Было бы обманом сказать, что я вспоминал о Гури. У меня хватало дел и забот. Аламгир вернулся с победой, сообщив на тайном совете, что нашел сказочные алмазные копи возле одной из завоеванных крепостей. Он решил, что мне необходим отдых, и я с радостью вернулся в Лакшманпур. Здесь меня догнало письмо из Дели. Не успел я еще переступить порог, а получил неутешительные вести — Великий Могол, чувствуя скорую смерть, начал жестокие гонения на иноверцев. Он и раньше не отличался кротостью нрава, а сейчас стал просто безумен.
Знакомый звон заставил меня оторваться от письма. Я поспешил отдернуть занавеску и увидел Гури. Только сейчас это была не та неуклюжая девочка, которая когда-то била себя по щекам. Под сливами танцевала юная женщина. Она исполняла странный, никогда не виденный мною танец. Синий кафтан подчеркивал тонкую талию и высокую грудь, а юбка была гораздо короче, нежели носили даже таваиф. Крепкие ноги выстукивали замысловатый ритм, заставляя ножные браслеты из бубенцов, нанизанных в десять или двенадцать рядов, звенеть при каждом движении, создавая… музыку. Танцовщица аккомпанировала сама себе, и это было удивительно.
Некоторое время я любовался ее движениями. Руки девушки летали словно птицы, то приглаживая волосы, то словно подкрашивая глаза. Вот она лукаво улыбнулась, будто подзывая кого-то, вот смущенно спрятала лицо в ладони и закружилась так, что сине-желтая юбка поднялась колоколом. Стремительное кружение прервалось так же внезапно, как и началось. Танцовщица застыла подобно статуе, выбросив одну руку к небу, и вдруг посмотрела в мою сторону.
Я сразу опустил занавеску, раздумывая, было ли харамом то, что я сейчас наблюдал. Заглянула Хадиджа, и я сделал вид, что занят чтением.
Дни потекли обычной чередой. Я жил уединенно, гости не посещали мой дом. Проводя время за книгами, я часто слышал звон бубенцов, и, бывало, выглядывал в окно, принимая приветствие от Гури. Но больше не заговаривал с ней.
По приезду я засвидетельствовал свое почтенье навабу Лакшманпура. Князь был неприятным человеком, склонным к излишествам. Я не преминул напомнить ему, что Великий Могол — ревнитель ислама, не пропускает ни одной молитвы, часто постится, не ест мяса и не пьет вина. Вряд ли это понравилось навабу, но он тут же поклялся, что не нарушает заветов пророка и рад видеть меня в городе.
Вскоре он прислал приглашение на муджарат. Послание было написано изящным слогом и с такой почтительностью, будто предназначалось падишаху. Я сомневался, что его составила рука наваба, но ответил, что буду непременно.
На муджарат дворец украсили с особой пышностью. Меня встретили слуги и проводили в главный зал, где уже находились гости — младшие князья, чиновники и купцы.
— Счастлив, что ты пришел, хафиз! — приветствовал меня наваб. — Садись рядом со мной, разделим радость этого вечера!
Я сел на пуховые подушки, не испытывая особого удовольствия. Даже при дворе Аламгира я редко бывал на подобных праздниках. Принимая пиалу с чаем, я спросил:
— Зачем ты позвал меня? Подобные сборища мне не по душе.
— Ничто и никто не оскорбят твой взор и слух! — пообещал правитель Лакшманпура. — Я не решился бы беспокоить, хафиз, но тебя просили позвать. И просили так настойчиво, что отказать было невозможно…
— Просили позвать? Кто же? — я удивленно осмотрелся. Среди собравшихся мне были знакомы двое или трое.
— Он пожелал, чтобы я сохранил это в тайне! Просто отдохни и повеселись с нами.
Мне никогда не нравились тайны. А такие — тем более. Наваб не догадался о моем недовольстве, он был не слишком догадлив. К тому же, вошла Мохана в сопровождении трех таваиф. Их появление привлекло всеобщее внимание. Мохана улыбалась и дарила поклоны направо и налево. Кланялась она на индийский манер — поднося к лицу руку, сложенную «лодочкой». Заметив меня, сводница стала кланяться еще усердней, и я понял, что именно она настояла на моем приглашении.
Расположившись слева от наваба, таваиф вступили в беседу с гостями и хозяином праздника. Я не участвовал в разговоре, но должен был признать, что женщины не выходили за границы дозволенного. Речь их была легка, остроумна, но не развязна.
После первого угощения появились музыканты. Мохана попросила слова и объявила, что из Дели приехала знаменитая таваиф Сонала, которая просит позволения станцевать на муджарате. Разумеется, наваб разрешил танцовщице порадовать гостей. Она выбежала, одетая в традиционный наряд — сари с золотой каймой. Волосы ее были собраны в пучок слева от макушки, лицо тщательно выбелено, ладони, ступни и кончики пальцев окрашены хной. Глядя на четкие движения Соналы, я не находил ни одной погрешности в выступлении. Она то плавно покачивалась из стороны в сторону, выворачивая наружу колени, то балансировала на одной ноге, подобно индийским богам на древних фресках. Невольно мне вспомнилась Гури. Как она переживала, что не может соперничать в грациозности с другими таваиф, как упорно стремилась к цели — танцевать перед навабом. Задумавшись, я не заметил, что танец закончился. Гости долго не могли успокоиться, требуя повторения. Некоторые, впрочем, требовали, чтобы Сонала разделила с ними трапезу и развлекла беседой.
Посчитав, что проявил достаточно уважения к навабу и теперь могу удалиться, я поднял голову, собираясь прощаться, и увидел новую танцовщицу — Гури. Костюм ее представлял странную смесь стилей, но — самое удивительное! — шел ей. Косу она украсила, как индианка — гирляндой из бутонов жасмина, а оделась в приталенный камзол, столь любимый мусульманскими женщинами, укороченную широкую юбку по персидской моде и шальвары. Юбка открывала белые, как морские раковины, ноги, украшенные браслетами из бубенчиков. Она не накрасилась, и все равно лицо ее светилось, подобно льдинке, среди смуглокожих гостей.
Сначала ее не заметили. Гури не была красивее других таваиф, а после выступления Соналы ее появление вовсе не вызвало интереса. Только Мохана улыбалась и поигрывала бровями в такт музыке. Таваиф, сидевшая рядом с ней, сказала довольно громко:
— Зачем ты выпустила Гури за Соналой?! После нее меркнут все!
— Только не Гури, — возразила Мохана.
Дробный перестук барабанов привлек общее внимание. По знаку Моханы, Гури дали кубок с вином, который она должна была поднести навабу. Девушка поклонилась и приняла позу, поставив кубок на согнутый локоть. Присутствующие затихли, ожидая необыкновенного зрелища. Гури топнула, заставив бубенцы на браслетах резко зазвенеть и замолчать, и начала танец.
Я уже видел его, но все равно смотрел, как впервые. Гури держалась очень прямо, не изгибаясь в талии, как ее предшественница, и не принимая изнеженных, томных поз. Выбивая босыми ступнями ритм, под оглушительный грохот барабанов и звон бубенцов, она приблизилась к навабу и завертелась волчком, каким-то чудом сохранив неподвижным вино в бокале. Потом замерла, подобно статуе, выбросив руку вверх, а потом начала выделывать ногами такое, что в зале поднялся сплошной восторженный вой. Танец ее перешел в чувственную пляску, а сама плясунья стала похожа на демона-ракшу в женском обличии. Внезапно, я понял, что она исполняет. Это была одна из моих юношеских газелей — о красавице, тайно встретившейся с возлюбленным. Языком жестов, не произнося ни слова, танцовщица рассказывала, как шла на свиданье — пугалась змей, переплывала на лодке реку и дрожала от страха, боясь, что возлюбленный не придет. Но вот он пришел, и счастливая героиня заигрывает с ним, подшучивает, пеняет за медлительность, а потом покрывает поцелуями, прощая опоздание. Гури с большим искусством исполняла эту роль. Она не столько танцевала, сколько играла, и это было чудесно. Казалось, кубок сам перетекает из одной руки в другую. Она подносила его к лицу, ласкала, ставила на плечо, на локоть, и снова кружилась, вздымая юбки колоколом.
Наваб подался вперед, опираясь о колени и пожирая девушку взглядом.
Она послала ему улыбку — будто ударила молнией.
Странное волнение охватило меня. Сознание затуманилось, и в нем, словно в больном сне, картины сменяли одна другую: улыбка Гури, багровое лицо наваба, завистливо кривящиеся губы столичной танцовщицы… Я пытался отвернуться, пытался набрать воздуха в грудь, но что-то давило на сердце, и взгляд сам собой возвращался к танцовщице с жасмином в волосах.
Пожалуй, я один был рад, когда музыка умолкла. В полной тишине, звеня при каждом шаге браслетами, Гури поднесла навабу кубок, из которого не пролилось ни капли вина. Он принял и выпил до дна, а потом спросил, как ее зовут.
Ответила ему Мохана:
— Ее имя Гури. Она придумала танец специально для тебя, повелитель. А еще она прекрасно слагает бейты.
— Тогда пусть споет, — велел наваб.
Мохана поклонилась, скрывая усмешку:
— Как скажешь, повелитель.
Грудь Гури порывисто вздымалась. Едва успев отдышаться, она вернулась на середину ковра и села, поджав ногу и расправив юбки. Мохана взмахнула платком, давая знак музыкантам. Те отложили барабаны и взяли ситары, а Гури запела газель:
— Одари меня счастьем, мой шах, повелитель души!
Знаешь, в деле любви все дороги к тебе хороши.
Я, как вор, проберусь в сад за домом печальным твоим.
Там я спрячусь под сливами, ты же ко мне поспеши.
Обычно после танца таваиф исполняли хвалу хозяину праздника, и никто не ожидал подобного пения. Газели воспевали прелести красавиц, но никогда еще красавицы не признавались в своей любви стихами. Многие гости, даже те, кто не отличался скромностью, стали закрывать лица ладонями — так они были смущены. Для меня же небо и земля поменялись местами. Разум отказывался верить в то, что слышали уши, а Гури тем временем пропела следующие бейты, прикасаясь кончиками пальцев к груди, щекам, уголкам глаз и губам:
— Хоть слово скажи мне, молю! Исцели сердце Гури от ран!
Но ты лишь кивнешь из окна и опять приласкаешь калам.[15]
Поблекли тюльпаны, нарциссы завяли, гляди! [16]
И в горе моем не поможет мне даже кади.[17]
Я чувства таю, дабы глупой любовной тоской
Тебя не тревожить, и твой не нарушить покой.
Уста замыкаю, но тщетно!.. И тысячу раз
Любовь, проходя через сердце, исходит из глаз.
Я почувствовал себя так, словно подушки подо мной были набиты не пухом, а соломой пополам с колючками. Гури провела руками по лицу, словно молясь Всевышнему, а потом прижала ладонь ко лбу, как гулящая женщина, напившаяся в харабате:[18]
— Для меня твое имя — самый священный аят.[19]
Я его как молитву твержу, сто и тысячу крат.
Пусть люди судачат: «Пьяна Гури! Стыд позабыла!»
Тем, кто пьян от любви, целомудрие вредно, как яд.
Газель закончилась, певица перевела дух. Последовала долгая, томительная тишина, которую никто не решался нарушить. Но вот наваб воскликнул: «Вах!» — и следом за ним гости разразились восторженными возгласами и стали бросать в таваиф лепестки роз. Она засмеялась и что-то ответила князю, который усиленно приглашал ее подойти ближе. Я пытался поймать взгляд Гури, но она даже не посмотрела в мою сторону. Продолжая смеяться, она вдруг спряталась под покрывалом, спасаясь от града лепестков. Это вызвало еще большую бурю восторга.
Не прощаясь, я незаметно вышел из зала, а затем и из дворца. Ночь была душная, тяжелая, и не давала спасительной прохлады. Я прошел три квартала, когда здравость мысли стала возвращаться.
Обманщица! Она просто посмеялась надо мной! Страстный угар сменила досада, а затем и гнев. Старик! О чем ты возмечтал? О юной красавице, которую пленила твоя седая борода? Желтые звезды, мерцавшие над Лакшманпуром, издевательски перемигивались. Даже они смеялись над глупцом.
Шатаясь, как пьяный, я добрел до дома и прошел в сад, опасаясь потревожить сон Хадиджы. Кровь стучала в висках. Я сжал их пальцами, прогоняя головную боль.
Звон бубенцов заставил меня вздрогнуть. Чья-то тень метнулась через стену — и появилась Гури, одетая в праздничный наряд. Тот самый, в котором она была на муджарате.
— Хафиз, — робко позвала она, не осмеливаясь подойти ближе. — Почему вы ушли?
Я молчал, и она в волнении переплела пальцы:
— Не смотрите на меня так, хафиз! Что я сделала, чем не угодила вам?
Она ждала ответа, боясь пошевелиться, потому что при любом ее движении бубенцы начинали весело звенеть.
— Не приходи сюда больше, — сказал я.
— Что?! — пролепетала она.
— Не смей появляться в этом саду. Я отнесся к тебе, как к дочери, а ты посмеялась надо мной.
— Посмеялась? Нет-нет, вы неправильно поняли…
— Довольно, — я устало потер виски и повернулся к девушке спиной, чтобы уйти. Созвездие «шаула»[20] нависло над крышей, нацелив в меня сияющее жало.
— Хафиз! — крикнула Гури с таким отчаяньем, что звезды, словно испугавшись, перестали мигать. — Не прогоняйте меня! Я умру без вас! Вся моя жизнь — это разврат, пьянство и непристойные увеселения, но разве я в этом виновата?! Зачем же вы помогли мне родиться для такой жизни?! Когда вы снисходили до бесед со мной, я утешала себя тем, что у меня есть надежда на спасение. Гури, говорила я себе, раз такой достойный человек по-доброму к тебе относится, то неужели Аллах отдаст тебя на растерзание шайтану?.. И кто упрекнет в том, что душа моя тянется к этому доброму и достойному человеку? Видит Аллах, все, что я спела на муджарате — сложено в сердце. Так, как вы учили! Или ваше ученье было ложно? И теперь вы решили наказать меня за правду?
Я оглянулся:
— О какой правде говоришь ты, несчастная? О той, которую ты разнесла сегодня по всему городу? Что старик бегает к тебе на любовные свидания?
— Пусть я буду проклята, если сказала что-то подобное!
Не желая больше слушать, я вошел в дом, закрыл дверь и привалился к ней спиной.
— Хафиз… — донесся из сада голос Гури. — Сжальтесь, хафиз…
Ночь я провел без сна. Пошел дождь, но даже его шуршанье не успокоило меня. Пытаясь избавиться от гнетущих мыслей, я читал наизусть Коран, но на сей раз это не помогало.
Утро я встретил совсем разбитым. Хадиджа принялась ворчать, что я снова сидел над книгами, и у меня не было сил приказать ей замолчать.
Дождь все шел и шел. Запах свежести и влажной травы немного успокоил мою душу. Желая посмотреть на небо, чтобы определить, сколько еще продлится дождь, я выглянул в окно и отшатнулся — в саду стояла Гури. Похоже, она пробыла там всю ночь. Синие и желтые шелка ее одежд потемнели и прилипли к телу, а пряди рассыпавшейся косы опутывали руки, как черные змеи.
Заметив меня, Гури встрепенулась, но я поспешил отойти вглубь комнаты, и целый день провел за чтением Корана. Когда Хадиджа принесла ужин и вернулась в кухню, я снова посмотрел в окно. Дождь кончился, но Гури по-прежнему стояла под сливами, устало сгорбившись. Поразмыслив, я позвал Хадиджу и указал в сторону внутреннего двора:
— Скажи той женщине, чтобы ушла.
Хадиджа проследила мой палец взглядом, близоруко прищурилась, ахнула и помчалась в сад со всей поспешностью, на которую была способна.
Вскоре послышалась отборная брань, которой кормилица осыпала Гури, гоня ее прочь. Я взял книгу, пытаясь читать. Хадиджа вернулась, охваченная праведным гневом:
— Эта дочка шайтана не желает уходить! Она словно пустила корни там, под сливами! Позволь, я позову кади, хафиз? Пусть накажет негодницу!
— Делай, что хочешь, — ответил я, стараясь углубиться в чтение.
Я не видел прихода подручных кади, но слышал, как они силой выволокли Гури на улицу.
Утром Хадиджа поставила передо мной лепешки с медом и во всех подробностях рассказала о расправе над дерзкой таваиф:
— Она стояла перед судьей, будто принцесса высокородных кровей! Даже глаз не опустила, бесстыдница! Мало того, что эти гулящие девки ходят, не прикрывая лиц, так еще будут досаждать почтенным людям! Кади приказал дать ей десять плетей. Она потеряла сознание после четвертого удара, но даже не всхлипнула. Мохана — старая сводня — перенесла ее к себе, в веселый квартал — там им самое место!.. Поделом ей, поделом негодной! Кади еще пожалел ее. Не иначе растаял из-за красивых глаз! А надо было дать ей двадцать, нет — пятьдесят плетей! Чтобы кожа слезла!
Я так и не притронулся к лепешкам.