Высадившись на африканском берегу и миновав южную оконечность Марокко, приходится в продолжение многих дней и ночей ехать через бесконечную пустынную страну. Это Сахара, «великое безводное море», называемая маврами также «Bled-el-Ateuch» «страной жажды».
Безжизненные отлогие берега пустыни растянулись на пятьсот миль, не предоставляя никакого убежища проплывающим судам. В печальном однообразии проходят равнины, зыбкие дюны, и жара с каждым днем все усиливается.
Наконец, возвышаясь над песками, показывается старый белый город с редкими, пожелтевшими пальмами; это Сен-Луи во французской колонии Сенегал, столица Сенегамбии. Церковь, мечеть, башня, дома в мавританском стиле. Все как будто дремлет под знойными лучами солнца, подобно португальским виллам, процветавшим некогда на берегу Конго, Сан-Поль и Сан-Филиппо в Бенгуэле.
Подъехав ближе, удивляешься, почему этот город построен не на берегу моря, почему он не имеет ни порта, ни сообщения с другими странами; низкий и однообразно-ровный берег Сахары также не слишком гостеприимен, а линия никогда не стихающего морского прибоя не позволяет судам приставать.
Отсюда становятся уже заметными невидимые издали огромные человеческие муравейники на берегу: тысячи крытых соломой хижин, крошечные островерхие шалаши и копошащееся вокруг странное негритянское население. Это — два больших иолофских города Гет-н’дар и Н’дартут, отделяющие Сен-Луи от моря.
Скоро у берега появляются длинные пироги с изображением рыбьей головы на носу, напоминающие акул. В них стоя гребут черные люди. Эти гребцы — громадные худощавые геркулесы с прекрасными мускулистыми телами и лицами горилл. Проходя линию прибоя, они опрокидываются по крайней мере раз десять. Но каждый раз с негритянской настойчивостью, подвижные и сильные, как циркачи, они поднимают свои пироги и снова пытаются подойти к берегу; пот и морская вода струятся по их коже, напоминающей лакированное черное дерево.
Им все-таки удается пробиться, и они торжествующе улыбаются, обнажая великолепные белые зубы. Костюм их состоит из амулета и стеклянного ожерелья; их груз — это надежно запертый свинцовый ящик для писем. По приказу губернатора прибывающие суда должны опускать в этот ящик корреспонденцию, адресованную населению колонии.
В случае большой спешки можно без страха положиться на этих людей, в полной уверенности, что тебя всегда, с величайшей заботливостью, вытащат из воды и в конце концов доставят на берег. Но лучше продолжить путь к югу и дойти до устья Сенегала, куда спускаются по реке плоскодонные лодки и спокойно доставляют вас в Сен-Луи.
Эта разобщенность с морем является для страны главной причиной запустения и застоя; в Сен-Луи не могут стоять пакетботы или торговые суда, пристающие к берегам другого полушария. Сюда приезжают только в случае необходимости; но почти никто не путешествует через эту страну, и здесь чувствуешь себя как бы пленником, окончательно отрезанным от остального мира.
В северном квартале Сен-Луи, недалеко от мечети, стоял старый уединенный домик, принадлежавший некоему Самба-Гамэ, занимавшемуся торговлей у верховья реки. Домик был выбелен известью; его кирпичные потрескавшиеся стены и покоробившиеся от сухости доски служили убежищем легионам термитов, белых муравьев и голубых ящериц. Два марабу прилетали на его крышу и щелкали клювами, важно вытягивая свои оголенные шеи при виде случайного прохожего на пустынной улице. О, что это была за печальная африканская страна! Тощая колючая пальма отбрасывала жалкую тень на раскаленную стену, и это было единственное дерево в целом квартале, где глазу больше не на чем отдохнуть — ни клочка зелени. На пожелтевшие листья этой пальмы слетались маленькие голубые и розовые птички, называемые во Франции бенгали. Кругом — песок, только песок! Ни мха, ни зеленой травинки не найти на этой почве, иссушенной знойными ветрами Сахары.
В нижней части дома, среди остатков своего богатства, жила старая, страшная негритянка по имени Кура-н’дией, прежняя фаворитка великого черного короля. Она собрала здесь весь свой причудливый хлам, своих маленьких рабынь в синих стеклянных ожерельях, своих коз, огромных рогатых баранов и тощих желтых собак.
Наверху — просторная четырехугольная комната с высоким потолком, в которую поднимались по наружной источенной червями деревянной лестнице.
Каждый вечер в час заката человек, одетый в красную куртку и мусульманскую феску — спаги[1], поднимался в дом Самба-Гамэ. Два марабу Кура-н’дией издали наблюдали его приближение; с противоположного конца мертвого города они узнавали его шаги и яркое платье и подпускали его близко как своего знакомого, не обнаруживая беспокойства.
Этот человек высокого роста, с прямой спиной и гордой посадкой головы, был из белого племени, хотя солнце уже успело позолотить его грудь и лицо. Спаги был необыкновенно красив мужественной и строгой красотой, с большими, ясными, удлиненными, как у араба, глазами. Из-под сдвинутой назад фески на его чистый, широкий лоб спускалась прядь черных волос. Красная куртка удивительно шла к его стройной фигуре, во всем его облике была какая-то смесь силы и гибкости. Он был серьезен и задумчив, но порой его загадочная улыбка открывала редкой белизны зубы.
Однажды вечером человек в красной куртке, поднимающийся по лестнице дома Самба-Гамэ, был особенно задумчив. Он вошел в свою просторную комнату и, казалось, был удивлен, найдя ее пустой.
Квартира этого спаги выглядела очень странно. Из мебели в ней были только покрытые циновками скамьи, а с потолка спускались пергаменты, написанные жрецами Магреба, и разные талисманы.
Он подошел к украшенному медными бляхами и испещренному яркими красками сундуку на ножках, в каких иолофы хранят драгоценности, и попытался его открыть, но тот был заперт. Тогда он растянулся на tara — своеобразной софе из тонких планок, изготовленной неграми с берегов Гамбии, — вынул из кармана куртки письмо и, поцеловав место, где стояла подпись, — принялся за чтение.
Без сомнения, это было любовное письмо, написанное, быть может, какой-нибудь парижанкой или даже романтической сеньорой этому прекрасному африканскому спаги, казалось, созданному для роли героя-любовника в мелодраме.
Эта бумага, вероятно, заключает в себе завязку какого-нибудь необыкновенно драматичного приключения, которым начнется сей рассказ…
Письмо, к которому спаги прикоснулся губами, носило штемпель деревеньки, затерянной в Севенских лесах. Оно было написано старой, дрожащей, неопытной рукой; строчки набегали одна на другую, и было предостаточно ошибок.
Письмо гласило:
«Дорогой мой сын,
Пишу это письмо, чтобы сообщить тебе о нашем здоровье, которое в настоящее время, благодарение Богу, довольно сносно. Но отец твой чувствует приближение старости, и ввиду того, что зрение его слабеет, за перо берусь я, твоя старая мать, чтобы рассказать тебе о нас; ты извинишь меня, зная, что я не умею писать лучше.
Дорогой сын, надо тебе сказать, что в последнее время дела наши плохи. С тех пор как ты уехал три года назад, у нас ни в чем нет удачи; достаток и радость покинули нас вместе с тобой. Год был неурожайный вследствие сильного града, выпавшего на поля и уничтожившего все посевы, кроме участка около дороги. Заболела наша корова, и лечение ее стоило дорого. Поденная работа у твоего отца бывает не всегда, с тех пор как у нас появилось много молодежи, работающей быстрее, чем он.
Затем надо было починить часть нашей крыши, грозившей обрушиться вследствие дождей. Я знаю, что военная служба не приносит богатства; но отец говорит, что, если это тебя не стеснит и ты мог бы прислать нам обещанное — это было бы очень кстати.
Мери очень богаты и могли бы, конечно, одолжить нам немного денег, но мы не хотим у них просить, как бедные родственники. Мы часто видим твою двоюродную сестру Жанну Мери; она с каждым днем хорошеет. Жанна очень охотно навещает нас, чтобы поговорить о тебе. Она говорит, что не желала бы ничего лучшего, чем быть твоей женой, мой дорогой Жан; но ее отец не хочет об этом слышать, потому что ты, как он считает, был прежде повесой. Но я все же думаю, если бы ты дослужился до унтер-офицерских галунов и появился у нас в своем красивом военном мундире, он в конце концов решился бы отдать за тебя свою дочь. И я могла бы умереть спокойно, увидев тебя женатым. Вы бы выстроили себе дом рядом с нашим, который для тебя уже нехорош. По вечерам мы с Пейралем часто строим планы на этот счет.
Пришли нам непременно немного денег, дорогой сынок, потому что, уверяю тебя, мы в большом затруднении. В этом году мы понесли большие убытки из-за града и болезни коровы, как я тебе говорила. Я вижу, что это очень мучает твоего отца; по ночам он часто ворочается с боку на бок вместо того, чтобы спать, и все думает об этом. Если ты не в состоянии прислать нам крупную сумму — пришли сколько можешь.
Прощай, сынок! Наши соседи постоянно справляются о тебе и спрашивают, когда ты вернешься. Они шлют тебе привет; что касается меня, тебе известно, что я разучилась радоваться с тех пор, как ты от нас уехал.
Кончаю письмо, обнимаю тебя; Пейраль — тоже.
Твоя обожающая тебя старая мать
Франсуаза Пейраль».
…Жан замечтался, облокотившись на окно и рассеянно смотря на расстилавшуюся перед ним африканскую панораму.
У ног его теснились островерхие иолофские хижины; вдали — волнующееся море и линия мощного африканского прибоя, желтый диск солнца, готового скрыться, но еще льющего тусклый свет на безбрежную пустыню; далекие караваны мавров; тучи реющих в воздухе хищных птиц. А там, вдали, точка, привлекающая его взор, — Соррское кладбище, куда он проводил уже несколько своих товарищей, тоже горцев, как и он, умерших от лихорадки в этом проклятом климате.
О! Вернуться бы домой, к своим старикам-родителям! Зажить в маленьком домике с Жанной Мери, рядом со скромной родительской кровлей!.. Зачем его послали сюда, в Африку?.. Что ему эта страна? А красный мундир и арабская феска, в которые его нарядили, — пусть даже в них он неотразим — что это за маскарад для него, бедного севенского горца…
Эти мысли упорно преследовали его; бедный сенегальский воин мечтал о своей деревне… С заходом солнца спустилась ночь, и ему стало совсем грустно.
В старом Н’дар-туте торопливые звуки тамтама сзывали негров на танец бамбула; в иолофских хижинах замелькали огни. Был декабрьский вечер; резкий зимний ветер, поднимая столбы песка, вызывал дрожь и непривычное ощущение холода в этой необъятной сожженной солнцем стране…
Дверь открылась, и рыжая собака со стоячими ушами и мордой шакала местной породы laobe шумно вбежала и принялась прыгать вокруг своего хозяина. Одновременно с ней на пороге появилась молодая чернокожая девушка, весело смеясь; она сделала маленький поклон, смешной и торопливый негритянский реверанс, и произнесла: «Keou» (здравствуй).
Спаги бросил на нее рассеянный взгляд:
— Фату-гей, — сказал он на языке, представляющем смесь креольского диалекта французского и иолофского, — отопри сундук, я достану свои деньги.
— Твои khaliss!.. (серебряные монеты), — сказала Фату-гей, распахнув большие ясные глаза, окруженные черными ресницами. — Твои khaliss!.. — повторила она с полуиспуганным, полудерзким выражением, свойственным детям, застигнутым на месте преступления и ожидающим наказания.
Затем она показала на свои уши, на которых висело три пары золотых серег удивительной работы. Это были украшения из чистого галламского золота, замечательного изящества. Их изготавливают чернокожие художники в тени своих маленьких низких палаток, где они колдуют над ними, согнувшись на песке. Фату-гей только что купила эти вещи, о которых давно мечтала, на них-то и пошли khaliss спаги: сотня с трудом накопленных франков, жалкие сбережения солдата, предназначавшиеся для старых родителей.
Глаза спаги сверкнули молнией, и он схватил хлыст, чтобы ударить Фату, но рука его опустилась безоружной. Жан Пейраль быстро остывал; он был мягок, в особенности со слабыми. Он не стал упрекать ее, зная, что это бесполезно. Он тоже был виноват: почему он не спрятал получше эти деньги, которые ему теперь необходимо раздобыть во что бы то ни стало?
Фату-гей хорошо знала, как смягчить своего возлюбленного кошачьими ласками: она умела так нежно обвивать его своими черными руками в серебряных браслетах, прекрасными точеными руками; умела так горячо прижиматься тонкой шейкой к красному сукну его куртки, возбуждая в нем пламенные желания, что заставляла все ей прощать…
И спаги дал увлечь себя на софу, отложив на завтра поиски денег, которых очень ждали там, в своем домике, его старики.