ГЛАВА 8

Капитан Голощекин и особист Ворон пили в опустевшей тихой квартире Ворона. Голощекин был разговорчив и весел, Ворон мрачен и молчалив. Пили они поровну, Ворон пьянел и наливался горечью и обидой, Голощекин казался почти трезвым, только посмеивался, играл широким охотничьим ножом, острым, как бритва.

Красный абажур, призванный создавать в этом доме уют и дарить ощущение покоя, сейчас придавал попойке какой-то мрачный и даже зловещий вид.

— Скоро сезон на уток, — добродушно обронил Никита. — Пойдем?

В эту минуту он выглядел верным другом — другом, который все понимает, сочувствует, но по-мужски сурово скрывает свои чувства за трепом о делах простых и обыденных.

— Да, — мертвым голосом ответил Ворон. — Заждался. Постреляем.

Никита хмыкнул, налил ему водки в граненый стакан — до краев, всклянь, — и подождал, пока особист выпьет. Пригубил из своего стакана и снова широко улыбнулся.

— Да брось ты, не пыхти! Мне тебя даже жалко становится. — Голощекин поднял свой стакан и осушил его одним глотком. — А я жалеть не люблю.

Ворон не слышал. Он, казалось, ведет какой-то внутренний диалог с самим собой, ведет не один день, ходит по протоптанному кругу, как слепая лошадь на шахте.

— Столько лет вместе.

Они сидели уже давно, и Голощекину никак не удавалось столкнуть особиста с этой колеи, не удавалось начать разговор, ради которого он, собственно, и пришел, достучаться до его сознания, пробившись через стену мрачных мыслей, занимавших Ворона. Но Голощекин не оставлял попыток.

— Есть три варианта! — бодро начал он, словно отвечая на незаданный вопрос. — Оплакиваем бегство жены…

Ворон слепо смотрел в одну точку, прямо перед собой, словно перед ним сидел невидимый всем остальным собеседник.

— Не сказав ни слова, — бесстрастно произнес он.

Эту фразу Голощекин слышал уже не раз. И знал, что будет дальше. Похоже, особист прямо-таки наслаждался своим горем и своим позором.

Горе же состояло в том, что жена полкового особиста майора Ворона Альбина сбежала с заезжим гастролером, сладкоголосым соловьем с внешностью и замашками сибарита.

— Мимо! — невозмутимо констатировал Голощекин. — Тогда второй вариант. Картину я тут в городском музее видел. «Муж убивает любовников на смятой простыне». Исторический сюжет.

Он резал своим разбойничьим ножом мясо, хлеб, сыр, разливал водку, остро поглядывая на Ворона.

— Как предательница, — сказал особист. — Тайно.

— Значит, тоже мимо, — согласился Голощекин. — Тогда третий вариант. Нанятый убийца всаживает нож в сердце коварного соблазнителя! — И он с размаху вонзил нож в столешницу.

Лезвие вошло глубоко, задев мизинец левой руки. Голощекин сунул палец в рот, пососал и взглянул исподлобья на особиста.

Наконец Ворон проснулся. Он посмотрел на капитана трезвыми глазами и быстро спросил:

— Ты сможешь убить?

Голощекин развеселился. Хрипло, коротко хохотнул и поманил к себе Ворона окровавленным мизинцем:

— Что-о? Зацепило?!

Особист мгновенно опомнился:

— На убийство не пойду.

Голощекин глянул на него с презрением и успокоил:

— Я его убью морально.

Ворон облегченно вздохнул.

— У нее заскок, понимаешь? Она любит тебя! — сказал Никита. — В голосе его зазвучали интонации опытного учителя, уговаривающего двоечника не отчаиваться и начать новую жизнь с понедельника. — Но она боится вернуться. Ей надо помочь. — Голощекин закурил и подмигнул Ворону. — И я ей помогу!

На лбу особиста выступили бисеринки пота. Он сглотнул и выговорил деревянными, непослушными губами:

— Никита, если ты это сделаешь, я… — Голос его сорвался.

Голощекин кивнул, налил еще по стакану, чокнулся и проследил, чтобы Ворон выпил до дна, тяжелым взглядом будто подталкивая стакан в его руке ближе ко рту.

— Понял! Не дурак. — Голощекин выпил сам, шумно выдохнул, занюхал хлебной коркой и уставился на особиста, словно гипнотизируя. — Но и ты мне помоги. У тебя там бумага есть ненужная… для пыжей сгодится… так ты мне ее отдай.

Лицо особиста окаменело.

— Как это — отдай? — подозрительно прищурился он.

Голощекин махнул рукой:

— Просто! Вот так — достань и отдай. Вздорный донос сержанта Братеева. Нелепица, ну… Поклеп на всех нас! Мы же до конца своих дней не отмоемся! — Это «мы» он ввернул легко, изящно — ведь не о себе заботился, а, в сущности, спасал честь всей заставы, и особиста тоже. — Ты же знаешь, самое трудное — доказывать, что ты не верблюд.

Угодил-таки в больное место, наступил на любимую мозоль. Ворону когда-то пришлось доказывать, что он не верблюд… Но отдать документ? У работника органов такие вещи отметаются на пороге сознания.

Откуда Голощекин знает о докладной Братеева? Ворон никому о ней не рассказывал. Он вообще не подчинялся начальнику заставы, у него было свое начальство по его особому ведомству. А в докладной было немало интересного. Изложено, конечно, коряво, туповато, но… Оба китайца назвали фамилию Голощекина. Это, положим, еще не улика. Разведка работает. Если мы знаем всех их офицеров по ту сторону границы, всяких там Циней и Ляней, отчего же им не знать наших Ивановых и Петровых. Но тогда при чем тут наркотики? Контрабандист не может быть связан с разведкой, он сам ее должен бояться, как черт ладана. Или у этих узкоглазых все не так? Ну да, как же! Разведка — она и в Африке разведка. И Голощекин не хотел проверять фанзу, тянул как мог. Решился, только когда Братеев пригрозил обратиться непосредственно к начальнику заставы или к Ворону… А теперь и допрашивать некого. Один убит, другой ушел. Зачем убили? Оружия у китайцев не было. Черт, голова болит! С тех пор как уехала Альбина, он пил каждый день, а есть совсем перестал. Альбина… Черт с ними, с китайцами и контрабандистами… Альбина!

Молчание затягивалось. Голощекин, отбросив игры в психологию, попер напролом:

— Тебе нужна жена, а мне нужна бумага!

Ворон поднес ко рту стакан, на пальце одиноко и тускло блеснуло обручальное кольцо. Особист глянул на него, болезненно сморщился и выдохнул:

— Согласен. Все?

Голощекин перевел дыхание, расслабился. Клюнуло! У Голощекина всегда клюет.

— Все! — Никита откинулся на спинку стула, развалился, оглядел разгромленный, залитый водкой стол, метнул свой разбойничий нож и нанизал на него кусок колбасы. Кинул в рот и, жуя, пробормотал быстро, невнятно, без церемоний — как соратнику, как сообщнику: — Ты там мне материалы подготовь на этого соловья, как его там…

— Глинский, — с готовностью подсказал ненавистное имя особист.

— Во, Глинский! — хохотнул Никита и с размаху воткнул нож в стол, припечатывая договор.

Альбина торопилась жить. Может быть, потому, что для нее это было совершенно новое чувство. Долгие годы она не жила, а существовала. Медленно тоскливо умирала. Каждый день тянулся, как целый век, минуты падали на сердце ледяными каплями, вымораживая ее человеческую, женскую суть. И тут произошло чудо. Любовь. Счастье. Вадим.

Альбине жаль стало бездарно тратить драгоценные мгновения на всякие пустяки, вроде сна или еды. Каждую минуту надо было жить для Вадима, для его таланта, для искусства.

Она проснулась на рассвете, и явь показалась ей продолжением сна, только гораздо счастливее. Альбина встала осторожно, чтобы не разбудить Вадима, и старалась не смотреть на него. Она уже знала, что если взглянет, то засмотрится и застынет на долгое время. А дел было много.

Альбина оделась, тщательно причесалась и накрасилась. Она должна быть красивой. Все, что окружает Вадима, должно быть красивым.

Она заглянула в концертный зал, который находился в здании гостиницы, отчитала уборщицу за то, что вчера на концерте вот здесь, здесь и здесь была пыль. А пыль для певца — это яд! Потом отправилась в ресторан и заказала для любимого завтрак. Зашла к кастелянше, которая занималась гардеробом Вадима и остальных участников концерта.

— Зоенька! Проверьте — детский хор должен быть в отглаженных белых рубашках!

— Хорошо, — с готовностью ответила Зоя.

Вообще, Альбина сама не подозревала о том, что может быть столь решительной и настойчивой. От ее ленивой созерцательности не осталось и следа. Целыми днями она находилась в состоянии лихорадочной деятельности: уговаривала, убеждала, настаивала, командовала и заставляла. И ее слушались. И при том никто не обижался и не возражал. Может, потому, что в ней не было ни капли хамства, тщеславия, высокомерия. Было только пылкое служение Искусству.

Альбина спустилась на первый этаж, в холл. Представительницы прекрасного пола в возрасте от тринадцати до тридцати лет, разряженные в пух и прах и густо накрашенные, живописным полотном покрывали все пространство от входа до лифта. Альбина мельком глянула на этот групповой портрет любительниц популярной музыки и обратилась к администратору в бюро приема, не слишком громко, но и не понижая голоса:

— Голубушка, Алиса Михайловна! Поклонницы лезут, как тараканы. Что, нужно разбивать табор перед номером? Примите меры!

Голубушка Алиса Михайловна смущенно кивнула. Половина «тараканов» были ее родней и соседками, а остальные имели отношение к другим сотрудникам гостиницы.

Но Альбина уже стремительно шла к лифту, громко цокая каблуками. У лифта окликнула высокого молодого человека с мелкими черными, как у пуделя, кудрями:

— Яша!

При виде нее Яша вдруг сильно уменьшился в росте и вжал лохматую голову в плечи.

— Яша! — неумолимо наступала Альбина. — Ты вчера сфальшивил!

Это прозвучало как обвинение в тяжком преступлении.

— Одну ноту! — жалобно протянул Яша и для большей убедительности показал толстый палец.

— Одна ложка дегтя портит бочку меда, — назидательно произнесла Альбина и хлопнула по этому толстому пальцу, олицетворяющему фальшивую ноту, своей маленькой белой сумочкой.

Вадим проснулся. В длинном атласном халате он раскинулся на диване, прихлебывая кофе и с сочувствием глядя на Керзона.

Семен сноровисто раскладывал купюры на три кучки и ворчал:

— Это какой-то семейный подряд! Почему я должен отдавать свои деньги какой-то Альбине?

— Потому что она пашет больше тебя, — ласково объяснил Вадим. Он не желал ссориться с Керзоном. Он был благодарен ему за долголетнее сотрудничество, считал Семена своим другом и хотел расстаться с ним по-хорошему.

Керзон чуял, что источник пересыхает. Он был в ярости и с трудом сдерживался. Какая-то глупая провинциальная бабенка оставила с носом самого Керзона! Конечно, с детским хором она хорошо придумала, это Сеня вынужден был признать. С Вадимом произошла необъяснимая перемена — это тоже факт. Загнанная издыхающая лошадка вдруг, как в сказке, обернулась волшебным крылатым скакуном. Керзон ломал голову и никак не мог понять, в чем тут дело. Он чувствовал, что остался в дураках, и сам виноват в этом. Впервые в жизни он оказался в таком неприятном положении. У него было ощущение, словно он выбросил на помойку старую рухлядь, которая оказалась бесценным сокровищем, и узнал о своей страшной ошибке, только когда увидел это сокровище в чужих руках.

Вадим запел по-прежнему. Нет, лучше, чем прежде. Альбина за пару репетиций превращала любой школьный хор в стайку сладкоголосых ангелочков. А сочетание хора и Вадима вышибало слезу из самого твердолобого скептика.

Керзон слышал шушуканье в публике, у касс, в гостинице:

— А говорили, пьет… А говорили, голос потерял…

— Кто говорил-то? Небось завистники, у которых ни голоса, ни таланта нет! Где они? В Москве-е сидят, не едут к нам. А он приехал! За то его народ и любит! В самую глушь, в самую глубинку едет…

Да тут еще, на беду, в области оказался чиновник из Министерства культуры, приехавший инспектировать местную филармонию и случайно попавший на концерт Глинского. Послушал, прослезился, проникся. Пригласил Вадима вместе с его группой отметить невероятный успех в ресторане. За ужином культурный чиновник высказал все, что думал о дураках и перестраховщиках из родного ведомства (не называя, впрочем, имен). А также о разбазаривании настоящих талантов, которые являются народным достоянием. Он предложил Вадиму несколько концертов в Москве, Ленинграде, а потом… Потом, пожалуй, пора и загранице напомнить о том, что истинное искусство расцветает только при социализме.

Рассыпаясь в комплиментах, важный деятель культуры остро поглядывал на Вадима и один за другим провозглашал цветистые тосты. Вадим пил минералку, Альбина — кофе, а бедный Керзон, следуя своему принципу «не пропадать же добру», так присосался к коньяку, который к тому же запивал шампанским, что в номер его пришлось волочь, и он явственно услышал, как чиновник брезгливо спросил Вадима, зачем ему этот запойный дурак, в Госконцерте хватает редакторов получше…

И вот, напуганный и оскорбленный в лучших чувствах (Семен совершенно искренне был убежден в том, что именно он создал Вадима Глинского, его голос и его славу), Керзон абсолютно честно делил деньги на три части. Потому что она знала все! Альбина не была жадной и на деньги обращала меньше всего внимания. Просто она знала обо всем, что касалось Вадима. В первый же раз, как Керзон привычно забрал себе большую часть гонорара за концерт, Альбина мимоходом, довольно равнодушно, заметила ему, что он, должно быть, ошибся в расчетах. Оскорбленный Керзон закатил истерику, а Альбина, не говоря худого слова, привела администратора, который — у-у, поц проклятый! — все и выложил… С тех пор Сеня не мухлевал, но затаил злобу.

— Я уже договорился о твоих концертах в Москве! — вдохновенно врал Керзон, с болью сердечной оглядывая три равные кучки денег. — Я договорился на студии грамзаписи, они готовы выпускать твою большую пластинку! Это что, она сделала или, может быть, я, Семен Керзон?!

Насчет концертов в Москве и студии грамзаписи — это была правда, только Керзон тут был ни при чем, и Вадим это знал, и Керзон знал, что Вадим знает… Но Вадим согласно кивал, блаженно улыбаясь. Он не слышал болтовни Керзона, он прислушивался к шагам в коридоре. Вот она идет, уже близко…

Дверь распахнулась, и вошла Альбина.

Она вошла, как входит ветер и солнечный луч, она впорхнула, как птица возвращается в гнездо и пчела в улей. Впрочем, вместо нектара она принесла костюм на плечиках. Повесила его на гостиничный репродуктор, который тихо бормотал об успехах передового колхоза «Заветы Ильича», и объявила:

— Рубашка! Костюм! Носки…

Такую прозаическую деталь мужского туалета — носки — Альбина держала своими тонкими музыкальными пальцами, словно мотылька, и Вадим принял из ее рук этого черного шуршащего мотылька и торжественно помахал перед лицом Керзона — как доказательство нелепости и вздорности всех его поклепов на Альбину.

Она же заломила руки и почти трагически вскрикнула:

— Вадим! Тебе нужен новый галстук!

Вадим серьезно кивнул: да, нужен; если Альбина так считает, значит, это важно.

— Выпей натощак кефир, а после душа пойдем завтракать, для тебя специально варят кашу.

Вадим и с этим был абсолютно согласен — сначала кефир, потом каша. Альбина достала флакон и ватный тампон, и Вадим мужественно вытерпел смазывание горла люголем.

— Как трогательно, — съязвил Керзон. — Умру от умиления!

Вадим сглотнул, откашлялся… Керзон не знал, и Альбина не знала, да и сам он не знал до сей поры, что запах и сладковатый вкус люголя — это и есть счастье. Потому что и мама смазывала ему горло люголем. И сразу вспыхнуло — не в нем, но вокруг, ясно и остро: ангина, старая шерстяная шаль на потном горле, сладковато-приторный вкус люголя, чай с малиновым вареньем, ледяные пальмы и папоротники на окне, «Пятнадцатилетний капитан» и Шерлок Холмс под подушкой. Мама уходит, впереди — белый-белый, длинный день и свобода. Такая свобода, что к вечеру даже грустно делается, и вот шаги, мамины легкие торопливые шаги по коридору, и он так счастлив в эту минуту, что у него все дрожит внутри и хочется спрятаться от самого себя и своего счастья. Мама входит, пахнущая снегом и яблоками, и кладет на его горячий лоб холодную родную ладонь. И. вот оно вернулось, и он забыл, что между этими двумя островками счастья была мутная, страшная бездна.

— Ладно, — сказал Вадим, отгоняя воспоминания, — я пойду приму душ, а вы пока почирикайте.

Альбина присела рядом с Керзоном. Семен отодвинулся и мрачно посмотрел на своего конкурента.

— Ну что ты хотела сказать мне, милочка? — спросил он, пытаясь изобразить снисходительную усмешку; но трясущееся от плохо сдерживаемой ярости лицо его выражало лишь злобу и страх.

— Во втором отделении, — спокойно заметила Альбина, — когда вступают дети, было бы лучше, если бы аккомпанемент звучал тише. А вы играете по-старому, бравурно. Стиль у Вадима уже изменился, голос стал нежнее, чище…

— Нежнее?! — взвыл Керзон. От ярости у него перехватило горло. — Чище?! — прохрипел он. — Милочка!

Больше он ничего так и не смог произнести и пулей вылетел из номера, забыв про кучки денег, разложенные на диване. Чтобы он забыл свои деньги?! Такое с Семеном Керзоном было впервые.

Вадим выглянул из ванной. Одна щека его была намылена.

— Ну что?

Альбина вздохнула:

— Мне кажется, ему не понравились мои слова.

— Ничего! — хмыкнул Вадим. — Съест.

Она глубоко вздохнула, подумала и наконец решилась.

— Вадик… Ты иди завтракать, а я схожу на почту… — Альбина уткнулась взглядом в стену и принялась ковырять ноготком обои, точно провинившийся ребенок. — Узнаю, что с бабушкой.

Вадим забыл о своих намыленных щеках, он подошел к ней, осторожно приподнял ее опущенное лицо, заглянул в глаза:

— А что с бабушкой?

— Пришла телеграмма: «Срочно позвони. Бабушка больна», — скороговоркой пробормотала Альбина, стараясь улыбаться.

Ей неприятно было огорчать Вадима, но и солгать она не могла. Альбина прикусила губу, поднялась и, коснувшись на ходу шелковистого рукава его халата, вышла из номера.

— Да-а? — растерянно протянул Вадим ей вслед.

Его озадачил расстроенный вид Альбины. Про ее бабушку, которая осталась в Сторожевом, он и не помнил. Ему вообще казалось невероятным, что до встречи с ним у Альбины была какая-то другая жизнь. И что из этой жизни могут прийти плохие вести и огорчить ее. У Вадима никогда не было ни бабушек, ни дедушек, и он понятия не имел, какие они бывают. Ну бабушка… Сидит перед телевизором, вяжет носки, клюет носом.

Керзон бродил по коридору, дожидаясь, пока Альбина уйдет. Увидев, что она вышла из номера, нырнул за угол, притаился и, выглядывая из-за угла, смотрел, как она спускается по лестнице. Потом на цыпочках перебежал холл и выглянул в окно: Альбина вышла из дверей гостиницы и медленно направилась вниз по улице. Теперь можно действовать. Нужно действовать! Быстро и решительно.

Керзон опрометью бросился в номер Вадима. Распахнул дверь, захлопнул с оглушительным стуком.

Вадим выглянул из ванной.

— Какой я дурак! — с пафосом начал Керзон.

Вадим удивленно поднял брови. До сих пор Керзон дураком себя не считал, дураками обычно бывали все остальные.

— Дурак! — трагически констатировал Керзон. — Все схватила! — Он махнул рукой куда-то в окно, видимо вслед ушедшей Альбине. — Скоро петь вместо тебя будет. Я ее привел, я… Своими собственными руками.

Вадим пожал плечами и вернулся в ванную. Керзон двинулся за ним. Глинский брился, а тот метался у него за спиной, плаксиво восклицая:

— Может, хватит? Поигралась, заработала — пусть линяет!

Вадим улыбнулся своему отражению в зеркале и, не оборачиваясь, мирно произнес:

— Сема, привыкни, что она всегда будет с нами.

Керзон онемел от ужаса и изумления. Он схватился за горло, словно пытался ослабить душившую его удавку, и прохрипел:

— Что значит — «всегда»?

Вадим обернулся, потрепал Керзона по плечу и безмятежно, точь-в-точь повторяя интонации Альбины, объяснил:

— Всегда — значит всегда.

Семен вдруг почувствовал, что устал. Он ощутил свой возраст. Сразу вспомнил, что у него есть сердце, печень, давление. Он так давно и прочно присосался к деньгам и популярности Вадима Глинского, так был уверен в нем, что, сражаясь за его — и свои — права и привилегии, основательно испортил отношения с руководством Госконцерта. И никто его там теперь не ждет… А до пенсии еще далеко. Вот когда извечный русский вопрос «что делать?» встал перед Семеном Керзоном во весь свой богатырский рост.

Схватившись за сердце, он упал на диван и молча, с каким-то отупением, наблюдал, как Вадим причесался, переоделся, подушился дорогим одеколоном, который выбрала для него Альбина, и отправился завтракать.

На своего лучшего друга Семена Керзона, на человека, которому он обязан всем, что у него есть, Вадим даже не взглянул.

Керзон закрыл лицо руками, и плечи его мелко затряслись.

Вадим сел там, где они обычно располагались с Альбиной. Альбина выбрала именно этот столик — в дальнем углу зала, подальше от оркестра, за колонной, чтобы праздные посетители не раздражали Вадима любопытными взглядами.

Он сел и уставился в тарелку с овсянкой. Есть почему-то не хотелось. Вадим взял ложку, повертел ее и снова положил. Без Альбины жизнь прекращала свое течение. Нытье Керзона испортило ему настроение. Семена ему было не жаль. Да, он обижен, раздражен, унижен… Но ни Керзон, ни кто-либо другой не имели права обижаться на Вадима, когда он наконец встретил Альбину и возродился к новой жизни. Как и большинство счастливых людей (в особенности — внезапно и непомерно счастливых), он обитал в мире иллюзий: ему казалось, что все счастливы его счастьем, любят его и желают ему добра.

Он скорее почувствовал, чем увидел, что Альбина идет к нему, придвинул к себе тарелку и решительно подцепил на ложку комок остывшей вязкой овсянки.

Альбина легко и быстро шла через зал, освещенная порхающей в глазах и вокруг губ счастливой нежной улыбкой.

— Что это? — укоризненно спросила она. — Ты не ел?

— Я тебя ждал, — пробормотал Вадим, героически заталкивая в рот холодный скользкий комок.

Альбина осторожно отобрала у него тарелку:

— Холодную кашу есть нельзя. Я сейчас принесу другую порцию.

Она пошла на кухню и через пару минут вернулась с горячей овсянкой, которую действительно можно было есть.

Вадим ждал, что она расскажет о своих неприятностях, но она молчала, смотрела в пространство остановившимся печальным взглядом. Вадим не выдержал:

— Что случилось?

— Бабушка заболела, — прошептала Альбина, как бы извиняясь, что сообщает ему неприятное известие. — Я должна ехать.

Вадим был озадачен. Он не знал, насколько это важно для Альбины. В последнее время жизнь сделалась совершенно ясна и определенна: хорошо то, что хорошо для Альбины, а плохо то, что ей не нравится или огорчает ее. Он вгляделся в ее лицо, пытаясь определить, что ему следует делать в этой ситуации.

— Неприятно, — осторожно сказал он. — Но ведь не смертельно?

Альбина отрицательно помотала головой — нет, конечно, не смертельно. Она прижала ладонь к губам, попыталась улыбнуться. Слёзы стояли в ее глазах. И Вадим почувствовал — да, это важно.

— А знаешь что? Давай возьмем ее к нам!

Альбина даже не сразу поняла смысл его предложения. Ей и в голову не приходило, что Вадима можно о чем-то попросить. Ее любовь была иной — бескорыстной, нетребовательной. Это не была любовь-жертва; просто находиться рядом с ним, заботиться о нем, помогать ему, радоваться его радостями и печалиться его печалями стало смыслом ее жизни. Но попросить что-нибудь для себя? Зачем? Разве ее счастье и так не полно, не абсолютно?

Наконец она поняла. Уткнулась в его плечо и заплакала. Вадим обнял ее, поцеловал мокрое родное лицо и прошептал:

— Видишь, как просто. Ну, здорово я придумал? Я хороший?

Альбина перевела дыхание и ответила убежденно:

— Ты лучший. Лучший! Лучший!

И Вадим вдруг подумал: а ведь мать знала, что где-то есть его невероятное счастье. Надо было послушаться ее и ждать… Сдерживая волнение, чувствуя, как предательски дрожит голос, он заговорил медленно, подыскивая слова, и оттого запинаясь:

— Слушай, я говорил тебе… Я без тебя жить не могу. Я просыпаюсь и слушаю, как ты дышишь, стараюсь попасть в такт твоему дыханию…

Альбина низко опустила запылавшее лицо. Она задыхалась. Слишком большое счастье иногда бывает таким же мучительным испытанием для чувствительной души, как и слишком большое горе.

Вадим взял ее за руку:

— Если я не буду слышать, как ты дышишь рядом со мной, то… — Он закрыл глаза и покачал головой, сморщился от боли. — Пожалуйста, не бросай меня, а то я… я пропаду… — По его гладко выбритой щеке неожиданно покатились две крупные детские слезы. — Я просто прекращу жить.

Вадим выпустил ее руку и спрятал лицо в ладонях. Альбина погладила его по голове, успокаивая. Он отнял от лица руки и вдруг улыбнулся:

— У нас теперь много общего! Я, ты… Керзон… больная бабушка… Посмотри, это же семья! У нас… — От счастливой неудержимой улыбки у него на щеках появились ямочки, которых Альбина раньше не замечала.

Она кивнула. Поняла.

— Ты… предлагаешь мне выйти за тебя замуж? — Не только ее ломкий прозрачный голос, но и тонкие руки, и брови взлетели в испуганном недоверчивом вопросе. Она дрожала и зябко поводила узенькими плечами.

— Это ты сказала! — воскликнул Вадим.

Альбина торжественно сложила руки, словно для молитвы.

— Я говорю: я согласна!

Вадим облегченно засмеялся:

— Только какой, к черту, из меня муж. Я… Нет, я буду приносить в дом мамонта и бабушку полюблю.

Альбина слушала очень серьезно, не улыбнулась его шутке. Вадим притянул ее к себе:

— Ну что, целоваться будем?

Она удержала его, положив ему на губы свои тонкие пальцы. Она должна была высказать свои чувства. Раньше ей казалось, что слова не нужны, но теперь…

— Я люблю тебя! Я никого не буду любить так, как тебя.

Вадима поразила та сила чувства, та страсть, которые прозвучали в ее голосе. Он почти благоговейно склонился над ее рукой. А Альбина в отчаянии думала, что все слова, которые она знает, такие маленькие, такие бедные, обычные, и все их всегда говорят, но ведь никто никогда не чувствовал того, что чувствует она… И все-таки она продолжала:

— Я всю жизнь буду любить тебя. Кроме тебя, у меня нет ни одного человека на свете.

Она поднялась из-за столика, и Вадим поднялся следом, пошел за ней к двери — как человек во тьме идет за лучом света. Его овсянка так и осталась почти нетронутой.

— Когда ты собираешься ехать? — спросил Вадим.

— Сегодня.

— Я поеду вместе с тобой.

— Ты что! У тебя же концерт.

— Ничего! — Вадим задумался, и блестящая идея осенила его. — Я заболел. Могу я заболеть? — И он повторил громко, убедительно, так, что услышали все немногочисленные в этот ранний час посетители ресторана. — Я за-бо-лел!

Ошарашенная официантка застыла с подносом в двух шагах от них.

Альбина остановилась и, схватив Вадима за руку, пристально посмотрела ему в глаза.

— Ты не боишься моего мужа? — спросила она.

— Я никого не боюсь, — ответил Вадим и беспечно улыбнулся.

Загрузка...