвестность долго-долго – пока не иссякнут силы, а сил тогда было ещё достаточно, чтобы горы свернуть. Свет лился сквозь листву на его фотографиях – такой мягкий, чарующий, завораживающий, и казалось, что луч солнца устраивается у тебя на лице, сушит дорожку от слезы на нём. Если и ложились на лицо тени, то это были тени от листвы, и отражали они только бег твоих пока ещё, как облака, лёгких мыслей. Вся жизнь лежала впереди. Она не была прекрасна, но она была впереди и была удивительна, многое можно было успеть, надо было суметь кем-то стать. На фотографиях серебрился серый шифер океана, который она никогда не видела живьём и который, наверное, уж никогда не увидит.

Светлана послала свой вопрос о том, что он делал у этого океана. Одиссей ответил, что там был симпозиум, поездку на него финансировали люди, с которыми он общается через Интернет, а для них он делает необходимую им работу. «Там было очень холодно и одиноко, а потом приехали мои старые друзья – и стало тепло». Это было сказано так, что она будто почувствовала его сиротство в чужом городе, в чужой стране, где говорят на чужом языке, который ты хоть и понимаешь, но твой-то «птичий язык» не понимает никто. Ты бродишь невидимый в разноцветной толпе, где на ходу жуют сэндвичи, пьют кока-колу и потягивают сигары. Твоя страна далеко, но ждёт тебя там только дочь, да и то – их встречи обычно скомканы, обрывочны и редки. Распахивать душу дочери он не мог и права даже такого не имел, наверное… Родители умерли.

Теперь Света знала некоторых его друзей в лицо. И даже некоторые его мысли, которыми он делился с этими друзьями.

Следующим её открытием стала цитата Набокова в его «Живом журнале» с ремаркой: «А Набоков, Набоков-то каков! Как пишет!»


«Теперь язычки пламени карабкались по ступеням, по двое, по трое, цепочкой краснокожих, рука об руку, воин за воином, быстро переговариваясь и распевая… Окно захлопнулось с такой силой, что стёкла разлетелись дождём рубиновых осколков, и он понял, задыхаясь, что буря снаружи помогает пожару внутри. Он ещё попытался выбраться вон, но с этой стороны здания не было ни балконов, ни карнизов. Он был уже у окна, когда длинный язычок с лиловой каймой, пританцовывая, остановил его изящным жестом одетой в перчатку руки. Через рушащиеся деревянные оштукатуренные перегородки до его слуха донеслись человеческие крики, и одно из его последних ошибочных представлений состояло в том, что это возгласы людей, спешащих ему на помощь, а не вопли товарищей по несчастью… Разноцветные вихри кружились вокруг него, напомнив ему вдруг страшную картинку в детской книжке…»


Другим откровением среди полупрофессиональных разговоров на сленге или иностранном языке стала его запись: «Никому не интересен мой глубокий внутренний мир, кроме двух офицеров госбезопасности, но я подозреваю их в неискренности».

Она послала ему коротенькое послание: «Ну что Вы, Сева! Мне Ваш внутренний мир даже очень интересен. А что Вы делали в Париже?»


Одиссей: В Париже у моей Доры – студенческие друзья: подружка замужем за французом, который здесь какое-то время учился. Мы у них жили. Там было довольно тепло и зелено.


«Кто же эта Дора, любопытно было бы знать?» Она зашла сначала на одну страничку этой Доры, потом на другую, потом на третью.

Ей было всего 27 лет, ему 50. Сначала она думала, что это подруга его дочери, в графе «семейное положение» у неё стояло «помолвлена», и его дочь числилась у неё в подругах. Потом решила, что это и его подруга.

Она узнала, что Дора эта училась в школе сначала в каком-то городке с бурятским названием, потом в Красноярске, закончила в Москве заочный юридический факультет и поступила на другой, платный: туризма и гостиничного бизнеса; что она неплохо знает английский и немецкие языки, а также иврит. Дора читает детективы и фэнтези, предпочитает иностранные комедии и боевики. Увлекается футболом, хоккеем, игрой в бильярд и сетевыми сообществами, а также танцами и разной музыкой. Любимым её изречением было: «Все суки, кроме маман». В графе «о себе» стояло: «энергичная и сильная». У неё также была указана ссылка на её страничку в «Живом журнале».


http://www.odnoklassniki.ru/


Светлана: В Новый год тепло и зелено?


Одиссей: Ну, относительно тепло. Но снега до Нового года не было, и трава лежала зелёной.


Светлана: Просто у Вас, наверное, было эйфорическое романтическое настроение. Сказочный чужой город, карнавал, молодая любимая женщина, ожидание чуда, всё – в пёстрой мишуре, мигающих разноцветных лампочках и бегущих строках (как иногда и в жизни), от которых принималась вращаться улица – начинали прорастать крылья, казалось, что вся лучшая жизнь впереди, а ты молод и глуп…


Одиссей: Да нет – не было у меня романтического настроения ;}


Светлана: Я плохо разбираюсь во всех этих схематических обозначениях оттенков человеческих настроений. Смайлик Ваш, он что обозначает: улыбку сквозь печаль, печаль сквозь улыбку или что-то иное? Что же Вам мешало радоваться? Рюкзак жизненного опыта за плечами? Сознание, что пытаешься вскочить с перрона на подножку уходящего поезда – и не запрыгиваешь? Поезд всё набирает и набирает скорость, и ты опять неловко пытаешься впрыгнуть в последний вагон. Бег от внутренней дисгармонии и разобранности? Чувство, что говоришь как сквозь бронированное стекло: твои слова отражаются – и тебя не слышат, даже если ты пытаешься кричать очень громко? А у меня вот всё равно от поездок возникает какое-то чуть эйфорическое чувство праздника, хоть и знаешь, что скоро придётся возвращаться.

Больше писем не было. Она каждый вечер заходила на свою страничку с сообщениями. Увы… И опять возникло странное чувство потери, хотя и приобретения-то никакого пока не было, а было ощущение – как будто утренний густой туман рассосался… Думала, что встретишь яркое, пусть и не очень тёплое солнце, а вышла в хмурый осенний день. Она прождала две недели и зачем-то опять послала сообщение.

Светлана: Ну вот! Я Вас, кажется, напугала. Или Вы испугались сами себя. Не пугайтесь. Я птица вполне безопасная, сродни белой вороне. Чужих гнёзд не тревожу и листву с ветвей для полноты обзора крыльями не сбиваю. Но иногда радостно машу крыльями, увидев птиц, возвращающихся домой с юга…

Одиссей: Да нет, просто замотан, загнан и очень устал за последние дни – вечером в Москву и там четыре дня каких-то лекций.



Что она вообще о себе надумала? Что ему интересно общаться с какой-то старой коллегой, с которой они и в юности-то только встречались в широких коридорах – никак не пересекаясь и даже не соприкасаясь рукавами? Смешно! Но она всё-таки зачем-то стала искать в сети «Живой журнал» его дочери, которая училась в Москве, как она узнала из её странички на тех же «Одноклассниках».


Даша: У меня всё замечательно. Это самый счастливый год в моей жизни. Я Вас всех люблю. Пишите. Вот только компьютера у меня нет и денег.


«Ну, всё, – решила Светлана. – Хватит чужих тайн – и так всё ясно. Не надо ворошить незнакомые гнёзда, пусть даже и наспех слепленные в каменной скале». Она всё-таки ещё зашла на какую-то страничку этой Доры с её обширной подборкой фотографий; посмотрела на её многочисленную родню в Красноярске, выяснила, что Дора – из многодетной семьи, которая почему-то фотографировалась исключительно в застольях; поглядела на её друзей – в основном молодых и весёлых, на саму Дору в обтягивающих мини-юбчонках, некрасиво распираемых полноватыми ляжками, и незатейливых маечках на бретельках, под которыми бугрились две мягкие груши. Светлана вдруг подумала о себе, стареющей: «Тебе ли тягаться с молодостью, с её нынешней наглостью и бесцеремонностью, с молодостью, что спешит устроиться в жизни любой ценой – и, наверно, права? Жаль, что мы такими не были. Боялись собственной тени. А мужики они и есть мужики – даже самые интеллигентные». Но решила, что всё-таки ответит. В последний раз.


Светлана: Да уж да. Состояние замотанности и загнанности – по-моему, это вообще давно уже обычное состояние, с которым, если не срослись, то смиряемся. Конвейер труда и быта, когда остановиться и оглянуться (а уж тем более посмотреть по сторонам) некогда. Ваша хандра – это просто затянувшаяся осень, когда кажется, что весна наступает – с её состоянием авитаминоза, истощения и депрессухи, когда кусты вдруг буйно начинают цвести не в срок, чувствуя ветер с юга, но… не время.

«…Ноги – гири. И крылья срослись. Нитку пульса никак не нащупать. Мы – часы… Коль едва завелись, Не дотронься: Возьмутся всё путать…»

Это пройдёт, как проходит всё. Всё встанет на свои места. Скоро рождественские каникулы, отоспитесь, отдохнёте. Работа у Вас любимая, а это – главное; искра божия – есть; ну не то время сейчас для самореализации, а когда оно было то? Ну не жить же, просто переползая изо дня в день? Всё у Вас будет хорошо. Даша окончит институт, встанет на ноги – и перестанете чувствовать подспудно свою вину за то, что не всегда в силах в нынешние времена ей помочь. К подруге привыкнете, окончательно притрётесь, шероховатости сгладятся; а без романтики, когда держит или страсть, или быт, или рассудок, иногда даже лучше. Она Вас от себя не отпустит и, наверное, попытается связать и привязать к себе поскорее маленьким: скитаться по чужим квартирам в наши-то времена и чувствовать своё сиротство, свою неустроенность, свою неуверенность в «прекрасном далёко»? Да и привязалась она уже. Все эти перемены – скорее к лучшему. Будете хвалиться её молодостью и лить бальзам на возрастные болячки. Не грустите. Всё образуется. Если я могла бы как-то помочь Вам выйти из Вашего состояния загнанной лошади и «воспарить над суетой» хотя бы своими посланиями, я была бы рада. Да только я ведь сама такая лошадь, да ещё с зачатками крыльев…

Ответа она не получила, да и не ждала его.


6


Не рвитесь в запертые двери, не подглядывайте в замочную скважину, не высматривайте тени на занавесках, проступающие, как пятна протёкших чернил на изнаночную сторону! Не играйте с огнём, даже если этот огонь – лишь отсвет закатного солнца, фокусирующегося на прозрачных пресных каплях после грозы и отбрасывающего шальные блики на стёкла. Это нехорошо, неприлично, опасно, чревато изнуряющей бессонницей, печалью на лице и непреодолимым желанием перемен!

Окно изнутри мягко подсвечено лампой с оранжевым абажуром, видны тени от кистей этого абажура, на занавеске проступает то женская тень, то мужская. Это окно как мягкая ладонь, просвечиваемая солнцем. Женская тень маленького роста: она широка и спокойна, как равнинная река в половодье, но и энергична, как река, дарящая свою воду всяким другим мелким руслам, которые пока что только журчащие ручейки по весне; но как знать, не все же хилые ручейки усыхают в знойное лето, некоторые успевают проложить, пробурить в податливой глинистой породе к этому времени свои новые маленькие русла, уже наполняемые другими звенящими ключами.

Мужская тень – полёт птицы, натыкающейся на стекло, но не разбивающейся, а пытающейся пробить эту невидимую ей стену снова и снова, чтобы вырваться из отведённого ей пространства.

Иногда за окном проступают обе тени, которые вдруг сближаются и сливаются в одну, чтобы потом отпрянуть…


«Что же это всё-таки за Дора такая? Забавно», – подумала Светлана и аккуратно поставила курсор на синий шрифт ссылки «http://aisedora.livejournal.com/».


http://aisedora.livejournal.com/


12 февраля 2005

Мужчина камень точит

А я не кремень. Вообще по православному календарю нынешняя неделя пасхальная, и соблазнам поддаваться нельзя, а я как-то поддалась. Но, во-первых, я не православная, а, во-вторых, я ведь и раньше об этом думала.


15 апреля 2005

Если бы моя бабулечка могла меня сегодня видеть, то она была бы очень довольна моим внешним видом – я выгляжу, как настоящая еврейская девочка, ну очень-очень скромно. Правда, линялые потёртые джинсы её бы не порадовали, как и символика панка на футболке, а в остальном я – прямо сама прилежность. Особенно она любит, когда я ничего не делаю с волосами, то есть не выпрямляю их, и они крутятся, как хотят и куда хотят. Странно, что я её вспоминаю часто, но не скучаю. Я думаю, что это одно и то же почти. Раньше она всегда заплетала мне две косички или укладывала одну косу короной, а я так ненавидела это. Это было каждое лето, когда мы приезжали с родителями в Норильск к ней. Я думаю, у меня и глаза-то растянулись таким образом. Что бабушка, что мама, они так туго всё время плели косички, что мои глаза просто растягивались на всё лицо, и вовсе они не большие, просто кожа так натягивалась!

Поэтому я так любила, когда мама уезжала на гастроли, и меня водили утром заплетать косы к соседке-уйгурке, которая просто наматывала мои волосы на ленты, и это всё распадалось, едва я успевала дойти до школы; я не говорю уже о первой перемене, после которой я прибегала на второй урок либо без фартука, либо с оторванными манжетами. А когда мы не успевали к соседке, то папа брался заплетать мои волосы: я просто ложилась ногами вверх на диван, головой вниз к полу, он собирал все волосы где-то на лбу – и это был весёлый конский хвост, который держался почти до обеда, и затылок совсем не болел! Я скучаю по тому времени, когда папа заплетал мне волосы; я чувствовала, что он любит меня, потому я просто старалась долгие годы держать это в памяти сердца и до сих пор держу!


20 апреля 2005

Вчера ночью сбылся кошмар, преследующий меня с детства. Мои волосы после ванны должны были быть подвергнуты экзекуции по их выпрямлению феном и кучей всяких муссов. У меня есть такая странная расчёска, я закрутила её в волосы – и забыла. Когда, умирая от смеха, я стала её раскручивать, то раскрутить её уже не смогла! Это был такой ужас! Я старалась не паниковать, аккуратно распутывая, но ничего не помогло. Я вырывала, разматывала, мочила водой, ломала щетку; взяв огромный нож, пыталась её разрезать, но всё тщетно. У меня до сих пор пальцы болят, как я вырывала эти волосы. В результате пришлось резать – теперь у меня милая чёлка на макушке! Хорошо, что всё кончилось плохо, иначе я бы так и не поняла, что, наверно, кудряшки лучше! С головной болью легла спать. Мне так повезло, что у меня нет рядом соседей – и я могу слушать музыку в любое время суток, включая на полную громкость. Утром заставила себя улыбнуться, видя в зеркало мою чёлку на макушке, надела платье, чем поразила всех на работе.


5 мая 2005

Странная апатия. Много бегала и много чего делала, но проблема в том, что сделанного оказалось очень мало, и я опять не могу определить все важные и срочные дела. Встретить родителей обязательно! Не забыть связаться с бандой из Москвы – до понедельника! Раскидать вещи; убрать двор; помыть машину; купить всё, что сломалось; и, может быть, даже помыть окна (ненавижу окна!) – до вторника! Завтра определиться всё-таки с поездкой в Казань, но не очень-то хочется ехать. Договориться о встрече в Москве с Германом, Алексом и Виржинией. Не поругаться с мамой до отъезда! Оплатить счета за свет, телефон и отопление – завтра, прямо с утра! Я НИКОМУ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖНА, И МНЕ ТОЖЕ НЕ ДОЛЖНЫ. Хочу спать. Сейчас всё брошу – и буду плохо спать, так как совесть-то не спит. Ну что же так всё складывается? Может, в ванне посидеть? У кого бы совета спросить? Позвоню Вовке, может, не спит? Если дрыхнет, то отругает и дальше спать будет.

8 мая 2005

Ура, у меня опять каникулы, я довольна, как ребенок! Всё так легко получается. Я ничем не расстроена, ни о чём не думаю, просто мне нравится жить! Солнце светит, пахнет орехами и корицей.

2 июня 2005

Я как-то просто убыстряю темп жизни. Вчера мама сказала, что она только через десять лет начала понимать, с кем она живёт, а её брак поспешным назвать сложно. И Мишель сказал, что не надо всё открывать сразу, а надо постепенно, чтобы почувствовать вкус; не надо кидаться на мужчину, думая, что это последний шанс быть счастливой или хотя бы казаться себе таковой… Надо его влюблять в себя понемногу и не кокетничая; надо дозировать – но я-то оторви и брось! Уфффф, сложно как, ведь я же могу придумать выход! Только пока плохо вижу, что и куда надобно передвинуть и переместить, чтобы всё сложилось в правильную мозаику.


27 июня 2005

История одного дня, которой смог изменить жизни двух людей и замедлить ход вселенной

И началось всё в день, когда я была благодарна Богу.

28 июня 2005

На заметку тем, кто пускается в путешествие навстречу медведям и морозам (для сведений: у нас сейчас +34оС – и это обычная погода для этого времени года). Я за всю жизнь из Красноярска в Москву два раза ездила, но это было студенчество, и мне всё тогда было по плечу, а сейчас я капризная и с кучей претензий. Не покупай у бабушек ничего ни в коем случае: ни пирожков с котятами, ни картошки. Разговаривать с проводницами можно, но не обязательно; разговаривать с пассажирками нельзя, но ты всё равно будешь болтать… Если я тебя не встречаю, то звони мне, значит, я сплю, у меня же первый день отпуска будет. Никуда не уходи с вокзала и сообщи мне номер вагона!

Комментарий. Одиссей: И с чего это ты взяла, что я с попутчицами буду болтать? Я спать буду. Долго и качественно. Проснусь – а уже и Красноярск. Кипяток-то можно пить?


7


Доре совсем не хотелось ехать в Казань. Так было хорошо и весело в Москве у подруги-сокурсницы. Подруга была помешана на обменных программах. Она и мужа себе во Франции нашла по объявлению, а вот у Доры почему-то не получается. Может, из-за её национальности? Она ведь тоже уже побывала и в Англии, и в Дании, и все вновь обретённые друзья перебывали у неё в Красноярске. Но вот почему-то никто в неё не влюблялся никогда по-настоящему. А она ведь искусством флирта овладела целиком и полностью, только не всегда его использовала, потому что не хотела. В неё были чуть-чуть влюблены двое недоразвитых коллег, на два года её моложе, совсем сопляки. Они её называли «Ёжик». Она нравилась Сашке, соседу по дому. А вот все эти Джеки, Скоты, Смиты и Чарльзы почему-то не хотели ничего серьёзного. Вовчика она любила, зная, что у них нет никакого будущего. Смит и Чарльз ей тоже очень нравились, но им почему-то не нужна была жена из заснеженной Сибири. Посмотреть страну снегов – это им интересно было, а чтобы навсегда связать свою судьбу с девочкой из страны больших сугробов?

Но она ведь не всегда жила в стране снежных заносов. Она здесь всего двенадцать лет. А раньше они жили в Чечено-Ингушетии, почти у Каспийского моря, а ещё раньше в Бурятии. А потом папа уехал в Таджикистан, к себе на родину, а мама вышла замуж за дядю Володю – и они перебрались к нему в Красноярск. Мама туда летала на гастроли, где и закадрила дядю Володю. Мама у неё танцевала в ансамбле «танцев народов мира», а потом, когда ей стало уже тяжело выступать на сцене, стала вести кружок в «Доме детского творчества». С дядей Володей они родили двойняшек: братика и младшую сестричку. А так у неё ещё старшая сестра была. У сестры уже есть дочка Алиса. Ей пять лет. Но муж сестры в прошлом году погиб в автокатастрофе: гололёд был – его легковушку и повело… Сковырнулась под откос, а там дорогу новую строили, с КАМАЗом поцеловались. И сестра в ту катастрофу тоже попала, но выжила, а её муж через две недели умер в больнице от воспаления лёгких, но он ещё и покалечен сильно был. А сестра даже царапины не получила, только шок. До сих пор чёрная вся ходит, улыбаться перестала, будто губы парализовало. Сестре все говорят, что это хорошо, что умер, а то бы лежал пятнадцать лет «навытяжку»: что она с ним делала бы тогда? А сестра не слушает и плачет всё время. Ей даже фотографии показывать нельзя, где они все вместе. А близняшки ещё в школе учатся. У дяди Володи была своя фирма. Он торговал красной рыбой и икрой, ездил за ними во Владивосток. И ещё иногда катался в Китай за шмотками. А потом нашёл там молодую китаянку и уехал в Китай насовсем. Эта китаянка была дочь очень обеспеченных родителей, у них там дом огромный и дело своё.

А папа у Доры – научный сотрудник. Только она его уже четырнадцать лет не видела.

Последние три года Дора не жила с семьёй: снимала квартиру, она ведь работать начала сразу как только школу закончила. Сначала вкалывала в турбюро, потом в юридическом агентстве. Жить с родителями в таком возрасте уже тяжело. Своей жизни хочется. А одной хорошо: домой приходишь, когда захочешь; гуляешь, сколько душе угодно; можно и в клубы всякие ночные спокойно ходить, и музыку врубать на полную катушку, и друзей водить, сколько тебе ни пожелается.

В Казань же Дора должна была ехать с компанией друзей, к которым приехали ребята по обменной программе. Этим ребятам из Лондона надо было показать, где учился вождь пролетариата. Она сама вообще-то тоже Казань никогда не видела, но поехала из-за компании. Жить они должны были там у какого-то преподавателя университета, компьютерщика, у него квартира трёхкомнатная «сталинка», в центре города, на откосе, с видом на Волгу, в наследство от деда досталась, который проректором был. Компьютерщик был тоже доктором наук, ему было под полтинник уже, а он всё играл в компьютерные игрушки с детьми. Родители у него умерли – отец давно, лет двадцать тому назад, а мама год тому назад, от рака. С женой он развёлся, так что был сейчас свободный и мог спокойно принимать всяких гостей по обменным программам.

Компьютерщик встретил их на вокзале. У него был старенький «УАЗ» (господи, кто же сейчас ездит на таких машинах, разве что только – по бездорожью вместо бульдозера!). На нём он и довёз их до своего дома.

А вид открывался – прямо дух захватило! Волга, а по реке – белоснежные теплоходы, медленно плывущие по синеве, как облака; остроносые ракеты и метеоры, проносящиеся, как белокрылые чайки; невзрачные баржи, сливающиеся размытой акварелью с туманной дымкой, поднимающейся от заспанной реки. У Доры вообще настроение было замечательное: каникулы, полная свобода, целое лето впереди.

Компьютерщик был очень высокий, сухощавый, у него с рукой что-то было, он её всё время под столом потом прятал; она была, как куриная лапка. И он ею почти не пользовался. Хорошо, что рука эта была левая. У него оказалась такая улыбка! Она словно откуда-то изнутри шла, как у Моны Лизы, и шутил он всё время.

Звали его Одиссей. Дора его тогда спросила, почему у него имя такое странное. Он ответил с какой-то горькой усмешкой: «А у меня родители большие оригиналы были. Хотели, наверное, чтобы я был повелителем – и вот обрекли на вечные скитания. Всё время бываю не там и не с теми».

Квартира у него была огромная, но какая-то вся очень захламлённая и запылённая. Обои были ещё советские, бумажные, с непритязательным орнаментом, все выгоревшие и пожелтевшие. С потолка на тоненьких ниточках серой паутины, бегущих от проталин на побелке, спускалась осыпающаяся штукатурка, напоминающая издалека маленькие гирлянды из новогодних снежинок. В правом углу гостиной на потолке было огромное пятно, как… на пелёнке младенца. Пол был вроде паркетный, но весь настолько посеревший и почерневший, что местами напоминал доски в покосившемся заборе вокруг их дачи. Колонка и краны – то вообще раритет! Колонка механическая, а краны с широкими пеликаньими носами. И цвета такого же, как пеликаний клюв. А на стенках ванны – ржавые потёки, а на дне ванны – аж целое коричневое пятно, будто суп пригорелый, а местами ванна вообще протёрлась и зияла чёрным чугуном – будто земля показалась из-под грязного осевшего снега. Вода в раковину в ванной комнате из медного в зелёных окислах крана вообще не шла. Он, правда, сплёвывал ржавчину, будто кровь от выбитого зуба, если по нему постучать. Зато стояла стиральная машина. Новая! А унитаз был совсем архаический, со сливным бачком, который надо дёргать за верёвочку, а потом ещё залезать ногами на унитаз и поправлять поплавок в сливном бачке, чтобы унитаз не журчал недовольно. У её бабули тоже такой был. И плитка в ванной у раковины была отбита, а стенка заляпана цементом.

Книги и бумаги у Одиссея были везде, они были не только в шкафах, на столах и тумбочках, но просто лежали неопрятными стопками в мохнатом ворсе пыли на полу – и в коридоре, и во всех комнатах. Того и гляди разъедутся все эти пирамиды, особенно высившиеся на столах. И ещё кучи дисков всяких везде разбросаны. А так ничего себе квартирка. Даже уютно, мебель старинная. Аж патефон есть.

Вообще этот Одиссей был какой-то очень запущенный и одинокий. Дора к нему сразу почувствовала симпатию, а потом он оказался умным очень. Он что-то такое им рассказывал про сети, это уже потом, когда они и Кремль посмотрели, и как протяжно и печально звенит колокол послушали – с сердцем, дающим перебои, и даже в музей Мусы Джалиля сходили. Она мало чего поняла из того, что он говорил, как и все остальные, но потом он стал показывать, как создаются компьютерные игрушки. Он их сам придумывает. И вот тут стало уже совсем интересно. Это же надо таким умным быть! Она всегда о таких мужчинах мечтала. И чтобы они глупели на её глазах. А потом он интеллигентный ещё очень был. Только она заметила, что он на коленки её голые смотрел несколько раз, но сразу глаза отводил, как только она его взгляд перехватывала.

А вечером они пошли на салют. Это совсем недалеко от его дома. Её тесно прижало в толпе к нему, так тесно, что она всей спиной и ягодицами чувствовала его мускулистую грудь, а потом он чуть-чуть, слегка, будто случайно, обнял её за плечи и спросил, заглядывая в глаза: «Здорово? Да?»

По звёздному небу то тут, то там оглушающе взрывались разноцветные кометы, рассыпаясь на десятки завораживающих своим диковинным звездопадом осколков, медленно спускающихся на землю по эллиптическим траекториям, напоминающим купол раскрывшегося парашюта, и гаснущих один за другим, не долетев до земли. Тихо таяли и неотвратимо растворялись разноцветные эти звёзды, оставляя за собой светящиеся шлейфы, безмятежно выцветающие в скучный белесый след, рассеивающийся невесомым дымком. Но уже взорвалась новая ракета – и снова весёлые цветные огоньки бежали наперегонки, будто по связке бикфордовых шнуров… Дора обернулась к Одиссею – и увидела, что хвостатые кометы отражаются в его глазах, и один глаз у него стал изумрудно-зелёный, как вода в аквариуме, а другой – светло-коричневый, как осенний лист; а потом один превратился в серо-голубой, как морской прибой, а другой – в жёлтый, как янтарь, впитавший в себя щедрый солнечный свет.

После какие-то квадратные мужики, пахнущие потом и сивухой, полезли напролом через толпу поближе к центральной площадке с памятником вождю и снова толкнули Дору к Одиссею. Теперь она уткнулась носом в его впалую грудь, ощутив колючесть овечьей шерсти, массажирующей её пылающую щёку пупырышками букле, и сладко вдыхала запах утреннего кофе вперемешку с каким-то чарующим французским ароматом, пугаясь предчувствия, что его правая рука замрёт в оцепенении у неё на талии, спрятанной под мешковатой курткой.

А разноцветные шары всё взрывались и взрывались, как пузырьки в шампанском, ударяя в голову: красный, зелёный, жёлтый, фиолетовый!

Жизнь прекрасна и удивительна. И – вся впереди! А ведь ещё вчера она не хотела ехать в этот старый захолустный город!

Она подняла глаза на Одиссея и снова увидела отражения этих взрывающихся разноцветных шаров. И почему-то подумала, что они похожи на новогодние шарики на ёлке и лампочки на гирлянде, которые то вспыхивают, то гаснут.

А потом поглядела на чёрные ветви тополя, росшего рядом. Листья его стали из чёрных тоже разноцветными, даже не листья ещё, а так… маленькие клейкие только что проклюнувшиеся листочки. Они тоже были похожи на лампочки в разноцветной ёлочной гирлянде и серебрились с изнанки, как новогодняя мишура, – голубым, зелёным, красным, оранжевым, жёлтым, фиолетовым; они словно светились изнутри каким-то внутренним свечением, как светлячки.

У Доры внутри тоже вспыхивали и мигали какие-то рождественские лампочки, рассыпаясь на сотни блестящих ослепляющих осколков, оседающих на донышке её души многокрасочной мишурой, которую потом захочется перебирать и рассматривать, чтобы ощутить ещё раз их цвет, в который раз причудливо их разбрасывая, как конфетти, а потом старательно сметая и собирая в одну кучку, боясь потерять даже один цветной кружок.

Но когда салют отгремел, темно почему-то не стало. Небо уходило в бесконечность, но вся набережная была подсвечена янтарным светом, который колебался, как фитиль в старинных уличных фонарях; впереди катила спокойная чернильная река, по ней плыли все в ярких огнях, магнитом притягивающих взгляд, большие теплоходы. Было тепло, как летом, а она в Красноярске в это время ещё ходила в пуховике с капюшоном и песцовой шапке. А тут южный ветерок, ласкающий лицо, как мамина ладонь, и свобода! Свобода – реке ото льда; свобода – волосам (она даже не обращала внимания, что те на влажном ветру скрутились в жёсткие пружинки); голым коленкам (к чёрту джинсы!); голосу, который вместе с толпой издавал какие-то победные крики диких зверей и птиц; свобода от уроков, занятий, работы и родителей.

А потом они до утра гуляли по набережной, сидели в какой-то ночной стеклянной кафешке, из которой виднелась Волга, отражающая слезящиеся огни от проходящих теплоходов, маячившие костры на том берегу – как огоньки сигарет, что то разгорались, то гасли, – и мигающий влажным глазом бакен. Говорили много и шумно, перебивая друг друга, на двух языках. Каждый пытался сказать что-то своё, не слыша других. Английские ребята в основном интересовались перипетиями жизни в России, русских больше интересовала жизнь не здесь.

Оказалось, что Одиссей тоже очень хорошо знает английский, он учился в специализированной школе с углублённым знанием языка, а мама у него преподавала в инъязе, он два года работал в Бостоне по каким-то грантам, потом ещё часто ездил в Америку и Европу на разные конференции и симпозиумы. Это так здорово! Доре всегда хотелось поездить по миру! А её родители заставили оканчивать этот юридический факультет, говоря, что так она всегда будет при востребованной специальности.

Ах, если бы она была, скажем, балерина, или хотя бы танцовщица в каком-нибудь народном ансамбле – она тоже могла бы поездить по миру. Только надо было бы много и упорно работать. Она смогла бы. Она добилась бы своего! Ах, почему всегда наши родители знают лучше нас, что нам надо! Мама говорила, что она не хочет для неё своей судьбы. А ей почему-то кажется, что это больше ревность к молодости с её возможностью успеть стать чем-то большим, чем стали они. А юрист – это хорошо, это стабильно… Никак не пересекаешься с жизненным пространством, которое облюбовали предки: в нём, пусть и не всегда, им было комфортно; без него они начинали задыхаться, как рыба, выброшенная на лёд.

А у неё начинается астма от всех этих судебных исков, вырастающих в пухлые тома, от этого нудного перечня имущества, что никак не разделят, и экспертных оценок материального ущерба, от всех этих скучных повесток и обвинительных актов, приносящих людям столько неприятностей. И всю жизнь ей придётся задыхаться. Может быть, она даже полюбит отведённое ей пространство, обживёт его, станет адвокатом, или пуще того – когда-нибудь будет вершить судьбы, надев чёрную блестящую мантию на плечи. Дора примеряла как-то раз такую, но ей пока в мантии неуютно, как неуютно и во всех тех костюмах и платьях, которые носят настоящие леди. То ли дело – джинсы, майка, кеды. «Сударыня, Вы – адвокат?» «Нет, я только учусь, я пока лишь юрисконсультант».

Зато она теперь может спокойно раза два в году путешествовать по приглашению своих друзей во всякие разные страны. Хорошо, что родители её водили с пяти лет на курсы английского и немецкого.

А на следующий день ребята сначала пошли по всяким соборам, а потом катались на трамвайчике по Волге.

Она сидела на палубе с Одиссеем, и ей было с ним так легко и спокойно, только он был уже какой-то мрачный и неразговорчивый. Ей захотелось, чтобы он её обнял, как тогда в праздничной толпе, но он почему-то спрятал не только левую, но и правую руку куда-то под сиденье. Она спросила его:

– Ты что, какой смурной? Расставаться жалко?

Он улыбнулся краешками губ, будто тень стирая с лица, и ответил:

– Ага.

– А ты приезжай к нам в Красноярск в отпуск, на даче у нас поживёшь, там хорошо: Енисей, лес. Порыбачишь, грибы пособираешь. Приезжай, я серьёзно приглашаю.

Он ничего не ответил. Опять только улыбнулся, растягивая пересохшие губы.

Улыбался он как папа. А глаза у него стали зелёные под цвет воды, и отражались в них блики, быстро сменяющие друг друга, как рябь воды за бортом. Глаза всё зеленели, становясь похожими на мигалки кота, загнанного под кровать, который вдруг почувствовал, что где-то за стеной усердно скребётся мышь.

А вечером они с бандой уезжали в Москву, а потом ей надо было лететь в Красноярск.

Шумно веселящейся толпой, на которую все оборачивались даже на вокзале, они погрузились в поезд – все переобнимались друг с другом на прощанье и расцеловались. Дора ощутила лёгкое его дуновение у себя на щеке, обняла за шею, чмокнула в колючую, будто мелкая наждачная бумага, щёку и повторила, заглядывая в опять потемневшие до черноты водоворота глаза: «Приезжай. Я буду ждать».

В поезде она спала плохо. Полночи ребята базарили и пили пиво, окутывающее весь плацкартный вагон запахом перестоявшей браги. А потом, когда угомонились все, Дора лежала на узкой жёсткой полке, которая качалась так, как будто Дора плыла по волнам в каноэ, слушала монотонный стук колёс, будто рокот волн, с методичным упорством выбрасывающих гальку на берег, и купалась в блуждающих по полке равнодушных лучах встречных поездов и станций. Свет мелькал у неё на стене, холодил ей щёки и лоб, пропадал, появлялся снова, и она подумала, что так вот, наверное, будет вся жизнь: полоса светлая, полоса тёмная. Полосы бегут наперегонки, догоняя и обгоняя друг друга, тревожа или радуя предчувствием новой полосы. Сейчас в её жизни была полоса не только светлая, а вообще радужная, но будет ли так всегда? Нет, не будет. Она это знала уже. Но ведь в её силах моделировать свою жизнь. Менять её вкус, густо лить цветные краски и распылять тонкие ароматы… Как весело стучат колёса, словно барабанные палочки выбивают чечётку. Жизнь прекрасна и удивительна! И ещё целая неделя у неё в Москве!

В престольной всё было тоже замечательно. Дора снова ходила по друзьям, кафе и магазинам, гуляла по столице и даже договорилась с Джеком, что осенью приедет к нему в Лондон. Она почти не вспоминала Одиссея среди всей этой круговерти. Разве иногда по ночам всплывало его грустно улыбающееся лицо, будто растерянно пытающееся припомнить что-то почти совсем забытое, но, как оказалось, бережно хранимое на донышке колодца памяти под застоявшейся водой; да ещё её старенькое верблюжье одеяло вдруг начинало пахнуть овечьей шерстью его пуловера крупной домашней вязки.



8


А в Красноярске началась весна. Льды медленно плыли по Енисею, то и дело пришвартовываясь друг к другу, сталкиваясь обломанными и быстро оплывающими слепящими боками, не в силах поделить течение реки, группируясь в километровые ледяные заторы и нехотя разбегаясь в разные стороны, освобождая серую, как подснежник, проталину воды, в которую смотрелось день ото дня смелеющее солнце. По тротуарам наперегонки бежали полноводные ручьи, весело звеня и унося с собой прошлогодний мусор, будто кораблики, заботливо сложенные детской рукой. Под крышами стало страшно ходить: с них свисали такие огромные сосульки, что оборвись они – останется о тебе лишь воспоминание. Дора ещё помнит случай, который произошёл у них два года назад. Целая ледяная крыша в мгновенье сорвалась, накрыв с головами четырёх прохожих.

Весна всегда мучила нестерпимо. С весной приходила маета, желание перемен, в погоне за которыми хотелось сорваться в лёгком беге молодого тела и лететь навстречу счастью, ловя свежий ветер оттаявших снегов, дувший с Енисея. Он был уже совсем не холодный, а пьянящий какой-то, как сухое холодное шампанское, пузырьками ударяющее в голову. А она и жила уже в каком-то внутреннем чаду, для него не было пока ну никаких оснований, просто очень хотелось любви и изменений в своей жизни, которая снова вернулась в давно наезженную колею, когда Дора по восемь часов в день разбирала всякие бумажки с жалобами и судебными исками.

И где ж их взять, перемены-то? У Наташки вон уже ребёнку четыре года, Людка и Машка с год как замуж выскочили, Машка тоже уже ребёнка ждёт. Мальчик у неё будет. Анжела – та вообще в Мюнхен к своему Генриху уехала. И только она одна. Нет, она не одна, конечно, у неё есть Вовчик, но это – не на всю жизнь. Хочется чего-то большего и интересного. С Вовкой, конечно, будет всё стабильно, и пить он не будет, и гулять не будет, и деньги будет приносить, но скучно всё как-то… А потом он такой… Утром после последнего экзамена начал будить её в восемь, чтобы она ему завтрак готовила!

В один из вечеров, когда уже сошли все закопчённые снега, трава ещё не проклюнулась, но земля набухла, пахла прошлогодней прелой листвой и повсюду в садах сжигали прошлогодние листья; когда ветки ещё торчали чёрными прутьями и рисунок их теней был чёток, но на них уже заметно набухали почки; когда уже начали открывать первые окна и балконные двери, а Доре было почему-то так одиноко и грустно, она послала Одиссею по электронной почте маленькое письмо:

«Привет! У нас уже тоже весна, скоро появятся листья и трава, а потом и ягоды, и цветы. А осенью я поеду в Лондон. Всё время вспоминаю свой приезд в Казань. Ты помнишь, что обещал приехать? Я покажу тебе белых медведей… или бурых хотя бы. Я скучаю по тебе. Очень. Очень».

Она будет решительна. Надо уметь от жизни брать всё. Хватит этого севера, этой пристальной матушкиной опеки… Вперёд – в новые города и неизведанные страны!



9


Человеку свойственно совершать иногда непредсказуемые поступки. Если бы ему сказали полгода назад, что он отправится в это сомнительное путешествие к еврейской девочке по имени Дора, которая лишь чуть старше его дочери, а по возрасту могла бы быть и его ребёнком, женись он рано, он бы пожал плечами, покачал головой и сказал, что это приближается почти к невозможному: «Он педагог, а не педофил…»

Он женился в 29 лет, к этому времени большинство его ровесников успели обзавестись маленькими существами, в чём-то уже чуть-чуть похожими на них. По своей природе он был интеллигентен и робок. Вокруг него все годы учёбы и работы было полно красивых и умных девушек. Он, конечно, выделял из разноцветной клумбы отдельные создания, но как-то про себя… Внешне он даже боялся, что его интерес заметят: осудят, осмеют или ещё того хуже – будут ревновать друг к дружке. Он очень стеснялся своей руки, повреждённой ещё при родовой травме. Ему всегда казалось, что женщины видят только эту руку, а не душу. Ему казалось, что она пугает его сокурсниц и молодых коллег, и они специально отводят от неё глаза, так как боятся её видеть. Отчасти из-за этого он опасался сближаться с теми, кто ему нравился и без которых день обесцвечивался, будто при титровании в аналитической химии: эти реакции ему всегда очень нравилось наблюдать. Так и жил в маске, старательно пряча под ней желание иметь подругу рядом с собой в жизни, с которой бы пересеклись навсегда, а не касались, боясь соприкоснуться даже дыханием… Он инстинктивно, опасаясь боли, старался обходить женщин стороной, хотя природа брала своё – и он чувствовал, что этот круг монашеского затворничества надо разрывать. Потом ему всегда хотелось иметь рядом с собой не только красивую женщину, но и умную. Красивую – это, наверное, больше не для себя, а для чужих взглядов, чтоб никто не видел его скукоженную руку, а если и видели, то всё равно завидовали тому, какая яркая у него женщина. А умную – это уже для себя, он себя уютно чувствовал только с умной, когда можно было понимать друг друга с полуслова. Это неправда, что мужчины не любят умных женщин, ему только с умными и интересно было. Не любят те, кто боится, что им придётся вставать на цыпочки. А жить хочется в стоптанных домашних тапочках.

Загрузка...