– Будете хорошо себя вести, вечером после ужина пойдём делать розы с госпожой Шербе и её девушками.
Радостный шёпот. Все мои подружки в восторге. Только не я! Мне вовсе не улыбается делать во дворе гостиницы бумажные розы вместе с тучной дебелой хозяйкой. Вероятно, недовольство отражается у меня на лице, потому что директриса, мгновенно вспыхнув, говорит:
– Разумеется, я никого не принуждаю. Если мадемуазель Клодина считает, что ей ни к чему идти с нами…
– Да, я так считаю, мадемуазель, я лучше останусь у себя в комнате, от меня, боюсь, будет мало прока.
– Оставайтесь, обойдёмся без вас. Но тогда мне придётся забрать с собой ключ от вашего номера – я за вас отвечаю.
Об этом я не подумала и теперь не знаю, что сказать. Мы поднимаемся наверх, весь день до вечера зеваем над книжками и нервничаем в ожидании завтрашнего дня. Лучше бы погуляли, ведь всё равно без толку проводим время…
Мало того, вечером мне сидеть под замком. Терпеть не могу быть взаперти. Как только меня запирают, я теряю голову. (Когда я была совсем маленькой, меня не могли поместить в пансион – я сразу свирепела, когда мне запрещали выходить на улицу. А ведь пробовали дважды. Мне тогда было девять лет. Оба раза в первый же вечер я подскакивала к окну, как глупая птица, и кричала, кусалась, царапалась, а потом, задыхаясь, падала! Приходилось им меня выпускать. Прижиться я смогла лишь в нашей немыслимой школе, потому что там по крайней мере я не чувствовала себя «пленницей» и спала дома, в своей кровати.)
Виду я, естественно, не подаю, но я вне себя от раздражения и унижения. Вымаливать прощение я не стану – слишком много чести будет этой рыжей злодейке! Если бы она хоть оставила ключ внутри! Но и этого я не попрошу, не хочу! Только бы ночь побыстрее кончилась…
До обеда мадемуазель Сержан выводит нас на прогулку к реке. Малышка Люс сочувствует мне и пытается утешить:
– Знаешь, если ты её попросишь, она позволит тебе спуститься, только попроси как следует.
– Отстань! Лучше я буду восемь месяцев, восемь дней, восемь часов и восемь минут сидеть запертой на три оборота!
– Зря ты так! А то поделали бы розы, спели…
– Ах, эти невинные радости! А я вот возьму и окачу вас водой!
– Да брось! Взяла и испортила нам день! Без тебя мне будет грустно.
– Ну вот, раскисла! А я буду спать, набираться сил для завтрашнего «великого события».
Ещё одна трапеза за общим столом, теперь в компании с коммивояжёрами и торговцами лошадьми. Страстно мечтая быть замеченной, дылда Анаис вовсю размахивает руками и в результате опрокидывает на белую скатерть свой стакан с водой, подкрашенной вином.
В девять мы поднимаемся к себе. Мои подружки захватывают косынки на случай, если похолодает, а я… я остаюсь у себя в комнате. О, я вполне владею собой, но слушаю с тяжёлым сердцем, как мадемуазель Сержан поворачивает в замке ключ и уносит его с собой… Теперь я совсем одна… Слышно, как девчонки выходят во двор; можно было бы поглядеть в окно, но ни за что на свете я не покажу, что сожалею о случившемся и проявляю любопытство. Что ж, остаётся только лечь спать.
Я снимаю пояс и вдруг замираю перед комодом, загораживающим дверь в смежную комнату (засов с моей стороны), – ведь через эту дверь можно выйти в коридор. Я вижу в этом неумолимый перст судьбы. Теперь будь что будет, я не хочу, чтобы рыжая злодейка праздновала победу и говорила себе: «Я её заперла!» Я вновь застёгиваю пояс и надеваю шляпу. Во двор я не пойду – не такая дура, – я пойду к гостеприимным и приветливым папиным друзьям – они будут мне рады. Уф, какой тяжеленный комод! Совсем запарилась! Засов движется тяжело, его давно не трогали, дверь отворяется со скрипом, но отворяется. Комната, в которую я проникаю со свечой в руке, пуста, кровать не застелена. Я бегу к двери, она, к счастью, не заперта и, к моей радости, выходит в благословенный коридор. Как хорошо дышится на свободе! Теперь только бы не попасться! На лестнице – никого, на месте портье – тоже, все мастерят розы. Мастерите, мастерите – без меня!
Ночь на улице тёплая. Я тихо смеюсь. Однако пора идти к папиным знакомым. К несчастью, я не знаю дороги, а идти придётся в темноте. Ладно, кого-нибудь спрошу. Я решительно поднимаюсь вдоль реки и у фонаря обращаюсь к прохожему: «Скажите, пожалуйста, как пройти на Театральную площадь?» Он останавливается и наклоняется, чтобы получше меня разглядеть.
– Но, прелестное дитя, позвольте вас проводить, сами вы не найдёте.
Вот зануда! Я поворачиваюсь и живо ныряю во мрак. Потом спрашиваю дорогу у бакалейщика, который с грохотом опускает железный занавес своего магазина. И так, с одной улицы на другую, зачастую преследуемая смешками и фамильярными окликами, я добираюсь до Театральной площади и звоню в знакомый дом.
Мой приход прерывает трио скрипки, виолончели и фортепьяно, исполняемое главой семейства и двумя его белокурыми дочками. Шум, гам, хозяева вскакивают:
– Вы? Какими судьбами? Почему одна?
– Подождите, дайте сказать. И не сердитесь на меня.
Я им расписываю своё заточение, побег, завтрашние экзамены; блондинки помирают со смеху.
– Ах, как здорово! Только вы способны выкинуть такую штуку!
Папа тоже снисходительно улыбается.
– Не беспокойтесь, назад мы вас проводим и добьёмся, чтобы вас простили.
Какие славные люди!
И мы ничтоже сумняшеся музицируем. В десять я откланиваюсь и прошу, чтобы меня никто не провожал, кроме старой няни. Мы с ней идём по опустевшим улицам при свете взошедшей луны. Время от времени я спрашиваю себя, что-то скажет вспыльчивая директриса.
Няня входит со мной в гостиницу, и я обнаруживаю, что все мои подружки ещё во дворе – занимаются бумажными розами, пьют пиво и лимонад. Я могла бы незаметно проскользнуть в комнату, но предпочитаю устроить небольшую эффектную сцену. Скромно потупив глаза, я предстаю перед мадемуазель, которая при виде меня вскакивает на ноги:
– Откуда вы взялись?
Я киваю на няню, и та послушно произносит свой урок:
– Мадемуазель провела вечер с моим хозяином и его дочерьми.
Потом она что-то бормочет на прощанье и исчезает. Я остаюсь одна (раз, два, три) с… фурией! Глаза её сверкают, брови взлетают вверх и сдвигаются; остолбеневшие девчонки замирают с розами в руках. Глаза у Люс возбуждённо блестят, Мари вся раскраснелась, а дылда Анаис трепещет как струна – у меня сразу возникает мысль, что они немного под хмельком. Право, ничего плохого в этом нет. Мадемуазель Сержан меж тем молчит – то ли подбирает слова, то ли сдерживается, чтобы не сорваться. Наконец она открывает рот, но обращается не ко мне:
– Пора идти наверх, уже поздно.
Значит, гром грянет у меня в комнате? Пусть… На лестнице девчонки глядят на меня, как на зачумлённую. В умоляющем взгляде Люс – невысказанный вопрос.
В комнате воцаряется торжественная тишина, затем директриса суровым тоном осведомляется:
– Где вы были?
– Вы же знаете, у папиных друзей.
– Как вы осмелились выйти?
– Очень просто: сами видите, отодвинула комод, который загораживал эту дверь.
– Какое гнусное бесстыдство! Я расскажу о вашем безрассудном поведении вашему отцу, пусть порадуется!
– Папе? Да он скажет: «Что ж, я знаю, это дитя так любит свободу», – и с нетерпением будет ждать, когда вы закончите свой рассказ, чтобы снова окунуться в «Описание моллюсков Френуа».
Заметив, что девчонки внимательно слушают наш разговор, она поворачивается к ним:
– Ну-ка, все спать. Если через четверть часа у вас в комнатах ещё будут гореть свечи, я вам задам! А за мадемуазель Клодину я снимаю с себя всякую ответственность, пусть её хоть украдут сегодня ночью, если она того пожелает!
Что вы такое говорите, мадемуазель! Девчонки разбегаются, как испуганные мыши, и я остаюсь с Мари Белом, которая заявляет:
– Вот уж правда, тебя не запрёшь! Я бы ни за что не догадалась отодвинуть комод.
– Я в гостях не скучала. Но давай пошевеливайся, а то она явится задуть нам свечку.
В чужой кровати спится плохо. И потом, я всю ночь прижималась к стене, чтобы не касаться ног Мари.
Утром нас поднимают в половине шестого. Мы встаём разморённые. Чтобы немного встряхнуться, я как следует умываюсь холодной водой. Пока я плещусь под умывальником, Люс и дылда Анаис приходят одолжить у меня душистое мыло, открывалку и т. д. Мари просит помочь ей уложить волосы. Умора глядеть на этих полуголых заспанных девчонок.
Мы обсуждаем, как лучше провести экзаменаторов. Анаис переписала на уголок платка исторические даты, в которых она не тверда (мне бы и скатерти не хватило!); Мари Белом смастерила миниатюрный атлас, который умещается в кулаке; Люс поместила на своих белых манжетах разные даты, годы царствований, математические теоремы – словом, целый учебник; сёстры Жобер настрочили массу всякой всячины на тонких полосках бумаги, которые засунули в ручки. Всех нас очень беспокоят сами экзаменаторы. Слышу, как Люс говорит:
– По математике спрашивать будет Леруж, по физике и химии – Рубо, говорят, большой придира, по литературе – папаша Салле.
Я перебиваю:
– Какой Салле? Бывший директор коллежа?
– Да.
– Вот здорово!
Я рада, что экзамен у меня будет принимать этот старый добряк, наш с папой хороший знакомый – он не будет ко мне строг.
Появляется сосредоточенная и молчаливая директриса – грядёт решающий момент.
– Ничего не забыли? Тогда пошли.
Наш небольшой отряд пересекает мост, взбирается по улицам, переулкам и в конце концов выходит к старому покосившемуся крыльцу, полустёртая вывеска над которым гласит: «Учебное заведение Ривуара». Это бывший пансион для девиц, закрытый несколько лет назад по причине ветхости (почему нас затащили именно сюда?). На страшно запущенном, некогда мощёном дворе оживлённо переговариваются более полусотни девушек: ученицы разных школ стоят отдельно друг от друга. Тут девчонки из Вильнёва, Больё и из десятка других городков кантона. Сгрудившись около своих преподавательниц, они отпускают колкие замечания в адрес других школ.
Как только мы появляемся, нас тут же весьма критически оглядывают с головы до ног: моё белое платье в синюю полоску и большая кружевная шляпка с мягкими полями особенно выделяются на фоне чёрной форменной одежды. Я дерзко улыбаюсь прямо в глаза соперницам, и те отворачиваются, скорчив презрительные мины. Люс и Мари краснеют под чужими взглядами и замыкаются в себе, а дылда Анаис приходит в восторг, оказавшись в центре столь пристального внимания. Экзаменаторы ещё не явились. Мы топчемся на месте. Скукота!
Маленькая дверь без щеколды приоткрыта, и виден чёрный коридор, с другого конца которого пробивается свет. Пока мадемуазель Сержан обменивается с коллегами сдержанными приветствиями, я тихо проскальзываю в коридор. В конце его застеклённая дверь – по крайней мере некогда она была застеклена, – я поднимаю заржавленный крючок и оказываюсь в небольшом квадратном дворике у сарая. Во дворике в изобилии растёт жасмин, ломоносы, тут же небольшая дикая слива, разросшаяся восхитительная трава – зелень, тишина, край света. У самой земли замечательная находка – зрелая благоухающая земляника.
Надо позвать подруг, показать им эти чудеса. Я незаметно возвращаюсь в школьный двор и рассказываю своим о заброшенном фруктовом саде. Испуганно косясь на директрису, беседующую с пожилой учительницей, на дверь, из которой вот-вот появятся экзаменаторы (видно, заспались!). Мари Белом, Люс Лантене и дылда Анаис решаются последовать за мной; сёстры Жобер отказываются. Мы едим землянику, обрываем ломоносы, трясём сливу, пока в школьном дворе не поднимается шум; мы догадываемся, что явились наши мучители.
Мы со всех ног несёмся по коридору и успеваем вовремя: в торжественном молчании в старое здание входит целая вереница неказистых, облачённых в чёрное господ-экзаменаторов. Следом за ними мы поднимаемся по лестнице – грохот от нас как от целого эскадрона, и немудрено, ведь нас около шестидесяти человек, – но на втором этаже нас останавливают на пороге изрядно запущенного класса: надо дать этим господам возможность как следует оглядеться и расположиться. Они рассаживаются за большим столом, вытирают лица, переговариваются. О чём? О том, что нас пора впускать? Как бы не так. Я уверена, они беседуют о погоде, болтают о том, о сём, а нас тем временем мурыжат на лестничной площадке, где не хватает места, так что часть девчонок толпится на лестнице.
Оказавшись в первом ряду, я могу хорошенько рассмотреть местных светил: высокого седеющего папашу Салле – до чего он похож на благодушного дедушку, – подагра совсем скрутила старика, руки у бедняги смахивают на побеги виноградной лозы, и толстого коротышку, нацепившего новомодный разноцветный галстук вроде тех, что носит красавчик-Рабастан, – это Рубо Грозный, который завтра будет экзаменовать нас по естественным наукам.
Наконец они соизволили нас впустить. Мы гурьбой вваливаемся в старый уродливый класс, чудовищно грязные стены которого сплошь испещрены надписями и автографами учеников; парты под стать стенам – изрезанные, в чёрных и фиолетовых чернильных пятнах. Стыдно проводить экзамены в таком хлеву.
Один из экзаменаторов рассаживает нас: держа в руках большой поимённый список, он старается перетасовать не только школы, но и кантоны, чтобы ученицы поменьше общались (неужели он не догадывается, что всегда можно что-нибудь придумать?). Я оказываюсь с краю, рядом с невысокой глазастой девушкой в чёрном. Вид у моей соседки – самый что ни на есть серьёзный. А где там мои подружки? Ага, вон Люс, отчаянными жестами и взглядами привлекающая моё внимание. Мари елозит за столом перед ней. Эти двое, хоть и слабы в науках, смогут помочь друг другу. Рубо расхаживает по классу, раздавая большие листы с синим штемпелем в левом углу и сургуч. Мы знаем, какой тут порядок: в углу листа нужно написать свою фамилию и название школы, потом отогнуть верхний край и запечатать его сургучом (это делается для того, чтобы убедить всех в беспристрастности оценок).
Выполнив эту небольшую формальность, мы ждём, когда начнут диктовать. Я оглядываюсь по сторонам: на большинство девчонок жалко смотреть – такое напряжение и тревога написаны на их лицах.
Внезапно класс встрепенулся – Рубо объявляет:
– Упражнение по орфографии, давайте пишите. Каждое предложение будет прочитано только один раз.
Прохаживаясь по классу, он принимается диктовать.
Глубокая сосредоточенная тишина. Чёрт возьми! У абсолютного большинства девчонок сейчас на кон поставлено будущее. Подумать только, почти все они станут учительницами, будут вкалывать с семи утра до пяти вечера, дрожа перед злющей директрисой, – и всего-то за семьдесят пять франков в месяц! Три четверти из присутствующих – дочки крестьян или рабочих. Они предпочитают заиметь нездоровый цвет лица, ссутулиться и скрючиться за письменным столом, лишь бы не работать в поле или на ткацкой фабрике. Они готовы три года гнить в педучилище (вставать в пять, ложиться в полдевятого, отдыхать два часа в сутки) и загубить себе желудок – мало кто выдерживает трёхлетнее питание в столовой. Зато они будут с полным правом носить шляпы, им не придётся обшивать других, пасти скотину, таскать воду из колодца – достаточно, чтобы презирать своих родителей, а большего им и не надо. Но я-то зачем здесь оказалась? От нечего делать и ещё для того, чтобы папа мог спокойно возиться со своими слизняками, пока меня будут экзаменовать; кроме того, я «защищаю честь школы», добывая для неё лишний диплом, лишнюю славу – для нашей уникальной, невиданной, чудесной школы…
В диктант они напихали кучу причастных оборотов и сложных глагольных конструкций; в результате фразы получились совершенно бессмысленные, так их вывернули и изуродовали. Прямо детский сад какой-то!
– Точка, всё. Читаю ещё раз.
Думаю, я написала без ошибок, надо только проверить значки над гласными, а то они засчитают за пол-ошибки, за четверть ошибки каждый неправильно поставленный значок. Я проверяю, и тут на мой лист падает маленький бумажный шарик, пущенный с невероятной ловкостью. Я разворачиваю его на ладони – ага, это от дылды Анаис. «Во второй фразе «нашёл» через "ё"»? Ишь как она мне доверяет! Соврать что ли? Нет, я всегда презирала её обычные уловки. Оторвавшись от тетради, я незаметно киваю, и она как ни в чём не бывало исправляет.
– У вас пять минут, чтобы перечитать написанное, – вещает голос Рубо. – А потом – упражнение по чистописанию.
Ещё один бумажный шарик, покрупнее. Я оглядываюсь: это Люс, её тревожный искательный взгляд устремлён на меня. Но… но она спрашивает целых четыре слова! Если я кину ей такой же шарик, меня точно зацапают. И тут мне в голову приходит совершенно гениальная идея: на чёрном кожаном портфеле, в котором лежат карандаши и уголь для рисования (всё необходимое экзаменующиеся должны принести с собой), я пишу отколупленным от стены кусочком штукатурки нужные Люс слова и быстро поднимаю портфель над головой чистой стороной к экзаменаторам – те, впрочем, не очень обращают на нас внимание. Лицо Люс озаряется, она тут же исправляет у себя на листе; моя соседка в чёрном, наблюдавшая за сценой, говорит:
– Вы и впрямь ничего не боитесь.
– Да ну ещё – бояться. Надо же по мере возможности помогать друг другу.
– Да… конечно. Но я бы не отважилась. Вас ведь Клодина зовут?
– Клодина. А вы откуда знаете?
– О вас давно ходят слухи. Я из школы в Вильнёве. Наши учительницы говорят о вас: «Это умная девушка, но дерзкая до наглости, не надо подражать ни её мальчишеским манерам, ни причёске. В то же время стоит ей чуть-чуть постараться, и она сможет претендовать на самый высокий балл». В Бельвю тоже вас знают, там говорят, что вы немного сумасшедшая и не в меру эксцентричная…
– Какие милые у вас преподавательницы! Я смотрю, им до меня куда больше дела, чем мне до них. Передайте им от моего имени, что они не более чем свора старых тёток, которые бесятся от того, что засиделись в девках.
Моя соседка, шокированная, замолкает. Меж тем пузатый Рубо проходит между столами, собирает наши письменные работы и относит их коллегам. Потом он раздаёт другие листки для упражнения по чистописанию и тщательно выводит на доске четверостишие:
Ты помнишь, Цинна, сколько счастья, славы
и т. д.
– Пожалуйста, девушки, одну строчку выполните крупной скорописью, одну – средней, одну – мелкой, одну – крупным круглым почерком, одну – средним, одну – мелким, одну – крупным смешанным почерком, одну – средним, одну – мелким. У вас один час.
Этот час – час отдыха. Упражнение совсем простенькое, да и требования по чистописанию не очень строгие. Круглый почерк, смешанный почерк – это как раз по мне, ведь надо почти рисовать. Но скоропись у меня получается неряшливо, завитушки и прописные буквы с трудом вписываются в необходимый полный и половинный размер. Ну и ладно! К концу часа уже хочется есть.
Мы пулей вылетаем на волю из этой унылой затхлой темницы. Дожидаясь нас, учительницы в волнении сгрудились под чахлой листвой деревьев, не защищающей от жары. И полились потоки слов, вопросы, жалобы:
– Ну как, всё в порядке? Что диктовали? Вы запомнили самые трудные фразы?
– Вот например: «часть книг, купленных в магазине» или «купленная в магазине»? Ведь причастие надо было поставить во множественном числе, правда? Я хотела исправить, а потом оставила – диктант такой трудный…
Полдень уже наступил, а гостиница далеко…
Я зеваю от усталости. Мадемуазель Сержан ведёт нас в ближайший ресторан – до нашей гостиницы слишком далеко топать по такой жаре. Мари Белом плачет и ничего не ест: она удручена тем, что сделала три ошибки (каждая ошибка снижает оценку на два балла!). Я рассказываю директрисе – она, по-видимому, уже забыла о моей вчерашней выходке, – о том, как мы подсказывали друг другу, – та смеётся, довольная, и лишь советует не слишком зарываться. Она толкает нас на самое откровенное жульничество на экзамене, и всё ради чести школы.
Пока не пришло время сочинения, почти все девчонки, изнемогая от жары, дремлют прямо на стульях. Мадемуазель читает газеты, но вот, взглянув на часы, она поднимается:
– Ну, девчонки, нам пора. Постарайтесь не писать ерунды. А вас, Клодина, я своими руками сброшу в реку, если вы не получите восемнадцать баллов из двадцати.
– Там по крайней мере будет прохладнее!
До чего тупы эти экзаменаторы! Даже дураку ясно, что в такую убийственную жару нам сподручнее писать сочинение утром. А им невдомёк. На что мы сейчас годимся?
Хотя двор полон, сейчас здесь гораздо тише, чем утром, а эти господа всё заставляют себя ждать. Я отправляюсь в крохотный садик, усаживаюсь в тени под увитой ломоносом стеной и, предавшись лени, закрываю глаза…
Кто-то кричит: «Клодина, Клодина!» Я вздрагиваю, ещё не до конца проснувшись, – спала я без задних ног. Передо мной – испуганная Люс, она трясёт меня и тащит за собой:
– Ты с ума сошла! Знаешь, что там творится! Мы четверть часа назад вошли в класс. Нам уже продиктовали тему сочинения, но потом мы с Мари Белом всё-таки решились сказать, что тебя нет… Пошли тебя искать. Мадемуазель Сержан побежала в поле, а я подумала, может, ты забрела сюда… Дорогая, тебе ужасно попадёт!
Я мчусь по лестнице, Люс – следом за мной. Моё появление встречено лёгким гулом, и экзаменаторы, покрасневшие после позднего обеда, оборачиваются ко мне.
– Вы что, мадемуазель? Где вы были?
Это голос Рубо – полулюбезный, полусуровый.
– Я была в саду и задремала.
В створке открытого окна я вижу своё мутноватое отражение: в растрёпанных волосах – сиреневые лепестки ломоноса, к платью пристали листья, на плече – зелёная гусеница и божья коровка. В общем, выгляжу отнюдь не дурно… Во всяком случае, экзаменаторы не спускают с меня глаз, а Рубо ни с того ни с сего спрашивает:
– Знаете ли вы картину Боттичелли под названием «Весна»?
Хлоп! Но я не растерялась:
– Да, сударь, мне это уже говорили.
Я с ходу пресекла его комплимент, и он обиженно прикусывает губу: это выйдет мне боком. Господа в чёрном посмеиваются. Я иду на своё место, и мне вдогонку несётся ободряющая фраза:
– Вы успеете, перепишите с доски тему, тем более что никто ещё не приступил к работе.
Это прошамкал славный старикан Салле, который, впрочем, меня не узнаёт – бедняга страшно близорук. Ладно, не робей, я на тебя не в обиде!
Итак, берёмся за сочинение! Это небольшое происшествие придало мне уверенности.
Тема: Напишите, как вы понимаете и как можете истолковать следующие слова Крисаля: «Что с того, что она нарушает законы Вожела».
Вопреки моим ожиданиям, тема не слишком дурацкая и не слишком неблагодарная. Проносится тревожный шепоток. Большинство девиц понятия не имеют ни о Крисале, ни об «Учёных женщинах». Сейчас поднимется настоящая кутерьма. Я веселюсь заранее. Я принимаюсь марать бумагу, стараясь, чтобы мои разглагольствования не выглядели совсем бессмысленными, и расцвечиваю их цитатами, дабы показать, что немного знаю Мольера. Дело идёт споро, и я перестаю обращать внимание на то, что происходит вокруг.
Подняв нос и пытаясь в задумчивости ухватить ускользающее слово, я замечаю, что Рубо с увлечением набрасывает в записной книжке мой портрет. Пусть рисует, и я как бы случайно принимаю прежнюю позу.
Бац! Ещё один шарик. Это от Люс: «Напиши, пожалуйста, две-три общие идеи. Сама я не справлюсь, я в отчаянии. Целую тебя, хотя ты и далеко». Гляжу на Люс, на её бедное застывшее личико, красные глаза; в ответ на мой взгляд она безнадёжно качает головой. Я строчу на папиросной бумаге всё, что в моих силах, и бросаю шарик, но не по верху – это слишком рискованно, – а над полом, по проходу между двумя рядами столов. Люс проворно накрывает бумажку ногой.
Я отшлифовываю заключение – в нём я развиваю мысли, которые понравятся экзаменаторам и которые не нравятся мне. Уф! Конец! Посмотрим, как дела у других…
Анаис трудится, не поднимая головы, но не забывает при этом прикрывать левой рукой лист, чтобы не списала соседка. Рубо закончил свой эскиз. Время меж тем подходит к концу, но солнце едва опустилось. Я как выжатый лимон; сегодня вечером благоразумно лягу спать вместе со всеми – обойдусь без музыки. Поглазеем ещё: целая фаланга столов четырьмя рядами уходит в глубину зала; девчонки в чёрном склонились над листами, видны лишь их гладкие пучки или косы, стянутые в тугие жгуты; светлых платьев мало – только у учениц начальных школ вроде нашей. На этом фоне выделяются зелёные ленты на шеях пансионерок из Вильнёва. Глубокая тишина, которую прерывает лишь шелест перевёртываемых листов да порой усталый вздох… Но вот Рубо складывает «Монитёр дю Френуа», над которым он клевал носом, и вынимает часы:
– Пора, девушки, я собираю листы! Раздаётся несколько слабых стонов; девчонки, не успевшие кончить, в растерянности умоляют дать им ещё пять минут, им идут навстречу. Потом эти господа собирают работы и отпускают нас. Мы встаём, потягиваемся, зеваем. Ещё на лестнице девчонки сбиваются в кучки. Анаис спешит ко мне:
– Ну, что ты написала? С чего начала?
– Да отвяжись! Или ты думаешь, что я запомнила своё сочинение наизусть?
– А где твой черновик?
– У меня его нет. Я лишь набросала несколько фраз, которые надо было предварительно причесать.
– Но, дорогая, тебе влетит! Свой я несу показать мадемуазель.
Мари Белом тоже с черновиком, и Люс, в общем, все, кроме меня, – так у них заведено.
Во дворе, ещё тёплом, хотя солнце уже зашло, мадемуазель Сержан, присев на невысокую стену, читает роман.
– Наконец-то! Быстро давайте черновики, я посмотрю, не слишком ли вы напортачили.
Она читает черновики и высказывает свои суждения: у Анаис работа, кажется, «ничего», у Люс есть «неплохие идеи» (мои, чёрт возьми!), но «они недостаточно развёрнуты»; Мари, «как всегда, переливает из пустого в порожнее», а вот у сестёр Жобер сочинения «вполне приличные».
– А где ваш черновик, Клодина?
– Я писала без черновика.
– Дорогая, вы, должно быть, сошли с ума. На экзамене – и без черновика! Впрочем, сдаётся мне, разумного ответа я от вас не получу. Скажите хотя бы, как написали – плохо?
– Нет, мадемуазель, думаю, неплохо.
– На какую оценку? На семнадцать?
– Семнадцать? О, мадемуазель, скромность мешает мне… Семнадцать – это много… но они поставят мне восемнадцать.
Подружки глядят на меня завистливо и недоброжелательно: «Эта Клодина ещё берётся предсказать свою отметку! И вообще, в чём тут её заслуга, просто у неё способности и она печёт сочинения как блины… берёт ручку – и пошло-поехало!»
Девчонки вокруг нас пронзительно щебечут, показывают черновики учительницам, вскрикивают, охают да ахают, сожалея, что забыли какую-то мысль… пищат, словно птенцы в вольере.
Вечером, вместо того, чтобы сбежать в город, я обсуждаю этот «великий день» с Мари Белом, развалившись рядом с ней на кровати.
– Моя соседка справа, – рассказывает Мари, – была из церковной школы, и представляешь себе, Клодина, утром, когда раздавали листы перед диктантом, она вынула из кармана чётки и стала их под столом перебирать. Да, дорогая, чётки – толстые, круглые, что-то вроде карманных счётов. Чтобы они принесли удачу.
– Ха! Ничего хорошего с этого не будет, но и плохого тоже. Что там за шум?
В комнате напротив, где живут Люс и Анаис, по-моему, идёт настоящее сражение. Дверь резко распахивается, и к нам в короткой рубашке врывается испуганная Люс.
– Заступись за меня, пожалуйста. Анаис как с цепи сорвалась!
– Что она тебе сделала?
– Сначала она налила мне в ботинки воду, потом в кровати била меня ногой и щипала за зад. А когда я стала жаловаться, сказала, что, если мне не нравится, Я могу спать рядом, на коврике.
– Почему ты не позовёшь мадемуазель?
– Как же, позовёшь её! Я пошла к ней в комнату, а её нет. В коридоре горничная сказала, что мадемуазель вышла вместе с хозяйкой гостиницы. И что мне теперь делать?
Люс плачет. Бедняжка! Она такая маленькая в своей рубашке, открывающей тонкие руки и красивые ноги. Нагишом, да если ещё лицо прикрыть, она выглядела бы намного соблазнительнее (можно оставить две дырки для глаз). Но раздумывать некогда, я соскакиваю на пол и бегу в их комнату. Анаис лежит посередине кровати, натянув одеяло до подбородка. Выражение лица не предвещает ничего хорошего.
– Какая муха тебя укусила? Ты что, не хочешь, чтобы Люс спала вместе с тобой?
– Вовсе нет, просто она заняла всю постель, я её и столкнула.
– Врёшь! Ты щипаешься, и потом ты ведь налила ей воду в ботинки.
– Спи с ней сама, если хочешь, а мне это ни к чему.
– У неё кожа-то побелей твоей. Впрочем, не у неё одной!
– Вот-вот, всем известно, что младшая сестра тебе нравится так же, как старшая…
– Ну погоди, сейчас ты у меня пожалеешь о своих словах.
И я как была, в рубашке, бросаюсь на кровать, срываю простыню, хватаю дылду Анаис за ноги и, хотя она молча впивается ногтями мне в плечо, стаскиваю её с кровати; она падает спиной на пол, и я, не выпуская из рук её лапы, зову:
– Мари, Люс, идите посмотрите!
На зов является целая процессия девиц в белых рубашках, и тут же раздаются испуганные причитания:
– Ой, разнимите их! Позовите мадемуазель!
Анаис не кричит, она лишь дрыгает ногами и испепеляет меня взглядом, упорно пытаясь закрыть то, что я обнажаю, волоча её по полу: её жёлтые ноги и отвислый зад. Меня так разбирает смех, что я, того и гляди, не удержу ног этой дурищи. Я объясняю:
– Представляете себе, эта дылда не хочет пустить Люс к себе в кровать – щиплется, наливает ей в обувь воды. Вот я и решила проучить Анаис.
В ответ молчание, все в замешательстве. Сёстры Жобер слишком осторожны, чтобы принять чью-либо сторону. Наконец я отпускаю лодыжки Анаис, та вскакивает и быстро одёргивает сорочку.
– А сейчас давай в постель, и чтобы оставила девчонку в покое, не то я тебя так вздую – своих не узнаешь.
По-прежнему молча злясь, Анаис прыгает в постель и поворачивается носом к стене. Она на редкость труслива и боится, как бы её не отлупили. Маленькие белые привидения расходятся по комнатам, а Люс робко устраивается рядом со своей мучительницей, которая лежит теперь неподвижно, как куль (назавтра моя протеже доложила, что Анаис за всю ночь пошевелилась лишь раз, с досадой швырнув свою подушку на пол).
Никто не рассказал о случившемся мадемуазель Сержан. Мы все жили предстоящим днём, ведь нас ожидали экзамены по математике и рисованию, а списки допущенных к устному экзамену должны были вывесить вечером.
Проглотив по чашке шоколада, мы вылетаем из гостиницы. В семь уже стоит жара. Освоившись, мы сами рассаживаемся по местам и в ожидании экзаменаторов пристойно и скромно переговариваемся. Девчонки чувствуют себя почти как дома, скользят меж парт, ни на что не натыкаясь, привычно раскладывают перед собой карандаши, ручки, ластики, ножички для подчистки бумаги – всё что полагается. Ещё немного – и мы покажем, кто на что горазд.
Входят вершители наших судеб. Они уже не наводят на нас такой страх; девчонки побойчее глядят на них спокойно, как на старых знакомых. Рубо, нацепивший на себя что-то вроде панамы (он полагает, что выглядит в ней элегантно), в нетерпении начинает суетиться:
– Давайте, давайте, барышни! Мы сегодня опаздываем. Придётся нагонять.
Ничего себе! Сейчас мы окажемся виноваты, что они не смогли встать пораньше! В один миг столы усеяны листами, и вот мы уже запечатываем углы со своими фамилиями, а Рубо торопливо ломает печать на большом жёлтом конверте со штемпелем инспекции учебного округа и извлекает оттуда условия задач, которых все так страшатся.
Вопрос первый: «Некий человек приобрёл 3,5 %-ную ренту при курсе 94,6 франка…» и т. д.
Чтоб ему пусто было, этому болвану в панаме! Биржевые операции наводят на меня тоску: для меня всегда целая проблема не забыть все эти комиссионные, 1/800 процента.
Вопрос второй: «Признаки делимости числа на девять».
– В вашем распоряжении час.
Да, времени совсем в обрез. Хорошо ещё, я так долго зубрила правило делимости на девять, что в конце концов его запомнила. Надо ещё разобрать все необходимые и достаточные условия – какое занудство!
Другие девчонки уже погрузились в работу; над склонёнными головами висит невнятный гул: слышатся обрывки вычислений.
…Задача решена. Проверив каждое действие дважды (я так часто ошибаюсь!), я в результате получаю, что этот человек имеет прибыль в 22 850 франков – ничего себе! Такое круглое число вызывает у меня доверие, но всё же я хочу сравнить свой ответ с ответом Люс: она мастерица считать. Некоторые уже кончили и сидят с довольными лицами. Я не раз поражалась математическим способностям большинства наших девчонок, вышедших из семей прижимистых крестьян и ушлых мастеровых. Я могла бы спросить ответ у темноволосой соседки, которая тоже уже всё решила, но мне не нравится её серьёзный сдержанный взгляд. Я скатываю шарик, он падает прямо под носом у Люс, на бумажке число – 22 850. Она радостно кивает всё нормально. Удовлетворённая, я спрашиваю соседку:
– У вас сколько?
Поколебавшись, она сухо произносит:
– У меня больше двадцати тысяч франков.
– У меня тоже, но на сколько больше?
– Ну… больше…
– Я же не прошу их у вас взаймы. Оставьте свои двадцать две тысячи восемьсот пятьдесят франков при себе, вы не единственная правильно решили, и вообще вы вылитый чёрный муравей, с какой стороны ни посмотри.
Вокруг раздаются смешки. Ничуть не обидевшись, соседка скрещивает руки на груди и опускает глаза.
– Готово, девушки? – громко спрашивает Рубо. – Тогда свободны, не опаздывайте на экзамен по рисованию.
Без пяти два мы возвращаемся в бывшее заведение Ривуара. Какое мерзкое здание, как хочется уйти из этого обветшалого острога.
Там, где посветлее, Рубо расставил двумя кругами стулья, в центре каждого круга стоит скамья. Что на неё поставят? Мы глядим во все глаза. Помощник экзаменатора выносит два кувшина с ручками. Он ещё не успевает поставить их на скамью, как слышится шепоток:
– Трудно будет, ведь они прозрачные!
Рубо говорит:
– Девушки, на экзамене по рисованию вы можете рассаживаться как хотите. Вам предстоит сделать контурный рисунок – эскиз углём и карандашом Конде – этих двух ваз (сам ты ваза!). Категорически запрещается чертить линии построения с помощью линейки или чего-либо подобного. Папки, которые все должны были принести, будут у вас вместо чертёжных досок.
Он ещё не закрыл рот, а я уже мчусь на стул, который себе присмотрела, – прекрасное место, откуда кувшин с ручкой виден в профиль. Кое-кто следует моему примеру, и я оказываюсь между Люс и Мари Белом. «Категорически запрещено чертить линии построения по линейке» – мы это заранее знали и запаслись с подружками полосками плотной бумаги длиной в дециметр с сантиметровыми делениями, такие полоски очень легко спрятать.
Переговариваться разрешено, однако пользуемся мы этим не часто. Куда приятней строить рожи, когда, протянув руку и прикрыв глаз, мы делаем измерения с помощью пенала. При небольшой сноровке проще простого начертить по линейке линии построения (две линии в виде креста, разделяющие лист, и прямоугольник, вмещающий широкую часть кувшина).
Из другой группы вдруг доносятся гул, приглушённые восклицания и строгий возглас Рубо:
– Этого достаточно, мадемуазель, чтобы удалить вас с экзамена!
Костлявая хилая девчонка, которую Рубо застиг со складной линейкой в руках, рыдает, уткнувшись в платок. Рубо тут же бросается проверять других, но бумажные полоски с делениями исчезли, словно по мановению волшебной палочки. Впрочем, в них больше нет нужды.
Кувшин у меня получается замечательный, пузатый. Пока я им любуюсь, экзаменатор, который следил за нами, отвлечённый робко вошедшими учительницами, пожелавшими узнать, «хороши ли сочинения в целом», оставляет нас одних, и Люс тихо тянет меня за рукав:
– Скажи, пожалуйста, мой рисунок ничего? Мне кажется, тут что-то не так.
Посмотрев рисунок, я говорю:
– Чёрт подери, да у тебя ручка слишком низко. От этого твой кувшин похож на побитую собаку с поджатым хвостом.
– А мой? – спрашивает с другой стороны Мари.
– У твоего справа горб. Надень на него ортопедический корсет.
– Чего?
– Я говорю, подложи ему слева ваты, а то женские прелести у него только с одной стороны. Попроси Анаис одолжить тебе одну из её «накладных» грудей (дылда Анаис вкладывает два платка в чашечки лифчика, и никакие наши насмешки не смогли отвадить её от этой детской набивки).
Наша болтовня вызывает у соседок приступ непомерного веселья: Люс, смеясь, откидывается на стуле, на её кошачьем личике обнажаются белоснежные зубы; Мари надувает щёки, как меха волынки. И тут же обе замирают в самый разгар веселья – грозный взгляд сверкающих в глубине зала глаз директрисы словно обращает их в камень. Конец сеанса венчает мёртвая тишина.
Нас выставляют за дверь, мы возбуждены, разгорячены от мысли, что уже нынче вечером на двери будет вывешен список допущенных к завтрашнему устному экзамену. Мадемуазель Сержан едва сдерживает нас; мы болтаем без умолку.
– Ты пойдёшь смотреть список. Мари?
– Нет! Если меня там не окажется, все станут надо мной смеяться.
– А я пойду, – говорит Анаис. – Хочу поглядеть на физиономии тех, кто провалился.
– А если ты будешь одной из них?
– Так ведь у меня на лбу моя фамилия не написана, а рожу я скорчу довольную, чтобы никто не смотрел на меня с сочувствием.
– Хватит! У меня от вас голова раскалывается, – внезапно взрывается директриса. – Вечером видно будет. И смотрите у меня, не то я пойду читать список одна. Впрочем, в гостиницу мы сейчас не пойдём, нечего лишний раз делать такие концы. Пообедаем в ресторане.
Она осведомляется о заказанном заранее кабинете. Нам отводят нечто вроде купальной кабинки, куда сверху проникает тусклый дневной свет. Наше возбуждение спадает. Мы, как волчата, набрасываемся на еду. Утолив голод, мы то и дело спрашиваем, который час. Мадемуазель тщетно пытается нас успокоить, убеждая, что экзаменующихся много и эти господа просто не успеют прочесть все сочинения до девяти, – мы взвинчены до предела.
Делать в этом погребке больше нечего! Но мадемуазель Сержан не хочет выводить нас на улицу, и я знаю почему: в этот час солдаты гарнизона ещё в увольнении, а эти фанфароны в красных штанах особо не церемонятся. Мы уже шли обедать под улыбки, восторженное цоканье языков и чмоканье воздушных поцелуев; подобные знаки внимания нервируют директрису, и она изничтожает взглядом дерзких вояк. Однако этого недостаточно, чтобы поставить их на место.
День клонится к вечеру, от нетерпения мы всё больше мрачнеем и злимся. Анаис с Мари, нахохлившись, как куры перед дракой, уже обменялись язвительными репликами. Сёстры Жобер – такое впечатление – размышляют о развалинах Карфагена, а я острым локтем отпихиваю малышку Люс, которая лезет ласкаться. К счастью, мадемуазель – почти такая же раздражённая, как мы, – звонит и просит зажечь свет и принести две колоды карт. Отличная идея!
Две газовые лампы немного поднимают нам настроение, а при виде карт мы и вовсе расплываемся в улыбке.
– Давайте в тридцать одно!
Хорошо! Правда, сёстры Жобер играть не умеют. Что ж, пусть себе и дальше размышляют о бренности человеческой жизни, а мы будем резаться в карты, пока мадемуазель читает газеты.
Мы развлекаемся, но игра продвигается плохо. Анаис мухлюет. Иногда мы останавливаемся посреди партии и, опершись о стол, с напряжёнными лицами спрашиваем:
– Который час?
Мари высказывает мысль, что из-за темноты нельзя будет прочесть фамилии – надо будет взять с собой спички.
– Глупая! Там же фонари.
– Ах да… а вдруг как раз возле училища фонарей нет?
– Ничего, – тихо говорю я. – Я стащу свечку из подсвечника на камине, а ты захватишь спички. Поехали… трефовый валет и два туза!
Мадемуазель Сержан вынимает часы; мы не спускаем с неё глаз. Когда она встаёт, мы так стремительно вскакиваем, что опрокидываем стулья. Нас вновь охватывает горячка, и мы стремглав бросаемся за шляпками. Надевая перед зеркалом шляпку, я краду свечку.
Мадемуазель прилагает неимоверные усилия, чтобы не дать нам припустить во весь дух. Прохожие смеются над нашей ватагой, которая того и гляди помчится вприпрыжку, и мы смеёмся вместе с прохожими. Наконец перед нами воссияли врата. Разумеется, «воссияли врата» – лишь дань литературе… фонаря и правда нет в помине! Перед закрытой дверью с криками радости или стонами отчаяния мечется вереница теней – это ученицы других школ. Короткие вспышки от зажжённых спичек и колеблющееся пламя свечей освещают большой белый лист, прикреплённый к двери. Мы со всех ног кидаемся к нему, отчаянно работая локтями, на нас никто не обращает внимания.
Стараясь держать украденную свечу прямо перед собой, я читаю – скорее угадываю, ориентируясь на инициалы, – в алфавитном порядке: «Анаис, Белом, Жобер, Клодина, Лантене». Все, все! Вот здорово! А теперь проверим количество баллов. Минимальный проходной балл – сорок пять. Возле фамилий написано суммарное число, а рядом, в скобках, – отдельные отметки. Сияющая мадемуазель Сержан строчит у себя в записной книжке: Анаис – 65, Клодина – 68. Сколько у Жобер? 63 и 64. Люс – 49, Мари Белом – 44 1/2. Как это – сорок четыре и дна вторая? Но тогда её отсеяли? Что вы такое плетёте?
– Нет, мадемуазель, – говорит Люс, которая только что ещё раз проверила список, – у неё сорок четыре и три четверти, эти господа по доброте своей допустили Мари к устному экзамену, хотя ей и не хватило четверти балла.
Бедняжка Мари, совсем было струхнувшая, облегчённо вздыхает. Хорошо, что экзаменаторы простили ей четверть балла, но боюсь, как бы она не срезалась на устном экзамене. Когда первая радость чуть утихла, сердобольная Анаис освещает вновь прибывающих, капая на них расплавленным воском, – вот ехидна!
Мадемуазель не в состоянии нас утихомирить, не действует даже пророчески-мрачное напоминание:
– Ваши испытания ещё не кончились, посмотрю на вас завтра вечером после устного экзамена.
Но мы всё равно скачем, горланим песни под луной – она с трудом загоняет нас в гостиницу.
Вечером, когда директриса ложится и засыпает, мы вылезаем из кроватей – Анаис, Люс, Мари и я (кроме сестёр Жобер, разумеется) – и пляшем как безумные: волосы вверх-вниз, подобрав короткие рубашки, как в менуэте.
Потом нам чудится шум в комнате, где почивает мадемуазель, и мы, прервав непотребную кадриль, мгновенно разбегаемся, шлёпая голыми пятками и давясь от смеха.
На следующий день, проснувшись чуть свет, я бегу «нагнать страху» на пару Анаис – Люс, спящих с тем отрешённым видом, какой бывает у людей, добросовестно выполнивших свою работу. Я щекочу своими волосами нос Люс, та чихает, открывает глаза и в замешательстве будит Анаис, которая с ворчанием садится на кровати и посылает меня к чёрту. Я с серьёзным видом восклицаю:
– Ты что, не знаешь, сколько времени? Семь, дорогая, а устный экзамен в семь тридцать!
Они соскакивают с кровати и быстро обуваются; дождавшись, пока они зашнуруют ботинки до конца, я говорю, что ещё шесть – я плохо посмотрела. Они не так сильно раздосадованы, как я надеялась.
Без четверти семь мадемуазель нас расталкивает, размешивает шоколад, заставляет нас за завтраком проглядеть конспекты по истории, и мы, вконец оглушённые, вываливаемся на освещённую солнцем улицу – Люс с исписанными манжетами. Мари со скатанными бумажными трубочками, Анаис со своим миниатюрным атласом. Они цепляются за свои шпаргалки как за спасательный круг – ещё больше, чем вчера, ведь сейчас придётся отвечать устно этим незнакомым господам, отвечать перед тридцатью парами недоброжелательных ушей. Одной Анаис всё нипочём: робости она не ведает.
Сегодня в запущенном дворе экзаменующихся значительно меньше; сколько же их сошло с дистанции на пути между письменным и устным экзаменами! (Тут всё ясно: если на письменный многих допускают, то многих и отсеивают.) Большинство девчонок бледны как смерть, их одолевает нервная зевота, а кое-кто, подобно Мари Белом, жалуется, что свело живот… со страху!
Дверь открывается, и входят люди в чёрном. Мы молча следуем за ними наверх, в зал, из которого на сей раз вынесли стулья; лишь в четырёх углах за чёрными столами сидит по суровому, зловещего вида экзаменатору. Мы испуганно и с любопытством глядим на эту мизансцену, сгрудившись у входа и побаиваясь идти дальше, но мадемуазель подталкивает нас: «Давайте, давайте, что встали как вкопанные?» Набравшись смелости, наша компания вступает в зал первой. Узловатый и скрюченный папаша Салле смотрит на нас невидящим взором – он невероятно близорук; Рубо рассеянно перебирает цепочку от часов; старик Леруж терпеливо ждёт, изучая список фамилий, а в одном из оконных проёмов красуется тучная тётка, впрочем, она – девица, мадемуазель Мишо, и перед ней – учебник сольфеджио. Я забыла ещё одного – придиру Лакруа, который что-то брюзжит, яростно вздымает плечи, перелистывая свои книжки, и словно спорит с самим собой; девчонки в ужасе говорят друг другу, что он, должно быть, «чертовски вредный». Именно Лакруа решает назвать первое имя:
– Мадемуазель Абер!
Абер – долговязая, сутулая, сгорбленная – вздрагивает как лошадь, ошалело косится по сторонам и тут же, горя желанием произвести благоприятное впечатление, бросается вперёд и громко, с сильным деревенским выговором кричит: «Эй, я тут!» Мы все покатываемся со смеху, и этот смех, который мы и не думаем сдерживать, придаёт нам уверенность, ободряет.
Заслышав злополучное «Эй, я тут!», бульдог Лакруа хмурит брови и говорит:
– Разве кто-нибудь сомневается, что вы тут? На Абер жалко смотреть.
– Мадемуазель Юго, – вызывает Рубо, начиная с конца алфавитного списка.
На его зов спешит толстушка в белой шляпе, украшенной ромашками, – эта девчонка из Вильнёва.
– Мадемуазель Мариблом, – провозглашает папаша Салле – ему кажется, что он читает с середины списка, и при этом он перевирает фамилию Мари Белом. Та, побагровев от смущения, идёт и садится на стул напротив папаши Салле. Он, поглядев на Мари, спрашивает, знает ли она, что такое «Илиада».
Люс за моей спиной вздыхает:
– Она, по крайней мере, начала отвечать. Начать – самое главное.
Незанятые девчонки (и я в том числе) тихо расходятся, разбредаются послушать, как отвечают другие. Я иду к Абер – всё развлечение. Когда я подхожу, Лакруа как раз спрашивает:
– Так вы не знаете, на ком женился Филипп Красивый?
Абер таращит глаза, её красное лицо блестит от пота. Её толстые, как сосиски, пальцы торчат из митенки.
– Он женился… не женился… Сударь, сударь, – вдруг кричит Абер, – я всё, всё забыла.
Она дрожит и по её щекам катятся крупные слёзы. Лакруа глядит на неё, как удав на кролика.
– Всё забыли? В таком случае ничего не могу вам поставить, кроме огромного нуля.
– Да, да, – запинаясь бормочет она, – но мне всё равно, я лучше поеду домой, мне всё равно…
Всхлипывающую Абер уводят, и через окно я слышу, как она говорит своей огорошенной учительнице:
– Честное слово, лучше я буду пасти папиных коров, а сюда больше ни ногой. Я уеду двухчасовым поездом.
В классе её подружки с важным неодобрительным видом обсуждают этот «прискорбный случай»:
– Дорогая, ну и дура же она! Я бы, дорогая, только обрадовалась, выпади мне такой лёгкий вопрос!
– Мадемуазель Клодина!
Меня зовёт старик Леруж. Чёрт, математика… Хорошо ещё, вид у него не злой. Я сразу смекнула, что он не станет меня заваливать.
– Ну что, дитя моё, скажете мне что-нибудь о прямоугольных треугольниках?
– Да, сударь, хотя сами они мне мало о чём говорят.
– Ну-ну-ну! Не так уж они нехороши, как вы полагаете. Нарисуйте мне прямоугольный треугольник на доске, задайте размеры, а потом будьте любезны рассказать о квадрате гипотенузы.
Надо очень постараться, чтобы засыпаться у такого экзаменатора! Кроткая, как ягнёнок, я рассказываю всё, что знаю. Впрочем, много времени это не занимает.
– Ну вот, очень хорошо! Скажите-ка ещё, как определить, делится ли число на девять или нет, и я вас отпущу.
Я тараторю:
– Сумма цифр… необходимое условие… достаточное условие…
– Идите, дитя моё, довольно.
Облегчённо вздохнув, я встаю. Сзади слышится голос Люс:
– Тебе повезло. Я рада за тебя.
Она сказала это от чистого сердца, и в первый раз я по-дружески глажу её шею. Как! Опять меня! Отдышаться не дают!
– Мадемуазель Клодина!
Это дикобраз Лакруа – ну теперь придётся попотеть! Я усаживаюсь, он глядит на меня поверх пенсне и вопрошает:
– А что это была за война Алой и Белой Розы?
Надо же, срезал с первого раза! Я и двух фраз сказать не могу об этой войне. Называю вождей обеих сторон и замолкаю.
– А дальше? Дальше? Дальше?
Он действует мне на нервы, и я вскипаю:
– А дальше они воевали друг с другом долго-долго, до посинения, но всё это вылетело у меня из головы.
У него глаза лезут на лоб. Сейчас наверняка даст мне по башке!
– Так-то вы учите историю?
– Я патриотка, сударь, меня интересует только история Франции.
Неожиданная удача: он смеётся!
– По мне, лучше нахалки, чем тупицы. Расскажите о Людовике Пятнадцатом. Итак, одна тысяча семьсот сорок второй год…
– Это время, когда госпожа де Ля Турнель оказывала на него дурное влияние…
– Чёрт возьми! Вас об этом не спрашивают!
– Простите, сударь, я ведь не сама это выдумала… Это чистая правда… Лучшие историки…
– Что? Лучшие историки?
– Да, сударь, я прочла во всех подробностях у Мишле…
– Мишле! Да вы с ума сошли! Мишле, да будет вам известно, написал исторический роман в двадцати томах и возымел наглость назвать сей труд «Историей Франции»! Не говорите мне о Мишле!
Закусив удила, он стучит по столу. Я не уступаю. Девчонки вокруг стола замерли и не верят своим ушам. Мадемуазель Сержан, запыхавшись, подбегает, готовая вмешаться. После моих слов: «Мишле всё же не такой скучный, как Дюрюй», – она бросается к столу и с тревогой заявляет:
– Сударь, я прошу простить… девочка не в себе… сейчас она выйдет…
Он перебивает мадемуазель Сержан, вытирает лоб и пыхтит:
– Ах, оставьте, мадемуазель. Тут нет ничего плохого. Я придерживаюсь своих убеждений и люблю, когда другие придерживаются своих. У этой девушки ложные идеи и она читает не то, что нужно, однако она – личность, и это когда кругом столько дур! Ну а вы, читательница Мишле, потрудитесь ответить, каким образом вы поедете на корабле из Амьена в Марсель, – если не ответите, я влеплю вам два балла, и скатертью дорожка!
– Из Амьена я отправлюсь по Сомме, поднимусь туда-то… и по тем-то каналам… попаду в Марсель, время путешествия – от шести месяцев до двух лет.
– О времени я вас не спрашиваю. Теперь опишите рельеф России, да поживее.
Гм, не скажу, что я блестящий знаток рельефа России, но я более или менее справляюсь с вопросом, если не считать некоторых упущений, вызвавших, кажется, досаду у экзаменатора.
– А Балканы вы решили опустить? Этот тип говорит как стреляет.
– Совсем нет, сударь, я их припасла на закуску.
– Ладно, идите.
Все с возмущением расступаются передо мной. Хороши!
Пока опять не вызвали, можно отдохнуть. Я с ужасом слышу, как Мари Белом рассказывает Рубо, что «для приготовления серной кислоты воду выливают на известь, та закипает, и газ собирают в колбу». На лице у неё беспросветная тупость. Её длинные и узкие руки опираются о стол, птичьи, без тени мысли, блестящие глаза бегают. Она скороговоркой несёт чудовищный вздор. Теперь ничего не поделаешь, даже если шепнуть ей на ухо, она не услышит. Анаис тоже слушает Мари и веселится от души.
– Ты уже что ответила?
– Пение, историю, йографию…
– Старик Лакруа очень свирепствовал?
– Да, зверь! Но спрашивал всякую ерунду – о Тридцатилетней войне, о договорах… Я гляжу, Мари совсем сбилась!
– Сбилась – не то слово.
К нам подходит взволнованная, взъерошенная Люс.
– Я сдала йографию, историю и рада, до смерти, что хорошо ответила.
– Молоток, значит? Схожу-ка я на колонку, а то горло пересохло, кто со мной?
Никто – или они не хотят пить, или боятся пропустить, когда их вызовут.
Внизу – что-то вроде приёмной, там я обнаруживаю Абер – щёки её от недавних горестей ещё красные, под глазами мешки. За небольшим столиком она пишет письмо домой, она уже успокоилась и рада, что возвращается на ферму. Я спрашиваю:
– Что же вы отказались отвечать? Она поднимает свои воловьи глаза:
– Мне тут так страшно, сил никаких нет. Мать поместила меня в пансион, отец не хотел, он говорил, что я должна заниматься хозяйством, как мои сёстры, стирать, работать в саду, мама настояла на своём, и её послушались. В меня вдалбливали знания так, что голова вспухла, и вы видите, что сегодня из этого вышло. А ведь я говорила! Теперь-то они мне поверят!
И она вновь, умиротворённая, берётся за ручку.
Вверху, в зале, царит убийственная жара. Почти все девчонки – красные и потные (мне повезло, я от жары не краснею!), вид растерянный, напряжённый: они ждут, когда их вызовут, до жути боясь наговорить глупостей. Скоро, наконец, полдень и мы уйдём отсюда?
Анаис приходит с физики и химии; она не красная, да и как она может покраснеть? Думаю, и в кипящем котле она осталась бы жёлтой и холодной.
– Ну как?
– Уф, всё позади. Рубо, оказывается, ещё и по-английски спрашивает. Он заставил меня читать и переводить. Почему-то, когда я читала по-английски, он всё кривил рожу. Дурак какой-то!
Это из-за произношения! Подозреваю, что у Эме Лантене, дающей нам уроки английского, выговор не слишком чистый, и скоро этот болван Рубо начнёт измываться уже надо мной из-за того, что у меня выговор не лучше. Весёленькое дельце! Меня бесит мысль, что этот идиот будет надо мной потешаться.
Полдень. Экзаменаторы поднимаются, а мы с шумом и гамом направляемся к дверям. Лакруа – волосы торчком, глаза выпучены – объявляет, что наш маленький праздник продолжится в два тридцать. Мадемуазель едва отлавливает нас в толпе галдящих сорок и ведёт в ресторан. Она ещё сердится на меня за моё «безобразное» поведение по отношению к Лакруа, но мне всё равно. Солнце палит, меня разбирает усталость, нет сил шевелить языком…
Ах, леса, родные мои леса! Какое там в этот час стоит жужжание! Осы, мушки обследуют цветки лип и бузины – и весь лес вибрирует, как орган. Птицы не поют, в полдень они сидят в тени, чистят пёрышки, и их блестящие глазки выискивают что-то в подлеске. Лечь бы сейчас на опушке ельника, откуда виден расположившийся внизу город, и подставить тёплому ветру лицо, замерев от неги и лени!
…Заметив, что я отрешённо витаю мыслями в облаках, Люс с самой кокетливой улыбкой тянет меня за рукав. Мадемуазель читает газеты, подружки обмениваются вялыми репликами. У меня вырывается слабый стон, и Люс мягко меня корит:
– Ты теперь со мной совсем не разговариваешь! Весь день экзамены, вечером мы ложимся спать, а за едой у тебя всегда плохое настроение – ума не приложу, когда к тебе подойти!
– А что тут сложного! Не подходи вовсе!
– Не очень-то любезно с твоей стороны так говорить! Ты даже не замечаешь, как терпеливо я тебя жду и сношу, когда ты меня отталкиваешь.
Дылда Анаис смеётся – её смех походит на скрип немазаной телеги, – и Люс робко замолкает. Терпение у неё и впрямь безграничное. Печально, что такое постоянство останется втуне, печально!
Анаис в своём репертуаре. Она не забыла бессвязный лепет Мари Белом на экзамене и – вот стервозина! – мило интересуется у бедняжки, сидящей неподвижно с ошалевшим видом:
– Что тебя спросили на физике и химии?
– Какая разница, что спросили, – сварливо ворчит мадемуазель, – если она всё равно чепуху молола.
– Я уже не помню, – в замешательстве бормочет бедняжка Мари, – про серную кислоту, кажется…
– И что же вы там про неё наговорили?
– К счастью, мадемуазель, кое-что я всё же знала. Я сказала, что если известь облить водой, выделяются пузырьки газа, это и есть серная кислота…
– Вы так и сказали? – нарочито подчёркнутым тоном переспрашивает мадемуазель, готовая, кажется, вцепиться в Мари зубами…
Анаис с воодушевлением грызёт ногти. Поражённая Мари замолкает, и директриса, прямая, с багровым лицом, поспешно ведёт нас обратно. Мы трусим за ней, как собачонки, и разве что языки у нас не вываливаются по такому пеклу.
На других экзаменующихся мы теперь не обращаем внимания – те, впрочем, тоже на нас не смотрят. Из-за жары и напряжения нам не до кокетства и не до соперничества. Ученицы высшей школы Вильнёва – их называют «незрелыми яблоками» из-за бантов на шее, бантов ужасного резкого зелёного цвета, какой встретишь только в пансионах, – проходя мимо нас, принимают притворно-добродетельный брезгливый (невесть почему!) вид, но как бы по привычке; вскоре, однако, всё встаёт на свои места. Все думают о завтрашнем дне, о сладостной возможности поиздеваться над провалившимися подругами и теми, кто вовсе не сдавал экзамены из-за «неуспеваемости по всем предметам». Дылда Анаис начнёт распускать хвост, разглагольствовать о педучилище как о доходном поместье. Тьфу! Зла на неё не хватает!
Наконец вновь появляются экзаменаторы – они обливаются потом и кажутся уродами! Хуже нет – выходить замуж в такую погоду! От одной только мысли, что надо лежать рядом с мужчиной, липким от жары, как они… (впрочем, летом у нас будет две кровати…). Да и запах в перегретом зале стоит ужасный. Многие из девчонок особой чистоплотностью не отличаются. Так бы и убежала отсюда!
Развалившись на стуле, я в ожидании своей очереди вполуха слушаю, как сдают другие. Я вижу, как одна, самая счастливая, «кончает» первой. Оттарабанив всё как надо, она со вздохом пересекает зал, и вдогонку ей несутся поздравления, завистливые вздохи, возгласы «Вот повезло!». Вскоре тем же путём следует другая, во дворе «освободившиеся» отдыхают и обмениваются впечатлениями.
Папаша Салле, разомлев на солнце, ласково пригревающем его подагру и ревматизм, вынужден простаивать, так как ученица, которую он ждёт, отвечает другому. Попробовать что ли покуситься на его добродетель! Я осторожно подхожу и сажусь на стул против него.
– Здравствуйте, господин Салле.
Он глядит на меня, поправляет очки, прищуривается и всё равно не видит.
– Я Клодина, узнаёте?
– А… Вы здесь! Здравствуйте, милое дитя. Как здоровье вашего батюшки?
– Спасибо, очень хорошо.
– Как экзамены? Всё в порядке? Много ещё осталось?
– Много! У меня ещё физика и химия, литература в вашем лице, английский и музыка. Госпожа Салле хорошо себя чувствует?
– Жена? Она прохлаждается в Пуату. Ей следовало бы ухаживать за мной, но…
– Послушайте, господин Салле, раз уж мы с вами всё равно сидим и разговариваем, сняли бы вы с меня литературу.
– Но я ещё не дошёл до вашей фамилии, ещё далеко… Приходите потом…
– Но какая разница, господин Салле?
– Разница в том, что у меня выдалась минута отдыха, которую я вполне заслужил. И потом, так не положено, нельзя нарушать алфавитный порядок.
– Ну пожалуйста, господин Салле! Да и к чему вам меня спрашивать? Вы же знаете, что я знаю много больше, чем требуется по программе. Я целыми днями торчу в папиной библиотеке.
– Да… это так. Ладно, я пойду вам навстречу. Я намеревался спросить вас об аэдах, трубадурах, о «Романе Розы» и тому подобном.
– Отдыхайте, господин Салле. О трубадурах-то мне известно: я представляю их себе похожими на маленького флорентийского певца,[8] такими вот…
Я встаю и принимаю соответствующую позу, перенеся вес тела на правую ногу, зелёный зонтик папаши Салле изображает мандолину. К счастью, мы одни в этом углу! Люс следит за мной издали, раскрыв от изумления рот. Бедного подагрика моя выходка немного развлекла, он смеётся.
– …на голове у них бархатная шапочка, волосы вьются, костюм часто двухцветный (наполовину синий, наполовину жёлтый – очень красиво), мандолина висит на шёлковом шнуре, они поют вещицу из «Прохожего»:[9] «Милая, вот и апрель». Так я себе представляю трубадуров, господин Салле. Есть, правда, ещё трубадуры времён Первой империи.[10]
– Дитя моё, вы изрядная сумасбродка, но я с вами отдыхаю душой. Однако кого вы называете «трубадурами времён Первой империи»? Только говорите тише, дорогая Клодина: если эти господа нас услышат…
– Я тихо! Трубадуров времён Первой империи я знаю по песням, которые пел папа. Вот послушайте… – И я шёпотом напеваю:
Горяч в любви, и что ему пушки,
Лира в руке, на голове шлем.
Уходя на войну, твердит пастушке,
Чтоб не забыла его совсем.
Мой меч отдаю отчизне.
Тебе же – остаток жизни.
Хотя умереть для любви и славы
Трубадур будет рад в борьбе кровавой.[11]
Папаша Салле смеётся от всей души:
– Да уж! Какие странные были люди! Знаю, лет через двадцать мы будем такими же… но этот образ трубадура с лирой и в шлеме! Бегите, дитя моё, я поставлю вам хорошую отметку, передайте наилучшие пожелания вашему отцу, скажите, что я его очень люблю и что он учит дочку славным песенкам!
– Спасибо, господин Салле, до свидания, ещё раз спасибо, что не стали меня спрашивать, я никому не скажу, будьте спокойны!
Какой славный человек! После этого я немного воспряла духом. Вид у меня такой весёлый, что Люс интересуется:
– Ты, наверно, хорошо ответила? Что он спрашивал? И зачем ты брала его зонтик?
– А, он задавал очень сложные вопросы про трубадуров, про то, как выглядят их инструменты. Хорошо, что я помнила все эти подробности!
– Как выглядят инструменты… Ужас, мне страшно от одной только мысли, что он мог меня об этом спросить. Как выглядят инструменты… но этого нет в программе. Я скажу мадемуазель…
– Вот именно, мы составим жалобу. А ты уже закончила?
– Да, спасибо, закончила. У меня словно сто пудов с плеч свалилось, честное слово. По-моему, отвечать осталось только Мари.
– Мадемуазель Клодина, – послышалось сзади. Ах, это Рубо! Я сажусь перед ним со сдержанным благопристойным видом. Рубо обращается ко мне очень любезно, он у нас считается человеком обходительным; я отвечаю, но вижу, что он ещё сердится на меня – вот злопамятный! – за то, что я так сразу отвергла его боттичеллиевский мадригал. Чуть ворчливым тоном он спрашивает:
– Сегодня вы не заснули под сенью листвы, мадемуазель?
– А этот вопрос тоже входит в программу, сударь? Он покашливает. Своей вопиющей бестактностью я лишь разозлила его. Ну да ладно!
– Скажите, пожалуйста, что бы вы сделали, если бы вам понадобились чернила?
– Ну-у, сударь, да мало ли что… Самое простое – пойти в ближайший магазин канцелярских товаров.
– Шутка остроумная, но на высокую оценку не потянет. Постарайтесь перечислить ингредиенты, из которых вы бы стали получать чернила…
– Чернильный орешек… танин… окись железа… камедь…
– В каких пропорциях?
– Не знаю.
– Тем хуже! А можете вы мне рассказать про слюду?
– Я видела её лишь в окошках комнатных печей.
– Правда? Очень плохо! А из чего делают карандашный грифель?
– Из графита мягкой породы, которую разрезают на палочки и помещают между двумя половинками деревянного цилиндра.
– Это единственное применение графита?
– Других я не знаю.
– Опять плохо! Выходит, из него изготовляют только карандаши!
– Да, но их изготовляют множество. По-моему, в России есть графитовые шахты. Во всём мире потребляют колоссальное количество карандашей, особенно экзаменаторы, которые набрасывают портреты экзаменующихся девушек в своих записных книжках. Рубо краснеет и ёрзает на стуле.
– Перейдём к английскому.
Он открывает сборничек сказок мисс Эджворт:
– Будьте добры, переведите несколько фраз.
– Перевести – пожалуйста, но читать… ни за что!
– Это почему же?
– Потому что у нашей учительницы английского смешное произношение. А я не умею произносить по-другому.
– Ну и что?
– А то, что я терпеть не могу, когда надо мной смеются.
– Всё же прочтите немного, я вас тут же остановлю. Я читаю, но совсем тихо, едва выговаривая слоги, и, не дочитав до конца, перехожу к переводу. Рубо, как ни старается не обращать внимания на моё плохое произношение, прыскает со смеху – так бы и расцарапала ему физиономию! Можно подумать, что это я виновата!
– Хорошо. А теперь назовите мне несколько неправильных глаголов с их перфектами и причастиями прошедшего времени.
– То see, видеть. I saw, seen. То be, быть. I was, been. То drink, пить. I drank, drunk. To…
– Достаточно, спасибо. Всего хорошего, мадемуазель.
– Благодарю, вы очень добры, сударь.
На следующий день я узнала, что этот изысканно одетый тартюф влепил мне очень плохую отметку – на три балла ниже средней – и засыпал бы меня напрочь, если бы мои оценки за письменный экзамен, особенно за сочинение, не перевесили. Вот и доверяй после этого притворщикам в вычурных галстуках – всем тем, кто приглаживает усы, рисует ваш портрет и украдкой бросает на вас взгляды. Правда, я его рассердила, но подумаешь… Откровенные бульдоги вроде Лакруа в сто раз лучше!
Скинув физику с химией, а заодно и английский, я сажусь и придаю своим волосам чуть более художественный вид. Разыскавшая меня Люс с довольным видом накручивает мои локоны на палец, ластится и трётся об меня, как кошка. Как только у неё хватает сил в такую жару…
– А где остальные, Люс?
– Остальные уже отстрелялись и спустились с мадемуазель во двор. Девчонки из других школ тоже там.
Зал действительно быстро пустеет.
Наконец толстуха Мишло называет мою фамилию. Красная, усталая – она разжалобила бы даже Анаис. Я сажусь, она молча смотрит на меня слегка ошалело, но доброжелательно:
– Мадемуазель Сержан сказала мне, что вы… музыкантша.
– Да, мадемуазель, я играю на пианино.
– Но тогда вы понимаете в музыке больше моего, – воздев руки, восклицает она.
Это вырвалось у неё так искренне, что я не могу удержаться от улыбки.
– Знаете, вы сейчас споёте с листа, и я вас отпущу. Я подышу вам что-нибудь посложнее, ведь вы всё равно справитесь.
Отрывок «посложнее», который она нашла, оказался довольно простеньким, но ей самой все эти шестнадцатые доли, семь бемолей у ключа показались «жутким» кошмаром. Я пою его allegro vivace перед обступившими меня девчонками, вздыхающими кто от зависти, кто от восхищения. Мадемуазель Мишло одобрительно кивает и к досаде присутствующих без дальнейших проволочек ставит мне двадцать.
Уф! Наконец всё позади! Теперь снова Монтиньи, школа, лес, любовные игры учительниц (бедная Эме, как она, наверное, истомилась в одиночестве!). Я сбегаю во двор. Ожидавшая меня мадемуазель Сержан поднимается.
– Ну что, всё?
– Да, наконец-то! По музыке у меня двадцать.
– Двадцать по музыке! – хором восклицают подружки, не веря своим ушам.
– Не хватало ещё, чтобы вы не получили двадцать по музыке, – с равнодушным видом говорит мадемуазель, но в душе она польщена.
– Какая разница, – с ревнивой досадой бросает Анаис. – Двадцать по музыке, девятнадцать по сочинению… если у тебя много таких оценок!
– Успокойся, лапочка. Красавчик Рубо на меня не расщедрился.
– Это почему? – тут же всполошилась мадемуазель.
– Потому что я отвечала ему не очень. Он спросил, из какого дерева делают флейты… нет, карандаши… что-то вроде этого. Потом пристал с чернилами… с Боттичелли – в общем, мы с ним не столковались.
Директриса помрачнела.
– Не удивлюсь, если вы сделали какую-нибудь глупость! Если вы провалились, пенять будет не на кого, только на себя.
– Не скажите. Во всём виноват Антонен Рабастан. Он возбудил во мне такую неистовую страсть, что я забросила занятия.
На это Мари Белом, сложив свои руки акушерки, говорит, что, будь у неё возлюбленный, она ни за что не объявила бы об этом с таким бесстыдством. Анаис косится, пытаясь определить, шучу я или нет, а мадемуазель, пожав плечами, ведёт нас обратно в гостиницу. Мы плетёмся едва волоча ноги и то и дело отстаём, так что мадемуазель приходится без конца кого-нибудь поджидать на повороте. Мы ужинаем, зеваем от усталости, но едва пробило девять, как нас охватывает лихорадочное возбуждение: надо пойти прочитать на двери сего неказистого рая имена тех, кто «выдержал экзамены.
– Я никого не возьму, – заявляет мадемуазель. – Пойду одна, а вы подождите.
Но раздаются такие стенания, что она смягчается и разрешает нам идти.
Мы вновь предусмотрительно запаслись свечами, но они на этот раз оказались лишними: чья-то доброжелательная рука прицепила над белым листом с нашими фамилиями большой фонарь. Я немного опережаю события, говоря «нашими», – вдруг моей в списке не будет? Анаис от радости лишится чувств! Не обращая внимания на выкрики, толчки, хлопанье в ладоши, я читаю, довольная: «Анаис, Клодина и т. д.» – значит, все? Увы, кроме Мари.
– Мари срезалась, – шепчет Люс.
– Мари в списке нет, – бормочет Анаис, с трудом сдерживая злорадную усмешку.
Бедняжка Мари, бледная как смерть, стоит не шелохнувшись перед треклятым листком, не сводя с него расширенных, круглых, блестящих, как у птицы, глаз. Потом уголки её губ вытягиваются, и она начинает громко рыдать… Огорчённая мадемуазель уводит её. Мы идём следом, не обращая внимания на прохожих, которые на нас оглядываются. Мари жалобно голосит.
– Мари, будьте же благоразумны, – успокаивает её мадемуазель. – В октябре вам повезёт больше. Подумаешь, поработать два лишних месяца…
Но Мари безутешно заливается слезами.
– Говорю вам, вы всё сдадите! Я обещаю! Вы довольны?
Такое уверение действительно производит своё счастливое действие. Мари теперь лишь скулит, как крошечный щенок, оторванный от матери, и вытирает слёзы.
Платок у неё хоть выжимай, недолго думая она действительно выжимает его на мосту. Стервозина Анаис говорит вполголоса:
– Газеты предсказывают паводок на Лиссе.
При этих словах на Мари нападает безудержный хохот, время от времени прерываемый всхлипываниями, мы все тоже прыскаем. Ну вот, переменчивый ум нашей чудачки вновь видит всё в розовом свете. Она уже представляет, как в октябре сдаст экзамены, и веселится. В этот тяжкий вечер мы не находим более подходящего занятия, как до десяти часов прыгать на площади под луной через верёвочку (прыгают все, даже сёстры Жобер).
На следующий день мадемуазель расталкивает нас в шесть, хотя поезд отходит лишь в десять.
– Вставайте, блошки, пора, надо собирать вещи, позавтракать, времени у нас немного!
Мадемуазель в необычайном возбуждении и вся дрожит, её проницательные глаза блестят, искрятся. Она смеётся и пихает Люс, которая пошатывается, не в силах проснуться, потом колотит Мари Белом: та сидит в одной рубашке, засунув ноги в шлёпанцы, протирает глаза и никак не может толком понять, что происходит. Мы все так умаялись. Но кто бы сейчас узнал в мадемуазель дуэнью, что присматривала за нами эти три дня? Радость преобразила её: скоро она увидит свою малышку Эме! Ликующая блаженная улыбка не сходит с её лица даже в омнибусе, везущем нас на вокзал. Мари, кажется, немного взгрустнула, вспомнив о своей неудаче, но, сдаётся мне, удручённый вид она принимает скорее по необходимости. Мы болтаем без умолку, все разом, как ненормальные, каждая рассказывает пяти другим, как она сдавала экзамены, но слушать никто не слушает.
– Представляешь, старушка, – восклицает Анаис, – как он начал спрашивать у меня даты…
– Я сто раз запрещала вам говорить «старушка», – перебивает её мадемуазель.
– Представляешь, старушка, – шёпотом повторяет Анаис, – я еле успела открыть свою книжечку на ладони. Но самое поразительное, что он видел, честное слово, видел и промолчал.
– Враки! – выкрикивает, выпучив глаза, правдолюбивая Мари Белом. – Я там была и смотрела, он ничего не заметил. Он бы отобрал у тебя шпаргалку, отобрал же он складную линейку у девчонки из Вильнёва.
– Ишь разговорилась! Поди лучше расскажи Рубо, что в Собачьем Гроте полным-полно серной кислоты!
Мари опускает голову, краснеет и снова заливается слезами, вспомнив о своих невзгодах. Я делаю вид, что хочу раскрыть зонтик, а мадемуазель внезапно отвлекается от своих «блаженных упований».
– Анаис, вы просто змея! Если вы будете мучить подружек, я отправлю вас в другой вагон.
– Самое лучшее – в вагон для курильщиков, – заверяю я.
– А вас не спрашивают. Берите чемоданы, вещи, ну что стоите как рохли!
Сев в поезд, она уже не обращает на нас внимания, словно нас не существует в природе. Люс засыпает, положив голову мне на плечо. Сёстры Жобер поглощены созерцанием бегущих за окном полей, белого неба в барашках. Анаис грызёт ногти. Мари дремлет наедине со своим горем.
В Бреле, последней станции перед Монтиньи, мы начинаем суетиться – ведь через десять минут мы будем дома. Мадемуазель вынимает карманное зеркальце и проверяет, прямо ли сидит шляпка, достаточно ли живописно лежат её жёсткие рыжие волосы, проверяет яркий пурпур губ – вид у неё сосредоточенный, трепетный, чуть ли не безумный. Анаис щиплет себя за щёки в безрассудной надежде придать им розовый оттенок, я напяливаю свою обалденную огромную шляпу. Для кого мы так стараемся? Разумеется, не для Эме, нам-то она что… Значит, ни для кого – для служащих вокзала, водителя омнибуса папаши Ракалена, шестидесятилетнего пьяницы, для идиота, торгующего газетами, для собак на дороге.
Вот и ельник, леса Бель-Эр, общинные луга, товарная станция – наконец раздаётся визг тормозов. Мы соскакиваем на землю следом за мадемуазель, которая уже бежит к малышке Эме, от радости подпрыгивающей на перроне. Директриса так крепко сжимает её в своих объятиях, что хрупкая Эме, побагровев, хватает ртом воздух. Мы подбегаем к Эме и, как подобает скромным ученицам, здороваемся: «…асьте, ммзель, как аше зровье, ммзель?»
Погода хорошая, и спешить нам некуда – мы засовываем чемоданы в омнибус, а сами не спеша возвращаемся пешком по дороге, вьющейся между живых изгородей, за которыми цветут синие и винно-розовые полигалии и Ave Maria с белыми крестообразными цветочками. Рады-радёшеньки, что нас оставили в покое, что нам не надо ни повторять историю Франции, ни раскрашивать карты, мы носимся вокруг своих учительниц, которые идут рука об руку, нога в ногу. Сестру Эме чмокнула, потрепала по щеке и сказала: «Ну видишь, дурочка, всё хорошо». И теперь она никого не видит и не слышит, кроме директрисы.
Лишний раз испытав разочарование, бедняжка Люс цепляется за меня и следует за мной, словно тень, источая шёпотом насмешки и угрозы:
– Стоит, право же, напрягать мозги ради таких похвал! Хороши они обе, нечего сказать. Сестра виснет на руке мадемуазель Сержан, как корзина. Как только прохожих не стыдится – впрочем, их это не больно волнует.
Они и впрямь плевать хотят на прохожих.
Мы возвращаемся с триумфом! Все знают, откуда мы вернулись, и знают результаты экзаменов – мадемуазель заранее телеграфировала. Люди стоят у дверей и дружески нас приветствуют. Мари ещё больше сокрушается и втягивает голову в плечи.
Мы несколько дней не видели школы, и теперь по возвращении она кажется нам ещё лучше: красивая, как игрушка, вся вылизанная, белая – посередине мэрия, по бокам корпуса для мальчиков и девочек, просторный двор, в котором, к счастью, сохранились кедры, небольшие правильные клумбы во французском стиле, тяжёлые железные ворота – слишком тяжёлые и мрачные, – уборная с шестью кабинками, тремя для больших, тремя для маленьких (из трогательной стыдливости кабинки для больших снабжены сплошными дверями, в то время как кабинки для маленьких – половинными), отличные спальни на втором этаже, на светлые окна и белые занавески которых обращаешь внимание уже с улицы. Долго ещё её оплачивать несчастным налогоплательщикам. Уж такая красивая – вылитая казарма!
Ученицы встречают нас невероятным гвалтом: Эме на время отлучки доверила своих подопечных, как и старшеклассниц, убогой мадемуазель Гризе, и в результате классы закиданы бумажками, башмаками, огрызками яблок… Мадемуазель Сержан хмурит рыжие брови, и тут же воцаряется порядок, чьи-то руки услужливо подбирают огрызки, чьи-то ноги вытягиваются и вновь напяливают на себя разбросанные башмаки.
В животе у меня урчит от голода, и я отправляюсь завтракать, предвкушая встречу с Фаншеттой, садом, папой: беленькая Фаншетта жарится и худеет на солнце, она встречает меня пронзительным удивлённым мяуканьем; зелёный запущенный сад зарос травой, трава лезет, тянется вверх к солнцу, которое загораживают ей высокие деревья. А вот и папа, встречающий меня ласковым хлопком по плечу:
– Что с тобой случилось? Давно тебя не видел!
– Но папа, я сдавала экзамены.
– Какие экзамены?
Говорю вам, второго такого, как папа, нет. Я с готовностью пересказываю ему события последних дней, меж тем как он пощипывает рыжую с проседью бородищу. Вид у него довольный. Скрещивание слизняков явно принесло небывалые результаты.
Я позволяю себе четыре-пять дней отдохнуть, побродить по Матиньону, где опять встречаю свою сводную сестру Клер, на сей раз она заливается слезами: её возлюбленный покинул Монтиньи, даже не удосужившись её предупредить. Через неделю Клер обзаведётся новым ухажёром, который бросит её спустя три месяца; она недостаточно хитра, чтобы удержать парня, и недостаточно практична, чтобы женить его на себе; а так как она упрямо сохраняет благоразумие… подобное положение дел может затянуться.
А пока она пасёт своих двадцать пять баранов, немного похожая на пастушку из комической оперы, немного смешная в своей большой шляпе колоколом, которая сохраняет лицо от загара, а волосы – от выгорания (от солнца волосы желтеют, дорогая!), в синем с белым узором фартучке и с романом (красными буквами на белой обложке заглавие: «На празднике»), засунутым в корзину. (Это я дала Клер почитать Огюста Жермена, чтобы приобщить её к жизни взрослых! Увы! Будет, наверно, и моя вина во всех тех диких глупостях, которые она натворит.) Уверена, что она считает себя несчастной, в самом поэтическом смысле слова, печальной покинутой невестой, и, когда остаётся одна, ей нравится принимать ностальгические позы: «откидывать руки, как ненужное орудие»[12] или сидеть понурив голову, наполовину скрытую распущенными волосами. Пока она пересказывает мне скудные события последних четырёх дней вкупе со своими невзгодами, я забочусь о её овцах, посылая за ними собаку: «Приведи их, Лизетта! Приведи сюда!», – и раскатисто произношу «бррр… зараза!», чтобы отогнать их от овсов, – я к этому привыкла.
– …когда я узнала, каким поездом он уезжает, – вздыхает Клер, – я оставила овец на Лизетту и спустилась к шлагбауму. Я дождалась поезда, он шёл медленно, потому что там подъём. Я увидела его, замахала платком, послала ему воздушные поцелуи, думаю, он меня заметил. Послушай, точно не скажу, но, по-моему, глаза у него были красные. Может, его заставили вернуться родители. Может, он мне напишет…
Давай, давай, сочиняй, романтическая натура, надеяться не запрещено. Да и потом, вздумай я тебя разубеждать, ты всё равно не поверишь.
После того как я пять дней бродила по лесу, царапая руки и ноги о колючие кусты, собирая охапки диких гвоздик, васильков и смолёвок, лакомясь горькими лесными вишнями и крыжовником, меня снова одолевают любопытство и тоска по школе. И вот я туда возвращаюсь.
Вхожу во двор и вижу: старшеклассницы сидят в тени на скамьях и лениво готовят работы к выставке; младшие плещутся на крытой площадке возле колонки. Мадемуазель расположилась в плетёном кресле, а Эме – у её ног на перевёрнутом цветочном ящике; наши красотки предаются безделью и шушукаются. При моём появлении директриса подскакивает и поворачивается на сиденье:
– Ах, вот и вы! Наконец-то! Я смотрю, вы приятно проводите время! Мадемуазель Клодина скачет по полям, не думая о том, что на носу раздача школьных наград, а ученицы не знают ни одной ноты из песни, которую будут петь хором на празднике!
– А что… мадемуазель Эме уже не преподаёт пение? И господин Рабастан?
– Не говорите глупостей! Вы прекрасно знаете, что мадемуазель Лантене не в состоянии петь, у неё слишком нежный голос. Что же до господина Рабастана, в городе было столько пересудов о его визитах к нам и о его уроках пения! Край сплетников, что поделать! Господин Рабастан сюда больше не придёт. Так что без вас хор обойтись не может, и вы этим злоупотребляете. Сегодня в четыре мы распределим партии, вы напишете на доске куплеты, а остальные их спишут себе.
– Хорошо. А что мы в этом году будем петь?
– Гимн Природе. Мари, подите принесите его, он лежит у меня на столе. Клодина начнёт его разучивать.
Эта рассчитанная на три партии песенка – в самый раз для школьного хора. Сопрано уверенно пищат:
Колокольный тихий звон,
Издали приходит он.
Гимн тот утро возвещает…
А в это время меццо-сопрано, вторя рифмам, повторяют «дон-дон-дон», имитируя колокольный звон к вечерней молитве. Это должно очень понравиться.
Начинается безмятежная жизнь, я буду драть горло, триста раз петь одно и то же, возвращаться домой безголосой и злиться, когда кто-нибудь сбивается с ритма. Хоть бы меня наградили чем-нибудь!
К счастью, Анаис, Люс, кое-кто ещё хорошо запоминают мелодию на слух и поют за мной уже с третьего раза. Мы кончаем, когда мадемуазель говорит: «На сегодня хватит!» – жестоко было бы заставлять нас долго петь, когда жара стоит, как в Сенегале.
– И учтите, – добавляет мадемуазель, – я запрещаю распевать «Гимн Природе» на перемене! Иначе вы его переврёте, исказите и не сможете правильно пропеть во время раздачи наград. Теперь за работу, и чтобы громко не разговаривали.
Нас, старшеклассников, выпускают во двор, здесь дам сподручнее готовить свои чудесные работы для «Выставки рукоделий» (ясное дело, «рукоделий», – не «ногоделий» же!). После раздачи наград весь город приходит восхищаться плодами наших трудов, заполняющими аж два класса. На учебных столах – кружева, вышивки, ришелье, отделанное лентами бельё. На стенах – ажурные занавески, вязаные покрывала, подбитые цветной тканью, коврики из пушистой зелёной шерсти (из распущенного вязанья), усыпанные красными и розовыми цветами из шерсти, каминные дорожки и салфетки из расшитого плюша… Взрослые девочки кокетливо выставляют нижнее бельё: особенно много роскошных комбинаций, рубашек из бумажного батиста в цветочек, искусно выполненных вставок, коротких, с раструбом, панталон, подвязанных лентами, лифчиков, сверху и снизу украшенных фестонами, – всё это на синей, красной, сиреневой бумаге и с табличками, где прекрасным рондо выведены фамилии авторов. Вдоль стен расставлены скамеечки, на них красуются вышивки – ужасный кот, чьи глаза вышиты четырьмя зелёными крестиками, обрамляющими чёрную серединку, или собака с красной спиной и лиловатыми ногами, изо рта у которой торчит кумачового цвета язык.
Парней, которые, как и все, приходят на выставку, прежде всего, разумеется, интересует дамское бельё; они задерживаются около рубашек в цветочек, панталон с лентами, подталкивая друг друга плечом, смеются и нашёптывают друг другу всякие пакости.
Справедливости ради надо упомянуть, что у мальчишек тоже своя выставка, соперничающая с нашей. Соблазнительное бельё они на всеобщее обозрение не выставляют, зато демонстрируют свои диковинные поделки: изящно выточенные ножки столов, витые консоли (это самое трудное, дорогая!), деревянные штуковины с соединениями «ласточкин хвост», тщательно проклеенные картонные коробки и особенно муляжи из гончарной глины – гордость учителя, который скромно нарёк этот зал «отделом скульптуры», – муляжи, якобы воспроизводящие фризы Парфенона и другие барельефы, оплывшие, грубые, жалкие. «Отдел рисунка» представляет собой зрелище ничуть не более отрадное: разбойники из Абруццо косят, у римского первосвященника флюс, Нерон ужасно гримасничает, а президента Лубе в трёхцветной рамочке из дерева и картона как будто вот-вот стошнит. («Это потому, что он думает о своём кабинете министров», – объясняет Дютертр, который злится, что никак не станет депутатом.) На стенах – тусклые рисунки, архитектурные композиции и «предварительный (именно так!) общий вид Всемирной выставки 1900 года» – акварель, заслуживающая почётного приза.
На всё время, оставшееся до каникул, мы уберём с глаз долой книги и будем лениво работать в тенёчке, то и дело бегая мыть руки – замечательный предлог, чтобы послоняться по двору, – якобы чтобы не замусолить светлую шерсть и белое бельё; я выставляю лишь три розовые батистовые распашонки, как у младенцев, соединённые с такими же панталонами—что-то вроде комбинезона. Это шокирует моих подружек, единодушно находящих их «неприличными», надо же!
Я располагаюсь между Люс и Анаис, которая, в свою очередь, соседствует с Мари Белом, – мы по обыкновению держимся своей компанией. Бедняжка Мари! Ей приходится снова готовиться к экзамену – теперь к октябрьскому… В классе ей до смерти скучно, и мадемуазель из жалости разрешает ей сидеть вместе с нами. Она смотрит атлас, читает «Историю Франции»– я говорю «читает», но книга просто лежит у неё на коленях; Мари наклоняет голову, переводит взгляд на нас, прислушивается к нашим разговорам. Я заранее знаю, чем кончится для неё октябрьский экзамен.
– У меня во рту пересохло. Ты принесла бутылку? – спрашивает у меня Анаис.
– Нет, я как-то не подумала, но Мари наверняка принесла.
Эти бутылки – ещё одна наша непременная причуда. Как только устанавливается жара, мы решаем, что воду из колодца пить нельзя (её нельзя пить в любую погоду), и каждая из нас приносит на дне корзины – иногда в кожаном портфеле или полотняной сумке – бутылку с холодным питьём. Мы соревнуемся, кто придумает самую оригинальную смесь, самые фантастические напитки. Никакой кока-колы – кока-кола для малышни. Нам больше пристало пить воду с добавками уксуса, от которой белеют губы и пощипывает в желудке, кислый лимонад, мятный напиток, который мы готовим сами из свежих листьев мяты, украденное из дома жутко сладкое вино, вяжущий сок из недозрелой красной смородины. Дылда Анаис горько сожалеет о том, что уехала дочь аптекаря, достававшая нам прежде пузырьки с мятным спиртом, чуть разбавленным водой, и сладкий зубной эликсир «Бото». Я человек неприхотливый, пью белое вино, разведённое сельтерской водой, подслащённое и с небольшим количеством лимона. Анаис злоупотребляет уксусом, а Мари – солодовым настоем, таким густым, что он отливает чёрным. Бутылками пользоваться запрещается, но каждая девочка, как я уже говорила, приносит свою – с пробкой, проткнутой трубочкой из птичьего пера; нагнувшись якобы за катушкой, мы пьём из торчащего носика, не вынимая бутылки из корзины. На маленькой пятнадцатиминутной переменке (в девять часов ив три) все мчатся к колонке, чтобы немного охладить бутылки. Три года назад одна девочка упала с бутылкой и выбила себе глаз – он теперь у неё весь белый. После этого случая у нас отобрали все бутылки… мы обходились без них неделю, а потом кто-то принёс новую, на следующий день ещё кто-то, и спустя месяц все уже опять были с бутылками. Мадемуазель, возможно, ничего не знает об этом случае, произошедшем ещё до неё, – или же она предпочитает закрывать на это глаза, лишь бы мы оставили её в покое.
Жизнь замерла. От жары настроение у всех вялое. Люс меньше докучает мне своими ласками; ссоры, едва вспыхнув, тут же затихают. Всех одолевает непроходимая лень. Внезапные июльские грозы застигают нас во дворе и молотят градом – а через час, глянь, на небе снова ни облачка.
Мы сыграли злую шутку с Мари Белом, похвалявшейся, что из-за жары она пришла в школу без панталон. И вот после обеда мы вчетвером сидим на скамейке в следующем порядке: Мари—Анаис—Люс—Клодина.
Я шёпотом объясняю двум соседкам свой план, и те отправляются мыть руки; середина скамейки оказывается пустой, на одном её краю сидит Мари, на другом – я. Мари дремлет над математикой. Я быстро встаю, и скамейка опрокидывается. Внезапно пробудившаяся Мари падает задрав ноги и визжит как резаная – только она умеет так визжать, – показывая нам, что панталон на ней действительно нет. Раздаются протестующие возгласы, хохот. Директриса хочет возвысить голос и не может – её тоже душит приступ смеха. Эме Лантене предпочитает удалиться, чтобы не корчиться отравленной кошкой перед своими ученицами.
Дютертр давно нас не посещает. Говорят, он греется на солнышке и занимается флиртом на морском курорте (откуда у него деньги?). Я так и вижу его в белой фланели, мягкой рубашке, со слишком широким поясом и в ядовито-жёлтых ботинках. Он обожает одеваться немного вульгарно да и сам выглядит вульгарно со своим светлым цветом лица при сильном загаре, с чересчур блестящими глазами, острыми зубами и чёрно-рыжими, словно подпалёнными усами. Я почти не вспоминаю о его неожиданной атаке в стеклянном коридоре – впечатление было ярким, но коротким. И потом, имея дело с ним, прекрасно понимаешь, что последствий не будет. Я, наверно, трёхсотая девчонка, которую он пытался заманить к себе, это происшествие ни для него, ни для меня уже не представляет интереса. Вот если бы его уловка удалась, а так что говорить!
Мы уже заботимся о туалетах, в которых отправимся на раздачу наград. Для мадемуазель шьёт чёрное шёлковое платье её мать, большая рукодельница, вверху она вышивает гладью большие букеты цветов, узкие гирлянды тянутся к низу юбки, ветки налезают на лиф – и всё это бледно-фиолетовым шёлком разных оттенков. Получается очень изысканно, может, немножко для «женщины в возрасте», но безупречного покроя. Её привыкли видеть в тёмной и простой одежде, а теперь она элегантностью затмит жён нотариусов и чиновников, супруг коммерсантов и рантье. Так отыграется эта неказистая, но хорошо сложённая женщина.
Мадемуазель Сержан не забывает позаботиться и о красивом праздничном наряде для своей ненаглядной Эме. Обложившись образцами тканей, подруги сосредоточенно выбирают самые лучшие – мы сидим тут же во дворе, в тени, и работаем. Думается, платье обойдётся Эме недорого. Впрочем, по-другому ей поступать не резон. С её семьюдесятью пятью франками в месяц, из которых надо вычесть тридцать за пансион – её (за свой она не платит) и сестры (тут она тоже экономит), – и двадцать франков, которые она отсылает родителям (это мне известно от Люс), – с её жалованьем никак не оплатить красивое платье из белой ангорской шерсти, образчик которой я видела.
Ученицам не принято в открытую беспокоиться о своём праздничном туалете. Но все как одна начинают суетиться ещё за месяц и наседают на матерей, чтобы те купили ленты, кружева или какую-нибудь новую отделку для прошлогодних платьев. Но хороший тон требует, чтобы об этом помалкивали. Мы спрашиваем друг у друга с равнодушным любопытством, как бы из вежливости: «Ты в каком будешь платье?» и как бы вполуха слушаем ответ, произнесённый с таким же небрежным видом.
Дылда Анаис задала мне привычный вопрос, рассеянно отведя глаза в сторону. Я с отсутствующим видом, бесстрастно отвечаю:
– Ничего особенного… белый муслин… открытый корсаж клином ворот шалькой с запахом… короткие до локтя рукава а-ля Людовик Пятнадцатый с муслиновой отделкой. И всё.
На раздаче наград мы все в белом, но платья украшены светлыми лентами, шу, бантами, поясами – мы много внимания уделяем их цветам, которые каждый год стараемся менять.
– А ленты? – спрашивает Анаис, едва шевеля губами.
(Так я и знала, что она это спросит.)
– Тоже белые.
– Ну, дорогая, ты будешь прямо невестой! Знаешь, многие на фоне такой белизны выглядели бы чёрными – как блохи на простыне.
– Да. Но мне, к счастью, белое идёт. (Позлись, девочка. При твоей жёлтой коже тебе, чтобы не походить на лимон, приходится нацеплять на белое платье красные или оранжевые ленты).
– А у тебя какие ленты, оранжевые?
– Нет, оранжевые у меня были в прошлом году. У меня будут а-ля Людовик Пятнадцатый – полосатые, фай и сатин, слоновая кость и мак. А платье – шерстяное, кремового цвета.
– А у меня, – заявляет Мари Белом, хотя её никто не спрашивает, – платье будет из белого муслина, а ленты – цвета незабудки, сиренево-голубые, очень красиво!
– У меня платье готово, – вступает Люс, всегда пристраивающаяся у моих ног или рядом, – но я не знаю, какими лентами его отделать. Эме говорит, что синими…
– Синими? Твоя сестра, при всём моём к ней уважении, – дура. С такими зелёными глазами, как у тебя, и синие ленты – да это ни в какие ворота не лезет! В шляпном магазине на площади продают очень красивые ленты холодного зелёного и белого цветов… Платье у тебя белое?
– Да, белое, из муслина.
– Ну вот! Теперь тереби сестру, чтобы она купила тебе зелёные ленты.
– Да ну её, я сама куплю.
– Тем лучше. Увидишь, какая ты будешь красотка. Таких, что рискнут взять зелёные ленты, будет раз, два и обчёлся. Зелёные ленты мало кому к лицу.
Бедняжка! Стоит мне, пусть нечаянно, сказать ей что-нибудь приятное, как она расцветает…
Директриса, которой предстоящая выставка внушает беспокойство, всё время дёргает и поторапливает нас; то и дело сыплются наказания – после занятий мы должны сплести двадцать сантиметров кружев, подрубить метровый край материи или связать двадцать рядов. Сама она тоже трудится – вышивает пару восхитительных муслиновых занавесок, когда у неё остаётся время от Эме. Эта милая бездельница, ленивая, как кошка (она вообще похожа на кошку), уже после пяти-десяти стежков вздыхает и потягивается у нас на виду. Мадемуазель, не решаясь её бранить, говорит лишь, что Эме «подаёт нам дурной пример». После таких слов строптивая Эме бросает своё шитьё, сверкнув глазами, кидается к подруге и шутливо кусает её. Старшие девчонки улыбаются и подталкивают друг друга локтями, младшие – и бровью не ведут.
Большой лист бумаги со штемпелем префектуры и печатью мэрии, обнаруженный мадемуазель в почтовом ящике, сразу нарушил покой этого неожиданно свежего утра. Все головы заработали, и языки тоже. Мадемуазель разворачивает конверт, читает, перечитывает бумагу и ничего не говорит. Её взбалмошная подружка, досадуя на своё неведение, хватает лист своими быстрыми требовательными лапками и так громко восклицает «Ах!» и «Вот не было печали!», что мы страшно заинтригованы и не можем усидеть на месте.
– Да, – говорит мадемуазель, – меня предупреждали, но я ждала, когда оповестят официально. Он – один из друзей доктора Дютертра.
– Это всё хорошо, но надо сказать девчонкам, ведь будут вывешены флаги, будет иллюминация, банкет… Поглядите, ведь они сгорают от нетерпения!
Ещё бы не сгорали!
– Да, объявим им… Девушки, слушайте меня внимательно и постарайтесь сделать выводы! По случаю предстоящей областной сельскохозяйственной выставки в столицу департамента прибудет министр сельского хозяйства, он воспользуется случаем, чтобы торжественно открыть новые школы. Город будет украшен флагами, будет иллюминация, на вокзале устроят встречу… Впрочем, полно, вы обо всём узнаете от городского глашатая. Вам же надо поторапливаться, чтобы успеть сделать свои работы в срок.
Воцаряется глубокая тишина. Но мы тут же взрываемся! Раздаются выкрики, потом ещё, и возрастающий гул прорезает пронзительный голос:
– А министр будет нас спрашивать?
Мы шикаем на Мари Белом с её дурацкими вопросами.
Мадемуазель строит нас, хотя урок ещё не кончился, и под наши крики и болтовню отпускает нас домой, чтобы самой пойти прояснить мозги и отдать необходимые распоряжения к предстоящему небывалому событию.
– Ну, старушка, что ты на это скажешь? – спрашивает меня на улице Анаис.
– Скажу, что наши каникулы начнутся на неделю раньше и ничего хорошего я в этом не вижу. Когда я не хожу в школу, мне скучно.
– Но будут праздники, балы, игры на площадях.
– Да, и множество людей, перед которыми можно покрасоваться, ты это хочешь сказать! Мы будем в центре внимания. Как-никак Дютертр – личный друг нового министра (поэтому его новоиспечённое превосходительство и отважился показаться в такой дыре, как Монтиньи), и он выставит нас вперёд…
– Ты правда так думаешь?
– Конечно! Он затеял всю эту кутерьму, чтобы спихнуть теперешнего депутата.
И Анаис уходит сияющая, в мечтах об официальном праздновании, когда на неё будут устремлены десять тысяч пар глаз!
Городской глашатай объявил новость. Нас ждут непрерывные радости: министерский поезд прибудет в девять часов, муниципальные власти, ученики обеих школ, наконец, все самые значительные представители населения Монтиньи будут ждать министра у вокзала, около городских ворот; потом они поведут его по украшенным флагами улицам к школьным зданиям. Там он произнесёт речь с трибуны! В большом зале мэрии состоится многолюдный торжественный банкет.
Потом раздача наград взрослым. (Господин Дюпюи привозит несколько фиолетовых и зелёных ленточек тем, кому его друг Дютертр чем-либо обязан; Дютертр таким образом делает весьма ловкий ход.) А вечером – большой бал в банкетном зале. Городской духовой оркестр (нечто неописуемое!) любезно предложил свои услуги. И наконец, мэр предлагает жителям украсить флагами и зеленью свои дома. Уф! Какая честь для нас.
Утром в классе мадемуазель торжественно объявляет – сразу видно, что грядут важные события, – о визите дорогого Дютертра, который со свойственной ему любезностью подробно поведает нам, как будет протекать церемония.
Однако Дютертр заставил себя ждать.
Лишь днём, часа в четыре, когда мы складываем в корзинки вязанье, кружева, вышивки, Дютертр, как всегда стремительно и без стука, входит в класс. Я его не видела со времени его «попытки посягнуть на мою честь», он всё такой же: одет с привычной изысканной небрежностью – пёстрая рубашка, почти белый костюм, вместо жилетки большой светлый галстук, заправленный за пояс, – и мадемуазель Сержан, и Анаис, и Эме Лантене, вообще все находят, что он одевается в высшей степени элегантно.
Разговаривая с учительницами, он то и дело поглядывает на меня. Глаза у него чуть раскосые, злые и диковатые, но он умеет придавать им мягкое выражение. Больше он меня в коридор не заманит, дудки!
– Ну что, девочки, – восклицает он, – вы довольны, что увидите министра?
В ответ раздаётся неясный почтительный шёпот.
– Значит, слушайте! Вы постараетесь как следует встретить его на вокзале. Вы все будете в белом! Но это ещё не всё, три девушки преподнесут ему букеты цветов и одна из них прочтёт небольшое приветствие!
Мы с деланной робостью и притворным испугом переглядываемся.
– Не стройте из себя дурочек! Одна должна быть во всём белом, другая – в белом с голубыми лентами и третья – в белом с красными лентами. Получится что-то вроде почётного французского знамени, этакого симпатичного флажка. Ты, разумеется, будешь участвовать (это он мне), ты девушка видная и, по-моему, хорошо смотришься. Какие у тебя будут ленты на празднике?
– В этом году я вся буду в белом.
– Отлично. Что-то вроде юной девственницы. Так вот, ты встанешь посерёдке. И произнесёшь небольшой спич в честь моего друга министра. Думаю, он не заскучает, глядя на тебя.
(Дютертр с ума сошёл, разве можно отпускать здесь такие шутки! Мадемуазель Сержан меня убьёт.)
– У кого красные ленты?
– У меня, – выкрикивает Анаис, трепеща от надежды.
– У тебя? Ладно.
Эта чертовка наполовину солгала – ленты у неё полосатые.
– А синие у кого?
– У меня, су… дарь, – лепечет Мари Белом сдавленным от страха голосом.
– Ну вот и хорошо. Ваша троица будет неплохо выглядеть. И потом, что касается лент, не стесняйтесь, можете позволить себе любое безрассудство, плачу я (гм!)! Красивые пояса, сногсшибательные банты и ещё обязательно букеты соответствующего цвета!
– Так ведь ещё не скоро, – вставляю я, – они завянут.
– Не перебивай, девчонка, никак у тебя не вырастет шишка почтения к старшим. Надеюсь, в другом, более приятном месте, шишки у тебя уже выросли!
Весь класс восторженно хихикает Мадемуазель смеётся через силу. А я готова поклясться: Дютертр пьян.
Перед его уходом нас выставляют за дверь. Я ничего не отвечаю на реплики типа: «Дорогая, тебе так повезло! У тебя самая почётная роль! Другим в жизни такого не дождаться!» – и иду утешать бедняжку Люс, опечаленную тем, что её обошли.
– Да ладно… зато зелёное тебе очень пойдёт… и потом, ты сама виновата, почему ты не вылезла перед Анаис?
– Шут с ним, – вздыхает Люс. – Я всё равно на людях теряюсь и наверняка совершила бы какую-нибудь промашку. Но я рада, что приветственное слово говоришь ты, а не дылда Анаис.
Когда я сообщила папе о той важной роли, которую я буду играть на торжественном открытии школы, он осведомился, наморщив свой царственный нос:
– Постой, а мне тоже следует там быть?
– Вовсе нет, тебя это особенно не касается.
– Прекрасно. Значит, мне не надо тобой заниматься?
– Конечно нет папа, не изменяй своим привычкам!
Город и школа стоят на ушах. Если так будет продолжаться, я ничего не успею рассказать. Мы приходим в класс к семи утра, а ведь у нас много дел и помимо школы! Директриса выписала из столицы департамента огромные пачки папиросной бумаги – розовой, нежно-голубой, красной, жёлтой, белой; в среднем классе мы их вскрываем – самая ответственная работа поручена старшим – и, пересчитав большие лёгкие листы, сгибаем их по длине вшестеро, разрезаем на шесть полос, собираем полосы в кучки и относим их на стол мадемуазель. Специальными ножницами она делает круглые зубчики по краям. Потом Эме раздаёт полоски первому и второму классам. Третий класс в работе не участвует: там одни малыши, они только испортят эту красивую бумагу, каждая полоска которой превратится в искусственную пышную розу на конце стебля из латунной проволоки.
Как здорово! Книги и тетради пылятся в партах, а мы, едва проснувшись, тут же мчимся в школу, превратившуюся в цветочную мастерскую. По утрам я больше не нежусь в кровати и так спешу прийти пораньше, что даже пояс застёгиваю на ходу. Порой мы все уже сидим в классе, а наши учительницы только спускаются. Что до одежды, то они нас явно не стесняются. Мадемуазель Сержан щеголяет в красном батистовом халате (гордо вышагивая без корсета). Её смазливая помощница с нежными заспанными глазами следует за ней в шлёпанцах. Ведут они себя по-домашнему; позавчера утром Эме, вымыв голову, спустилась с распущенными и ещё влажными волосами – они у неё золотистые, шелковистые, довольно короткие и слегка вьются на концах. Эме походила на сорванца-мальчишку, и директриса, добрейшая директриса, пожирала глазами свою помощницу.
Двор опустел. Задёрнутые саржевые занавески пропускают синий фантастический свет. Мы устраиваемся поудобнее, Анаис снимает передник и, как пекарь, засучивает рукава; Люс, которая целыми днями скачет и носится за мной по пятам, подворачивает платье и нижнюю юбку, словно собирается мыть пол, – и всё для того, чтобы показать свои круглые икры и хрупкие лодыжки. Мадемуазель, сжалившись, разрешает Мари Белом отложить учебник; та, как всегда слегка ошалевшая, порхает между нами в чёрно-белой полосатой юбке, как попало вырезает полосы, ошибается, цепляет себя за ноги латунной проволокой, огорчается и тут же млеет от радости – такая беззащитная и кроткая, что её даже не дразнят.
Мадемуазель Сержан поднимается и резким движением отдёргивает занавеску на окне, выходящем во двор к мальчишкам. Из школы напротив доносится рёв молодых грубых плохо поставленных голосов – это Рабастан разучивает со своими воспитанниками республиканский гимн. Мадемуазель, подождав немного, машет рукой – голоса стихают, и услужливый Антонен прибегает к нам с непокрытой головой и трёхцветной розеткой в петлице.
– Не будете ли вы так любезны послать двух своих учеников в мастерскую, чтобы они нарезали латунной проволоки кусками по двадцать пять сантиметров?
– Сию минуту, мадемуазель. А вы всё цветы мастерите?
– Это дело хлопотное, ведь только для одной школы требуется пять тысяч роз, а нам ещё поручено украсить банкетный зал!
Рабастан убегает под палящим солнцем. Четверть часа спустя в дверь стучат, она распахивается, и входят два долговязых оболтуса лет четырнадцати-пятнадцати – они принесли проволоку. Мальчишки не знают, куда деваться от смущения, эти балбесы совсем очумели, оказавшись среди толпы голоруких, голошеих, расхристанных девчонок, которые безжалостно над ними потешаются. Анаис как бы нечаянно прижимается к ним, я незаметно прицепляю им к карманам бумажных змеек. Но вот мальчишки наконец вырываются на волю, довольные и несчастные, меж тем как мадемуазель безуспешно пытается нас угомонить.
Мы с Анаис сгибаем и режем полоски бумаги, Люс укладывает и относит их директрисе, Мари собирает их в кучу. В одиннадцать утра мы всё бросаем и сходимся вместе, чтобы повторить «Гимн Природе». В пять мы немного прихорашиваемся, вытащив карманные зеркальца. Девчонки из второго класса услужливо держат чёрный передник за стеклом открытого окна; перед этим тёмным зеркалом мы надеваем шляпки, я взбиваю локоны, поправляет сбившийся пучок волос, и мы уходим.
В городе воцаряется суета: подумать только, господин Жан Дюпюи приезжает через шесть дней! Парни, распевая во всё горло, выезжают утром на двуколках и по очереди нахлёстывают заморенных лошадей; они отправляются в общинный лес выбирать и метить деревья для рубки. Не пренебрегают они и частными лесными угодьями. Ели, вязы, осины с бархатистыми листьями – сотни деревьев обречены на гибель; надо же оказать честь новоиспечённому министру! Вечером на площади девушки делают бумажные розы и песнями приманивают парней, которые с готовностью предлагают им свою помощь. О силы небесные! Им надо поторопиться! Я так и вижу, как они всё оставшееся время работаю не покладая рук!
Столяры уносят передвижные перегородки из большой залы мэрии, где будет проходить банкет. Во двор вытаскивают большой помост. Доктор Дютертр, он же кантональный уполномоченный, прямо-таки вездесущ: кого похвалит кого похлопает по плечу, женщин непременно потреплет по щёчке, закажет выпивку и исчезнет чтобы вскоре появиться снова. Трогательная картина! А тем временем лес истребляют, браконьеры шустрят днём и ночью, в кабаках драки, а одна скотница из Шен-Фандю скормила свиньям своего новорождённого ребёнка. (Через несколько дней судебное дело было закрыто – Дютертру удалось доказать её невменяемость. Теперь это дело и вовсе похоронили. Подобными действиями Дютертр вредит всей округе, зато он обзавёлся двумястами обормотами, преданными ему душой и телом, готовыми убить или отдать свои жизни по его приказу. Его выберут депутатом, а остальное – трын-трава!)
Мы же всё мастерим эти чёртовы розы. Пять или шесть тысяч роз – не безделица. Младший класс в полном составе плетёт гирлянды из плиссированной бумаги нежнейших цветов; гирлянды развесят по городу, и они будут колыхаться на ветру. Мадемуазель боится, что мы не успеем со своими приготовлениями, и ежевечерне раздаёт нам бумагу и проволоку, чтобы мы и дома работали. Мы работаем без устали – после ужина, до ужина. Столы во всех домах завалены белыми, синими, красными, розовыми и жёлтыми розами на стеблях – пышными, твёрдыми и яркими. Они занимают столько места, что уже класть некуда, громоздятся живописными пёстрыми грудами, и утром мы целыми охапками несём их в класс, словно идём поздравлять родных с праздником.
Директриса, из которой идеи так и брызжут, хочет ещё подвигнуть нас на сооружение триумфальной арки у школьного входа. Косяки будут убраны сосновыми ветками, пышной листвой, усеяны множеством роз. Фронтон украсит надпись из розовых роз на зелёном фоне из мха:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
Мило, не правда ли? У меня тоже появилась задумка: я предложила увенчать знамя, то есть нас самих, цветами.
– Да, да, – закричали Анаис и Мари Белом.
– Ладно (что бы это нам ни стоило!). Анаис, ты будешь в венке из мака, тебя, Мари, увенчают васильки, а я – воплощённая невинность, неискушённость, чистота, – я возьму…
– Неужели флёрдоранж?
– Да, на мне он будет вполне уместен. В большей степени, чем на вас.
– Разве не кажутся тебе достаточно непорочными лилии?
– Ты мне осточертела! Так и быть, возьму ромашки. Значит, трёхцветный букет составят ромашки, маки, васильки. Пошли в шляпный магазин.
С пресыщенными высокомерными минами мы выбираем цветы, продавщица обмеряет наши головы и обещает, что всё «будет в лучшем виде».
На следующий день мы получаем три венка, я расстроена: посередине торчат диадемы, как у деревенских невест, – попробуй выглядеть красиво с такой штукой на голове! Мари и Анаис в восторге напяливают свои венки в окружении восхищённых девчонок. Я ничего не говорю, просто забираю своё изделие домой – дома проще сломать. Потом на том же каркасе из железной проволоки я плету новый венок – хрупкий, тонкий, из крупных ромашек; они образуют звезду и расположены в искусном беспорядке, словно вот-вот оторвутся. Два-три цветка свисают гроздьями по бокам, несколько штук вплетаются в волосы сзади. Я водружаю своё произведение на голову. Потрясающе! Стану я предупреждать об этом Анаис с Мари, как бы не так!
Дела нам прибавилось, теперь пришёл черёд папильоток! Вы не знаете, да и откуда вам знать! Так вот, в Монтиньи ученица может участвовать при раздаче наград или при каком другом торжественном событии, лишь если её волосы должным образом завиты и уложены. Конечно, ничего удивительного тут нет, хотя эти жёсткие, мелко завитые и чрезмерно закрученные волосы придают человеку вид растрёпанной метлы. Притом у мамаш – всех этих швей, садовниц, жён рабочих и лавочников – нет ни времени, ни желания, ни сноровки накручивать папильотки на головы своих чад. Угадайте, кому перепадает эта подчас малопривлекательная работа? Учительницам и старшим девочкам! С ума сойти, но такой обычай, и этим всё сказано. Уже за неделю до раздачи наград младшие ученицы ходят за нами по пятам и записываются в очередь. Каждой из нас достаётся по меньшей мере пять или шесть девочек. А на одну чистую голову с красивыми мягкими волосами приходится столько жирных шевелюр, да ещё со вшами!
Сегодня мы как раз начинаем завивать волосы девочкам от восьми до одиннадцати лет: присев на корточки, они подставляют нам свои головы, а для бигуди мы берём листки из старых тетрадок. В этом году я согласилась лишь на четыре жертвы, причём присмотрела себе чистоплотных. Остальные старшеклассницы взяли себе по шесть девчонок. Труд не лёгкий, потому что у девиц в этих краях грива на редкость густая. В полдень мы зовём покорное стадо малышей, я начинаю с блондиночки, от природы наделённой лёгкими мягкими кудряшками.