Глава 2


Недолго я противилась уговорам Кузьмы с Глашкой – и после того, как соседка бросилась с кулаками, мол, из-за меня, ведьмы проклятой, ее корова без молока осталась, да еще и подворье едва не сгорело, поняла, что все же прав домовик с женкой – уходить мне надобно. Куда угодно – в школу ль эту волшебную или просто в чащу, чтоб жить на отшибе ото всех, но нести ответ за чужие беды-злосчастия боле не хотелось. Своих хватает – сидят вон у печи, скалятся, глазенками сверкают, словно камушками гранатовыми…

У соседки-то муж еще того лета злыдней за спиной приволок, я ей про то сказывала, а что не поверила она – не моя забота.

Моя – отвадить от пути моего мерзкие сгустки теней, пока они не стали такими же прожорливыми, как соседкины. Откуда взялись, с чем в избу принесла – неведомо. Глянула я в темный угол – словно ветошь нестираная, словно полусгнившее тряпье там лежит да пылью покрывается. Кто несведущ в чарах, кто не может за грань явьего мира глянуть, тот нипочем не догадался бы, что это вредные пакостливые духи, кои во многих хатах живут. Подумал бы, что помстилось.

А чтобы избавиться от злыдня, всего-то и нужно, что котомку вторую приготовить, чтоб обмануть горе-злосчастие – заберется оно в узелок, а ты, уходя, его у порога и бросишь. Главное, чтоб в доме не жил опосля никто – обозленные духи опасны, изголодаются они в своей котомке-то, и как развяжет кто ее, поглядеть, что там прежние хозяева забыли, – тут и прыгнут нечистые за спину, всю жизнь с шеи не слезут, будут грызть, окаянные, изводить бормотанием своим, кровь выпьют до капли, бледная немочь останется заместо человека.

Я как уйду, дом в одночасье сгинет, вместе со всеми его злыднями да проклятиями – кому изба ведьмовская нужна? Кто осмелится порог переступить? Слава за мной нехорошая…

Не одна я такая, много ведьмарок по лесам прячутся, только вот не легче от того. Не хочется прожить всю жизнь возле заболоченных озер, в местах столь погибельных, что никто не решится беспокоить… Не хочется состариться раньше времени, не сумев с силой управиться.

Но ежели с наукой этой чародейской в Зачарованном лесу не сложится, то придется искать себе землянку, посреди леса дикого невесть кем вырытую как раз для такой горемыки, как я.

Часто ведающие от людей уходили, не первая я буду. Боятся чаровниц да ведьмаков, травниц да ведуний, силы их непонятной боятся, чар их, кои бесовскими да чернобожьими кличут.

И одно дело, коль точно о себе знахарка аль ведунья могла сказать – светлая я, зла не чиню, навьими тропами не хожу, за грань не гляжу, а другое – такие, как я, на изломе миров и времен ходящие, скользящие по грани тонкой, что, как лед по весне, треснуть может, и тогда бездна черная спеленает, поглотит навеки… Ведь неясно, где я нахожусь и как уравновесить тьму и свет в душе моей.

Однажды прикоснулась я к тому мороку – на миг единый, но навеки запомнила, как страшно было, как холодно. Казалось мне тогда, будто и кости вымерзли, и кровь заледенела, сердце каменным стало, не билось.

К счастью, мать тогда меня вытянула, отогрела, спасла. Только вот вскорости она исчезла, а я сиротой осталась. И думалось мне иногда – лучше бы она меня с собой забрала.

Ведь что я могу сказать о себе?

Что не знаю, какая сила во мне живет?

Что в любой миг тьма плеснется из меня в мир Яви?

Или Навь проклятая уведет могильной тропой?

…Ларь мой легкий был – пара рубах и понев, поясок и шубейка заячья, платки, шкатулка с украшениями, от матушки доставшаяся, травы да ягоды сушеные – вот и весь мой скарб. Было б зимой дело – на салазках бы увезла. А вот в серпень жаркий пришлось ждать да подгадывать, чтоб с купцами через степь отправиться. Ехать до границы с северным княжеством всего-то пару дней, а там уж леса начинаются, еще седмица пути – и таежные, глухие места будут.

Вот там аккурат школа волшебная и расположилась – так Глашка, кикимора, сказывала. Она тоже пожитки свои собрала да и заявила мне, что с мужем они в пустой избе не останутся – мол, все одно выгонят их, ежели новый хозяин придет. А не придет, убоявшись ведьминского проклятия и злыдней, так и того тоскливей – что за радость в брошенных ходить, паутину вязать да пыль трусить?

На все мои уговоры, что впереди неизвестность одна, что могут они по селению новых хозяев поискать – изб-то немало ставится, – таков ответ звучал: «Пропадешь без нас все одно, Бесталанная!»

Да и Кузьма грозно глазами вращал да обещался всю деревню взбаламутить да шутками злыми извести, коль не соглашусь по-хорошему.

Вот так и вышло, что на сундучке моем примостились лохматый домовой да растрепа-кикимора в старой шушке да платочке, подвязанном под подбородком так, что концы его ушками медвежьими торчали над ушами. Хорошо хоть, согласились от глаз людских спрятаться, а то и вовсе потеха была бы людям – едет ведьма прочь, свиту свою нечистую с собой везет… Золота моего аккурат на дорогу к северным лесам хватило – что делать после, ежели не примут меня в обучение, я и думать боялась.

Разве что в землянке среди чащи жить, за буреломом, на елани дикой, с лешаками да лесавками дружбу водить. Представила такую картину, едва не расхохоталась – гиблый ельник шумит-скрипит посреди болот, ягоды во мху алеют, трава выше пояса… и я со своим сундучком. И духами домовыми, осоловевшими от того, как жить тепереча придется. И леший, в свитке, надетой навыворот, глядит сурово из-под кустистых бровей своих – ты, мол, девка, чего притащилась в мои владения?..

Отчего-то мысли эти меня развеселили, и я не без ехидства на лежащую в траве котомку поглядела, ту, в которой злыдни сидели, вот уж не повезет тому, кто на хату мою польстится.

Как обоз в путь собирался, всем селом вышли люди на меня поглядеть – кто злобно хмурился, кто с облегчением зыркал, мол, скатертью дорожка, а кто и не скрывал радости.

Вот как дочка старостина – стоит возле дубов-хранителей, в коре которых белеют вколоченные челюсти кабаньи да рога турьи, косу толстую на грудь перекинула, зубы скалит, а в глазах бесенята. Поглядывает она на своего Збышека, а тот голову опустил, в стороне, в тени, встал и старается не смотреть в мою сторону.

Неужто совесть пробудилась?

Я едва смешок сдержала – чтоб у характерного да стыд вдруг появился? Да не бывать такому. В платок свой плотнее закуталась, устраиваясь на телеге поудобнее, чтоб сено не кололо сквозь лен рубахи, вдруг гляжу – сорвался с места Збышек, идет широким шагом ко мне, а невеста его ведьмой на меня глядит, удавила бы, коли б ее воля. Я и застыла – а тут и остальные селяне стали высматривать, и так им любопытственно было поглазеть на мой отъезд, а тут еще хлопец этот мчится попрощаться.

Стыдоба какая…

Я-то зла на него не держала уже, хоть и побаивалась.

И вот он подскочил к телеге, подтянулся на руках да и перемахнул через край, рядом со мной на какой-то мешок уселся, затараторил что-то хриплым голосом – простыл будто.

Я сначала ни слова разобрать не могла, лишь гул в ушах стоял да перед глазами мошки черные замельтешили, а потом словно враз обессилела. У меня случалось такое от волнения, бывало, что и упасть могла, ноги когда отказывали, но в последние годы научилась справляться с этим всем. Главное было – вовремя силу свою позвать, приплывала она тогда невидимым облачком и, словно туман речной, оседала на лице и плечах, и запах осенний будоражил – прелой листвы, костров и дыма, дерева прогоревшего. Травы перегнившей. Заводи болотистой. Ила озерного.

Вот и сейчас пришлось резко выдохнуть и ждать, пока развеется все, пока снова прояснится в голове.

– Ты не серчай на меня, ясноокая, – меж тем шептал Збышек, словно и не ощущал, как впивается в него черным злым взглядом старостина дочка. – Не серчай, не знаю я, что нашло на меня тогда, нравилась мне ты, да вот хоть и бедна, и беззащитна ты, а ходила павой по селу. Как княжна иль вовсе царица… Обозлился я. Морок то был… Перед тем как уедешь навек, подари мне свое прощение! Мучаюсь я…

Я едва не расхохоталась, услышав его слова. Куда и слабость моя пропала – схлынула волной, ушла прочь, а во мне кровь вскипела, к лицу прилила. Чую – горят щеки, полыхают маками яркими.

Морок, знать! Нравилась, знать!

И как удержалась, чтоб не сбросить Збышека с мешка, не знаю… Испугался он, в том все дело – вот что я поняла в тот миг.

Потому и прибежал просить прощения. Побоялся, что метка моя ведьмачья на нем останется, ежели злиться буду и дальше.

А я вдруг поняла – не злюсь.

Вот ни капельки не злюсь.

Смех мой стих, чувствую, лицо как льдом сковало.

– Иди своей дорогой, Збышек, – тихо ответила, пытаясь гнев свой обуздать, чтоб беды не было хлопцу. – Иди. Не серчаю.

И выдохнула тяжело, словно горло мне перехватило чем-то – не то удавкой, не то лапой мохнатой. Гнев то, видать, не хотел слова эти в мир явий выпускать. Хотел он, проклятый, увести тропой гиблой. Хотел человека погубить.

– Иди! – прикрикнула на хлопца, едва сдерживаясь, чтоб не броситься на него да не исцарапать.

Збышек кивнул торопливо и спрыгнул с телеги, а мимо невесты пробежал, словно за ним сто чертей мчалось.

Может, так и было – гнев-то мой метнулся следом… Но бессилен был он, словно легкий туман над рекой поутру, рассеется, не беда. Ничего не останется.

Уеду отсюда – и забудут меня.

И я про все забуду.

Я отвернулась, чтобы больше не видеть никого – не с кем было прощаться. Даже Дарина-травница не подошла проводить, вчера потай ото всех в избу явилась, платок пуховый принесла в подарок, жалела меня, все про матушку вспоминала – подруги они были, вместе к проклятой речке той ходили, когда исчезла родительница моя.

А вот при всех побоялась Дарина мне счастливого пути пожелать. Обидно было, но понимала я – ей тут еще жить, среди этих людей, которые меня с рождения невзлюбили.

Телеги тронулись, и я закрыла глаза – радость на лицах селян невыносимо было видеть.

Всегда я была здесь чужая. Никому не была нужна.

Нечего и жалеть о прошлой жизни.

Впереди у меня сто дорог, сто путей – выбирай любую.

В дороге тяжело пришлось – сено кололось, мешки, что под ним лежали, казались камнями набитыми, то и дело что-то впивалось мне в ногу, кусалось и жглось. Но выбирать не приходилось, и добираться до границы с северным лесом, в котором, как сказывали, и начиналась тропа к волшебной школе, нужно было с обозом. Пеша не одну седмицу пришлось бы идти, а с ларем моим – хоть и не особо тяжел он – вдвойне тяжче довелось бы. А так – сиди себе, по сторонам гляди да помалкивай.

Ежели б тело не ломило – вообще красота была бы. Кто говорит, что ездить легче, чем идти, ох как не прав! Ноги затекают, спина ноет, размяться бы, пройтись…

Телеги скрипели, тряслись по ухабистой дороге, но хорошо хоть, сухо было. Коли б дожди зарядили, из деревни моей и вовсе бы не выбраться, никто не проедет обозом, разве что верховой. А где мне коня взять? Вот и приходилось радоваться, что купцы на ярмарку в столицу ехали мимо селения нашего.

Злотых, что были у меня, аккурат на дорогу и хватало – что делать, ежели не примут меня в эту самую школу для чаровников, я и думать боялась.

О дурном думать – примета плохая. Привлечь можно беду – накаркать, как говорят, обижая птицу вещую. Но она не только зло дарит, ведающие люди знают. Но иногда на крыльях своих угольных вороньё приносит несчастье – птицы эти могут летать над рекой Смородиной, которая течет по Приграничным землям, отгораживая Навь, царство мертвых, от Яви, нашего мира. И вот ежели морок какой прицепится к крылам черным – так и окажется среди людей опосля. А еще слышала я от Дарины-травницы, что сам царь мертвых, Кащей Бессмертный, может вороном оборачиваться – кружит птахом в ненастные дни, ищет себе весеннюю невесту, чтобы человеческим теплом согреться, ведь льдом оковано сердце его, мерзнет проклятый навий всегда. Правда, девицы те сами блазнями становятся – кто ж выдюжит справиться с холодом мертвого мира?

Вот и приходилось мне осоловело да сонно по сторонам таращиться, пытаясь все плохое да гадкое из головы выбросить, чтобы не привлечь к себе. А оно не выбрасывалось – уже и про Кащея, и про смерть думается. Нехорошо.

И продолжала я видеть в каждой птице колдуна с Той Стороны – несмотря на южное степное солнышко, несмотря на травяной дух, что витал над прогретой землей, несмотря на ягодные россыпи, что виднелись на прогалинах… Заросли колючей ежевики стеной отгораживали редколесье, что появилось ко второму дню на обочине дороги. Только что степь да степь колосилась ковыльным маревом, седыми морями расстилаясь у бортов телеги, а уже и небольшие светлые рощи виднеются, дубравы золотисто-зеленые. Стражей застыли тонкие деревья с малахитовой кроной, янтарные лучи скользят по их стволам медовыми потеками, и белая пена лютиков стелется… Сладко. Солнечно.

Но маятно на душе, печально.

И ничего не могу я с этой печалью сделать.

Все мне кажется, что беды-злосчастия за обозом увязались, выбравшись из той котомки, у избы старой выброшенной, и бегут сейчас гурьбой у края телеги, вот-вот запрыгнут сейчас в нее, в подол мой вцепятся когтистыми лапками, нипочем потом от них не избавиться.

У главного караванщика, что купцов наших сопровождает, глаза раскосые, хитрющие. Злые. Так и сверкает ими, так и хмурит брови, когда в мою сторону поглядывает. Я в солому зарыться от этих взоров хочу, да некуда, мешки эти треклятые мешают. А он как обернется, так и солнце словно гаснет в тот миг. Тут же вспоминается, как Збышек под рубаху лез, все видится небо, что едва не раскололось на части. Мерзко становится, противно.

Ему, мужичку этому, наш Ермолай, который еще отца моего знавал, что-то шепчет то и дело, да резко говорит, отрывисто. А тот на меня снова косится. Неужто речь и правда обо мне?

– Не боись. – Домовой появился на борту телеги, но, судя по тому, что на то никто из купцов и бровью не повел, только мне показался Кузьма.

– Не видишь, что ль, как глядит-то? – прошептала я, спиной к караванщику повернувшись, чтоб не заметил он, как губы мои шевелятся.

Еще надумает, что я наговоры плету али сглазить кого хочу, – беды потом не оберешься. Камень на шею – да в ближайший омут, аккурат в руки водяного.

– Не тронет. А коли тронет, я ему самолично роги поотшибаю… – важно заявил Кузьма, и на миг в глазах его сверкнул злой огонек. – Я давно жду, об кого кулаки почесать-то, а то засиделся я у твоей печи, Аленушка…

Мне поспокойнее стало, но к вечеру снова тревога вернулась – когда привал объявили да пришлось к общему костру идти, чтобы не обидеть отказом от ушицы да краюхи хлеба. День длинный был, утомились все, у огня тишина царит, пока едят все – уже опосля время побасенок придет да протчих сказок. Я свою похлебку быстро доела, а миску сполоснула в ближнем ручье, куда с Ермолаем на пару сходили.

Он мне по дороге и гутарил:

– Ты, девка, ничего не боись, никто не обидит. А ежели попытается – ты сразу мне сказывай, я ужо сумею приструнить наглеца… Батьку твоего знал, хороший мужик был, он рад был бы, что ты в Зачарованный лес подалась, сказывают, там великих чародеев учат, будешь, славница, процветать, жениха там найдешь себе из бояр – ты, главное, не прогадай!..

Я лишь улыбнулась, но веры словам его не было – особливо про то, что в обиду не даст.

Уж не знаю почему, но люди виделись мне слабыми да безвольными.

Когда к костру вернулись, караванщик тот злобный уже спал или вид делал.

Я с облегчением под свою телегу залезла, в платок пуховой укуталась, соломы подстелила – вполне сносное гнездышко вышло. К счастью, ночи еще теплые были, от степи мы недалече отъехали, завтра к вечеру лишь к лесам доберемся – потому и не было надобности к костру поближе спать идти. А он высоко горел, искрами так и сыпал, освещал телеги с крытыми повозками, кои кругом поставили, чтоб легче охранять добро было. Треск прогоревших ветвей слышался в ночи, переклички часовых, крики совиные – чаща чернела вокруг, глазела на огонь зелеными звериными глазами, но никто оттуда выходить не решался.

Я и не заметила, как заснула – будто в единый миг плеснулась тьма, вышибив из-под ног землю, телега куда-то пропала, да и огонь исчез… Я вскочила – сон ли это?.. Вокруг кусты какие-то, ручей серебрится в лунном свете за тонкими стволами молодых сосенок. Никого. Я шаль на груди стянула, испуганно обернулась. Гляжу – стоит тот самый караванщик косой, что с меня глаз своих злых не сводил.

И улыбка на лице его дикая, жуткая… Кадык вверх-вниз ходит. И веко левое дергается.

Он ко мне шагнул, и будто кусок льда к плечу приложили – так холодны ладони были… а позади – плеск громкий.

И хохот русалочий.

– Неужто так и не поняла, куда дорога тебе? – пробасил мужик, а я забилась в его руках, как в сетях рыбацких – крепка хватка, не вырваться.

Да человек ли он?

Кричать хочу – крик нейдет, как во сне бывает, когда ни звука издать, ни убежать, зато взлететь можно. Я и оттолкнулась от земли – резко, сильно, пяткой босой по земле ударив, вместе с караванщиком и взмыли. Но невысоко – до середины старой ивы, что разрослась на берегу ручья. Снова попыталась руки чужие стряхнуть с себя, но куда уж там – вцепился намертво.

Вниз глянула – а там уже три девки с зелеными волосами и перепончатыми руками, в рубахах белых, мокрых, срам не скрывающих… Тянутся ко мне, змеями шипят.

– От судьбы никуда не денешься… Тебе к нам путь-дорожка…

А глаза горят болотными огнями гибельными, и запах ила, гнилой тины, погоста стоит. Туман от воды тонкими змейками пополз ко мне, словно схватить пытается, я от него в сторону, он за мной. И караванщик как приклеенный висит – и не тяжелый он, и молчаливый какой-то стал, да и словно куль с одежей, а не человек.

– Тьфу, пропасть! И как пробрался-то? – послышалось из кустов. – Да и ты, Аленка, хороша… чего не сиделось под телегой-то?

На поляну выскочил Кузьма – растрепанный, злой. Глаза алым горят, волосы соломенные торчком, рубаха распоясана.

– По-мо-ги… – хотела крикнуть, но едва прохрипела, словно бы говорить разучилась. И вдруг со страхом поняла – не сон это.

На самом деле кружу я с нечистым духом по-над ручьем, а на берегу дочери водяного меня ждут – к нему утащить понадеялись.

Но как я так близко от ручья сама оказалась? Нельзя же в одиночку мне к проточной воде-то… Неужто во сне хожу?

С каких таких пор?

С визгом и криками русалки в воду попрыгали, подняв брызги, и хрустальными капельками осели те на траве и ивняке, а домовой мой с диким воем по берегу носился, отпугивая нечисть.

Тут и тот, кто караванщика облик принял, руки свои поганые от меня убрал наконец, и я вмиг на траву грохнулась – хорошо, невысоко мы поднялись, падать не особо больно было. Пара синяков да ссадин – легко отделалась.

Но крик мой слышали часовые, да и шум у ручья не мог остаться незамеченным, а коли не смогла я объяснить, чего делаю в мокрой да грязной рубахе на бережку том клятом, то и отказались меня дальше с собой везти.

Разрешили до границы с северным княжеством доехать, даже золото все отдали – неуж проклятия испугались?

Не защитил отцовский знакомец, хоть и обещался, смотрел виновато, как пес побитый, но ни слова поперек главному караванщику не сказал, когда тот ярился да кричал на меня, мол, я на их обоз нечисть навела, им теперь через меня удачи не видать.

Кузьма потом мне сказывал, что слышал, как у костра байки в ту ночь травили – мол, ведьма я и с навьями у ивы той резвилась. Крыть нечем – по-над ручьем с черным духом летала? Летала. Русалки по траве следом носились? Носились. А уж кто их звал, то людей не больно касалось.

Главное – ведьму бы с воза, всем легче будет.

Так и осталась я к следующему вечеру на лесной тропе дикой со своим ларем да домовым с кикиморой. Купцы да охорона их, даже Ермолай наш деревенский старались и не глядеть на меня, с несчастным видом на сундук примостившуюся. Неужто боялись, что жалко девку станет да не смогут вот так бросить ее в чаще-то?

Бросили все ж.

Уехали…

Я их не винила – люди завсегда таких, как я, боялись.

Вот вещи жалко – не унести мне весь сундук-то, придется его бросать, рубаху сменную и платок пуховой, доху возьму, травы вот еще не забыть. Можно и в путь.

Втроем-то не страшно – а Кузьма с Глашкой в обиду меня не дадут. Так и доберемся налегке до школы этой волшебной – ежели еще придусь я там ко двору, а то мало ли…

Вдруг да правы дочки водяного – одна мне путь-дороженька, под корягу речную, в ил да трясину.

Загрузка...