Мадемуазель Сержан веселится, хотя и не показывает вида. Рабастан в восторге, а во взгляде новенькой – сомнение, в своём ли я уме. Я оставляю Люс в покое, я достаточно с ней наигралась. Она так и стоит рядом с сестрой, которая называет её «зверюшкой». Интерес к этой девчонке у меня пропал. Я без всякого стеснения спрашиваю:
– Где же вы поселите девчонку, ведь комнаты ещё не готовы?
– У себя, – отвечает Эме.
Я прикусываю губу и, глядя директрисе в лицо, отчётливо произношу:
– Какая досада!
Рабастан хмыкает в кулак (неужели он что-то пронюхал?) и высказывается в том смысле, что неплохо бы начать петь. Да, неплохо, и мы начинаем. Новенькая не хочет ничего знать и упрямо молчит.
– Вы, наверно, не очень разбираетесь в музыке, мадемуазель Лантене-младшая? – спрашивает наш обаятельный Антонен с улыбкой коммивояжёра, рекламирующего вино.
– Капельку разбираюсь, сударь, – отвечает Люс слабым певучим голосом, который, должно быть, звучит нежно, когда не дрожит от страха.
– Тогда давайте!
Но она ничего не выдаёт. Да оставьте её в покое, волокита марсельский!
В ту же минуту Рабастан шепчет мне на ухо:
– Вообще, я думаю, если девушки устали, уроки пения ничего не дадут.
Я озираюсь по сторонам, удивлённая тем, что он отважился обратиться ко мне шёпотом. Однако Рабастан знает, что делает: мои подружки заняты новенькой, ласково разговаривают с ней, ободряют. Та тихо отвечает, успокоившись и видя, что приняли её хорошо. Что до кошечки Лантене и её деспотичной возлюбленной, притулившихся в проёме окна, выходящего в сад, то они о нас и думать забыли. Директриса обпила Эме за талию, они то ли тихо переговариваются, то ли вообще молчат – но это один чёрт. Антонен, проследив за моим взглядом, не удерживается от смеха:
– Уж больно им хорошо вместе!
– Пожалуй, да. До чего трогательная дружба, правда, сударь?
Добродушный толстяк, не умеющий скрывать свои чувства, шёпотом восклицает:
– Трогательная? Но они ставят окружающих в неловкое положение. В воскресенье вечером я пошёл отнести тетради по музыке – эти дамы были здесь, в классе, без света. Вхожу, в конце концов, это общественное место – класс, и в сумерках вижу, как мадемуазель Сержан с мадемуазель Эме, прижавшись друг к другу, целуются за милую тушу. Думаете, я их смутил? Ничего подобного. Мадемуазель Сержан томно обернулась и спрашивает: «Кто там?» Вообще-то я не робкого тесятка, но тут растерялся.
(Валяй говори, я всё это давно знаю, ты как вчера родился! Ах, чуть не забыла спросить самое главное.)
– А как там ваш коллега, сударь, – по-моему, он выглядит очень счастливым с тех пор, как обручился с мадемуазель Лантене?
– Да, вот уж бедняга, сдается мне, ратоваться ему не резон.
– Почему же?
– Ну… директриса делает с мадемуазель Эме всё что хочет – для будущего мужа тут приятного мало. Мне бы не понравилось, если моей женой подобным образом распоряжался бы кто-то другой.
Я с ним согласна. Но мои одноклассницы кончили уже расспрашивать новенькую, нам благоразумнее замолчать. Спеть… Нет, не судьба: в класс решается войти Арман. Прервав нежное воркование женщин, он в восхищении замирает перед Эме, та кокетничает, поводит загнутыми кверху ресницами, меж тем как мадемуазель Сержан наблюдает за ними умилённым взором тёщи, пристроившей свою дочку. Ученицы снова принимаются чесать языки, и так до самого звонка. Рабастан прав, какие сдранные, пардон, странные эти уроки пения.
Сегодня утром у входа в школу я сталкиваюсь с бледной сестрёнкой Эме: блёклые волосы, серые глаза, шершавая кожа – девочка комкает шерстяной платок на узких плечах, и вид у неё самый жалкий, как у драной кошки, замёрзшей и перепуганной. С недовольной миной на лице Анаис кивает на девочку. Я сочувственно качаю головой и тихо говорю:
– Сразу видно, несладко ей здесь придётся. Тем двоим слишком хорошо вместе, а она будет страдать.
Постепенно собираются ученицы. Прежде чем войти, я замечаю, что два школьных здания достраиваются с поразительной быстротой. Не иначе как Дютертр обещал подрядчику большую премию, если всё будет готово к определённому сроку. Наверняка этот тип затеял какие-то махинации.
Урок рисования ведёт Эме Лантене. «Линейное воспроизведение предмета». На этот раз мы должны нарисовать гранёный графин, стоящий на учительском столе. На занятиях по рисованию всегда весело – тут есть тысяча возможностей встать: то «не видно», то «тушь пролилась». Тут же раздаются жалобы. Я первой бросаюсь в атаку:
– Мадемуазель Эме, не могу я рисовать этот графин. Мне труба загораживает!
Эме, которая тем временем ласково поглаживает рыжий затылок засевшей за письмо директрисы, оборачивается:
– Наклонитесь немного вперёд.
– Мадемуазель, – подхватывает Анаис, – из-за головы Клодины мне не видно модели.
– Что за несносные девчонки! Поверните стол, и обеим будет видно.
Теперь черёд Мари Белом. Она жалуется:
– Мадемуазель, у меня нет угольного карандаша, к тому же вы выдали мне рваный лист, я никак не могу нарисовать графин.
– Может, вы угомонитесь наконец? – раздражённо скрипит зубами директриса. – Вот лист, вот уголь, и если я услышу ещё одно слово, будете у меня рисовать весь столовый сервиз.
Мы испуганно замираем. Такая тишина, муха пролетит – слышно… но длится это пять минут. На шестой вновь раздаётся лёгкое гудение, падает башмак. Мари Белом кашляет, я встаю, чтобы пойти измерить руками высоту и ширину графина. Дылда Анаис следует моему примеру и, прищурив глаз, корчит страшные рожи, от которых Мари заливается смехом. Я наконец заканчиваю эскиз углём и иду за тушью, которая хранится в шкафу за учительским столом. Позабыв про нас, учительницы вполголоса переговариваются и смеются. Эме порой отшатывается со смущённым видом, который ей очень идёт. Право, они так мало нас стесняются, что и нам нечего стесняться. Ну погодите, лапочки!
Я бросаю «Тс!», которое заставляет всех приподнять головы, и показываю классу на нежную парочку Сержан—Лантене, осеняя их сзади благословляющим жестом. Мари Белом разражается хохотом, двойняшки Жобер осуждающе опускают носы, а я, не замеченная парочкой, лезу в шкаф за тушью.
По дороге я бросаю взгляд на рисунок Анаис: её графин похож на неё саму – очень высокий, с тонким и длинным горлышком. Хотела сказать ей об этом, но Анаис не слышит: уткнувшись головой в колени, она готовит «измазгу», которую, как видно, собирается послать новенькой в коробке для перьев – ах ты, долговязая гусеница! («Измазга» – это смоченный тушью толчёный уголь, консистенцией напоминающий сухой известковый раствор; эта адская смесь ужасно пачкает пальцы, платье, тетради ничего не подозревающего человека.) Открывая коробку, бедняжка Люс наверняка измазюкает руки, испортит рисунок – и её будут ругать. В отместку я живо хватаю рисунок Анаис, пририсовываю к графину пояс с пряжкой и пишу внизу: «Портрет дылды Анаис». Едва я заканчиваю надпись, как она поднимает голову и с милой улыбкой передаёт Люс «измазгу» в коробке. Бедняжка краснеет и благодарит. Анаис снова склоняется над своим рисунком и вдруг возмущённо вскрикивает, возвращая к действительности воркующих учительниц.
– Анаис, у вас что, припадок?
– Мадемуазель, посмотрите, что Клодина сделала с моим рисунком.
Надувшись от гнева, она торжественно кладёт рисунок на учительский стол; мадемуазель Сержан строго косится на рисунок и внезапно прыскает со смеху. Можно представить себе отчаяние и злобу Анаис – хоть плачь с досады, кабы слёзы не давались ей с таким трудом. Снова настроившись на серьёзный лад, директриса объявляет:
– Подобные художества не выручат вас на экзамене, Клодина. Но критика довольна справедлива: графин в самом деле слишком узок и вытянут.
Разочарованная и уязвлённая дылда возвращается на место. Я говорю:
– Будешь знать, как посылать измазгу новенькой, которая тебе ничего не сделала.
– Надо же! Значит, ты решила наверстать с младшей сестрицей всё то, чего недополучила от старшей. Стала бы ты иначе так рьяно её защищать!
Бац!
Это я влепила ей хорошую пощёчину. Врезала со всего маху со словами: «Не суй свой нос в чужие дела!» Поднимается страшная кутерьма, класс гудит как улей; ради такого серьёзного случая директриса покидает своё место. Давно я никого не лупила, видно, все вообразили, что я остепенилась (прежде у меня была досадная привычка расправляться с обидчицами, не жалея затрещин и кулаков, вместо того чтобы ябедничать, как все). Но со времени моей последней баталии прошло больше года.
Анаис плачет, уткнувшись лицом в стол.
– Мадемуазель Клодина, – сурово говорит директриса, – я призываю вас к порядку. Если вы снова начнёте бить своих подружек, мне придётся выставить вас из школы.
Зря она это сказала: я тут же закусываю удила и одариваю её наглой улыбкой. Директриса тут же вскипает:
– Клодина, не смейте так глядеть на меня! Я и не думаю подчиниться.
– Выйдите вон из класса, Клодина!
– С удовольствием, мадемуазель.
Я выхожу, но уже за дверью замечаю, что забыла шапку. И тут же возвращаюсь обратно. Класс удручённо молчит. Вижу, как Эме, подбежав к мадемуазель Сержан, что-то быстро шепчет той на ухо. Не успеваю я добраться до дверей, как директриса окликает меня:
– Клодина, подите сюда, садитесь на место. Я не стану вас выгонять из школы, вы и без того скоро нас покинете. Тем более что вы неплохая ученица, хотя частенько ведёте себя безобразно. Доучивайтесь, так и быть. Положите шапку.
Чего ей это стоит! Грудь у бедняжки в волнении вздымается, тетрадь дрожит в руках. Я благоразумно говорю «Спасибо, мадемуазель» и сажусь на место рядом с молчащей Анаис, которая слегка напугана затеянной ею же бучей. Ума не приложу, что побудило мстительную рыжую директрису вернуть меня в класс. То ли она испугалась, представив себе, какой эффект это произведёт в главном городе кантона, то ли решила, что я растрезвоню, расскажу всё, что знаю (это как минимум) о творящихся в школе неблаговидных делах, о том, что кантональный уполномоченный беззастенчиво лапает старших девиц, о его продолжительных визитах к учительницам, о том, что учительницы нередко бросают класс на произвол судьбы, а сами милуются, запершись у себя в комнате. Можно порассказать и о сомнительном круге чтения мадемуазель Сержан («Журналь амюзан», непристойные романы Золя и кое-что похуже), о нашем галантном учителе, сладкоголосом красавце, который напропалую флиртует со старшеклассницами, – словом, о куче всего подозрительного, о чём родители даже не догадываются, ведь старшеклассницы, которых всё это страшно забавляет, никогда им не расскажут, а малыши просто не понимают, что к чему. Или она побоялась какого-никакого, но скандала, что очень повредил бы её собственной репутации и репутации замечательной школы, на которую ухлопали столько денег? Думаю, так оно и есть. Теперь, когда наше взаимное раздражение утихло, я полагаю, что лучше всё-таки остаться в этом заведении – здесь мы так весело проводим время. Успокоившись, я гляжу на разукрашенную щёку Анаис и с улыбкой шепчу:
– Ну что, старушка, щека горит?
Анаис так испугалась, когда меня выгнали из класса, – ведь я могла свалить всё на неё, – что даже не держит на меня зла.
– Конечно, горит! Рука у тебя тяжёлая! Ты что, не в своём уме? Чего рассвирепела?
– Ладно тебе. Будем считать, что у меня правая рука зачесалась.
С грехом пополам Анаис удалось стереть «пояс», я дорисовываю свой графин, и Эме лихорадочно правит наши работы.
Сегодня двор почти пуст. С лестницы детского сада доносятся громкие голоса, слышатся крики: «Осторожней!», «Ну и тяжеленные, чёрт возьми!» Я бросаюсь туда.
– Что вы делаете?
– Сама видишь, помогаем учительницам перебраться в новое здание, – объясняет Анаис.
– Быстро, дайте мне что-нибудь, я понесу!
– Иди, там наверху много всего.
Я лечу наверх, в комнату директрисы, у дверей которой недавно шпионила… ну да ладно! Крестьянка-мать в съехавшем набок чепчике доверяет нам с Мари Белом нести большую корзину, куда сложены туалетные принадлежности её дочери. Та явно за собой следит! Всё тщательно подобрано, маленькие и большие хрустальные флаконы разной формы, маникюрные наборы, брызгалки для духов, щётки, большущий таз, щипцы для завивки – всё это вовсе не походит на туалетный набор сельской учительницы. Для вящей убедительности достаточно взглянуть на туалетные принадлежности Эме или бесцветной молчальницы Гризе, которые мы переносим потом, – тазик, небольшой кувшин для воды, круглое зеркальце, зубная щётка и мыло. А ведь малышка Эме весьма кокетлива, а уж последние несколько недель только и делает, что прихорашивается да обливается духами. Как же так? Но тут я замечаю пыль на дне её кувшина. Что ж, теперь всё понятно.
В новом здании три класса, спальня на втором этаже и комнатки для учителей – на мой вкус всё слишком новое и противно воняет штукатуркой. Среднее строение, в котором на первом этаже разместится мэрия, на втором – частные апартаменты и которое соединит два уже готовых крыла, пока не закончено.
Когда я спускаюсь, меня осеняет блестящая идея забраться на строительные леса, пока каменщики не вернулись с обеда. Я тут же взлетаю вверх по лестнице и иду по деревянным перекрытиям – здесь так здорово! Ой, рабочие возвращаются! Я прячусь за кирпичной стеной, стараясь улучить момент, чтобы сойти вниз. Они уже на лестнице! А, они меня не выдадут, даже если заметят. Ведь это Красная Тряпка и Чёрная Тряпка, я их хорошо знаю в лицо.
Рабочие зажгли трубки и разговорились.
– В эту я бы наверняка не втюрился.
– В какую?
– Да в новую учительницу, которая вчера приехала.
– Да, видок у неё не больно счастливый, совсем не такой, как у двух других.
– Про тех двух не говори, вот они у меня где! По мне, так это тьфу, прямо как мужик с бабой. Я их каждый Божий день отсюда вижу – и всё одно и то же: знай лижутся всё время, потом закрывают окно и привет. Да ну их к лешему! Малышка, правда, симпатичная, ничего не скажешь. А уж учитель-то этот – ну, который на ней женится! Совсем одурел, видно, раз до такого дошёл!
Я веселюсь от души, но тут раздаётся звонок, и я едва успеваю спуститься (лестниц-то несколько); в класс являюсь вся перемазанная раствором и штукатуркой. Хорошо ещё, дело ограничивается сухой репликой: «Откуда вы явились? Если вы и впредь будете такой неряхой, вам больше не разрешат перетаскивать вещи». Я радуюсь, что каменщики так здраво отозвались об Эме и мадемуазель Сержан.
Читаем вслух. Избранные места. Чёрт! Чтобы как-то развлечься, я раскрываю под партой номер «Эко де Пари», который принесла, дабы не заскучать на уроке, и смакую обалденную «Дурную страсть» Люсьена Мюлфелда, когда директриса вдруг говорит: «Клодина, теперь вы!» Я не знаю, где они остановились, но быстро встаю, решив скорее выкинуть какой-нибудь фортель, чем дать застукать себя с газетой. Я уже думаю перевернуть чернильницу, разорвать в учебнике страницу, выкрикнуть «Да здравствует анархия!», но тут раздаётся стук в дверь… Мадемуазель Лантене встаёт, открывает и отходит в сторону – появляется Дютертр.
Он, наверно, похоронил всех своих больных, иначе откуда у врача столько свободного времени? Мадемуазель Сержан спешит к нему, он пожимает ей руку, поглядывая на малышку Эме, которая, зардевшись, смущённо смеётся. Что бы это значило? Не такая уж она робкая! Эти люди совсем меня доконали, приходится постоянно ломать голову: что-то ещё они могут придумать или сделать…
Дютертр заметил меня сразу, ведь я стою столбом; но он лишь улыбается мне издали, а сам остаётся рядом с учительницами, они вполголоса переговариваются. Я, как положено, сажусь и смотрю в оба. Вдруг мадемуазель Сержан, не спуская влюблённых глаз со своего ненаглядного кантонального уполномоченного, возвышает голос:
– Сами можете убедиться, сударь. Я продолжу урок, а мадемуазель Лантене вас отведёт. Ту щель, о которой я вам говорила, нельзя не заметить. Она идёт по стене слева от кровати, сверху вниз. Щель меня беспокоит – дом-то новый, я спать не могу спокойно.
Эме ничего не говорит, только делает едва заметный протестующий жест, но, передумав, уводит Дютертра, который перед уходом словно в благодарность крепко пожимает руку директрисе.
Хорошо, что я вернулась тогда в класс! Вроде пора привыкнуть к их умопомрачительным манерам и странным нравам, но сейчас я просто потрясена и теряюсь в догадках. На что она рассчитывает, отправляя этого бабника вместе с девушкой в свою комнату якобы осматривать щель, которой, я уверена, не существует в природе.
– Ну как тебе история с трещиной? – тихо шепчу я в ухо Анаис, которая затягивает потуже пояс и лихорадочно жуёт ластик. Все эти подозрительные события доставляют ей массу удовольствия. Соблазнённая её примером, я вынимаю из кармана папиросную бумагу (а ем я только «Нил») и с остервенением принимаюсь жевать.
– Старушка, знаешь, я нашла такую сказочную вещь для жевания, – говорит Анаис.
– Какую? Старые газеты?
– Нет. Грифель от карандаша, с одной стороны красный, с другой – синий, ну ты видела! Синий конец чуть получше. Я уже пять штук из шкафа стянула. Так вкусно!
– Дай попробовать. Да ну, не очень. По мне, «Нил» приятнее.
– Ну и дура! Ты ничего не понимаешь!
Пока мы тихо болтаем, мадемуазель Сержан вызывает читать Люс, но сама не слушает, погружённая в свои мысли. Вдруг меня осеняет! Как бы устроить, чтобы эту девчонку посадили рядом со мной? Вдруг удастся выведать, что она знает о сестре… может, она и разговорилась бы… тем более что, когда я прохожу по классу, она провожает меня любопытным взглядом весёлых ярко-зелёных глаз, осенённых длинными чёрными ресницами.
Что-то они задерживаются! Разве эта маленькая бесстыдница не собирается вести у нас географию?
– Надо же, Анаис, два часа.
– Чем ты недовольна? Не придётся отвечать урок, и то хлеб! Ты, старушка, карту Франции подготовила?
– Не совсем… каналы остались. Да, инспектору сегодня приходить ни к чему, а то он обнаружит большой непорядок. Погляди-ка, директриса и думать о нас забыла, так и приклеилась к окну.
Дылда Анаис корчится от смеха.
– Чем, интересно, они там занимаются? Представляю себе, как господин Дютертр обмеряет щель.
– Думаешь, щель правда такая большая? – простодушно спрашивает Мари Белом, которая тем временем зарисовывает горные цепи, карябая карту тупым карандашом.
От такой непосредственности я так и прыскаю со смеху. Не слишком ли громко я фыркнула? Нет, успокаивает меня дылда Анаис.
– Не волнуйся, она так поглощена своими мыслями, что мы можем совершенно спокойно устроить здесь пляски.
– Пляски? Спорим, я так и сделаю, – говорю я и осторожно встаю.
– Ставлю два шара, что тебе влетит.
Я тихо снимаю башмаки и становлюсь посреди класса между двумя рядами столов. Все поднимают головы. Немудрено – заранее объявленная хохма возбуждает живейший интерес. Поехали! Я откидываю назад волосы – они мне мешают, – приподнимаю краешек юбки и начинаю польку «стаккато», пусть безмолвную, но вызывающую всеобщее восхищение. Мари Белом приходит в такое воодушевление, что не может сдержать радостного визга, чтоб ей пусто было!
Мадемуазель Сержан вздрагивает и оборачивается, но я успеваю стремглав броситься на скамью и слышу, как раздосадованная директриса сурово и презрительно объявляет этой дурёхе:
– Мари Белом, вы напишете мне глагол «смеяться» среднекруглым почерком. Совершенно недопустимо, чтобы пятнадцатилетние девушки начинали безобразничать, едва отвернётся учитель.
Бедняжка Мари вот-вот заплачет. Ничего, в другой раз будет умнее! Я тут же требую у Анаис два шара, и она весьма неохотно мне их отдаёт.
Интересно, чем занимается наша парочка, отправившаяся изучать трещину? Мадемуазель Сержан по-прежнему глядит в окно; уже полтретьего, дальше так продолжаться не может. По крайней мере, нужно дать понять директрисе, что неприлично долгое отсутствие её любимицы не прошло незамеченным. Я покашливаю, но безрезультатно; я снова покашливаю и, точь-в-точь примерная ученица вроде сестёр Жобер, благопристойно спрашиваю:
– Мадемуазель, мадемуазель Лантене хотела проверить наши карты. Разве у нас не будет сегодня географии?
Рыжая бестия резко оборачивается и бросает взгляд на стенные часы. И тут же хмурится раздражённо и нетерпеливо:
– Мадемуазель Эме сейчас придёт, вы же слышали, что я велела ей пойти в новое здание. Пока повторите урок, вам это будет только на пользу.
Прекрасно, мы вполне обойдёмся без географии. Ура! Мы предоставлены самим себе! По классу пробегает шумок оживления. Мы с воодушевлением ломаем комедию – якобы зубрим урок. Из двух девочек, сидящих за одной партой, одна должна пересказывать параграф или отвечать на вопросы, а другая – проверять её по учебнику. Но из двенадцати учениц лишь двойняшки Жобер проделывают это всерьёз. Остальные обмениваются самыми фантастическими вопросами, сохраняя при этом надлежащие выражение лица и делая вид, что заняты географией. Дылда Анаис раскрывает атлас и спрашивает меня:
– Что такое «шлюз»?
Отвечаю тем же тоном:
– Чёрт! Отвяжись от меня со своими каналами Лучше полюбуйся на лицо мадемуазель, это куда интереснее.
– Как вы думаете, чем сейчас занимается мадемуазель Эме Лантене?
– Развлекается с кантональным уполномоченным, великим знатоком трещин.
– Что называется «трещиной»?
– Трещиной называется щель, которой положено быть на стене, но она нередко встречается и в других местах – даже в наиболее укромных.
– Кого называют «невестой»?
– Маленькую лицемерную потаскушку, которая дурачит влюблённого в неё учителя.
– Что бы вы сделали на месте вышеупомянутого учителя?
– Дала бы пинка кантональному уполномоченному и влепила бы пару пощёчин малышке, которая привела его осматривать трещину.
– А что было бы потом?
– А потом у нас появился бы новый младший учитель и новая помощница директрисы.
Дылда Анаис то и дело закрывается атласом и хохочет. Но с меня довольно. Я хочу выйти и постараться увидеть, как Они идут обратно в класс. Воспользуемся самым тривиальным приёмом.
– Мммзель? Та молчит.
– Мммзель, пжалста, мжно выйти?
– Можно, только не задерживайтесь.
Она отзывается чисто машинально: мысленно она далеко – у себя в комнате подле пресловутой трещины в стене. Я выскакиваю из класса, бегу в сторону «временных» туалетов (туалеты тоже временные) и замираю у самой дверцы с ромбовидным отверстием, готовая моментально нырнуть в вонючую будку, если кто-нибудь появится. Так я жду довольно долго и уже собираюсь в класс, но тут замечаю Дютертра, который (в полном одиночестве!) выходит из нового корпуса, с довольным видом натягивая перчатки. Не заглянув к нам, он направляется прямиком в город. Эме не показывается, но мне всё равно, я видела достаточно. Поворачиваюсь, чтобы возвратиться в класс, но тут испуганно шарахаюсь: в двадцати шагах от меня, из-за шестифутовой новой стены, отделяющей «заведение» для мальчиков (похожее на наше и такое же временное), показывается голова Армана. Бедняга Дюплесси, бледный и расстроенный, глядит в сторону новой школы; я вижу его несколько секунд, потом он со всех ног пускается бегом по дороге в лес. Мне уже не до смеха. Что же теперь будет? Скорее назад, хватит прохлаждаться.
Класс по-прежнему бурлит. Мари Белом начертила на доске квадрат, пересечённый двумя диагоналями и двумя прямыми и с увлечением играет в эту чудесную игру с новенькой – Лантене-младшей. Люс непременно вообразила, что попала в потрясающую школу. Директриса всё ещё глядит в окно.
Анаис, раскрашивающая карандашами Конте[6] портреты самых мерзких персонажей истории Франции, встречает меня словами: «Ну, что там?»
– Дело серьёзное, старушка! Арман Дюплесси подсматривал за ними через стенку уборной. Дютертр вернулся в город, а Ришелье умчался как угорелый.
– Кончай врать.
– Говорю тебе, видела своими глазами, честное слово! У меня до сих пор сердце колотится!
Какое-то время мы молча представляем себе возможную трагедию. Анаис спрашивает:
– Ты другим расскажешь?
– Нет, иначе эти дуры разболтают по всей округе. Скажу только Мари Белом.
Я расписываю всё Мари. Та, вылупив глаза, предрекает:
– Добром это не кончится!
Дверь отворяется, мы дружно оборачиваемся. На пороге – оживлённая, чуть запыхавшаяся Эме. Мадемуазель Сержан устремляется к ней и лишь в последний момент сдерживается, чтобы не заключить её в объятия. Директриса словно приходит в себя, тут же отводит потаскушку к окну и засыпает вопросами (а как же наш урок географии?).
Блудная дщерь довольно равнодушно роняет несколько коротких фраз, которые, по-видимому, не удовлетворяют любопытства её почтенной начальницы. На тревожный вопрос мадемуазель Сержан она, покачав головой, с лукавым вздохом отвечает «нет»; рыжая директриса испускает вздох облегчения. Наша троица напряжённо следит за происходящим. Я немного тревожусь за маленькую развратницу и посоветовала бы ей остерегаться Армана, но тогда её грозная покровительница вообразит, что это я сама и донесла Ришелье о проделках юной невесты – с помощью анонимных писем, к примеру, – потому я отказываюсь от этой мысли.
Меня раздражает их перешёптывание. Пора с этим кончать. Вполголоса восклицаю «Эй!», чтобы привлечь внимание одноклассниц, и мы начинаем гудеть. Сначала это походит на непрерывное пчелиное жужжание; потом звук нарастает, становится громче и в конце концов, набрав силу, достигает ушей наших чокнутых наставниц; они обмениваются тревожными взглядами, и мадемуазель Сержан переходит в наступление:
– Тише! Если я ещё услышу жужжание, оставлю весь класс до шести часов. Неужели вы думаете, что мы можем вести занятия как следует, если новая школа ещё не достроена? Вы большие и должны понимать, что нужно работать самим, если кому-нибудь из учителей приходится отлучиться по делам. Дайте сюда атлас. Пусть кто-нибудь попробует ответить урок с ошибками – дам дополнительное задание на всю неделю!
Всё же неистовая дурнушка-ревнивица держится молодцом – стоило ей повысить голос, и мы замолкаем. Урок мы отбарабаниваем лихо, ни у кого нет желания «отвлекаться», ведь над классом витает угроза остаться после занятий и делать дополнительное задание. Я тем временем размышляю: а вдруг мне не удастся оказаться свидетелем нового свидания Армана и Эме – вовек себе не прощу! Пусть лучше меня выгонят, только бы подглядеть (чего бы мне это не стоило!), чем дело обернётся.
В пять минут пятого в классе раздаётся привычное «Закройте тетради и постройтесь», и я вынуждена скрепя сердце убраться вон. Значит, нежданная трагедия случится не сегодня! Завтра отправлюсь в школу чуть свет, чтобы ничего не пропустить.
На следующий день, явившись значительно раньше положенного времени, я, чтобы убить время, завязываю разговор с робкой печальной мадемуазель Гризе, бледной и боязливой как обычно:
– Вам здесь нравится, мадемуазель?
Прежде чем ответить, она озирается по сторонам.
– Не особенно – я никого не знаю, и мне немного скучно.
– Но коллеги ведут себя с вами любезно?
– Я… я не знаю, нет, правда, не знаю, можно ли счесть их любезными. Они меня не замечают.
– Как так?
– Да… за столом они почти не обращаются ко мне, а как проверят тетради, сразу уходят, и я остаюсь с матерью мадемуазель Сержан, которая, убрав со стола, запирается на кухне.
– А куда они уходят?
– Как куда, в свои комнаты.
Она, наверно, хотела сказать «в свою комнату». Да, ей не позавидуешь! Нелегко ей даются её семьдесят пять франков в месяц!
– Мадемуазель, хотите, я принесу вам что-нибудь почихать, тогда вы не будете так скучать по вечерам.
(Как она обрадовалась! Даже порозовела!)
– Да, пожалуйста. Я буду очень признательна. Как вам кажется, директриса не рассердится?
– Мадемуазель Сержан? Если вы полагаете, что она узнает, значит, питаете иллюзии, будто представляете для неё какой-то интерес.
Она улыбается почти доверительно и просит принести «Роман бедного молодого человека», ей так хочется его прочитать! Завтра же она получит своего романтичного Фелье; это одинокое создание вызывает у меня жалость. Я возведу её в ранг союзницы, но как положиться на такую вялую запуганную женщину?
Ко мне тихонько подходит Люс Лантене, сестра главной любимицы начальства, довольная и смущённая представившейся возможностью побеседовать со мной.
– Привет, мартышка! Отвечай: «Здравствуйте, ваша светлость!» Ну-ка давай! Хорошо выспалась?
Я резким движением глажу ей волосы; Люс, судя по всему, это приятно, она улыбается мне зелёными глазами, совсем как у моей прелестной кошки Фаншетты.
– Да, ваша светлость, выспалась.
– А где ты спишь?
– Наверху.
– С сестрой, конечно?
– Нет, она спит в комнате мадемуазель Сержан.
– Там есть вторая кровать? Ты её видела?
– Нет… да… вернее, это тахта. Кажется, Эме говорила, что она раскладывается.
– Она сама говорила? Да ты идиотка! Безмозглая тварь! Слова даже такого нет! Зловонная куча! Отребье!
Люс в страхе убегает, потому что я не только ругаюсь, но и луплю её ремнём (да нет, не слишком сильно!). Когда она уже на лестнице, я бросаю ей вдогонку самое ужасное оскорбление:
– Чёртово отродье! Под стать сестрице! Раскладная тахта! Да я готова стену по кирпичику разобрать! Надо же, она ни о чём не догадывается! Впрочем, Люс сама кажется довольно порочной – глаза у неё как у русалки. Я не успеваю перевести дух, когда подходит дылда Анаис и интересуется, что со мной стряслось.
– Ничего, просто поколотила малышку Люс, надо же ей немного размяться.
– Тут что-нибудь случилось?
– Нет, никто ещё не спускался. Поиграем в шары?
– Во что? Но у меня нет девяти шаров.[7]
– Я прихватила те, что выиграла у тебя. Давай устроим погоню.
Погоня получается очень резвая, шары с шумом сталкиваются. Я долго целюсь, прежде чем пустить довольно рискованный шар. Но Анаис вдруг говорит: «Глянь-ка!»
Во дворе появляется Рабастан. На удивление рано. Впрочем, прекраснейший Антонен уже прифрантился и весь сияет – пожалуй, даже чересчур. При виде меня его лицо озаряется, и он прямиком направляется к нам.
– О мадемуазель Клодина, воодушевление, с каким вы играете, придаёт вашему облику новые краски.
До чего смешон этот увалень! Однако, чтобы позлить дылду Анаис, я гляжу на него ласково, приосаниваюсь и хлопаю ресницами.
– Сударь, что привело вас к нам в такую рань? Учительницы ещё у себя.
– Не знаю, право, как и сказать… Жених мадемуазель Эме вчера вечером не обедал с нами. Говорят, его видели в ужасном состоянии. Как бы то ни было, он ещё не вернулся. Боюсь, не стряслось ли с ним чего, надо предупредить мадемуазель Лантене о болезни жениха.
«Болезни жениха…» Как ловко этот марселец выражается. Ему бы «оповещать о смертях и несчастных случаях». Итак, развязка приближается. Ещё вчера я и сама порывалась предостеречь грешницу Эме, но сейчас вовсе не желаю, чтобы он её предупреждал. Пусть ей будет хуже! Сегодня я чувствую себя злой и жажду зрелищ, и потому делаю всё, чтобы удержать Антонена около себя. Нет ничего проще: достаточно с наивным видом захлопать ресницами и склонить голову, чтобы волосы свободно спадали вдоль лица. Рабастан мгновенно заглатывает наживку.
– Сударь, а правда, что вы сочиняете очаровательные стихи? Мне говорили об этом в городе.
Разумеется, это чистейшая ложь, но я готова выдумать что угодно, лишь бы помешать ему подняться к учительницам. Он краснеет и, растерявшись от радостного изумления, лепечет:
– Кто мог вам сказать? Нет, я не заслуживаю… Странно, не помню, чтобы я кому-нибудь об этом говорил.
– Видите, скромность не препятствует славе (я изъясняюсь в его стиле). Не сочтите за бестактность, если я попрошу вас…
– Умоляю, мадемуазель, видите, как я смущён… Я мог бы прочесть вам лишь неумелые любовные… но вполне невинные стихи, – мямлит он. – Естественно, я никогда бы не осмелился…
– Ой, сударь, кажется, звонок, вам не пора в класс?
Пусть он наконец убирается отсюда! Сейчас спустится Эме, он её предупредит, та примет меры, и мы ничего не увидим.
– Да… Но ещё рано, это сорванцы-мальчишки дёрнули за цепочку, ни на секунду нельзя их оставить. А моего напарника всё нет. Так трудно одному за всем уследить.
Какая непосредственность! Как это он умудряется «следить за всем», флиртуя со старшеклассницами!
– Придётся пойти их наказать, мадемуазель. Но мадемуазель Лантене…
– Вы предупредите её в одиннадцать, если ваш коллега к тому времени не обнаружится, что, впрочем, было бы удивительно. Может, он появится с минуты на минуту.
Иди-иди, наказывай, зануда-толстопуз! Ты уже достаточно трепал языком, достаточно улыбался, мотай отсюда! Ну наконец-то!
Слегка задетая тем, что Антонен не удостоил её своего внимания, дылда Анаис заявляет, что он в меня влюблён. Я пожимаю плечами.
– Давай доиграем, всё лучше, чем чепуху городить.
Мы заканчиваем партию, меж тем приходят остальные. В последний момент спускаются учительницы. Они не отходят друг от друга ни на шаг.
Эта гадкая вертихвостка Эме ребячится на потеху рыжей директрисе.
Все расходятся по классам, директриса вверяет нас попечению своей любимицы, и та начинает проверять домашнее задание.
– Анаис, к доске. Прочтите условие задачи. Задача довольно сложная, но у дылды Анаис – математический дар, она с замечательной лёгкостью расправляется с самолётами, стрелками часов и пропорциями. Ах, моя очередь!
– Клодина, к доске. Извлеките корень квадратный из двух миллионов семидесяти трёх тысяч шестисот двадцати.
Я испытываю непреодолимый ужас перед этими хреновинами, которые надо извлечь. И потом, мадемуазель Сержан нет, и я внезапно решаю сыграть злую шутку со своей бывшей подругой. Сама напросилась, предательница! Водрузим знамя мятежа! У доски я тихо говорю «нет» и трясу головой.
– Как нет?
– Мне сегодня не хочется извлекать корни. И вообще, я знать не знаю, что это такое.
– Клодина, вы в своём уме?
– Не знаю, мадемуазель. Но я наверняка заболею, если извлеку этот или какой-нибудь другой корень.
– Хотите, чтобы я вас наказала, Клодина?
– Всё что угодно, только не корни. Я не отказываюсь, просто я не в состоянии их извлекать. Поверьте, мне очень жаль.
Класс топает ногами от радости. Эме выходит из себя.
– Будете вы слушаться или нет? Вот доложу мадемуазель Сержан, тогда посмотрим!
– Повторяю, я в отчаянии.
И мысленно кричу: «Ах ты, маленькая дрянь! Я ничуть не обязана считаться с тобой, и вообще, берегись, ты у меня ещё попляшешь!»
Она спускается с учительской кафедры и направляется ко мне, по-видимому, надеясь напугать. Мне с большим трудом удаётся сдержать смех и сохранять почтительно-сокрушённое выражение лица. Она такая маленькая! На голову ниже меня. Класс в диком восторге. Анаис жуёт кусок карандаша – дерево вместе с грифелем.
– Вы будете слушаться, мадемуазель Клодина? Да или нет?
С подчёркнутым смирением я начинаю всё снова; она стоит совсем рядом, и я немного сбавляю тон.
– Повторяю, мадемуазель, делайте со мной что хотите, велите сократить дроби, построить подобные треугольники, засвидетельствовать наличие трещин, всё, всё что угодно, но не это, не квадратные корни!
Кроме Анаис, никто ничего не понял, потому что своё дерзкое замечание я выдала скороговоркой, не выделяя его голосом; девчонки веселятся, наблюдая за моим маленьким бунтом, но мадемуазель Лантене просто потрясена. Побагровев и окончательно потеряв голову, она кричит:
– Ну это уже слишком! Я позову мадемуазель Сержан, это уже слишком!
Она бросается к двери. Я бегу следом и догоняю её в коридоре, меж тем как ученицы хохочут во всё горло, вопят от радости, взбираются на скамьи. Я хватаю Эме за руку, она, молча сжав зубы и не глядя на меня, изо всех своих слабеньких сил пытается высвободиться.
– Послушайте! Нам с вами уже не до любезностей. Клянусь, если вы наябедничаете на меня директрисе, я тут же расскажу вашему жениху про историю с трещиной. Так что, пойдёте к директрисе?
Она остановилась как вкопанная, потупив глаза и поджав губы.
– Так что же? Идёмте в класс. Если вы сию минуту туда не вернётесь, я отправляюсь рассказывать всё Ришелье. Выбирайте поскорее!
Наконец она открывает рот и бормочет, пряча свои глаза:
– Я ничего не скажу. Отпустите меня, я ничего не скажу.
– В самом деле? Вы ведь понимаете, расскажи вы всё директрисе, она и пяти минут не сумеет этого скрыть. Я быстро об этом узнаю. Так вы обещаете? Значит… договорились?
– Я ничего не скажу, отпустите меня. Я сейчас же иду в класс.
Я отпускаю её, и мы молча возвращаемся в классную комнату. Гомон разом стихает. Моя несчастная жертва коротко и сухо велит нам начисто записать в тетрадях задачи. Анаис тихонько спрашивает:
– Она поднималась к директрисе?
– Нет, я кротко извинилась. Видишь ли, я не хотела заходить слишком далеко в своих шутках.
Мадемуазель Сержан нет как нет. Её маленькая помощница до конца урока хранит замкнутое суровое выражение лица. Половина одиннадцатого. Скоро домой. Я вытаскиваю из печи несколько горячих угольев, засовываю в башмаки – прекрасное средство их согреть. Разумеется, это категорически запрещено, но мадемуазель Лантене сейчас не до угольев и не до башмаков. Она кипит от ярости, и её золотистые глаза сияют, словно два холодных топаза. Мне всё равно. Даже приятно.
Что там такое? Мы прислушиваемся: крики, мужской голос бранится, другой призывает к порядку… Каменщики подрались? Вряд ли, тут явно другое. Малышка Эме, побледнев, вскакивает, она тоже предчувствует неладное. Внезапно в класс врывается бледная как полотно директриса.
– Девушки, немедленно уходите, ещё рано, но всё равно… уходите. Да не стройтесь, слышите, идите так!
– Что случилось? – вскрикивает Эме.
– Ничего, ничего… Выпроводите их из класса, а сами сидите тут. Лучше запритесь на ключ. Как, вы ещё здесь, ну и копуши!
Теперь ей не до осторожности. Да я скорее дам содрать с себя кожу, чем уйду из школы в такую минуту! Однако я выхожу в толпе ошеломлённых одноклассниц. Снаружи ясно доносятся громкие крики… Люди добрые! Это же Арман! Бледный как утопленник, глаза ввалились, на одежде – зелёные пятна от мха, в волосах застряли травинки – он явно ночевал в лесу. Обезумев от ярости и горя, Арман хочет ворваться в класс, вопя и размахивая кулаками. Испуганно выпучив глаза, Рабастан что есть силы старается его удержать. Ну и дела! Ну и дела!
Мари Белом в страхе спасается бегством, вторая группа – следом за ней. Люс тоже исчезает, но я успеваю заметить её ехидную усмешечку. Сестры Жобер, не оборачиваясь, бегут прочь. Анаис что-то не видно, но я уверена, что, забившись в какой-нибудь угол, она не упускает ничего из этого удивительного зрелища.
Первое слово, которое я явственно различаю – «стервы». Доволочив своего запыхавшегося коллегу до класса, где молча прижимаются друг к другу наши учительницы, Арман кричит:
– Шлюхи! Пусть я потеряю место, но прежде чем уйти, я скажу, кто вы такие. Маленькая мразь! За деньги даёшь себя лапать этому борову, кантональному уполномоченному. Ты ещё хуже уличной девки, но эта рыжая гадина, которая превращает тебя в своё подобие, ещё хуже. Две мрази, две мрази, вы две мрази, а эта школа…
Дальше я не расслышала. Рабастану, у которого, должно быть, двойные мускулы, как у Тартарена, удаётся оттащить несчастного давящегося ругательствами Армана. Мадемуазель Гризе, совсем растерявшись, оттесняет назад выходящих из класса малышей. Я с растревоженным сердцем убегаю. И всё-таки хорошо, что Дюплесси сорвался сразу, ведь теперь Эме меня не обвинит, что это я ему рассказала.
Вернувшись в школу, мы застаём там одну лишь мадемуазель Гризе, которая неустанно твердит всем и каждому:
– Мадемуазель Сержан больна, а мадемуазель Лантене уезжает к своим родным. Раньше чем через неделю не приходите.
Ладно, пошли по домам! Право, в нашей школе не соскучишься!
Во время нежданных недельных каникул, которые последовали за этой заварушкой, я подхватила корь и три недели провалялась в постели. Потом ещё две недели выздоравливала, и ещё столько же меня продержали на карантине, чтобы я «не подвергла опасности других». Как бы я всё это выдержала без книг и без Фаншетты! Дурно так говорить про папу, но он ухаживал за мной как за редкой улиткой: убеждённый, что больному ребёнку нельзя ни в чём отказывать, он приносил мне глазированные каштаны, дабы сбить температуру! Фаншетта вылизывалась у меня в кровати от ушей до хвоста, ловила через одеяло мои ноги и свёртывалась клубочком у меня под мышкой, как только спал жар. В школу я иду немного разбитая и бледная, мне не терпится снова встретиться с «нашим необычным учительским коллективом». Во время болезни новости до меня почти не доходили. Никто меня не навещал, ни Анаис, ни Мари Белом, – боялись заразиться.
В половине восьмого я вхожу в школьный двор. Конец февраля, тепло как весной. Подружки встречают меня радостно. Сёстры Жобер, прежде чем подойти, заботливо осведомляются, совсем ли я выздоровела. Я немного шалею от шума. Наконец мне дают свободно вздохнуть, и я быстро выспрашиваю последние новости у дылды Анаис.
– Самая главная новость – уехал Арман Дюплесси.
– Беднягу Ришелье уволили или перевели?
– Всего лишь перевели. Дютертр постарался подыскать ему другое место.
– Дютертр?
– Ну да! Ведь стоило Ришелье проболтаться, и кантональный уполномоченный мог распрощаться с надеждой на депутатское место. Дютертр вполне серьёзно объявил в городе, что у несчастного молодого человека был весьма опасный приступ горячки. Хорошо хоть вовремя послали за ним, школьным врачом.
– Значит, вовремя послали? Вот уж поистине – что калечит, то и лечит. А Эме тоже перевели?
– Нет! С неё как с гуся вода! Через неделю она уже была как ни в чём не бывало, хихикала с мадемуазель Сержан как прежде.
Это уж чересчур! Удивительно бессердечное и безмозглое создание, живущее сегодняшним днём, не ведая угрызений совести. Глядишь, в скором времени возьмётся соблазнять нового младшего учителя да шалить с кантональным уполномоченным – до нового взрыва – и беззаботно жить-поживать с неистовой ревнивицей, наделённой извращёнными наклонностями. Я вполуха слушаю Анаис, которая говорит, что Рабастан по-прежнему здесь и частенько обо мне справляется. А я и думать забыла о толстяке Антонене!
Звенит звонок, мы направляемся в новое здание; строительство среднего корпуса, соединяющего два крыла, подходит к концу.
Директриса устраивается за новёхонькой учительской кафедрой. Прощайте, старые парты, шаткие, неудобные, исцарапанные, – мы рассаживаемся за новыми, красивыми… Скамьи с удобными спинками, наклонные столешницы. Теперь мы сидим по двое: вместо дылды Анаис моей соседкой оказалась… малышка Люс Лантене. Хорошо хоть столы стоят совсем близко и Анаис оказывается рядом, за таким же столом, так что переговариваться будет удобно, как раньше. Рядом с Анаис посадили Мари Белом – директриса нарочно разместила двух «шустриков» (Анаис и меня) рядом с двумя «дохликами» (Люс и Мари), чтобы мы их немного расшевелили. Уж мы их расшевелим! Я, по крайней мере, – уж точно: ведь из меня так и рвётся озорство, не находившее выхода во время болезни. Я осматриваюсь на новом месте, раскладываю книги и тетради; Люс опускается на скамью и украдкой робко на меня косится. Но я пока не снисхожу до разговора с ней и обмениваюсь впечатлениями о новой школе с Анаис, которая что-то жадно грызёт – зелёные почки, кажется.
– Что ты там жуёшь, прошлогодние дикие яблоки?
– Липовые почки, старушка. Сейчас, когда на носу март, они самые вкусные.
– Дай попробовать. Да, здорово! Клейкие, как смола фруктовых деревьев. Пожалуй, я тоже нарву их с липы во дворе. А ещё что-нибудь интересное лопаешь?
– Гм, ничего особенного. Даже карандаши Конте сделались совсем несъедобными, в этом году они плохие, крошатся – дрянь, одним словом! А вот промокашки отличные. Ещё можно всласть пожевать образцы тканей, что присылают из магазина уценённых товаров, только глотать нельзя.
– Фу! Не представляю… А ты, малявка, смотри веди себя скромно и послушно, а не то ходить тебе в синяках.
– Да, мадемуазель, – с некоторой тревогой в голосе отвечает малышка, потупившись.
– Можешь говорить мне «ты». Ну-ка погляди на меня, чтобы я видела твои глаза! И потом, как тебе известно, я сумасбродка, тебе наверняка говорили. Едва мне начинают перечить, как я впадаю в бешенство, кусаюсь и царапаюсь, особенно теперь, после болезни. Ну-ка, дай руку: вот так!
Я впиваюсь ногтями ей в руку, но она не кричит, лишь сжимает губы.
– Хорошо, что ты не завопила. На перемене я кое о чём тебя расспрошу.
Двери соседнего класса распахнуты, и я вижу, как входит Эме – свежая, кудрявая, розовая, бархатные глазки золотятся больше обычного, на лице лукавая и нежная мина. Вот потаскушка! Она лучезарно улыбается директрисе, и та, забывшись на мгновение, любуется подругой, но тут же спохватывается и обращается к нам:
– Откройте тетради. Задание по истории: «Война семидесятых годов». Клодина, – добавляет она чуть мягче, – вы сможете написать сочинение, ведь два последних месяца вы проболели?
– Я попытаюсь, мадемуазель, если что, буду писать не так развёрнуто.
Быстренько настрочив коротенькое – короче некуда – сочинение, уже к концу, когда остаётся строчек пятнадцать, я сбавляю темп и без помех внимательно оглядываю класс. Директриса ничуть не изменилась; по-прежнему в её глазах читается сосредоточенная страсть и ревнивая отвага. Её Эме медленно диктует условия задачи, прохаживаясь взад-вперёд в соседнем классе. Зимой она не смела расхаживать так уверенно и кокетливо – словно избалованная кошечка. Теперь она напоминает холёного зверька с тираническими замашками: я перехватываю просительные взгляды мадемуазель Сержан, она молит Эме под каким-нибудь предлогом подойти, но взбалмошная девица только капризно качает головой – её смеющиеся глаза говорят «нет». Рыжая директриса, явно утратившая всякую независимость, не выдерживает, сама идёт к ней и громко осведомляется:
– Мадемуазель Лантене, классный журнал у вас?
Итак, ушла, теперь шёпотом о чём-то переговариваются. Я пользуюсь случаем, что мы остались без надзора, и сурово допрашиваю малышку Люс.
– Отложи-ка тетрадь и отвечай. Наверху есть спальня?
– Конечно, мы там и спим, пансионерки и я.
– Ну и дура!
– Почему?
– Неважно. По четвергам и воскресеньям у вас по-прежнему уроки пения?
– Ну, один раз попытались провести урок без вас, то есть без тебя, но ничего не получилось. Господин Рабастан не в состоянии нас ничему научить.
– Хорошо. А этот рукастый проказник приходил сюда, пока я болела?
– Кто?
– Дютертр.
– Не помню… А-а, да, однажды приходил, но в класс не зашёл, лишь несколько минут поболтал во дворе с моей сестрой и мадемуазель Сержан.
– А рыжая тебя привечает? Русалочьи глаза темнеют:
– Нет, она говорит, что я бестолковая, ленивая… что весь ум и вся красота нашей семьи достались старшей сестре. Впрочем, где бы мы ни появлялись вместе с Эме, все хором твердят одно и то же. Все обращают внимание только на неё, а меня в упор не видят.
Люс едва не плачет от обиды на свою более «казистую», как говорят у нас, сестру, которая отодвигает её на второй план, затирает. Однако я не думаю, что она много лучше Эме; разве что более робкая и дикая, потому что привыкла к одиночеству и молчанию.
– Бедняжка, у тебя, наверно, остались друзья там, где ты училась прежде?
– Нет, друзей у меня не было. Все девчонки были ужасные грубиянки и только потешались надо мной.
– Грубиянки? Значит, тебе не нравится, когда я тебя колочу или пихаю?
Не поднимая глаз, Люс усмехается.
– Нет, я же вижу, что вы… что ты делаешь это не со зла, не по грубости – и не взаправду, а в шутку. Вот и дурой ты меня зовёшь для смеху. Мне нравится, когда немножко страшно, но не по-настоящему, а понарошку.
Эге! Да эти две Лантене одним миром мазаны – трусливые, испорченные от природы, безнравственные эгоистки. Забавно! Что ж, зато Люс ненавидит сестру, и если как следует ею заняться, не жалея ни конфет, ни оплеух, можно будет узнать немало интересного об Эме.
– Ты кончила сочинение?
– Да, кончила… но я совсем ничего не знаю, наверняка оценка будет так себе…
– Дай сюда тетрадь.
Прочитав её весьма посредственное сочинение, я диктую то, что она упустила, потом слегка причёсываю стиль. Вне себя от радости и удивления Люс украдкой посматривает на меня, не веря своему счастью.
– Видишь, так лучше. А теперь скажи, спальня мальчишек напротив вашей?
Лицо Люс озаряется лукавством.
– Да, и вечером они ложатся спать в одно время с нами нарочно – и знаешь, ставней на окнах нет. Мальчишки пытаются подглядеть, когда мы в рубашках, мы тоже приподнимаем краешек занавески, чтобы их увидеть. Как ни следит за нами мадемуазель Гризе, пока горит свет, мы всегда отыскиваем способ поднять занавеску повыше, потому мальчишки и дежурят вечерами у окон.
– Наверно, рады-радёхоньки, когда вы раздеваетесь?
– Ещё бы!
Она оживляется, натянутости как не бывало. Директриса с мадемуазель Лантене по-прежнему шепчутся во втором классе. Эме показывает директрисе какое-то письмо, и та вполголоса хихикает.
– А ты не знаешь, куда подался пестовать своё горе бывший хахаль твоей сестрицы?
– Не знаю. Эме ничего не рассказывает мне про свои дела.
– Я так и думала. А у неё наверху своя комната?
– Да, такая удобная и миленькая – куда лучше и теплее, чем у мадемуазель Гризе. Мадемуазель Сержан распорядилась повесить там занавески в розовый цветочек, постелить линолеум, положить козлиную шкуру, кровать покрасили белой лаковой краской. Эме даже попыталась меня убедить, будто все эти шикарные вещи она купила сама, на собственные сбережения. А я и говорю: «Спрошу у мамы, правда ли это?» А она: «Скажешь об этом маме – отправлю тебя обратно: скажу, что ты совсем не занимаешься». Сама понимаешь, я сразу заткнулась.
– Тише! Мадемуазель возвращается. Мадемуазель Сержан и впрямь подходит к нам, нежное весёлое выражение на её лице сменяет суровая маска педагога.
– Закончили, барышни? Теперь я продиктую вам задачу по геометрии.
Раздаётся жалобный ропот, все умоляют хотя бы о пятиминутном перерыве. Но мадемуазель Сержан не снисходит до нашей просьбы, которую выслушивает по три раза на дню, и спокойно принимается диктовать. Пропади пропадом эти проклятые треугольники!
Я не забываю почаще приносить конфеты, чтобы окончательно подкупить юную Люс. Она берёт их горстями, принимая почти как должное, и прячет в старое яйцо для перламутровых чёток. За мятные леденцы, которым цена десять су, она продаст не только сестру, но и кого-нибудь из братьев в придачу. Сквозь полураскрытые губы она втягивает в себя воздух, чтобы посмаковать мятный холодок, и млея говорит: «Прямо язык онемел!» Анаис нахально клянчит у меня леденцы, набивает ими щёки и, состроив гримасу отвращения, тут же требует новые:
– Скорей, скорей, дай ещё, нужно перебить этот ужасный вкус – мне попались испорченные!
Когда мы играем в «журавля», Рабастан как бы случайно входит во двор с тетрадями в руках, но тетради – не более чем повод. При виде меня он изображает на лице любезное удивление, потом, пользуясь случаем, подсовывает мне любовный романс и воркующим голосом читает слова. Дуралей ты эдакий, теперь ты мне ни к чему! Впрочем, и раньше от тебя было мало прока. Хотя, почему бы ещё не позабавиться? Главное, чтобы девчонки бесились от зависти. А пока шёл бы ты…
– Сударь, вы можете застать наших наставниц в классной комнате, вроде они уже спустились, правда, Анаис?
Вообразив, будто я отсылаю его из-за лукавых взглядов подружек, он бросает на меня красноречивый взгляд и удаляется. В ответ на понимающее хмыканье дылды Анаис и Мари Белом я только пожимаю плечами, и мы продолжаем захватывающую игру в «ножечки». Люс, для которой эта игра внове, совершает одну оплошность за другой. Что возьмёшь с такой малявки! Но вот звонят на урок.
Урок шитья, контрольная работа, в течение часа мы должны выполнить образцы работ, которые будут на экзамене. Нам раздают небольшие куски ткани, и мадемуазель Сержан чётким почерком с выразительным нажимом выводит на доске:
«Петлица – кромочный шов длиной десять сантиметров; метка в виде заглавной G; десятисантиметровый подрубленный край; стежки по лицевой стороне».
Я ворчу, глядя на задание: петлица, кромочный шов – ещё куда ни шло, но подрубленный край со стежками на лицевой стороне, метка в виде заглавной G – тут я «пасую», как с сожалением замечает Эме. К счастью, я прибегаю к хитроумному, но простому способу: даю Люс леденцы, и малышка Люс, которая шьёт божественно, вышивает мне чудесное «G». «Нужно помогать друг другу». (Мы не далее чем вчера обсуждали сию милосердную сентенцию.)
У Мари Белом буква «G» похожа на присевшую на корточки обезьяну, и чудачка Мари сама же прыскает, глядя на своё произведение. Пансионерки шьют, склонив головы и прижав локти, они еле слышно переговариваются и время от времени заговорщицки перемигиваются, кивая на школьное здание мальчишек. Сдаётся мне, что по вечерам из окон своей белой тихой спальни они видят немало интересного.
Мадемуазель Лантене и директриса меняются ролями: Эме наблюдает, как мы шьём, а директриса заставляет читать учениц второго класса. Любимица начальства красивым округлым почерком выводит название классного журнала, но тут её окликает мадемуазель Сержан:
– Мадемуазель Лантене!
– Что тебе? – неосторожно выкрикивает Эме.
Все так и немеют от изумления. Мы переглядываемся: дылда Анаис хватается за бока, чтобы было ещё смешнее; сёстры Жобер склоняются ниже над шитьём; пансионерки втихомолку подталкивают друг друга локтями. Мари Белом сдавленно хихикает, её смех звучит как чих. Я же, не спуская глаз с удручённого лица Эме, громко восклицаю:
– Вот те на!
Люс едва улыбается: подобное тыканье ей явно не в новинку. Однако она исподтишка наблюдает за сестрой.
Эме в гневе оборачивается ко мне:
– Каждый может оговориться, мадемуазель Клодина! И я приношу мадемуазель Сержан извинения за свою оплошность.
Но та, оправившись от неожиданности, прекрасно понимает, что мы не столь глупы, чтобы поверить такому объяснению, и лишь огорчённо пожимает плечами перед столь непростительной промашкой. Скучный урок шитья заканчивается довольно весело. Того мне и нужно.
В четыре я выхожу из школы, но, вместо того чтобы идти домой, возвращаюсь в класс – якобы за тетрадью, которую оставила там нарочно. Мне известно, что во время уборки пансионерки по очереди таскают к себе в спальню воду. А я ещё у них не была и хочу поглядеть. Люс сказала, что сегодня её очередь быть водовозом. Крадучись я поднимаюсь наверх с полным кувшином в руках на случай непредвиденной встречи. Дортуар сплошь выкрашен белой краской, восемь коек тоже белые. Люс показывает, где она Спит, но меня это ничуть не интересует. Первым долгом я подхожу к окну: отсюда в самом деле видна спальня мальчишек.
Несколько парней лет четырнадцати-пятнадцати уже слоняются там, поглядывая в нашу сторону. Заметив нас, они смеются и размахивают руками, указывая на свои кровати. Ну и паршивцы! Искусители! Люс в смущении – может, притворном – захлопывает окно, однако я думаю, что вечером, когда девчонки укладываются спать, она отнюдь не так стыдлива. Девятую кровать в конце спальни прикрывает что-то вроде полога.
– Это кровать для воспитательницы, – поясняет Люс. – В будни младшие учителя должны по очереди спать в нашей спальне.
– То твоя сестра, то мадемуазель Гризе?
– Ну… так предполагалось… но до сих пор всегда ночевала мадемуазель Гризе… не знаю почему…
– Не знаешь? Лицемерка!
И я пихаю её в плечо; она притворно охает. Бедная мадемуазель Гризе!
Люс тем временем рассказывает дальше:
– Ты себе не представляешь, Клодина, как весело у нас перед отбоем. Мы смеёмся, бегаем в одних рубашках, дерёмся подушками. Некоторые прячутся за портьерами, когда раздеваются, – говорят, что стесняются. Самая старшая, Роз Ракено, так плохо моется, что бельё у неё через три дня серое. А вчера они спрятали мою ночную рубашку, и я полуголая торчала в умывальной комнате – хорошо, пришла мадемуазель Гризе! Потом, мы дразним тут одну, она такая жирная, ей даже приходится чуть ли не с ног до головы припудриваться присыпкой, чтобы не треснуть. Да, чуть не забыла, Пуассон на ночь надевает чепец, посмотришь – вылитая старуха. Она и раздевается в умывальной комнате только после всех. Так смешно!
В полупустой умывальной комнате стоит большой оцинкованный стол, на котором выстроились по ранжиру восемь тазов, восемь кусков мыла, восемь пар салфеток, восемь губок. Все вещи абсолютно одинаковые, а бельё помечено невыводимыми чернилами. Сразу видно, что за чистотой тут следят.
Я спрашиваю:
– А ванны вы принимаете?
– Да. Тоже, кстати, весёлое занятие! В новой прачечной греют воду в огромном, во всю комнату, чане. Мы все раздеваемся, влезаем в него и намыливаемся.
– Совсем нагишом?
– Ну да, а как иначе намылишься? Роз Ракено поначалу никак не хотела – уж больно она худышка. Видела бы ты её! – добавляет, опустив глаза, Люс. – Кожа да кости, и грудь плоская, как у мальчишки. Жус, наоборот, похожа на кормилицу: грудищи – во! А Пуассон, ну та, которая спит в чепце, – вся волосатая, как медведь, и ляжки у неё синие.
– Как синие?
– Да, синие, словно от холода.
– Очень соблазнительно!
– Не скажи, будь я мальчишкой, вряд ли бы меня вдохновило совместное купание с такой красоткой!
– Зато она, верно, была бы не прочь!
В разгар нашего зубоскальства я вдруг так и подскочила: из коридора доносятся звук шагов и голос мадемуазель Сержан. Чтобы меня не застукали, я прячусь за полог, отгораживающий постель мадемуазель Гризе. Переждав опасность, я кубарем скатываюсь вниз по лестнице, тихонько шепнув на прощание: «Пока!»
Как хорошо нынче утром в нашем благословенном краю! Как нежится Монтиньи в тёплых нежных объятиях ранней весны! В прошлое воскресенье и в четверг я уже гуляла по сказочному, благоухающему фиалками лесу с милой Клер, своей сводной сестрой, и та делилась со мной своими любовными похождениями. С тех пор как установилась хорошая погода, она по вечерам ходит на опушку ельника на свидания со своим ухажёром. Как знать, чем это кончится! Впрочем, глупости её не прельщают: лишь бы ей говорили высокопарные нежности, которых она не очень и понимает, лишь бы целовали да кидались перед ней на колени – словом, чтобы всё было точь-в-точь как в книжках, больше ничего Клер не надо.
В классе я обнаруживаю малышку Люс – она плачет навзрыд, уткнувшись лицом в стол. Я силком поднимаю ей голову и вижу, что её глаза совсем распухли.
– Хороша, нечего сказать! Ну, что стряслось? Что ты сырость разводишь?
– Она… она меня побила!
– Твоя сестра?
– Да-а-а!
– За что?
Люс, смахнув слезу, объясняет:
– Я не решила задачу – не поняла условия. Она взбеленилась, обозвала меня кретинкой, сказала, что наша семья зря оплачивает мне пансион, что я ей опротивела и всё такое. А я в ответ: «Ты мне тоже осточертела». После этого она меня избила, отхлестала по щекам. Форменная гадина! Ненавижу её!
И она снова разрыдалась.
– Дурочка! Рохля! С какой стати ты позволяешь себя бить? Нужно было напомнить ей о бывшем женихе.
В глазах Люс внезапно вспыхивает испуг, я оборачиваюсь: на пороге стоит директриса. Приплыли! Что-то сейчас будет?
– Примите мои поздравления, мадемуазель Клодина, хорошенькие советы вы даёте этому ребёнку!
– Зато вы подаёте хороший пример!
Люс в ужасе от моей дерзости. А я чихать хотела! Глаза директрисы горят, в них злоба и смятение. Но мадемуазель Сержан слишком хитра, чтобы сейчас дать волю чувствам! Она лишь качает головой и говорит:
– По счастью, не за горами июль, мадемуазель Клодина. Вы и сами понимаете, что я просто не смогу вас здесь оставить.
– По-видимому. Мы не слишком ладим. Наши отношения не сложились с самого начала.
– Выйдите в коридор, Люс, – велит она, прежде чем ответить на мой выпад.
Люс не заставляет себя просить дважды – вытирая на бегу слёзы, она выскакивает из класса. Мадемуазель Сержан продолжает:
– Вы сами виноваты, уверяю вас. С самого моего приезда вы отнеслись ко мне недоброжелательно, отвергли все попытки сближения, какие я предпринимала, хотя мне это несвойственно. Однако вы показались мне умной и довольно красивой, вы меня заинтересовали, ведь я одна как перст.
Разрази меня гром, если это приходило мне в голову… Нельзя объявить более недвусмысленно, что при желании я могла стать её «малышкой Эме». Впрочем, меня это не прельщает даже задним числом. Так значит, повернись дело иначе, и ревностью терзалась бы Эме… Смех да и только!
– Пусть так, мадемуазель. Но как на грех, все ваши усилия пропали даром из-за мадемуазель Лантене. Вы с таким пылом завоёвывали её… дружбу и искореняли её чувство ко мне!
Мадемуазель Сержан отводит глаза в сторону.
– Вопреки тому, что вы говорите, я ничего не стремилась искоренять. Мадемуазель Эме могла продолжать заниматься с вами английским, я бы и слова не сказала…
– Ах, оставьте! Я ещё не совсем дура, и мы здесь вдвоём! Я долго злилась, даже горевала, потому что я не менее ревнива, чем вы. Зачем вы отняли её у меня? Мне было так плохо. Да, радуйтесь, мне было плохо! Но я поняла, что больше не нужна ей, да и кто вообще ей нужен? И ещё я поняла, что она дешёвка, и тут сразу как отрезало. Я знаю, что совершу немало ошибок, но этой не сделаю: я не буду пытаться отбивать у вас Эме. Так-то. Теперь я хочу только одного: чтобы она не стала у нас в школе маленькой королевой и чтобы не терзала свою сестру, хотя они друг друга стоят, уверяю вас… Дома я никогда не рассказываю, что тут творится, и после каникул я сюда не вернусь – придётся сдавать экзамены, потому что папа вбил себе в голову, будто ему этого хочется, и ещё потому, что Анаис слишком обрадуется, если я уйду без аттестата. До тех пор можете оставить меня в покое, я больше не стану вас изводить.
Я могла бы ещё долго говорить, но, похоже, она пропускает всё мимо ушей. Я не буду бороться с ней за Эме – только это она и уловила. Погрузившись в собственные мысли, она размышляет над моими словами и внезапно, словно очнувшись и снова став директрисой, заканчивает наш разговор, проходивший как бы на равной ноге:
– Ступайте скорее во двор, Клодина, уже восемь часов, пора строиться.
– О чём вы так долго беседовали с мадемуазель? – любопытствует дылда Анаис. – Ты что, пошла с ней на мировую?
– Да, дорогая, мы теперь не разлей вода.
В классе малышка Люс прижимается ко мне, не сводит с меня влюблённых глаз, берёт за руку, но её ласки действуют на нервы; мне нравится лишь колотить её, мучить и защищать от других.
С приглушенным криком «Инспектор! Инспектор!» в класс вихрем врывается Эме. Поднимается шум. Чтобы устроить ералаш, нам годится любой предлог. Делая вид, будто хотим аккуратно разложить книги, мы открываем парты и, схоронившись за крышками, принимаемся шептаться. Дылда Анаис подкидывает вверх тетради растерявшейся Мари Белом и на всякий случай засовывает в карман «Жиль Блаз иллюстре», который она хранила между страниц «Истории Франции». Я прячу блистательные рассказы Редьярда Киплинга о животных (вот уж кто понимает зверьё!), хотя в них нет ничего предосудительного. Под гул разговоров мы встаём, собираем бумаги, вынимаем из парт припрятанные конфеты – отец Бланшо, инспектор, хоть пострадает косоглазием, везде суёт свой нос.
У себя в классе Эме подгоняет девчонок, прибирает на своём столе и с криком носится по комнате. Из соседней классной комнаты выходит перепутанная, жаждущая помощи и поддержки бедняжка Гризе.
– Мадемуазель Сержан, как вы считаете, инспектор будет смотреть тетради малышей? Тетради у них очень грязные, и пишут они пока только палочки.
Ехидна Эме смеётся ей в лицо. Директриса, пожав плечами, отвечает:
– Вы покажете всё, что он попросит, но неужели вы думаете, что он будет копаться в тетрадях ваших учениц?
И унылая дурища возвращается в класс, где её зверёныши устроили настоящий гвалт – авторитета у неё ни на грош!
Мы готовы или почти готовы. Директриса говорит:
– Быстро возьмите хрестоматии. Анаис, немедленно выплюньте грифель! Честное слово, я выставлю вас за дверь, не постеснявшись присутствия господина Бланшо, если вы будете жевать эту гадость! Клодина, вы не могли бы на минуту перестать щипать Люс Лантене? Мари Белом, сейчас же снимите косынки с головы и шеи и сделайте приличное лицо! Да вы хуже третьеклашек, так бы и убила вас, жаль только руки марать!
Ей надо выпустить пар. Приход инспектора для неё всегда нервотрепка, так как Бланшо в хороших отношениях с депутатом, который до смерти ненавидит Дютертра, претендующего на его пост и покровительствующего мадемуазель Сержан (тут сам чёрт ногу сломит!). Наконец всё более или менее в порядке. Не успев вытереть чёрных от карандаша губ, с места поднимается пугающе долговязая дылда Анаис и принимается читать «Платье» слезливого Манюэля:
В мансарде небольшой в туманный тихий день
Двум – мужу и жене – всё ссориться не лень.
Пора! По стёклам класса пробегает огромная тень, все вздрагивают и встают – из почтения – в тот самый момент, когда дверь открывается и входит папаша Бланшо. У него внушительная физиономия, обрамлённая седоватыми бакенбардами, и ужасный акцент уроженца Франш-Конте. Он с важным видом вещает прописные истины, разжёвывая их с не меньшим воодушевлением, чем Анаис – ластики. Одевается он старомодно и строго. Старый зануда! Будет теперь зудеть целый час! Засыплет дурацкими вопросами, а потом примется уговаривать нас пойти по преподавательской стезе (пошёл бы он сам куда подальше!).
– Садитесь, дети мои!
«Его дети» с кротким скромным видом садятся. С каким удовольствием я убралась бы отсюда! Директриса спешит к нему с почтительно-неприязненной миной на лице, меж тем как её помощница, целомудренная Лантене, закрывается в своём классе.
Господин Бланшо ставит в углу свою трость с серебряным набалдашником и начинает с того, что доводит до белого каления директрису (так ей и надо!), отведя её к окну и пустословя об экзаменационных программах, рвении, прилежании и тому подобном. Мадемуазель Сержан слушает, поддакивает, но сама смотрит в сторону, и её глаза постепенно стекленеют. Похоже, она не прочь треснуть его чем-нибудь по башке. Доконав директрису, Бланшо берётся за нас.
– Что шитала эта девушка, когда я вошёл?
Девушка, то бишь Анаис, вытаскивает изо рта розовую промокашку и оставляет в покое Мари Белом, которой нашёптывала на ушко что-то явно непристойное; Мари, пунцовая от смущения, в стыдливом ужасе закатывала глаза, но тем не менее внимательно слушала подружку. Бесстыдница Анаис! О чём это она там треплется?
– Итак, дитя моё, что вы там шитали?
– «Платье», господин инспектор.
– Прошитайте ещё раз, пожалуйста.
Прикидываясь испуганной, Анаис начинает сначала. Бланшо тем временем оглядывает нас мутными зелёными глазами. Он порицает любое кокетство и хмурит брови, когда видит чёрную бархотку на белой шее или кудряшки на лбу и висках. Ко мне он каждый раз придирается из-за распущенных вьющихся волос и белых плиссированных воротничков, которые я ношу с тёмными платьями. Я люблю одеваться просто, но красиво, а он находит это в высшей степени непозволительным. Анаис кончает декламировать, и Бланшо заставляет её провести логический анализ (какое там!) пяти-шести строк. Потом спрашивает:
– Дитя моё, почему вы завязали этот шёрный бархат вокруг (именно так!) шеи?
Началось! Ну что я говорила! Растерявшись, Анаис, как последняя дура, отвечает:
– Для тепла.
Вот недотёпа пугливая!
– Для тепла, говорите? Но ведь шейный платок греет куда лучше.
Шейный платок! Почему тогда не шерстяной вязаный шлем? Вот уж занудливый старый хрыч! Я не могу сдержать улыбку и тем самым привлекаю его внимание.
– А вы, дитя моё, пошему вы такая растрёпанная? Пошему не пришесались? Вам следует собирать волосы в пушок.
– От такой причёски у меня болит голова.
– Но по крайней мере вы могли бы их заплести.
– Могла бы, но папа против.
Вот привязался! Неодобрительно щёлкнув языком, он садится и принимается изводить Мари вопросами о Гражданской войне в США, одну из двойняшек – о береговой линии Испании, другую – о прямоугольных треугольниках. Потом вызывает меня к доске и велит начертить круг. Я повинуюсь. Круг так круг.
– Внутри нарисуйте розетку с пятью листьями. Предположим, свет падает на неё слева, обозначьте штрихами тени на листьях.
Для меня это пара пустяков. Вот если бы он заставил меня что-нибудь вычислять, тогда мне была бы хана. А розетка, тени – тут я собаку съела. Я справляюсь с заданием довольно неплохо – к большой досаде сестёр Жобер, втайне надеявшихся увидеть, как меня отчитывают.
– Недурно. Да… недурно. Вы сдаёте в этом году выпускные экзамены?
– Да, господин инспектор. В июле.
– А не хотели бы вы потом поступить в педучилище?
– Нет, господин инспектор, потом я возвращусь в лоно семьи.
– Да? Впрочем, полагаю, у вас нет призвания к преподавательской деятельности. Жаль.
В его устах это звучит как обвинение в детоубийстве. Бедняга, оставим ему его иллюзии! Видел бы он скандал с Арманом Дюплесси или как милуются наши наставницы, бросив класс на произвол судьбы!
– Будьте добры, мадемуазель, покажите мне второй класс.
Мадемуазель Сержан отводит его во второй класс, где и остаётся, чтобы защитить свою бесценную Эме от инспекторских придирок. Пользуясь отсутствием директрисы, я на радость девчонкам рисую на доске карикатуру на папашу Бланшо: не довольствуясь дурацкими бакенбардами, пририсовываю ему ослиные уши, потом быстро стираю и возвращаюсь на место, где малышка Люс нежно берёт мою руку и пытается меня поцеловать. Я слегка отстраняюсь, и она скулит, что я злюка.
– Злюка? Не будешь лезть ко мне со своими телячьими нежностями! Держи свои чувства при себе. Лучше скажи, у вас в спальне по-прежнему бессменно ночует одна Гризе?
– Нет, Эме дважды ночевала по два раза кряду.
– Всего, значит, четыре. Ты бестолочь, и не просто бестолочь, ты глупа как сивый мерин! А кстати, пансионерки ведут себя спокойнее, когда под пологом лежит твоя целомудренная сестрёнка?
– Едва ли. Знаешь, как-то ночью одной ученице стало плохо, мы встали, открыли окно. Я окликнула сестру, хотела взять у неё спички, которые как на грех куда-то запропастилась, так она даже не шевельнулась, даже не вздохнула, словно в кровати никого не было. Неужели она так крепко спит?
– Крепко спит! Вот идиотка! Люди добрые, ну почему на свете живут такие безмозглые существа? Прямо сердце кровью обливается!
– Что я опять не так сказала?
– Ничего, ничего! На, получай тумак. Когда ты только поумнеешь и повзрослеешь и научишься не доверять отговоркам своей добродетельной сестрицы!
Люс в притворном отчаянии съёживается, но мои затрещины и зуботычины до смерти ей нравятся. Ах да, чуть не забыла:
– Анаис, что такое ты рассказывала Мари Белом? Она даже фары раскрыла!
– Какие фары?
– Не важно. Давай, говори скорей.
– Подвинься поближе.
Её порочная физиономия так и сияет. Должно быть, что-то совсем мерзкое.
– Ну вот. Представляешь себе, последнее Рождество мэр справлял с любовницей, красоткой Жюлот. Мало того, секретарь привёз ему одну женщину из Парижа. На десерт они раздели обеих девиц догола, разделись сами и нагишом отплясывали кадриль.
– Не слабо! А ты откуда знаешь?
– Папа рассказывал маме. Я уже легла спать, но я всегда оставляю дверь открытой – говорю, что страшно. И всё слышу.
– Да, скучать тебе не приходится. И часто твой папа рассказывает такое?
– Такое – не часто. Хотя иной раз я прямо корчусь от смеха.
Она тут же принимается пересказывать прочие грязные сплетни; отец её, муниципальный чиновник, досконально знаком с местной скандальной хроникой. Я слушаю, и время летит быстро.
Возвращается директриса; мы едва успеваем наугад раскрыть учебники. Но она прямиком направляется ко мне, не обращая внимания на то, чем мы заняты.
– Клодина, не могли бы вы вместе с вашими подружками спеть для господина Бланшо? Они недавно разучили на два голоса прелестную песенку: «В милых тех владениях».
– Я-то не прочь. Боюсь только, инспектору настолько не по душе мои распущенные волосы, что он и слушать меня не станет.
– Не болтайте глупости, не время сейчас. Пусть они споют. Похоже, господин Бланшо не слишком доволен вторым классом. Надеюсь, музыка его развлечёт.
Меня ничуть не удивляет, что он не слишком доволен вторым классом: мадемуазель Лантене занимается им, лишь когда больше нечего делать. Она пичкает своих девчонок письменными упражнениями, а сама тем временем спокойно беседует со своей ненаглядной директрисой, пока малыши марают бумагу. Ничего, я костьми лягу, но они у меня запоют.
Мадемуазель Сержан приводит этого гнусного Бланшо. Я выстраиваю полукругом наш класс и первую группу второго; самую высокую партию я доверяю Анаис, вторые голоса – Мари Белом (несчастные вторые!), а я буду петь сразу две партии, то есть быстро переходить от одной к другой, как почувствую, что кто-то не тянет. Начали! Один пропуск и – раз, два, три!
В милых тех владениях
Мудрецов венчают,
В них души не чают!
В мирных наслаждениях
Живут без печали!
Клюнул! Давний замшелый выпускник Высшей педагогической школы в такт музыке Рамо (вернее, не в такт) качает головой; кажется, понравилось. В который раз Орфей своими песнями усмиряет диких зверей…
– Хорошо спели. А чья музыка? Вроде бы Руно? (Он почему-то произносит и последнюю, нечитаемую букву: «Гунод».)
– Да, сударь. (Не будем ему перечить.)
– Я так и думал. Какой славный хор (старый мухомор!).
Инспектор так неожиданно приписал мелодию Рамо автору «Фауста», что мадемуазель Сержан прикусывает губу, чтобы не засмеяться. Умиротворённый Бланшо роняет несколько любезных слов и удаляется, продиктовав напоследок – о парфянская стрела! – тему для сочинения:
– Объясните и прокомментируйте мысль Франклина: «Праздность подобна ржавчине. От праздности изнашиваются сильнее, чем от работы».
Поехали! Сверкающему ключу округлой формы, который рука двадцать раз на дню шлифует и проворачивает в замке, противопоставим ключ старый, никому не нужный, изъеденный красноватой ржавчиной. Потом сравним истинного трудягу, который бодро работает от зари до зари, чьи твёрдые мускулы… и так далее и тому подобное… с бездельником, томно разлёгшимся на мягкой тахте, перед которым на роскошном столе и ля-ля-тополя… сменяются экзотические блюда… и ля-ля-тополя… и который тщетно пытается возбудить свой аппетит, ля-ля-тополя… Халтура много времени не занимает!
Получается, нет ничего хорошего в том, чтобы, развалясь, сидеть-посиживать в кресле. Получается, что рабочие, вкалывающие всю жизнь, не умирают молодыми и истощёнными. Но об этом ни слова. В «экзаменационной программе» всё не так, как в жизни.
Люс никак не сообразит, что бы такое написать, и тихонько просит подкинуть мыслишку-другую. Я великодушно даю ей свой опус – всё равно много она у меня не позаимствует.
Четыре часа. Все уходят. Пансионерки поднимаются перекусить, мать мадемуазель Сержан приготовила им полдник. Проверив по отражению в стекле, как сидит на мне шляпка, я отправляюсь домой вместе с Анаис и Мари Белом.
По дороге мы перемываем косточки Бланшо. Этот старикашка меня раздражает: дай ему волю, он бы вырядил нас в мешковину и заставил ходить с зализанными волосами.
– По-моему, он остался не совсем доволен вторым классом, – замечает Мари Белом, – хорошо, что ты задобрила его музыкой!
– Да, – говорит Анаис, – мадемуазель Лантене занимается со своим классом несколько… спустя рукава.
– Ну ты скажешь! Разве может она поспеть и там и сям! Кстати, директриса прямо на привязь её посадила, даже одевает её и умывает.
– Шутишь! – в один голос восклицают Анаис и Мари.
– Ни капельки! Загляните сами в спальню и комнаты учительниц – нет ничего проще, достаточно вместе с пансионерками вызваться таскать наверх воду – и пощупайте тазик Эме. Сухо! Там одна пыль.
– Ну знаете, это уже слишком! – заявляет Мари Белом.
Дылда Анаис ничего не говорит и, погрузившись в размышления, уходит. Не сомневаюсь, что она во всех подробностях перескажет эту историю парню, с которым крутит амуры на этой неделе. О её проказах я знаю очень мало: стоит начать расспросы, как она с лукавым видом смолкает. В школе мне скучно – симптом неприятный и совсем недавний. И я никого не люблю (может, в этом всё дело). На меня напала такая непроходимая лень, что я неукоснительно выполняю все задания; я равнодушно наблюдаю, как наши учительницы ластятся, лижутся, ссорятся, чтобы потом с ещё большим пылом предаться любви. Теперь они не сдерживают себя ни в жестах, ни в словах, так что даже Рабастан при всей своей самоуверенности теряется, глядя на их любовные игрища, и только что-то бормочет себе под нос. В таких случаях глаза Эме вспыхивают злобной радостью, как у шкодливой кошки, а мадемуазель Сержан наслаждается весельем подруги. Честное слово, диву даёшься! Малышка совсем заважничала: ведь стоит ей не так посмотреть, нахмурить бархатные брови, как директриса тут же меняется в лице.
Люс внимательно следит за столь нежной дружбой – всё высматривает, вынюхивает, берёт на заметку. Она открывает для себя так много нового, что теперь пользуется любым удобным случаем, дабы остаться со мной наедине – и ну ластиться! При этом она щурит зелёные глаза и приоткрывает губки. Однако эта малявка меня не прельщает. Почему бы ей не обратиться к дылде Анаис, которая тоже интересуется любовными играми наших двух голубок, окончательно забросивших преподавательскую деятельность? Анаис не устаёт всему этому поражаться, обнаруживая такое простодушие, что впору руками развести.
Сегодня утром в сарае, где мы ставим лейки, Люс полезла целоваться, и мне пришлось её порядком поколотить. Она не кричала и так плакала, что я в конце концов принялась её утешать. Поглаживая её по голове, я сказала:
– Дурочка, вот поступишь в педагогическое училище, там будет на кого излить переполняющую тебя нежность.
– Да, но тебя-то там не будет!
– Конечно, не будет. Но ты не проучишься там и двух дней, как третьекурсницы из-за тебя перегрызутся, зверюшка противная!
Благодарно на меня поглядывая, она с радостью даёт себя отчитать.
Может, мне так скучно из-за того, что мы переехали из старого здания? А в новом нет ни укромных пыльных закоулков, ни запутанных коридоров – идёшь, бывало, и не знаешь, куда тебя занесло: то ли ты на учительской половине, то ли «у себя», а то вдруг влетишь нечаянно в комнату младшего учителя, и приходится извиняться и уносить ноги.
Может, я старею? Может, это всей тяжестью навалились на меня мои шестнадцать лет? Право, что за глупости!
А может, это весна? Такая непозволительно красивая да погожая! По четвергам и воскресеньям я отправляюсь к своей сводной сестрёнке Клер: она вконец запуталась в своих отношениях с секретарём муниципалитета и попала в дурацкое положение. Тот никак не желает на ней жениться. Поговаривают, что бремя семейных обязанностей ему не по силам – якобы ещё в коллеже он подвергся операции из-за необычной болезни, поражающей орган, о котором не принято упоминать вслух, и потому, по-прежнему испытывая влечение к женщинам, он не может «удовлетворить свои желания». Я это не совсем понимаю, вернее, совсем не понимаю, но с жаром пересказываю Клер всё, что мне удалось разузнать. Она поднимает к небу простодушные глаза, трясёт головой и восторженно твердит своё: «Ну и что! Ну и что! Зато он такой красивый, у него такие изящные усики, и потом, я достаточно счастлива от одних его слов. Он целует меня в шею, говорит о поэзии, о заходе солнца. Чего мне ещё желать?» Действительно, если ей этого довольно…
Когда мне надоедает её болтовня, я говорю, что пора прощаться – папа ждёт. На самом деле я и не думаю возвращаться домой. Я остаюсь в лесу, ищу местечко получше и ложусь на траву. Полчища букашек снуют по земле у меня под носом (порой они ведут себя безобразно, но они такие крошечные!); как славно пахнут свежие, нагретые солнцем лесные травы… Ах, ненаглядные мои леса!
В школу я опаздываю (я с трудом заснула, мысли закружились у меня в голове, как только я погасила лампу) и застаю директрису за столом – она сидит важная, хмурая. У девчонок тоже вид постный, натянутый, чопорный. Что бы это значило? Дылда Анаис, опустив голову на стол, так силится разрыдаться, что от напряжения у неё синеют уши. Никак позабавимся! Я проскальзываю на своё место рядом с Люс, и та шепчет: «Дорогая, в парте у одного мальчишки обнаружили письма Анаис – их только что принесли директрисе, чтобы она прочитала».
Она их действительно читает, но про себя. Вот незадача! Я бы пожертвовала тремя годами жизни Рабастана (Антонена), лишь бы просмотреть эту переписку. Как бы надоумить рыжую директрису прочесть вслух два-три особо интересных отрывка? Увы! Увы! Мадемуазель Сержан окончила чтение. Не говоря ни слова распластавшейся на парте Анаис, она торжественно поднимается, размеренным шагом идёт к печке (печка рядом со мной), суёт туда сложенные вчетверо листки, чиркает спичкой, поджигает и закрывает заслонку. Выпрямившись, она обращается к виновнице скандала:
– Примите мои поздравления, Анаис, вы разбираетесь в этом лучше многих взрослых. До экзамена я оставляю вас в школе, потому что вы уже внесены в список, но я сообщу вашим родителям, что снимаю с себя всякую ответственность за вас. Девушки, перепишите задачи и не обращайте больше внимания на эту особу, она того не заслуживает.
Не в силах спокойно слушать, как потрескивают в печке литературные опусы Анаис, я, пока директриса распинается, беру плоскую линейку, которой пользуюсь на уроках рисования, просовываю её под столом и, рискуя быть застигнутой на месте преступления, сдвигаю небольшую ручку, регулирующую тягу. Никто ничего не замечает. Может, пламя потухнет и сгорит не всё. Проверю после занятий. Я прислушиваюсь: через несколько секунд шум в печи смолкает. Скоро, наконец, одиннадцать? Задачи я переписываю машинально, не думая о «двух штуках полотна, которые после стирки сели на 1/19 длины и на 1/22 ширины», – пусть себе садятся, если хотят.
Мадемуазель Сержан отправляется в класс Эме, явно собираясь рассказать подруге эту забавную историю и вместе посмеяться. Едва она исчезает за дверью, Анаис поднимает голову. Мы не спускаем с неё жадных глаз: лицо у Анаис словно окаменело, глаза опухли – так она их тёрла, – и бледная дылда упрямо смотрит в свою тетрадь. Мари Белом наклоняется к ней и с неприкрытой жалостью говорит:
– Знаешь, старушка, по-моему, дома тебе всыплют по первое число. Ты, наверно, много чего написала в этих письмах?
Не поднимая глаз, Анаис громко, чтобы все слышали, отвечает:
– Мне всё равно, письма не мои.
Девчонки обмениваются возмущёнными взглядами: надо же, мол, какая врунья.
Наконец звонок. Никогда ещё девчонки не выходили из класса так медленно. Я задерживаюсь, делаю вид, что навожу порядок в парте, а сама дожидаюсь, пока все уйдут. На улице, уже отойдя подальше от школы, я заявляю, что забыла атлас, и, бросив на ходу Анаис: «Подожди, пожалуйста», – мчусь в школу.
Я молча врываюсь в пустой класс и открываю заслонку: так и есть, там осталась пачка полусожжённых листов, которую я вынимаю с трогательной осторожностью. Какая удача! Верх и низ сгорели, но серёдка почти не пострадала. Это и впрямь рука Анаис. Сую письма в портфель – прочту на досуге – и присоединяюсь к Анаис, которая, дожидаясь меня, спокойно расхаживает взад-вперёд. Ну всё, по домам. Дорогой Анаис то и дело искоса поглядывает на меня, потом вдруг останавливается как вкопанная и тревожно вздыхает, в смятении таращась на мои руки. И тут я замечаю, что они в саже. Само собой, я не собираюсь оправдываться и тут же перехожу в наступление:
– Ну что тебе?
– Так ты копалась в печи?
– Да, копалась. Не могу же я упустить такой случай почитать твои письма.
– Они сгорели?
– К счастью, нет. На, погляди.
Я показываю ей листы, но держу их крепко. Анаис прожигает меня убийственным взглядом, но не решается выхватить у меня портфель: знает, что я ей хорошенько врежу. На неё жалко глядеть, придётся подсластить пилюлю.
– Послушай, я только прочитаю то, что не сгорело – уж больно хочется, – и нынче же вечером верну письма тебе. Не такая уж я вредная.
Она мне не очень верит.
– Отдашь? Правда?
– Честное слово! Я верну их тебе на перемене до начала уроков.
Анаис уходит, растерянная, встревоженная, ещё более жёлтая и долговязая, чем всегда.
Наконец-то я дома и могу приняться за письма. Чудовищное разочарование! Это совсем не то, что я думала. Мешанина из сентиментальной ерунды и «полезных советов»: «Когда светит луна, я всегда думаю о тебе… В четверг не забудь принести на Вримское поле мешок, который ты брал в прошлый раз; если мама увидит у меня на платье зелёные пятна, она поднимет такой ор!» Тут же следуют неясные намёки, которые должны напомнить молодому Ганьо об их шалостях… В общем, меня постигло разочарование. Письма я ей верну, они гораздо скучнее, чем их автор – своенравная, холодная и чудная дылда Анаис.
Так я и сделала – Анаис не поверила своим глазам. Безумно обрадовавшись, что заполучила их обратно, она даже не вспомнила о том, что я их прочла. Письма она тут же выбросила в уборную, и её лицо вновь обрело обычное замкнутое и непроницаемое выражение, в котором не было и следа униженности. Завидный характер!
Чёрт! Подхватила насморк! Я устраиваюсь в папиной библиотеке и читаю безумную «Историю Франции» Мишле, написанную александрийским стихом (хотя, может быть, я слегка преувеличиваю). Мне вовсе не скучно: я удобно устроилась в большом кресле, обложившись книгами, тут же вертится моя красавица Фаншетта, умница-кошка, которая всем сердцем меня любит, несмотря на то что я приношу ей массу огорчений – кусаю её розовые ушки и подвергаю сложной дрессировке.
Она до того меня любит, что даже понимает человеческую речь (мою!) и лезет целоваться, едва заслышав мой голос. Ещё Фаншетта любит книги, как старик-учёный, и каждый вечер после ужина заставляет меня убирать с полки два-три папиных толстых Ларусса – получается углубление, квадратный домик, куда она залезает умываться. Я задвигаю за ней стекло, и доносящееся из добровольного заточения мурлыканье напоминает приглушённый рокот барабана. Время от времени я на неё поглядываю, и тогда она вопрошающе поднимает брови, совсем как человек. Красавица Фаншетта, с тобой так интересно, ты такая понятливая (обыкновенная кошка, а куда понятливее Люс Лантене). Ты забавляешь меня с тех пор, как появилась на свет. Когда у тебя ещё только один глаз прорезался, ты уже пыталась воинственно подпрыгивать в корзинке, хотя ножки-спички не держали тебя. С тех пор ты живёшь припеваючи и без конца смешишь меня: то исполнишь танец живота при виде майских жуков и бабочек, то не к месту замяукаешь, подстерегая птиц, а то рассоришься со мной и цап-царап лапкой по рукам. Ты ведёшь возмутительный образ жизни: два-три раза в год я обнаруживаю тебя сидящей на ограде – смешную, одуревшую, в окружении целой своры котов. Я даже знаю твоего избранника, хитрюга Фаншетта, – это грязно-серый, длинный, тощий, облезлый котяра с огромными ушами и кривыми толстыми лапами – и как только ты можешь иметь дело с такой худородной тварью, да ещё столь часто? Но даже в пору своих безумств стоит тебе меня заметить, как ты на миг обретаешь свой обычный облик и по-дружески мяучишь, как бы говоря: «Видишь, никуда не денешься… Не презирай меня, природа требует своего, но я скоро вернусь и буду долго-долго вылизываться, чтобы истребить малейшие следы непутёвых похождений». О прекрасная беленькая Фаншетта, тебе так идёт твоя распущенность!
Насморк прошёл. Вскоре я замечаю, что из-за предстоящих экзаменов в школе поднимается суета – сейчас конец мая, а «испытание» назначено на 5 июля. Жаль, что меня это не волнует, но другие тревожатся сверх всякой меры, особенно Люс Лантене, которая рыдает над каждой плохой отметкой. Директриса занимается всем сразу, но прежде всего своей хорошенькой помощницей, которая крутит начальницей как хочет. Эме удивительным образом преобразилась! Великолепный цвет лица, бархатистая кожа, ясные глаза (хоть медаль с неё чекань, как говорит Анаис) придают ей вид торжествующий и злорадный. Она за год так похорошела! Лицо теперь не кажется плоским, рот больше не кривится при улыбке, а белоснежные острые зубки так и сияют. Рыжая директриса не устаёт ею любоваться; она больше не сдерживает при нас постоянного желания потискать свою лапочку.
В этот тёплый день класс гудит – повторяют «отрывок», который придётся рассказывать в три часа. Я клюю носом, на нервной почве меня обуяла лень. Сил больше нет, и вдруг меня подмывает потянуться как следует, кого-нибудь оцарапать, вцепиться кому-нибудь в руку – жертвой, разумеется, оказывается моя соседка Люс. Я хватаю её за загривок и вонзаюсь ногтями прямо в шею; к счастью, она молчит, и мною снова овладевают вялость и раздражение…
Дверь открывается, в класс без стука входит Дютертр – в светлом галстуке, с развевающимися волосами, помолодевший, воинственный. У вскочившей директрисы едва хватает сил пролепетать «здрасьте», она прямо пожирает глазами красавца-доктора, не замечая, что её вышивка упала на пол. (Кого она больше любит: его или Эме? Странная женщина!) Класс встаёт. Из вредности я остаюсь сидеть, так что Дютертр, обернувшись, сразу обращает на меня внимание.
– Здравствуйте, мадемуазель. Здорово, детишки! А ты что развалилась?
– Я вся растекаюсь, у меня больше нет костей.
– Заболела?
– Нет, не думаю. Просто погода такая, да и лень напала.
– Ну-ка, поди сюда, я тебя осмотрю. Снова-здорово, затяжной осмотр под предлогом медицинского обследования? Директриса испепеляет меня негодующим взглядом: как я смею так себя вести, так дерзко разговаривать с её драгоценным кантональным уполномоченным. А чего мне стесняться! Тем более что ему самому весьма по вкусу такие развязные манеры. Я лениво тащусь к окну.
– Здесь плохо видно, мешает тень деревьев. Пойдём в коридор, там солнце. У тебя паршивый вид, дитя моё. Врёт как сивый мерин! У меня отличный вид, уж я-то знаю. Если же он считает меня больной из-за синяков под глазами, он ошибается. Наоборот это хороший признак – если под глазами у меня круги, значит, я хорошо себя чувствую. К счастью, уже три, иначе я поостереглась бы отправляться даже в застеклённый коридор с этим типом, которого боюсь как огня.
Он закрывает за нами дверь, и я, обернувшись, говорю:
– Вид у меня вполне здоровый. Что это вы придумали?
– Здоровый? А синячищи до самых губ?
– У меня просто такого цвета кожа.
Он усаживается на скамью и ставит меня перед собой, так что его колени упираются мне в ноги.
– Хватит молоть вздор. Лучше скажи, почему ты на меня всё время дуешься?
–..?
– Ты прекрасно понимаешь, о чём я. Знаешь, твою мордашку трудно забыть.
Я отвечаю глупым хихиканьем. О небо, пошли мне ума и подскажи находчивые ответы, а то я чувствую себя такой безмозглой.
– А правда, что ты часто прогуливаешься в лесу одна?
– Правда. Ну и что?
– А то, плутовка, что ты, наверно, подыскиваешь себе дружка? Вот, значит, как за тобой присматривают!
– Вы не хуже моего знаете всех в наших краях. Неужели, по-вашему, тут хоть один годится мне в дружки?
– И то верно. Однако ты достаточно ветрена, чтобы…
Он хватает меня за руки – глаза сверкают, зубы блестят. Какая же тут жара! Хоть бы он отпустил меня в класс.
– Если ты плохо себя чувствуешь, почему бы тебе не прийти ко мне, ведь я врач.
Я сразу же говорю «Нет! Ни за что…» – и пытаюсь вырваться, но он держит крепко, его торящие глаза так и сверлят меня. Да, глаза у него красивые, ничего не скажешь.
– Детка, чего ты боишься? Ты не должна меня бояться! Может, ты принимаешь меня за грубияна? Тебе совершенно нечего опасаться. Ах, Клодина, прелесть моя, ты так мне нравишься – у тебя такие тёплые карие глаза, непокорные локоны! Я уверен, ты сложена как чудесная статуэтка…
Тут он вскакивает и ну обнимать меня да целовать. Я не успеваю вырваться: он слишком силён, крепок, а в голове у меня кавардак… Сподобилась приключения! Я сама не соображаю, что говорю, прямо-таки ум за разум заходит… Не могу же я заявиться в класс красная как рак, растерянная, сбитая с толку. И тут я спиной чувствую, что сейчас он опять полезет целоваться. Я открываю дверь на улицу и лечу во двор к колонке, где залпом выпиваю целую кружку воды. Уф! Теперь надо возвращаться… Он наверняка поджидает меня в коридоре. Чёрт! Если он снова пристанет, я закричу… Поцеловал он меня в уголок рта, по-другому не получилось, вот животное!
К счастью, в коридоре его нет! Прихожу в класс, а он стоит у стола и спокойно беседует с мадемуазель Сержан. Я сажусь на место. Окинув меня пристальным взглядом, он спрашивает:
– Ты воды не слишком много выпила? Когда девчонки хлещут холодную воду кружками, это плохо сказывается на здоровье.
На людях я не такая трусиха.
– Нет, я отпила лишь глоток, и с меня довольно! Он весело смеётся.
– Странная ты девица, но отнюдь не глупая.
Мадемуазель Сержан ничего не понимает, но тревожные морщинки, собравшиеся у неё на лбу, постепенно разглаживаются. Она презрительно наблюдает, как я говорю дерзости её кумиру.
Я счастливо отделалась – он просто дурак! Дылда Анаис чует что-то подозрительное и, не удерживаясь, спрашивает:
– Наверно, он опять тебя осматривал, раз ты так разволновалась?
Но уж она-то из меня ничего не вытянет:
– Вот тупица! Говорю же тебе, я ходила на колонку. Малышка Люс, ластясь ко мне как встревоженная кошка, тоже решается задать вопрос:
– Клодина, душка, скажи, для чего он потащил тебя в коридор?
– Во-первых, я тебе не душка, а во-вторых, это не твоё дело, заруби себе на носу. Ему надо было проконсультироваться со мной относительно унификации пенсионных пособий. Так-то!
– Ты со мной никогда не делишься, а я тебе всё рассказываю!
– Что «всё»? Больно мне надо знать, что твоя сестра не платит ни за свой, ни за твой пансион, что эта олимпийская богиня осыпает её подарками, что у неё шёлковые юбки, что…
– Замолчи, прошу тебя. Если узнают, что я тебе это рассказала, мне не сносить головы!
– Тогда не приставай с вопросами. Будешь умницей – подарю тебе свою красивую линейку из чёрного дерева, обитую медью.
– О, ты такая добрая, так бы тебя и поцеловала, да ты рассердишься.
– Ну хватит. Завтра получишь линейку, если я не передумаю!
…Дело в том, что страсть к канцелярским товарам во мне утихает – это очень плохой признак. Все мои подружки (и я сама в недавнем прошлом) сходят с ума от «школьных принадлежностей», мы разоряемся на тетради из бумаги верже, серебристые обложки, карандаши из розового дерева, лаковые пеналы, в которые можно смотреться как в зеркало, ручки из оливкового дерева, линейки из красного и чёрного дерева вроде моей – с четырьмя медными рёбрами: при виде этой роскоши пансионерки, которым такая линейка не по карману, бледнеют от зависти. Ходим мы с большими адвокатскими портфелями, но одни щеголяют настоящим тиснёным турецким сафьяном, другие довольствуются подделкой. И если девчонки (и я тоже) к Новому году не переплетают учебники в яркие обложки, то лишь потому, что учебники им не принадлежат. Они – собственность коммуны, которая великодушно предоставила нам учебники с условием, что мы вернём их школе, когда покинем её навсегда. Поэтому мы терпеть не можем эти казённые книги, не чувствуем их своими и проделываем с ними самые ужасные вещи. На них вечно обрушиваются странные непредвиденные беды. Один мой учебник как-то зимой сгорел в печке, на другой почему-то сплошь и рядом опрокидывались чернильницы. Эти учебники прямо-таки притягивают к себе несчастья. После каждого события, наносящего урон злополучным казённым пособиям, мадемуазель Лантене начинает причитать, а мадемуазель Сержан разражается суровыми попрёками.
Люди добрые, до чего женщины глупы – дуры набитые (что девчонки, что женщины – один чёрт!). Подумать только, после «преступных поползновений» пылкого Дютертра я испытываю нечто вроде смутной гордости! Подобный факт отнюдь не делает мне чести. Но понять это нетрудно, я говорю себе: «Раз этот тип, знавший уйму женщин и в Париже и ещё невесть где, находит меня привлекательной, значит, я действительно не уродина». Это тешит моё самолюбие.
Я подозревала, что выгляжу неплохо, но как приятно получить этому подтверждение. Кроме того, мне приятно обладать тайной, о которой не догадывается ни дылда Анаис, ни Мари Белом, ни Люс Лантене – вообще никто.
Наставницы великолепно нас вышколили: все девчонки, включая третью группу, прекрасно усвоили, что ни в коем случае не следует лезть на переменке в класс, где закрылись наши учительницы. Однако дрессировка удалась не сразу. Раз сто, если не больше, кто-нибудь из учениц ненароком входил в класс и натыкался на нежную парочку. А бесстыдницы то обнимались, то увлечённо шушукались, и малышка Эме столь непринуждённо восседала на коленях у мадемуазель Сержан, что даже самые глупые девчонки терялись и, заслышав грозное «Ну что вам ещё?» директрисы, спасались бегством, устрашённые сурово нахмуренными бровями. Подобно другим, я частенько врывалась в класс, иногда даже нечаянно: поначалу красотки вскакивали при моём появлении, прерывая страстное объятие, и делали вид, что, поправляют друг другу причёску, но потом они перестали меня стесняться. Тогда и мне это наскучило.
Рабастан больше не показывается: он твердит во всеуслышание, что, дескать, страшится «этих страстей-мордастей». Сам он в восторге от своего каламбура, а Эме с директрисой ничего вокруг не замечают. Они так и ходят друг за другом, точно нитка за иголкой, и так беззаветно предаются любви, что я, потеряв всякую охоту их дразнить, почти завидую их чудесной способности забывать обо всём на свете.
…Ну вот! Свершилось! Всё к этому и шло! Вернувшись домой, я нахожу в кармашке портфеля письмо от малышки Люс.
Моя дорогая Клодина,
Я очень тебя люблю, а ты как будто не догадываешься – мне так горько. Ты ко мне и добра и не добра, ты отказываешься принимать меня всерьёз, я для тебя вроде собачки; ты не представляешь, какую боль ты мне этим причиняешь. А ведь нам могло быть так хорошо – посмотри на мою сестру и мадемуазель, они безумно счастливы и ни о чём другом не думают. Пожалуйста, если тебя не рассердило моё письмо, ничего не говори мне завтра утром в школе, мне будет очень неловко. По тому только, как ты со мной заговоришь днём, я сразу догадаюсь, хочешь ли ты быть моей любимой подружкой.
Целую тебя от всей души, дорогая моя Клодина. Надеюсь, что ты сожжёшь это письмо и никому не станешь его показывать, чтобы не причинять мне неприятностей – это было бы на тебя не похоже. Ещё раз целую тебя со всей нежностью и с нетерпением жду завтрашнего дня.
Твоя малышка Люс.
Право же, нет, не хочу! Я бы ещё подумала, окажись на месте Люс человек, превосходящий меня силой и умом, человек, способный причинить мне боль, принудить к покорности; Люс же – порочный зверёк, быть может, не лишённый обаяния, прилипчивый, мурлыкающий в ответ на малейшую ласку, но слишком безропотный и робкий. Я не люблю тех, над кем обретаю власть. Её письмо, милое и бесхитростное, я тут же разорвала, а клочки сложила в конверт, чтобы отдать их ей.
На следующий день утром я вижу её озабоченное личико, прильнувшее к окну, – она ждёт меня. Бедняга Люс, её зелёные глаза потускнели от тревоги! Но ничего не поделаешь, не могу же я лишь ради её удовольствия…
Вхожу. К счастью, она одна.
– Держи, Люс, это то, что осталось от твоего письма, – видишь, я недолго его у себя держала.
Ничего не говоря, Люс машинально берёт конверт.
– Чудачка! Что ты вздумала делать на этой галере – я хочу сказать, на галерее второго этажа, у запертой комнаты мадемуазель Сержан? Вот куда тебя занесло! Однако я ничем не могу тебе помочь.
– Как! – восклицает она в отчаянии.
– Ну да, Люс. Ты ведь понимаешь, это не потому, что я слишком добродетельна. Добродетели у меня пока с гулькин нос, я и не выставляю её напоказ. Но видишь ли, в ранней юности меня опалила большая любовь, я обожала одного человека, который на смертном одре заставил меня поклясться, что я никогда… Люс со стоном прерывает меня:
– Ну вот, всё издеваешься надо мной, не зря я боялась тебе писать – у тебя нет сердца. Какая я несчастная, и какая ты злая!
– Ты меня прямо оглушила! Что ты орёшь? Спорим, как надаю тебе по щекам, сразу вернёшься на путь истинный.
– Ах, какая мне разница! Даже смешно!
– Тогда на тебе, бабское отродье! Распишись в получении!
Люс стойко перенесла смачный удар и смолкла. Потом искоса умильно поглядела на меня и ну лить слёзы, утирая лицо руками. Всё, утешилась. Поразительно, до чего ей нравится, когда её бьют.
– Вон идёт Анаис, а за ней куча всякого народа, постарайся принять более или менее приличный вид. Пора в класс, наши голубки уже спускаются.
До экзамена остаётся всего две недели. Июнь, мы изнываем от жары, паримся в наводящих дремоту классах, рот раскрыть и то лень. Я даже забросила свой дневник. А ведь нам ещё приходится разбирать правление Людовика XV, объяснять, какую роль в пищеварении играет желудочный сок, рисовать листья аканта, уметь различать в органе слуха внутреннее, внешнее и среднее ухо. Нет на земле справедливости! Людовик XV делал что хотел, и меня это никоим образом не касается. Ну правда, при чём тут я!
Жара такая, что не до кокетства – вернее, кокетство проявляется теперь в другом: мы как можно больше оголяемся. Я обновляю открытые платья с вырезом каре – это нечто средневековое с рукавами до локтя. Руки у меня пока тонковатые, но довольно милые, а шеи можно не стесняться. Девчонки следуют моему примеру. Вместо того чтобы надеть платье с короткими рукавами, Анаис, пользуясь случаем, закатывает свои длинные рукава до самого верха. У Мари Белом оказались неожиданно пухлые руки при худых кистях и свежая округлая шея. Люди добрые, в такую жарищу хоть голышом ходи! Втайне от других я вместо чулок надеваю носки. Но через три дня девчонки всё разнюхали и давай обсуждать. То и дело кто-нибудь из них шёпотом просит меня приподнять юбку:
– Ты правда ходишь в одних носках? Покажи!
– На, смотри!
– Счастливая! А я бы не решилась!
– Почему, разве это неприлично?
– Конечно…
– Да брось ты, я-то знаю: у тебя ноги волосатые.
– Врёшь! Можешь поглядеть, не волосатей твоих! Просто мне стыдно, когда у меня под платьем ноги совсем голые.
Малышка Люс робко выставляет на всеобщее обозрение свои ноги – белые, с удивительно нежной кожей. Дылда Анаис так завидует этой белизне, что на уроке шитья колет Люс иголкой.
Всё, отдых кончился! Приближающиеся экзамены, от результатов которых будет зависеть репутация нашей замечательной новой школы, нарушили наконец сладостное уединение наших учительниц. Теперь они не дают житья бедным шестерым выпускницам – донимают нас зубрёжкой, добиваясь не только запоминания, но и понимания, заставляют приходить на час раньше и уходить на час позже! Почти все мы становимся бледными, усталыми, глупыми. От усиленной работы и волнения многие теряют сон и аппетит. Сама я пока выгляжу довольно бодрой, потому что не очень-то переживаю, да и кожа у меня матовая. Люс Лантене тоже выглядит хорошо – на её роскошный цвет лица ничто не действует.
Нам известно, что мадемуазель Сержан отвезёт нас в главный город департамента, поселит с собой в гостинице и возьмёт на себя все расходы по нашему содержанию – по возвращении мы с ней рассчитаемся. Не будь этого противного экзамена, до чего приятное получилось бы путешествие.
В последние дни обстановка делается совершенно невыносимой. Учительницы, ученицы – все возбуждены донельзя и срываются каждую минуту. Эме швырнула тетрадь в лицо пансионерке, в третий раз сделавшей одну и ту же ошибку при решении задачи, и убежала в свою комнату. Малышка Люс, получив хорошую трёпку от старшей сестры, пришла и бросилась мне на шею, ища утешения. Я поколотила Анаис, которая некстати вздумала меня дразнить. Одна из двойняшек Жобер ни с того ни с сего разрыдалась, с ней случилась истерика, она кричала, что «никогда не сдаст экзаменов!» (в ход тут же пошли мокрые полотенца, одеколон, слова ободрения). Директриса, потеряв всякое терпение, совсем загоняла у доски бедняжку Мари Белом, которая регулярно забывает на следующий день то, что выучила в предыдущий.
По вечерам я по-настоящему отдыхаю, лишь забравшись на вершину большого орехового дерева и примостившись на длинной покачивающейся на ветру ветке… Ветер, ночь, листья… Ко мне тут же присоединяется Фаншетта; слышно, как уверенно вонзаются в ствол её крепкие когти. Фаншетта удивлённо мяукает: «Что это тебя занесло на дерево? Мне-то природой предназначено лазить по деревьям, но ты меня просто поражаешь». Потом она обшаривает все ветки, мелькая во тьме белоснежной шкуркой и простодушно окликая спящих птиц, надеясь, что те с готовностью явятся и позволят себя сожрать.
Канун отъезда. Делать больше нечего. Мы уже отнесли в школу полупустые чемоданы – едем мы всего на три дня и берём по одному сменному платью да немного белья.
Завтра в девять тридцать утра мы встречаемся и в вонючем омнибусе папаши Ракалена отправляемся на вокзал.
Дело сделано. Мы возвратились домой со щитом, кроме бедняги Мари Белом, завалившей экзамен. После такого успеха мадемуазель Сержан ходит гоголем. Я должна рассказать, как всё было.
Итак, утром нас запихивают в омнибус, а шофёр, папаша Ракален, как на грех вдрызг напился. Омнибус несётся как ненормальный, виляя от одной канавы к другой. По дороге папаша Ракален интересуется, куда, мол, нас везут – замуж выдавать? – и радуется, что здорово трясёт: «Довезу с ветерком!» Мари пронзительно вскрикивает и зеленеет от ужаса. На вокзале нас загоняют в зал ожидания, мадемуазель Сержан, взяв билеты, расточает прощальные ласки своей ненаглядной Эме, провожающей её до поезда. Эме в льняном платье, в большой простенькой шляпе, свежая как огурчик (вот стервозина!) вызывает восхищение трёх попыхивающих сигарами коммивояжёров, привлечённых отъездом стайки девушек; коммивояжеры явились в зал ожидания поупражняться в остроумии и покрасоваться, им страшно нравится отпускать в наш адрес сальные шутки. Я толкаю Мари Белом под локоть, пусть послушает; она слушает, но ничего не понимает. Не могу же я нарисовать ей пояснительные картинки. Зато Анаис всё прекрасно понимает, недаром она старается принять позу пограциознее и безуспешно тужится, чтобы покраснеть.
Поезд пыхтит, свистит; мы хватаем чемоданы и устремляемся в жаркий и душный вагон второго класса. Хорошо ещё, ехать всего три часа! Я устроилась в углу, чтобы хоть немного дышать. Мы почти не разговариваем всю дорогу, с удовольствием обозревая меняющийся пейзаж. Малышка Люс, примостившаяся рядом, ластится ко мне, но я отстраняюсь: «Кончай, и так парит». На мне платье из грубого шёлка, прямое, присборенное, как у детишек, стянутое на талии широким – больше ладони – кожаным поясом и с вырезом каре. Анаис в красном выглядит очень выигрышно, как, впрочем, и Мари Белом, обрядившаяся в полутраур, – на ней сиреневое платье с чёрными цветами. Люс Лантене, как всегда, в чёрном костюме и чёрной шляпе с красным бантом. Сёстры Жобер, по своему обыкновению, сидят тише воды ниже травы, достав из кармана экзаменационные билеты. Директриса, пренебрегая их чрезмерным усердием, заставляет сестёр спрятать билеты обратно. Те чуть не падают от изумления.
Заводские трубы виднеются всё чаще, редкие дотоле белые домишки словно сбегаются, смыкая ряды, а вот и вокзал, мы сходим с поезда. Мадемуазель Сержан подводит нас к омнибусу, и мы катим к городской гостинице, подскакивая на убогой брусчатке.
По украшенным флагами улицам праздно шатаются толпы народа, завтра большой местный праздник – не знаю какой, – а вечером горожанам грозит выступление филармонического оркестра.
Хозяйка гостиницы госпожа Шербе, землячка директрисы, преувеличенно любезная толстуха, торопится нам навстречу. Бесконечные лестницы, коридор и… три комнаты на шестерых. Такое мне и в голову не приходило! С кем же меня поселят? Что за чушь! Терпеть не могу спать с кем-нибудь в одной постели!
Наконец госпожа Шербе оставляет нас одних. Девчонок словно прорывает: реплики, вопросы – мы открываем чемоданы. Мари причитает, потеряв ключ от своего баула. Я уже притомилась и потому сажусь. Мадемуазель задумывается: «Надо вас разместить». И она пытается наилучшим образом разбить нас на пары. Малышка Люс молча проскальзывает ко мне и стискивает мою руку: она надеется, что нас засунут в одну кровать. Наконец директриса решает: «Сёстры Жобер, вы будете спать вместе; вы, Клодина, – с (она глядит на меня в упор, но я и бровью не веду)… Мари Белом, Анаис – с Люс Лантене. Так, думаю, будет неплохо». Но Люс совсем другого мнения. Со сконфуженным видом она берёт вещи и печально уходит с дылдой Анаис в комнату напротив. Устраиваемся и мы с Мари. Я живо раздеваюсь, чтобы смыть дорожную пыль; из-за солнца мы не открываем ставни и с наслаждением расхаживаем в одних рубашках. Что может быть удобней и практичней такого одеяния!
Во дворе поют, я выглядываю и вижу толстую хозяйку гостиницы вместе с прислугой – юношами и девушками; они сидят в тени и распевают душещипательный романс «Вот солнце, Манон!», готовя бумажные розы и венки из плюща, которыми завтра украсят фасад. Двор устилают сосновые ветки; крашеный железный стол заставлен пивными бутылками и стаканами – прямо рай земной.
Стучат. Это мадемуазель Сержан. Пусть себе входит, я её не стесняюсь. Я принимаю её в одной сорочке, а Мари Белом из уважения быстро натягивает нижнюю юбку. Директриса, судя по всему, ни на что не обращает внимания, лишь поторапливает нас – обед на столе. Мы все спускаемся. Люс жалуется, что им досталась комната с потолочным окном – даже на улицу не выглянешь!
Невкусный обед за хозяйским столом.
Письменный экзамен завтра, и мадемуазель Сержан велит нам разойтись по комнатам и в последний раз повторить всё то, что недоучили. Стоило ради этого сюда приезжать! Лучше бы я сходила в гости к папиным друзьям – они приятные люди и отличные музыканты… Директриса добавляет: