Клио

Мне трудно точно отражать последовательность событий; сам ключевой, поворотный момент от меня ускользает. Где-то зимой Тим начал дрейфовать между мной, своей матерью и друзьями: несколько дней здесь, ночь там. Но я не могу вспомнить, когда он наконец ушел из дома и переселился к Пэтси. Критерии Мод тут не годятся. Тим путешествовал налегке, а признаками его возвращения были свернутая постель и пластиковая сумка с книгами, валявшиеся в коридоре.

Чтобы привести воспоминания в порядок, нужны определенные приемы, как в любой области человеческой деятельности. Например, когда копируешь картину, главное — добиться правильной передачи цвета, его комбинаций, палитры. Что позволит получить нужный оттенок — смесь берлинской лазури и жженой охры? Или непрописанность? Например, стекло легче всего изобразить, слегка подчеркнув белое коричневым. Из-за контраста оно начинает отдавать в синеву, хотя на самом деле вовсе не синее. Цвет относителен; все зависит от того, какой будет рядом.

Наверно, профессиональные писатели ведут дневники. Я ничем подобным никогда не занимался. Все, что я могу, это вызвать тот или иной образ, перелистывая воображаемый альбом с фотографиями. Я помню, что в тот раз Тим ездил со мной в Норфолк, потому что перед моим умственным взором появляется картина: Тим в доме Оруэллов; он стоит у подножия красивой широкой лестницы, ведущей в галерею, его взлохмаченные волосы в свете, льющемся из стеклянного купола над головой, кажутся пыльными и зеленоватыми; стыдливо уткнувшись подбородком в поднятое плечо, он поворачивается к молодой жене Неда, Полли. Неуклюжую, плосколицую (словно она всю жизнь прижималась носом к оконному стеклу), ее красит беременность; ей идет длинная прямая спина и гладкая спелая груша, которую она носит перед собой. На Полли алое неотрезное платье без пояса, повторяющее контуры ее тела, и несколько тяжелых золотых цепей. Ноздри ее маленького приплюснутого носика покраснели, широко расставленные глаза бледны и холодны, как галька.

Эта картина вызывает во мне смешанное чувство тревоги и досады. Наверное, я слышал, как Полли задала Тиму вопрос, на который он не ответил или затруднился ответить, напуганный этой молодой женщиной с ледяными глазами и писклявым голосом; впрочем, скорее всего, он просто застыл от арктического холода, царившего в этом огромном доме. Только мать Неда, облаченная в лыжные штаны и высокие сапоги, казалась одетой соответствующе; скрюченные костлявые пальцы этой маленькой морщинистой ведьмы время от времени высовывались из длинных рукавов огромного, тяжелого, связанного вручную свитера, чтобы указать на картину, которую я, невежда, мог не заметить или пропустить. Нед представил меня как художника, племянника Мод, но я остался для нее безымянным простолюдином. Она называла меня «мистер».

— Боюсь, я не знаю ваших работ, мистер. — Кажется, так она и сказала, и я смущенно отвернулся, потому что бедный Нед в этот момент как раз показывал матери мое «Видение Лондона», расхваливая картину на все лады. Попутно я взглянул на Тима, который оказался предоставлен сам себе и мог разволноваться.

Впрочем, там должна была присутствовать Джойс. Она любила Тима и присматривала за ним, всегда готовая прийти на выручку. Мы останавливались на ночь у нее; она нас и увезла. У меня сохранилось смутное, словно расплывчатый рисунок сепией, воспоминание о том, как потом мы с ней болтали в машине. Видимо, Тим молча сидел сзади. Едва ли мы оставили мальчика в компании Неда, его жены и этой ужасной старухи, его матери. (Насчет нее Мод была совершенно права; мне хватило одной встречи, чтобы убедиться в этом. «Мистер, если ваши копии действительно так хороши, то как же отличить их от оригиналов? В конце концов, речь идет о таких деньгах…» Я ответил, что она сможет определить оригинал по раме, и старуха осталась довольна: «Точно, мистер, видите ли, нам нужно соблюдать осторожность».)

— О, это вопиюще невежественная женщина, — говорила Джойс, сидя в машине. — Она не знает ничего, но думает, что знает все. Или знает, что ничего не знает, но решила, что все, чего она не знает, и знать не стоит. Не пойму, как тебе удалось быть с ней спокойным и вежливым; лично мне хотелось ее пристукнуть. Не думала, что такие бывают, мне, слава Богу, не попадались. И дело тут не в старости. Моя бабушка помнит ее молодой; они встречались во время балов, посвященных открытию сезона охоты; это были пышные приемы; теперь трудно представить, что они значили для некоторых девушек — когда это было, в начале двадцатых? Так вот, бабушка говорит, что Гермиона тогда была удивительно хороша собой и столь же поразительно глупа. Она смотрела сверху вниз на всех, кого считала ниже себя — то есть всех, кто не обладал титулом. В общем, классическая, безмозглая аристократка, из тех, кого высмеивают коммунисты! И это при том, что ее семья не была аристократической, просто богатой, с землей, деньгами, нажитыми на сельском хозяйстве. Они решили, что их дочь непременно должна выйти за помещика. Впрочем, так случается и в наши дни, хотя, естественно, теперь это делается не столь открыто. Я встречала отца Неда всего пару раз; он приезжал навестить мою бабушку, когда она пару лет назад лежала в больнице. Потом я узнала, что когда-то он и бабушка были большими друзьями… даже больше, чем друзьями. Может быть, поэтому она всегда так язвительно отзывалась о Гермионе Оруэлл. Но это неважно… Я хотела сказать вот что: отец Неда был очень милый человек, такой же любезный, добрый и тихий, как старина Нед. Бедняга, он стал калекой. Будем надеяться, что Полли не сделает с Недом то же, что Гермиона сделала с его отцом; впрочем, она — я имею в виду Полли — показалась мне слегка туповатой, во всяком случае, сегодня; думаю, она не в состоянии стать такой же отвратительной. Ты знал первую жену Неда? Дженни мне очень понравилась, хотя она неважно себя чувствовала, когда мы с Генри вернулись в Норфолк — точнее, вернулась я, потому что Генри никогда не жил нигде, кроме Лондона — и тетя Мод представила нас. Дженни была очень мила и приветлива, и Нед тоже; потом они познакомили нас со всеми местными жителями…

Не стану утверждать, что я передал монолог Джойс абсолютно точно. Если бы я попытался это сделать, он получился бы намного длиннее. Однако и этого достаточно, чтобы получить представление о манере Джойс вести беседу — это скорее размышление вслух, чем обмен репликами. Думаю, так разговаривают все женщины, которые слишком много времени проводят в одиночестве или вынуждены общаться только с детьми (у Джойс их трое). Я слушал ее, но это не мешало мне время от времени отвлекаться. Я думал о том, что было бы, если бы висевшее в вестибюле полотно Ван Дейка на самом деле оказалось принадлежащим кисти Лили; представлял себе картины, которые Нед хотел скопировать; подсчитывал, сколько времени мне придется провести в этом ледяном доме, чтобы все подготовить; прикидывал, многое ли можно будет сделать у себя в Лондоне; надеялся, что мой сосед из Вест-Индии сумеет справиться с охранной сигнализацией, когда придет покормить моего старого кота, и пытался вспомнить, оставил ли я консервный нож рядом с банками, которые вынул из кухонного стола.

Должно быть, к концу поездки (мы ехали по замерзшим равнинам Норфолка около часа; всходила луна, и темный пейзаж постепенно расцвечивался черной и серебряной красками) я окончательно ушел в себя, и молчание стало невежливым. Я услышал, как Джойс сказала:

— …извини, я тебя утомила, правда? Ты должен был прервать меня! Генри говорит, что моя болтовня похожа на шум водопада.

— Это очень мирная картина, — ответил я. — Если Генри больше не на что жаловаться, то он просто счастливчик.

Джойс засмеялась. У нее был очаровательный смех — легкий, девичий. Выслушав ее бессвязный поток информации, я на какое-то мгновение посочувствовал Генри. Хотя Джойс является в этом повествовании героиней скорее второстепенной (если бы я был художником восемнадцатого века, то нанял бы помощника, чтобы написать ее на заднем плане), я люблю ее и восхищаюсь ею. Чтобы изобразить эту женщину, особого мастерства не требуется; достаточно небольшой доли симпатии и уважения. Она милая и простая, очень земная, с крепко сбитым коренастым телом и круглым лицом; ее щеки и шея покрыты тонким пушком, как персик (я никогда не испытывал к Джойс физического влечения, но мне часто хотелось погладить ее). Что еще о ней можно сказать? Она добра к пожилым людям; к ней часто приезжают и подолгу живут ее родители, старая бабушка, отец Генри и Элен (а у него нелегкий характер); она прекрасная мать троих детей, хорошо воспитанных, умных и здоровых, как яблоки.

Персики, яблоки… где-то на ее портрете следовало бы написать великолепную корзину с фруктами, и не только потому, что она хозяйка большого сада. Для моего подмастерья визит к Джойс был бы приятным и романтически невинным; он сделал бы несколько набросков уютного перестроенного деревенского дома, ситцевых занавесок с рисунком в виде веточек, выцветших ковров на полированном деревянном полу, узнал вкус густого домашнего супа и свежего хлеба, услышал потрескивание поленьев в камине… Джойс, устроившаяся перед огнем на большом пухлом диване (после обеда Тим исчез; должно быть, пошел поиграть с детьми), выразила сочувствие по поводу того, что произошло между мной и Элен. Она делала достаточно долгие паузы, чтобы при желании я мог ответить ей, но эти паузы ни к чему меня не обязывали. Она говорила, что Тим выглядит лучше, чем в прошлый раз, он более раскован; что если бы мальчик захотел пожить здесь, она была бы рада, и не только за него; ей всегда нужны лишние рабочие руки в саду; конечно, она неплохо платила бы ему, вычитая определенную сумму за еду, чтобы мальчик не чувствовал себя нахлебником. Потом она спросила, как я управляюсь с домом, приходит ли к нам кто-нибудь (пришлось сказать ей, что наша домработница уволилась), сказала, что знакома с дамой, у которой есть агентство в Норвиче, и та может подобрать мне в домработницы толковую деревенскую девушку, а не приехавшую учить язык иностранку, с которой будет куча проблем: языковой барьер, тоска по родине, социальные проблемы…

Конечно, она говорила намного дольше, чем я излагаю, сопровождая свой монолог лирическими отступлениями, забавными рассказами о людях, которых я не знаю, обсуждением местных теленовостей (то, что происходит за пределами графства, ее не волнует) и несколькими страшными историями о домработницах-иностранках. Я запомнил только одну из них: о беременной подруге, которая, встречая в аэропорту няню-шведку, с ужасом увидела, что та тоже на последних месяцах беременности.

— Ничего хуже нельзя было себе представить, — говорила Джойс. — Конечно, моя подруга не могла отправить ее обратно — не помню точно, почему, кажется, у этой шведки произошла какая-то трагедия, но все обошлось. Обе благополучно родили и поладили. Но вскоре эта девушка сбежала с ее мужем, который на полгода улетел в Австралию по делам своей транснациональной нефтяной компании, и бросила своего ребенка…

Должно быть, я покачал головой, слегка вздохнул и огорченно хихикнул, пытаясь одновременно выразить сочувствие подруге Джойс, осуждение ее мужу и удивление человеческой глупостью. Но поскольку к тому моменту я был по горло сыт проблемой домработницы, то ответил, что как-нибудь справлюсь сам; во всяком случае, надеюсь на это. У Джорджа — точнее, у его дочери — есть знакомая девушка, которая, может быть, согласится на время переехать к нам и позаботиться о домашнем хозяйстве. Я так настойчиво напоминал себе, что не следует говорить Джойс о четырехлетнем сыне этой подруги Илайны, дабы не вызвать нового потока штормовых предупреждений, что забыл главное: ведь Джойс может не знать, кто такой Джордж, кто такая его дочь, и (самое главное) что у этой дочери роман с Генри.

Я вспомнил об этом, когда уже заговорил. Тут из камина вывалилось большое полено, вспыхнуло желтое пламя, тускло осветившее комнату, и эта случайная деталь в углу картины внезапно оказалась в центре внимания. Я наклонился за поленом, стукнул по нему, укладывая на место, увидел искры, полетевшие в черный дымоход, затем присел на корточки, уставился на горящие угли и начал объяснять, что Джордж — торговец картинами, мой агент и старый друг — мы вместе учились в художественном колледже. «Возможно, они с Генри даже знакомы», — пробормотал я. С одной стороны, это вполне могло быть; с другой — едва ли. Я просто не помнил! Беда заключалась в том, что я приближался к тому возрасту, когда сознание дает небольшую течь и люди начинают обнаруживать скрытый смысл в самых обычных фразах. Память подобна ситу. Что-то вроде этого…

Кажется, Джойс посмотрела на меня как-то странно. Как будто с подозрением. Или с опаской. Впрочем, возможно, ее удивило, что я сумел произнести несколько связных фраз без ее помощи. На всякий случай я решил сменить тему и сказал:

— Еще один пример. Браки совершаются на небесах. Я впервые понял, что это значит, только тогда, когда Элен ушла от меня к своему дантисту. Истинный смысл этой затасканной поговорки заключается в том, что, похоже, на небесах тоже халтурят!

После этого бояться было нечего.

Ох, как это ужасно, сказала Джойс; почему я ничего не сказал раньше, ей ужасно жаль. Она высказала столько сожалений, что я почувствовал угрызения совести. Потом она встала с дивана, пошла ко мне, споткнулась о каминный коврик, упала — частично на кресло, в которое я сел, закончив возиться с камином, а частично ко мне на колени — и крепко обняла меня, как будто я был ребенком, нуждавшимся в утешении. Последовало несколько не то материнских, не то сестринских поцелуев в глаза и губы. У Джойс были колючие волоски на верхней губе, и я невольно задумался, стрижет она их или сбривает. Эта деталь в сочетании с некоторой неуклюжестью делала ее трогательно беззащитной. Я начал целовать ее в ответ, и вскоре наши поцелуи стали куда менее невинными. Джойс с готовностью перешла в эту фазу и охотно прижалась ко мне, издавая вздохи и негромкие стоны; когда она наконец пробормотала «ох, нет, мы не должны», мне стало ясно, что если бы я ненароком рассказал ей правду о Генри, она не расстроилась бы даже ради проформы, а просто продолжала бы делать то, к чему так явно стремилась. О том, чтобы отвергнуть ее, не могло быть и речи. Во-первых, это было бы нечестно и неприлично; во-вторых, неминуемо привело бы к слезам и неприятному разговору. Но продолжать в том же духе тоже было нелегко. В самом деле, где? На коврике? На диване? Тем более, что где-то в доме находились мой сын, ее сын и две дочери; кто-то из них мог войти сюда в любую секунду. Меня удивило, что она, судя по всему, совершенно не думала о такой возможности. И это Джойс, такая внимательная, заботливая мать! Я поцеловал ее нежно, но решительно, слегка отстранился, посмотрел в ее влажное, пылающее, покрытое пушком лицо и сказал:

— Да, ты права. Благослови тебя Бог. Мне очень жаль.

Джойс довольно изящно сползла на пол, уютно устроилась у моих ног и посмотрела на меня снизу вверх. Я улыбнулся. Она улыбнулась в ответ, смущенно и слегка неуверенно. Я промолвил:

— Я вспомнил о детях.

Она воскликнула:

— О Боже, да! Не понимаю, что… ладно, неважно. Извини, мне не следовало бросаться на тебя. Это было просто… Я хочу сказать, что я понятия не имела об Элен. Просто, ну… ты казался таким спокойным. Вот мне и пришло в голову, что вы решили это оба, теперь все так делают…

— В каком-то смысле так оно и было.

— Может быть, расскажешь?

— Да рассказывать особенно не о чем.

Впрочем, это не значило, что мне хотелось промолчать. Я рассказал, что произошло, и добавил:

— Она ушла, но не к нему. В конечном счете, это моя вина. Я был слишком глуп.

Джойс сказала:

— Да. Теперь я начинаю понимать, что ты чувствовал.

Она немного помолчала, глядя в огонь, а потом произнесла:

— Знаешь, как ни странно, во всем виноват Генри. — Такого вывода я не ожидал даже от Джойс. Видимо, она поняла это, потому что быстро добавила: — Я имею в виду вот что: Элен никогда не стала бы дантистом, если бы Генри не маялся так зубами. Лет в тринадцать он только и делал, что лечил их. К тому же он был ужасным трусом — он сам признает это, так что я могу рассказать тебе — и когда зубы вылечили, возненавидел все, что связано с профессией дантиста. Он натерпелся столько страха и боли, что по возвращении от врача издевался над куклами Элен, суя в их рты всякие острые предметы. Однажды Элен застала его и спросила, что он делает. Бедняжка, он ничего не мог придумать и сказал, что играет в зубного врача. Он, мол, хочет стать дантистом, когда вырастет. Тогда Элен заявила, что тоже хочет стать дантистом, но Генри возразил, что из этого ничего не выйдет, потому что зубными врачами могут быть только мальчики. Он всего лишь поддразнивал ее, пытаясь скрыть то, что не давало ему покоя, но Элен просто взбесилась. Генри рассказывал, что она набросилась на него, пинала ногами, ударила кулаком в лицо, прямо в многострадальную челюсть — именно поэтому он все так хорошо и запомнил. Она вопила, что покажет ему, что отучит его говорить гадости о девочках. Генри тогда было тринадцать, ей одиннадцать. Именно в этом возрасте у людей возникают «пунктики»; кроме того, Элен всегда была чрезвычайно упряма; Генри говорит, что если она чего-то хочет, ее ничто не остановит. Думаю, он всегда немного побаивался ее. Решительные женщины пугают Генри, хотя, конечно, он обожает сестру… Узнав, что Элен ушла к кому-то, он наверняка будет потрясен. Он ведь такой преданный…

Описание Генри как человека нежного и совестливого позабавило меня. Я заметил, что в таком случае лучше ничего ему не рассказывать, не только ради него и Элен, но и ради меня; меньше всего на свете я хотел бы, чтобы меня считали невинной жертвой. Джойс понимающе кивнула и сказала, что это очень правильно, очень благородно, что она уважает мои чувства и ничего не сообщит Генри, хотя они всегда рассказывают друг другу все, поскольку это самое главное условие счастливого брака…


Мое безропотное участие в этой печальной комедии невольно оказало Генри большую услугу. «Святая невинность», сентиментальная картинка времен короля Эдуарда, думал я, следя за раскрасневшимся серьезным лицом Джойс, озаренным пламенем камина. Но когда я оказался в постели, равнодушно размышляя, придет ли Джойс ко мне в спальню (сначала я одинаково надеялся на то и на другое, но в конце концов твердо решил, что будет лучше, если она не придет; причем руководствовался вовсе не соображениями морали, а стремлением к комфорту, физическому и эмоциональному), передо мной возникла совсем другая картина. Теперь я смотрел на происшедшее словно сквозь лупу Клода, которая уменьшает изображение, высвечивая детали таким образом, что узор становится заметнее; в данном случае она прояснила сказанное и показала стоявший за ними страх; Джойс говорила без остановки, словно быстро бежала по влажной болотистой земле в смертельном страхе остановиться, утонуть в трясине, ей хотелось остаться в неведении…


Однако наутро она улыбалась, была спокойна и довольна жизнью. Я поцеловал ее покрытые пушком щеки. Она сказала:

— Приезжайте с Тимом в любое время, хоть вместе, хоть порознь. Лучше в середине недели; Генри так устает, что предпочитает весь уик-энд валяться в постели. Впрочем, даже если вы приедете на выходные, это ему не помешает, потому что развлекать вас не обязательно, вы же родня, а его, бедняжку, ужасно утомляет то, что он называет парадами…

В машине по дороге домой Тим сказал:

— Она сама не своя, правда, папа? Интересно, что ее так расстроило?


Я помню эту реплику, но не выражение его лица. Он сидел сзади, как всегда во время долгих поездок, потому что тогда я не возмущался, что он курит. Если не считать сценки с Полли в доме Неда, передо мной встает только один отчетливый образ Тима того периода: на кухне с Клио; оба сидят за столом перед кружками с растворимым кофе и смотрят на меня слегка виновато, потому что после завтрака (или ланча) прошло довольно много времени, а со стола еще не убрано; повсюду грязные тарелки и кастрюли. А я вхожу (неожиданно вернулся?), раздраженно смотрю на все эти липкие коричневые круги от кружек и с чувством, близким к отчаянию, думаю, что надежды Джорджа не оправдались — вместе с Клио я приобрел не освобождение от домашних хлопот, а дополнительные обязанности. Троих детей вместо одного.


Впрочем, поначалу я с удовольствием заменял Клио отца. Разделявшие нас двадцать лет дали мне возможность снова почувствовать себя взрослым и позволили забыть об унизительном фиаско с Элен.

Когда Клио пришла ко мне, я промолвил:

— Конечно, Джордж рассказал тебе, что случилось, и объяснил, почему мне нужна помощница. От меня ушла жена. История невеселая, но сейчас все уже позади, мы остались друзьями, так что пусть это тебя не заботит. — Я улыбнулся. Мудрый. Грустный. Добрый дядюшка.

Клио вспыхнула. На первый взгляд она казалась неуклюжим, то и дело мучительно краснеющим подростком в очках. Стекла их были слегка подсвечены голубым. На ней был пушистый розовый свитер, выцветшие джинсы и алые носки. Как ни странно, ее сын Барнаби, серьезно наблюдавший за мной, казался старше собственной матери. Во всяком случае, спокойнее. Я спросил:

— Барнаби, как ты смотришь на то, чтобы переехать ко мне?

Мальчик осторожно ответил хрипловатым, как у матери, голосом:

— Можно. А там не знаю.

— С ним не будет хлопот, — заверил меня Джордж. — Судя по всему, он славный малыш. Очень разумный, очень спокойный. Должно быть, произошел какой-то конфликт, и дед с бабкой выставили их с матерью из дома. Конечно, в наше время этот поступок выглядит довольно странно. Думаю, они сделали это потому, что просто поссорились с дочерью, а вовсе не из моральных соображений: Клио очень хорошо училась в школе, и родители гордились ею. Но, какой бы ни была причина, они заставили девочку страдать. Илайна говорит, что после рождения ребенка папаша Клио перестал разговаривать с дочерью и даже не садился с ней за один стол! Не понимаю, как она это терпела и почему не ушла раньше. Ты — ее единственный шанс. Упаси Бог, я не предлагаю тебе принять ее из милости, но если ты возьмешься за картины Оруэлла, то будешь занят по уши и тебе все равно придется нанять кого-то присматривать за домом. А Клио будет тебе благодарна. Не думаю, что она хорошая стряпуха, но чем-нибудь накормит Тима и чистоту в доме поддержать сумеет. Когда она помогала мне в галерее, то делала это с удовольствием и справлялась вполне сносно. Илайна ее любит; Клио была ее лучшей подругой в школе при монастыре, но была вынуждена уйти оттуда, поскольку беременные девушки в таком заведении — персоны нон грата. Но девочки продолжали дружить. Честно говоря, я предлагал Илайне, чтобы Клио переехала к нам. Я часто уезжаю, и им вдвоем было бы веселее. Но Илайна отказалась. Сказала, что Клио может подумать, что ее решили облагодетельствовать.

На самом деле присутствие Клио просто помешало бы Илайне принимать у себя брата Элен. Возможно, Джордж знал об этом, но предпочитал закрывать глаза на происходившее. Пока у его ненаглядной дочки была связь с женатым мужчиной средних лет, он чувствовал себя в безопасности: Илайна от него не ушла бы. Кроме того, Джордж не хотел ссориться с Генри, который (как не преминула напомнить мне тетя Мод) работал в отделе по выдаче экспортных лицензий Министерства торговли, а Джордж постоянно работал с торговцами картинами из Нью-Йорка. У меня не было причин подозревать их обоих в чем-то противозаконном, но я знал, что Джордж никогда не упустит своего. Взять, например, его отношение к Клио. Несомненно, Джордж жалел девушку, но его куда больше заботило, чтобы я имел возможность полноценно работать. Десять процентов моего гонорара за копирование картин Неда плюс еще больший процент от продажи оригиналов составляли немалую сумму. На самом деле, старине Джорджу повезло: если бы не своевременное «вмешательство» Мод, Нед мог бы обратиться к «Кристи» или «Сотби».

Я сказал Клио:

— Это идея Джорджа, не правда ли? Ты уже искала работу?

Неужели у нее дома действительно было так скверно, как говорил Джордж? Это казалось мне довольно странным. Конечно, в семнадцать лет ребенок большая обуза. Но толковая девушка всегда сможет устроиться, не правда ли? Хотя бы на такую не слишком хорошую работу, как у меня. К тому же закон гласит: если отец выгнал дочь, то местный совет обязан подыскать ей жилье.

Она сказала:

— Ребенок — это тоже работа, не правда ли? Впрочем, я знаю, мужчины так не думают. Честно говоря, я поджидала, пока Барнаби пойдет в школу. Ему исполнится пять в январе. А вы считаете, что я должна была оставить его дома с моей матерью?

Клио смотрела на меня мрачно и неодобрительно, как будто я предложил что-то непристойное. Она мне не подойдет, решил я и начал было искать подходящий повод для отказа («я ни в коем случае не осуждаю ее, наоборот, уважаю за позицию, столь редкую в наши дни, однако в данном случае, наверно, следовало бы подождать, пока она не решит, чего хочет»), но мне помешал Барнаби. Он издал странный негромкий звук, похожий на испуганный вздох, и прижался к матери. Тут Клио сказала:

— Ох, Барнаби, не будь таким трусишкой. Я ведь сказала: если ты будешь хорошим мальчиком, я не оставлю тебя с бабушкой.

В этой фразе, успокаивающей и угрожающей одновременно, был неприятный привкус. Я видел, что ребенок дрожит всем телом. Клио пояснила:

— Мои родители не любят Барнаби. Они не могут смириться с тем, что их внук незаконнорожденный.

Она говорила с забавной суровостью, как социальный работник, составляющий отчет, но в то же время и не без достоинства. Пользовалась канцелярскими штампами, чтобы выложить карты на стол.

Я промолвил:

— Джордж рассказал мне твою историю. Должно быть, тебе пришлось нелегко.

Она пожала узкими плечами.

— У нас не было выхода. Барнаби может быть хорошим мальчиком, когда хочет. Барнаби, если мы будем жить здесь, ты будешь хорошо себя вести, правда?

Клио слегка встряхнула его. В ее шутливом тоне снова прозвучал оттенок угрозы. Ребенок кивнул. Он все еще прижимался к матери, держась за ее ногу, и испуганно смотрел на меня. Его темные глаза немного косили, рот был слегка приоткрыт. Я сказал:

— Конечно, будет. По-моему, он и так очень хороший мальчик.

Едва я произнес эти слова, как понял, что мосты сожжены. Барнаби едва заметно улыбнулся, приподняв уголок рта. Я улыбнулся в ответ — надеюсь, подбадривающе. Его улыбка стала широкой, солнечной и уверенной. Сосредоточенный взгляд, из-за которого он казался старше, чем его юная мать, исчез. Барнаби нельзя было назвать красивым ребенком (у него был высокий, бугристый, костлявый лоб, поэтому остальные черты лица казались слишком мелкими), но открытая, счастливая, доверительная улыбка удивительно красила его.

Я был побежден. Неужели в ребенка тоже можно влюбиться с первого взгляда? Может, это произошло потому, что его так изменили несколько моих банальных добрых слов? Или сыграло свою роль воспоминание о Тиме в этом возрасте; внезапная сладкая болезненная тоска по тому времени, когда он был так мал, что я мог взять его на руки и защитить? Импульс — вещь непростая. В то мгновение я ощущал лишь непреодолимое желание защитить и утешить этого улыбавшегося маленького мальчика со взглядом взрослого человека.

Мне вовсе не хотелось брать на службу его мать. Но жизненно необходимо было вернуться к работе. Если бы я отослал Клио, то пришлось бы объясняться с Джорджем, искать через агентство кого-то другого, звонить по телефону, писать, проводить собеседования — в общем, браться за то, что доставляло мне еще меньше удовольствия, чем возня с накапливавшимся грязным бельем, немытыми тарелками, непарными носками, прокисшим молоком и мятыми старыми газетами, заполнявшими все пять этажей моего стандартного дома с неумолимостью закона природы; казалось, его затопляет лава, извергнутая каким-то далеким вулканом. Последней каплей стала сломавшаяся защелка уплотнителя мусорного бака. Ящик выскочил наружу, и его содержимое — яичная скорлупа, банановая кожура, объедки, рыбьи и куриные кости, заплесневевший хлеб, гнилые овощи — начало разлагаться и вонять, как некое попавшее в ловушку и издохшее там допотопное чудовище.

Клио позвонила в фирму, которая производила уплотнитель, и когда ей сказали (как и мне), что эта модель снята с производства и не подлежит ремонту, предложила им приехать и заменить агрегат, причем произнесла это уверенно и безапелляционно, пригрозив звонить дважды в день, пока это не будет сделано, а заодно упомянула об угрозе здоровью и посулила компании плохую рекламу. Не прошло и часа, как прибыл фургон, трое угрюмых кряжистых мужчин извлекли смердящее чудовище и увезли его прочь. Сказать, что с тех пор я стал рабом Клио, было бы сильным преувеличением, но моей благодарности действительно не было границ.

Я уже говорил, что мне было «жизненно необходимо» вернуться к работе. Однако трудно объяснить причину этой необходимости: она не имела никакого отношения к наличию таланта, а также к важности достижения конечной цели. Скорее, это была привычка и стремление к некоей гармонии; хотелось все смести одним махом, а не возиться со всякой дрянью вроде неисправного уплотнителя мусорного бака. За деньги можно купить время так же, как и массу других хороших вещей. Думаю, когда я звонил Элен и говорил, что получил большой заказ, у меня была абсурдная, ребяческая надежда купить и ее, заставить вернуться ко мне с помощью денег. Причем дело заключалось не столько в умопомрачительности суммы, которую я должен был заработать (часть авансом, а остальное после продажи картин), сколько в значительности, которую этот заказ должен был придать мне. Конечно, значительности абсолютно мнимой (как я тут же сказал ей), основанной на том чудовищном отношении к искусству, когда картины считают не артефактом, предназначенным радовать глаз, а надежным вложением денег, то есть любой пенсионный фонд может купить картину и запереть в сейфе банка. Конечно, по большей части мое возмущение была искренним. Элен слушала. Ахала по поводу сумм, которые Джордж собирался получить в Нью-Йорке. Хихикала и спрашивала:

— А тебе не страшно?

Что ж, страх в таких ситуациях присутствует всегда. Ты можешь не думать о нем, но это полезный страх. Он мобилизует.

Мод говорит, что вопросы, которые ей задают во время лекций, почти всегда носят практический характер. Как она пишет — ручкой, карандашом, на машинке или на компьютере? Сколько часов в день, сколько слов в час, сколько времени это занимает вообще? Люди никогда не спрашивают, почему человек пишет и чего он хочет добиться, словно инстинктивно понимают, что на этот ключевой, мистический вопрос ответить невозможно. Элен интересовало, с какой картины я хочу начать. Она спросила:

— Ты уже представляешь себе, как это сделать?

Как и Мод, я умею отвечать на практические вопросы. Буду грунтовать холсты с помощью казеинового клея. Работать свинцовыми белилами, слоновой костью, неаполитанской желтой, ализариновой красной, жженой умброй, жженой сиеной, берлинской лазурью; круглыми кисточками номер четыре, пять, шесть и десять из свиной щетины, круглой колонковой кисточкой номер шесть, а для смешивания — средними и большими плоскими кистями из щетины и полудюймовой плоской кистью из конского волоса. Буду пользоваться палитрой. Мастихином. Пальцами…

Глупее не придумаешь.

Чем дольше ты делаешь вещь, тем хуже знаешь, как ты ее делаешь. Сначала это кажется тебе невозможным; потом ты начинаешь понимать, что если немного повезет, ты сумеешь справиться и добиться почти того, что задумал; этого бывает достаточно для начала, и если тебе повезет еще чуть-чуть, ты начинаешь двигаться в правильном направлении, перестаешь размышлять и просто делаешь дело. Это продвижение вовсе не равномерно: долгие пешие переходы сменяются стремительными короткими бросками, которые обычно совершаются неожиданно. Говоря с Элен, я внезапно вспомнил, что у нее был старый кружевной воротник, купленный на ярмарке антиквариата, в киоске, торговавшем одеждой. Кружево было желтоватым, как на картине, и с такими же мелкими шишечками.

Это помнили мои глаза и пальцы.

Я ответил Элен:

— Да, кажется, начинаю представлять. Но, конечно, всему этому еще нужно будет придать форму.

— Вот и хорошо, — сказала она. — Продолжай в том же духе.


Думаю, что это резкое распоряжение причинило мне боль. Неужели она действительно считала, что «продолжать в том же духе» легко? О, Элен всегда была очень деловитой, очень практичной. В отличие от Клио, отношение которой к моей работе напоминало что-то вроде священного трепета. Когда Клио говорила о ней, то понижала голос. Она считала, что художник это нечто вроде волшебника. Я бы попытался разуверить ее, но такое отношение давало мне некоторые преимущества. Уборщица из нее была неважная; приступы бешеной активности сменялись долгими периодами мрачной апатии, но когда я работал, она яростно оберегала мое уединение, отвечала на телефонные звонки, ходила открывать дверь, общалась с почтальонами, молочниками, коммивояжерами, продюсерами благотворительных прогулок с детскими группами, «свидетелями Иеговы» и людьми, которые приходили считывать показания счетчиков электричества и газа. Конечно, Элен, которой вечно не было дома, не могла избавить меня от всего этого. Думала ли она, когда сверлила чей-то зуб, что я тоже нуждаюсь в защите? Нет, никогда.

Мне начали приходить в голову другие невыгодные сравнения. У Клио было несколько пар джинсов, несколько свитеров и одна шерстяная юбка, которую она ради разнообразия иногда надевала во время ужина; этот жалкий гардероб беспризорницы наводил меня на мысли о «творческом удовлетворении», которое получала Элен от дорогой одежды, как о напрасной и утомительной трате времени, помешательстве на своем «внешнем виде» и бегстве от «реальности». О, я осыпал жену целыми горами лицемерных обвинений! Тщеславная, самовлюбленная, коварная, холодная, бессердечная Элен! Когда, например, она в последний раз сидела вечером у моих ног и видела во мне личность, а не скучного старого мужа? Когда в последний раз интересовалась моими чувствами, взглядами на политику, искусство или просто мнением о погоде? А вот когда я рассказывал Клио о своем отце, которого не знал, и его приключениях в области виноторговли, она сидела на коврике рядом с моим креслом, утопая в шерстяной юбке, как в зеленом пруду, сжимала рукой свою крепкую красивую лодыжку, внимательно слушала и серьезно глядела на меня снизу вверх. Она говорила:

— Я думаю, это ужасно. То есть, сейчас это превратилось в забавную историю, но в детстве вы наверняка очень переживали. Мне придется быть очень осторожной с Барнаби. Наверно, знать о своем отце только плохое куда страшнее, чем не знать ничего. Это должно было полностью выбить вас из колеи. Просто удивительно, что вы сумели вырасти таким хорошим, мудрым и уравновешенным человеком.

Это сочувствие, хотя и незаслуженное, было мне приятно. Элен никогда не интересовало мое трудное детство. Конечно, ничего другого я от нее и не ждал, но искренне любящая жена наверняка задумалась бы над этим, усомнилась бы в правдивости моих слов о том, что я был вполне счастлив с матерью и не переживал из-за отсутствия отца. Впрочем, теперь, когда я думаю об этом, мне приходит в голову, что сочувствие Клио вовсе не было незаслуженным; возможно, я действительно всю жизнь мужественно скрывал от людей глубокую и безнадежную скорбь. Это было маловероятно, но не невозможно, потому что археология сознания — вещь не менее таинственная, чем просто археология — кто знает, что таится в древнем городе, погребенном под землей? Куда более вероятно, что Клио почувствовала мою печаль, но была слишком юной, чтобы усомниться в моих словах о дружеском расставании с Элен, и объяснила эту печаль причиной, которая ей, бедной девочке, была понятнее, чем кому бы то ни было. (Надо сказать, я не отваживался расспрашивать Клио об отце Барнаби и о ее собственных странных родителях. Я боялся, что стоит затронуть эту тему, как на меня выльется поток детских жалоб и самооправданий. Но даже если источником ее сочувствия был банальный солипсизм[7], я все равно был ей признателен. Судя по всему, Клио была очень чувствительной девочкой, доброй и отзывчивой; ее угрюмая подозрительность очень быстро исчезла. Она постоянно стремилась сделать мне что-нибудь приятное, но в этом не было оттенка подобострастия. Элен никогда не называла меня мудрым и уравновешенным.)

Надеюсь, это объясняет, что со мной случилось. Я пытался быть честным и объективным по отношению к себе. Все художники и представители творческих профессий вообще — живописцы, писатели, плотники, строители, каменщики — живут в двух параллельных мирах. Один из них — это работа; второй большинство назвало бы реальной жизнью. На самом деле реально и то и другое, но хотя они существуют бок о бок, в одном пространстве и времени, каждый мир изолирован от другого. Находясь в мире своей работы, я был занят и счастлив. В другом мире я был одержим демонами, мучился, разрывался на части, испытывал обиду, горечь и гнев. Но нет слова, которое могло бы точно описать чувство, которое овладевало моей душой и телом, когда я думал об измене Элен. Это была болезнь, сумасшествие, лихорадка, сжигавшая мой мозг, мешавшая мне вести себя разумно, заботиться о других людях и интересоваться их делами.

Если я скажу, что влюбился в отместку Элен, это прозвучит слишком напыщенно, но я вынужден признаться в этом, поскольку иначе нельзя объяснить стыд, неизменно охватывающий меня, когда я думаю о Клио. Я сознательно позволил себе увлечься девушкой на двадцать с лишним лет моложе меня, чтобы отомстить своей жене. Я воспользовался Клио не как «сексуальным объектом» (ходячее словечко, которое она могла бы применить как ругательство), а как оружием в войне, в которой она не участвовала и о которой не догадывалась. И это отвратительно.

Конечно, тогда я не отдавал себе в этом отчета. Насколько я помню, моя возраставшая привязанность к Клио была отчасти сексуальным влечением, отчасти отцовским чувством, отчасти благодарностью за то, что она не представляла для меня угрозы. В отличие от мира моей работы, который внезапно стал казаться мне населенным веселыми, довольными, здоровыми и счастливыми мужчинами, имеющими верных и любящих жен, в реальной жизни я чувствовал себя таким жалким неудачником, презренным и отверженным, что было вполне естественно искать утешения у того, кто потерпел в этом мире еще большее фиаско, чем я сам. Видимо, для Элен я был недостаточно хорош. Видимо, я не заслуживал ничего лучшего, чем Клио, у которой не было ни денег, ни профессии, ни дома — ничего, кроме равнодушных к ней родителей и незаконнорожденного сына. Она не бросит меня. По крайней мере, из чувства благодарности. Если же выражаться более высоким слогом, то я смогу кое-что для нее сделать. Бедняжка настрадалась; немного облегчить ей жизнь будет нетрудно. Это даже доставит мне удовольствие. Мне всегда хотелось иметь дочь. Я испытывал отвращение (или думал, что испытываю его) при мысли о связях знакомых мне пожилых мужчин с молодыми женщинами и говорил себе, что в отношениях Генри и Илайны есть нечто неэстетичное (что общего у седого, лысого, тучного мужчины со свежей и красивой девушкой?), но отношения Джорджа и Илайны были совсем другими. Я стремился к тому, чтобы наши с Клио были именно такими.

Обманывал ли я себя? Могу сказать только одно: у меня не было намерения заманить ее в постель. Конечно, это не значит, что я вообще не думал ни о чем подобном (так, я отчетливо помню свою мысль о том, что присутствие в доме ее и моего сына является надежной гарантией от моих поползновений), не испытывал вполне нормальных сладострастных ощущений или не питал сексуальных фантазий, когда она невзначай касалась меня на кухне, проходя мимо, или появлялась на пороге ванной, разрумянившаяся, прикрытая лишь коротким полотенцем. Но ничего другого не было. Руками не трогать! Только смотреть! Я оправдывался тем, что смотрю на нее глазами художника. Увлечение бегом (которое я сначала считал «невинным хобби») сделало тело Клио необычайно интересным: ее бедра были полнее и шире узкого таза; сильные мускулистые ноги с продолговатыми голубыми венами (начинавшими сказываться признаками возраста) венчало плоскогрудое, почти детское тело. Я думал, что смог бы написать ее обнаженной: полудевочку-полуженщину. Или изобразить в светлых джинсах и кроссовках на фоне далекого лондонского пейзажа, ядовитой зелени и пасмурного неба.


Фоном парадного портрета леди в кружевном воротнике служил эффектный сельский пейзаж — множество темной листвы и молния, раскалывающая грозовое небо. Там было несколько овец, мальчик-пастух в рабочей блузе и величественные руины в центре, слегка напоминавшие развалины Свофэмского аббатства. Картина слегка потемнела от времени, но поскольку она была написана так, что в каждом последующем слое использовалось большее количество масла, трещин почти не было. Холст был слегка протерт умброй; зрачки, волосы и листву покрывал тончайший слой прозрачного коричневого; свет на груди и шее был написан пастозно и в холодных тонах, а небо — сильными мазками с нажимом. Все было написано очень просто. Драпировки и кружева, хорошо различимые только издали, переданы штрихами и точками, а это труднее скопировать сразу. На передачу легкости и естественности уходит много времени. Я мог бы сделать это, немного потренировавшись, но то, что в ином случае заняло бы день-другой, потребует от меня нескольких недель. К тому же пальцы сыграли со мной злую шутку: суставы распухли и превратились в болезненные красные шишки. Я иногда испытывал нечто подобное зимой, а сейчас дело усугублял царивший в доме сибирский холод. Про себя я начал называть особняк Оруэллов Гулагом. Все три ночи, что я провел там, я не снимал перчаток даже в постели.

Тем не менее мой артрит усилился. К счастью, пока что я только фотографировал, определял размеры, прикидывал и согласовывал объем работы, насколько это давала мне сделать жуткая Вдова, облаченная в лыжный костюм. Она сновала по галерее, не сводя с меня глаз-бусинок, и следила за тем, чтобы я не трогал холст своими мужицкими лапами или грубыми инструментами. При этом она делала вид, что всего лишь хочет напомнить мне о системе сигнализации, подключенной к каждой картине («Одно прикосновение, и в ближайшем полицейском участке завоет сирена!»), и все же ухитрялась дать понять, что до тех пор, пока не будет доказана моя невиновность, она будет считать меня преступником — либо безмозглым вандалом, либо наводчиком, работающим на международную банду похитителей картин. Я попытался отомстить ей, неопределенно намекнув на то, что не слишком уверен в происхождении одной картины и что даже если это подлинник, то он испорчен отвратительной викторианской «реставрацией» и многочисленными подновлениями, которые могут существенно снизить его стоимость. Однако это была лишь слабая попытка, окончившаяся полным провалом. Вдова окинула меня мрачным, проницательным взглядом и сказала то, во что я не поверил бы, если бы не слышал собственными ушами:

— Ах, мистер, вы всего лишь художник, а не эксперт.

Нед и его распухавшая как на дрожжах Полли выбивались из сил, чтобы защитить меня: иногда им удавалось прогнать ее, в оставшееся время они компенсировали мне неприятности вкусной едой, хорошим вином и (что касалось Неда) сдержанными извинениями:

— Беда в том, что она читает все дурацкие предупреждения, которые печатают в газетах.

Слыша это, Полли закатывала глаза и заливалась смехом, как школьница. А когда Нед спросил, не будет ли мне легче, если на завершающем этапе работы картины перевезут в галерею Джорджа (тем более, что тот все равно хотел выставить их у себя, чтобы создать им максимальную рекламу после завершения возни с получением разрешения на вывоз), и предложил нанять для транспортировки картин в Лондон сотрудников охранного агентства, Полли довольно резко бросила:

— Тогда твоя мать возьмет дробовик и поедет с ними.

При этом в ее крапчатых глазах мелькнула скорее злоба, чем усмешка. Нед засмеялся, но мне показалось, что он вздрогнул. Он выглядел старым, усталым, измученным.

Помогая мне укладывать пожитки в багажник микроавтобуса, Нед сказал:

— Моя мать не хотела обидеть вас. Просто она не понимает, что ее слова могут кого-то оскорбить. У нее такое своеобразное… гм-м… чувство юмора.

Я ответил, что нисколько не обиделся, и на лице Неда отразилось облегчение.

— Спасибо, вы очень любезны. Мне казалось, что люди с возрастом должны становиться терпимее. Полли приходится трудновато. Впрочем, она уже может постоять за себя. — Он вздохнул, и я понял, что трудновато приходится ему самому! Когда я завел двигатель, он сказал: — Передайте мой горячий привет Мод, ладно?

И это не было данью вежливости. Нед выглядел печальным.


Бедный старина Нед, думал я по дороге домой. Он попал в ловушку: с одной стороны — молодая жена, с другой — старуха-мать. Классический случай.

Впервые за последние месяцы я был доволен собой, жизнерадостен, возбужден и одновременно спокоен. Эти положительные эмоции объяснялись несколькими причинами, в том числе и лицезрением страданий бедного Неда. Я был удовлетворен проделанной предварительной работой. Погода стояла хорошая: был морозный, ясный день, типичный для конца февраля. Весело гудел мотор подержанного микроавтобуса, купленного мной для перевозки стремянки и мольбертов; печка работала; двигатель не издавал никаких зловещих звуков. А самое главное, что за последние четыре дня я ни разу не злился на Элен; желание спорить и ссориться с ней чудесным образом исчезло. Как будто она решила оставить меня в покое. Наконец-то я был свободен! Но не одинок. Моя связь с Клио начинала приобретать какие-то реальные очертания. Я с нетерпением предвкушал возвращение домой, встречу с ней и, конечно, с Барнаби и Тимоти. С тремя моими детьми, которые сидят за столом, ожидая отца к ужину.


Но Тима дома не было. Он ушел два дня назад. Клио не могла сообщить ничего определенного. Вроде бы он сказал, что останется у подружки. Просил передать: «Пусть папа не беспокоится». Нет, он не сказал, у какой подружки. И номера телефона не оставил. Казалось, Клио удивило, что я задаю ей эти вопросы. Она отвечала чуть насмешливо. Разве Тим недостаточно взрослый, чтобы приходить и уходить, когда ему вздумается? Разрываясь между желанием смириться и знакомой сосущей тревогой, я сказал, что не хочу вешать на Тима ярлык, но он нездоров. (Говорить что-то более конкретное казалось мне нечестным; если бы я привлек Клио, которая принадлежала к тому же поколению, на свою сторону, Тим мог бы решить, что взрослые устраивают против него заговор и что Клио считает его ребенком.)

Я позвонил Элен — тайком, из спальни. Она сказала:

— Если Клио говорит, будто ей кажется, что Тим остался у девушки, значит, это почти наверняка так и есть. Она идет навстречу твоей старческой похотливости. Сам знаешь, молодые люди не любят выдавать друг друга.

Мне хотелось сказать Элен, что я перестал злиться на нее. Но она не знала об этой злости. Во всяком случае, о том, насколько та была сильна. Я ответил:

— Быть молодым вовсе не значит изолировать себя от всего человечества.

— Но они так считают, и в этом все дело. У них другие правила игры. Дружочек, будь поосторожнее с этой Клио. Не делай с ней того, чего не мог позволить себе со мной.

Элен всегда была немного вульгарна. Но я не стал ей говорить об этом, просто ответил в тон:

— Дорогая, а ты не находишь, что это предоставляет мне массу возможностей?

Элен непристойно захихикала. Я подумал, что она пьяна. Или что рядом с ней Тед Фробиш. Или какой-нибудь новый любовник. Впрочем, это меня больше не касалось.

Я расстроился, почувствовав, что гнев возвращается и вновь начинает кипеть у меня в жилах. Возможно, ледяная атмосфера Гулага заморозила его лишь на время.

— Если узнаешь что-нибудь о Тиме, потрудись сообщить мне, — сказал я и положил трубку.


Несмотря на отсутствие Тима и эту беседу, я постарался создать ту приятную семейную атмосферу, о которой мечтал, когда в приподнятом настроении возвращался из Норфолка. Купал Барнаби, пускал с ним мыльные пузыри, укладывал спать, читал на ночь сказку про Сэмюэла Уискерса, которую мальчик слушал с тревожным вниманием, следя за моими глазами и губами, словно не понимал, что от него требуется. («Разве мама никогда не читала тебе на ночь?» — спросил я, когда наконец понял, что это для него в новинку; Барнаби покачал головой, продолжая смотреть на меня странным взглядом, который делал его старше.)

Клио не только не читала сыну, но и не играла с ним. У него были три плюшевые игрушки: медведь, обезьянка и пушистый пурпурный бегемот по имени Билли. Мальчик повсюду таскал их в зеленом пластиковом пакете с надписью «Маркс и Спенсер»; я слышал, что он разговаривал с ними, когда оставался в спальне один. Других игрушек у него не было. Когда Тим откопал в своем шкафу несколько крошечных моделей легковых и грузовых машин и отдал ему, Барнаби смотрел на них озадаченно. Казалось, они не вызвали у него никакого интереса. Но он не был глуп. Когда я купил конструктор, довольно сложный для его возраста, он собрал его за пять минут, уселся на корточки и посмотрел на меня все тем же странным взглядом. Он сделал то, чего я от него хотел, собрал предмет из деталей, но зачем? Я сказал: «Умница», и его лицо сразу прояснилось. Очевидно, он решил, что доставил мне удовольствие.

В тот вечер я был деликатнее, закрыл книжку и спросил:

— Как ты думаешь, Билли понравилась сказка?

Барнаби нахмурился. Тогда я предложил:

— Давай спросим его. — Я поднял зверюшку, что-то прошептал в ее пурпурное ухо, зажал себе нос и гнусаво проквакал: — Нет, я бы хотел послушать сказку про храброго бегемота. Мне не нравятся сказки про глупых старых котов, которые попадают в кастрюлю с тестом! — Потом я ответил своим голосом: — Но я не знаю сказок про бегемотов. — И снова проквакал: — Значит, ты очень глупый старикашка!

Барнаби засмеялся. Его лицо разрумянилось. Он повозился в постели, свернулся в клубочек под стеганым одеялом и затаил дыхание. Его мерцающие темные глаза чего-то ждали. Я начал на ходу сочинять какую-то сказку о пурпурном бегемоте, медведе и обезьянке, живших у мальчика, имя которого я забыл. Они обитали в зеленом пакете, выходили по ночам, когда весь дом засыпал, веселились, переживали разные приключения и играли с другими игрушками, которые были в спальне мальчика.

Малыш с благоговением спросил:

— Мальчика звали Барнаби?

Я рассудительно ответил, что пока точно не знаю, но это возможно. Он заерзал от удовольствия и вдруг задал неожиданный вопрос:

— Как ты думаешь, у этого мальчика есть папа?

Вдохновение покинуло меня. Я пробормотал, что да, очень возможно, но это сказка не про него, а про бегемота Билли. Похоже, мой ответ удовлетворил Барнаби. Или он смирился с тем, что я мой не знаю. Напоследок мальчик сказал (потому что у него уже слипались глаза):

— Я совсем забыл… У бегемотов не бывает пап, правда?


Клио надела зеленую юбку и огромные, безобразные стеклянные серьги. Ее веки были накрашены чем-то блестящим, чуть надутые полные губы покрывала помада. Она казалась маленькой девочкой, нарядившейся для вечеринки, но это впечатление немного портило сосредоточенное выражение, с которым она ставила на стол еду. Это было бледное овощное рагу с двумя цыплячьими ножками, предназначенными только для меня (Клио не была убежденной вегетарианкой, но не любила мясо и редко его ела), и куда более аппетитный салат из различных видов зелени и нарезанной кусочками белой редиски, которую я любил, но никогда не мог найти в местных овощных лавках. Когда я сказал об этом, Клио зарделась от удовольствия.

— Я надеялась, что вам понравится. Я купила ее вчера вечером в одном из этих смешных индийских магазинчиков у Кингс-Кросса. Пробегала мимо и случайно увидела.

Не успев подумать, я сказал:

— Вчера вечером? Я думал, что Тим ушел пару дней назад.

— Тим?

Я оторвался от своего восхитительного салата и поднял глаза. До меня не доходило, что могло вызвать столь безмерное удивление. Я терпеливо пояснил, все еще подспудно надеясь, что она попросила присмотреть за мальчиком кого-нибудь из соседей:

— Я имел в виду, что кто-то должен был остаться с Барнаби.

— Зачем? Он лежал в постели.

— Он знал, что ты ушла?

— Все было в порядке. Он быстро уснул. Иначе я бы не ушла.

— Но он мог проснуться. Как долго тебя не было?

— Не знаю. Не больше часа. Барнаби никогда не просыпается ночью. Он был в безопасности. И что-нибудь повредить или сломать в доме тоже не мог. Я заперла дверь спальни.

— Что?!

Увидев мой изумленный взгляд, Клио начала медленно краснеть. До сих пор мне казалось, что она просто не понимает, почему я ее расспрашиваю, — так же как Барнаби, который считает игрушки и сказки странными причудами взрослых. Но когда Клио заговорила вновь, в ее голосе прозвучало упрямство.

— Вы несправедливы! Я знаю, как нужно с ним обращаться! Я бы не оставила его, если бы он болел или с ним что-то было не так. Но я начинаю сходить с ума, если у меня нет возможности выйти побегать. Это очень важно для моего самоощущения, помогает мне держаться на плаву. А вы такой же, как мой отец! Считаете, что из-за Барнаби у меня нет права на личную жизнь, наказываете меня за то, что я посмела его родить, связываете по рукам и ногам…

Я встал и сказал:

— Я не твой отец и не собираюсь тебя ни за что наказывать, так что можешь не кипятиться. Если пробежки так нужны тебе «для самоощущения», можешь бегать, сколько хочешь. Мне нетрудно присматривать за Барнаби, когда я дома, или платить приходящей няне, когда меня нет. Но, будь добра, не оставляй его одного. Во всяком случае, пока живешь здесь. Таковы правила этого дома, понятно? Спор окончен.

Я взял полупустой бокал с красным вином, полупустую бутылку и сказал:

— Хочу посмотреть девятичасовые новости. Если хочешь, присоединяйся.

Я думал, что поступил правильно: высказал свою точку зрения спокойно, но решительно. Однако когда на экране появился список случившихся за день катастроф, меня начали одолевать сомнения. Наверное, я выражался слишком напыщенно (как всегда, когда на меня накатывал гнев). Не следовало читать Клио нравоучений. Чувство ответственности не приходит автоматически с физиологическим материнством. Я должен был все объяснить ей подробно, как ребенку. Она ведь еще совсем девочка. Когда родился Тим, мы с Элен были на несколько лет старше, но далеко не образцовыми родителями. Однажды летним вечером мы оставили Тима, мирно спавшего в своей коляске, возле паба. Вскоре пожилая женщина (может быть, она вовсе не была пожилой, но тогда нам так казалось) подошла к стойке, держа на руках нашего мальчика, и громко завопила:

— Как вам не стыдно?! Пока вы тут напиваетесь, каждый может унести вашего ребенка! — Сцена была трагикомическая и неловкая. Мне стыдно до сих пор.

Пришла Клио. Она держала книгу, как входной билет, и робко смотрела на меня. Я улыбнулся, и она села на пол у моего кресла. Досмотрев новости до конца, она пробормотала:

— Неужели во всем мире не произошло ничего хорошего? — Потом Клио раскрыла книгу (это была «Оксфордская антология английской поэзии»), склонилась над ней, и ее волнистые волосы упали по обе стороны нежной белой детской шеи. В тот момент она казалась мне воплощением невинности, обреченной на смерть. Я провел пальцами по ее густым волосам и мягко сказал:

— Знаешь, хотя Барнаби кажется большим и очень умен для своего возраста, ему всего четыре года, а даже очень разумные дети могут испугаться.

Она прильнула ко мне и сказала:

— Вам не понравилось, когда я заговорила о чувстве самоощущения, да? Вы считаете, что это паршиво звучит. Но я не знаю, как это назвать. Это не просто что-то физическое. Когда я бегаю, то чувствую себя самой собой, чем-то цельным. Но теперь, когда я поняла, что вас волнует, я больше не буду оставлять Барнаби одного.

Это было не совсем то, на что я рассчитывал, но все же неплохо для начала. Однако мне хотелось кое-что узнать, и я решил воспользоваться ее хорошим настроением. Удачная выдумка о том, что у бегемотов нет пап, не могла надолго отвлечь Барнаби.

Когда я задал вопрос, Клио напряглась; ее шея окаменела под моими пальцами. Я быстро сказал:

— Послушай, я понимаю, что это не мое дело. Если не хочешь, не отвечай. Просто я должен быть в курсе, что ты говорила Барнаби, чтобы знать, что ему ответить.

Клио пробормотала:

— Он никогда не спрашивал меня об этом. Не знаю, почему он спросил вас.

Мне показалось, что в ее голосе прозвучала боль. Я промолвил:

— Может быть, он впервые задумался об этом. — Это не слишком походило на правду. — Или боялся расстроить тебя. Он очень тонко чувствует настроение окружающих.

Особенно ее. Я не раз замечал, что Барнаби просто не сводит с Клио глаз. Он был идеальным наблюдателем: умным, внимательным и тихим. Может быть, даже чересчур осторожным. Иногда это приходило мне в голову, хотя слово «осторожность» казалось странным, когда речь шла о взаимоотношениях матери и ребенка.

— Не знаю, — сказала Клио.

— Иными словами, ты не хочешь говорить об этом?

— Я же сказала, не знаю, — угрюмо повторила Клио. Ее шея покрылась пятнами.

Я ощутил внезапный приступ любопытства, в котором было что-то сладострастное, и попытался побороть его. Я правильно поступил, когда не стал расспрашивать ее при первом знакомстве. Не следовало делать это и теперь. Я притворялся и лицемерил, когда говорил, что хочу знать о случившемся ради ребенка. Это был еще один пример того, что Элен называла старческой похотливостью.

Я заикаясь извинился. Клио повернулась и посмотрела на меня снизу вверх; ее круглое детское лицо было сердитым и упрямым. И мне вдруг расхотелось знать. Но она не обращала внимания на мои неуклюжие оправдания. Когда я сбивчиво бормотал, что каждый имеет право на частную жизнь и что мне очень жаль, если у нее сложилось впечатление, что я лезу ей в душу, Клио закрыла глаза, демонстрируя свое долготерпение.

Потом она открыла глаза и бесстрастно сказала:

— Не нужно извиняться. На самом деле все очень просто. Летом я поехала в школьный лагерь. Однажды вечером мы выпили: мы с Илайной, еще одна девочка из нашей палатки — и шесть мальчиков. Никто из нас не предполагал, что из этого может выйти. С Илайной и другой девочкой ничего не случилось. Только со мной. — Меня поразило, что ее улыбка была веселой и почти озорной. — Видно, такая у меня судьба. Просто раньше я ничего подобного не делала, а они — сотни раз.

Я почувствовал себя стариком. В школе для мальчиков, где я учился в пятидесятые годы, мы часто говорили об «оргиях», но никто из моих знакомых на них не бывал. Я снова сказал, что мне очень жаль. Казалось, мои бесконечные извинения рассмешили ее.

— Вы ведь в этом не виноваты, правда? И на самом деле невезение тут вовсе ни при чем. Просто другие девочки принимали противозачаточные таблетки, а я нет. Я ничего не сказала, потому что не хотела выглядеть дурой. Хотя думаю, что Илайна должна была знать. Она была знакома с моими родителями.

— Но ведь ты могла бы принимать таблетки, если бы захотела, правда? Чтобы пойти к врачу, разрешения родителей не требуется.

— Они могли узнать об этом. Я не могла рисковать.

— Зато ты рисковала забеременеть. Они что, не понимали, что хуже?

— Говорить с ними о таких вещах было невозможно. Конечно, я могла бы сделать аборт. Но я продолжала надеяться неизвестно на что, а потом было уже поздно. Родители хотели, чтобы я училась в университете. Послали меня в эту частную монастырскую школу. Отец постоянно напоминал мне, сколько это стоит. Страшно было даже подумать о том, чтобы сказать им, что у меня будет ребенок.

Особенно если учесть, что она не знала, кто из шести парней отец ребенка… Если бы Клио была моей дочерью, я расстрелял бы ее из автомата.

— Твои родители действительно такие жестокие?

Она добродушно улыбнулась.

— Это не их вина. Они очень религиозны. Фанатичные методисты. В монастырской школе я должна была изучать Библию самостоятельно, а не ходить к утренней мессе. Все остальные ходили на службу, а мой отец боялся, что я заражусь тем, что он называл католическими бреднями. Он послал меня в монастырь только потому, что в нашем округе не было другой школы для девочек. Отец не подозревал, что летний лагерь у нас общий со школой для мальчиков. А мать знала, но не говорила ему. Она намного моложе его, а он женился, когда ему было около сорока. Он служил в африканских колониях, а когда Кения получила независимость, вернулся домой и стал страховым агентом. Познакомился с моей матерью в какой-то церкви. Она работала в банке. Они оба очень скучные, очень обычные люди.

— Большинство людей говорит так о своих родителях. Но Илайна… точнее, Джордж рассказывал мне, что она говорила…

— Ах, Илайна! — Клио пренебрежительно щелкнула языком. — Она считает, что мои родители настоящие людоеды. Впрочем, это частично моя вина: иногда я плакалась ей в жилетку. Просто мне больше не с кем было поговорить. Она сочувствовала мне, но вечно делала из мухи слона. Когда отец узнал, что я беременна, он ударил меня и разбил губу. Потом ко мне пришла Илайна, увидела мое распухшее лицо и начала кричать, что я должна пойти в полицию. Как будто он хотел меня убить! А когда потом отец перестал со мной разговаривать, она говорила, что это ужасно, хотя на самом деле с ним было куда легче общаться, чем с матерью. Та все время пилила меня и запрещала Барнаби шуметь. Наверно, она думала, что если соседи не будут его слышать, то не узнают о его существовании. Но все это делалось по глупости, а не по злобе.

Ее рассказ потряс меня. Но я побоялся обидеть ее и только осторожно сказал, что мне это не нравится. Она ответила, слегка пожав плечами:

— Наверно, все дело в привычке. Я просто привыкла к ним, понимаете? — Она посмотрела на меня снизу вверх. — Беру свои слова обратно. Вы ничуть не похожи на моего отца.


Я был рад слышать это. Ударить беременную девочку могло только чудовище! Позже, когда мы с Клио собирались пожениться, я познакомился с ними и нашел определение Илайны «людоеды» слабым. Выцветшая женщина с тревожными глазами когда-то была хорошенькой, но ее сухая кожа блондинки покрылась морщинами и побурела, как лежалое яблоко. В отличие от лица жены, физиономия напыщенного, самоуверенного мужчины с возрастом стала мясистой и гладкой. Я еще не встречал человека, который бы так часто пользовался притяжательными местоимениями. «Мой» дом, «моя» машина, «мой» сад и даже «мой пруд с золотыми рыбками». Я ждал, что он скажет «мой» внук, постепенно закипая (что было совершенно нелогично, поскольку цель моего визита заключалась в том, чтобы установить хоть какой-то контакт между ними и внуком). То, что отец Клио старательно избегал называть Барнаби «своим» внуком, объяснялось не деликатностью и не чувством вины. Когда экскурсия по «его» саду подошла к концу, мне стало ясно, что он не собирался признавать родство с незаконнорожденным сыном дочери. Снизойдя до меня со своих олимпийских высот, он сказал:

— Очень любезно с вашей стороны взять на себя заботу о мальчике. Мало кто из мужчин мог бы простить жене такое.

Впрочем, было непохоже, что он восхищается мной. Я сказал, что Барнаби славный, милый, добрый и умный мальчик и что я с удовольствием буду заботиться о нем; втайне я надеялся пробудить в его деде хоть какие-то чувства. Но большое лоснящееся лицо этого человека осталось мрачным. Он сказал:

— Благодарю за визит. Моя жена волновалась, как он пройдет. Но мы не ждем вас снова. Вам хватит хлопот с мальчиком и моей дочерью. Надеюсь, вы об этом не пожалеете.

Меня разбирал смех, но он говорил совершенно искренне. Я сказал, что мы с Клио и Барнаби будем очень счастливы. Он кивнул с таким видом, словно это его утешило, но когда мы пошли осмотреть «его» фруктовые деревья, он посмотрел на меня глазками, утопающими в складках жира, с такой насмешливой жалостью, что мне стало не по себе.

Конечно, ко времени этого визита (который оказался первым и последним) я больше знал о «его» дочери. «Моей» Клио. Шесть месяцев не прошли бесследно. За это время она состригла свою ужасную гриву с химической завивкой и начала носить прическу, которая мне нравилась: длинные, прямые, блестящие волосы. Она сделала это, чтобы доставить мне удовольствие. Клио нравилось доставлять мне удовольствие, когда у нее была такая возможность и когда это не слишком противоречило ее натуре. Достаточно сказать, что она пыталась быть любезной с моей матерью. Боюсь, я недооценил ее усилий, поскольку не понимал, что тут трудного. Но в остальном она была довольно сговорчива. Хотя сама Клио не боялась темноты, она уступала моим страхам и бегала только по хорошо освещенным магистралям. Насколько я знал, она больше не оставляла Барнаби одного в доме. И прошло довольно много времени, прежде чем она избила его так, что у него остались синяки.


Я услышал детский плач и, застряв на полпути между сном и бодрствованием, подумал, что это плачет Тим. Совершив прыжок во времени, я попал в ту ночь, когда мы с Элен шумно занимались любовью (вернувшись с вечеринки навеселе) и не слышали, что наш маленький сын стоит в коридоре у двери спальни и испуганно всхлипывает… Тут я окончательно проснулся и понял, что хотя комната и кровать те же, но рядом со мной лежит Клио. Охватившее меня чувство вины оказалось эхом той давней ночи. Клио делила со мной ложе уже не в первый раз; мы не разбудили ребенка, поскольку спали уже несколько часов. Клио даже не пошевелилась. Она лежала на спине и крепко спала, тихонько посапывая и разбросав волосы по подушке.

Но Барнаби у дверей не было. Он был в ванной, пытался отполоскать пижамные штаны, дрожал и всхлипывал. Увидев меня, он испуганно вскрикнул и забился в узкое пространство между ванной и унитазом. Потом посмотрел на меня снизу вверх и сказал:

— Прости меня. Прости…

Из каждой его ноздри торчал желтый пузырь; он унаследовал от матери постоянный насморк. Сочетание этих неаппетитных подробностей с его совершенно необъяснимым ужасом внезапно разозлило меня. Я сел на край ванной, притянул мальчика к себе, поставил его между своими коленями и грубо вытер нос.

— Не говори глупостей. Маленькие мальчики часто мочатся в постель. Просить прощения тут не за что. Перестань плакать. Сейчас мы тебя высушим.

Барнаби совсем окоченел. Его пижамная курточка промокла насквозь. Но когда я начал расстегивать пуговицы, он забился у меня в руках. Я резко сказал:

— Сейчас же прекрати, Барнаби, ты мне мешаешь. — Мальчик перестал сопротивляться, испустил глубокий унылый вздох и замер. Он стоял неподвижно, пока я снимал с него куртку и надетую под нее футболку, на которой был изображен дурацкий медведь в солдатской форме.

На предплечьях мальчика красовались синяки всех цветов радуги. Он пытался прикрыть их маленькими ладошками, в отчаянии глядя на меня, и шмыгал носом, на конце которого вновь повисла капля. Когда я поднял его, собираясь завернуть в полотенце и посадить к себе на колени, то заметил на его бедрах и ягодицах алую сыпь. Как будто его сажали на иголки. Или били щеткой с жесткой щетиной. Я досуха растирал его полотенцем, покачивал на коленях и бормотал какие-то глупые утешительные слова:

— Ну вот, милый, так-то лучше… Тебе теплее, правда? А теперь нам нужно только одно: хорошая чистая пижамка…

Я отнес мальчика в его спальню, нашел в комоде пижаму и вручил ему. Меняя простыни, я старательно держался к нему спиной, чтобы он успел переодеться, застегнуться на все пуговицы и прийти в себя.

— Умница, — сказал я, перевел дух и вдруг с изумлением понял, что не он один нуждается в сокрытии следов преступления. Наверно, Барнаби тут же почувствовал это; он смущенно улыбнулся мне, как заговорщик, и очень тихо хрипло прошептал:

— Не говори маме.

Не зная, что ответить, я поднял его на руки и прижал к себе. Руки мальчика крепко обхватили мою шею. Я поцеловал его, опустил на кровать и сказал:

— Такое случается со всеми. Я уверен, что она не хотела обижать тебя и теперь жалеет о случившемся. — Высокий, костлявый лоб Барнаби перерезала задумчивая морщина. Я спросил: — Посидеть с тобой? Или ты думаешь, что сумеешь уснуть сам?

Он прошептал:

— Если хочешь, можешь прочитать мне ту книжку про кота. Билли сказал, что ему понравилось. Честное слово.

Он уснул в середине «Сэмюэла Уискерса». Я положил Билли ему под одеяло, забрал мокрые простыни, спустился по лестнице и сунул их в стиральную машину. Вынул тарелки из посудомойки. Накрыл стол для завтрака. Принял ванну, побрился и оделся, продолжая ругать себя за глупость. Я должен был знать. Хотя откуда? Я читал об этом в газетах, но не мог даже представить, что такие вещи может делать знакомый мне человек. Это не укладывалось у меня в голове. К тому же я ни разу не видел, чтобы Клио шлепала сына. Купая мальчика, я пару раз замечал странные синяки и ссадины, но до сих пор думал, что это последствия игр, вполне естественные для здорового резвого ребенка. Дай-то Бог, чтобы это случилось впервые…

В семь часов я заварил чай и отнес его наверх. Клио выпила его, сидя в постели, ее лицо разрумянилось со сна. Я неохотно сообщил:

— Барнаби проснулся среди ночи. Он намочил постель; мне пришлось переодеть его и сменить…

— Дрянь такая. Я думала, он перестал.

Она не чувствовала за собой никакой вины! Я сказал:

— Клио! Дело не в этом. Я заметил у него синяки.

— О Боже! — Она потянулась за очками, надела их и сердито посмотрела на меня.

— Ты не хочешь рассказать мне, что случилось?

Она испустила вздох великомученицы.

— Ох, иногда он достает меня. Он может быть настоящим гаденышем. Ты никогда этого не замечаешь, правда?

— Что он сделал? Впрочем, что бы это ни было… ладно, неважно. Должно быть, он сильно расстроил тебя.

— Тебе ведь нужно работать в тишине, правда? Ты не хочешь, чтобы он входил и мешал тебе. Вертелся и шумел. Я не могу все время следить за ним. А запереть его в моей комнате ты не разрешаешь.

— Он мне не помеха. Шум меня нисколько не беспокоит. А когда я работаю, мальчик меня ничуть не отвлекает. — Да, несколько раз Барнаби входил ко мне в мастерскую, мирно сидел в углу и играл пузырьками с гуашью, которые я сам ему дал. И Клио знала об этом. Я сказал: — Он прекрасно понимает, что когда я занят, то разговаривать с ним не могу.

— Конечно, не можешь. И он такой чувствительный! Ты твердишь это как попугай. Словно я не такая, словно у меня вообще нет никаких чувств! Ты думаешь только о нем, а на меня тебе наплевать!

— Наоборот. Я думаю о вас обоих.

— Ты не любишь меня! — воскликнула она.

— Глупышка. Я люблю вас обоих… — Я на мгновение осекся, поняв, что сказал это впервые, а потом быстро продолжил: — Возможно, все дело в том, что Барнаби еще не освоился в школе. Со временем все наладится. Думаю, пока что это для него серьезное испытание. Весь этот шум и суета… До сих пор он почти не общался с другими детьми…

— Ты снова о нем! Он тебе дороже, чем я! Хочешь сказать, что я плохая мать? Так вот, ты ему не отец и не имеешь права вмешиваться. Если ты и дальше будешь вести себя так, я просто уйду и заберу его с собой, как ушла, когда моя мать… — Фраза осталась неоконченной. Видимо, Клио сказала больше, чем собиралась. Она посмотрела на меня с опаской и пробормотала: — Прости. Прости меня… Я подумала об этом, когда в первый раз легла с тобой в постель.

Смысл этой печальной маленькой речи был довольно зловещим. Я многое мог бы сказать в ответ; точнее, был обязан сказать. Но Клио казалась такой испуганной и подавленной, что я смягчился и ответил:

— Конечно, ты дорога мне. Мне очень жаль, если ты раскаиваешься в том, что легла со мной в постель. Правда, если память мне не изменяет — что делать, старики забывчивы — кажется, ты сделала это довольно охотно.

— Если бы ты любил меня по-настоящему, то женился бы на мне, правда? Но ты не женишься. Тебе нравится, что я рядом, нравится спать со мной, но при этом ты относишься ко мне как к какому-то домашнему животному. Я полезнее кошки или собаки, потому что могу готовить, выполнять поручения, открывать дверь, но этого недостаточно, чтобы воспринимать меня всерьез. Ты называешь меня глупышкой и действительно так думаешь. Я для тебя дурочка, и больше ничего!

Несчастная Клио зашмыгала носом, и я протянул ей коробку с бумажными салфетками.

— Я не хотела сделать Барнаби больно. Сама не понимала, что делаю, пока не увидела синяки. Не понимаю, почему он не плакал. Если бы он заплакал, я остановилась бы. Я не знаю, как это случилось. Это было только один раз, честное слово!

Я не знал, верить этому или нет. Надеялся, что она не лжет. Придя к выводу, что ее угрозы уйти всего лишь невинный шантаж, я сказал:

— Послушай, радость моя, больше не бей его. Я не хочу возвращаться к этой теме. В конце концов, я твой любовник, а не врач и не социальный работник.

Клио спустила очки на кончик носа, улыбнулась и ответила:

— Ты знаешь, что я люблю тебя. А ты меня любишь? Ты говорил, что любишь. И я это замечала! Ты говорил правду? О нет, можешь не отвечать. Глупый вопрос. Знаю, с моей стороны очень дурно ревновать тебя к Барнаби. Я пытаюсь с этим бороться, но ничего не могу с собой поделать. Даже сейчас, когда ты заступаешься за него и совершенно справедливо сердишься на меня, у меня в животе возникает какой-то комок. И я немедленно выхожу из себя. Едва ли ты понимаешь, о чем я говорю. Но если бы я была уверена, что ты любишь меня такой, какая я есть, то я смогла бы вылечиться. Я знаю, что прошу слишком многого. Если я не очень нравлюсь себе самой, то разве могу ожидать, что понравлюсь тебе?

— До сих пор нравилась.

Она посмотрела на меня с вызовом.

— Все это одни слова, правда? Думаю, беда в том, что я страдаю заниженной самооценкой. Ужасно, когда ты всегда неправа. Начинает казаться, что так было с самого рождения. Я нравилась родителям только тогда, когда хорошо себя вела. И в школе я тоже никому не нравилась. У меня не было ни одной настоящей подруги, кроме Илайны, но Илайна всегда всем нравилась…

Она тихонько всхлипнула.

— О, я не должна жаловаться, это только оттолкнет тебя. Я знаю, о чем ты думаешь! Что я пытаюсь оправдаться, пытаюсь сделать так, чтобы ты жалел меня больше, чем Барнаби. В каком-то смысле это правда, но не вся правда. Мне хочется, чтобы ты понял меня, но в результате я только тебя отталкиваю. А если ты ненавидишь меня, то скажи сразу, чтобы я привыкла к этому, перестала надеяться и навсегда ушла из твоей жизни. Не волнуйся, я найду такую работу, чтобы брать с собой Барнаби, где будут готовы принять нас обоих. Вроде интерната для детей-инвалидов. Думаю, я могла бы с ними работать. Кажется, я их понимаю. Да, я знаю, у меня нет специального образования, но я могла бы убирать, помогать на кухне, по вечерам учиться, получить диплом, и постараться стать полезной…

Я не мог не рассмеяться. Клио побагровела, сразу став старше лет на двенадцать, и подняла на меня мрачный, обиженный взгляд. Я сказал:

— Извини, я не должен был смеяться, но ты очень похожа на гусыню. Мою милую глупышку-гусыню. — И я обнял ее.


Она была нелепа. И очень трогательна. Если я изобразил Клио глупее, чем она есть, то это моя ошибка. Средства, которыми я пользуюсь (мои впечатления, ее слова, возникающие в памяти отдельные моменты, кажущиеся важными), искажают подлинную картину. Честно говоря, Клио редко устраивала мне подобные сцены. Гораздо чаще она была тихой, спокойной горничной с неслышной походкой и негромким голосом.

Она действительно любила меня и нуждалась в том, чтобы я любил ее. А быть любимым и нужным чрезвычайно лестно.

Поначалу мне льстила даже ее ревность.

— Если бы взглядом можно было убивать, мой труп уже лежал бы у ее ног, — сказала Элен. — Ты ведь не собираешься жениться на ней? На этой упрямой девчонке с сердитым взглядом?

Мы должны были встретиться с Тимом на квартире Пэтси и отправиться покупать ему костюм. Элен заехала за мной на машине — бывшей нашей, теперь ее. И Клио открыла ей дверь.

Я сказал:

— Мне очень жаль, что Клио смотрела на тебя сердито. Просто она не знает, какие у нас планы.

— Разве ты не сказал ей?

— Сказал. Но она все равно не поверила.

Я засмеялся. Мысль о том, что эта невинная вылазка кажется Клио подозрительной, доставляла мне странное удовольствие. Я сказал:

— Конечно, она не может понять, почему это так важно. Почему мы должны вместе покупать Тиму костюм и почему он хочет, чтобы мы поехали с ним! Где ей понять? Он достаточно взрослый, чтобы самому покупать себе одежду! А если он боится ходить по магазинам один, то почему не попросит свою подружку составить ему компанию? И так далее. Я не смог этого объяснить. Для Клио он не ребенок. Они же одного возраста.

— Вот именно, — ответила Элен. — Она годится тебе в дочери. Когда она достигнет нашего возраста, тебе будет за шестьдесят. Ты подумал об этом?

Тон у нее был недовольный. Я сказал:

— Кстати, зачем Тиму понадобился костюм? Он не говорил тебе?

— Думаю, это идея Пэтси. Она говорит, что он должен попытаться найти работу, поэтому ему нужен костюм. Это звучит немного… Надеюсь, что она не слишком давит на него. Ну, ты понимаешь, что я имею в виду… Ты видел ее?

— Однажды. Они приходили за его книгами. Девица крупная, деловая, бездна энергии. Говорила без умолку, дымила как паровоз, выпила целое море джина… В общем, ее многовато.

— Кажется, она окончательно зацапала его. Во всяком случае, взяла на себя заботу о нем. Ты доволен?

— А ты нет?

Элен вздохнула.

Я сказал:

— Даже если она ему совершенно не подходит, это для него возможность испытать, что такое самостоятельность. Кажется, Тим не прочь попробовать, иначе он не съехался бы с ней. Если только это не минутный порыв.

— Это могло быть так, если бы решение исходило от него. Но я уже говорила, у меня такое чувство, что Пэтси подобрала его в порыве каких-то материнских чувств. И может так же легко его бросить.

— Мы не сможем защищать его всю жизнь.

Элен не ответила. Внезапно ее профиль стал упрямым. Она чудесно выглядела, но показалась мне сильно постаревшей. На самом деле она мало изменилась с последней нашей встречи, просто я невольно сравнивал ее с Клио. Эта мысль заставила меня устыдиться. Я отвернулся и посмотрел в окно. Мы ехали по незнакомому мне району северного Лондона. Загородные дома конца эпохи королевы Виктории, цветные фонарики, ухоженные палисадники, чисто выметенная мостовая, узкие улицы с двумя рядами магазинов, кошерные мясные лавки. Была пятница, и навстречу попадались правоверные иудеи в больших плоских фетровых шапках и пейсах. Затем мы свернули за угол, пересекли невидимую границу, и те же дома внезапно стали неузнаваемыми: облупившаяся краска, выбитые окна. Автомобили с погнутыми бамперами, ржавеющие в сточных канавах, жизнерадостные черные лица, африканские прически. Другой мир. Другая страна. Мне пришло в голову, что здесь можно было бы написать пару неплохих картин для моего лондонского цикла. Я сказал:

— Поразительно, как люди меняют местность, в которой живут.

Элен злобно ответила:

— Он тебе надоел, правда? Ты махнул на него рукой. Это видно невооруженным глазом! Должно быть, он тоже это заметил. Как ты думаешь, почему он ушел из дома? Дело не в этой девушке, а в мальчике, маленьком мальчике. Ты захотел вернуть время, когда Тимми был маленьким, обворожительным и подавал надежды. Поэтому ты бросил его и решил начать все сначала. — У Элен сморщился подбородок. — Черт побери, я не хотела… Я не должна была так говорить. Даже если это правда. Я должна была радоваться за тебя.

— Господи Иисусе, — пробормотал я. — Ты сама хоть понимаешь, что говоришь? О Господи! Кто бросил его первым? Ты ушла…

— Я не ушла. Это ты…

— Кстати, как поживает Тед?

— Ох, какой же ты подлый! Подлый и жестокий! Я уже говорила тебе, что случилось. Но ты никогда меня не слушаешь. Жизнь Теда превратилась в кошмар. Его жена выписалась из больницы, они больше ничего не могут с ней сделать, одна нога парализована, и лучше уже не будет. Тед выбивается из сил, ухаживая за ней…

— Извини, я не знал…

— …а она день и ночь кричит на него. Бедный Тед так раскаивается, но она не дает ему житья, говорит, что никогда его не простит…

— Мне очень…

— …и правильно делает, сука несчастная, — закончила Элен с ноткой странного ликования в голосе, а потом покосилась на меня. Она мрачно улыбалась, ее лицо было залито слезами.

— Мне действительно очень жаль жену Теда… — начал я и тут же осекся. — Элен, ради Бога, следи за дорогой! Ты что, тоже хочешь попасть в аварию? О Господи, перестань плакать… сверни на обочину и дай мне сесть за руль. Пожалуйста.

Она ударила по тормозам; меня бросило вперед, и в грудь больно впился ремень безопасности. Элен выскочила из машины и стала обходить ее спереди. Я тоже вышел и сказал:

— Похоже, с тобой нашей старушке пришлось пережить немало приключений. Ты что, участвовала на ней в ралли Монте-Карло? Сзади вмятина. А вот и еще одна….

— Я подавала машину назад и стукнулась о столб ограждения.

— Должно быть, ты делала это на скорости сто тридцать километров в час. Самой подходящей для заднего хода.

Она бросила сквозь зубы:

— Я тебя ненавижу.

Я сел за руль, отрегулировал сиденье и зеркало заднего вида, застегнул ремень и сказал:

— Знаешь, ты чуть не сбила велосипедиста.

— Я всегда говорила тебе, что у этой машины плохой обзор. Но ты все равно купил ее. Ты говорил, что хочешь открытую машину, потому что любишь солнце и ветер. Но на самом деле ты думал, что она быстрая и новая. Надеялся, что стоит тебе остановиться у светофора, как в нее будут прыгать прекрасные блондинки.

— Если машина тебе не нравилась, зачем же ты ее взяла? Я мог бы оставить ее себе, а тебе купить другую.

— Разве ты забыл, что тогда мы не могли позволить себе вторую машину? Кроме того, ты сам хотел, чтобы я взяла ее.

— Может быть, и хотел. А может быть, надеялся, что ты откажешься.

— Если хочешь, можешь забрать ее обратно. — Она издала странный горловой звук — не то стон, не то смешок. — Вот бы Генри разозлился, если бы услышал меня!

— Он считает, что ты должна была обобрать меня до нитки?

— Не совсем. Но здравый смысл подсказывает ему, что ты был достаточно щедр. Он понимает, почему ты оставил дом за собой: там твоя мастерская, а первобытный инстинкт родственника говорит ему: «Как этот прохиндей смел так обойтись с моей сестрой!»

— Может быть, он просто представляет, что случится с ним, если Джойс когда-нибудь…

— Нет, это совсем другое дело. Генри очень осторожен. И все получается так, как он хочет.

— Но Джойс может считать по-другому. — Я не хотел продолжать этот разговор и быстро сменил тему. — Нет, сейчас мне эта машина не нужна. Я купил микроавтобус и очень этим доволен. Там больше места для моего барахла.

Барнаби нравилось ездить в микроавтобусе, уютно устроившись на заднем сиденье. Он говорил, что чувствует себя «невидимкой»; кажется, это доставляло ему удовольствие. Мне хотелось рассказать это Элен, но я знал, что она не найдет в этом ничего трогательного, и сказал, не глядя на нее:

— Прежде чем мы приедем к Тиму, будь добра привести себя в порядок, иначе он сразу догадается, что мы поссорились. Сама знаешь, как это его огорчает.

— Это всегда было для тебя важнее всего, правда?

— Не огорчать Тима? А для тебя?

— Не будь идиотом. Ты знаешь, что я имела в виду. Я имела… нет, имею в виду вот что: все эти годы он был для нас важнее всего. Тим — единственное, что нас связывало. Все остальное время мы ссорились или отпускали глупые шутки. Как будто ничего столь же важного у нас не было.

Внезапно ее тон стал ровным и спокойным; в нем не осталось ни гнева, ни какого-нибудь другого чувства. Элен смотрела прямо перед собой; взгляд ее зеленых глаз был рассеянным, как будто она сидела на пляже, глядя на море. Я осторожно спросил:

— Ты пытаешься объяснить, почему ушла к Теду? Потому что с ним ты могла говорить серьезно? О чем? Наверное, о себе самой, это то, чего все хотят. Почему ты не говорила мне, что чувствуешь между нами отчуждение? И вообще никогда не заикалась о своих чувствах?

— Это ничего не изменило бы. Кроме того, я сама не понимала, в чем дело. Я осознала это только сейчас, в машине. Мне стало ясно, что это все из-за Тима, хотя он и не виноват.

— Так всегда бывает с детьми. Впрочем, возможно… — Я посмотрел на ее профиль и запнулся. Ее лицо еще никогда не было таким застывшим. — Если бы другой ребенок выжил, возможно, мы не уделяли бы Тиму столько внимания.

— Может быть. Но девочка умерла, и мы уже не узнаем этого. А тревога и страх за Тима тут ни при чем. Просто мы позволили этому превратиться в манию. — Элен повернулась ко мне и улыбнулась; ее зеленые глаза, омытые слезами, стали еще ярче. Она сказала: — Сейчас то же самое происходит у нас с Тедом. Мы говорим только о его жене. О нашей вине и ее несчастье. Не могу сказать, что мы часто встречаемся. Он нашел практику рядом с домом, чтобы иметь возможность приходить туда в обеденный перерыв, и в нашем кабинете появляется лишь изредка, когда встречается сложный случай и мне нужна консультация. Если хочешь знать, мы больше не занимаемся любовью, просто сидим в пивной или в ресторане и причитаем. Тед говорит, что я не должна осуждать себя, что это он виноват, но все же подсознательно стремится разделить ответственность со мной. Я тоже хочу этого, знаю, что должна, но все время чувствую, что только усугубляю ситуацию. Ему больше не весело — во всяком случае, со мной. Я для него стала символом его вины. Мы с Тедом пришли к тому же, что когда-то случилось у нас с тобой. Нас окутали серые тучи, за которыми не видно неба. И нельзя сказать, что на горизонте нет света. Просто мы не хотим, чтобы он там был.

— Судя по твоим словам, тебе нужно порвать с Тедом.

— Генри тоже так считает. Он говорит…

Но мнение Генри меня не интересовало. Я сказал:

— Я понимаю, почему вы с Тедом чувствуете себя так, словно попали в ловушку. Но у нас с тобой все было по-другому. Тим болен, и все же мы любим его. И нам иногда было хорошо вместе, разве не так? Мы были счастливы. Смеялись. Мы могли бы…

Она перебила меня.

— Мы были как заключенные на прогулке. Сколько ни притворяйся свободным, ты знаешь, что находишься в тюрьме, из которой нет выхода.

Я собирался сказать: «…начать сначала». Но вместо этого бросил:

— Ты передергиваешь. — И тут же подумал: нет, ищешь себе оправдание! «Ах, я бедная, неудачный брак вынудил меня броситься в объятия другого!» Она заставила себя поверить в это… Я сказал: — По крайней мере, у нас всегда была надежда. Она есть и сейчас. О да, мы слишком часто отчаивались. Я знаю, что грозит Тиму. Но это только ярлык, который на него навесили. Психиатрам известно далеко не все. Могут появиться новые методы лечения, новые лекарства, которые ему подойдут. Может случиться так, что ему станет легче вообще без всяких лекарств. Может быть, уход из дома — это лучшее, что могло с ним случиться. Что он там видел? Вечно занятых родителей, всем своим видом напоминающих о том, чего он лишен, разочаровавшихся в нем и заставляющих его чувствовать себя обузой. Нет смысла говорить, что мы знаем и понимаем, как трудно Тиму вставать по утрам и заставлять себя куда-то идти. Возможно, с Пэтси ему будет легче, а интимные отношения с ней придадут ему уверенности в себе. Нет, что бы ты ни говорила, я считаю, что знакомство с Пэтси Тиму на пользу.

— Иными словами, она временно стала нашим помощником. По-твоему, ее надолго хватит? Сомневаюсь, что она понимает, за что взялась. А ты как думаешь?

— По-твоему, мы должны сказать ей?

— Нет. Конечно, нет.

— Помнишь, как мы договорились, что это было бы нечестно, что мы должны предоставить Тиму возможность самому обзаводиться друзьями и не вмешиваться. Но, возможно, в данном случае все обстоит по-другому. Если Пэтси ждет от него слишком многого…

— Она все равно не поверит нам. Подумает, что мы лезем не в свое дело. Чересчур заботливые родители, обыватели, которые пытаются затащить сына в свое буржуазное болото…

Я сердито перебил ее:

— Кажется, именно Пэтси предложила, чтобы мы купили ему костюм. Что это такое, как не…

— Ох, брось, дружочек. — Элен сморщила свой острый носик. — От чего ушли, к тому и пришли. Едва речь заходит о Тиме, как начинается все то же хождение по кругу. Надеюсь, ты не собираешься проделать тот же путь со своей вечно надутой Клио. Это какой-то злой рок. Люди вступают во второй брак, но тащат с собой свое старое барахло и вьют новое гнездо так же, как старое.

Я возблагодарил Господа за то, что не рассказал Элен, как Клио обращается с Барнаби. С каким наслаждением она ухватилась бы за мысль о том, что я променял одного несчастного ребенка на другого! Конечно, думать так было несправедливо, и все же ситуация складывалась до боли знакомая. Элен всегда знала, как ударить побольнее. Впрочем, по зрелом размышлении я признался себе, что она права, по крайней мере, в одном. Для нас все кончено. Я сказал:

— Я не думал о браке. Тем более, что мы с тобой еще не развелись.

— О, это не за горами. — Она выгнула брови и бросила ключи мне на колени. — Если ты собираешься вести машину, то они тебе понадобятся. Пора ехать. Поговорим о чем-нибудь другом. Более отвлеченном. Как поживает Мод? Я давно ее не видела, но она звонила мне сообщить, что у Неда родился ребенок — конечно, про Полли она ничего не рассказывала — и что она будет крестной. Похоже, она очень этим гордилась. А на прошлой неделе я встречалась с Мейзи. Мы устроили веселый ланч в пивной — той самой, в парке, которую мы откопали, как только она переехала в Боу. У Мейзи появился новый друг — точнее, очень старый, еще с детских лет — и внезапно чувство вспыхнуло вновь. Она говорила, что не видела тебя уже две недели, и предположила, что ты очень занят у этих светских знакомых Мод в Норфолке. Я сказала, что не знаю, потому что сама давно тебя не видела, и посоветовала Мейзи позвонить тебе. А она ответила, что звонила и разговаривала с Клио, но ты не перезвонил ей. Поскольку со мной не раз случалось то же самое, я решила, что твоя очаровательная юная помощница пытается отгородить тебя от всех.

Я понятия не имел, что испытывала Элен, говоря все это. То ли ощущала облегчение, выкладывая, что у нее на уме, то ли радовалась, что в конце концов избавляется от меня, то ли тщательно скрывала свою скорбь. Чем бы это ни было, в тот момент она избрала жизнерадостно-агрессивный тон. Когда мы свернули на улицу, где наш сын жил с Пэтси, и сбавили ход, пытаясь рассмотреть номера на облупившихся стенах или отыскать мопед Тима среди обшарпанных мусорных ящиков в глубине старых садов, Элен игриво похлопала меня по руке (как леди восемнадцатого века, разговаривающая со своим поклонником) и сказала:

— Хочешь совет? Независимо от того, женишься ты или нет, не позволяй этой девушке становиться между тобой и матерью.

Загрузка...