Глава 1


Солнце янтарными рассветными стрелами разорвало серый полог, что навис над рекой и ближними лугами, и я невольно прикрыла ладонью лицо – фиалково-синие ночи, дрожащие россыпями звезд в мареве туманного морока, всегда нравились мне больше, чем жаркие степные дни. Да и вообще хотелось мне жить среди тенистых густых лесов, там и трава не выгорает, и ягод много… Но, как говорят, где родился – там и пригодился, и не выбираем мы, под какими небесами появиться на свет да где жизнь прожить.

Вот и я не выбирала – и осьмнадцать годков тому родилась у старого мельника и его молодой жены дочь Аленушка. Только вот этим беду привлекла к роду своему – отец мой сгинул в омуте, когда мне еще и пятка годов не было, говорили, русалки баловали в те дни, а он зачем-то к берегу спустился, а матушка… матушка его ненадолго пережила. Сказывали, так она его любила, до одури, что отправилась на речное дно, чтобы к людям вернуть. Но разве ж человек сможет водяного царя и дочек его обхитрить? Не сможет…

Вот такая, как я, может, и справилась бы.

Сила во мне живет волшебная, но природа ее мне неведома, знахарка местная слаба слишком, не видно ей, что за огонек в груди моей трепещет – алый ли, как закат над степью, или синий, как звезды зимние?

Свет или тьма?

А может, и вовсе навья зелень бедовая в душе горит?.. Неведомо то.

И пока что мне, сироте, только и остается, что местной травнице помогать да мечтать, что однажды родители из подводного царства проклятого к людям возвернутся.

Вот и в тот день, когда лето на излом пошло, я всю ночь копала корешки одного ночного цветка, прозванного жароцветом, от простуды да судорог могущего помочь. Тонкие, как ворсинки, да хрупкие больно корешки те были, намаялась я, спину ломило, и все кости сводило к утру – немудрено, ползать пришлось по земле с заката до рассвета. Но зато за корешки эти, вернее, за настойку из них селяне нам с Дариной-травницей зерна дадут и репы, молока да мяса. Пока все поля засевают да скотину пасут, мы травами и зельями занимаемся – каждый при своем деле.

Как управилась, домой пошла, корзинку крепко ухватив, спать хотелось страсть как. Я уже к ограде подошла, что вокруг селения змеею вилась, туда, где старые дубы росли, в которых деды, предки наши, прибежище после смерти нашли. Хорошее дерево, светлое, и души в нем живут те, что правью славны были, темным духам места здесь нет… темные в Нави проклятой обретаются.

Оглянулась я на миг, ощутив на себе липкий взгляд чей-то, позади – роща березовая шелестит, зеленым кружевом полощет на ветру. И не видать, кто там идет среди деревьев…

Я от калитки отошла, вернулась на дорогу, что к лесу вела, – мало ли кто следом увязался, еще приведу злыдней каких с собою, селяне тогда не пощадят. Гляжу, а то не духи пакостливые – идет по тропке дочка старосты, чернокосая востроглазая Анисья. Лучше бы и правда злыдни привязались – не любит меня Анисья, ревнует больно с тех самых пор, как на прошлый солнцеворот жених ее, Збышек, пытался меня в чащу сманить. Молва про то по всей деревне пошла, но никто парню ни единого упрека не сказал.

Меня обвинили.

Ведьма, мол, она, совсем, как матушка ейная, околдовала хлопца, погань такая, и все дела – такой приговор был от селян.

А то, что он меня едва не снасильничал, ежели б не леший с лесавками, которые Збышека отогнали да запугали, то все ничего. Мне никто не поверил, а его жалели.

И вот я от ворот решила к роще вернуться. Пусть Анисья пройдет, я уж потом – а то снова прицепится со своими проклятиями. Могла бы, прибила бы она меня, глаза ее так и горят от ярости, когда меня видит.

Думала, пройдет дочка старостина – нет, за мной направилась. Не идет – плывет, косу теребит, а руки грубые, загорелые, да и лицо от солнца потемнело. Все девки в селе смуглые, солнце их любит – одна я уродилась неженкой, с кожей светлой да тонкой. И за что мне это?

Уйти не получилось – дочка старосты, как репей, следом увязалась. Идет, не отстает.

– Ты, девка, не глупи, должна понять – не нужна ты тут, – Анисья говорила негромко, но злобно – шипела змеею. Брови свела, руки на пышной груди сложила, губы мясистые поджала – высокая она, статная, кожа золотистая на солнце подпеклась, но не сгорела до красных пятен, как у меня бывает.

Меня вот наше солнышко совсем не любит – ежели не спрячешься в тени, так пожалеешь потом: то веснушками осыплет, то кожа слезет, да и чувство, что кипятком окатили, не проходит. А то и жжется, словно в крапиву влезла… Однажды так и вовсе до волдырей сгорела

Я молча продолжала по лугу идти, мимо рощицы, опасливо в сторону реки поглядывая – разливалась она к этому времени, а мне с детства батюшка заказывал к текучей воде подходить, мол, самому водяному царю была я когда-то обещана, да спаслась. Но навий проклятущий о том не забыл – не привыкла нечисть свое отпускать. И хоть с лихвой за меня уплачено, когда отец с матерью сгинули, а все ж не стоит баловать да о проклятии давнем забывать.

Береженого и духи светлые берегут.

– Аниска, ты бы о себе больше думала, а меня не тронь! – ответила я, пытаясь спокойной оставаться. Ежели раскричусь да гневаться начну – хуже будет, опять слава дурная пойдет, мол, дочка мельника беснуется, видать, нечистый в нее вселился. Мало ли что наплетет Анисья поселянам? Слыхала я, что и топят таких, как я, и жгут в кострах – огнем да водою проверяют. Ежели утопнет и не всплывет, ежели не загорится, то, знать, не была колдовкой черной. А я-то почем знаю, пойду ко дну иль нет? Вспыхну иль тлеть начну, как головешка на ветру?

Сгубят меня здесь. Может, права Аниска и уходить мне надобно?

Но куда? Кому я, горемычная, сдалась?

Горько было, обидно, что соседи так меня не любят, но винить их я не могла. Боятся они. И силы моей странной, и того, что матушка неизвестного роду-племени, приблуда, как ее тут звали. А пуще всего боялись деревенские, что осерчает однажды водяной, да и всех на дно утянет. За то, что меня не отдали…

Вот и гонят меня.

Раньше открыто о том не говорили, а как заневестилась – так пошло-поехало. Видать, за парней боялись после того случая со Збышеком – думали, заколдую, дальше платить людскими жизнями да кровью жениху своему проклятому буду, вместо отца уже своего, мельника. Дело его заглохло, как он пропал, к заросшему ряской и тиной колесу никто не подходит, жернова трещинами пошли – люди решили, что ездить в соседнюю деревню безопасней, чем оживить черную мельницу, как в народе отцовскую называли. Анчутки там оселились да злыдни, черти водяные. Даже я туда не захаживаю, живу в старом доме на окраине села, сруб отец еще ставил – не хотела матушка жить на мельнице, говорила всегда, что не к добру это. Но и то, что ушли от реки подальше, все одно не спасло ее с отцом.

Понять бы – живы ли еще, можно ли помочь им?.. Надежда зыбкая, как туман поутру над озерами, а все ж есть она, греет душу.

Я вздрогнула, когда старостина дочка снова вопить начала, а я, задумавшись, уже и забыла о ней.

– Ты мне угрожать не думай! – кричала она. – У меня амулет от твоего глаза имеется! – Анисья обережный знак сотворила, потом кукиш скрутила и мне показала. – Уезжай отседова, пока в речку тебя не сбросили, жениху твоему на потеху!

Сказала, как плюнула, косу черную на грудь перекинула и пошла себе к воротам.

А я к березе одинокой прислонилась, чувствуя, что ноги не держат. Не любят меня здесь, и жалеть обо мне никто не станет, если и сгину.

Вдали плеск послышался – видать, нечисть речная балует. Страшно стало, будто полоса трав луговых и не отделяет меня от воды. Ветер зелень всколыхнул, волны по ней пошли, и сладкий запах медуницы и руты удушливо плеснулся в лицо. Я чуяла – прям в огне оно, горит от стыда.

Хотя почему стыдиться я должна?

В чем виновата?

Насмешки вот сносить силы нет, но злость нельзя в себе растить – почернеет коли сердце, сила моя тоже тьмой обернется, грань между нею и светом слишком тонка, и шага может хватить, чтобы мраку подарить свою душу. Потому я лишь глаза прикрыла, дыхание унять пытаясь, в ствол березы вцепилась, словно хотела, чтобы силой своей светлой дерево со мной поделилось. И тут же хлынула она в мое тело пенной волной, остудила кровь, успокоила, и уже в венах моих янтарь и мед плескались, сердце ласкали-радовали. Отступил морок. Отступила тьма.

Люблю я березовые рощи – счастье они и покой дарят, кручину прогоняют, тьму рассеивают. Вот в осиннике или ельнике беда мне, деревья чуют силу мою дивную, а так как прокляты они в давние времена, приют даровав навьям, то и исходит от них тьма бедовая, высасывают они, словно упыри, всю радость из меня, мысли горькие появляются.

Как на силу свою управу найти?

Как понять, что во мне – свет или тьма?

Как оковы проклятия сбросить, чтобы не бояться к реке подходить да на мостки ступать?

Кто подскажет, да кто научит?

…Как стало мне легче дышать, тогда убрала я ладони от березы, а она зашумела листвой, погладила кудрявыми ветвями меня по плечу, будто успокаивая, словно матушка, которую я плохо помнила, совсем глуздырем же была.

Помнила нежные ладони ее, пахли они молоком и квасом, хлебом и ягодами лесными, пирогами и травами, мятой и клевером.

Глаза ее помнила – золотистые, словно хмелем наполненные, светом солнечным. У меня глаза темнее – цвета сосновой коры после дождя, цвета старого янтаря, поля пшеничного на закате. Матушка красивая была, да только слабая больно – руки – веточки, шея лебединая, костью тонка да узка, я вот в нее пошла, такая же хилая.

Ежели бы не духи лесные, со Збышеком никак не смогла бы управиться. Погубил бы…

А вот и он идет – у меня и сердце захолонуло, как увидела хлопца. Высокий, статный, кудри черные вьются до плеч, глаза синие, яркие, лучистые. Незабудковые. Да вот злые и насмешливые.

До сих пор от стыда сгораю, стоит вспомнить, как хватал он меня да в ельник проклятый тащил.

Я глаза опустила, дрожь унять пытаясь. К счастью, мимо он прошел – только сплюнул в мою сторону, словно бы сглаза боялся.

Иди мимо, иди… Боюсь я себя, Збышек, обидел ты меня, и не могу я с этой обидой справиться. Не приведи свет, погубишь себя, ежели снова на меня глядеть станешь – силу свою не знаю, измерить ее не могу, вдруг да привлеку несчастье на твою бедовую голову?

А там и до костра недалеко – со всем селом управиться не смогу.

– Айда домой… – послышался тихий голос в высокой траве. Старичок, с две ладони моих, стоит да зыркает зелеными глазищами, борода седая паутинкой на ветру полощет, а в руках туесок с ягодами.

– Айда, дедушко Кузьма… – Я домовому улыбнулась и вслед за ним по тропинке пошла, мимо дубов с чурами, мимо оградки с черепами.

Домой… Но избу свою покосившуюся домом я давно назвать не могла.

Права дочка старосты, уезжать мне надобно.

Осталось решить – куда.


Яблоневый сад пенным прибоем спускался по зеленеющему холму, пряча среди бархатных лепестков почерневший от времени сруб – под покатой крышей, поросшей мхом, тоскливо глядели на мир окошки старого дома. Клеть небольшая, крыша двускатная, бедненько мы жили, но бревна добротные были, сосновые, крыльцо высокое, резное, на пригорочке построил старый мельник избу, да вот только пожить в ней недолго ему довелось.

За ворота я зашла и нахмурилась, глядя, что трава во дворе уже до колен дотягивается, только тропка узкая к крыльцу ведет, а вроде ж недавно рвала лебеду да бурьян, и когда все позарастать успело?

Из травы у забора махровые мальвы торчали – огненно-алые, темно-синие и ярко-розовые, словно закат над рекой, казались они из камушков дивных вырезанными. Любила я эти цветы – на высоком пушистом стебле, с широкими темно-зелеными листьями, с густыми соцветиями в виде колокольчиков, они были неприхотливы, росли где придется и даже в засуху не вяли.

Я пока в дом зашла по скрипучим ступенькам, домовой пропал уже – видать, самовар ставить побёг, с устатку-то трав заварить хорошо бы, а потом корешки разложить у окошка на солнышке, да и поспать немного. Глаза болели, словно песка под веки кто насыпал. Я потерла их, пытаясь прогнать сонливость, а только хуже стало – пёком запекло. И то – почитай два дня не спала, травка та дивная всего несколько денечков цветет, не успеешь в такие дни корешками жароцвета запастись, уже потеряют они силу целебную.

– Уезжать тебе, хозяйка, надыть, – на печи показался домовой. – Не дело это, терпеть гадости от энтих… татей окаянных.

Добрый он был у меня, но характерный, баловать любил, а все ж меру знал во многом. Вот и сейчас – видел, что затравили, помочь хотел. А я-то к нему всегда по-человечески относилась – помнила, что кисель ягодный он уважает, ночами не шумела никогда, от забот старика не отвлекала. А работы много было у него – за порядком в доме следить, чтобы мыши не озоровали, чтобы тепло да уютно в избе было, сироте тяжело вести хозяйство самой-то. Похулиганить Кузьма любил иногда, да безобидный был все же – вещи передвинет, ставнями постучит и снова за дело принимается.

– Куда я поеду-то? – Я устало на лавку опустилась, чувствуя, что камень тяжелый на сердце опускается, дышать стало тяжело, говорить ни о чем не хотелось. – Некуда мне уезжать, нигде не ждут…

Гляжу, а мордочка домового, который только что был похож на отца моего – любил он облик старого хозяина принимать, – поплыла, словно бы на свежие краски воды плеснули, и на печке уж сидит седой старичок с лицом волосатым, веник к себе прижал, глазищи стали зеленые, как огоньки болотные, что путников в трясину манят.

– Я знаю, куда тебе уходить! – Жена его, кикимора, из-за печки вылезла. Она была строга да сварлива, что домовой ни сделает, ей все не по нраву – то кастрюли перевернет, то грязи нанесет на лаптях, а все ж любил ее муж, все спускал. И вот стоит Глашка наша, зыркает на меня, руки в боки, юбка колоколом, волосы зеленые торчком. – Слыхивала я про то, что на севере, в глухом лесу одном, таких, как ты, Аленка, волшбе да чародейству учат. Всех берут, в ком силы есть – а светлая иль темная, без разницы, так грят.

Я только скривилась – слыхала и я как-то от одного заезжего купца про то, что в Зачарованном лесу волшебников да ведьм учат, вот только сказывал он еще о том, что злотых немало нужно заплатить за то, чтобы приняли тебя. Да и привечают там боярских отпрысков – мол, в них только кровь чародеев великих и осталась нонче. А такие, как я, деревенские, зачастую несолоно хлебавши возвращаются.

– Куда мне, безродной…

– А туда! – перебила меня Глашка, суховатой ручонкой пыль с лавки смахнув. – У меня там сестры на болоте обретаются, они нам и помогут, коли сами не справимся. Все расскажут да подскажут. Хватит сидеть сиднем, ты вона как для людей стараешься, врачуешь, травы собираешь, а благодарность их какова? Насмешки да страх? Плюнь ты на это все, Аленка, да собирайся в дорогу. Купцы скоро будут ехать обозом, на дорогу нам злотых хватит – из отцовского запаса возьмем.

А домовик мой согласно кивал да бороду свою поглаживал, греясь на утреннем солнышке, что лилось янтарем с синих небес.

– Не дури, Аленка, – мурчал, будто кошак, Кузьма, – бросай ты эту избу, все едино счастья в ней не будет… Бросай да айда искать счастье в большом мире.

Я лишь вздохнула тяжело, залезла на печку да от всех забот и тревог отгородилась цветастой занавеской. Но слова домовика с кикиморой из головы не выходили, и хоть устала я страшно, а долго еще ворочалась с боку на бок, не могла заснуть, все грезила науками чародейскими.

Загрузка...