Манго было каким-то чуждым и мясистым и напоминало ему женщину. Цвет его варьировал от ящеричного оранжево-розового до травянисто-зеленого — пестрая палитра, которая менялась за одну ночь, если оставить плод на подоконнике. Переменчивый, как Регина. Кожура толстая и плотная, сквозь которую трудно проникнуть; мякоть волокнистая и мясистая, блестящая от сока. Запах божественный. Чтобы есть эти штуки, требовалась сноровка, которой он еще не достиг: особый способ, как снять кожуру, удалить косточки и разрезать плод на красивые дольки, которые подавались на белой фарфоровой тарелке; но самое большее, что он мог сделать, — это встать над раковиной и сосать мякоть. Ему захотелось представить обнаженную Регину в ванной и этот сок, стекающий с ее сосков. Фантазия улетучилась в течение минуты: Регина никогда не стала бы есть в ванной. Не допустила бы такого беспорядка.
Господи, как на рынке воняло! В лавках вдоль стен продавалось облепленное мухами мясо. Запах был кровавый (свежий забой), туши еще сочились. Еще хуже был запах готовящегося мяса, не похожего ни на один бифштекс или отбивную, которую он когда-либо ел. Он не сомневался, что это конина, хотя все отрицали. Рядом с ним с протянутой ладонью стояла босая женщина с привязанным на спине ребенком. Она ничего не говорила, просто ждала с протянутой рукой. Он полез в карман шортов и вытащил пригоршню шиллингов. Она пробормотала: «Ahsante sana» — и пошла дальше. Томас теперь ходил на рынок с карманами, полными шиллингов. Не из чувства вины, хотя и его было предостаточно, — неприятно и тяжело отказывать. Идти дальше, притворяясь, будто ты глубоко задумался, когда нищий бредет за тобой, бормоча невнятно: «Tafadhali». Пожалуйста, мистер. Проще иметь полный карман денег. Подаяния нищим очень расстраивали Регину, поэтому она демонстрировала терпение, снова и снова повторяя то, что произносила уже сотни раз. Это не поможет, говорила она, это не решит проблемы.
«Это решает мою проблему», — думал Томас.
Мы и они. Эта мысль не уходила. Он находился в стране уже почти год, и по-прежнему это были «мы», по-прежнему «они». И «мы», как ему виделось, были снисходительными, непонимающими, несколько нелепыми в своей коллективной серьезности. Он не встречал еще ни одного американца (включая Регину), который, по его мнению, добился бы какого-то прогресса, — хотя, если только предположить, что существует проблема, которую можно решить, то Африка сама по себе — проблема. Велась бесконечная и утомительная дискуссия: действительно ли Кения нуждается в пребывании здесь американцев и хочет ли она этого? Да, нуждается. Нет, не хочет. Но ведь не будешь же действительно ходить и пропагандировать такую позицию? Для убежденности нужен узкий кругозор. Как у Регины. Тогда как у него, у Томаса, вообще не было кругозора, ни узкого, ни какого-то другого. Его интересовало материальное ощущение. Физический мир. Возможность наслаждаться здесь и сейчас. Сексуальный подтекст. И слова. Всегда слова. Он не доверял будущему, которого не видел. Падению с земли. Пустому экрану.
Томас положил манго в соломенную корзину. Он должен был купить фрукты, а Регина — мясо. Регина обиделась, что он не сделал этого раньше и ей пришлось тратить выходной день. И это Регина, которая своими глазами наблюдала жуткие случаи амебной дизентерии, шистосоматоза и умирающих от голода детей. Регина, которая обладала ясностью ума.
Она уже поговаривала о возвращении домой после получения своей степени.
Да, сказал он тогда жене, он не сделал покупок, потому что всю неделю писал. И увидел, как она делает невероятное усилие, чтобы не повторить (поднятая бровь, кривая усмешка): «Всю неделю?» Ее поддержка иссякла, как только уменьшились доходы и не стало успеха. Более того, все стихи, которые он написал в Африке, были неизменно о Халле. «Неужели нужно десять лет, чтобы научиться проникать в смысл слов? А домой в Халл он вернется лишь для того, чтобы писать о Найроби?» Нет, он так не думал. Африка противилась пониманию. Ему никак не удавалось понять эту страну, и поэтому он не мог грезить о ней. А если не можешь грезить о чем-то, то не сможешь и писать об этом. Если бы он мог писать об Африке, думал Томас, Регина, возможно, и простила бы его.
Он знал, что она не простит ему того удовольствия, которое он испытывал, когда писал: чувственного и осязаемого, какого-то сотрясения, которое проходило по телу, когда это срабатывало. Он всегда «писал» в голове, на вечеринках стремился оказаться у письменного стола. Иногда он думал, что это единственный честный канал связи с окружающим миром, а все иные попытки, включая брак (Господи, особенно его брак), потерпели крах из-за его чрезмерной боязни обмануть ожидания и не оскорбить чувств. Но удовольствие противоречило представлению Регины о работе: человек должен чем-то жертвовать и быть в состоянии постоянного умственного страдания. Чтобы умиротворить ее, Томас иногда рассуждал о муках творчества, о борьбе за преодоление «писательской блокады».
Он писал в спальне дома, который они снимали в Карен. Дом представлял собой широко раскинувшуюся каменную оштукатуренную виллу, построенную на британский манер, с паркетными полами и окнами с освинцованными переплетами. Полог бугенвиллий цеплялся за верхушки эвкалиптовых деревьев, и все это сплеталось в нечто большое и яркое.
За домом был высажен кактусовый сад — карнавал гротеска: длинные скользкие зеленые и желтые ракеты с шипами-кинжалами, способными убить человека; деревья с грушевидными плодами на концах, которые птицы склевывали до того, как до них успевал добраться человек; уродливые дутые пни, время от времени превращавшиеся в очаровательные красные бархатистые цветы; гигантские коричневые молочаи с молящими руками, сотнями рук, воздетыми к синеве экваториального неба. По краям галечной дороги, ведущей в город, в воздухе раскачивались десятки джакаранд, смыкаясь в центре над головой. Каждый ноябрь они устилали землю толстым ковром лиловых лепестков, которые Майкл, садовник, сметал в кучи и сжигал. В саду стоял запах, похожий на запах марихуаны (только слаще), иногда вызывая у Томаса ощущение, будто он обкурился. По ночам деревья выстилали новый лиловый ковер, и, возвращаясь рано утром из магазина с пачкой «Плейерса» (и молоком для хлопьев, если не забывал), Томас проходил по опавшим цветам в состоянии, близком к блаженству.
Он просыпался вместе с птицами и прислушивался к незнакомым звукам: трели крошечных зябликов, кошачий вопль павлинов, визг ибисов, ритмическое постанывание птиц, названия которых он не знал (возможно, они были просто голубями). Однажды в окно спальни он увидел, как потрясающе расцвело дерево. Листья его были синевато-серыми, и в этот день оно взорвалось фейерверком маленьких желтых пушистых шариков, тысяч и тысяч шариков вмиг — и комната наполнилась лимонно-желтой дымкой. Это было одним из тех маленьких чудес, которые он уже привык ожидать от Африки. Одно из скромных деяний Божьих.
И эти «деяния» были повсюду: воин масаи[16], чья нагота была прикрыта одной набедренной повязкой, опирающийся на свое копье в ожидании лифта в отеле «Интерконтиненталь» и тем временем забавляющийся с калькулятором; припаркованный перед мазанкой «мерседес» последней модели; профессор химии в университете, не знающий ни даты своего рождения, ни даже собственного возраста и искренне удивляющийся, что кого-то это может интересовать. Даже ландшафт был противоречивым. Проснувшись в разреженном воздухе Найроби в пуховом спальном мешке (по ночам было чертовски холодно) и отъезжая затем на тридцать миль к западу, он оказывался в пустыне, такой гнетуще жаркой, что здесь рос только колючий кустарник. Обеспеченные самозащитой до предела, эти колючки были лучшим примером дарвиновского естественного отбора.
Он бросил в соломенную корзину с манго папайю и плод пассифлоры и передал ее худощавому азиату за самодельным прилавком. Томас не желал торговаться, хотя продавец, возможно, этого ожидал. Регина считала торговлю делом чести, частью кенийского культурного опыта. Не торговаться — значит способствовать инфляции, утверждала она. К тому же из-за этого американцы выглядели в глазах местного населения простаками, легкой добычей. Они таковыми и являются, отвечал Томас, к чему же притворяться? И что плохого в том, если ты простак? Разве Иисус не был простаком, коли уж на то пошло? Впрочем Томаса, человека не очень религиозного, было трудно заставить продолжать этот спор.
Кения была не чем иным, как страной противоречий, страной нервирующей, иногда пугающей. Однажды в субботу, не так давно, они с Региной ездили в психиатрическую лечебницу в Джил-Джил, где она проводила исследования, и он пустил свой «форд-эскорт» по крутым поворотам эскарпа на дно Рифтовой долины[17]. Торец машины яростно вибрировал на корявой грунтовой дороге. На Регине было ее любимое платье: тонкое, типа блузы, из темно-красной хлопчатобумажной ткани, плотно облегающее грудь и бедра. Регина была женщиной роскошной, и она в себе этого очень не любила. А он раньше восторгался. И сейчас мог бы, если бы она не испортила эту восторженность физической нелюбовью к самой себе.
У нее были густые черные волнистые волосы, которые не поддавались укладке и часто окружали лицо словно проволокой, и маленькие глаза, а между густыми бровями залегли глубокие вертикальные складки, придававшие лицу сосредоточенное выражение. Но в машине, в солнцезащитных очках, она в тот день выглядела почти шикарно. Помада на ее губах (что уже большая редкость) была словно розовый иней, который просто сводил его сума.
Лечебница представляла собой ряд зданий из цемента и белой жести, расположенных наподобие армейских казарм. Люди лежали и сидели на просмоленном дворе в истрепанных рубашках и шортах — своей единственной одежде. Чистота была здесь чем-то невозможным, а зловоние в этой жаре — просто невыносимым. Люди протягивали руки к Томасу и Регине, пытаясь коснуться их, и, когда им это удавалось, шипели, словно обжегшись о белую кожу. В отделении для буйных с зарешеченных окон свисали голые люди. Здесь были шизофреники и туберкулезники, пораженные проказой или сифилисом. Их гид, луо[18] в костюме в тонкую полоску и белоснежной рубашке (что казалось немыслимым в этих условиях) сообщил Томасу и Регине, что все эти люди официально признаны психически больными. Жизнерадостно смеясь, принимающий их хозяин показал кухню, где воняло гниющими отбросами. Пациент, монотонно напевающий что-то себе поднос, вытирал, покачиваясь, грязной, почти черной тряпкой пол. Резчики ананасов, которым разрешалось пользоваться ножами, были заперты на время работы в клетках. В женском отделении женщины носили зеленые рубахи, каждую неделю им брили голову. Большинство людей лежали на горячем черном асфальте, безразличные ко всему или спящие. Одна женщина закатила свою рубаху на голову, оголив себя ниже талии. Когда обход закончился, они выпили со своим гидом чаю из тонких костяных чашек в комнате, уставленной английским антиквариатом, — официальное мероприятие с многочисленными напряженными паузами в разговоре. Даже Регина была молчалива, удрученная картиной словно выставленного напоказ страдания и сбитая с толку элегантной небрежностью администратора. Вернувшись домой, они забрались в постель, слишком уставшие, чтобы говорить. После этого они не ели несколько дней.
Томас поискал глазами жену и испытал смешанное чувство вины и облегчения, когда не смог ее обнаружить. Он глянул на часы и решил отнести фрукты в машину, а потом сходить в «Нью-Стенли» выпить «Таскера»[19]. От солнца болели глаза, и он стал искать очки. Еще один прекрасный день с голубым небом и карикатурными облаками. Парень на стоянке, которого он нанял присматривать за машиной, сидел на крыле «эскорта». Мальчишки организовали свое плутоватое дело по принципу рэкета: дай им несколько шиллингов, и они будут охранять твою машину — сигнал для воров (то есть для других воров) держаться подальше. Откажи — и они будут стоять у твоей машины, всем своим видом показывая ее доступность.
Он дал мальчишке банкноту в десять шиллингов еще за час. Если подумать, дешевле, чем парковочный счетчик.
В торговом автомате у выхода из рынка Томас купил газету и глянул на заголовок: «ЧЛЕНУ ПАРЛАМЕНТА СКАЗАЛИ: НА ДЕБАТЫ ПРИХОДИТЬ В БРЮКАХ». Он выпьет только одну порцию, задержится не больше чем на пятнадцать минут, а потом на обратном пути купит Регине фунт кешью. Они вместе поедут на «эскорте» домой проводить остаток выходных.
Томас не хотел верить, что Кения — опасная страна, отказывался принимать эту установку на подготовительных курсах, где основной упор делался на способах выживания, будто они с Региной были солдатами, участвующими в партизанской войне. Они и были солдатами, участвующими в этой особой войне, порожденной бедностью, а не политикой. Между богатыми и бедными в этой стране существовала такая огромная разница, что иногда людей зарубали до смерти тесаками из-за денег. Полицейские в серой одежде с мачете несли стражу на въезде к европейским домам. Туристов так часто грабили на улицах и в автобусах, что шутка о взносах в валовую внутреннюю продукцию уже устаревала. Коррупция охватила все правительство, расцвела на самом верху. Тогда Томас не верил в это, но теперь поверил. Его грабили уже семь раз, причем дважды в его же машине. Однажды из дома вынесли все, даже шторы и телефонный шнур. Регина убивалась по маридадской скатерти и кисийским[20] каменным скульптурам, а он был в панике из-за своих стихов, пока не понял, что помнит каждый из них.
Никогда не носите рюкзак, говорили им на подготовительных курсах. Никогда не останавливайтесь на перекрестке, изучая карту (это сразу показывает, что вы турист). Никогда не носите драгоценностей или бросающихся в глаза солнцезащитных очков. Старайтесь выглядеть как можно беднее. Томасу это было нетрудно: он носил одни и те же шорты цвета хаки и белую рубашку каждый день, кроме вторников, когда приходила Мама Кариуки и стирала в ванной. А если у вас все-таки украли бумажник или сумочку, ни в коем случае не кричите «Стой, стой!», потому что кенийцы обычно преследуют подозреваемого и когда удается поймать его, стараются забить несчастного до смерти. Томас уже не раз беспомощно наблюдал эту ужасающую попытку казни на глазах у пассивной в большинстве случаев публики.
Он сел за столик в «Колючем дереве», открытом кафе отеля «Нью-Стенли», и заказал «Таскер». Раскрыв газету, глянул в нее еще раз. «ПО СЕВЕРНОЙ ПРОВИНЦИИ ПРОНЕСЛАСЬ МАЛЯРИЯ». «ЛЕВ ИСКАЛЕЧИЛ РУКОВОДИТЕЛЯ ЭКСПЕДИЦИИ». Его взгляд остановился на статье о земельных спорах. Он заметил слово «брат» в отрывке о бизнесмене из народа луо, убитом собственным братом, и вспомнил своего брата Рича, который должен был приехать через месяц. Они собирались вместе отправиться на сафари в Нгоро-Нгоро и Серенгети[21]. Томас обещал свозить его на побережье, где можно купить самую сильную травку, которую он когда-либо курил. В Малинди22 [22]даже женщины жевали мираа — веточку, в которой содержится что- то вроде натурального амфетамина. Но он не станет рассказывать Ричу про бханги и мираа или о проститутках, дешевых и красивых, но зараженных опасными болезнями.
Стол накрыла какая-то тень. Томас принял ее за облако, но, взглянув вверх, увидел нависшего над ним мужчину, который улыбался и ждал, когда его заметят.
— А, мистер Томас. Куда это вы пропали?
Томас поднялся.
— Нет, Ндегва, это вы куда-то пропали, а теперь вот нашлись.
Ндегва, его преподаватель и сверстник, хохотнул. Попытки Томаса копировать африканский говор всегда забавляли Ндегву, даже поначалу, когда Томас слушал курс поэзии в Университете Найроби, где был единственным белым студентом в аудитории, полной молодых африканцев и азиатов. Про себя Томас считал качество их произведений невысоким, хотя первым признал бы свою неспособность критиковать искусство, созданное другой культурой. Если бы спросили у других студентов, они, несомненно, сказали бы, что в произведениях Томаса недостаточно самоконтроля, что в них нет политического содержания. Ндегва, однако, так не считал. Более того, он благосклонно относился к Томасу, что было замечательным примером литературной объективности, особенно если учесть марксистские взгляды Ндегвы.
Томас пожал руку массивному кикуйю, при этом грузное тело Ндегвы в облегающем сером костюме мгновенно подалось вперед. Его иссиня-черная кожа казалась покрытой пылью, но это была совсем не пыль, а как бы цвет, наложенный на другой цвет. Ндегва был мужчиной с широкими плечами и большим животом: он казался скроенным из ткани скорее политика или финансиста, нежели поэта.
— Вы знаете, что говорят про «Таскер»? — спросил Ндегва.
Томас улыбнулся и отрицательно покачал головой.
— Садитесь, мой друг, и я поделюсь с вами своей историей о пиве «Таскер».
Томас сел, и Ндегва заговорщически нагнулся к нему.
— Вот вы находитесь в нашей стране первый день, берете «Таскер», заглядываете в него и видите червя. Вы с отвращением выливаете пиво на улицу.
Томас улыбнулся, зная, что последует какая-то шутка. У Ндегвы были тяжелые веки, он был чувственным, в рубашке из толстого, грубого хлопка, который Томас часто видел в этой стране.
— Вы находитесь в нашей стране уже месяц, заглядываете в «Таскер» и видите там червя. Вы говорите: «У меня в пиве червь». Потом спокойно достаете его оттуда, выбрасываете на улицу и пьете свое пиво.
Ндегва уже посмеивался, обнажая розоватые зубы. Вокруг них пили немецкие и американские туристы, и уровень децибел повышался по мере приближения полудня. Томас увидел Нормана, знакомого журналиста из лондонской газеты.
— Но вот прошел год, мой друг, вы смотрите в свой «Таскер», видите там червя и говорите: «Уменя в пиве червь». И достаете червя и съедаете его — поскольку это источник белков. А потом вы пьете пиво и ничего не выбрасываете на улицу.
Ндегва громко засмеялся своей шутке. Томас изобразил, как он заглядывает в свое пиво, отчего Ндегва засмеялся еще сильнее.
— Пришло время съесть червя, мой друг. Сколько вы пробыли в нашей стране?
— Чуть больше года.
— Уже так долго?
Даже при своей массивности, даже сидя на крошечном металлическом стульчике, Ндегва умудрялся выглядеть элегантно. В субботнее утро Кимати-стрит была забита покупателями. Ндегва бросал взгляды на африканских женщин, в то время как Томас смотрел на белых. Хотя как раз в этот момент мимо них прошла девушка с шоколадной кожей, шеей газели и бритой головой, и Томас не мог не взглянуть на нее оценивающе. Она была в европейской одежде и красных туфлях на шпильках, шея опутана золотыми кольцами. Девушка походила на экзотическую рабыню, хотя ей было не больше четырнадцати лет. Азиат, с которым она шла, был низким и полным, в прекрасном костюме. Детская проституция носила в Кении характер эпидемии.
— Ну, а как ваши дела? — спросил Томас, когда девушка прошла мимо.
— О, у меня все в порядке. У меня не бывает неудач. — Ндегва пожал плечами, но улыбка его угасла, заставляя усомниться в подобном утверждении. Ндегва был блестящим преподавателем, который умел убрать лишнее из строк Томаса быстрыми взмахами ручки прямо на глазах у автора. — Хотя наше правительство говорит, что мне больше нельзя писать стихи.
Томас быстро отпил пива, подумав при этом о черве.
— Почему?
Ндегва потер глаза.
— Они говорят, что я высмеиваю в стихах наше правительство и наших руководителей.
Так оно и было, конечно.
— И поэтому мне сделали предупреждение.
Томас испытал легкое потрясение, которое вывело его из состояния спокойного благодушия. Как преподаватель Ндегва был лучше, чем писатель, хотя его произведения были ритмичными, проникали вглубь, как музыка. Сами слова часто не запоминались, но отчетливые модуляции строф Ндегвы отдавались в голове.
— Вы серьезно? — спросил Томас.
— Боюсь, я абсолютно серьезен.
Томаса ввело в заблуждение спокойное поведение Ндегвы.
— А что, если вам на время перестать писать?
Ндегва вздохнул, облизал губы.
— Вы перестали бы, если бы вам запретили публиковать свои стихи, потому что в них раскрываются неприглядные факты, которые правительство хотело бы скрыть от народа?
Вот уж решение, которое Томаса никогда не заставят принимать. И которое ему никогда не приходилось обдумывать.
В его стране неприглядные слова о правительстве были практически общенациональной забавой.
Ндегва повернул свое массивное тело и пристально посмотрел в толпу. У поэта был профиль банту. Почему-то на нем были женские часы.
— В моей стране тебе делают предупреждение, чтобы ты мог уладить свои дела. А потом арестовывают. Предупреждение — это прелюдия к аресту.
Ндегва невозмутимо пил свое пиво. А после ареста, подумал Томас, что происходит? Тюремное заключение? Смерть? Наверняка нет.
— Так вы это знаете?
— Да, я это знаю.
— А как же ваша жена и ребенок?
Они уехали на мою родину.
— Господи.
— Господь не очень-то мне помогает.
— Вы можете бежать. — Томас пытался найти выход, рассуждая по-американски: можно развязать все проблемы, если представить решение.
— Куда? На родину? Они найдут меня. Из страны я выехать не могу. В аэропорту у меня конфискуют паспорт. И, кроме того, друг мой, если я уеду, арестуют мою жену и сына и будут угрожать убить их, если я не вернусь. Это обычная практика.
Однажды в полдень, в пятницу, Томас задержался в аудитории, пока Ндегва читал и редактировал свои последние записи для их группы. Тогда Ндегва глянул на часы и сказал, что ему нужно успеть на автобус в Лимуру. В прошлом месяце его жена родила сына-первенца, и он хотел поехать в семейную шамбу, чтобы провести с ними выходные дни. Томас, желая как можно надольше оттянуть все нарастающую напряженность, которая омрачала его выходные дни с Региной, вызвался отвезти его туда — и Ндегва с радостью принял предложение. Томас и Ндегва поехали на высокогорье, мимо чайных плантаций, по шоссе, которое шло параллельно грунтовой дороге. Мужчины в костюмах в мелкую полоску и старухи, согнувшиеся под тяжестью дров, смотрели на проезжающую машину так, словно Томас и Ндегва были представителями дипломатического корпуса. По дороге они выяснили, что родились в один день и один год. Ндегва объяснил, что если бы Томас был кикуйю, то в двенадцать лет им бы вместе сделали обрезание, изолировали бы от семей и общины на несколько недель, чтобы они стали мужчинами, а затем после исполнения различных обрядов радушно приняли бы обратно. Томасу понравилась эта идея: в его собственной культуре превращение в мужчину было делом неопределенным и неконкретным, не отмеченным не то что каким-то обрядом, но даже осознанием этого события, определяемого (если вообще определяемого) индивидуально. Когда ты в первый раз выпил? Занимался сексом? Получил права? Был призван на воинскую службу?
Когда закончилась дорога, они поставили машину на стоянку. Подлинной извилистой тропинке спустились к прямоугольному земляному строению с синей рифленой жестяной крышей. За исключением небольшого участка спекшегося грунта, вся земля была возделана. Дом стоял па возвышении в таком ярком солнечном свете, что Томасу пришлось сильно прищуриться, почти закрыть глаза. Из дома появилась пожилая женщина, замотанная в китенге. Голова была обернута другой тканью. Ндегва представил Томаса своей матери. Широкая брешь в нижнем ряду зубов, как позже объяснил Ндегва, — это результат намеренного удаления шести зубов в юности, чтобы подчеркнуть красоту. Женщина подошла, пожала Томасу руку и прищурилась, вслушиваясь в имя Томаса. За ней по одной вышли несколько сестер Ндегвы, приветствуя Томаса точно так же, как и их мать. В стороне от главной двери горел костер и лежал молодой козел с перерезанным горлом. Выполняя роль хозяина, Ндегва принялся тотчас сдирать шкуру, даже не сняв пиджака. На высокогорье Томас чувствовал сонливость, к тому же его подташнивало от вида козла. Он посмотрел, как нож Ндегвы сделал первый надрез на ноге животного и отогнул окровавленный лоскут кожи, а затем отвернулся и стал изучать банановые пальмы. Одна из женщин в синем брючном костюме и красных туфлях на платформе подошла и представилась Мэри, женой Ндегвы. На пальце у нее было кольцо с фальшивым бриллиантом. Томас не был уверен, видел ли он раньше такие огромные груди, как у Мэри. От веса ее тела платформы туфель увязали в грязи. Они вместе прошли по узкой полоске травы, которая разделяла банановые пальмы и кукурузные поля.
Дом был окружен садом луноцветов и франжипани, и от разливающегося пьянящего запаха Томасу захотелось лечь тут же, прямо на землю. Умеренно холмистый ландшафт был покрыт замысловатым узором возделываемой земли: от оттенков только одного зеленого цвета у Томаса закружилась голова. На холмах стояли другие земляные дома с жестяными крышами, и небо над головой было зеленовато-синего цвета, к которому он уже привык в этой стране. Самый обычный день в Кении, рассуждал он, а в Халле он был бы поводом для празднества.
Мэри приказала какому-то ребенку вскипятить воду на угольной горелке и пригласила Томаса в хижину.
Центральную комнату украшали красная виниловая софа и два таких же стула. В центре стоял небольшой пластиковый стол, и, чтобы сесть, Томасу пришлось перелезть через него. Пол был земляной, и Томас подумал: «Во что он превратится после сильного дождя?» Снаружи, за дверью, солнце освещало такой ослепительно яркий пейзаж, что болели глаза. Он знал, что никогда не сможет описать его: это было как-то связано с экваториальным светом и качеством воздуха — он был очень чистый и прозрачный. Если ты не можешь описать краски страны, что остается?
На стенах в рамках висели рекламные листки кока-колы и групповые фотографии членов семьи в строгих позах. Проигрыватель на батарейках гнусавил (невероятно!) американскую песню: «Придвинь свои сладкие губки поближе к телефону». Томасу предложили стакан теплого пива, которое он тут же выпил. Мэри засмеялась и налила ему еще. Он попытался скрыть удивление, когда она сказала, что тоже поэт и что у нее есть степень по судебной медицине университета Кампалы. Мэри объяснила, что удалилась от общества в семейную шамбу, чтобы родить своего первенца, которому сейчас уже месяц. Она спросила, зачем он приехал в Кению. Томас ответил, что находится в стране потому, что здесь Регина, а Регина здесь потому, что получила грант для исследования психологического влияния субсахарских болезней на кенийских детей младше десяти лет. Грант был от ЮНИСЕФ. Томас заметил, что время от времени Ндегва уходит в заднюю часть дома, чтобы поговорить с людьми, которые пришли именно к нему, и у Томаса мелькнула мысль, что это как-то связано с политикой.
— Муж говорит, вы чудесный поэт.
— Ваш муж очень добр.
— В вашей стране поэзия — это не опасная работа?
— В нашей стране поэзия не считается работой.
— А у нас подобные вещи иногда бывают очень опасны. Но вы не пишете о нашей стране?
— Нет, я ее недостаточно хорошо знаю.
— А, — загадочно протянула Мэри, похлопав его по колену. — И не узнаете.
Внесли противень, наполненный кусками жареной козлятины. Торчала кость ноги. Ндегва с помощью мачете срезал хрустящее черное мясо на деревянный стол и передавал чаши с поблескивающей козлятиной по комнате. Томас держал свое блюдо на коленях, пока не заметил, что Мэри ест пальцами. Жир на фальшивом бриллианте смотрелся просто фантастически.
Еда оказалась болезненным процессом. Ндегва вручил Томасу, как почетному гостю, чашу с отборными кусками. Он объяснил, что это внутренние органы козла — сердце, легкие, печень и мозги — и что они сладкие. Чтобы подбодрить Томаса, Ндегва выпил сырой крови, которую слили с козла во время забоя. Пробыв в стране уже полгода, Томас знал, что отказываться от деликатесов нельзя, если он не хочет поставить в неловкое положение себя и оскорбить Ндегву. Томасу было безразлично, в какое положение он ставит себя, но оскорблять преподавателя не хотел. У него что-то подкатило к горлу. Он воткнул пальцы в чашу, закрыл глаза и стал есть.
Вот еще один африканский опыт, который, как он сразу понял, описать будет невозможно.
Через некоторое время Мэри встала и, извинившись, объяснила, что ей нужно покормить ребенка. Ндегва засмеялся и добавил:
— У нее сейчас такая большая грудь, что Мэри напоминает согнутое дерево.
Прощания заняли не меньше часа.
— Ну, теперь вы знаете, где нас найти, так что приезжайте еще, — напутствовал Ндегва Томаса, когда тот уезжал.
— Да, спасибо.
— Не пропадайте.
— Ладно.
— В следующий раз зарежем двух козлов.
— Прекрасно, — ответил Томас.
— И когда вас арестуют? — спросил Томас у Ндегвы в кафе.
— Через неделю? Через две недели? Через пять дней? Не знаю. — При этих словах Ндегва взмахивал кистью руки.
— Стоит ли стихотворение того, чтобы за него умереть?
Ндегва облизал губы.
— Я служу своего рода символом для многих таких, как я. Я буду лучшим символом, если меня арестуют, чем если убегу, и мой народ сможет слышать, читать обо мне.
Томас кивнул, пытаясь понять этот политический акт. Понять логику человека, который ради политической идеи ставит себя и свою семью под угрозу. На протяжении истории за идеи погибло огромное число людей. А он не мог придумать ни одной идеи, за которую стоило бы умереть.
Ему хотелось сказать Ндегве, что его произведения слишком хороши, что не нужно ими жертвовать во имя политики. Но кто он такой, чтобы советовать? В стране, где столько страдания, кто может позволить себе роскошь заниматься искусством?
— Оставайтесь у нас с Региной, — предложил Томас. — Вас никогда не станут искать в Карен.
— Посмотрим, — сказал Ндегва. Ответ, который ни к чему не обязывал. Зато он связал себя обязательствами в другом. И фактически уже был арестован.
Здоровяк встал. Потрясенный Томас поднялся вместе с ним. Он чувствовал себя беспомощным.
— Скажите, что я могу сделать? — спросил Томас.
Ндегва посмотрел в сторону и снова на Томаса.
— Съездить и навестить мою жену.
— Да, — произнес Томас. — Конечно.
— Вы мне это обещаете?
— Да. — И не было ли то, что увидел он в лице Ндегвы, мельчайшим проблеском страха?
Томас расплатился за пиво и вышел из «Колючего дерева», ощущая головокружение и дезориентацию. Это могло быть от пива или от пустого желудка. Или от новостей Ндегвы. К нему подошел мужчина — совершенно голый, если не считать бумажного пакета. В пакете были сделаны разрезы для ног, и мужчина придерживал его, зажав руками разрезанные концы по бокам. Он выглядел так, словно был в подгузнике. У мужчины были грязные волосы с запутавшимися в них разноцветными нитками. Он остановился перед Томасом — американцем, простаком, легкой добычей. Томас выложил содержимое своих карманов в мешочек, висевший на шее у мужчины.
Ему нужно было найти Регину.
Он прошел улицу, которая вела к отелю «Глория», где они с Региной провели свою первую ночь в этой стране, не зная, что это бордель. Раковина была забита чем-то коричневым, и проверять, что это такое, ему не хотелось; проснулись они все в блохах. Сейчас мимо него проходила женщина с ребенком на спине, глаза которого были облеплены мухами. Томасу хотелось выпить воды. Краски казались сейчас более яркими, кричащими, звуки более громкими и сочными, чем час назад. Он вспомнил, как впервые увидел длинную красную вереницу блестящих муравьев и как слишком поздно понял, что они ползут вверх по его ноге. В Джил-Джиле голая женщина лежала на асфальте, покрывающем двор. Голые люди свисали с зарешеченных окон. Он сплюнул под ноги. Почему в этой стране столько людей без одежды? Перед правым глазом начали появляться сотни ярких движущихся точек. Только бы не мигрень, подумал он, только не сейчас. «ШКОЛЬНИЦА УМЕРЛА В РЕЗУЛЬТАТЕ ОБРЕЗАНИЯ». Он вспомнил ночной экспресс в Момбасу, сексуально возбуждающий ритм рельсов. Они с Региной спали вместе на узкой полке, и между ними была нежная ночь, своего рода перемирие. Он читал тогда роман Э. М. Форстера «Морис»[23]. Куда подевалась эта книга? Ему захотелось перечитать ее. Кенийцы ненавидели гомосексуалистов, никогда о них не говорили, будто они вовсе не существовали. Приезжает Рич, и, возможно, Томас даст ему пожевать эти веточки. Что там написала мать? Газопровод был в ужасном состоянии. «ОБЕЗГЛАВЛЕНЫ ТРИ АМЕРИКАНЦА». Будет ли машина на месте? Или он недостаточно заплатил? На улице продавали горшки и одежду. На витрине была реклама «Квизинарта»[24]. Регина, должно быть, уже серьезно беспокоится. Вчера в «Норфолке» он ел гренки с сыром и до сих пор чувствовал их вкус. На самом деле он чувствовал вкус «Таскера». Слова. Они преследовали его по ночам. Однажды мимо него прошли двадцать львов. Он стоял, оцепенев, рядом с машиной, не в силах даже открыть дверь, чтобы влезть внутрь. Они ехали тогда в Кикорок[25] с подсевшей батареей и четырьмя «лысыми» покрышками. Рычаг передач отвалился у него в руке. В другой раз, во время сафари, когда все ушли из лагеря, он остался писать. На него напали бабуины, и ему пришлось отбиваться деревянной ложкой и металлическим горшком. «КОЛДУН АРЕСТОВАН ЗА ВЛИЯНИЕ НА РЕЗУЛЬТАТ МАТЧА ПО РЕГБИ». «ЧЕЛОВЕК ПОПАЛ В КАПКАН ДЛЯ ЗЕБРЫ». На приеме в посольстве женщина в белом костюме приняла его за шпиона. Воздух в Карен имел привкус шампанского. На холмах Нгонг он был еще лучше. Томас тосковал по их прохладе, их зелени. Он прислонился головой к стене какого-то здания, но горячий шершавый цемент не успокаивал. У Регины в сумочке должно быть лекарство. Ему бы только добраться до тихой комнаты. Томас вспомнил пещеру с тысячами летучих мышей над головой и то, как Регина в ужасе упала на колени. Он умолял ее двигаться, но в результате ему самому пришлось вытаскивать ее наружу. «У меня все в порядке. У меня не бывает неудач». Шутка, которую не следует принимать за правду. Еще какие бывают неудачи у Ндегвы! «ДОЖДИ ПРИНЕСЛИ ОПУСТОШЕНИЕ». «НЕУХОЖЕННЫЕ ДОМА СНЕСЕНЫ БУЛЬДОЗЕРОМ». «ОБНАРУЖЕНА МАШИНА СКОРОЙ ПОМОЩИ СО СЛОНОВОЙ КОСТЬЮ». Поначалу Регина будет в ярости, оттого что ее заставили столько ждать. Но она смягчится, когда увидит, что у него мигрень.
На рынке он дал глазам привыкнуть к полумраку. Сейчас вонь была еще хуже, и он старался дышать ртом. Люди и ларьки на рынке приняли неясные очертания, словно стали проявляться изображения на фотографиях. Он увидел женщину в канге, ткань плотно оборачивала ее бедра. У нее были восхитительные крепкие ягодицы. Ндегва тогда смотрел на африканских женщин, а вот он, Томас, обращает сейчас внимание на узкую талию белой женщины и то, как ее хлопчатобумажная блузка пузырилась над кангой. И тут ему так сдавило грудь, что он был вынужден глотнуть зловонного воздуха.
«Это невозможно», — подумал он. Как только понял, что возможно.
Боль осталась, но в голове прояснилось. Нарушенное зрение восстанавливалось. Она стояла к нему спиной, своей длинной стройной спиной. На руке корзина. Она слегка нагнулась к лотку с ананасами, проверяя их спелость. Длинный ряд серебряных браслетов на правой руке позвякивал, когда она шевелила рукой. Ее ноги были обнажены от середины икры до ступней. Он посмотрел на стройные загорелые ноги, пыльные пятки, кожаные сандалии, довольно сильно поношенные. Возможно, он ошибся? Невозможно. Здесь он ошибиться не мог. Волосы — просто чудо, светлее, чем он помнил. Завязаны в свободный узел на затылке.
Теперь женщина расплачивалась за ананас. Она повернулась и двинулась в его направлении. Какое-то мгновение она выглядела забавно, с соломенной корзиной в одной руке и кошельком в другой. Ее лицо похудело, было не таким округлым, каким он помнил. Даже в полумраке рынка Томас видел золотой крест. Он услышал сдавленный возглас изумления.
— Томас, — выдохнула женщина.
Она шагнула вперед.
— Это действительно ты?
Он сунул руки в карманы, боясь невзначай коснуться ее. Ее присутствие было детонирующей гранатой.
— Линда.
Во рту у него пересохло.
Она нерешительно улыбнулась и вздернула голову.
— Что ты здесь делаешь?
Что он сейчас делает в Африке? Кажется, вполне резонный вопрос.
— Я уже давно здесь. Год.
— Серьезно? И я тоже. Во всяком случае, почти.
Ее глаза оторвались от его глаз лишь на секунду, и улыбка дрогнула. Раньше она не увидела бы этого шрама.
— Это очень странно.
Пожилой мужчина в ярко-синей куртке подошел к нему и подергал за рукав. Томас застыл, он был не способен двигаться, словно мог разбить что-то ценное. Он смотрел, как Линда достала из своего кошелька два шиллинга. Нищий, удовлетворившись, удалился.
Она приложила пальцы тыльной стороной к носу, атакованная одним из запахов, который пронесся сквозь здание. Ему показалось, что пальцы ее дрожат. Где-то здесь находится Регина и ждет его. Регина. Он попытался сказать что- то нормальное.
— Моя жена работает от ЮНИСЕФ.
«Слова «моя жена» невозможны», — подумал он. Не здесь. Не сейчас.
— О, — сказала она. — Понимаю.
Томас глянул на ее руку, нет ли на ней обручального кольца. Чего-то, что могло быть кольцом на левой руке.
— Ты в Найроби?
— Нет. Я в Корпусе мира[26]. В Нджие.
— О, — протянул теперь он. — Я удивлен.
— Почему?
— Никогда не представлял тебя в Корпусе мира.
— Ну, люди меняются.
— Полагаю, да.
— А ты изменился?
Он подумал.
— Думаю, нет.
Его губы были сухими, и ему приходилось облизывать их. У него перехватило дыхание, он нуждался в воздухе. Боль в виске стала нестерпимой. В сумочке у Регины должно быть лекарство. Томас схватился рукой за голову, прежде чем успел осознать, что сделал это.
— У тебя мигрень.
Он посмотрел на нее, пораженный.
— Видно по лицу. Вокруг глаз.
Она-то видела это десятки раз.
— Сейчас у меня приступы не такие частые, как раньше. Врач сказал, что, когда мне будет пятьдесят, они пройдут совсем. — Он сильно втянул в себя воздух, надеясь, что это сойдет за вздох.
— Трудно поверить, что можно жить так долго, — легко сказала она.
— Я раньше думал, что умру годам к тридцати.
— Мы все так думали.
У нее были светло-голубые глаза и длинные светлые ресницы. Неглубокие морщинки уже расходились от глаз. Лицо было красным от загара. После аварии им было уже невозможно оставаться вместе. Ее тетка и дядья запретили это. Он дни напролет осаждал ее дом. До тех пор, пока ее в конце концов не отослали куда-то. Томас до сих пор не знал, куда она тогда уехала.
Он писал ей письма, и ни на одно не получил ответа. А потом пришла осень, и он поступил в Гарвард. Она выбрала Мидлбери[27]. Тогда он заставил себя сдаться, принять ее молчание как свое наказание.
Десять лет изменили ее. Теперь она выглядела женщиной. Под блузкой покачивались ничем не стесненные груди, и он изо всех сил старался не смотреть на них.
— Мы живем в Карен, — проговорил он.
Она медленно кивнула.
— Это к западу отсюда. — Он махнул рукой в направлении, которое, возможно, и было западом.
— Я знаю, где это.
— У меня никогда не было возможности сказать тебе, насколько я сожалею, — сказал он. — Я пытался писать тебе.
Она посмотрела в сторону. В глубоком вырезе блузки ее грудь была красной.
— Из-за аварии, — добавил он. — Это было непростительно. Если бы я не ехал так быстро. Если бы я не был пьян.
Она снова быстро взглянула на него.
— Я была там. Я была такой же частью случившегося, как и ты.
— Нет. За рулем сидел я.
Она протянула руку и коснулась его запястья. Прикосновение было как удар током, и он вздрогнул.
— Томас, давай не будем. Это произошло много лет назад. Теперь все по-другому.
Ее канга была всего лишь куском ткани, обернутым вокруг талии, как это делали африканские женщины. Стоит слегка дернуть, и ткань соскользнет к ее сандалиям. Об этом он сейчас не мог думать.
— Мне просто хочется знать, куда они тебя отправили, — произнес он. — Мне всегда было интересно.
Она убрала руку.
— Я уехала в Нью-Йорк, к Эйлин.
Он медленно кивнул.
— Потом я поехала в Мидлбери.
Он сделал осторожный вдох.
— Приходилось столько наверстывать, — проговорила она, как могла бы сказать любая женщина, решившая перевести разговор в более спокойное русло.
— Как твоя тетка? — спросил он, уступая на некоторое время.
Она сжала губы. У нее всегда были сложные отношения с теткой.
— Думаю, все так же.
— Почему ты не отвечала на мои письма? — спросил он слишком быстро, не в состоянии после всего оставаться спокойным.
Она заправила выбившуюся прядь волос за ухо.
— Я не получала никаких писем.
— Ты не получала моих писем?
Она покачала головой.
У него сдавило грудь.
— Значит, — сказала она, и легкая нахмуренность исчезла. — Ты делаешь покупки?
— О! — смешался он. — Я уже все купил. Ну, свою часть. Хотя мне надо купить еще кешью. — Томас надеялся, что она не почувствует запаха «Таскера». Еще и полдень не наступил.
Краем глаза он увидел приближающуюся Регину. В руках она несла корзину с продуктами. У него начиналась паника. Он подумал, что важно что-то сказать Линде, прежде чем подойдет Регина.
— Линда, — произнес он и запнулся. Слова, эти бессердечные и непостоянные слова, подвели его.
Ее взгляд метнулся в его глаза, и он удержал его.
Регина остановилась рядом с ними, и последовала пауза, показавшаяся ужасной. Линда улыбнулась Регине.
— Здравствуйте. Я Линда Фэллон.
Томас изо всех сил старался выбраться на поверхность. Он бросил взгляд на лицо Регины, пытаясь увидеть, вызовет ли какую-то реакцию имя Линды. Он надеялся, что нет.
— Линда, это моя жена Регина.
Регина поставила корзину на землю и пожала руку Линды. На блузке-безрукавке Регины под руками были темные пятна, растрепанные волосы облепили лицо. Она посмотрела на Томаса, на его пустые руки. На ней были шорты, и ему стало за нее неловко.
— Ты что, не купил фруктов? — спросила Регина. (Даже сейчас это легкое хныканье.)
— Они в машине.
Она внимательно взглянула на него.
— У тебя был приступ мигрени?
Линда смотрела в сторону.
Томас старался говорить обычным голосом, но у него ничего не вышло.
— Линда — мой старый друг. Из Халла.
Регина повернулась к незнакомке.
— Серьезно? Вы приехали на сафари?
— Нет. Я в Корпусе мира.
— В Найроби?
— В Нджие.
— Ах, вот как. А что вы делаете?
— Я преподаю.
— О, вау. — Это автоматическое «вау», безо всяких эмоций. Позади Линды продавец упаковывал остаток товара.
— Они уже закрываются, — заметил Томас, разрываемый двумя противоречивыми желаниями: чтобы эти женщины как можно быстрее расстались и чтобы разговор с Линдой длился вечность. Ему хотелось задать ей столько вопросов — вопросов, которые он задавал долгие годы.
Линда демонстративно глянула на часы.
— Ну, мне нужно бежать. Питер ждет меня, чтобы идти на обед.
Имя — как пуля в грудь. То, что есть какой-нибудь «Питер», можно было ожидать, но имя все равно потрясло его.
Линда повернулась к Регине.
— Было очень приятно познакомиться. — Она взглянула на Томаса. Говорить было нечего. Поэтому она только улыбнулась.
Томас смотрел, как она уходила, и вся кровь в его жилах рвалась к ней.
Он нагнулся, чтобы взять корзину Регины. Чтобы чем-то занять себя, чтобы скрыть пустоту внутри. Регина молчала, пока они шли мимо лотков на улицу, в полуденное солнце.
— Роланд и Элейн приглашают нас на ужин, — сообщила она.
Роланд, начальник Регины, был козлом, но Томас испытал облегчение, узнав, что будет вечеринка. Он подумал, что не вынесет долгой ночи в коттедже вместе с Региной. Только не в эту ночь.
— Не та ли эта девчонка, с которой ты встречался в школе?
Он старался говорить небрежным, даже скучающим голосом:
— Пару месяцев.
— Это с ней ты попал в какую-то аварию?
— Она была в той машине.
Регина понимающе кивнула.
— Теперь я вспоминаю. Ты мне рассказывал.
Томас поставил корзину в багажник. Он открыл дверь со стороны водителя и скользнул внутрь. Сиденье было таким горячим, что он чуть не обжегся. Мальчишка смотрел на него, ожидая чаевых. Томас опустил окно, и мальчишка немедленно получил свое.
Регина устроилась рядом с ним.
— Блондинкам нельзя так много быть на солнце, — проговорила она. — Ты заметил, как она разрушает свою кожу?
Он стоял на веранде Роланда с бокалом «Пиммза»[28] в руках и его переполняло чувство, которое, судя по давнему опыту, было, вероятно, радостью. Чувство это доходило до самых бедер. В начале вечера, среди сумбура прохладных, ничего не значащих фраз («Роланд, ну разве американцы не забавны: в чем они ходят?» — «А мне вот это платье нравится!»), он почувствовал, как его внимание понемногу занимают, забирают против его воли.
И поэтому отыскал убежище на веранде, куда пока еще никто не вышел.
Он знал, что влюбился. Если, конечно, он не был влюблен всегда. С того самого дня в 1966 году, когда на пороге класса появилась девочка в серой юбке и белой блузке. Словно все эти годы его просто отвлекало что-то другое или он устал любить одни воспоминания. А теперь, вопреки всему, его вернули в нормальное состояние. Не напомнили ему, а возродили. Как слепой человек, который когда-то видел, учится жить в новом состоянии, приспосабливается к своей темной вселенной, а потом, годы спустя, когда к нему чудесным образом возвращается зрение, узнает, каким прекрасным был когда-то его мир. И все это только из-за невероятной встречи и обмена десятком фраз, которые сами по себе были маленьким чудом.
Веранда выходила в сад гибискусов и луноцветов, причем луноцветы давали радужный отблеск от висевших на деревьях зажженных фонарей. На экваторе солнце заходит в шесть в любой вечер года; свет гаснет мгновенно, не тускнея постепенно, и это обстоятельство несколько расстраивало Томаса. Ему не хватало медленного угасания летнего дня, и даже рассветов он почти никогда не видел. К своему глубокому изумлению, он скучал также и по снегу, иногда снег снился ему по ночам. Сейчас на уровне его глаз было увешанное плодами дерево авокадо — так близко, что можно было перегнуться и сорвать одну из этих чешуйчатых зеленых груш, — и он вспомнил, что попробовал авокадо, только когда пошел в колледж, потому что на пуританском столе его матери этот плод считался слишком экзотическим.
Роланд настоял, чтобы он выпил «Пиммз», сладковатый напиток на основе джина, хотя Томасу хотелось простого пива. И на работе, и дома Роланд был администратором, человеком, который постоянно делает заявления с обескураживающей уверенностью. «Запомните мои слова, когда умрет Кеньятта[29], наступит племенная анархия. Говорю вам, если европейский дом купит африканец, считайте, что дом обречен. Никогда нельзя верить азиатам — это аксиома». Томас, у которого не было определенного мнения на этот счет, находил такой вызывающий — нет, воинствующий расизм — просто ужасным. В свою очередь, Роланд считал Томаса безнадежно наивным и этого не скрывал. Более того, потрясающе наивным. Серьезный американец — это забавно. «Вот увидите», — любил добавлять Роланд.
Ночной воздух плавал вокруг обнаженных до локтей рук Томаса. Вдали звучала музыка и слышался затихающий женский смех. От цементного гаража, где жили слуги, поднимался дым, вызывая, как всегда, вопрос: отличается ли жизнь слуг в цементном гараже от рабства? И за этой мыслью — желание знать: где сейчас находится Линда? Что она делает именно в эту минуту? Он представил ее в хижине в кустах — почему, сказать не мог. Это было представление о Корпусе мира, подразумевающее много трудной работы и неудобств. Как легко они могли не встретиться на базаре, могли даже не узнать, что находятся в одной и той же стране. От одной этой мысли он почувствовал слабость в коленях. Томас снова увидел изгиб ее талии и бедер, то, как под блузкой покачивалась грудь. От желания, которого он не испытывал с юношеских лет, у него заболели кости.
Пальцы ее дрожали, когда она поднесла их к лицу; он был уверен, что заметил это. И тем не менее, она казалась такой спокойной, такой противоестественно невозмутимой. Значила ли что-то для нее эта случайная встреча, или она считала ее просто каким-то незначительным моментом, чем-то таким, что можно выбросить из головы, чтобы жить дальше своей жизнью? Казалось невозможным, что они могли забыть друг друга. Однако он женился на другой женщине, а она была с мужчиной по имени Питер. Он представил себе анемичного ученого — так ему хотелось. Томас задал себе вопрос, живут ли они вместе, и подумал, что, наверное, так оно и есть. Разве не делают сейчас этого все, особенно в этой стране беззакония и вседозволенной любви?
Он слегка повернулся, оперся бедром о перила и посмотрел через ряд окон в комнату, которую Элейн упорно называла гостиной — еще одно британское заимствование, казавшееся анахронизмом в стране, где почти все живут в хижинах. Только на этой вечеринке он мог насчитать три романа, которые ему были известны, а кто знает, сколько еще могло скрываться их? Сам Роланд спал с Джейн, лучшей подругой Элейн, и, что странно, Регина сказала, будто Элейн об этом знает и ей все равно. И поэтому возникал вопрос: а с кем спит Элейн? Величественная Элейн, которая своего не упустит. Долговязая Элейн, с ее жестким, смуглым, как орех, лицом и волосами, выгоревшими почти до цвета платины за все время, проведенное на экваторе. Царственная Элейн, родившаяся в Кении, однажды надменно сказала Томасу, что она — гражданка Кении (хотя от этого не стала больше любить африканцев, как он заметил). Она держала лошадей, и у нее были бедра наездницы. Элейн обладала красотой уникального типа, но личность ее была столь же обветренной, как и лицо. Подобно Роланду, она плохо умела скрывать свое презрение к американцам. В этот момент она подняла глаза и увидела, что Томас пристально смотрит на нее. Он быстро отвел взгляд. Она могла неправильно истолковать его и позднее начать флиртовать с ним.
Мигрень мучила Томаса уже несколько часов, и он был рад темной комнате. Регина возилась в кухне, а потом читала на веранде. В уединении спальни он даже тогда чувствовал радость, даже сквозь тошнотворный туман боли. И когда нестерпимая боль утихла, от счастья он пришел почти в состояние эйфории. Он снова и снова прокручивал в голове разговор с Линдой на рынке, и эти повторяемые фразы были как стихотворение, которое он хотел запомнить.
— Это действительно ты?
— Это очень странно.
— А ты изменился?
— Это было столько лет назад. Теперь все по-другому.
Услышав за собой мягкий щелчок двери на веранду, он произнес короткую молитву, чтобы это была не Элейн.
— Наш резидент плетет свои рифмы?
Роланд, с большим бокалом золотистого напитка в руке, подошел к Томасу и облокотился на чугунные перила, приняв, как ему показалось, непринужденную позу. На нем была рубашка из какого-то синтетического материала, которую, как сообщил Роланд, специально прислали из Лондона.
— Я не плету рифмы, — сказал Томас.
— Неужели? А я и не знал.
Роланд отпил из бокала и убрал со лба прядь сальных волос. Крепкий запах его одеколона был ужасен. Не говоря уже о ядовитом дыхании, ощутимом на расстоянии. Британец мылся один или два раза в неделю; впрочем, здесь все так мылись.
— Ну ладно, а где можно купить твои книги?
— Нет никаких книг.
Томас был уверен, что на эту тему они уже говорили несколько месяцев назад.
— О! Как жаль.
Брюки Роланда, тоже из какого-то синтетического материала, плотно облегали ляжки и пузырились над туфлями. На руке у него были тяжелые серебряные часы с браслетом, который был ему слишком велик.
— Плакаты? Брошюры? — спросил Роланд кажущейся беззаботностью.
— Литературные журналы, — сказал Томас и тут же пожалел о прозвучавшей в голосе нотке гордости.
— Полагаю, в Штатах есть рынок для подобных вещей?
Томас подумал о том, где сегодня вечером может находиться любовница Роланда Джейн, муж которой руководил сафари и часто находился вдали от дома, что было весьма удобно. Муж Джейн громко жаловался на вечеринках, что больше не разрешают отстреливать дичь.
— Никакого.
— О Боже, — проговорил Роланд легким смятением. — Должно быть, у Регины все нормально? — Он имел в виду финансовые дела.
Томас ответил отрицательно, сообщив, что оплачивает образование Регины.
— У меня есть один угандийский приятель, который издает журнал. Он может быть тебе полезен, — сказал Роланде кислым выражением лица, заговорщически наклоняясь к Томасу. — Конечно, это паршивый журнальчик и тип довольно скользкий, но все равно, думаю, хоть какая-то публикация — лучше, чем вообще ничего?
Роланд оперся о перила спиной и посмотрел, как веселятся его гости.
— А что мы тут делаем, уединившись на веранде, позвольте вас спросить? — задал он вопрос самому себе. Он улыбнулся и отпил своего напитка. Его снисхождение было просто несносным. Это «мы» вывело Томаса из себя.
— На самом деле я думал о Джейн, — произнес Томас.
Арабская мебель в сочетании с европейским антиквариатом выглядела аляповато, и это хотелось исправить, правда, здесь был великолепный секретер, которым уже давно восхищался Томас. Он изучил книги, лежавшие за свинцовым стеклом. Ничего особенного: Диккенс и Харди, Т. Э. Лоуренс и Ричард Бертон. Можно попросить сегодня Роланда дать почитать Бертона. Африканец в белой униформе взял его бокал и спросил с мелодичным кикуйским акцентом, не хочет ли Томас еще «Пиммза». Томас отрицательно покачал головой — лекарство от мигрени в сочетании с алкоголем плохо повлияло на него, ему отчаянно хотелось спать.
В углу Регина разговаривала с мальчиком. Ее волосы были завязаны в узел — она знала, что такой стиль Томасу нравился. Платье без рукавов обнажало руки, загоревшие за долгие часы, проведенные в открытых больницах. Ее шея была влажной от жары — крошечные точки влаги на коже. Когда-то он страстно желал физической близости с женой. Когда они встретились в скобяной лавке в Бостоне (она была в желтой футболке и комбинезоне, искала тяпку, а он стоял в очереди в кассу с плунжером в руке), Томас обратил внимание на ее фарфоровую кожу и потрясающую грудь, вырисовывающуюся под комбинезоном, и ему захотелось привлечь ее внимание. Он пошел за ней к ее машине, изобразив интерес к садоводству, который не продержался даже один вечер. В ту ночь в постели в ее квартире (они барахтались в постели, думал он сейчас) Томас признался, что ничего не смыслит в садоводстве, а она рассмеялась и сказала ему, что видела его насквозь. Однако она польщена, добавила она, и он понял ее слова только через несколько месяцев, когда узнал, как она не любит свое крупное тело. Но тогда было уже слишком поздно. Он задумался над этими словами — слишком поздно. Фатальная конструкция, которую он составил только сейчас. Случайная встреча с Линдой уже перестраивала все его мысли.
Регина наклонилась к мальчику, волосы которого выгорели от постоянных ветров и солнца. Он вышел поздороваться с гостями и выглядел смущенным. Регина умела выманивать улыбку, и, похоже, ей это удалось. Это был милый десятилетний мальчик. Через год Роланд собирался отправить сына в Англию, в школу-интернат. Такое жесткое решение проблемы образования ребенка поражало Томаса; иногда культура Роланда казалась ему такой же чуждой, как и африканская. Регина махнула Томасу рукой, приглашая подойти.
— Ты помнишь Ричарда, — сказала Регина бодрым голосом, каким обычно взрослые говорят при детях.
Томас протянул руку, и мальчик пожал ее — хрупкие кости почти исчезли в ладони Томаса.
— Как у вас дела? — вежливо спросил Ричард, не глядя на Томаса.
— Прекрасно. А у тебя как? — Томас наклонился к мальчику, и тот пожал плечами. Его манер хватило только на это.
— Ричард сказал, что завтра участвует в скачках в Карен. Он пригласил нас посмотреть.
Томас с трудом мог представить мальчика, управляющего лошадью, не говоря уже о скачках. Хотя он был сыном Элейн и вырос среди лошадей. Однажды Томаса и Регину пригласили на «Карен Хант» — по мнению Томаса, самый настоящий анахронизм: херес на серебряных подносах, алые пиджаки, огромные животы зверей, задевающие ограды. Ограды Карен, подумал он. У них своя собственная история.
— Думаю, мы должны это сделать, — отозвался Томас, думая в этот момент: а где сейчас Линда? Именно в эту минуту?
— Ты сегодня какой-то молчаливый. — Это сказала Регина, после того как мальчика окликнула мать и он ушел.
— Да?
— Ты почти груб.
— По отношению к кому?
— По отношению к Роланду и Элейн, для начала.
— Если учесть, что Роланд только что выразил мне глубокое сочувствие как поэту-неудачнику, которого должна поддерживать жена, то, думаю, мне наплевать.
— Томас.
Элейн, находившаяся за Региной, внимательно наблюдала за ними.
— Это все мигрень, — сказал он, пытаясь найти объяснение, которое удовлетворило бы жену. — Поэтому день кажется каким-то ненормальным.
Регина всунула палец между пуговицами его рубашки.
— У тебя все дни ненормальные.
Томас понял, что значит палец между пуговицами. Регина хочет заняться любовью, когда они вернутся домой.
— Я знаю, что у тебя был приступ мигрени, — прошептала Регина. — Но сегодня именно такая ночь.
Томас почувствовал, как у него в груди что-то оборвалось.
— Я составила таблицу, — сообщила она, словно оправдываясь.
Он помедлил секунду, потом попытался обнять ее. Но Регину уже охватила легкая паника, и она немного отодвинулась от него. Слишком часто он стал обижать жену, подумал Томас.
— Наверное, ты уже слышал новость. — Теперь тон ее стал холодным — барометр понизился. Она отвела глаза от него, отпила розового вина.
— Какую новость? — настороженно спросил Томас.
— Ндегву арестовали.
Томас был ошарашен.
— Сегодня днем. Около пяти часов. Норман, как там его фамилия, из лондонской газеты, только что сказал мне.
Она указала в направлении Нормана «как там его фамилия», увидев реакцию Томаса. Было бы несправедливо сказать, что Регина получала удовольствие от реакции Томаса.
— Невозможно, — проговорил Томас, подавленный этим известием. — Я видел его в обед. Мы выпили с ним в «Колючем дереве».
Регина, не знавшая, что он выпивал в «Колючем дереве», строго взглянула на мужа.
— Его арестовали в университете, — уточнила она. — Уже начались демонстрации протеста.
Томас, полный впечатлений, не мог переварить эту новость.
— У него, должно быть, очень много сторонников.
— Господи, — вздохнул Томас, потрясенный тем, что возможность стала реальностью. Он вспомнил, с каким небрежным видом Ндегва смотрел на африканских женщин, о его анекдоте про червя.
— Достаточно много, для того чтобы об этом сообщили лондонские газеты.
Он ждал в спальне виллы, освещаемой только луной, синеватый свет которой выхватывал странные, какие-то женоподобные очертания предметов мебели: туалетный столик в скатерти-юбке из вощеного ситца; двугорбое, как верблюд, канапе солидного возраста; тяжелый шкаф красного дерева с плохо подогнанной дверью, где они с Региной хранили удивительно мало одежды. Он представил, как этот вычурный шкаф везли на корабле из Лондона в Момбасу, а потом от побережья — телегой. Сокровище какой-нибудь женщины, предмет мебели, без которого она отказывалась ехать в Африку. А что случилось с той женщиной? Умерла во время родов? Проводила долгие ночи в страхе, когда ее муж был на сафари? Танцевала в клубе «Мутайга», пока муж занимался любовью с ее лучшей подругой на заднем сиденье своего «бентли»? Мучилась приступом малярии на этой самой кровати? Или стала смуглой и жесткой, как Элейн, а речь ее — язвительной? Этот дом достался им по условиям гранта Регины, и его неожиданная роскошь удивила их, когда они приехали в страну. Поначалу Регине не хотелось оставаться в Карен, но бугенвиллия и голландская дверь в кухне соблазнили ее еще до того, как они выпили джина с тоником на веранде. Сейчас его жена обожала их дом, даже представить себе не могла возвращение в Штаты. Если на то пошло, не могла вообразить, как можно жить без слуг: повара, садовника и айи[30], которую они наймут, как только Регина сможет родить ребенка.
Из-за двери доносился плеск воды в ванне на когтеобразных ножках. Он знал, что скоро Регина наденет черную шелковую кружевную ночную сорочку, которую он купил ей по ностальгической прихоти во время остановки в Париже по пути в Африку. Она надевала эту ночную сорочку каждую ночь, когда думала, что может забеременеть, но теперь она напоминала им о неудаче и весь первоначальный шарм ее иссяк, как увядает запах женщины. Ему хотелось каким-то образом дать понять Регине, чтобы она больше не носила ее (странное дело, он даже подумывал ее спрятать), но она скорее всего неправильно истолковала бы такое желание, подумав, что он считает ее слишком толстой. Томас такого слова никогда не употреблял даже в мыслях, но неприязнь Регины к своему телу была такой глубокой, что ей казалось, будто все вокруг разделяют ее искаженное представление о себе. Теперь он знал, что это разрушило ее жизнь, как заячья губа или уродливая конечность могут испортить будущее человека. Ничего из того, что он мог бы сказать или сделать, не могло изменить ее мнения, и он думал, что, скорее всего, это идет еще из детства, хотя вряд ли имело смысл винить родителей Регины.
Он поднялся с кровати и встал, обнаженный, у окна. В жутковатом свете он различал джакаранды и молочаи, в воздухе витал запах жасмина. Когда они возвращались с вечеринки, на него, слегка пьяного, нахлынули воспоминания, наплыв воспоминаний, который он не мог сдержать, даже когда Регина довольно резко сказала: «Томас, ты слушаешь?» Он заставлял себя думать об аресте Ндегвы, и достаточно искренне, хотя не это было источником ностальгического наплыва. Он видел девочку в машине — да, тогда она была еще девочкой, — которая с опозданием входит в класс, где уже сидят все ученики и преподаватель, и ее надменный вид — как вызов, как сюрприз. Ее угольно-черная юбка доходила только до середины бедер — возмутительная для школы длина. Все ребята и даже учитель уставились на длинные ноги (ноги длинные, как березы, думал он сейчас) и белую хлопчатобумажную рубашку, расстегнутую на одну лишнюю пуговицу, отчего на груди открывался глубокий вырез. (И даже теперь хлопчатобумажная блузка на женщине могла возбудить Томаса — непостижимая аллюзия в стране, где короткие юбки и белые хлопчатобумажные блузки чуть ли не норма для школьниц.) Девочка стояла на пороге класса с книгами в руках и жевательной резинкой во рту, и он был уверен, что мистер К. сейчас рявкнет, чтобы она ее выплюнула. Но даже мистер К. словно потерял дар речи и смог только спросить ее имя и свериться со списком, а пальцы его в это время дрожали. И каким-то образом Томас уже тогда знал, что и юбка, и блузка, и жевательная резинка — не ее стиль, она просто пробует его. И он тут же спросил себя, как так получилось, что он не видел эту девочку прежде, ибо она была именно той, за которой он ходил бы днями, пока она не заговорит с ним. Выражение ее лица было не наглым, а скорее настороженным, и Томас понял тогда, что под этой своей маской она, возможно, скрывает страх; что она человек, чьей доверчивостью можно легко воспользоваться. Ему так хотелось, чтобы она выбрала место рядом с ним — одно из шести или семи свободных мест в классе (более того, он даже молился об этом: «Милый Боже, пожалуйста, пусть она сядет рядом со мной»), и чудесным образом, словно было достаточно одного желания или вмешался сам Господь, она пошла вперед, остановилась в нерешительности и села позади Томаса. Облегчение, которое он испытал, было столь глубоким, что Томас впервые в жизни испугался за себя.
Он слышал, как в ванной вытекала вода. Регина, должно быть, розовая от горячей воды. Он представил ее обнаженной и попытался возбудить в себе что-то вроде желания, прикасаясь к своему телу безо всякого энтузиазма. Когда-то желание обладать Региной было бездумным и автоматическим, но теперь ему нужно было забыть хмурую складку между бровями, хныканье на рынке, то, что она презирает свое тело. Однако, пытаясь забыть, он преуспел лишь в воспоминаниях — один набор образов сменялся другим, словно в слайд-шоу, которым он не управлял. Девочка, прыгающая с пирса в октябрьский вечер. Вещевой мешок, закинутый далеко в море. Темный лабиринт крошечных комнат, пропахших луком и детским маслом «Джонсон». Соскальзывание блузки с мягкого худенького плеча — образ, который сохранил для него свою эротическую притягательность через много лет. Маленькая девочка, несущая трехколесный велосипед…
Регина открыла дверь ванной комнаты, и спальню залил свет. Она не надела ночную сорочку, а обернула бедра китенге. Он так и не понял, было ли это сделано намеренно или нет, но сердце так и защемило в груди. Она выключила свет в ванной и провокационно встала в дверном проеме; ее груди в лунном свете были словно белые шары. У него было всего несколько секунд, прежде чем она увидит его нерешительность и прикроется. И потом весь остаток ночи будет наполнен слезами и извинениями, словами, о которых они оба будут потом сожалеть. Где-то вдали он услышал звук барабанов, пение людей — так бывало иногда по ночам. Он знал, что это кикуйю-католики возвращаются с полуночной службы. Закаркал пробудившийся ибис, и потревоженный осел издал свой ужасный и грубый вопль. Томас пошел к своей жене и приготовился сказать ей, что она прекрасна.
— Я не понимаю. Сегодня воскресенье.
— Я обещал Ндегве.
— Обещал ему что?
— Что навещу его жену.
— И какой в этом толк?
— Вероятно, никакого. Просто я пообещал, Регина.
— Почему ты не сказал мне, что пил с ним?
Он направился к машине, как всегда удивляясь тому, что она по-прежнему стоит у дома. В доме кипела от злости Регина; возможно, она будет в таком же состоянии, когда он возвратится вечером. Томас пригласил ее поехать вместе с ним, но, то ли действительно из упрямства, то ли просто оттого, что ей нужно было заниматься, Регина отвергла его неуверенное предложение. И только после этого объявила (руки сложены на груди, губы обиженно поджаты), что планировала попозже устроить пикник на холмах Нгонг, но теперь об этом пикнике придется, очевидно, забыть. Он поморщился от ее лжи, хотя испытал облегчение, когда она в заключение сказала, что сама поездка займет слишком много времени. Ему отчаянно хотелось побыть одному.
Томас выехал с подъездной дороги, укрытой тенью джакаранд, и направился по Винди Ридж-роуд к центру города, восторгаясь, как это с ним часто бывало, оградами Карен — толстыми неприступными стенами, которые скрывали имения от глаз менее достойных местных жителей. Карен, названный так в честь самой знаменитой своей обитательницы
Карен Бликсен[31] («Была у меня в Африке ферма…»), был когда-то почти исключительно белым анклавом, своего рода мини-Котсуолдсом[32] — с холмистыми фермами, конюшнями, огороженными белыми изгородями, и с привезенной из Англии любовью к скаковым лошадям и крепкой выпивке. Теперь же среди указателей в конце подъездных дорог к домам там и сям встречались и африканские имена — Мванги, Кариуки, Нджоджо. Это были зажиточные луо, или кикуйю, или календжины, африканская элита, деньги которой возникали каким-то таинственным образом из политической деятельности. И всегда в конце подъездных дорог стояли знаки: «Mbwa Kali». Злая собака.
По Нгонг-роуд «эскорт» въехал в Найроби, и разбитый глушитель грубо заявлял о себе каждому посетителю ипподрома или в Нгонг Фореста. Он проехал по улицам города, тихим в воскресное утро, и выехал из Найроби в Лимуру. Это место было своего рода дневником воспоминаний о времени, проведенном им в стране: «Импала клаб», где он играл в теннис с кенийским представителем компании «Оливетти»; дендрарий, где однажды они с Региной заснули после занятий любовью; дом администратора ЮНИСЕФ, где он напился шотландского виски. Томас был в шамбе Ндегвы только один раз, но надеялся, что запомнил дорогу на окраины центрального нагорья, которое когда-то называли «Веселой долиной» из-за сексуальной свободы англо-кенийских экспатриантов, владевших здесь большими плантациями пшеницы и златоцвета, и неумеренного употребления ими спиртного. Восстание Мау-Мау[33] и независимость положили конец этому веселью; громадные фермерские хозяйства были разбиты на более мелкие участки, где теперь выращивались бананы, маниока, бобы, картофель и чай. Зелень чайных плантаций внушала Томасу благоговение всякий раз, когда он ее видел: словно изумруд, переливающийся в окружении света и воды.
В Лимуру он купил в лавке пачку «Плейерса» и спросил дорогу к шамбе Ндегвы, отметив, как автоматически указал ее продавец, словно повторяя хорошо известный путь к какой-нибудь туристической Мекке. Томас вспомнил дорогу, когда увидел ее, — извилистую тропинку на холме с террасами. Он припарковал свою машину среди множества транспортных средств, среди которых были черные велосипеды с ржавыми крыльями и плетеными корзинами, «пежо-504» с сиденьями из дубленой кожи, похожий на хлебовоз белый фургон. За машинами на лавках в небрежных позах сидели люди, как братья или дядья, которых женщины выставили после еды. Они подвинулись, уступая место Томасу, чье появление не вызвало сколько-нибудь повышенного внимания, и продолжали разговаривать не прерываясь, главным образом на кикуйю с фрагментами суахили (который Томас узнал), вставляя отдельные английские фразы, когда это можно было сказать только по-английски. «Бромистый метил». «Ирригационные системы». «Софи Лорен». В основном здесь сидели старики в пыльных спортивных куртках, купленных на английских распродажах, хотя на одном высоком африканце были большие солнцезащитные очки в золотой оправе и костюм прекрасного покроя с воротником в стиле Неру. Его невозмутимость производила впечатление — ни один мускул не шевельнулся на его лице. Сцена напомнила Томасу поминки. Время от времени женщины выносили из кухни матоке, ирио, сукиму. Томас отказался от еды, но принял тыквенный сосуд с помбе — пивом из бананов и сахара, которое он уже пробовал. Над террасами гулял холодный ветер, а вдали, на другом обрыве, беззвучно падал водопад. В дверях дома Ндегвы появился мужчина в сопровождении одной из сестер хозяина. Женщина взглянула на Томаса, но предпочла ему невозмутимого африканца. И тогда Томас понял, что эти люди, как и он, ожидали, когда жена Ндегвы примет их.
Ему пришлось ждать полтора часа, но, странное дело, он не испытывал нетерпения. Он думал о Линде, постоянном предмете своих мыслей, вспоминая каждую подробность их короткой встречи на рынке: удивление, когда она увидела его, то, как она посмотрела в сторону, когда Регина произнесла слово «мигрень», как дрожали ее пальцы. Он выпил несколько тыквенных чашек помбе и чувствовал, что уже пьян, абсолютно неуместно для такого случая. Время от времени один из африканских стариков сморкался на землю — с этой привычкой Томас никак не мог смириться, даже после года пребывания в стране. Сидя там, он попытался сочинить стихотворение, но ему удалось лишь слепить какие-то расплывчатые образы, которые, как он знал, никогда не сформируются в нечто единое. Ему очень хотелось помочиться, и он спросил у старика рядом: «Wapi choo». Старик рассмеялся, услышав его суахили, и указал на маленькую будку в ста футах от дома. Томас не удивился, обнаружив дыру в цементном полу со столь мерзким запахом, что пришлось задержать дыхание. Он был рад, что Регина не поехала с ним.
Когда он вернулся на скамейку, его ждала сестра Ндегвы. Походка Томаса была на удивление твердой, когда он последовал за ней в затемненную хижину. После солнечного света он был почти ослеплен внезапной темнотой. Сестра Ндегвы взяла его за руку и провела к нужному месту. Томас ощутил красный винил, прежде чем увидел его.
Он не узнал бы жену Ндегвы. Высокий головной убор из пурпурного и золотистого китенге скрывал ее волосы и очертания головы. Тело было закутано в тунику таких же цветов. Томаса, однако, приятно удивили красные туфли на платформе, выглядывающие из-под платья, и кольцо с фальшивым бриллиантом на пальце. Она сидела царственно, подумал он, на столе перед ней стоял стакан воды, из которого она отпивала маленькими глотками, когда говорила. Она не выглядела обезумевшей от горя женой политического мученика, ни даже экспертом судебной медицины, которой приходится извиняться за свою слишком большую грудь. Она скорее держалась как человек, который преждевременно унаследовал мантию власти, как сын-подросток умершего короля.
Томас положил ногу на ногу и сложил руки перед собой. Он очень старался найти подходящие для такого случая слова.
— Я очень сожалею, что ваш, муж арестован, — сказал он. — Надеюсь, что все скоро образуется. Если я моги что-то сделать…
— Да.
Сухое, прозаичное «да», будто она ждала этого предложения.
— Я вчера видел вашего мужа, — продолжал Томас. — В кафе «Колючее дерево». Он сказал мне, что его могут арестовать. Я и понятия не имел, что это произойдет так быстро.
Мэри Ндегва молчала и была слишком скованна. Томас попытался представить себе ее жизнь в шамбе свекрови: существует ли здесь иерархия, какая-то цепь инстанций? Понижается ли статус этих двух женщин, когда Ндегва приезжает на выходные?
— Он просил меня, если его арестуют, навестить вас, — проговорил Томас.
— Я знаю, — ответила она.
Томас, сбитый с толку, медленно кивнул.
— Значит, вы меня ждали?
— О да.
Хотя до сегодняшнего утра он и сам не знал, что поедет сюда. По стене проскользнула ящерица. Мэри Ндегва удобнее устроила свое массивное тело на диване.
— Как ваш сын? — спросил Томас: большие груди Мэри напомнили ему о ребенке.
— С малышом Ндегвой все в порядке.
От помбе у него было что-то вроде похмелья. Странно, ему снова захотелось помочиться.
— Муж сказал, что в своих стихах вы говорите правду, — проронила Мэри Ндегва.
Такой комплимент, достаточно редкий в нынешнее время, на мгновение взбодрил Томаса.
— Ваш супруг очень великодушен, но я могу писать правду, когда мне это удобно.
— Правду можно увидеть из многих дверей, мистер Томас.
Это заявление прозвучало так, будто оно было отрепетировано. Он представил себе склон, уставленный хижинами с открытыми дверями, и стариков, которые стоят на пороге и смотрят на единственный источник света на далеком холме.
Его глаза привыкали к темноте, и он увидел темные круги вокруг глаз Мэри Ндегвы, которые свидетельствовали об усталости. Он не удивился бы, если бы в любую минуту проигрыватель вдруг заиграл какую-нибудь новую мелодию в стиле «кантри».
— Вам сказали, где находится Ндегва? — спросил Томас.
— Его держат в Тике[34].
— Вам разрешат повидаться с ним?
У нее было такое выражение лица, будто она хотела сказать: «Конечно, нет».
— Правительство не освободит моего мужа. Нам не сообщат, в чем его обвиняют, не назначат дату суда.
Томас медленно кивнул.
— Это должно обсуждаться во многих местах, не так ли?
Что-то едва заметно дернулось в груди, будто настал момент просветления. Теперь он понимал, чего не понимал раньше, — почему его удостоили аудиенции, почему Ндегва сидел с ним вчера в «Колючем дереве». Может, он хотел привлечь внимание журналистов? Американцев? Не сам ли Ндегва был постановщиком собственного ареста?
— Это нарушение прав человека, — заявила Мэри Ндегва.
Томасу стало жарко в синей спортивной куртке, деформированной после того, как ее по ошибке постирали в ванной. Это говорят ему, самому аполитичному человеку, остававшемуся таким даже во время маршей против войны во Вьетнаме. Он приехал сюда, чтобы просто здесь находиться, наблюдать людей вокруг себя. Он не очень верил в то, что марши могут служить средством достижения какой-то цели.
— Наше правительство может держать его в заключении долгие годы. Это несправедливо.
— Да, конечно, несправедливо, — согласился Томас. — Я рад помочь чем только смогу.
— Вы говорили об этом с моим мужем?
— Вчера мы говорили немного о том, что его могут арестовать. Обычно мы разговаривали о литературе. О поэзии. О словах.
Мэри Ндегва подалась на диване вперед.
— Они арестовали демонстрантов в университете. Сейчас вместе с мужем арестовано пятьдесят человек. Почему их арестовали? Я скажу вам, мистер Томас. Чтобы заставить их замолчать. Чтобы не давать им возможности говорить.
Томас потер пальцами лоб.
— Инакомыслие — это и есть слова, — добавила она.
Это какой-то катехизис, подумал он.
— Должен признаться, я не очень разбираюсь в политике, — сказал он.
— Что значит «разбираться в политике»? — резко спросила она. В ее голосе неожиданно словно появились искры, которые до этого отсутствовали. — Способны ли вы увидеть страдания?
— Надеюсь, что да.
— Несправедливость?
— Опять же, надеюсь, да.
— Значит, вы разбираетесь в политике.
Возражать, похоже, было бессмысленно. Для нее он человек, который разбирается в политике и будет делать то, что она пожелает: отправится к официальным лицам в посольстве? Будет писать красноречивые письма? Обратится к прессе?
Мэри Ндегва с трудом встала на ноги.
— Пойдемте со мной, — позвала она.
Он послушно пошел за ней. Они вышли из дома через заднюю дверь. Мать Ндегвы, которую он сегодня еще не видел, сидела на скамейке под баобабом. Подперев руками голову, она раскачивалась из стороны в сторону, что-то тихо напевая или причитая. С ними она не заговорила и, казалось, их даже не заметила.
Они прошли по крутому уступу через манговый сад и кусты, увешанные кофейными зернами. Мэри Ндегва, придерживая юбки, твердо ступала по муррамовой тропинке своими красными туфлями на платформах. Он заметил, что они были недавно начищены. Она остановилась на холмике.
— Мистер Томас, вы слышали о восстании Мау-Мау?
— Да, конечно.
— На этом самом месте был казнен отец Ндегвы, — сказала она. — Британские солдаты выстрелили ему в затылок.
Томас посмотрел на землю и подумал, что когда-то она была пропитана кровью.
— Его заставили выкопать себе могилу, прежде чем застрелить. Его жену и детей привели сюда, чтобы они смотрели. Ндегве было десять лет, когда он это видел.
На кресте была надпись: «Нджугуна Ндегва. Борец за свободу. Муж. Отец. Господь с тобой».
Ндегве, его другу, было всего десять лет, когда он видел, как солдат застрелил его отца. Ровесники. Что в детстве Томаса хотя бы отдаленно напоминало о чем-то подобном?
Мэри Ндегва накрыла ладонью руку Томаса. Он знал, какие слова скажет женщина, еще до того, как она их произнесла. Да, хотелось ему возразить, он поэт, стоящий в дверях.
С десяток ребятишек в посеревших изношенных шортах толпились вокруг его «эскорта» — заглядывали внутрь, крутили руль, трогали приемник. Томас похлопал по карманам своей спортивной куртки и с облегчением убедился, что ключи от машины с ним. Ему и хотелось бы прокатить детишек, но он знал, что слишком пьян и выведен из равновесия.
Он медленно отъехал от шамбы, боясь задеть ребенка, и двинулся вдоль крутых террас. В голове носились какие-то беспорядочные мысли, обрывки фраз, недосказанные истории, стремительно сменяющиеся образы: Регина со сложенными на груди руками, Мэри Ндегва с метелкой от мух, Линда, склонившаяся к ананасам.
Он доехал до перекрестка в Руиру, не вполне понимая, как сюда попал. Не тот поворот? На развилке свернул налево, когда нужно было ехать направо? Он не обратил внимания. Судя по указателю, Нджия была на севере, Найроби — на юге. Он знал, что неправильные повороты не были случайностью. Нджия: восемьдесят километров. Если повезет, можно добраться туда за час. Он съехал на обочину и сидел с работающим двигателем, глядя, как мимо него, покачиваясь, пронесся «матату», груженный сверх всякой меры людьми, багажом, курами и козами. На подготовительных курсах говорили, что ездить на них очень опасно. Если придется воспользоваться этим транспортным средством, нужно садиться сзади и надевать очки, чтобы защитить глаза от осколков стекла, когда машина перевернется.
В воскресенье днем Линда может быть вместе с мужчиной по имени Питер. Они могут сидеть на веранде или (он надеялся, что нет) лежать в постели. Ему хотелось представить, как она сидит одна в дверях мазанки и читает. Он пытался не говорить себе, что находится поблизости или что это совершенно нормально — на час отклониться от своего пути, чтобы повидать старого знакомого. Он ясно понимал, что делает, когда включил передачу и повернул на север.
Он ехал через темные эвкалиптовые леса, сквозь заросли бамбука, вдоль торфяников, накрытых, словно вуалью, туманом, и оказался среди пологих зеленых холмов и широких долин, над которыми вдали возвышалась гора Кения со своей снежной шапкой. Прямо на дороге стоял буйвол, и Томас остановил машину всего в нескольких футах от массивного животного. Он закрыл окна и посидел, не двигаясь. На подготовительных курсах рассказывали, что буйвол — самое опасное из всех животных Африки. Он способен убить человека в считанные секунды, пронзив его с поразительной точностью или, если рога только ранили, затоптав до смерти. Нужно бросать в него камни, и тогда — теоретически — он убежит, но Томас считал, что лучше всего просто медленно отойти назад. За ним скопились машины, но никто не сигналил. Через некоторое время — пятнадцать минут? двадцать? — буйвол двинулся с места величавым шагом. Томас включил передачу. За это время он покрылся потом.
Город Нджия оказался больше, чем он предполагал. Он поехал мимо башни с часами и бара «Перпл харт паб». Остановившись у кафе «Вананчи», он поинтересовался у хозяйки, старой женщины с разрушенными зубами и одним слепым глазом, говорит ли она по-английски. Женщина не говорила, но согласилась пообщаться на суахили, и Томасу приходилось обходиться словами и фразами, которые никак не складывались в законченные фразы. Он сказал «mzungu», «Корпус мира», «manjano» («желтый» — цвет ее волос) и «zuri» (красивая). Женщина неопределенно покачала головой, но сделала ему знак следовать за собой в соседнюю лавку, где он купил бутылку фанты. Во рту у него пересохло, то ли от нервов, то ли от езды. Женщина и мужчина говорили на языке своего племени и, казалось, спорили. Пока они жестикулировали, Томас слушал группу уличных музыкантов. Воздух был прохладным и влажным, как у него на родине в начале июня. Наконец женщина повернулась к Томасу и сказала на суахили, что есть одна «mzungu», которая живет рядом с Ньери-роуд и работает учительницей. Томас поблагодарил эту пару, допил фанту и ушел.
Возле небольшой церкви на Ньери-роуд ему потребовались только слова «mzungu» и «Корпус мира», которые он сказал церковному сторожу, подметавшему ступени. Мужчина сам добавил слово «красивая».
Путь оказался все-таки не таким простым. Дорога дважды разветвлялась, и Томасу, которому возле церкви не дали никаких подсказок, приходилось гадать, куда свернуть. Поднявшись, он оказался на местности, вымытой недавним ливнем. Иногда капли воды с макадамий над головой окатывали ветровое стекло. Воздух был таким свежим, что он остановил машину и подышал, просто чтобы попробовать его на вкус. И чтобы успокоить колотившееся сердце. Он перебирал в голове варианты, как начнет разговор, готовясь ко всяким непредвиденным обстоятельствам. Там мог быть мужчина по имени Питер. Линда могла куда-нибудь уехать или встретить его холодно, недовольная этим визитом. «Я тут был неподалеку, — повторял он. — Подумал, почему бы не заехать. Забыл у тебя спросить. Мы с Региной хотели бы…»
От возбуждения ему казалось, что сама дорога гудит и дрожит. Впереди надвигался лиловый занавес, сигнализируя о приближении катастрофического дождя. Томас уже видел эти потопы, когда дождь льет прямо вниз, словно кто-то просто выдернул пробку из озера и выпустил всю воду. Солнце, которое было позади, освещало поля хризантем, невероятно обширные равнины желтого и лилового, и дальше, в конце дороги, — белую штукатурку коттеджа, яркую геометрическую фигуру на фоне почерневшего неба. Словно маяк, если уж он решил так это воспринимать. Ржаво-красная черепица образовывала на крыше узор, а вокруг двери и окон ползли по стенам франжипани и жасмин. На подъездной дороге был припаркован старый «пежо», и Томас оставил свою машину за ним, объявив таким способом о своем прибытии любому, кто мог находиться в коттедже, стоявшем уединенно, как хижина отшельника на ирландском утесе.
Она открыла дверь, как только он подошел к ступенькам. У нее было десять, от силы двадцать секунд, чтобы подготовиться, собственно, вовсе не было времени на это. Видимо, она купалась или плавала, и ее волосы лежали на спине длинными мокрыми прядями. На ней был купальник на бретелях и канга, теперь другого цвета. Она не притворялась, не пыталась показать, что его приход — дело обычное. Она просто смотрела на него. Стоя к нему лицом и находясь где- то на краю света.
Томас поздоровался.
Ее лицо было непроницаемым, глаза внимательно смотрели в его глаза.
— Здравствуй, Томас, — вымолвила она.
На пороге, на свету, он видел ее более отчетливо, чем в полумраке рынка. Ее лицо было чисто вымыто, безо всякой косметики, на носу — брызги веснушек. Возле глаз — морщинки от солнца и крошечные «запятые» в уголках рта. Полные и бледные губы — и никаких признаков улыбки.
— Желание поговорить с тобой победило. — Томас отказался от надуманных «был неподалеку» и «почему бы не заехать»: рискованно, ведь он еще не знал, находится ли внутри мужчина по имени Питер. — Хотя и сомнений особых не было.
Она посторонилась, давая ему войти. Это была небольшая комната с двумя окнами, открытыми настежь. Возле одного из них уютно расположился стол с двумя стульями. Кресла, реликвии сороковых годов (Томас представил истерзанную войной Британию, бакелитовый радиоприемник между ними), разместились у другого окна. Вдоль одной из стен стоял низкий книжный шкаф. Под ногами — старый персидский ковер. Единственная лампа.
На столе стояли цветы, один из стульев аккуратно обернут китенге. За небольшой столовой была кухня, задняя дверь открыта. На крючке висела корзина из сизали, на полу у стены стояла скульптура маконде[35].
Вода с волос стекала ей на лопатки и паркетный пол. На запястье у нее был тонкий браслет из слонового волоса.
В руке она держала янтарные серьги, которые сейчас вставляла в уши.
— Ты приехал из Найроби? — спросила она.
— Я был в Лимуру.
Она молчала.
— Мне нужно было увидеть тебя.
Никаких видимых признаков присутствия мужчины, хотя всех предметов было по два.
— Твое появление на рынке стало для меня шоком, — сказал он. — У меня было такое ощущение, будто я вижу призрак.
— Ты не веришь в призраки.
— Пробыв в этой стране год, я, кажется, уже во все могу поверить.
Они стояли на расстоянии не более фута, глядя друг на друга. Он чувствовал запах ее мыла или шампуня.
— У тебя дрожали руки, — самоуверенно заявил он и увидел, что это утверждение застало ее врасплох. Она на шаг отступила от него.
— Просто шок мало что значит сам по себе, — ответила она, не желая верить его словам. — Наши отношения закончились так внезапно, что с тобой всегда будет ассоциироваться какой-то шок, независимо от обстоятельств.
Адекватная оборона. Они прошли дальше в комнату. На книжном шкафу стояла фотография, и Томас украдкой посмотрел на нее. Он узнал двоюродных братьев и сестер Линды, вместе с которыми она выросла: Эйлин, Майкл, Томми, Джек и все остальные. Групповая семейная фотография. И еще одно фото, на котором Линда была с каким-то мужчиной. «Должно быть, это Питер», — подумал Томас. Все-таки не ученый и не анемичный, а высокий, темноволосый, по-мальчишески симпатичный. Улыбается. Рука по-хозяйски обнимает стройную талию Линды. Ее улыбка — не такая задорная и радостная. Увидев это, он непонятно почему воспрянул духом.
— Можно предложить тебе чего-нибудь выпить?
— Вода будет в самый раз.
За окнами птицы по-воскресному радостно пели в ансамбле. Они сообщали и о приближении грозы, которая уже затемнила кухонное окно, в то время как фасад дома заливал солнечный свет. Прохладный порывистый ветер трепал занавески в синюю клетку. Он смотрел, как Линда взяла в холодильнике кувшин с водой и налила ему стакан.
— Вода очищенная, — сообщила она, подавая ему.
Он выпил ледяной воды и только теперь почувствовал ужасную жажду.
— Как ты? — спросил он.
— Как я?
Приехав сюда — вопреки всему, снова найдя ее, — Томас теперь не мог говорить. Он отчаянно пытался найти какую-то точку опоры.
— Ты что-нибудь помнишь об аварии? — спросил он.
Она молчала, удивленная этим вопросом, заданным слишком рано.
— У меня какой-то провал в памяти, — произнес он. — Он начинается с того момента, когда я увидел девочку на трехколесном велосипеде, и заканчивается тем, как вода заполняет мой нос. Когда я перестал тебя видеть, меня охватила такая ужасная паника, что до сих пор в пот бросает.
Она улыбнулась и покачала головой.
— Ты никогда не был силен в светской беседе.
Она села за стол, пригласив и его. Пот катил по нему градом, и он сбросил куртку.
— Что произошло с твоей курткой? — поинтересовалась она.
— Ее по ошибке постирали в ванной.
Она тихо рассмеялась. И на какое-то мгновение комната словно осветилась. Но затем этот свет так же неожиданно погас.
— Этот шрам с тех времен?
Он утвердительно кивнул.
— Должно быть, рана была очень серьезной, — заметила она.
— Тогда я этого почти не заметил. Я ничего не чувствовал. Даже не осознавал ее размеров, пока мать не стала кричать.
— Я помню, как машина начала падать, — сказала она, все-таки делясь с ним своим воспоминанием. — И подумала, что этого не может быть. Оконная скоба, или как называется эта штука между окнами, согнулась, и мы покатились. Я не теряла сознания. Я выплыла с другой стороны и стала кричать. Недалеко занимались подледным ловом какие-то парни. Ну, ты, наверное, знаешь это. Они тебя вытащили. Ты находился без сознания не больше минуты. Ты был пьян, и полицейские положили тебя на носилки.
— Я звал тебя.
Меня завернули в одеяло и увели. У меня были ожоги на боку. В больнице пришлось срезать одежду.
— Ожоги?
— Царапины. Не знаю от чего. Наверное, от камней на набережной.
— Мне очень жаль.
Она отпила воды, потянулась назад и стянула волосы, потом перебросила их через плечо.
— Мы уже это проходили, — сказала она.
— Ты живешь одна? — спросил он.
Она помедлила с ответом. Вытерла руки о свою кангу. Ноги ее были босые. На пятках — мозоли.
— Более или менее. Питер уезжает и приезжает.
— Питер — это?..
— Мой муж. Он живет в Найроби.
Томас попытался выдержать этот удар.
— Это Питер? — Он показал на фотографию.
— Да.
— Кто он?
— Сотрудник Международного банка. Здесь работает по какому-то проекту, связанному с пестицидами.
— Ты была с ним знакома раньше?
— Мы познакомились здесь.
Томас стоял, уже более способный воспринимать эти нерадостные сведения. Его руки сжимались и разжимались. Он чувствовал себя неспокойно, нервничал.
— Почему все-таки Корпус мира? — спросил он.
Она сделала еще один глоток. Посмотрела в окно на надвигающуюся грозу.
— У меня был друг, — сказала она двусмысленно.
С порывом ветра в комнату ворвалась мощная струя запаха.
— Разве это так необычно? — добавила она. — По-моему, все нормально.
Ее плечи были загорелыми и гладкими, руки — мускулистыми. Ему стало интересно, из-за чего.
— Ты читаешь Рильке, — заметил он, изучая содержимое низкого книжного шкафа. Ежи Косинский. Дэн Уэйкфилд. Маргарет Дрэбл. Сильвия Плат. «В поисках мистера Гудбара».
— Я читаю все, что смогу достать.
— Похоже, что так, — обронил он, прикасаясь к экземпляру «Марафонца».
— Я умоляю людей присылать мне книги. Здесь, в Нджие, жалкая библиотека. В Найроби я хожу в библиотеку Макмиллана при Британском Совете. В последнее время мне очень нравится Маргарет Дрэбл.
— Ты преподаешь?
— Она кивнула.
— Что?
Томас взял в руки книгу Энн Секстон и пролистал ее. Он не доверял исповедальной поэзии.
— Все понемногу. Учебная программа основана на английской системе. Есть экзамены, которые дети должны сдать. Уровень А, уровень О[36] и тому подобное. Они должны запоминать английские графства. Какую пользу это может им принести, я понятия не имею.
Томас рассмеялся.
— Я учу тридцать детей в цементной комнате размером с гараж. Пользуюсь книгами, напечатанными еще в 1954 году, — это подарок из какой-то британской деревни. В них такие странные английские надписи. «Артур — идиот» и так далее. Чем занимается твоя жена?
Томас оперся спиной о стену и закатил рукава. Комната была насыщена влагой. От удара грома они оба вздрогнули, хотя он и не был неожиданным.
— Гроза, — произнесла она.
Она встала и закрыла окна, и как раз в этот момент начался ливень. Дождь падал строго вниз, без какого бы то ни было наклона, и создавал глухой рев на черепичной крыше, так что им пришлось повысить голос. Откуда-то снаружи доносилось неистовое буйство «музыкальной подвески»?..[37]
— Вскоре после Второй мировой войны отец моей жены служил проповедником в Кении, — объяснил Томас. — Епископальным священником. Он с благоговением вспоминает время, проведенное здесь, утверждает, что то были лучшие годы его жизни, и так далее, и тому подобное. Лично я думаю, что тут не обошлось без женщины.
— Ну, это своего рода испытание, которое может выпасть любой дочери, — отозвалась Линда.
— Регина получила стипендию для изучения психологического влияния субсахарских болезней на детей. И то, что она узнала, выглядит довольно мрачным, — сказал он.
— Должно быть, твоя жена очень смелая.
Говоря о Регине, он старался быть осторожным. Ему не хотелось обсуждать ее.
— В этом отношении очень смелая.
Линда отвернула голову и смотрела на грозу. Кроме потоков дождя, ничего не было видно. Когда дождь закончится, землю покроют белые и кремовые лепестки. В воздухе стоял запах озона, который Томас особенно любил, — он напоминал ему летние дни детства.
— Ты по-прежнему носишь крест, — заметил он.
Ее пальцы автоматически прикоснулись к кресту.
— Даже не знаю зачем.
Томас мгновенно почувствовал укол обиды. В конце концов, ведь это он его подарил.
— Бог в этой стране повсюду, — сказала она. — И тем не менее я ненавижу Его.
Это было поразительное признание. Томас тут же забыл о своей боли. Гнев, с каким она говорила, потряс его. Он ждал, что она скажет дальше.
— Невозможно просто смотреть на дождь, на это изобилие воды, и не думать о Боге, — объяснила она. — Он повсюду, куда ни повернись. И Он чудовищно жесток.
Даже Томаса, который не был глубоковерующим человеком, встревожило подобное богохульство.
— Сколько бедности, — проговорила она. — Сколько смертей, сколько болезней и горя! Можно винить колониализм, что все и делают. Или племенное устройство — причина не хуже любой другой. В конце концов, именно Бог позволяет это.
Ее убежденность произвела на Томаса сильное впечатление.
— Так страстно ненавидеть — значит что-то безмерно ценить.
От этого внезапного порыва страсти щеки ее порозовели, брови нахмурились. Она не была красавицей, хотя и он, и другие именно так и считали. Но она и не была просто «хорошенькая».
— Тебе часто приходится сталкиваться с бедностью? — спросил он.
Она повернулась к нему.
— Томас, у них нет обуви.
— Кенийская элита тоже допускает это, — возразил он.
— Ты имеешь в виду вабензи? — Она употребила общепринятое прозвище богатых кенийцев, владеющих «мерседесами», не скрывая к ним неприязни. — Ты имеешь в виду тех африканцев, которые в один миг становятся богачами?
Линда прикоснулась к волосам. Они высыхали, даже при этой влажности. Она встала и пошла в комнату, очевидно, спальню. Вернулась со щеткой. Села в кресло и принялась распутывать свои волосы.
— Это не наше дело, — произнес он.
— Оно становится нашим — на то время, пока мы здесь.
— Я не хотел ехать в Африку. Это была идея жены. Веришь или нет, но я понял ценность повседневности, обыденности. — Он остановился, несколько смущенный. — Я пишу, — признался он.
Линда улыбнулась. Не удивилась.
— И что ты пишешь?
Он отвернулся.
— Стихи. — Томас старался, чтобы фраза прозвучала небрежно. Будто от этого не зависела вся его жизнь. — Понимаешь, я чувствую, что это все не для меня.
— Наверное, это странная, противоречивая жизнь, — отозвалась она.
— Мы живем в Карен, в относительной роскоши, в то время как все вокруг… Ну, ты не хуже меня знаешь, что вокруг. Это не то, что я себе представлял, все эти парадоксы.
В вырезе блузки была видна ее ключица. Томас вспомнил свитер, который был на ней в тот день, когда он видел ее последний раз. Голубой свитер с открытым воротом. Тогда в машине шерстяная юбка лежала мягкими складками вокруг ее ног.
— Чем ты занималась после Мидлбери? — спросил он.
— Я поступила в аспирантуру в Бостоне. В промежутке преподавала в средней школе в Ньюберипорте[38].
— Ты была в Бостоне и Ньюберипорте? Все это время? — Томас, изумленный, подсчитал расстояние между Ныоберипортом и Кембриджем. Самое большее, час езды. Два часа от Халла.
Он попытался говорить непринужденно.
— Ты жила одна? С соседкой?
— Одно время у меня был парень.
Он подавил в себе желание спросить о нем.
— Несколько раз я пытался заговорить с твоей теткой, когда встречал ее. После выпуска я еще около полу год а пробыл в Халле. Она не хотела разговаривать со мной. Делала вид, что не видит меня.
— Она это умеет.
— Чтобы меня не призвали в армию, я пошел в аспирантуру. Набрал нужное количество баллов — и все бросил. Если сложить все вместе, то, вероятно, получится два года, о которых мне и рассказать нечего. Меня довольно долго носило где попало. На некоторое время уезжал в Канаду. Потом в Сан-Франциско. Довольно сильно увлекался наркотиками.
— Какими?
— Травка. ЛСД. Я и сейчас иногда покуриваю травку.
Она положила щетку для волос на стол.
— Я всегда была благодарна тебе, — вымолвила она. — Я рада, что ты приехал, потому что всегда хотела сказать это тебе. Не знаю, что бы со мной случилось…
Он позволил ей прерваться на полуслове. Томас не возражал против благодарности. Он всегда остро ощущал, как легко можно потеряться в собственных мыслях.
— Есть не хочешь? — спросила она. — Чего-нибудь перекусить?
— Если только чего-нибудь. Именно перекусить.
Она пошла в кухню. Он говорил ей в спину, пока она ходила от стола к холодильнику и обратно.
— У тебя есть электричество? — поинтересовался он.
— Иногда.
В коттедже было так темно, что можно было бы и включить свет.
— Ты пробовала мясо жирафа? — спросил он.
— Нет, но пробовала антилопу. И крокодила.
— Крокодил — это неплохо. Похоже на курятину.
Она выложила на тарелку хлеб и сыр. И еще что-то, похожее на желе. Ему вдруг страшно захотелось сахара.
— Иногда я чувствую себя не тем человеком, не в том месте. — Он очень нервничал, судорожно пытался найти способ объясниться. — Или наоборот.
— Ты всегда был такой.
Канга — будто вторая кожа, завязанная у нее на бедре. Ткань легко двигалась на икрах, когда она ходила.
— Когда живешь здесь, кажется, будто смотришь бесконечный документальный фильм, — заметил он.
Она засмеялась.
— Расскажи мне о Питере.
Линда с минуту подумала.
— Нет.
Томаса обескуражил ее отказ, хотя он высоко оценил верность. Верность, которой ему не всегда хватало.
— Говорить с тобой просто восхитительно, — заметил он. — Это как кровопускание — такое желание изливать свою душу другому.
— Ты не веришь в душу.
Она принесла еду на тарелке, жестом пригласила сесть. Он положил на кусок хлеба изрядное количество сыра и желе.
— У нас нет для этого подходящего слова, не так ли?
— Может быть, дух? — предложила она.
Он покачал головой.
— Слишком мистически.
— Призрак?
— Слишком сверхъестественно.
— Личность?
— Боже, нет.
— Полагаю, слово «жизнь» имеет чересчур широкий смысл.
— Мне нужен еще один хренов словарь синонимов, — сказал Томас. — Мой украли, пока я пил пиво в «Колючем дереве».
Она рассмеялась.
— Как забавно, что украли именно эту вещь!
Линда приготовила чай. От воспоминания о пиве ему захотелось пива.
— Я чувствую непреодолимое желание излить себя к твоим ногам, — произнес он.
Ее руки замерли, когда она наливала чай.
— Прости. Не надо обращать внимание на сексуальный подтекст этой фразы.
Она пожала плечами.
— Ты чудесно выглядишь, — добавил он. — Мне следовало сказать это раньше.
— Спасибо.
— Мужчины пристают к тебе на улице?
Она поставила чайник.
— Кенийские мужчины обычно очень уважительно относятся к женщинам в этом смысле, — проговорила она и остановилась. Ливень внезапно прекратился, будто кто-то закрыл кран. Теперь их голоса звучали слишком громко. — Разве жена не говорила тебе этого?
— Возможно, моя жена хочет, чтобы я думал, что пристают, — сказал он не задумываясь, хотя в этом случае задуматься следовало бы. Линда повернулась лицом к окну. Вот самая неверная вещь, из того что он сказал о Регине. Дважды неверная, подразумевающая, что его жена не только способна солгать ради своей выгоды, но и хочет заставить его ревновать.
— Сожалею, — промолвил он. Перед кем или из-за чего — этого он не знал.
— У вас есть дети? — поинтересовалась она.
— Нет. — Он сделал паузу. — Один раз Регина забеременела, но на пятом месяце у нее случился выкидыш.
— Прости.
— Это было ужасно: выкидыш. Все закончилось в родильной палате. Это случилось за неделю до нашей свадьбы.
Он не добавил, что уклониться от брака было невозможно, хотя эта презренная мысль тогда у него появилась. С тех пор — подобающее наказание — Регина не могла забеременеть, что иногда вызывало у нее грусть и неизбывный поток материнских чувств. Больно смотреть, как она ведет себя с кенийскими детьми — с любым ребенком. Прошло три года, и уже пора было делать анализы, но Регина не верила в кенийскую медицину. Она хотела подождать до возвращения домой. И это его устраивало.
— У тебя нет детей? — спросил он.
— О, нет.
Другого он и не ожидал, но все равно почувствовал облегчение.
— У меня такое ощущение, будто мне вспороли грудь мачете, — сказал он.
— Еще один шрам, — легко отозвалась она.
Они долго молчали.
— Рич приезжает, — через некоторое время сообщил он.
— Рич? — переспросила она, оживляясь. — Сколько ему сейчас лет?
— Шестнадцать.
— Подумать только! — Она медленно покачала головой. — Какой он?
— Хороший парень. Любит лодки. Летом работает в яхт-клубе, перевозит пассажиров на катере.
— Ему было семь, когда я его знала. Такой милый мальчик.
— Ну, если будешь в Найроби, может, согласишься сходить на ужин и встретишься с ним.
Это приглашение на ужин было неожиданным и резким, как мальчишеский голос, прорвавшийся посреди фразы.
— Я уверен, он тебя помнит, — добавил Томас. — Он до сих пор говорит, как хорошо ты каталась на коньках.
— Кажется, это было так давно, — задумчиво произнесла она.
— Кажется, это было только вчера.
Он внимательно смотрел на ее руку на столе. Волосинки на ней были почти белыми. Похоже, Линда заметила его пристальный взгляд, потому что убрала руку. Возможно, она до сих пор смущалась своих рук.
— Расскажи о своей работе, — попросила она.
Он с минуту подумал.
— Нет.
Линда подняла глаза и улыбнулась.
— Квиты.
Томас знал, что у него хорошие произведения. Это был факт, о котором он никогда не забывал. И он знал: надо набраться терпения и однажды еще кто-нибудь поймет это. Иногда он сам изумлялся своей уверенности, не понимая, откуда она взялась. И хотя Томас редко говорил об этом, он всегда в это верил.
Она встала.
— Не хочешь прогуляться? Я могу показать тебе школу.
Томас готов был сидеть в ее коттедже вечность…
Он ощущал слабость в ногах, когда Линда повела его через заднюю дверь. Он думал, что она наденет сандалии, но она осталась босой, и он обратил внимание на то, какими жесткими были ее стопы. Тропинка через кустарник была узкой, и они шли друг за другом. Разговаривать было практически невозможно. Низкая трава, мокрая от недавнего дождя, намочила его брюки, и Томас на секунду остановился, чтобы подкатить их. Они шли через бледно-желтое поле хризантем, мимо небольшого скопления хижин — настоящих хижин, с травяными крышами, а не модернизированного варианта вроде шамбы Ндегвы с жестяной крышей и красной виниловой мебелью. Он смотрел на спину Линды, высыхающие волосы. После грозы было прохладно, хотя солнце светило ярко, и когда они шли по затененным участкам, то переходили от прохлады к теплу и снова к прохладе. Время от времени Линда взмахом руки приветствовала женщину или ребенка. Возможно, его внимание привлек бы пейзаж, но он не мог оторвать глаз от Линды. Она шла энергичным шагом, и ткань канги слегка покачивалась при ходьбе. Ее волосы светлели с каждой минутой. Когда они огибали опушку густого леса, Томас занервничал, опасаясь, что можно наткнуться на буйвола или слона. Но Линда шла спокойно, и он решил просто идти за ней. Лес перешел в деревню — с покрытым пылью магазином, баром, школой. Все было сделано из цемента. Отсутствие всяких украшений и изолированность делали это место похожим на Дикий Запад.
Томас намеревался поравняться с Линдой, как только они сойдут с тропинки, но на дороге ее тут же окружили дети, они звали ее по имени, стремились к ней прикоснуться. «Jambo». — «Мисс Линда». — «Habari yako?» — «Mzuri sana». Они быстро говорили с Линдой на смеси суахили и английского, застенчиво интересовались, кто этот человек рядом с ней, показывая на Томаса одной рукой и прикрывая рот другой. Линда представила Томаса как друга, он всем пожал руки, и их радость передалась и ему. Но потом один мальчик спросил, где Питер, и Томас почувствовал, что радость улетучивается. Они пошли дальше, и дети скакали рядом, как кузнечики. Томасу не терпелось взять Линду за руку. Она рассказала ему, что когда-то эта деревня была процветающей общиной, но большинство мужчин ушли в город в поисках работы. Одни на выходные приходили к своим женам и детям, другие не возвращались вовсе. Женщины у дверей с детьми на руках приветствовали Линду. Жизнерадостность и энтузиазм детей здесь проявлялись не так заметно, взмахи были дружелюбными, но грустными: эти женщины слишком много знали или их мужчины оставили их.
От дороги исходило тепло. Томас снял куртку, перебросил ее через плечо. Теперь его одежда была такой же пыльной, как земля и гравий. Линда открыла дверь школы, и дети протиснулись мимо них. Внутри здания оказалось неожиданно прохладно. Стены были твердыми до уровня плеча, а выше, под жестяной крышей, были окна без стекол.
— Когда идет дождь, звук на крыше такой громкий, кто нам приходится прекращать занятия.
— Должно быть, детям это нравится.
— На самом деле нет. Дети любят ходить в школу. И не только здесь. Так повсюду.
Школа создавала радостное настроение. На стенах висели красочные рисунки, причем некоторые были очень хороши. Дети потащили Томаса, и он с радостью пошел за ними, пожалев, что у него нет с собой никаких угощений — леденцов, печенья, маленьких игрушек. Хоть чего-нибудь. Здесь стоял единственный стол — Линды.
— На чем они пишут? — спросил он. Она села, усадив к себе на колени худого мальчика с проплешинами на голове, вызванными, очевидно, какой-то болезнью.
— На своих книгах.
Позади стола стоял угольный гриль. Томас посмотрел на него, и она перехватила этот взгляд.
— Я кормлю их, когда прихожу сюда по утрам. Варю им яйца, даю молоко. Раз в неделю мне привозят с фермы продукты, и я каждое утро приношу в школу еду. Здесь нет возможности хранить ее в холодильнике.
Вот откуда мускулы, подумал он.
Мальчик у нее на коленях закашлялся, сплюнул на пол. Линда похлопала его по спине.
— Иногда женщины осаждают меня просьбами о лечении, — сказала она. — Они приносят мне своих детей, плачут. Я, конечно, ничего не могу сделать. Иногда я думаю, что это испытание, посланное Богом. Что я должна получить медицинское образование, вернуться сюда и здесь практиковать.
— Ты думала над этим?
— У меня нет того, что для этого нужно.
— Я уверен, ты делаешь очень много хорошего как учитель.
— Едва ли я делаю что-то хорошее.
Она опустила мальчика и за руку отвела его к девочке повыше, которая стояла у стены. Линда поговорила с девочкой и, вернувшись к Томасу, объяснила, что сестра мальчика заберет его домой. Линда и Томас вышли из класса и по короткой тропинке поднялись вверх по холму к церкви.
— Это католическая церковь, — сказала она, открывая дверь. — Одна из немногих в округе.
После запустелого класса церковь была откровением, прохладное помещение освещали пять окон: стекла были насыщенных цветов, с толстыми полосами свинца в промежутках, словно их раскрашивали Пикассо или Сезанн. Небольшое здание было пропитано свежим запахом, напоминающим запах тростника или пшеницы. При необходимости здесь могла поместиться сотня человек.
Томас смотрел, как Линда окропила себя святой водой из купели у главного входа, преклонила колени возле скамьи и постояла так некоторое время, прежде чем сесть. В груди у него словно все пересохло, будто ее продул горячий ветер; воспоминания были такими острыми, что пришлось опереться о спинку скамьи, чтобы удержать равновесие. Томас постоял в задней части церкви, подождал, пока она вознесет молитву Богу, которого так страстно ненавидела, потом присоединился к ней.
Они сидели молча. Ее голова была непокрыта, и это удивляло. Он вспомнил мантилью, много лет тому назад поспешно накинутую на волосы для субботней исповеди. Тогда она считала, что не может войти в церковь без головного убора. Он хотел взять ее за руку, но какое-то сохранившееся чувство благопристойности остановило его.
— Ты узнаешь эту женщину? — спросила Линда, слегка щурясь и указывая на одно из красочных окон сбоку. Это было изображение женщины, которая выглядела одновременно чувственной и нежно любящей, глаза ее были воздеты к небу. На ней была ярко-желтая одежда, африканские волосы буйными прядями окружали лицо. В отличие от других изображенных здесь людей, она была чернокожей.
— Магдалина.
— Ты вспомнил.
— Конечно, вспомнил. Чудесная картина. Очень похожая по своему замыслу на картину Тициана, которую я видел в прошлом году во Флоренции. Я даже думаю, что за модель был взят Тициан. Волосы потрясающие. Прямо в духе этого художника. Магдалину часто изображают полуобнаженной, с длинными ниспадающими рыжевато-белокурыми волосами. Очень красиво.
— Ты был там в прошлом году?
— По пути сюда. В Италии я видел еще двух Магдалин. Одна — работы Бернини[39] в Сиене. Это скульптура. Грудь женщины обнажена и прикрыта волосами. У Донателло[40] она совсем другая. Изможденная. Аскетическая. Более кающаяся.
— Интересно, что она африканка, — заметила она.
— Ты щуришься.
— Думаю, мне нужны очки.
— Считается, что она — воплощение эроса и женственности в христианстве, — произнес он.
— Видно, ты изучал эту тему.
— Да. Для кое-каких вещей, над которыми сейчас работаю. Ты читала «Последнее искушение Христа» Никоса Казандзакиса?[41]
— Как удивительно. Я читаю его «Отчет перед греками».
— Казандзакис изображает Магдалину как местную проститутку, женщину, которую Иисус желал с самого детства. Якобы у него были с ней сексуальные отношения на протяжении всей жизни. Некоторые считают, что она родила ему детей.
— Все учреждения для незамужних матерей носят имя Магдалины.
— Я помню, — сказал он.
— Ты смотрел «ИисусХристос — суперзвезда»?
— «Я не знаю, как любить его».
— Я никогда не переставала любить тебя.
У него перехватило дыхание, и он закрыл глаза. За ними, как взорвавшаяся звезда, была чистая боль утраченного времени. Он положил руки на бедра, словно сдерживая внутри страшную боль.
— Теперь я думаю об этом, как о детстве, — сказала она. — О чем-то, что было когда-то, но что не может появиться снова.
Томас посмотрел вверх, на потолок, как делают, когда не хотят показывать слез.
— Почему ты отозвалась? — спросил он хриплым голосом.
Она положила ногу на ногу, и ей пришлось подвинуться в сторону в узком проходе.
— По всем тем причинам, которые я тебе называла. Я думала, что ты забыл меня, просто стал жить дальше своей жизнью.
— Никогда.
— Я знала, что ты женился. Моей тетке не терпелось сообщить мне об этом. Думаю, она позвонила мне, как только узнала об этом.
— О Линда.
— Вот так.
Он не мог прикоснуться к ней в церкви. Какую бы ненависть она ни испытывала к своему Богу, он знал, что она будет против такой попытки. Когда они вышли из церкви, он тоже не мог притронуться к ней, потому что дети терпеливо ждали их и шли за ними по тропинке. И только когда деревня осталась позади и дети уже исчезли из вида, он протянул руку и остановил ее. Она обернулась — слава Богу, с такой готовностью — и прильнула к нему. Первый поцелуй показался незнакомым, но он все равно чувствовал, что вернулся, приехал домой, пристал к берегу. И мог бы сказать ей об этом, если бы она не закрыла ему рот вторым поцелуем, вкус которого напомнил теперь о тысячах других. Линда обвила сильными руками его шею и трогательно притянула его голову к себе. Томас оступился и упал на колени, не намеренно, а потому, что потерял равновесие. Она привлекла его к себе, так что он оказался прижатым к ее обнаженному животу. Наслаждение было столь велико, что он застонал от благодарности. Она склонила свою голову к его голове.
— Линда, — проговорил он тихим от облегчения голосом.
Когда она легла на покрывало, он попытался воспринять комнату, почувствовать ее своей. Канга теперь была распущена, купальник развязан, и ее грудь на фоне остального загорелого тела потрясла его своей белизной. Он не мог вспомнить, как у них это происходило когда-то, но тем не менее они двигались вместе, будто ни на миг не расставались. Еще никогда у него не было такого полноценного ощущения, что он находится дома и в нужное время. Это стало откровением — то, что она может принадлежать ему и дарить это ощущение снова и снова, что неудовлетворенность может пройти. Линда поднялась над ним и произнесла его имя, и ее волосы были как влажный занавес на лице. Она опустила плечи и предложила ему свою грудь, которую он взял руками и ртом, желая ее всю.
Сладкое вознаграждение за все непрожитые дни и ночи.
27 ноября
Дорогой Томас!
Сегодня нас навестил член парламента от Ньери[42]. Совершенно неожиданно, потому что он прибыл из Найроби, чтобы обсудить цену своей второй жены, — первая жена, к ее глубокому несчастью, бесплодна. Он приехал на «мерседесе» и вошел с такой важностью, что можно было подумать, будто он меня осчастливил. Он сидел на скамейке в конце класса и слушал урок по умножению, время от времени кивая, словно были какие-то моменты, с которыми можно соглашаться или не соглашаться, и постоянно ковырял у себя в зубах. Дети перепугались и все посматривали тайком на «большого человека», который приехал из города. У него были золотые часы, и, хотя я не очень разбираюсь в мужской одежде, ткань его костюма выглядела дорогой. Его сопровождало восемь человек. Когда он путешествует, одна машина едет впереди, а другая — сзади. Это меры безопасности против воров и политических противников. Если его вдруг остановит на дороге А104 банда с мачете, подчиненные должны принять удар на себя. Мне сказали, что у него есть бассейн с подогревом в Лавингтоне, целая флотилия «мерседесов» и солидный счет в швейцарском банке. Что же он сделал, интересно мне знать, чтобы обуть детей?
Я сижу сейчас за коттеджем под колючим деревом, которое создает лишь колючую видимость тени. Шелестит ветер с хризантемных долин, скрипят африканские акации. На ветке надо мной терпеливо сидит огромный гриф, поэтому я знаю, что где-то неподалеку, должно быть, лежит свежий труп. Мне не хочется думать о том, какое это может быть животное или кто именно его убил. В ветвях щебечут скворцы переливчатого бирюзового цвета, но грифа это нисколько не раздражает. Кажется почти невероятным, что сегодня День благодарения. Очень необычно отмечать праздник, когда все остальные на работе.
Я чувствую себя ошеломленной, как это бывает со мной иногда, когда я выхожу из затемненного класса или из своего коттеджа и на меня обрушивается полуденный свет Африки: я ослеплена, у меня кружится голова, словно меня ударили. Я не могу сориентироваться, даже слегка подташнивает, есть невозможно. Я хожу по коттеджу и трогаю разные предметы, потому что к ним прикасался ты. Книга Рильке. Тарелка, на которой когда-то было желе. Щетка для волос, с которой я еще не убрала каштановые волосы. Это своего рода болезнь, правда? Болезнь, которой я заболела. Или, скорее, возвращение хронической болезни. И этот приступ смертельный, я знаю.
Слова разрушают и разъедают любовь. Поэтому лучше о ней не писать. Думаю, даже память полна ржавчины и гнили.
Я всегда оставалась верной тебе. Если «верность» означает то переживание, с которым сравнивается все остальное.
Всегда твоя,
Линда
1 декабря
Дорогая Линда!
Когда мы расстались и договорились переписываться, я не думал, что ты станешь писать мне, считая, что чрезмерно развитое чувство вины не позволит тебе этого. Более того, я боялся, что, если сяду в машину и поеду в Нджию, ты исчезнешь без следа, как туман над торфяником недалеко от твоего коттеджа. Поэтому, когда я увидел в почтовом ящике твое письмо — голубоватая бумага, изысканный почерк с обратным наклоном, — я заплакал. Прямо там, перед африканскими стариками, жующими свои веточки, и школьниками, швыряющими камушки в дамана[43]. Никакого стыда, абсолютно. Лишь радость и огромное облегчение.
Магдалина. Прекрасная Магдалина. Потерянная и найденная вновь. Думаю, раньше я не понимал значения истинного счастья.
По поводу Регины. Нужно ли писать тебе о той холодной ярости, с какой меня встретили, когда в воскресенье вечером я вернулся домой, — ярости тем более пугающей, что она была оправданной? Или о той не свойственной ей невозмутимости, с какой она изучает душераздирающие истории детских болезней (кенийские дети, невзирая на их участь, — самые послушные в мире, и это какой-то загадочный родительский секрет, который я еще не сумел разгадать), или о ее желании выносить собственного ребенка — всепоглощающем, постоянном, мучительном? Нет, не буду. Я все-таки люблю Регину. Хотя это неважно. Полагаю, ты тоже любишь своего Питера, о котором совершенно справедливо не хотела говорить в воскресенье.
Я помню твое тело на кровати. Часто и подолгу думаю лишь об этом.
Ты так прекрасна. (У тебя есть зеркало? Я не обратил внимания. У нас его нет. Регина наносит косметику, глядя на себя в чайник.)
Доказательство моего постоянства: все мои стихи — о тебе, даже когда кажется, что они о другом. Более того, все они — об аварии, на тот случай, если ты усомнишься в искренности моего чувства вины.
Писать тебе у себя дома я считал изменой — изменой тебе или Регине? Наверное, обеим, поэтому я поехал в своем видавшем виды, дважды угнанном «эскорте» в Найроби, сел за столик в «Колючем дереве» и заказал «Таскер» без червя (про червь — это долгая история). Из помещения, которое, вероятно, служит кухней, валит странный белый дым. Думаю, мне не нужно обращать на него внимания, поскольку никого вокруг он не волнует (хотя, похоже, дым отравляет всех нас). Мне никогда ничего не оставляли на полке для сообщений, но сегодня я, потеряв голову, на всякий случай проверил, не написала ли ты мне зашифрованного послания. (Оставь такое сообщение, когда будешь в следующий раз в Найроби, просто чтобы доставить мне удовольствие; хотя если ты приедешь в Найроби и не сообщишь мне, я умру от разрыва сердца.)
Только в прошлую субботу я сидел в этом самом кафе с Ндегвой. (Еще не зная, что ты здесь. Как такое было возможно? Почему не было никаких небесных знамений, никаких ощутимых вибраций, по которым я распознал бы твои шаги?) Сегодня я ходил в американское посольство от имени Ндегвы и был вознагражден встречей с официальным представителем посольства — что было здесь официального, я так и не понял. Он напоминал мне стареющего морского пехотинца. Подстрижен так коротко, что на голове больше кожи, чем волос. Держался непринужденно и дружелюбно, сделал вид, что рад меня видеть, хотя поначалу понятия не имел, зачем я пришел. Я не доверяю такому панибратскому обращению. Он сказал — я не шучу — «Откуда ты, Том?» Я ответил: «Из Бостона». Он сказал: «А! «Ред Сокс»[44]!» Мы обсудили «Ред Сокс», о которой я знаю меньше, чем следовало бы, и мне показалось, что это был своего рода экзамен, который я не сдал. Мой чиновник стал подозрительным и, кажется, только теперь заметил, что у меня слишком длинные волосы («хиппи» — я буквально слышал его мысли). Наконец он спросил: «Что я могу сделать для тебя?» и «Что у тебя на уме, Том?» Если честно, то у меня на уме была ты (ты у меня сейчас всегда на уме), но я рассказал ему о своей миссии, которая была достаточно туманна, когда я уезжал из дома, и еще более непонятна мне, когда я о ней рассказывал. Я сказал, что желаю помочь Ндегве выйти на свободу. Если это не получится, я хочу оказать давление на правительство Кении, чтобы оно предъявило обвинение и установило дату судебного разбирательства. Эта просьба казалась абсурдной и безнадежно наивной, и именно так он ее и воспринял. Он снисходительно улыбнулся. «Ну, Том, — произнес он, отодвинувшись от стола и сложив руки на коленях, — это очень чувствительная область. — Потом добавил: — Видишь ли, Том, в Кении у Соединенных Штатов есть стратегическая база» и: «Том, я не меньше тебя хочу помочь, но подобные вещи требуют много времени». Я чувствовал себя ребенком, который обратился к отцу за деньгами.
Бодро поставив меня на место, он спросил, что я делаю в этой стране. Поначалу я увиливал, сослался на Регину и наконец сознался, что я писатель. «Для кого ты пишешь?» — спросил он. Вопрос обоснованный. «Ни для кого», — ответил я, и, должен сказать, он мне не поверил. В конце концов, кто бы стал писать ни для кого? Намекая на свои знакомства, он упомянул, что скоро в страну приезжает Тед Кеннеди[45] и что он (мой чиновник) отвечает за организацию вечера в честь сенатора. И тут я выпалил: «Я знаю Теда Кеннеди». Это была первая политическая фраза в моей жизни, более того — первая политическая мысль в моей жизни. Этим я наконец завоевал его внимание. «На самом деле, — пояснил я, — это мой отец его знает. Однажды Кеннеди был в нашем доме на ужине».
«Вот как», — произнес официальный представитель посольства.
И поэтому «делом Ндегвы», возможно, все-таки займутся.
Пиши мне. Ради Бога, продолжай писать. День без тебя кажется непрожитым днем, который можно вынести только потому, что я взываю к своей памяти, копаюсь в ней до полного ее распада, и клочья ее разносятся по ветру.
Люби меня, как ты любила в воскресенье. Разве я прошу о многом?
Томас
P. S. Заголовок в сегодняшней газете: «ГИЕНА УТАЩИЛА ЖЕНЩИНУ В ЛЕС».
15 декабря
Дорогой Томас!
Я пишу тебе из больницы, она называется «Мария Магдалина» (нет, я не выдумываю), мне пришлось отвести туда Дэвида, того мальчика, у которого в классе случился приступ кашля. Мужественный мальчик. Он не хочет, чтобы его исключали. У него какая-то загадочная болезнь, которую врач не может определить. Эта болезнь вызвала пневмонию, и у него такой изможденный вид, что он едва стоит на ногах. Сейчас его увели, чтобы сделать анализы, а я жду, потому что мать Дэвида тоже больна и не может выйти из хижины. За самыми маленькими детьми ухаживает дочь. О Томас, мы ничего не знали о страданиях, даже самых элементарных вещей, правда?
Эту небольшую больницу построили в тридцатых годах для сбившихся с пути девушек европейского происхождения, родители которых были слишком бедны, чтобы отправить их рожать в Европу. Сейчас, конечно, это уже никого не волнует, и больница стала чем-то вроде скорой помощи для всего района. Здесь есть очень хороший врач из Бельгии. Он молодой и веселый, и все женщины влюблены в него. Мне кажется, он вообще не спит: когда я прихожу, он всегда на месте. Врач был озадачен случаем Дэвида и отправил образцы его крови в Брюссель для анализа. Как может врач лечить болезнь, которую не в состоянии даже определить?
Сестра Мари Фрэнсис, внушительная и большая, все время проходит мимо и неодобрительно поглядывает на меня. Вероятно, она видит во мне оступившуюся девушку-католичку, когда я рассматриваю зловещий крест на стене напротив. Монахиня молча проходит мимо, наши взгляды встречаются — просто ничего не могу с собой поделать; возможно, я ищу какой-то знак, какое-то послание от нее? — и я чувствую себя выставленной напоказ, более обнаженной, чем выгляжу в своей небрежной одежде.
Я не говорила тебе, что, когда ты уехал, неожиданно приехал Питер. Я была поражена явлением этого второго за день привидения и отпрянула от двери. Он принял мою панику за простое удивление, которое было вполне понятно. Я все еще ощущаю тебя своей кожей. Мне пришлось придумывать, что я заболела, устала, все, что угодно. Не из стыда, а из страха быть изобличенной.
О Томас, несмотря ни на что, я счастлива.
Вчера я договорилась повезти детей в Ньери на парад в честь Джомо Кеньятты. Тридцать детей влезли в два фургона «фольксваген» и в один «Пежо-504». Мы стояли на склоне и смотрели на участников парада, которые были в племенных нарядах и кроссовках, держали в руках зонты «кока- кола» и без конца ели фруктовое мороженое. Мы послушали, как Джомо Кеньятта произнес речь о «харамбе»[46] и будущем Кении. Конечно, в присутствии детей нужно быть сдержанной и не обращать внимания на горькую иронию слова «свобода», звучащую из уст Кеньятты, когда такие люди, как Ндегва, томятся в тюрьме. (У тебя нет новостей от «морского пехотинца»?) Хотя нужно сказать, что и среди зрителей, и среди демонстрантов напряжение было достаточно высоким: как ты знаешь, Кеньятту уже не любят так, как прежде. На холме совершенно неожиданно возникла паника и началось массовое стихийное бегство. Сотни людей побежали, не понимая, что они направляются к заграждению из колючей проволоки. Паника оказалась заразительной. Мы собрали детей в тесный круг, заставили их лечь на землю и фактически накрыли своими телами. Я думала, что застрелили Кеньятту. Что это переворот. Питер получил удар коленом в спину. Солдаты с ружьями стали на колени рядом с нами и прицелились в толпу. Никто не погиб, но десятки были ранены, когда толпа врезалась в заграждение. Позже мы узнали, что паника была вызвана роем пчел. Над головой, невзирая на свалку, с ревом пронеслись шесть истребителей, приветствуя Кеньятту. На наших глазах один из них отделился от эскадрильи и врезался в близлежащее поле для гольфа.
Я пишу об этих событиях так, как когда-то писала о фильмах или о поездках на пляж. Не могу сказать, что привыкла к ним, но они меня уже не шокируют.
А шокирует меня моя любовь к тебе.
Мне хочется думать, что то, чем мы обладаем, может существовать вне реального времени, само по себе, и не вторгаться в жизнь. Мысли глупые и опасные. Это уже проникло во всю мою жизнь.
Твоя Л.
21 декабря
Дорогая Линда!
Ты пишешь о панике и истерике, но я могу думать только о Питере, о том, как вы были с ним на холме, как он неожиданно явился в твой коттедж (пока я возвращался к кипящей от злости Регине). Уже ревную. Ревностью глубокой, всепоглощающей, которая низводит меня до ничтожного, недостойного любви существа. Ты спала с ним? В ту ночь? Так быстро, после того как мы были вместе? И неважно, что я не имею права ревновать. Это все человеческая страсть: слабое, уязвимое место. Более того, я ревную тебя к твоему врачу, в которого влюбляются все женщины. Ты и себя к ним относишь?
Не отвечай на эти вопросы.
Вчера вечером мы с Региной были на презентации книги Эррола Тшебинского «И заговорит тишина». По сути, это биография Дениса Финча Хэттона, любовника Бликсен, когда она жила на своей кофейной плантации. Но это еще и книга о жизни самой Бликсен, о ее произведениях об Африке. (Возможно, ты уже знаешь об этой книге? В любом случае, посылаю тебе ее вместе с этим письмом, так как ты сказала, что уже прочла все книги в Нджие.) Вечер проходил в «Карен кантри клаб». На этой тусовке были фактически только белые, за одним примечательным исключением. В углу сидел старик в темном костюме и плохо выглаженном пальто, трость его лежала на стуле. Он попивал чай и болтал с двумя старушками (как, должно быть, женщины не любят переходить в эту возрастную категорию!) в фиолетовых костюмах и шляпах. С первого взгляда они напомнили мне незамужних теток, сплетничающих с дядьями-холостяками на семейном сборе. Но потом мне сказали, что старик — тот самый Каманте, персонаж книги «Из Африки», преданный повар Бликсен, человек, чья история составляет значительную часть этой книги. Он был маленьким мальчиком, когда пятьдесят лет назад она нашла его, несчастного и больного, пасущего коз на ее земле. Теперь же это старый человек, который, я полагаю, был свидетелем удивительных преобразований в своей стране. Подозреваю, что его специально вытащили откуда-то для такого мероприятия, и он был кем-то вроде почетного гостя. Судьба распорядилась так, что он сидел теперь в этом углу за чашкой чая, предаваясь воспоминаниям о той Африке, которой уже не существовало, в компании женщин, которые во времена Бликсен не пустили бы его за свой стол.
Сейчас я пишу тебе из дома, потому что угрызения совести исчезли (их прогнала ревность). Наш дом стоит в ухоженном саду, среди акаций и эвкалиптов, которые возвышаются над каменными коттеджами Карен. Из труб вьется дым, на заднем плане — зеленые вершины холмов Нгонг. Совсем нетрудно представить, что я нахожусь в Англии. Коттеджи с высокими, достигающими двенадцати футов оградами, выглядят мини-крепостями. Они неприступны, у ворот выставлена охрана. Дети играют только по особому разрешению. Все это выглядит странным — вся эта красота, вся эта упорядоченная миловидность, вся эта мягкая прелесть пейзажа, — потому что трудно не думать об этом как о злокачественной опухоли, которую однажды придется удалить.
Нет, я не верю в твою больницу и должен приехать посмотреть на нее сам. Напиши мне и скажи, что я могу приехать. Или давай встретимся где-нибудь. Не видеть тебя невыносимо. Когда ты приедешь в Найроби?
США заявили официальный протест по поводу задержания Ндегвы. Я льщу себе, если полагаю, что имел к этому какое-то отношение. И обманываю себя, если думаю, что это поможет. Я написал в «Международную амнистию», но наверняка придется ждать ответа несколько недель. Как невероятно медленно работает почта! У тебя есть телефон? Я забыл спросить. У нас его нет. Я возражал против установки телефона после кражи (еще одна длинная история), но Регина уже некоторое время добивается этого. И я, неверный муж, сделаю это немедленно, если буду знать, что телефон соединит меня с тобой.
Я стараюсь не придавать этому значения, но наше положение тяготит меня. Мы не обсуждаем будущее. Есть ли оно у нас?
Ходят слухи о массовом захоронении пятидесяти студентов. В это трудно поверить, но это может оказаться правдой.
Приближается Рождество. Странно в такую жару, тебе не кажется? Как жаль, что не могу провести его с тобой.
Твой Томас
P. S. Заголовок в сегодняшней газете: «НАПАДЕНИЕ ЛЕОПАРДА В КАРЕН».
4 января
Дорогой Томас!
Мы с Питером только что вернулись с озера Туркана[47], где проводили Рождество. Ехали через реки и чуть не умирали от стоградусной жары[48]. Мы проезжали по местности такой бесплодной, что невозможно было представить, как туркана, переходя из одного пустынного места в другое, выживают здесь. Озеро, к нашему удивлению, напоминало морское побережье — вдоль его берегов на многие мили протянулись песчаные пляжи с пальмами. Пренебрегая опасностью (нападения паразитов и крокодилов), мы плескались в восьмидесятиградусной[49] воде. Утром нас разбудил кроваво-красный рассвет — широкая полоса на сотни миль, которая, несмотря на свою величественную красоту, предвещала обжигающую жару на весь день. Пейзаж прекрасный, яркий и угрожающий — как на другой планете, где нужно дышать ядовитыми испарениями великолепных цветов.
Томас, мы связаны вместе, как бы нам ни хотелось противоположного. Что же касается будущего, ничего сказать не могу.
Так много не было сказано.
Я слышала, как ты произносил мое имя, когда меня забирали. Я была в шоке и не могла говорить. Иначе я ответила бы тебе. Моя тетка приехала в больницу вскоре после меня. Нужно отдать ей должное, она заплакала лишь один раз, а все остальное время только и говорила, что предупреждала меня. Ее недоверие к тебе всегда меня озадачивало. Возможно, она ненавидит всех мужчин. Думаю, она была бы рада, если бы кто-нибудь мог забрать меня от нее.
Я находилась в больнице пять дней. Дядья, двоюродные братья и сестры постоянно присматривали за мной, так что я никогда не оставалась одна. Странное сокровище они охраняли — сокровище, которое уже было украдено.
Дома я пробыла один день, а затем меня отправили машиной в Нью-Йорк. За рулем был дядя Брендан, и мы только в одном Коннектикуте заехали в три бара. Эта поездка была сущим мучением, как я теперь вспоминаю, потому что одна сторона моего тела очень болела. (Внутри у меня болело все.) Проходили дни. В марте сняли повязки. Эйлин работала лечебной массажисткой и уходила на весь день. Когда были силы, я гуляла по улицам. Думала о тебе. Бывало, сидела часами, глядя в окно и думая о тебе. Когда я смогла встать с кровати, несколько дней звонила тебе. Но никогда никто не отвечал. Позже тетка написала мне, что ты с семьей уехал в Европу. Это правда? Забыла спросить у тебя в воскресенье. Потом тетка сообщила, что ты встречаешься с Мариссой Маркэм (и скатертью дорога, и тому подобное). Ее мотивы были совершенно очевидны, но я не могла знать наверняка, что это неправда. Люди меняются, не так ли? Может, ты рассердился, что я уехала, не сказав куда. Тетка могла и тебе солгать.
«Как быстро он меня забыл», — думала я.
Я никогда не получала писем, которые ты посылал. Нетрудно представить, что с ними сделали. Думаю, их читали и выбрасывали. Как бы я хотела вернуть себе эти письма. Чувствую, что мы созданы друг для друга. Я люблю тебя с твоими длинными волосами. Я люблю тебя.
Пожалуйста, пришли мне свои стихи. Очень надеюсь, что только ты забираешь почту.
С любовью,
Линда
P. S. Спасибо за Тшебинского. Я прочла его за день. Жаль, что не читаю медленнее, и книги кончаются так быстро.
10 января
Дорогая Линда!
Я прихожу в ужас, думая о том, что ты могла вообразить, будто я тебя тогда забыл.
Никогда.
Если бы я только не обращал внимания на твою тетку и продолжал свои попытки! Если бы я позвонил Эйлин! Если бы сел в машину и поехал в Мидлбери. Не могу больше думать об этом. Я заболеваю в буквальном смысле слова.
Поэтому мне труднее радоваться своим новостям, какими бы чудесными они ни казались час назад. Вчера я получил письмо (оно шло сюда семь недель) от редактора «Нью-Йоркера», который хочет опубликовать два моих стихотворения. Я был в панике: редактор мог подумать, что я не заинтересован в этом, ведь от меня так долго не было ответа. Я поехал в Найроби, нашел телефон и немедленно позвонил ему. Он немного удивился, что я звоню из самой Африки (ясно, что для него это не так важно, как для меня), но я объяснил ему ситуацию с почтой. В любом случае стихотворения будут опубликованы, и мне даже за это заплатят (что само по себе удивительно). Регина радуется новости. Полагаю, она думает, что это оправдывает мое существование. Я тоже так думаю, коли на то пошло.
У меня есть и другие новости. Мой сотрудник посольства прислал мне записку: он планирует организовать прием, на котором будет несколько влиятельных людей (включая мистера Кеннеди), и его интересует, смогу ли я убедить Мэри Ндегву тоже присутствовать. Он полагает, что для меня это хороший шанс помочь ей, и я очень обрадовался, что он не забывает «дело Ндегвы». (Конечно, Кеннеди меня не вспомнит, и, несомненно, возникнет неловкая ситуация, но меня сейчас это не волнует.) Я еще не знаю точной даты этого события, но, когда буду знать, сообщу тебе. Возможно, вы с Питером сможете прийти? (Разве это не безумие — представлять себе, что мы можем быть в одной комнате, не прикасаясь друг к другу? Мы сумеем контролировать себя? Боюсь, что нет.)
Во вторник приезжает Рич, и мы на пару недель поедем на сафари. Я с нетерпением ждал этого (полагаю, и сейчас жду), хотя прихожу в отчаяние от мысли, что не смогу получить твоего письма. (Пожалуй, тебе не следует писать мне недели две. Нет, все же пиши, просто не отправляй, пока я не вернусь. Ненавижу эти чертовы уловки. Они унижают нас, так же как и Питера с Региной. Но я не вижу, как этого можно избежать. А ты?)
Я последовал совету знакомого и встретился с одним человеком в Найроби — владельцем журнала, чтобы узнать, не захочет ли он опубликовать что-нибудь из моих стихов. Дело было ненадежное, но я все же отправился в Найроби (звонил в «Нью-Йоркер» за двенадцать долларов в минуту — наверное, потратил всю сумму будущего чека), чтобы попробовать. Это довольно странный журнал, какой-то гибрид, нечто среднее между «Мак-коллз» и «Таймс» (интервью с высокопоставленными политиками рядом с кулинарными рецептами), но редактор мне понравился. Он получил образование в Штатах — как выяснилось, в Индиане — и пригласил меня на ленч. Он согласился опубликовать несколько моих стихотворений. (В этом случае мне тоже заплатят. Мне даже неловко от моего богатства.) Однако у этой встречи был и побочный результат: редактор сказал, что отчаянно нуждается в репортерах, и спросил, не напишу ли я для него пару статей. Я ответил, что никогда не работал журналистом, но, кажется, это его не волновало — думаю, главным для него было то, что я под рукой и могу писать по-английски. Я подумал: почему бы и нет? И согласился. В результате завтра уезжаю в Рифтовую долину освещать siku kuu (буквальный перевод: «большой день») у масаи. В сопровождении фотографа. По-моему, это может представлять определенный интерес.
Линда, я просто умираю. Я должен увидеть тебя как можно скорее. У тебя есть возможность уехать на несколько дней? Я думаю о том (возможно, напрасно), чтобы встретиться на побережье. Регина поедет на сафари вместе с нами, но, когда мы доберемся до Момбасы, она там надолго не задержится (не переносит влажности). Я мог бы убедить Рича вернуться вместе с ней (к тому времени старший брат ему уже порядком надоест и Ричу, вероятно, очень захочется побыть одному). Встретиться с тобой в Ламу было бы просто блаженством. Ты когда-нибудь бывала там? Другой вариант: вообще забудь про побережье и приезжай в Найроби. Или давай я приеду в Нджию. Мы можем встретиться в Лимуру? Все мое тело изнывает.
Всегда люблю,
Томас
P. S. Ненавижу то, как заканчиваются мои письма, — слишком прохладно или слишком слащаво.
P. P. S. Заголовок в сегодняшней газете: «РАЗЪЯРЕННЫЕ СЛОНЫ УНИЧТОЖИЛИ УРОЖАЙ».
17 января
Дорогой Томас!
Сегодня мне очень грустно. Утром в больнице «Мария Магдалина» умер Дэвид. Доктор Бенуа сделал все, что мог, но пневмония захватила оба легких, и у Дэвида не было сил бороться с ней. Я только что ходила сообщить его матери, которая и сама тяжело больна; едва ли она услышала то, что я ей сказала. Что же это за ужасная болезнь, Томас? Доктор Бенуа злится и на себя, и на Брюссель: слишком много времени ушло на то, чтобы прислать нам результаты анализов. Но в Брюсселе тоже озадачены, они отправили образцы в Америку, в Центр контроля и предупреждения заболеваний. Доктор Бенуа говорит, что он уже видел другие подобные случаи и обеспокоен тем, что болезнь распространяется, а он еще не в состоянии установить, что это такое.
Дэвид был мужественным мальчиком. Завтра состоятся похороны.
Да, я думаю, что мы сможем встретиться с тобой на побережье. Мне придется так все устроить, чтобы я поехала с Питером или вернулась с ним, но, возможно, получится выкроить два дня, чтобы побыть с тобой. Я тоже страстно этого желаю, хотя боюсь увидеть тебя снова. Вероятно, причина в моем сегодняшнем унылом настроении, но я не вижу никакого хорошего исхода наших с тобой отношений. Никакого. Кто-то очень сильно пострадает — и, надо надеяться, это будем мы.
Я рада твоим новостям из «Нью-Йоркера». Ты должен прислать мне стихотворения, которые они собираются напечатать.
Томас, я люблю тебя сильнее, чем это мне казалось вообще возможным. И мне грустно — за Питера, за то, чего он от меня никогда не получал.
Опускаю прохладную концовку. Никакие слова не годятся.
Линда
P. S. Я воспользовалась шансом написать тебе одно письмо, прежде чем ты уедешь на побережье. Молю, чтобы именно ты получил его.
26 января
Дорогая Линда!
Мне очень жаль Дэвида. Надеюсь, он не слишком страдал. Странно, но я рад, что его мать не вполне осознает, что произошло. Это всегда казалось мне самым страшным: страдания матери, утратившей своего ребенка. Сожалею, что ты так страстно ненавидишь своего Бога, — ты могла бы найти успокоение в мыслях о том, что Дэвид теперь с Ним. Такие исключительные чувства, которые уместились в одном абзаце…
Я был просто без ума, когда узнал, что у тебя, возможно, получится встретиться со мной на побережье. Можно будет сделать это в Ламу? Завтра я сообщу тебе дату и подышу место, где мы могли бы встретиться. Боже мой, Линда, это должно произойти! Кто-то другой мог бы поставить свои сомнения и колебания выше желания, но только не я. Иногда я говорю себе, что мы задолжали это самим себе за все те дни и ночи, которые мы потеряли, хотя знаю, что это не имеет никакого морального оправдания. Кто-то (возможно, твоя монахиня) может сказать нам, что это «очень плохо», что у нас есть обязательства перед другими людьми и следует их уважать. Но вот что я думаю: разве девять лет назад, перед синим коттеджем возле океана, мы с тобой не приняли более важных обязательств? Должен ли я расплачиваться всю оставшуюся жизнь за тот момент, когда был небрежен на скользком повороте? Понял бы я Регину, случись такое с ней? Боже, надеюсь, что понял бы.
Я только что закончил первую свою статью для журнала, о котором тебе рассказывал. Все-таки siku kuu оказалось событием неординарным. Во время этой церемонии собралась тысяча мужчин масаи: они пришли помазать своих женщин медовым пивом, чтобы те приносили им больше детей. Этот обряд происходит каждые двадцать лет, и я надеюсь, что достойно описал его. Я скорее написал бы стихотворение, но вряд ли это сейчас нужно моему редактору. Не буду утомлять тебя подробным отчетом, опишу лишь главное. Когда мы добрались до Магади-роуд, только забрезжил рассвет. Разговоры спросонья с сопровождающим меня фотографом. Двести пятьдесят краалей, две тысячи масаи в одном месте. Красно-коричневые одеяния женщин, их серьги с перпендикулярными подвесками, кассеты для фотопленки в ушах. Сотни детей — любопытных, трогательных, дружелюбных, смеющихся. Мужчина библейского вида по имени Захария, который терпеливо объяснил нам эту церемонию. Женщины, одни отрешенно-покорные, другие торжественные, третьи полусумасшедшие, в состоянии крайнего возбуждения и в эпилептических припадках. Низкие, агонизирующие стоны. На мне детская панама от солнца, потому что свою я забыл. Раздаю сигареты. Отхожу в сторону, чтобы отлить, думаю, не оскверняю ли я своим мочеиспусканием священную землю. Раздача слив. Суровые, как у римлян времен упадка империи, лица молодых мужчин. Продолжительные переговоры о выборе женщин, которые кажутся пугающе спокойными.
Не могу сказать, какую роль играет в этом любовь. Со стороны понять было невозможно.
Лучше всего, если мы встретимся между 28 января и 3 февраля. Быть может, первого? Я в буквальном смысле считаю часы.
Томас
P. S. Заголовок в сегодняшней газете: «БАБУИН ПОХИТИЛ РЕБЕНКА».
27 января
Дорогая Линда!
Мы обманываем себя. Мы обманываем себя. Но все равно, я прошу тебя встретиться со мной. Пожалуйста. Перед отелем «Петлиз», в Ламу, в полдень, 1 февраля. Мы сходим погулять.
Т.
Под ними лежали равнины с хилыми деревьями, уже отбрасывающими на бесплодную землю четкие тени. Волнистые травы, такие знакомые в незнакомой местности, и обширные папирусовые болота, способные поглотить целые страны. Пилот — сама невозмутимость: ноги на пульте, сигарета в зубах (разве это разрешается?) — вел самолет так низко над землей, что Томас различал отдельных слонов и гну, одинокого жирафа, который вытягивал шею в направлении звука пролетающего над ним самолета. Моран[50] в лазурном плаще с копьем брел из одного пустынного (на вид) места в другое, и женщина в красном платке несла на голове кувшин. Томас видел все это — смотрел, как розовый свет окрасил озера в бирюзовый цвет, как свет зари возникал, словно в театре, и думал: «Через шесть часов я увижу ее».
Если Томас правильно понял пилота, они летели без генератора. Томаса заверили, что так можно, если, конечно, не заглохнет двигатель, потому что тогда придется снова запускать его. Пилот, с довольно длинными волосами и в куртке с короткими рукавами, которая сужалась к талии (такую лет десять назад могли носить «Битлз»), казался абсолютно безразличным к путешествию и, когда выяснилось, что генератор неисправен, предоставил Томасу самому решать, поворачивать назад или нет. Томас, думая о Линде, стоящей в полдень перед отелем «Петлиз», не видел альтернативы и где-то над Вой решил, что самолет не свалится на землю в наказание за его неверность. Будто он не был неверным каждый момент своей жизни, с тех пор как впервые увидел Линду на рынке. И все же он не мог не представлять себе смерть в огне в каком-нибудь пустынном месте, где их никто никогда не найдет.
Вдали он увидел деревушку, хижины с травяными крышами и рядом — загон со скотом. И он в который раз подумал — на этот раз с уверенностью, — что Африка все-таки непостижима. Она древняя, она величественная как ни один другой континент, душа ее незапятнанна, даже со всеми этими вабензи, счетами в швейцарских банках и мальчишками на стоянках. И вот эта незапятнанность и была непостижимой. Он видел это в лицах женщин, в их глазах, противоестественно спокойных перед лицом катастрофы, в застенчивых улыбках детей, смеющихся шуткам, понятным только им. И он признавал — с чем не могли согласиться ни Регина, с ее научным подходом, ни Роланд, — что он, Томас, значил в этой стране не более чем одно из животных стада гну, мигрирующего под ним на запад (на самом деле значил еще меньше). Он был просто приезжим, которому суждено двигаться дальше. И поэтому ему никогда до конца не понять ни Ндегву, ни его жену Мэри Ндегву, ни даже ту женщину, которая стирала в ванной его рубашки (и особенно ее). Хотя — и это было странно — он отчетливо ощущал, что они- то его понимают, что они, как однажды выразилась Регина, — видят его насквозь; его собственная душа, даже в нынешнем ее смятении, была понятна им, как миска с водой.
— Нужно затянуть этот ремень, — сказал пилот.
Готовясь к посадке, пилот сел прямо и положил руки на штурвал, что подействовало на Томаса весьма успокаивающе. Сам он не мог быть летчиком — у него не было математической подготовки, — хотя профессия казалась привлекательной. Пилот указал на побережье, похожее на раковину персикового цвета на фоне жидкой синевы Индийского океана. По мере приближения к месту, где он увидит Линду, сердце Томаса билось все быстрее, и он подумал: каким невероятно рискованным было это предприятие, как оно едва не сорвалось. Рич, к несчастью, подхватил на сафари жуткую малярию и был вынужден вернуться вместе с Томасом и Региной в Найроби. После того как Рича поместили в больницу, а затем отправили домой с целой батареей лекарств, Томасу пришлось выдумывать причину, чтобы лететь на побережье, откуда они только что вернулись. Он воспользовался тем малоправдоподобным предлогом, что это поручение его нового работодателя. Это будет недолгая поездка, сказал он Регине, к четвергу он вернется. И она, утомленная грязью и скукой сафари, не возражала, а если честно, даже не обратила на его слова внимания.
Самолет оставил континент позади, обогнул архипелаг Ламу и приземлился на взлетно-посадочной полосе в мангровом болоте близ Манды[51]. Томас поблагодарил пилота и выразил надежду на то, что генератор скоро починят. Пилот, от которого несло перегаром, лишь пожал плечами. Томас направился к месту, откуда одномачтовые каботажные суда с широкими треугольными парусами перевозили пассажиров в город Ламу. Он погрузил свои пожитки в переполненное судно, напоминавшее лодку с вьетнамскими беженцами, дал капитану восемьдесят шиллингов и нашел себе место рядом с женщиной, одетой так, что были видны одни глаза, — темные, с накрашенными арабской краской веками.
Когда Томас сошел на берег, с минаретов уже доносилось пение муэдзинов — завораживающие мелодичные звуки в минорном ладу, которые для Томаса всегда будут ассоциироваться с любовью и предвидением (даже годы спустя при звуках мелодии муэдзина — в новостях про Палестину или Ирак — у него сдавливало горло). Он закинул рюкзак на плечо. Жара была одновременно расслабляющей и возбуждающей. Он будто не шел, а плыл под водой — вверх по холму, мимо Харамби-авеню, по направлению к музею, где, как сказал редактор журнала (чтобы превратить ложь в правду, Томас попросил задание и получил его), ему, возможно, удастся остановиться. Томас двигался по карте, путаясь в лабиринте узких улочек с магазинами и кафе, петляя между каменными домами, запечатанными деревянными дверями с замысловатой резьбой. Вдоль мощеных улиц, поднимающихся от гавани вверх по холму, витала едва уловимая прохлада, увлекавшая в сторону от нужного маршрута. Мужчины внимательно смотрели на него, а женщины с детьми на руках молча проплывали мимо. Постоянно ревели ослы, путались под ногами коты. По сточным канавам текли нечистоты, издавая тошнотворный сладковатый запах.
Он спросил дорогу к музею, и мальчик с палкой вызвался показать ее, побежав впереди. Томасу пришлось поспешить, чтобы не отстать от мальчика, который терпеливо поджидал его на каждом углу. Так же терпеливо и молча он ждал своих чаевых, когда доставил Томаса к двери музея. Томас шагнул внутрь и едва успел заметить модели древних парусных судов и тяжелые серебряные блюда, как какая-то женщина, наверное работник музея, спросила, чем она может помочь ему. Он ответил, что ищет человека по имени Шейх. Ах, Бвана Шейх отсутствует, сказала женщина. Томас назвал свое имя. Женщина улыбнулась и вручила ему конверт. На конверте были письменные указания, а внутри — ключ. Томас удивился — он не знал, что до его прибытия сюда кто- то звонил и о чем-то договаривался. Об оплате речь не зашла, и Томас подумал, что невежливо предлагать деньги, не имея никакого понятия, о чем тут могли договориться от его имени.
Мальчик с палкой ожидал его у музея, и Томас был только рад вручить ему конверт с адресом. По лабиринту, где кулинарные запахи состязались с вонью нечистот, мальчик провел его к узкому зданию с простой дверью. Томас думал увидеть комнату, в лучшем случае квартиру, и потому удивился, когда мальчик отпер дверь и ввел его во внутренний двор того, что, по всей видимости, было домом. Томас был растерян и расспросил бы мальчика, если бы ключ не вошел так легко в замочную скважину.
Из тени возник лысый мужчина арабской наружности, в переднике — предположительно, слуга, — который, рявкнув, отослал посыльного и представился мистером Салимом. Не хочет ли Томас осмотреться здесь, пока мистер Салим принесет холодного чаю? Томас глянул на часы, хотя делал это всего десять минут назад, — у него были смутные опасения, что на этом экзотическом острове время может двигаться вперед по собственным правилам. Да, сказал Томас, он осмотрится и будет очень благодарен за стакан чая.
Слуга исчез в тени. Томас постоял некоторое время под открытым небом. Двор был узкий, и на каменный пол ложились прохладные тени. В центре был низкий колодец, окруженный желтыми цветами, в углу росло дерево папайи. На первом этаже, похоже, находилась кухня, но Томас не рискнул туда заглянуть, не желая мешать мистеру Салиму в его приготовлениях. Вместо этого он поднялся по лестничному пролету, где в нишах стояли скульптуры. Лестница вела на второй этаж, задуманный как гостиная, с низкой резной мебелью и подушками из отбеленного хлопка. Стены и ниши были украшены медными и серебряными блюдами с гравировкой и большими керамическими кувшинами. Лестница шла дальше вверх, и на третьем этаже, под открытым небом, Томас увидел спальни с кроватями под пологом и сеткой против комаров. Возле одной кровати стояло жасминовое дерево на коралловом уступе — франжипани. Аромат цветов наполнял комнаты, уничтожая запахи улицы. Он посмотрел на спальню без крыши и с удивлением подумал, что в Ламу, должно быть, никогда не бывает дождей. Продолжив свои изыскания, он обнаружил в спальне таз с пресной водой и вымыл руки и лицо. Над комодом с мраморной доской возвышалось дерево гибискуса с яркими цветами на фоне насыщенной синевы неба. Выходя из комнаты, он увидел, что кто-то (мистер Салим?) положил на подушки цветы жасмина.
Слуга приготовил яйца, йогурт и холодный чай, которые Томас с благодарностью принял за столом во дворе. Он хотел, чтобы араб задержался, потому что у него были вопросы: кто владелец дома? часто ли люди вроде него останавливаются здесь? — но мистер Салим уже скрылся в кухне. Томас съел яйца и йогурт и чувствовал себя так, словно какой-то добрый или, по крайней мере, сочувствующий ему дух устроил все так удивительно. Трудно было не принять это за признак того, что в каком-то другом, возможно параллельном, мире то, что он собирается сделать, считается нормальным и даже поощряется. Но уже в следующее мгновение, подумав о том, как дома Регина выхаживает Рича, Томас прикрыл рукой глаза. Он знал, что это чистой воды самообман — воображать, будто его путешествие может поощряться в какой бы то ни было вселенной.
Он увидел, что к нему идет она, и затоптал сигарету. На ней было белое льняное платье, доходящее до середины икр, а плечи прикрыты платком. Она была одета скромно, как это советовали женщинам на Ламу, и все же Томас видел, что, пока она приближалась, все мужчины таращились на белокурую женщину. Ее волосы были собраны на затылке в узел, и тем не менее в этом городе темной кожи их золотой цвет заставлял людей оборачиваться. Еще один кусочек золота, крест на шее, выглядел вопиюще неуместным в мусульманском городе, но Томас был рад, что она не додумалась его спрятать. Рядом с ней, неся чемодан, шел мужчина-суахили, который казался особенно низким рядом с высокой, гибкой женщиной, идущей по направлению к стоявшему перед отелем Томасу. Мгновение ни он, ни она не говорили и не шевелились — каждый очень хорошо осознавал присутствие носильщика, людей на улице, которые все еще смотрели на нее.
— Линда, — произнес Томас.
Они обнялись. Целомудренно, как это могла бы сделать супружеская пара на людях. Кожа ее рук была прохладной. Не говоря ни слова, он повернулся и дал чаевые носильщику, который ждал с чемоданом. Томас взял ее сумку и сказал:
— У меня есть дом.
Она лишь кивнула, и он воспринял это как позволение отвести ее туда. Томас запомнил дорогу. Они шли молча: никто не желал нарушать то очарование, которое окутало их, — очарование предвкушения. Он смотрел, как из-под кромки платья показываются ее ноги в сандалиях, чувствовал, как время от времени ее локоть касается его руки. Над ними снова затянули свое пение муэдзины, и мир словно наполнился святостью и чувственностью — качествами, с которыми для него всегда ассоциировалась идущая рядом женщина. Они не смущались друг друга в точном смысле слова, хотя Томас был уверен, что они понимают сложность ситуации, что, сохраняя внешнее спокойствие пары, медленно продвигающейся в жаре, каждый из них прекрасно отдает себе отчет в том, на какую сделку он пошел, какие контракты (возможно, пожизненные) заключил.
Из сотен дверей он отыскал ту единственную, которая откроется перед ним, и, вставлял ключ в замочную скважину, думал о том, как можно уладить дело с мистером Салимом, который наверняка появится, захочет быть представленным mzungu и спросит, не желает ли она стакан холодного чая. Но мистер Салим так и не появился, и Томасу самому пришлось предложить Линде прохладительный напиток. Она слегка покачала головой, не отрывая взгляда от его глаз, хотя ее окружала экзотическая обстановка. Он долго стоял неподвижно, тоже глядя на нее, а потом взял за руку и повел по лестнице на третий этаж, где были кровати. Муэдзины прекратили свое пение, и птицы, какие-то странные создания, подхватили его со скорбными криками. Он закрыл тяжелую деревянную дверь спальни.
Она прикоснулась к его шраму. Легко провела кончиками пальцев по краю.
Если теперь и были слова, то лишь их имена, возможно, еще какие-то возгласы. Шепот изумления, что они все-таки оказались вместе. Он держал ее лицо в руках и не хотел отпускать, хотя она и не делала никаких попыток высвободиться. И он, и она плакали — этого следовало ожидать, — и Томас был поражен глубиной испытанного им облегчения. Он подумал о том, что «упивается ею», как раз в тот момент, когда начал это делать, и рот его был таким жаждущим, таким жадным, что он не успевал даже говорить с ней. Позже еще будет время, когда они смогут поговорить, думал он, а сейчас существовали только кожа, грудь, длинные руки и ноги, неловкая необходимость отстраниться, чтобы стянуть с себя платье или расстегнуть ремень. И они будто снова были подростками внутри «бьюика-скайларк» с откидным верхом. Подростками, которым не нужно быть в другом месте. Которые не могут и подумать о том, чтобы быть в другом месте.
Простыни были грубыми, но чистыми, из плотной, шероховатой хлопчатобумажной ткани. Он испытывал физическое желание, но отдаленно — не так, как с Региной, когда вожделение было необходимо для совершения акта, было необходимо, чтобы скрыть обиду и даже нежность. В кровати под пологом оставалось место лишь для торжествующего чувства вновь обретенной любви и ощущения быстротечности времени, которого было у них так мало. И это ощущение обостряло чувства, увеличивало их значимость — на час, возможно на два, эта кровать, с ее грубыми простынями, стала для них всем — целой вселенной.
Томас проснулся от бьющего в глаза солнца. В комнате было жарко, простыни, еще час назад такие хрустящие и свежие, стали мягкими и влажными. Он пошевельнулся, отчего верхняя простыня соскользнула с кровати. Они с Линдой лежали обнаженные, скрытые только тонким пологом, который пузырился над ними от легкого бриза. Томас отвернулся от прямого солнечного света и разбудил ее. Лепестки жасмина были вдавлены в подушки, и ее волосы и аромат цветов смешались с мускусным запахом их тел. Они лежали так, как он об этом грезил, — ее голова у него на плече, его руки обнимают ее, одна нога сплетена с другой. Это была простая поза, принимаемая тысячи — нет, миллионы — раз вдень, и при этом такая важная, что он едва дышал. Он подумал: сколько им осталось времени — час, день, год? И спросил у нее. Томас принял твердое решение не уезжать, пока не уедет она, неважно, когда это случится. Его тело было неспособно оставить ее.
— У меня есть день, — сказала она.
— Один день.
— Точнее, день и ночь.
Ощущение времени было таким ошеломляющим, что ему пришлось вслух повторить ее фразу. Солнце над головой сместилось; они же лежали, почти не шевелясь. Казалось: если не двигаться, время может совершенно забыть о них. Жажда заставила Линду попросить у Томаса стакан воды. Он неохотно натянул брюки, не желая оставлять ее, и пошел искать воду. Встретив мистера Салима у кухонного стола, Томас объяснил на суахили, что ему нужно, и мистер Салим мгновенно извлек из старого, наверное еще тридцатых годов, холодильника кувшин с холодной водой. Слуга, явно довольный тем, что к нему обратились, добавил еще какие-то сладости из меда и орехов, названия которых он не сообщил. Томас отнес поднос наверх, обратив внимание на два стакана.
Линда пила, как впервые в жизни. Она села прямо, абсолютно голая, и он любовался ее грудью и плавным изгибом живота, пока она пила, запрокинув голову. Так же жадно она проглотила свою порцию сладостей, отчего он засмеялся и предложил ей свою, которую она, чуть поколебавшись, приняла.
— От секса ты становишься ненасытной, — произнес он и тут же возненавидел себя за это. То, что совсем недавно между ними произошло, он свел к действию, которое она могла бы совершить с любым мужчиной, могла ежедневно совершать с мужчиной по имени Питер.
Она поняла его оговорку и слега поправила его:
— Это не был секс.
Он сел рядом с ней на кровать, и его снова потянуло заняться с ней любовью. Захотелось прикасаться к ее плечам, трогать между ног. «Вот так проходит медовый месяц?» — подумал он. Он этого не знал, потому что у него никогда не было настоящего медового месяца: Регина почти постоянно плакала из-за ребенка, которого потеряла за неделю до свадьбы. Это было как поминки — нескончаемое оплакивание. По правде говоря, он испытал облегчение, слишком быстро поняв, что это притворство.
— Ты обещал мне прогулку, — сказала она, коснувшись его.
Они шли по городу рука об руку, глядя на восточную резьбу и серебряные украшения суахили. Но они не видели ни этих резных работ, ни украшений, перед их глазами было только прошлое, недавнее прошлое, его жена или ее муж, дома и квартиры, в которых никогда не жили, и только раз, пронзительно, — будущее, где был их ребенок, хотя будущее, непознаваемое и невообразимое, было для них пустым местом. Он не мог не думать о словах «только один день» и «только одна ночь» и был на грани того, чтобы переступить черту между вероятным и возможным. Но не сделал этого, опасаясь, что любой план, который может причинить боль другим людям, отпугнет Линду. Это была задача на вычисление — как быть вместе, не вызывая катастрофы, которую Томас не мог решить, чувствуя, что от напряжения его сопротивляющийся мозг каменеет и голова становится пустой.
Они пообедали в «Петлиз» и, хотя не были голодны, заказали слишком много еды: закуску с омарами, суп из жерухи, курятину в кокосовом соусе. Они задержались, когда большинство посетителей уже ушло, и оставались долго после того, как озадаченный официант забрал их едва тронутые блюда. У них было слишком много напитков (удивительно, в этом она его обогнала), и они сидели до тех пор, пока Томас не поднял глаза и не увидел, что обслуга ждет, чтобы уйти на перерыв. Он встал, слегка одурманенный алкоголем (четыре порции виски), и предложить сходить в Шелу — безумная идея в середине дня после выпивки, когда по пути нет никакого укрытия. В действительности ему хотелось вернуться в спальню с цветами жасмина, вдавленными в подушки, и заснуть, крепко прижимая ее к себе.
Они пошли в сторону Шелу, следуя написанным от руки указателям; потом их вез военный грузовик по засыпанным песком дорогам. Они сидели на скамейке в кузове грузовика, и она ненадолго заснула, положив голову ему на колени. Пока они ехали до пляжа, у нее обгорело плечо — платок потерялся у ювелирного прилавка или в «Петлиз». Они сидели на веранде «Пепониз» — единственного отеля на пляже, пили воду и ели грейпфрут — все-таки они проголодались, — ив тени туман в голове рассеивался.
— Как ты сюда добралась? — спросил Томас. Раньше он был слишком занят собственными мыслями, чтобы представить себе все ее приготовления.
— Я приехала из Малинди.
— Наверное, это было целое приключение.
Линда посмотрела в сторону, вероятно уже зная, какой будет следующий вопрос.
— Почему Малинди?
Она помедлила с ответом.
— Там Питер, — сказала она.
То, что она находилась на побережье с Питером, было фактом не более примечательным, чем, скажем, то, что он покинул Регину только сегодня утром. Тем не менее это взволновало его.
Линда не стала больше ничего уточнять. Она отпила воды. Вода была в бутылках, не такая, как в доме, где они остановились. Он вспомнил, как, мучимая жаждой, она выпила там почти целый кувшин воды.
— Именно поэтому ты должна возвращаться завтра? — спросил он, хотя спрашивать смысла не было. Ответы, какими бы они ни были, причинят боль. Единственный ответ, который мог его удовлетворить, — если бы она сказала, что никогда не оставит его.
Но, возможно, Линда была умнее или более трезво смотрела на их будущее, и поэтому ничего не сказала. И сама не задавала никаких вопросов. Ее волосы, распустившиеся, когда они занимались любовью, были снова уложены в узел, и по виду неумело, наспех собранного узла он понял, как, должно быть, тщательно готовилась она к их встрече.
— Тут ничего не поделаешь, — произнесла она.
Ревность сжала ему грудь.
— Ты спала с ним прошлой ночью? — спросил он, потрясенный собственным вопросом. Она скрестила руки на груди. Оборонительная поза.
— Томас, не надо.
— Нет, серьезно, — продолжал он, хотя дураку было ясно, что нужно остановиться. — Ты спала с ним прошлой ночью? Я просто хочу знать.
— Зачем?
— Чтобы выяснить свое положение. — Он вытащил пачку сигарет из кармана рубашки, которая во время ходьбы насквозь промокла. Пара напротив пила «Пиммз». Он позавидовал их безмятежной скуке.
Она посмотрела в сторону.
— Значит, ты все-таки спала с ним, — угрюмо проговорил Томас, глядя в свой стакан с водой. Ему было стыдно или страшно — он не мог сказать точно. Он уже целый день сходил с ума от ее тела. Сейчас еще и от вида груди под белым льняным платьем.
— Только так я могла это устроить, — попыталась оправдаться она. Он заметил, что лоб ее блестит от пота. — Давай не будем, Томас, — добавила она. — У нас так мало времени. — Она расцепила руки и откинулась на стуле. Прижала ладонь ко лбу.
— У тебя болит голова? — встревожился он.
— Немного.
— Ты любишь его?
Вопрос, ждавший своей очереди за кулисами, требовал выхода на сцену.
— Конечно, я люблю его, — раздраженно бросила она и остановилась. — Не так, как тебя.
— А как ты любишь меня? — не унимался он, желая бесконечных заверений.
Она подумала минуту, убрала нитку с платья. Тщательно подбирала слова.
— Я постоянно думаю о тебе. Я представляю себе мир, в котором мы могли бы быть вместе. Я жалею о том, что не писала тебе после аварии. Я не сплю по ночам, чувствуя, как ты прикасаешься ко мне. Я считаю, что мы были созданы друг для друга.
Он медленно вздохнул.
— Этого достаточно?
— О Господи. — Он положил голову на руки. Глядя на них, скучающая пара с «Пиммзом» могла подумать, что это у него болит голова.
Она потянулась через столик и коснулась его руки. Одним плавным движением он схватил ее за руку.
— Что с нами будет?
Она покачала головой.
— Я не знаю. — Возможно, он делал ей больно. — Гораздо легче не думать об этом.
Томас отпустил ее руку.
— Мы могли бы найти друг друга, если бы действительно попытались. — Он словно бросал ей вызов. — Это не было абсолютно невозможным. Так почему же мы не попытались?
Она массировала пальцами виски.
— Вероятно, мы не хотели портить то, что у нас было, — вымолвила она.
Он откинулся на спинку стула и погасил едва начатую сигарету. Да, подумал он. Так оно, возможно, и было. Но опять же, как могли они знать в семнадцать лет, что любовь можно испортить? Он вспомнил, как они были вместе, — перед коттеджем, у кафе, ходили пустыми улицами Бостона.
— Что? — спросила она, заметив его кривую усмешку.
— Я вспоминал, как заставлял тебя рассказать мне, что ты сказала на исповеди.
— Это было ужасно.
— Это ужасно, — согласился он.
Томас смотрел, как она пила воду, — на движения ее изящной челюсти, сокращения мышц длинной шеи. За ней был белый пляж и океан, такой яркий, что он едва мог на него смотреть. Над ними возвышались пальмы, а из открытых окон с хлопком вырывались тюлевые занавески; потом их затягивало обратно, как будто они всасывались притаившимся в тени великаном. Это был замечательный отель, единственный в Шеле. Как говорил редактор, единственный на всем Ламу с приличной ванной.
Томас вытащил из пачки еще одну сигарету и закурил. Он чересчур много курит и мало ест.
— Мы слишком серьезно воспринимаем жизнь, и ты, и я, — сказал он.
Она вытащила заколки из волос и самым обычным (но в этот момент совершенно особенным) жестом откинула волосы. Он наблюдал, как они покачиваются, прежде чем упасть на спину. Удивительное обилие волос, возникшее из узла размером не больше персика, отбросило его назад сквозь годы.
— Это то, что мне всегда нравилось в тебе, — произнесла она.
— Другие люди могли бы трахнуться, и дело с концом. Просто получить удовольствие от траханья.
— Мы получили удовольствие от траханья.
Томас улыбнулся.
— Да уж.
Он перевел взгляд в сторону пляжа. Что-то привлекло его внимание, что-то, чего он не заметил раньше: по обе стороны зоны купания люди на пляже были голыми. Мужчина с обвислыми ягодицами стоял к нему спиной и разговаривал с женщиной, которая лежала на одеяле. Томас видел только ее волосы, но не тело.
— Было ли это всегда так просто? — спросил он.
— Ты имеешь в виду — легко?
— Я имею в виду — несерьезно.
— Нет.
Томас потер лицо. От солнца стянуло кожу. Он наклонился вперед, уперевшись локтями в колени. Они теряли драгоценное время. Ему хотелось вернуться в дом, где они снова смогут заняться любовью, но он знал, что, наверное, придется подождать, пока не станет прохладнее. Возможно, военный грузовик будет возвращаться в город.
— Одного не хватает, — заметил он, — музыки.
— У тебя нет никаких записей?
— У меня были записи. Но их украли. И магнитофон тоже. Интересно, что сейчас популярно?
Они сидели и молчали. На горизонте показалось парусное каботажное судно. Древнее. Которое не изменилось за века.
— Как вы провели время с Ричем?
— О, все было чудесно, если не считать того, что он заболел малярией. Мы предупреждали его: надо было принимать таблетки, но ему ведь только шестнадцать.
— С ним все в порядке?
— Да. Он выздоравливает в Найроби.
— У тебя продвигаются дела с Ндегвой? — поинтересовалась она.
— В «Интерконтинентале» состоится посольский прием. Ты придешь?
— Не знаю.
— Ты пришла бы с Питером? — спросил он.
Линда посмотрела в сторону. Она казалась измученной. Должно быть, путешествие из Малинди на автобусе было ужасным. Он вспомнил, как однажды они с Региной долго ехали автобусом в Элдорет и как водитель останавливался, чтобы пассажиры могли выйти помочиться. Женщины, включая Регину, садились тогда на корточки, прикрываясь длинными юбками.
— У тебя никогда не было проблем с моими письмами? — спросила она.
— Нет. Мне они нравились.
— Меня они приводят в отчаяние, — призналась она. — Они не выражают всего.
Он выпрямился от внезапного гнева.
— Как ты могла? — воскликнул он, швырнув сигарету на цементный пол.
Она вздрогнула, пораженная этим нелогичным продолжением, неожиданной переменой настроения.
— Как я могла что?
— Спать с Питером.
— Спать с Питером?
Томас никак не мог забыть свой вопрос. Он считал его логичным: как она могла после воскресенья в Нджие быть с другим мужчиной?
Он пригладил волосы рукой. Ему нужно принять ванну. Боже, как от него, наверное, дурно пахнет! Этот запах, более тошнотворный, чем вонь открытых сточных канав Ламу, душил его. Он сделал попытку вдохнуть океанский воздух.
— Ты ожидал, что из-за одной встречи после девяти лет разлуки я скажу Питеру, что с нашим браком покончено? — воскликнула она, и голос ее выражал удивление.
Город на западе Кении.
— Да, — сказал он. — В основном так.
— Не могу поверить, что ты это говоришь.
— Почему нет? Ты готова сейчас бросить все это? Просто скажи мне, что ты можешь вернуться к жизни с Питером и никогда больше меня не видеть.
Она долго молчала.
— Ну, — произнес он. — Тогда…
Она приложила ладонь ко лбу. Он увидел, что она стало мертвенно-бледной.
— Ты в порядке? — обеспокоился он.
— Мне нужно лечь.
Это все от воды, или омаров, или от выпитого, возможно, из-за жары или из-за нелепых вопросов, которые он задавал. Она побледнела так быстро, что он подумал: сейчас она потеряет сознание. Линда сказала: «Пожалуйста», и он не понял, что она имеет в виду, — чтобы он прекратил говорить или чтобы помог ей. Он сделал и то, и другое. Она оперлась на него всем телом и позволила отвести себя в дом. Но, оказавшись внутри, Линда отстранилась, быстро переговорила с хозяйкой отеля — блондинкой средних лет, сидевшей за столом администратора, и затем скрылась за углом. Томас стоял посреди небольшого опрятного вестибюля, пытаясь понять, что же произошло.
— Она больна? — спросила женщина. Британский акцент. Платье в горошек.
Томас отрицательно покачал головой.
— Беременна?
Вопрос привел его в замешательство. Прошло какое-то время, прежде чем он смог ответить.
— Я не знаю, — пришлось сказать ему, признав тем самым, что он, возможно, не знает ее так уж хорошо.
— Что она ела?
— Здесь? Грейпфрут и воду.
— Ну, вряд ли это из-за грейпфрута. Вода в бутылках. Может, раньше она ела что-то еще?
Томас подумал про обед в «Петлиз».
— Курицу, — вспомнил он. — И еще омары. Она ела закуску с омарами.
— Где?
— В «Петлиз».
— О, — произнесла женщина, будто это все решало.
Но действительно ли Линда ела омаров? Он попытался вспомнить. И как же они могли быть настолько глупыми, чтобы заказать омаров? Никогда не ешьте ракообразных и моллюсков, если не знаете наверняка, что они свежие, учили их на подготовительных курсах.
— Позвольте мне позаботиться о ней, — сказала женщина.
Он ждал на кушетке, наблюдая, как купальщики, раздетые в той или иной степени, входили и выходили из отеля. Одна женщина завязала на груди кангу, под которой явно больше ничего не было, и ткань едва прикрывала ее. Пожилой джентльмен в голубом костюме из полосатой индийской ткани сел рядом с ним и обронил:
— Чудесный сегодня день.
— Да, действительно, — откликнулся Томас, хотя так не считал. Для этого дня можно было подобрать много слов: «знаменательный», «разрывающий сердце», «мучительный», но слова «чудесный» среди них не было.
Глаза мужчины слезились. У него были седые волосы и болезненный румянец, и Томасу пришли в голову слова «старый джентльмен». Специфический запах возраста, приглушенный одеколоном и тоником для волос, как будто исходил из глубины его тела. В вестибюль вошла пожилая женщина, и старый джентльмен встал, встречая ее. Она шла медленно, слегка сутулясь. Ее седые волосы были тщательно расчесаны и закреплены заколками, а на шелковой блузе персикового цвета лежали длинные нити жемчуга. У дамы была характерная для среднего возраста высокая талия, но талия все же была. Ее ноги в темно-красных туфлях-лодочках мелкими шажками медленно продвигались вперед.
Она взяла старого джентльмена под руку, и Томас заметил, как он положил ладонь на ее руку. Они вместе вышли на веранду. Были ли они вдовцами? Или мужем и женой?
Еще один мужчина, примерно его возраста, темноволосый и симпатичный, отступил с веранды на шаг назад в вестибюль, пытаясь сфотографировать океан. Какое-то время он возился с фотоаппаратом, нажимая кнопки и пробуя разные рычаги, но затем фотоаппарат, живущий собственной жизнью, открылся со щелчком, изумив своего владельца. Мужчина вытащил пленку из фотоаппарата и выбросил теперь уже бесполезную кассету в мусорное ведро.
Белокурая хозяйка вышла из туалетной комнаты и направилась к своему столу. Она отперла шкафчик.
— Как она? — спросил Томас, вставая.
— Ей немного нездоровится, — ответила женщина. Томас отнес ее лаконичный ответ к британской сдержанности. Она налила ложкой в крошечный бумажный стаканчик какую-то коричневую жидкость.
— Что это? — поинтересовался Томас.
— О, — сказала женщина, оборачиваясь. — Лучше не думать об этом.
Чистый опиум, предположил Томас.
— Мы можем вызвать врача?
— Нет, не думаю, — сказала женщина. — Но вы должны отвезти ее домой. Не сегодня, но утром обязательно. Грузовая машина, развозящая продукты, в шесть сорок пять едет в город. Доставьте ее туда, чтобы она успела на рейс в Найроби в семь тридцать.
«Но ей не нужно в Найроби», — подумал Томас.
— В любом случае, — продолжала женщина, все еще с ложкой в руке, — вам повезло.
«Нет, не повезло», — сказал себе Томас.
— Звучит оптимистически, — заметил он вслух.
— Да. Довольно оптимистически. И поэтому номер свободен.
— Спасибо. Он уже готов?
— Возьмите ключ, — бросила женщина через плечо, направляясь в туалетную комнату. — Он вон там, в ящике. Номер двадцать семь. Я приведу ее туда.
Подразумевалось: она не хочет, чтобы вы ее сейчас видели.
Номер был на удивление простым и привлекательным. Почти полностью белый. Белые стены, белые постельные принадлежности, белые занавески, а ковер цвета хаки. Туалетный столик со скатертью цвета слоновой кости. Из-за недостатка красок в комнате взгляд стремился к окну, к океану, к бирюзе и синеве воды. В такой комнате хорошо больному, подумал он. Глаз не устает. Хотя невозможно было не думать, какой могла бы быть ночь в этой комнате с Линдой, чувствующей себя хорошо. Чувствующей себя счастливой.
Он подошел к окну и посмотрел на открывающийся вид. Могут ли они вообще быть счастливы? Все их встречи — если предположить, что вообще будут какие-то встречи, — неизбежно будут тайными, а в таких условиях ни один из них не может быть по-настоящему счастлив. А если они все же допустят катастрофу, смогут ли они жить с ее последствиями? Каковы шансы на счастье в этом случае?
За столиком недалеко от его окна старик в полосатом костюме пристально смотрел слезящимися глазами на женщину, сидящую напротив. Не было никаких сомнений в том, что он любит ее. Томас мог бы задернуть шторы, но ему не хотелось отгораживаться от пожилой пары. Они тоже могли быть тайными любовниками. Картина вселяла надежду, словно какое-то доброе предзнаменование.
Легко было говорить, что все сложилось несправедливо. Но это он не поехал в Мидлбери, это она не писала ему тем летом. Почему он не сломал преграду, разделявшую их?
— Мне так жаль, — послышался голос Линды.
— Не надо, — сказал Томас, подходя к ней.
Она отвернула лицо, не желая, чтобы ее целовали даже в щеку, и села на кровать. Англичанка, которая помогла ей войти, поставила на туалетный столик открытые бутылки с минеральной водой и кока-колой.
— Давайте ей время от времени глотнуть кока-колы, — посоветовала женщина. — Это поможет привести ее желудок в норму. Хотя я очень удивлюсь, если она сейчас не заснет.
Когда она ушла, Томас снял с Линды сандалии. Ее стопы были твердыми и грязными, пятки потрескались. Ноги цвета поджаренного хлеба резко контрастировали с молочной белизной лица; казалось, что ноги и лицо принадлежат двум разным людям. Он видел, что ее губы пересохли.
— Тебе нужно выпить воды, — проговорил Томас. Он принес Линде стакан воды и поддержал голову, но она почти не могла глотать. Немного воды вылилось ей на шею, и он вытер ее простыней. Он не пытался снять с нее платье, а просто накрыл простыней. Линда забывалась и снова приходила в себя, когда была в сознании, казалась здравомыслящей, произносила его имя и говорила: «Прости меня», — и он не возражал. Он подложил Линде под голову несколько подушек и сел рядом, положив руку ей на голову, — иногда перебирая ее волосы, иногда просто гладя. Буря, которая пронеслась через нее ранее, похоже, утихла, хотя Томас знал, что она возобновится и может пройти несколько дней, прежде чем Линда снова сможет есть. Он надеялся, что это не отравление моллюсками (ей должны были сделать прививку от холеры, подумал он). Несмотря на кризис, он чувствовал удовлетворение от того, что просто сидел рядом с ней, — почти такое же, как в доме при музее. При мысли об этом доме он вспомнил о мистере Салиме, который мог начать беспокоиться, если Томас не придет ночевать. Он решил было позвонить, но потом понял, что не знает ни номера телефона, ни имени владельца дома. Глянув на часы, он увидел, что было слишком поздно, — в такое время никакие музеи уже не работают.
Линду разбудила тошнота. Она вскочила, словно чем-то напуганная, и бросилась в ванную. Томас не пошел за ней, зная, что ей это не понравится, что больше всего она будет возражать против вторжения в ее личную жизнь. Он надеялся, что когда-нибудь они будут обсуждать эту историю («Помнишь тот день в Ламу? Когда мне стало плохо? Это был один из пяти или шести самых важных дней в моей жизни. Какие другие? Ну, сегодня, например»). Возможно, они даже будут смеяться, вспоминая сегодняшний день. Хотя это подразумевало будущее. Каждый момент времени подразумевает будущее, точно так же, как он содержит прошлое.
Хозяйка принесла им еду (опытная хозяйка: она принесла еду без запаха), которую он прикрыл полотенцем, пока Линда спала. У него тоже болела голова — но это было обычное похмелье. Она проснулась за полночь, когда он дремал. Томас услышал, что в ванной течет вода, и решил не заходить туда, хотя ему очень хотелось увидеть ее. Он никогда не видел Линду в ванной, сказал он себе, а потом подумал о других вещах, которых они тоже никогда не делали вместе: не готовили еду, не ходили в театр, не читали воскресную газету. Откуда такое непреодолимое желание совместно осуществлять эту унылую программу повседневной жизни?
Линда вышла в гостиничном халате и легла рядом. Ее лицо было изможденным и осунувшимся. Ему стало неловко из-за своего немытого тела.
— Мне нужно принять ванну, — сказал он.
— Не сейчас. Просто обними меня.
Он скользнул вниз, свернувшись рядом.
— Это было глупо, — проговорила она. — Есть этого омара.
— Ты думаешь, все из-за омаров?
— Я знаю это.
Комнату освещал только свет из ванной.
— Завтра полетишь на самолете, — произнес он.
— Питер будет встречать автобус.
— Тебе нельзя ехать автобусом. Об этом не может быть и речи.
Она не стала спорить.
— Я договорюсь, чтобы ему позвонили отсюда.
Томас почувствовал, как легкое напряжение оставляет ее тело. Она засыпала.
— Ты знаешь, где остановился Питер? — быстро спросил он.
— «Оушн Хаус», — пробормотала она, закрывая глаза.
Он лежал рядом с ней, пока не забрезжил рассвет, и сам время от времени дремал. Высвободившись как можно осторожнее, он взял ключ, вышел из номера и вошел в пустой тихий вестибюль. Поискал телефонный справочник, но не нашел. Неудивительно. Томас поднял трубку черного старомодного телефона и попросил справочную службу Малинди. Когда ему сообщили номер, он позвонил и попросил сонного портье соединить с номером Питера Шекланда. Томас ждал, нервно постукивая ручкой по деревянному столу.
— Алло? — Явный британский акцент даже в этом «алло». Линда ему этого не говорила.
— Это Питер Шекланд?
— Да. Это я. — Англичанин, да к тому же по-мальчишески симпатичный. Беспроигрышное сочетание.
— Я звоню из отеля «Пепониз» на Ламу.
— Из «Пепониз»?
— У Линды пищевое отравление, — сообщил Томас. — Она думает, из-за омаров. Линда попросила позвонить вам, чтобы сообщить, что рано утром она вылетает в Малинди. Самолет отправляется в семь сорок пять. К сожалению, я не знаю, когда он прибывает.
— Думаю, чуть позже восьми тридцати. — Последовала пауза. — О Господи. Бедняжка. Конечно же, я буду в аэропорту. Ее осмотрел врач?
— Возможно, вам больше повезет в Малинди.
— Да, понимаю. Она спит?
— Думаю, да.
— Хорошо. Ну, спасибо. Простите, не расслышал вашего имени?
Вопрос застиг Томаса врасплох.
— Джон Уилсон, — быстро сказал он, позаимствовав название аэропорта.
— Американец.
— Да.
— Вы работаете у Маргариты?
Томас даже не спросил у той женщины, как ее зовут.
— Да.
— Милая женщина. Вы случайно не знаете, как Линда там оказалась? Она должна была остановиться в «Петлиз». Наверное, не было мест?
— Думаю, да.
— Ну, неважно. Завтра я сам спрошу у нее. Спасибо, что позаботились о ней, — сказал мужчина по имени Питер.
— Не за что, — ответил Томас.
Томас положил телефонную трубку. Он вышел через вестибюль на веранду. Воздух был мягким, море — почти ровным. Питер, оказавшийся англичанином, знаком с Маргаритой. Питер, который знает «Пепониз», вполне возможно, возил сюда на отдых Линду.
Он снял туфли. Небо на горизонте было розовым. Он пошел босиком по песку, прохладному и сырому. Он не будет спрашивать у Линды, почему она не сказала, что Питер англичанин, он не будет спрашивать, занимались ли они любовью в одном из номеров отеля, который находился за его спиной. Вдоль берега шло рыболовецкое парусное судно, и мужчина на борту грациозно перегнулся через борт, спуская сеть.
15 февраля
Дорогой Томас!
Я хочу сказать тебе «спасибо» и «прости», хотя прекрасно знаю, что ты не нуждаешься ни в моей благодарности, ни в моих извинениях.
Я чувствую себя так, словно оставила всю себя там, в Ламу, что ничего не осталось. Я опустошена, я пустая без тебя.
Несколько дней, прошедшие после того как я улетела в Малинди, едва ли заслуживают воспоминаний. Я была в отеле, пока не поправилась достаточно для того, чтобы перебраться в Найроби, а потом в Нджию. В Малинди Питер позаботился о том, чтобы пришел врач, — пьяный шарлатан, который все время хотел поговорить о старых добрых временах. Не считая упаковки таблеток, названия которых мы так и не уловили, но которые подействовали очень хорошо, пользы от него не было практически никакой: он не смог даже определить, что со мной такое. Хотя я уверена, что это был омар (обещаю тебе: пока живу, к омарам больше не притронусь).
О Томас, я не могу без тебя. Ты задавал вопросы, которые совершенно уместны в нашей ситуации, а я отвечала резко, потому что не хотела думать, чем все это закончится. Все кажется тем более несправедливым, что у нас было так мало времени побыть вместе. Или я обманываю себя, думая, что мы имеем право хоть на минуту освободиться от твоего и моего брака? Иногда я жалею, что так сильно ненавижу Бога; будь я более покорной, жизнь была бы намного проще.
Я едва помню нашу ночь, но очень хорошо запомнила то короткое время, которое мы провели вместе в этом милом доме. (Теперь я понимаю, что так и не спросила, как тебе удалось его найти.) Какая чудесная комната! Под открытым небом, будто нам нечего скрывать. Лепестки жасмина на подушке, о которых я не могу не думать как о символе, оставленном здесь кем-то в брачную ночь. Как бы мне хотелось вернуться туда, проводить нескончаемые дни в этом доме, наверное самом удивительном жилище в Ламу. Или они все такие же красивые и чувственные?
Утром я просыпаюсь. Иду на работу. Думаю о тебе. Вечером прихожу домой и слишком много пью. Я пытаюсь утопить в алкоголе свои эмоции. Я пытаюсь заглушить смятение. Питер приезжает и уезжает и ждет, когда я поправлюсь, а у меня не хватает мужества сказать ему, что я не поправлюсь. После Ламу мы не спали вместе, и он объясняет это моей болезнью. Ну вот, я тебе все выложила. Тебе не нужно рассказывать мне о вас с Региной. Я не хочу этого знать. Если вы не спали вместе, я буду чувствовать себя виноватой и мне будет ее жаль. Если же вы спали вместе, то я не уверена, смогу ли вынести, представив это.
На самом деле мы не такие уж и разные, ты и я.
Но наши проблемы кажутся такими мелкими по сравнению с тем, что мы видим ежедневно, так ведь? Только вчера я познакомилась с женщиной по имени Димфина. Ей двадцать четыре года, у нее трое детей, которых она увидела неделю назад, а до этого не видела больше года. Она живет в однокомнатной лачуге, пристройке к длинному деревянному зданию в Найроби. Димфина оставляет своих детей матери в Нджие, чтобы заработать деньги для оплаты занятий в школе или, как она выражается, чтобы найти свою фортуну. И эта «фортуна» составляет сорок долларов в месяц, которые она зарабатывает служанкой в одной европейской семье. Вкалывает с шести утра до семи вечера шесть дней в неделю, а ей платят полтора доллара в день. Из этих сорока долларов двадцать она отправляет детям, а десять платит за комнату, в которой нет ни электричества, ни водопровода. По ночам ее часто тревожат пьяные из соседних баров, которые пытаются взломать ее хрупкую дверь. Я познакомилась с этой женщиной, когда мать привела ее ко мне в класс; мать хотела, чтобы я помогла ее дочери, потому что она больна. «У меня сиськи болят», — сказала Димфина.
Думать о том, что я не могу увидеть тебя, просто ничто по сравнению с этим. Но тогда почему я не могу думать ни о чем другом?
Вместе с этим письмом посылаю тебе шкатулку, которую купила в Малинди. Это не алебастр, хотя я говорю, что это так.
С любовью,
Л.
20 февраля
Дорогая Линда!
Я все ждал и ждал от тебя каких-то новостей, тревожась, что ты не выздоравливаешь, что ты все еще больна. Убежденный, что больше не услышу о тебе. Что ты воспримешь эту неудачу в Ламу как то, чем она на самом деле не была: как наказание за нашу любовь.
Я должен снова увидеть тебя. Ты позволишь мне приехать в Нджию? Есть ли такое время, когда Питера там не бывает?
Вряд ли я нормальный человек. Я слишком много курю и тоже слишком много пью. Это, кажется, единственное противоядие. Регина замечает мое безумное состояние, но считает его обычной неудовлетворенностью жизнью. Такое она уже видела раньше и полагает, что это более или менее нормально. Я едва могу разговаривать с ней, да и с любым другим человеком тоже. Я слишком раздражителен; хочу думать только о тебе.
Я работаю. Пишу о тебе. Странно, не о тебе здесь, в Африке, а в Халле. Африку я не понимаю. Когда я что-то вижу (цветущую лобелию, туриста, который устраивает разнос азиатскому лавочнику, гиену, притаившуюся на опушке леса), у меня возникает ощущение, будто я смотрю какой-то странный фильм. Я в нем не участвую. Я не главный игрок. Я зритель. Думаю, это дает мне право критиковать фильм, но я чувствую, что не способен даже на это.
Спасибо тебе за кисийскую каменную шкатулку. Я всегда буду хранить ее как зеницу ока. Полагаю, это намек на ту шкатулку, в которой, как считается, Магдалина носила драгоценные мази? (Вижу, ты провела собственные исследования.) Я слишком хорошо тебя знаю, чтобы думать, будто этим жестом ты возвеличиваешь мужчин или одного мужчину, поэтому принимаю подарок как символ любви, чем он и является, — я это знаю. Так или иначе, Бог находится в каждом из нас. Не это ли ты хотела сказать?
В отношении Ндегвы планы такие: «накалять страсти», как тут говорят. Ты будешь 5-го в Найроби? Я в любом случае организую приглашение. Будут присутствовать персонажи, с которыми я хочу тебя познакомить, и прежде всего это Мэри Ндегва, только что опубликовавшая первый сборник своих стихов — острых, суровых и очень ритмичных, что мне нравится. Было бы несправедливо говорить, что она извлекла выгоду из всей этой шумихи, но так оно и есть. Мэри, как прочный корабль в бурю, великолепно выдерживает все качки. Если человек выступает против действий правительства, всегда существует опасность разворошить змеиное гнездо. В данный момент она рискует своей свободой. А я рискую выдворением из страны (до встречи с тобой я бы не слишком возражал против этого; теперь же мне пришлось бы настаивать на том, чтобы и ты ехала домой; но ты не смогла бы, да? — до тех пор, пока не закончится срок твоей работы; насколько строго у вас с этим?). Регине очень не нравится, что я участвую в деле Ндегвы. Она называет это неискренним, и она, конечно же, права, хотя я восхищаюсь Ндегвой и мне очень не нравится то, что с ним случилось. Понятия не имею, что я делаю на этом поле битвы. Думаю, что взялся задело, как человек, решивший одеться по последней моде, и тот факт, что, оказывается, чего-то можно добиться, только посещая торжественные приемы, лишь подтверждает мое убеждение. Что важнее: Регина боится, как бы из-за моего участия ее не выкинули из страны или не отобрали грант. Ндегва, который томится в подземной тюрьме, за то что писал марксистские стихи на языке кикуйю, рискует своей жизнью (к политическим заключенным не очень хорошо относятся, а в кенийской тюрьме даже «хорошее» отношение является большим испытанием). Я надеюсь, мы знаем, что делаем.
Мой «морской пехотинец» из посольства, конечно, не рискует ничем.
Кеннеди прибывает 5-го. «Морской пехотинец» весь на взводе. Днем будет специальный прием, а вечером — торжественный раут, после чего Кеннеди уезжает на сафари (подозреваю, это главная причина его визита). На следующее утро он примет Мэри Ндегву (или наоборот?). Я буду стоять рядом, стараясь быть бдительным и полезным, но все это время думая только о тебе.
Я получил письмо от «Международной амнистии». Как и предполагал, они уже заявили официальный протест.
Мне хотелось бы когда-нибудь написать о мужестве Ндегвы. Я говорил тебе, что мы родились в один день одного и того же года на расстоянии восьми тысяч миль друг от друга? Поразительно думать, что, когда меня принимали стерильные руки врача моей матери, Ндегва появился на свет на циновке из сизаля и его приняли руки первой жены его отца. Я помню, что когда познакомился с Ндегвой, то думал о нас как о двух параллельных прямых, которые пересеклись в Найроби. Он вырос во времена Мау-Мау и в школу пошел только в десять лет из-за царившего в то время хаоса. Ребенком он стал свидетелем казни своего отца у вырытой им же самим могилы. Когда мы узнали друг друга, он уже догнал меня в образовании, более того, намного превзошел. В университете я многому у него научился, причем именно классическим вещам, чего вовсе не ожидал. Я бы хотел написать о нем, сделав упор на контрасте между его прошлым пастуха и нынешним статусом преподавателя университета, рассказать о его юридических баталиях, когда Ндегва не захотел платить своему будущему тестю выкуп за невесту в виде овец и коз, о его тайных полигамных браках, о его убеждении в том, что обмен женами — это освященный веками обычай, и о его мучительном душевном разладе, вызванном слишком стремительным развитием истории и связанном с этим потерями.
Но я не тот человек, который может написать такой портрет. Между нами всегда существовал какой-то барьер, мешала наша неспособность пересечь границу между разными культурами, преодолеть демаркационную линию, опутанную колючей проволокой неправильно понятых символов, разделенную зияющей пропастью разного жизненного опыта. Мы снова и снова сбивались с пути. Казалось: вот мы уже нашли выход из тупика, и тут вдруг земля начинала расходиться под ногами и мы оставались по разные стороны разлома.
Немедленно напиши мне. Скажи, что приедешь или что я могу приехать к тебе.
Я тебя люблю.
Т.
P. S. Заголовок в сегодняшней газете: «ПРОДУКТЫ И ТОПЛИВО ЗАКАНЧИВАЮТСЯ».
24 февраля
Дорогой Томас!
Я получила твое письмо и приглашение на посольский вечер одной почтой. И с тех пор почти ни о чем другом не думаю. Я знаю, что в эти выходные мне не следует приближаться к Найроби, что вместо этого я должна бежать на озеро Туркана или в Тсаво[52], что нужно постараться находиться как можно дальше от тебя. Но — так уж распорядилась удача или рок — Питер хочет, чтобы в эти дни я была в городе, потому что в страну приезжает его старый школьный друг и он собирается меня с ним познакомить. Если я приму решение идти на этот вечер, мне придется привести с собой Питера; я просто не смогу пойти без него. Возможно, также и без его друга, в зависимости от обстоятельств. Думаю, это не будет проблемой? Я действительно хочу познакомиться с Мэри Ндегвой и оказать ей поддержку, хотя приду для того, чтобы увидеть тебя.
Я ничего не могу обещать.
Пишу тебе с озера Баринго. Питер уже давно хотел побывать в этом Богом забытом месте, и я согласилась поехать с ним на выходные. В последнее время мы часто скандалим — это полностью моя вина, и все из-за моего отчаяния, — и я надеялась, что поездка на озеро может снять напряжение. (Не снимает: кажется, ничего не помогает, кроме одной вещи, согласиться на которую я не могу, а именно — спать с ним. Думаю, я могла бы сделать это хотя бы из доброты. Почему любовь понуждает человека к отвратительным признаниям?)
На озере Баринго больше пугающего, чем в любых других местах, где я побывала. Земля эта безрадостная и неприветливая. Грунт твердый, серо-коричневый, на нем растет только колючий кустарник. Та чахлая зелень, которая там есть, серовато-пыльного оттенка, а тела крошечных детей очень черные, отчего они выглядят какими-то древними. Озеро, в центре которого есть остров, коричневого цвета и кишит крокодилами. Вчера вечером на закате Питер плавал в озере, а сегодня утром я слышала, как что-то большое плещется в воде. Думаю, это был бегемот. Тем не менее, даже в этой местности, где, казалось бы, ничто живое развиваться не может, повсюду присутствует жизнь — шумная, какофоническая, кишащая живыми существами, стремительная. Как раз сейчас я смотрю на ящерицу, которая ползет через сетку, поедая комаров. Бакланы, словно старые шуты, неуклюже топчутся на ветках колючих деревьев рядом с нашим «коттеджем», который напоминает скорее деревянную палатку с сеткой у входа, чем настоящее здание. Ячейки сетки как раз такого размера, чтобы пропускать летающих насекомых всех видов. Мой стол завален бутылками из-под пива, бумагами и ручками. Через дорогу четыре женщины в красной выцветшей одежде вычесывают свои волосы. Жара почти невыносимая. Кожей чувствуешь едва заметное движение сухого воздуха. Для дыхания воздуха вроде хватает, но и только. Жара угнетает, свет отупляет, комары разносят малярию. И спасения от этого нет почти никакого.
Несколько минут назад по дороге прогромыхал грузовик, подняв своими колесами громадные клубы пыли. В этом облаке я заметила какое-то маленькое скачущее существо, похожее на большую птицу, разгоняющуюся перед полетом. Однако, когда пыль рассеялась, я увидела, что это мальчик с корзиной, который гонится за грузовиком. Грузовик остановился, а мальчик выставил свою корзину, ожидая, пока ее наполнят непригодными для рынка обрезками мяса, о качестве которого даже думать не приходится. Я могла бы выйти на дорогу и понаблюдать за этой сценой вблизи, но не смогла собраться с силами. Мне лучше мельком увидеть часть сцены, а остальные детали домыслить, вообразить. Не так ли это бывает у писателя? И на каком жизненном этапе это может оказаться стоящим занятием? Что могут дать они людям — искажения действительности? Чтобы предложить читателю нечто существенное, я должна описать сцену с точными подробностями, как сделал бы это историк, или воссоздать ее, чтобы рассказать что-то важное об этих женщинах, маленьких мальчиках, торговцах мясом. А я этого делать не умею.
Я думала, что ты любишь меня сильнее, чем я тебя. Но это не так. Это я люблю тебя сильнее. Я теперь все время плачу. Питер озадачен, да и как ему не быть таким? Ничего подобного он не заслуживает. Я позволяю ему думать, что это затянувшийся выброс гормонов.
Оставлю тебе послание на полке для сообщений. Тебя будут звать Роджер, а меня — Габриела. Мне всегда хотелось иметь необычное имя.
Л.
Томас дремал в кровати полностью одетый, когда его разбудили ибисы. Он заставил себя поспать, чтобы не томиться бесконечно долгим ожиданием, пока они с Региной сядут в «эскорт» и поедут на прием в отель «Интерконтиненталь». Он пытался писать, но безуспешно: мысли его были постоянно заняты другим, а нервы напряжены до предела. Это началось после возвращения в Карен из города, где в кафе «Колючее дерево» на полке для сообщений он нашел записку Роджеру от Габриелы. «Мой дорогой», — писала она, и он затрепетал от такого проявления ласки, хотя понимал, что это просто игра, которую она ведет, чтобы соответствовать Габриеле, чтобы немного повеселиться, если можно веселиться в таком отчаянном положении. Жалкое веселье. Он подумал: разве есть люди, которым почти всегда весело, когда они влюблены? Это невозможно, потому что влюбленность — состояние слишком обременительное, чтобы оставаться беспечным и беззаботным. «Мой дорогой, — писала она, — я считаю часы до того момента, когда увижу тебя сегодня вечером. Глупо даже думать об этом. Но я там буду. Твоя Габриела».
Он написал ей ответную записку: «Моя дорогая Габриела, ни один мужчина не любил женщину сильнее. Роджер».
Соседские собаки Джипси и Торка, как это бывало часто, спали у них в кухне. Регина варила им кости и впускала собак. Она устроила им место в углу — материнский инстинкт принимал у Регины искаженные формы. Впрочем, Томасу нравились эти собаки — судя по всему, владельцы были безразличны к ним, а животные, как и люди, любят, когда их балуют. В окно Томас видел Майкла, сидящего на камне и жующего вареное мясо, которое только что вынул из бумажного пакета. Трава пожухла, деревья сбросили листья, и делать садовнику было нечего. Вся страна жила в ожидании дождя.
Томас открыл в кухне кран (подумав о чашке чая), и из него выскочил десяток муравьев, тут же утонувших в потоке воды. В засуху всегда было много муравьев. Иногда, войдя в ванную, он видел следы муравьев, которых Регина раздавила пальцем. А где, собственно, Регина? Так опаздывать — не в ее правилах. У Регины обычно часа полтора уходит на подготовку к вечеру.
В эти дни Регина вообще его озадачивала. Человек довольно легкий и беспечный, она теперь будто сбросила вес и словно летала по воздуху. Регина не говорила, а как-то напевала, даже во время спора насчет того, благоразумно ли открыто поддерживать Ндегву, она безмятежно отмахнулась, сказав: «Делай, что хочешь. Ты всегда так поступал». Ее слова неожиданно заинтересовали Томаса: действительно ли он всегда делал то, что хотел? Как будто обнаружилось, что кто-то снял его жизнь на кинопленку и пригласил посмотреть этот фильм. Томасу всегда казалось, что ему чаще не давали делать то, что ему хотелось.
Он разложил на кровати свою одежду. Сегодня вечером он оденется особенно тщательно. Томас специально купил для такого случая серый костюм и новую белую рубашку. Он не имел ни малейшего понятия, что скажет этому Кеннеди. Томас считал, что этот человек вызывает такой большой интерес из-за выпавших на его долю испытаний, не будь их, он не был бы так популярен, даже несмотря на принадлежность к знаменитому семейству. Кеннеди наверняка не помнит его: Томасу было восемнадцать или девятнадцать лет, когда он познакомился с ним. Это случилось уже после того, как погибли Джон и Роберт Кеннеди[53] и власть сконцентрировалась в руках последнего оставшегося брата. Отец Томаса — тайный католик в семье агрессивных кальвинистов, принял своего рода епитимью, собирая крупные денежные взносы в пользу демократов. Суммы были достаточно внушительными, чтобы заслужить благодарность и визит такой высокопоставленной особы, как сенатор Кеннеди. Томас, вызванный отцом, приехал домой из университета — благо расстояние от Кембриджа до Халла не такое уж большое — и мог наблюдать сенатора за ужином, но почти все время молчал, поскольку абсолютно не интересовался политикой.
На письменном столе Томаса в углу спальни вызывающе, словно голая, стояла кисийская каменная шкатулка. Он сказал Регине, что купил ее во время сафари. «Когда Рич покупал ту фигурку у женщины, помнишь?» Да, Регина, кажется, помнила. У шкатулки был крошечный скол, отчего она стала Томасу еще дороже: ему казалось, что теперь она выглядела так, будто Линда ею пользовалась. У него мелькнула мысль спрятать шкатулку и хранить в ней письма Линды, но он тут же отбросил эту глупую идею, зная, что спрятанная шкатулка почти наверняка вызовет интерес. Он складывал письма Линды там, где Регина никогда не стала бы их искать, — среди листов со стихами. В них Регина захотела бы копаться в последнюю очередь. И дело было не в том, что она не ценила таланта Томаса, — по-своему она ценила его. Дело было в том, что поэзия просто навевала на нее скуку, а многочисленные наброски стихов представлялись ей до невыносимости нудными.
Все ждали дождей. Страна была сейчас такой высушенной, что казалось, будто она трескается. Говорили, что скот гибнет и водохранилища скоро опустеют. Уже появились заголовки: «ИЗ-ЗА КРИЗИСА С ВОДОЙ ЗАКРЫВАЮТСЯ ОТЕЛИ». Как и всем, Томасу начали сниться сны о дожде, и он во сне подставлял ему свое лицо. Кризис объединил страну, как ничто другое не могло ее объединить: и «mzungus», и азиаты, и воюющие между собой племена — все искали в небе одинокое облачко, готовые начать празднества с выпивкой и танцами, как только прольется дождь. В том, как это страстное желание захватывало людей, проникая почти под кожу, было что-то атавистическое, падающая с небес вода представлялась самым большим благословением. Пыль была повсюду: на его туфлях, на собаках (иногда красных от муррама), в его ноздрях, волосах. Вода подавалась в ограниченном количестве, из расчета одна ванна в день. Томас наловчился обтираться губкой, чтобы оставлять Регине хотя бы половину ванны, иногда даже просил ее не сливать воду, чтобы хорошо вымыться после нее (мыться после другого человека — верх интимной близости, думал он). Он собирался так сделать и сегодня, готовясь к вечеру, но Регина опаздывала (была уже половина шестого), и он подумал, не помыться ли сначала самому. Но потом все-таки решил, что в такую засуху это будет в высшей степени неблагородно по отношению к женщине.
Интересно, в «Норфолке» можно принять ванну? Томас представил Линду и по-мальчишески симпатичного Питера, готовящихся к вечеру в номере отеля. Как ни старался, он не мог представить себе Линду спокойной: ее письма были весьма странными, в них сквозило отчаяние, и это беспокоило его. Ему казалось, что она теряет самообладание быстрее, чем он, если такое возможно. Их положение было невыносимым — более того, тот факт, что он оставался с Региной, а она — с Питером, как будто свидетельствовал об отсутствии у них чести или мужества. Но скоро все должно измениться, признания были неизбежны: однажды он все расскажет Регине (он не мог даже представить себе весь ужас), а Линда — Питеру. Вероятно, тот воспримет новость достойно, возможно, даже просто пожмет плечами, не сочтя это чем-то особенным. Чего ждал Томас? Момента, когда Регина покажется ему достаточно крепкой, чтобы пережить удар и не «развалиться на части», не забиться в визгливой истерике? Такой момент может не наступить никогда, даже при ее новом приподнятом настроении. Хотя он знал, что люди не разваливаются на части буквально, не распадаются на куски. Они продолжают жить. Они просто говорят себе, что все к лучшему, не так ли?
Он застегивал рубашку, когда услышал, как машина Регины тормозит на пересохшем грунте возле коттеджа. Как же это не похоже на Регину, так опаздывать! Ей понадобится не меньше часа, чтобы привести себя в порядок. Он внутренне подготовился к панике или, по крайней мере, к нытью по поводу ужасной пробки на дороге, в которой она застряла. Дороги пришли в полную негодность, скажет она, на шоссе А1 была пыльная буря.
Но у нее была другая новость.
— Я беременна, — выпалила его жена с порога. Раскрасневшаяся и сияющая, будто, даже находясь в машине, она бежала к нему, чтобы сообщить свое благословенное известие. Регина выглядела просто прекрасно; внезапно раскрытая тайна придала ей такие краски и вызвала такую радость, каких он не видел в буквальном смысле годы. — Окончательные результаты будут не раньше пятницы, но доктор Вагмари считает, что я на третьем месяце.
Томас стоял, пораженный.
Его вселенная треснула, и в эту трещину из резервуара, который до сих пор он считал своей жизнью, своей сущностью, своей душой, хотя в существовании последней и не был до конца уверен, устремился поток. Утрата, физическое ощущение утраты было опустошительным и абсолютно полным. И вместе с тем оно странным образом утешило, как по- настоящему грустная мысль. Он не мог ни двигаться, ни говорить, даже зная, что молчание непростительно, не будет прощено никогда. И в этой тишине Томас почувствовал, как внутри него поднимается крик, безмолвный стон, разрывая его, уничтожая в один миг это странное утешительное ощущение, замещая его беззвучным воплем. Его жизнь кончена. Вот так просто. Как раз в тот момент, когда зарождается новая жизнь.
— Да что с тобой такое? — спросила Регина, возможно услышав слабое далекое эхо его беззвучного крика. — Что ты там стоишь?
— Я… — Слова покинули его. Его организм, пытаясь спасти себя, постепенно отключался.
— Ты потрясен?
Он по-прежнему не мог двигаться. Двинуться — значило продолжать другую жизнь, жизнь, которая будет после этой. Как же это чудовищно, что именно столь радостная новость приносит такую боль.
— Да, — выдавил он.
Этого, очевидно, было достаточно. Регина кинулась, чтобы обнять его, окаменелую статую, и его руки — неуправляемые придатки, ответили чем-то похожим на объятие.
— О, я тоже потрясена! — воскликнула она. — Я никогда не думала. О Боже, разве это не чудо?
Его рука машинально похлопала ее по спине.
— Это то, чего мы так хотели всегда, — сказала она, прижимаясь лицом к его плечу и всхлипывая.
В его глазах неожиданно тоже появились слезы, приведя его в ужас, и он попытался подавить их миганием. Слезы казались предательскими, совершенно неуместными в этот момент. Хотя Регина могла неправильно понять их, принять за слезы радости.
Она отстранилась от него, вспомнив о времени.
— Я так опоздала! — счастливо защебетала она.
Он сидел на кровати в нижнем белье и носках. Рубашка была застегнута наполовину, будто закончить одеваться ему помешало стихийное бедствие, — так в Помпеях находили женщин с кухонными горшками в руках. Время от времени в голове возникали обрывки фраз, пробиваясь сквозь белую мглистую пустоту: «Нужно предупредить…», «Если бы только я не…» В моменты особого прояснения он пытался, как это делают все мужчины, подсчитать: «Ночь после вечеринки у Роланда…» Повиновавшись биологическим часам, они с Региной были вознаграждены ребенком. Но потом дымка свернулась, и его затопил настоящий туман. Томасу захотелось застыть и никогда больше не шевелиться. Горькая ирония. Разве только что не говорил он себе, что совершит поступок достойный и мужественный? Сейчас это уже немыслимо. Невозможно. Честь и мужество перевернулись вверх тормашками.
Из ванной появилась Регина, скорее испуганная, чем раздраженная его неподвижностью, его застегнутой наполовину рубашкой.
— Боже, — проговорила она. — Ты действительно потрясен.
Она сияла. В простом черном платье с тонкими бретелями. Груди каким-то образом приподняты так, что их гладкие белые холмы выставлены напоказ. Роскошная Регина, которая теперь станет еще роскошнее. От его ребенка.
— Как я выгляжу? — спросила она, радостно кружась.
Они опоздали. Он мог бы сказать, неприлично опоздали, хотя приличие принадлежало другой его жизни. Они поднялись по лестнице и оказались в толпе. Громкость голосов уже превысила уровень благопристойности. Судя по всему, прием проходил в нескольких комнатах, как в музейных залах, — напитки здесь, закуска там. Официанты в белых пиджаках, из дипломатических соображений не африканцы, перемещались из комнаты в комнату с серебряными подносами. На Регину, которая шла рядом, оборачивались, чего раньше обычно не замечалось. Сейчас от нее исходило излучение, как от плутония, и уровень радиации был очень высок. Его собственный радар вращался во всех направлениях, личная система раннего обнаружения была включена. Ему нужно было найти Линду, прежде чем Регина начнет щебетать. Он искал светлые волосы и крест, находил светлые волосы чаще, чем они встречаются в природе, но не находил креста. При нынешних катастрофических обстоятельствах он хотел лишь увидеть Линду — пусть даже мельком, — хотя это только усилило бы желание. Он был удивлен болезненностью своего возвращения к жизни. Онемевшие конечности еще помнили боль.
Не найдя Линды, Томас обнаружил «морского пехотинца». Тот выглядел необычно поникшим, побежденный «пехотинец» являл собой жалкое зрелище. Во время представлений Регина возвышалась над его женой — миниатюрной женщиной мышиного окраса в ярко-синем костюме.
— Твоего парня здесь нет, — сказал сотрудник посольства.
Томас, не сообразив сперва, о каком «его парне» идет речь, подумал, что он принял его не за того. Вдруг он понял.
— Кеннеди? — уточнил он.
— Не приедет. — «Морской пехотинец» сделал большой глоток напитка, похожего на неразбавленный виски. Безо льда. Его лицо было бледным, щеки впали.
— Что случилось?
— Накладки в графике. Так говорят. — «Пехотинец» разговаривал, сжав губы. Стараясь держаться. Хотя жена его выглядела так, будто она уже давно была раздавлена.
— Он в стране? — спросил Томас.
— Нет. В том-то и дело.
Оставалось только выразить свои сожаления.
— Сожалею, — произнес Томас.
Из вежливости (привитые ему манеры казались сейчас неуместными) Томас задержался с «морским пехотинцем» — как с человеком, которого только что уволили или который упустил выгодный контракт. Все это время он сканировал толпу, не в силах ничего с собой поделать, забывая о манерах и отвлекаясь от своего «пехотинца». Вопреки ожиданиям, Регина хранила тайну при себе, правда, она совершенно не знала жену посольского чиновника. Тем не менее Томас ждал от нее публичного радостного признания. Вероятно, Регина проявит осмотрительность, подождав подтверждения беременности. Все-таки она уже потеряла одного ребенка. Или, возможно, его жена стала суеверной, хотя прежде за ней этого не замечалось.
Когда представилась такая возможность, Томас извинился и покинул унылого сотрудника посольства (Регина осталась; они с женой чиновника, очевидно, нашли что-то общее) и предпринял более решительные шаги. Мероприятие не было официальным, однако многие женщины были в длинных платьях, а мужчины в темных костюмах. Он Увидел своего редактора в другом конце помещения и мог бы попытаться пробиться к нему сквозь толпу — редактор был здесь, пожалуй, самым интересным человеком. Но у Томаса была другая цель, и он просто махнул редактору рукой. Он заметил Роланда — к счастью, тот его не увидел, как и журналист, которого Томас откуда-то знал, то ли по университету, то ли по «Колючему дереву». Мужчины и женщины были заняты разговорами, и, чтобы услышать друг друга, им приходилось кричать. Томас взял с серебряного подноса бокал шампанского и подумал, что официанты были морскими пехотинцами. Возможно ли это? У него возникла мысль, что все они шпионы, но он тут же отбросил ее. Он по-прежнему не мог найти Линду. Из гущи толпы ему махнула рукой Мэри Ндегва. Томаса потянуло к ней, как тянет человека к коронованной особе. Она была в центре внимания — в золотом головном уборе и тунике подобного цвета. Томас не мог подавить мысль о том, что заключение Ндегвы освободило его жену и мать. Освободило Мэри, чтобы она стала тем, кем все это время была по своей натуре: лидером, у которого есть последователи. Возникал вопрос: что произойдет, если (и когда) Ндегву освободят?
— Мистер Томас, — произнесла она. — Вы сегодня очень красивы.
Власть сделала ее кокетливой.
— Не более красив, чем вы, — сказал он то, что от него требовалось.
— Я надеялась познакомиться с вашей женой.
— Она где-то здесь. — Томас попытался найти Регину в толпе, которая росла, как клеточная культура в чашке Петри, присоединяя все новые и новые клетки. — Я ее найду и приведу через минуту.
— Я уже благодарила вас за то, что вы организовали это, — проговорила она. — Но вы позволите мне еще раз поблагодарить вас?
— В этом нет необходимости. — Томас, махнул рукой. — На самом деле я почти не имею к этому отношения.
— Мистер Кеннеди не приедет?
— Нет. Я удивлен.
— Это неважно.
И Томас подумал: да, неважно. Сейчас Мэри Ндегва была персоной, которой не было равных, хотя на приеме должны были находиться один или два члена парламента. Список приглашенных составляли в основном люди, которым посольство хотело предоставить возможность побывать на вечере, где будет присутствовать (но уже не присутствовал) Кеннеди.
— А как Ндегва? — поинтересовался Томас.
— Я боюсь за него, — вымолвила она, однако Томасу показалось, что жена Ндегвы не выглядит убитой горем.
— Ваша книга популярна, — заметил он.
— Да. Очень популярна. Когда-нибудь ее тоже запретят.
— Вы, похоже, уверены в этом.
— О да, конечно. — Она как будто удивилась тому, что он может сомневаться в совершенно очевидной истине.
— Жаль, что приходится это слышать.
— Мистер Томас, вы не должны оставлять нас, — сказала она, прикоснувшись к его плечу.
Он был слегка озадачен этим повелительным тоном. Томас не думал о том, чтобы кого-то оставлять, по правде говоря, он вообще не думал о Ндегве. Пока он подыскивал подходящий ответ, Мэри Ндегва уже потеряла к нему интерес и смотрела через его плечо на женщину, в которой Томас узнал итальянскую журналистку. Его бесцеремонно отставили в сторону за ненадобностью, чтобы двигаться дальше.
Он обошел толпу, стараясь выйти на улицу, чтобы выкурить сигарету, хотя в комнатах было уже полно дыма и можно было не церемониться. Он хотел подождать Линду у входа, озабоченный тем, что она может вообще не прийти. Ну, и что будет в этом случае? Нужно ли ему завтра идти в «Норфолк» только для того, чтобы сообщить ей, что его жена беременна? Этого нельзя было вообразить, как невозможно представить землю, сошедшую с орбиты.
Томас прислонился к стене на верхней ступеньке лестничного пролета и закурил. Прибывали опоздавшие. Было уже почти восемь часов, и скоро, подумал он, люди начнут расходиться. Морские пехотинцы стояли по стойке «смирно» внизу лестницы, образуя своего рода почетный караул, сквозь который строем проходили гости. Он увидел Линду еще до того, как она перешла улицу. Мужчина, державший руку на ее спине, посмотрел направо, нет ли машин, и, убедившись в безопасности, слегка подтолкнул ее вперед. На плечи Линда накинула платок, придерживая его руками, и это было таким точным повторением того, как она шла к нему, стоящему возле «Петлиз», что у Томаса перехватило дыхание. Некоторое время, пока она еще не увидела его, он испытывал сладкую смесь удовольствия и боли, наблюдая, как она переходила улицу, немного подбежав в конце, приподняла край белого льняного платья, шагнув на обочину (теперь он понял, что в Ламу на встречу с ним она надела лучшее свое платье). И, глядя на нее, он сообразил, почему Линда опоздала: она уже пила сегодня. Как он это увидел? По тому, как Линда слегка потеряла равновесие, ступая на тротуар, как с готовностью, словно зная ее состояние, подставил руку мужчина, с которым она шла. Это наверняка был Питер, хотя мужчина выглядел старше, чем на фотографии.
Линда поднималась по лестнице, нагнув голову, глядя себе под ноги, и поэтому прошла мимо, не заметив его. А если все же заметила, то не подала виду. Ему пришлось выйти из тени и произнести ее имя. Такое обычное имя.
— Линда.
Нет, она не знала, что он стоял здесь. Он понял это сразу по ее лицу — видимо, сейчас она не столь тщательно контролировала себя. Шок. Радость. Затем осознание ситуации. Она шагнула ему навстречу. Твердо. Возможно, он ошибся насчет выпивки. Томас сделал все, что мог, чтобы не прикоснуться к ее рукам, которые словно просили, чтобы к ним прикоснулись.
Мужчина, смешавшись на мгновение, тоже повернулся в его сторону.
— Томас, — сказала она. И затем повторила: — Томас.
Ему пришлось протянуть руку и представиться мужчине, который был с ней. Который был для него все-таки просто Питером. Возможно, она просто не смогла произнести слово «муж».
— Питер, — проговорила, приходя в себя, Линда. — Мы с Томасом были знакомы в средней школе.
— Серьезно? — обронил Питер, невольно копируя Регину в подобной ситуации.
— Несколько месяцев назад мы встретились здесь на рынке, — объяснила Линда. — Так что уже успели поразиться своей встрече.
Это была удивительная фраза. Совершенно нейтральная и, тем не менее, абсолютно правдивая. Они были поражены друг другом, этой случайной встречей. Совершенно поражены.
— Ты по-прежнему в Нджие? — спросил Томас, не зная, как поддержать разговор. Был бы он лучшим собеседником, если бы стал драматургом, а не поэтом?
— Питер в Найроби, — ответила она, объясняя то, что уже объяснялось когда-то.
— Ах да, проект по пестицидам, — сказал Томас, словно только что вспомнил.
У Питера были чуть толстоватые щеки и узкие плечи, как это часто бывает у англичан. И все же он, несомненно, был красивым мужчиной, а его жесты — то, как он откидывал прядь волос, небрежно засовывал руки в карманы, — говорили о том, что он мог быть обаятельным. Но туг Томас уловил в лице Питера замешательство, словно тот услышал какой-то тревожный звук. Питер пытался понять, где раньше слышал этот голос, догадался Томас; интересно, сколько времени пройдет, прежде чем он сообразит? И будто предчувствуя это открытие, Питер обнял Линду, положив руку на ее обнаженное плечо.
И снова начался прилив, выбросив Томаса, словно тюленя, на мель.
— А как вы оказались в Найроби? — поинтересовался Питер.
— У моей жены грант от ЮНИСЕФ, — проговорил Томас. И подумал с тоской: «А еще она беременна».
Он боялся взглянуть на Линду. Это становилось каким-то юношеским соперничеством.
— Там есть шампанское, закуска, — сообщил Томас, отпуская супругов. Он жестом указал на дверь. Между тем внутри у него все рушилось. Он трепыхался на мели.
Линда пошла — неохотно отвернувшись от него — с Питером, своим мужем-англичанином. Томас последовал за ней, не желая упускать ее из виду, — ее, которую нашел так недавно. Питер, похоже, знал здесь многих. Томас смотрел, как Линда взяла с подноса бокал шампанского (придерживая свой платок одной рукой) и тут же отпила из него, будто ее мучила жажда. Он наблюдал за Питером, который с кем-то разговаривал, и ненавидел этого человека за его обаяние, за то, как он наклонял голову, как слегка отворачивал лицо в сторону, слушая человека, который только что поздоровался с ним. Томас следовал за ними на расстоянии, которое едва ли было приличным, — настолько близко, насколько осмеливался, и все же слишком далеко от нее. У Линды прекрасная осанка, отметил он, глядя на ее спину, открытую как раз до уровня бюстгальтера (ему запомнилось, какой он был сложный). Томас подумал: «Она не знает. Она ничего еще не знает».
Томас увидел, как Роланд, скользя в толпе, словно питон (нет, это несправедливо: Роланд не настолько противен), направлялся к нему. Томас огляделся, пытаясь найти благовидный предлог для отступления, но, не найдя его, понял, что должен вести себя с боссом Регины любезно, как бы ни был неприятен ему этот человек.
— Кто эта твоя подруга? — спросил Роланд, озадачив Томаса.
— Какая подруга? — Томас сделал вид, что не понимает, о чем речь.
— Женщина, с которой ты разговаривал на лестнице. Та, на которую ты пялишься.
Томас ничего не сказал.
— Симпатичная, — оценил Роланд, глядя на Линду. Она стояла к Томасу боком и, отбросив всякое притворство, посмотрела на него и улыбнулась. Как улыбаются другу. Такая улыбка ничего не означала бы в обычных обстоятельствах; сейчас она означала все.
Роланд, старый пройдоха, понимающе кивнул.
— Так-так, — загадочно протянул он.
— Мы просто вместе учились в школе, — обронил Томас. — А на днях просто случайно встретились. — Это повторяющееся «просто» выдает его, подумал он.
— Действительно, — проговорил Роланд, давая понять, что не верит ни единому слову. — Значит, вон оно что.
— Джейн здесь? — спросил Томас. Его укололи, и ему по какой-то глупой прихоти захотелось уколоть в ответ.
Хитрый Роланд улыбнулся, прищурившись.
— А Элейн? — задал еще один вопрос Томас.
— Конечно, — мягко сказал Роланд. — Кстати, где Регина?
Томас увидел жену, которая через комнату направлялась к нему, — высокая женщина на высоких каблуках.
— Она сейчас подойдет.
— Значит, Кеннеди не будет?
— Боюсь, что нет.
— Надеюсь, это не твоя недоработка.
— Как ни странно, нет. — Томас подцепил еще одни бокал шампанского.
— А, прекрасная Регина, — воскликнул Роланд. Слова, которые должны были прозвучать как искренний комплимент, в его устах звучали сально.
Регина поцеловала Роланда чуть ли не в губы. Так могли целоваться люди, которых связывает нечто большее, чем простое знакомство. Она посмотрела на Томаса и засияла — очевидно, общая тайна была по-прежнему нераскрыта.
— Очень жаль насчет Кеннеди, — посочувствовала Регина Томасу. Ее румянец распространился почти до груди, на которую трудно было не смотреть. Более того, Томас видел, как пялился на нее Роланд.
— Ты что-нибудь ел? — заботливо спросила Регина, обычно не очень заботливая. Сейчас она могла себе это позволить.
— Я в порядке, — ответил Томас. Вопиющая ложь. Он был на грани безумия. Краем глаза он видел, что по какому-то не известному ему закону физики толпа между ним и Линдой начала редеть и ее с Питером выносит в его сторону. Он заметил, что теперь Линда пила виски. Чистый, безо льда. В его голове с грохотом пронеслось с полдюжины причин, почему встреча Линды с Региной и Роландом закончится катастрофой.
— Давайте найдем Элейн, — предложил Томас. Регина и Роланд как-то странно посмотрели на него, что, впрочем, объяснялось его предложением. Но было уже слишком поздно. Линда, отделившись от Питера, уже стояла рядом.
— Здравствуйте, — произнесла Регина удивленно. — Вы ведь Линда, верно?
— Да. Здравствуйте. — Обнаженная рука Линды была на расстоянии дюйма от локтя Томаса.
— Линда, это Роланд Баулз, руководитель Регины.
Линда протянула руку.
— Здравствуйте.
— Томас и Линда вместе учились в средней школе, — объяснила Регина.
Роланд оценивающе разглядывал ее, даже не потрудившись скрыть это. Господи, этот человек был невыносим.
— Томас и Линда однажды вместе побывали в аварии. Это так, Томас? — спросила Регина.
При упоминании аварии у Томаса на мгновение замерло сердце.
— У него остался шрам, — громко добавила Регина — здесь почти всем приходилось чуть ли не кричать.
— А я-то думал, откуда этот шрам? — протянул Роланд.
— Наверное, это было ужасно. — Регина, внимательно посмотрела сначала на Томаса, потом на Линду. Ее взгляд метался между ними, стоявшими бок о бок. Но тут она вспомнила свою благую весть, и легкая тучка прошла мимо. Лицо ее осветилось настолько, что Томас был уверен: она сейчас скажет о своей новости.
— Я уже почти не помню этой аварии, — отреагировала Линда. Ее виски был уже почти выпит.
И тут словно образовалась некая критическая масса, повысив температуру в комнате на несколько градусов. Томас внезапно почувствовал стеснение в груди и начал обливаться потом в своей белой рубашке. Он заметил, что у Линды тоже появились капельки пота над верхней губой, словно нежные усики, которые ему хотелось слизнуть. Повышались не только окружающая температура, но и эмоциональный накал, — и от этого все казалось каким-то увеличенным.
Глядя на Регину, он ощутил такую глубокую клаустрофобию, что у него перехватило дыхание. Томас впервые подумал: наверное, он ненавидит Регину вместе с ее самодовольным ограниченным Роландом. Роланд тем временем рассказывал о Кингсли Эмисе[54], утверждая, что тот его сосед, кузен или что-то еще в этом роде. Еще Томас подумал, не ненавидит ли он и по-мальчишески симпатичного Питера за то, что тот спит с его любимой женщиной — женщиной, для которой Томас был предназначен. И от этого внезапного общего повышения температуры воздух стал настолько мерзким, что он почувствовал почти ненависть и к Линде — за то, что она слишком поздно вошла в его жизнь, пробудив старые чувства, которым лучше было не просыпаться (правду говоря, он считал, что это он вошел в ее жизнь).
Томас отвернулся от всех и пошел, прокладывая путь сквозь голые спины и толстые шеи, почти не слыша, что кто- то произнес его имя, не обращая внимания на оклики. Он прошел мимо азиатской женщины в шелковом сари и стройного француза (с таким ртом он мог быть только французом), услышал на ходу — или только вообразил? — чей-то громкий, на повышенных тонах спор, сердитое ворчание откуда-то из глубины толпы. Он знал: это из-за общей гнетущей атмосферы, из-за иссушающего воздуха — стиралась кожа, сжимались челюсти, раздавалось ворчание там, где прежде раздражение было немыслимо. Он дошел до стола и остановился возле него, не зная, куда еще идти, закурил сигарету, стоя спиной к толпе, не желая никого видеть.
Томас услышал свое имя и обернулся.
— Не останавливайся, — сказала Линда, коснувшись его руки.
Он пошел вперед, двигаясь по краю толпы и стараясь найти свободный угол, забрел в коридор, потом в переднюю и попал в темный кабинет. Она шла следом, на виду у всех, кто захотел бы ее заметить. Томас был так рад ее присутствию, что легкие его могли разорваться от радости.
Она скользнула внутрь и повернула замок.
Он понял, что она пьяна, но ничего не мог с собой поделать. Возможно, это последний раз — наверняка последний раз, — когда они были вместе. Дважды украденный момент, как кредит в банке, когда основной капитал исчерпан. Томас воспринял это как милость, о которой Линда еще не знала. Его собственного горя было достаточно для них обоих.
В темноте он нашел губами ее губы, гладил и целовал волосы. Единственным источником света был фонарь за окном, и Томас едва различал лицо Линды. Он чувствовал ее мускулистое тело, прижавшееся к нему более страстно, чем когда-либо прежде — более опытное тело, — и от вожделения им не терпелось раздеться. Он потянул ткань, наступил на нее, не имея времени расстегнуть пуговицы. Линда сняла туфли и стала вдруг меньше, подвижнее. Какое-то время они стояли у стены, затем оперлись о кожаное кресло. Они опустились на ковер между креслом и столом, и Томас ударился спиной об угол стола. Линда не была похожа на себя — такую неистовость мог породить только долго сдерживаемый гнев. Такой же, какой охватил его, когда он отвернулся от всех, не желая никого видеть. Только на какую-то долю секунды он остановился, чтобы спросить себя, что могут думать сейчас Регина, Питер, Роланд, но сейчас все они не имели значения. Значение будет иметь только этот момент, если ему суждено будет длиться всю жизнь. И, черт возьми, это будет длиться всю жизнь. И он сказал (или это сказала она?): «Я тебя люблю», как говорят любовники, хотя знал, что эти обесценившиеся слова (разве не говорил он их Регине? а она — Питеру?) не объясняют того, что между ними происходит. Для этого он знал только одно слово, одновременно пустое и точное, которое сейчас бесконечно повторялось у него в голове: «Это, — думал Томас. — Это».
И снова: «Это».
Они лежали в неряшливой темноте кабинета. Он чувствовал скомканную одежду рядом с головой, каблук туфли, уткнувшийся в бедро. Их обнаженные бедра были втиснуты между ножкой стола и креслом. Возможно, они не смогут выйти отсюда, будут вынуждены оставаться здесь, пока их не найдут. Линда нащупала его руку и сплела свои пальцы с его пальцами, и в этом жесте, в этом медленном переплетении пальцев и в том, как она опустила их сцепленные руки на пол, было нечто, что давало ему знак: она знает. Знает, что это в последний раз. Ничего не нужно говорить — вот что подразумевал этот жест.
Она встала и собрала одежду. Томас смотрел, как она надевала свой сложный лифчик, застегивала змейку на измятом льняном платье, вставила ноги в туфли на каблуках. Оборотная сторона любви, оборотная сторона ожидания, И в момент, который он будет помнить всю оставшуюся жизнь, Линда встала на колени, склонилась к его лицу, опустив волосы, как полотнища, отгородившись ими от остального мира, и прошептала ему в лицо ту непростительную вещь, которую только что сделала.
Возможно, то была Исповедь.
Роланд обнимал Регину. В углу сбитый с толку Питер говорил что-то Линде в затылок. Гости расходились — они вели себя непринужденно, как обычно, не зная о катастрофе, а те, кто уже знали, бросали косые, насмешливые взгляды. Эта история станет анекдотом, частью собрания историй о незаконной любви в Кении. А может, даже и этого не будет. Забудется до отхода ко сну, потому что основные персонажи недостаточно известны, чтобы заслуживать постоянного внимания.
Главную драму он пропустил.
В конце концов это вошло в его душу. Которой, как он думал, у него нет. Понятие, которое он не мог даже назвать. Это было предельно просто: он не может допустить, чтобы Регина потеряла ребенка.
Вопль Регины был слышен на улице; в машине она бросалась из стороны в сторону, билась о двери, спрашивая, требуя ответа: ты спал с ней? сколько раз? Одинаково вскрикивая и от его ответов, и от его молчания. Желая знать даты и подробности, ужасающие детали, о которых он не собирался ей сообщать. В коттедже она кидалась на стены. Он пытался ее успокоить, прикоснуться к ней, но она была безумной, приняв, несмотря на свое положение, изрядную дозу алкоголя. Ее стошнило в ванной, и она просила его помощи так же сильно, как и его смерти. И все это время он думал: я не могу допустить, чтобы она потеряла ребенка.
Томас встряхнул жену, чтобы прекратить истерику. Велел, как велят ребенку, идти спать. Она хныкала и просила обнять ее, и он обнял, засыпая лишь на секунды, просыпаясь от новых скорбных воплей. Просыпаясь, чтобы услышать яростные обвинения и угрозы. Она убьет себя, сказала Регина, и у него на совести будут две жизни. Она не останавливалась часами, по-видимому уже исчерпав все силы — свои или его, — поражая его силой своего гнева. До тех пор, пока наконец не уснула, и на время — благословенные часы! — установилась тишина.
Утром Томас оделся, решив, что должен сделать это лично, не доверяя письму. Он взял письма Линды и положил их в карман.
Это была самая печальная поездка в его жизни. Линда сидела за столом. Возможно, она провела здесь не один час. Просто ждала. Просто курила. Перед ней стояла скромная чашка чая. Кожа покрыта пятнами, волосы и лицо немыты.
Несомненно, она только что прошла через все ужасы собственного семейного скандала.
— Почему? — спросил он в почти пустом кафе.
Она не смогла ему ответить.
— Это должно закончиться, — произнес он. — У меня нет выбора.
Не было нужды упоминать, что Регина беременна, потому что об этом Линде уже сообщили вчера вечером без него. И Линде не надо было говорить, что она любит его, — это тоже уже было сказано Регине вчера вечером. Регина выкрикивала ему эти слова, когда металась по комнате.
— Я всегда… — начал Томас. Но закончить фразу не смог.
Раздался сильный удар грома — будто шут хлопнул в ладоши на королевском представлении («А теперь внимание!»), — и начался дождь, внезапный потоп, который в одно мгновение распустил тысячу — нет, сто тысяч — узлов напряжения. Дождь был теплый, почти горячий. Зонтик кафе свернулся и никак не защищал их. Линда плакала, не стыдясь слез. Томас положил письма на стол, подвинув их ей под руку.
Он заставил себя уйти, думая на ходу: это худшее, что он узнает за свою жизнь; ничто и никогда не причинит ему снова столько боли.