Так получилось милостью Аллаха, что я был первым, кто увидел ее. Был месяц азар, и была ночь. Я засиделся, просматривая «Книгу исцелений» Абу Синны, и не сразу услышал стук в дверь. Кормилица Хадиджа, которая после смерти моей дражайшей Басиме заменила хозяйку, проснулась и пошла открывать.
Предоставив Хадидже разбираться с нежданными гостями, я перевернул страницу, пробегая пальцем строчку справа налево. Это была моя любимая книга, я часто перечитывал ее, хотя и знал едва не наизусть.
Ворчанье Хадиджи становилось громче, и вскоре она уже кричала, призывая на чьи-то головы проклятья всех джиннов.
— Что там, Хадиджа-джан? — спросил я, но кормилица захлопнула двери и задвинула для верности засов.
— Попрошайки с улицы, — возмущено заявила она, застыв на пороге в белой неподпоясанной галабее и со светильником в руке.
— Дай им все, что найдешь на кухне, и пусть уходят с миром, — сказал я, возвращаясь к мудрости Абу Синны.
— Сама разберусь, кому и что давать из этого дома, — буркнула Хадиджа, глядя на меня с неодобрением. — Почему вы не спите? В вашем возрасте…
— Хафиз Камлалл! — раздался вдруг женский голос с улицы. — Открой!
Моя кормилица оказалась у окна быстрее, чем я успел моргнуть.
— Пошла вон, бесстыдница! — крикнула она и в сердцах плюнула за подоконник.
— Кто это? — спросил я.
— Попрошайки, — с мрачным упрямством ответила Хадиджа. — Они не стоят вашего внимания.
— Хафиз! Ради Аллаха! — снова позвали с улицы.
— Кто там? Кому не спится в столь поздний час?
Почему-то в сердце моем этот горький голос поселил тревогу. Я отложил книгу, поднялся с ковра и пошел открывать сам, хотя Хадиджа пыталась помешать.
Передо мной стояла женщина, закутанная в покрывало. Под локоть ее поддерживала девочка, яркий наряд которой сразу указал мне, к какому сословию принадлежат мои полночные гости.
— Не прогоняйте, хафиз! — торопливо сказала женщина, открывая лицо. Ее я тоже узнал сразу. Не было в Лакшманпуре человека, который не узнал бы ее. Это была Мохана — хозяйка Дома Счастья. Самого богатого и изысканного притона куртизанок, развратных музыкантш и певиц, танцовщиц, и чтецов, осмеливающихся назвать себя поэтами.
— Постыдилась бы появляться у этого порога, — сказал я, не торопясь, однако, закрыть двери. Что-то — вероятно, воля Аллаха — удержало меня. А впрочем, я никогда не отличался торопливостью.
— Простите, хафиз! — Мохана низко поклонилась, и это было не похоже на нее. Обычно она вела себя высокомерно, ибо пользовалась покровительством самого наваба.[7] — Моя дочь умирает, я прошу вас помочь.
— На все воля небес, — ответил я, — пусть наваб позовет своих лекарей. Иди, женщина.
— Хафиз! — сводница вдруг упала на колени и схватила меня за край халата. — Моя дочь рожает, но повитуха сказала, что ребенок не выйдет из ее тела. Спасите мою дочь и мою внучку! Я слышала, вы спасли невестку наваба, когда случилась та же беда. Заклинаю вас кровью вашей покойной супруги! Помогите!
Она все-таки не сделала непоправимого — не произнесла своим грязным языком честного имени Басиме. Тем не менее, Мохана[8] полностью оправдала свое имя. Вскоре я шел по извилистым улицам, чувствуя себя героем сказки Шахерезады, прижимал к груди ящичек с инструментами, и старался не отстать от хозяйки продажных женщин. Вопреки моим опасениям, она повела меня не в Дом Счастья, а в один из домов знатного квартала. Нас встретили слуги и рабы, следом вышел хозяин. И его я узнал. Раджпутский наваб, уважаемый человек. Ему было неловко, и он прятал глаза, но все же пробормотал приветствие.
— Где роженица? — спросил я, снимая верхний халат и ополаскивая руки в тазу с розовой водой, который мне тут же поднесли.
— Она в комнате, хафиз, — Мохана пошла вперед, указывая дорогу.
Женщина была без сознания. Огромный живот, казалось, мог раздавить хрупкое тело. Меня поразила красота ее лица — тонкое, необыкновенно белое по сравнению со смуглыми лицами местных женщин. Волосы ее разметались по подушке, как отрез черного шелка. Я прощупал пульс, потом обнажил ее живот, чтобы определить положение плода.
— Мы испробовали все, — сказала Мохана. — Но ребенок не желает покидать ее тела.
— Нужно много горячей воды. Еще приведите двух женщин покрепче и телом, и духом, чтобы поддерживать роженицу. И принесите глубокую чашку и старого красного вина.
Все мои приказанья исполнялись быстро и бесшумно.
— Ребенок лежит правильно, — успокоил я Мохану. — Но твоя дочь слишком слаба, чтобы вытолкнуть его. Мне придется помочь ей.
Сводница быстро закивала головой. Из глаз, густо подведенных сурьмой, потекли черные ручейки слез.
— Сначала ее надо привести в чувство, — сказал я женщинам, которые вызвались помогать. Они с готовностью принялись растирать ступни и ладони роженицы, и легко похлопывать по щекам. Наконец, она открыла глаза и зашевелилась. Я просунул ей в рот обезболивающую пилюлю, не обращая внимания на стоны, и дал запить водой. — Следите, чтобы она не теряла сознание. Если такое случится, дайте понюхать из этого пузырька.
Нельзя было терять ни минуты, потому что и мать и ребенок совсем ослабли. Я вдруг подумал, а надо ли помогать этому существу? Может, Аллах не хочет его появления на свет? Но тут же напомнил себе, что если я здесь — то это воля Аллаха, а значит, надо сделать все, чтобы ребенок остался жив.
Положив инструменты в вино, как советовал великий Абу Синна, я выждал немного, и достал нож. Лезвие было тонким, как бритва.
— Держите ее за руки и за ноги, — приказал я. — Не давайте ей дернуться, и поднимите галабею…
Я вспомнил, как мне пришлось делать подобную операцию невестке наваба. Не могло быть и речи, чтобы увидеть детородные органы благородной женщины постороннему мужчине. «Пусть лучше умрет — на все воля Аллаха! — но не осквернится», — заявил наваб, грозно вращая глазами. Я не стал спорить и нашел выход, приказав покрыть тело рожавшей полотном, проделал два отверстия для рук, и сделал все наощупь.
Здесь было гораздо легче. Я рассек женщине промежножность, и велел поставить ее на колени, чтобы ребенку легче было выйти. Роженица была слишком слаба, чтобы противиться и только стонала, кусая губы.
Прошло несколько томительных минут, и в мои руки упал сморщенный красный комок, покрытый слизью и кровью.
Ребенок, хоть и не очень большой, был все же крупным для этой женщины. Я взял на руки окровавленное тельце и положил себе на колени, прочищая крохотный ротик и ополаскивая водой личико.
— Девочка? — приглушенно спросила за моей спиной Мохана.
— Девочка, — подтвердил я.
Мохана зашептала благодарственные молитвы. Я был уверен, что она молится своим, индийским богам, хотя это и было запрещено Великим Моголом. Я ничего не сказал. Новорожденная открыла глаза — мутные, но удивительно светлые. Мне показалось, что они были синего цвета, хотя при светильниках ни в чем нельзя быть уверенным. Девочка закричала, и ее мать дернулась в руках моих помощниц, прося показать дочку. Я положил ребенка ей на грудь и достал иглы и нити.
Когда операция была закончена, я вымыл инструменты, набросил халат и пошел к выходу, ни с кем не прощаясь.
Мохана пыталась поцеловать мне руку, но я отстранился. Она заметила мое недовольство, но не отступила. Настойчивость этой женщины могла войти в поговорку. Наваб из Раджпута тоже пытался поблагодарить, протягивая кошелек. Я отказался брать деньги.
— Хафиз! — сказала вдруг Мохана. — Вы спасли мою внучку, ее жизнь принадлежит вам…
— Эта жизнь принадлежит распутству и похоти, — ответил я. — На все воля Аллаха, а я лишь делал свое дело. Теперь дай пройти.
— Тогда скажите, как назвать новорожденную, — продолжала настаивать сводница. — Имя, данное вами, принесет счастье.
— Сомневаюсь, — ответил я, уже выходя из дома, но она снова вцепилась в край моих одежд. Чтобы отвязаться от настырной женщины, я сказал: — Дай ей имя — Гури,[9] может это хоть немного обелит ее.
Прошло около десяти лет или более. Я уезжал в Дели по приказу Великого Могола Аламгира, проверял казначеев в Бенаресе, потом опять был призван в Дели, и наконец получил разрешение вернуться на родину. Лакшманпур был моим городом. Только здесь дышалось легко, и я чувствовал себя дома.
То была моя сорок пятая весна. Аллах медлил призвать меня в джанну,[10] но я не торопился. Я никогда не был тороплив. Слуги остались в Дели, потому что Хадиджа хорошо справлялась и одна. Мы вернулись в Лакшманпур в сумерках, никем не замеченные. Я с удовольствием вдыхал запах цветов, корицы и горячего молока, витавший над улицами. Здесь ничего не изменилось. И я не изменился, только борода поседела больше, чем наполовину.
Дом, казалось, ждал меня. Даже слива расцвела пышно, как никогда ранее. Мысленно я перенесся в ту счастливую пору, когда рядом была Басиме, и как наяву услышал серебристые переливы ее смеха.
Сначала звон браслетов показался мне отзвуком собственных мыслей. Но нет — звуки доносились со стороны сада. Я приоткрыл дверь и выглянул во внутренний двор, не покидая дома и не обнаруживая себя.
В саду под сливами я увидел девочку лет двенадцати.
Это было маленькое, еще по-детски угловатое существо, наряженное в синие и желтые шелка. Черные волосы, не заплетенные в косу, доходили ей до пояса. Девочка, позванивая браслетами, старательно принимала вычурные позы, подобно танцовщицам индийских храмов, а ее чувяки,[11] стояли в стороне, сиротливо уткнувшись друг в друга загнутыми носами. С ветвей сливы медленно осыпались розовые лепестки, и я так залюбовался этой картиной, что совершенно забыл о времени.
Внезапно юная танцовщица замерла, молитвенно вскинула руки и начала бить себя по щекам. Удивленный ее поведением, я покинул свое укрытие и подошел ближе.
— Салам, малышка! — позвал я, и девочка обернулась, испуганно тараща глаза.
Глаза у нее были синие, и мне припомнилось, что я уже где-то видел их.
— Чем провинились перед Аллахом твои щечки? За что ты наказываешь их? — спросил я, забавляясь ее смущением и испугом.
— Это не они, а я сама провинилась, — ответила девочка с неожиданной для ее возраста грустью. — От меня никогда не будет никакого толка…
— Не слишком ли рано ты отчаялась? Все в руках Аллаха. Едва ли он призвал тебя в этот мир, будь ты, действительно, бестолкова.
Она понурилась и вздохнула:
— У вас доброе лицо… Наверное, вы всем говорите хорошее… Но мне не стоило появляться на свет. Я и родилась только благодаря великодушию другого доброго человека…
— Не надо унывать, — мягко пожурил я ее. — Уныние — харам![12] Расскажи-ка лучше, почему ты считаешь, что от тебя не будет толка?
— Я ничего не умею, — начала она нараспев, явно повторяя чужие слова. — Ноги мои слишком слабы, чтобы отстукивать ритм и держать равновесие, лицо не красиво, шея коротка…
— Подожди, — прервал я ее, с трудом сдерживая смех — так она была забавна в своем детском горе. — Кто сказал, что ты плохо танцуешь? Мне кажется, у тебя прекрасно получается.
— Что вы! Я такая неуклюжая… — она сделала еще несколько движений, но, видимо, танец опять не получился, потому что малышка всплеснула руками, и личико ее омрачилось. — Это трудно… Моя бабушка сказала, что я — позор на ее голову, что из меня никогда не получится танцовщицы, что мне не место в ее доме, и что она не желает смотреть, как я оскверняю священные танцы…
— И поэтому ты учишься танцевать в одиночестве здесь, под сливами?
— Да, я прихожу сюда уже три полных луны, — призналась она. — Я думала, дом заброшен.
— Я был в Дели и вернулся только сегодня. А кто твоя бабушка, и как тебя зовут?
— Меня зовут Гури, — ответила она. — А моя бабушка — Мохана. Она самая красивая в мире! Нет, мама красивее. Но мама не умеет так танцевать…
Воспоминание обожгло меня, словно открытым огнем, и я взглянул на девочку уже другими глазами. Она и вправду была белее жителей Лакшманпура. Какая-то чужая кровь примешалась к ее крови, придав коже оттенок молока с корицей. Увидел я, что черты ее лица не так красивы и тонки, как у матери. Носик был похож на твердую пирамидку с удлиненной вершиной, как у всех раджпутов, но губы совсем не велики, а глаза не столь глубоко посажены. Тонкой костью и изящным сложением она напоминала мать, но плечи и руки были развиты сильнее, в чем тоже сказалась наследственность ее отца.
— Значит, ты считаешь, умение танцевать — самое главное? — спросил я, размышляя о воле Аллаха, что снова привел в мою жизнь этого ребенка. Я был первым, кто увидел ее в нашем мире.
Гури не заметила моего смятения и с воодушевлением заговорила, сопровождая речь короткими жестами, придававшими ей особое очарование:
— Танцевать, петь, играть на ситаре… Именно это женщина умеет делать лучше мужчины… Значит, именно это ей и надо развивать. Видели ли вы, как преображается лицо танцовщицы во время исполнения обрядовых танцев? Оно несет свет, оно сияет. Изящество в танце — это особый дар небес. Но хуже всего, когда сердце танцует, а ноги не слушаются… — она уныло посмотрела на собственные ножки. Ее пальчики напоминали перламутровые раковины жемчужниц.
Слова маленькой кокетки задели меня, и я сказал назидательно:
— Предназначение женщины — быть подругой мужчине и заботливой матерью. Разве тебе нравится, как живут женщины в доме твоей бабушки?
Она задумалась, выпятив нижнюю губку, а потом покачала головой:
— Вы правы, там не все хорошо. Но ведь обыкновенной женщине нельзя петь и танцевать, а это так печально…
— Она может и петь, и танцевать, — возразил я, — но только для своего мужа или для других женщин.
— Почему же ей нельзя танцевать на муджарате?[13]
Теперь уже я вскинул руки в молитвенном жесте. Что за разговоры я введу с девчонкой?! Что она может понять своим детским умом?! Но я всегда был терпелив.
— Танцевать перед другими мужчинами кроме своего мужа — харам. Этим танцовщица вводит в соблазн тех, кто смотрит на нее.
Девочка вдруг прыснула, закрывая ладошками лицо, и что-то зашептала сквозь пальцы. Я спросил, почему она смеется. Она долго и смущенно отнекивалась, а потом призналась, опустив глаза и играя ямочками на щеках:
— Прошу простить, но… цветущая слива тоже может ввести в соблазн, если смотреть на нее с вожделением. И разве дерево в этом виновато?.. Или вы готовы обломать его цветущие ветки?.. Может, харам не в танце, а в глазах смотрящего?..
Я не нашелся, что ответить. Личико Гури снова стало испуганным. Она поспешила подобрать свои чувяки, поклонилась и пошла к той стороне стены, которая была частично разрушена землетрясением. Видимо, через нее она забиралась в сад. Я задумчиво подергал себя за бороду и окликнул девочку:
— Можешь приходить сюда, Гури. Сад всегда пуст, и ты никому не помешаешь.
Она стала благодарить, но я вернулся в дом и открыл книгу.
С тех пор до моего слуха часто доносился звон браслетов. Гури появлялась в саду почти каждый день. Я никогда не выходил к ней, только смотрел из окна. Она поворачивала в мою сторону милое, разгоряченное танцем лицо, и почтительно кланялась. Я откладывал книгу и кивал, принимая ее приветствие.
Однажды, когда день был особенно жаркий, и девочка села отдохнуть в тени деревьев, я подозвал ее и угостил охлажденным зеленым чаем, который принесла для меня Хадиджа.
— Салам, Гури. Как продвигается твое учение? — спросил я.
Она с наслаждением напилась, а потом поклонилась низко-низко. Я спросил, что бы это значило.
— Теперь я знаю, кто вы, хафиз, — произнесла девочка. — Бабушка рассказала. Вы — тот добрый человек, благодаря которому я живу.
— Ты живешь благодаря милости Аллаха, — поправил я ее, но она только заулыбалась, показывая ровные белоснежные зубки. — Так что с танцами? Как твоя дорога к совершенству?
Девочка усмехнулась углом рта, совсем не по-детски, и поставила пиалу с остатками чая на сгиб локтя:
— На последнем муджарате наваб приказал Сундари танцевать с кубком вина. Вы знаете, что происходит, если пролить хоть каплю?..
Мне не было известно, кто такая Сундари, но о жестоких развлечениях чиновников я слышал не раз. Танец с кубком был любимой забавой. Аламгир запретил индийские храмовые танцы, как и местные религии, но наместники не отказывали себе в удовольствии полюбоваться на красивых женщин.
— Наваб приказал ее высечь, — продолжала Гури, удерживая пиалу в равновесии. — Ее и наставницу — Бисмиллах-джан. Он сказал бабушке, что танцовщиц учат очень, очень плохо.
— И после этого ты все еще хочешь танцевать на муджарате?
Девочка вернула мне пиалу, вскинула носик к небу, щурясь от солнца, потом потупилась, но смолчать не смогла:
— Хочу. Когда-нибудь я станцую для наваба танец с кубком. И не расплескаю ни капли! — потом ее решимость поутихла, и она виновато развела руками: — Но я никогда не научусь танцевать так, как Сундари…
— На все воля Аллаха! — сказал я ей. — Желание уже творит. Если ты не можешь летать, как птица, научись бегать, как газель. Но делай это лучше всех.
Она задумчиво нахмурилась и вдруг спросила:
— Говорят, в юности вы слагали газели, хафиз. Это правда?
— Правда, — признал я.
— Это было давно?
— Двадцать шесть лет назад.
Гури сосчитала по пальцам:
— Прошло много времени…
— Для меня — не очень, — сказал я.
— И еще говорят, что вы бросили поэзию после смерти жены?.. — Гури произнесла это так тихо, что мне пришлось податься вперед, чтобы услышать.
— И это правда.
— Почему, хафиз?
Я молчал довольно долго, а потом ответил:
— Аллах говорит с нами через наше сердце. Значит, только из него должны исходить слова и дела. Все остальное — харам. А мое сердце безмолвно, в нем больше нет стихов. Значит, писать их — грех.
— Почему же молчит ваше сердце?
— Потому что вместе с женой умерло мое вдохновенье.
— Нет, оно не умерло! — возразила Гури. — Ваше вдохновение живет! Я слушала газели, которые пела моя мать! Они прекрасны! Особенно мне нравится та, где пери[14] собирается на праздник! — и она начала декламировать с выражением: «Ты на праздник Науруза с утра начала собираться…»
— Не надо! — остановил я ее. — У меня нет сил, чтобы это слушать.
Но все же мысленно я повторил газель от начала до конца:
«Ты на праздник Науруза с утра начала собираться.
Ты прекраснее пери. Ответь же: зачем наряжаться?
Алый цвет твоих губ горит жарче, чем цвет твоих лалов.
А кудрей гиацинт разве спрячешь под покрывалом?
Розу ты сорвала, но в сравнении с розами щек
Потерял свою нежность и прелесть несчастный цветок,
Агаты ресниц посрамили сурьму из Ирана,
Тонкий пояс порвался, завидуя стройности стана.
Глянуло солнце с небес в зеркало то же, что ты.
И, посрамлённое, тучей укрылось от света твоей красоты!»
Казалось, Гури позабавили мои просьбы.
— Но я не могу остановиться! — пропела она. — Когда я вспоминаю эти строки, мне хочется повторять их громко-громко!
— Не надо, Гури.
— Хорошо, хафиз! — легко согласилась она. — Если вы запрещаете мне петь, я стану танцевать!
Шалунья выскочила на середину дворика и начала в пантомиме изображать содержание газели, делая это с таким изяществом, что я не удержался от возгласа на ее родном языке:
— Ты рассказываешь историю!
Девочка остановилась, щуря на меня смешливые синие глаза:
— Что вы сказали, хафиз?
— Ты рассказывала историю! — восхитился я. — И при этом не произносила ни слова!
— Я буду танцевать по-другому, — Гури блеснула улыбкой и вдруг отбила пятками какой-то сложный ритм. — Я буду рассказывать ваши газели, хафиз. Видите, теперь вы стали моим вдохновеньем.
Подпрыгивая и хлопая в ладоши, она убежала под сливы, чтобы сейчас же привести в действие свою выдумку. В сине-желтом платье она походила на бабочку-махаона. Я покачал головой, глядя ей вслед, и вернулся к книгам.
Через месяц Аламгир прислал мне письмо, приказав прибыть в Дели. В последнее время участились восстания в северных провинциях. Великий Могол считал, что никто лучше него не усмирит мятежников и ему нужны были верные люди в столице в его отсутствие, а мне он всегда доверял. Я уехал, и не возвращался в Лакшманпур еще четыре года.