- Должно быть, очень объемные произведения получаются, — заключает Денис Владимирович и только потом спохватывается: — То есть, я имел в виду…
Но я уже смеюсь — нервно и отрывисто, потому что на этот раз смеяться больно. Горло не одобряет излишнюю нагрузку и всячески намекает, что лучше и дальше размышлять о щах. Сложных. Молча.
- Нет, но их много, — все-таки отвечаю я так хрипло, что фразу приходится запить водой.
После этого я начинаю справедливо опасаться задушевных разговоров, но вместо них получаю наглядную иллюстрацию, почему Андрей Анатольевич так хотел нанять именно этого ГИПа. Денис Владимирович на какое-то мгновение все-таки пасует, кривит губы, отводит взгляд, так мучительно подыскивая слова, что его щи готовятся потеснить на пьедестале квантовую физику, — и травит какую-то дурацкую байку про свою тетку, которая решила всенепременно составить фамильное древо семьи и с удивлением обнаружила в родственниках поэта-песенника из-под Чернигова. К байке прилагаются попытки изобразить гитарные переборы при отсутствии гитары и какой-то смутно знакомый мотивчик, а мое участие в беседе ограничивается своевременно округленными глазами и парой кивков. Горло одобряет.
Я, кажется, тоже.
Хотя про теток лучше не вспоминать. А то ассоциации какие-то дерьмовые.
Денис Владимирович будто мысли читает. Начинает перебирать вслух всех родственников и знакомых, имеющих хоть какое-то отношение к письменному жанру, — набирается на удивление много. Он не может вспомнить удачную байку про каждого, и имена для меня сливаются в какую-то мельтешащую карусель, но это успокаивает. Напоминает, что где-то продолжается нормальная жизнь.
Курьер с суши опаздывает. Но Денис Владимирович умудряется не только заполнить беззаботной болтовней все время до его появления с фирменным пакетом наперевес, но и держать марку даже с набитым ртом. Я слушаю — не столько истории про бесконечных родственников, сколько просто голос. Звучание вводит меня в какое-то почти медитативное состояние, и соображать я перестаю окончательно.
Во всяком случае, это единственное объяснение тому, что я не выставляю его до самой ночи. Но и инициативы никакой не проявляю, и он спохватывается сам:
- О, уже так поздно…
Я машинально смотрю на часы и так же машинально, не включая голову, киваю. Только не могу вспомнить, какие цифры только что увидела, и снова поднимаю руку.
За нее-то меня и пожимают на прощание, не слишком разбирая, правая она или левая. Я что-то автоматически отвечаю, вроде бы даже вписываясь в стандартные формы вежливости, закрываю за гостем дверь и снова смотрю на часы.
На этот раз до меня все-таки доходит, что в общей сложности у меня есть шесть часов, чтобы вынести мусор, написать проду для сайта, принять душ и выспаться. Я зажмуриваюсь, выдыхаю и решаю действовать по списку, а там — как получится.
План в лучших традициях проваливается на первом же пункте. Пакета с мусором нет ни на месте, ни в прихожей.
Я подозреваю, что щи у меня становятся едва ли не сложнее, чем у гостя. Который, сдается мне, был моим гостем в первый и последний раз.
Что ж, по крайней мере, это значит, что завтра у меня будет гораздо больше времени на работу над книгой. Сегодня… сегодня как-нибудь.
«Как-нибудь» выливается в три часа из шести имеющихся. Для книги готов и общий план, и даже разбивка событий по главам — садись да пиши
Только от плана я отступила на первой же выкладке. Писать о чужом горе оказалось так же невыносимо, как и о чужом счастье.
И я бессмысленно пялюсь на мигающий курсор и прокрастинирую по условно-образовательным статьям то на одном, то на другом сайте. Собственные герои, любовно выпестованные, так старательно продуманные, не вызывают никакого сочувствия или интереса, и приходится вымучивать из себя каждое слово. В конце концов я решаю, что лучше меня будут журить за слишком маленькую проду, чем уволят за сон на рабочем месте, заливаю текст на таймер и, малодушно отложив душ на утро, падаю лицом в подушку.
Но уснуть, конечно же, не могу.
Вместо этого я судорожно вспоминаю, звонила ли маме и если звонила — то о чем рассказывала. Почему-то по телефону не получается говорить ни о чем важном, но каждый разговор все равно заканчивается спазмом в горле.
Мама умеет препарировать горе. Она говорит, что плачущий о потере человек на самом деле жалеет себя, а не ушедшего, — потому что теперь с жизнью придется справляться в одиночку, а это не та мысль, к которой так легко привыкнуть. Мама рассказывает про цветы на подоконниках в опустевшей квартире: с горшками и землей всегда упоенно возился папа, и теперь осиротевшие фикусы чахнут, несмотря на регулярный полив. Я почему-то вспоминаю про белую орхидею, которая по весне выпускала сразу пару длинных стрелок и цвела почти до самой осени, и обреченно выдыхаю через рот. Нос заложен: кажется, реву я уже с четверть часа, хотя почему мне так жалко именно эту орхидею, объяснить не смогу даже под угрозой расстрела. Мама наверняка бы сумела определить причину, и мне, возможно, стало бы легче. Или нет, кто ж его знает, в четвертом-то часу утра…
Расчлененное, разложенное по полочкам, горе уже не кажется таким уж непреодолимым, но все равно не дает спать по ночам — ни мне, ни, тем более, маме.
Пытаясь сбежать от собственных мыслей, я хватаюсь за телефон. Но время к утру, и обновлений в ленте почти нет. Пролистав уже не раз виденные картинки, я морщусь и открываю свою страничку на сетературном сайте. Там нет ни одного нового уведомления, зато через редактор можно прочитать кусочек вымученного сегодня текста — в новом оформлении он звучит по-другому, и я с глухой досадой замечаю две ошибки на запятые и один несогласованный причастный оборот на три несчастные тысячи знаков с пробелами.
- Татарам — пятьдесят процентов скидка, — уныло ворчу я и все-таки встаю, чтобы исправить недочеты — и в файле, и на сайте, раз уж сна ни в одном глазу.
Но потом упрямо возвращаюсь в остывшую постель и озадаченно пялюсь на подушку, потому что до меня внезапно доходит, что Денис Владимирович как раз никакого интереса к постели не проявлял.