Азан Иоаннис оставался бесстрастным.
— Не надейся обмануть меня притворством, — произнес он холодно. — Я приказываю тебе указать мне убежище мятежника.
— Я могу и не послушаться этого приказания, — воскликнула Беатриче. — Не надейся, чтобы я выдала когда бы то ни было своего брата! Я сейчас не знаю, где он скрывается, но если бы и знала, то все-таки не доверила эту тайну тебе — бывшему лакею Бартоломео ди Понте.
— Клянусь, что я подвергну тебя пытке, если ты будешь сопротивляться, — проревел взбешенный Иоаннис.
— А вы уж успели стать и палачом, синьор Азан! — воскликнула со смехом Беатриче. — Право, вы делаете быстрые успехи во всем, конечно, за исключением чести. У вас ежедневно прибавляются новые достоинства и преимущества. Вы устраиваете соколиные охоты не хуже любого принца. Вы имеете сбиров, чтобы пытать людей — чуть ли не детей, не оказывающих вам слепого повиновения… Это все делается, конечно, из подражания тиранам, на которых вы насмотрелись в Константинополе. Но свободному венецианскому народу могут и не понравиться такие милые привычки.
Толпа одобрила эти слова громкими рукоплесканиями, и Иоаннис понял, что ему пора продолжать путь, но в это время он увидел возвращающегося Доминико, на лице которого выражалась живейшая радость. Сборщик притворился, что не заметил этой радости, и повернулся к стоявшему поблизости продавцу овощей. Доминико подошел к маленькой торговке и шепнул ей:
— Далмат сказал правду — Орселли действительно убежал. — Он скрывается невдалеке отсюда и не даст тебя больше в обиду…
Но едва гондольер успел произнести последнее слово, как был схвачен сбирами и связан по рукам веревкой. В тот же миг над его ухом раздался насмешливый голос Азана.
— Кто укрывает у себя беглецов или не выдает их, обвиняется в мятеже и наказывается немедленно по закону, — произнес он. — Если ты, зная убежище Орселли, не укажешь его нам, то будешь отправлен на галеры вместо него. Если Беатриче откажется помочь нашему розыску, она будет продана в рабство, а на вырученные за нее деньги мы наймем человека, который мог бы лучше Орселли владеть оружием.
— Перестаньте говорить вздор, — перебила гордо Беатриче. — Разве свободная венецианка может стать невольницей? Нет, почтеннейший Азан, вы опять злоупотребляете именем дожа и именем сената. Венецианских жен и дочерей нельзя продавать, как скот или товар.
— А! Ты не веришь мне! — воскликнул далмат. — Ты, очевидно, забыла, что мятежники считаются смертельными врагами республики, которых следует уничтожать для ее же блага… Антонио, — обратился он к одному из сбиров, — прочтите декрет сената относительно непокорных граждан, к которому приложена печать нашего светлейшего дожа Виталя Микели.
Рыбаки и торговцы приготовились слушать.
Увы! Декрет в полной мере соответствовал строгим внушениям сборщика. Все повесили головы, а Азан проговорил торжествующим голосом:
— Ну, кто еще из вас осмелится противиться распоряжениям венецианского сената? Если найдется хоть один смельчак, то пусть он подойдет ко мне. Я поговорю с ним и заявлю о его неудовольствии прокуратору Энрико Дондоло, приславшему меня сюда.
Доминико взглянул вопросительно на своих товарищей, но никто из них не был готов поддержать его новый протест, так как каждый боялся наказания.
Между тем стрелки, о которых мы упомянули выше, стали приближаться к тому месту, где находилась толпа. Видно было по смущенным лицам торговцев и рыбаков, что они отказываются от неравной борьбы. Таинственная власть Совета десяти была очень велика. И люди посматривали подозрительно друг на друга, как бы опасаясь, что тот или другой из них окажется шпионом.
Иоаннис, считая победу одержанной, подошел снова к маленькой птичнице и дотронулся жезлом до ее лба: это означало, что с этого мгновения она поступает в полное распоряжение сената.
Яркий румянец гнева выступил на щеках Доминико.
— Беатриче, зови на помощь! — закричал он ей. — Я один не могу защитить тебя, а товарищи отступились от нас. Но сейчас придет другой защитник.
С этими словами он вырвался и в одно мгновение исчез из глаз далмата и молодой девушки. Доминико хотел во что бы ни стало спасти Беатриче и решил для этого сделать все от него зависящее.
Вскоре после этого на месте возмутительной сцены появилось новое лицо.
Около старого домика, выкрашенного красной краской, лежала негодная к употреблению гондола с изорванным навесом. Последний вдруг был откинут, и сборщик увидел исхудалое, избитое, окровавленное лицо со страшно сверкавшими глазами. Человек, прятавшийся в гондоле, одним прыжком оказался в мясной лавке, помещавшейся в красном домике, схватил большой нож и подбежал к сбирам с таким проворством, которого никак нельзя было ожидать от него, таким утомленным выглядел этот мужчина. Изумленный далмат стоял несколько минут, не говоря ни слова, но, впрочем, он вскоре оправился и крикнул сбирам:
— Арестовать этого убийцу!
Но сбиры не трогались с места, испуганные неожиданным появлением страшного незнакомца.
— Это Орселли ле Торо! — послышалось в толпе. — Это брат Беатриче, он не убийца!
— Он имеет право защищать свою сестру! — говорили другие.
— Пусть поговорит со сборщиком!
— Не бойтесь его! Это не разбойник, он честный гондольер!
— Выслушаем его! Выслушаем!
— Орселли силен, как дуб, и смел, как корсар!
— Сборщику нелегко будет справиться с ним!
— Он переломает копья стрелков!
— Заступимся за него!
Шум возрастал с каждым мгновением. Чем больше чернь кричала, темь сильнее она раздражалась и ожесточалась. Имя Орселли, доказывавшего своими поступками, что он не боится ни дожа, ни сената, ни сбиров, воодушевило всех, возбудило отвагу даже в самых робких и нерешительных. Людям казалось, что само Проведение ниспослало им предводителя и защитника.
Очутившись, наконец, лицом к лицу со своим врагом, Орселли сделал своим товарищам знак молчать и проговорил грустным голосом:
— Товарищи! Венеция не должна терзать сама себя и пить свою собственную кровь. Не начинайте бесплодной борьбы, единственным результатом которой будет только радость чужеземцев, поклявшихся способствовать всеми силами гибели республики. Не втаптывайте же в грязь знамя Венеции, не допускайте, чтобы вас убивали эти наемники, на содержание которых отдаются последние сокровища святого Марка! Берегите свои силы и энергию лучше на защиту нашего свободного города. Я вышел из своего убежища не для того, чтобы убивать и калечить слуг Совета десяти, а с целью предать им себя.
Но, заметив, что эти неожиданные увещевания произвели довольно дурное впечатление на торговцев и рыбаков, Орселли изменил тон и продолжил, обращаясь к сборщику:
— Вы видите, синьор Азан, что я мог бы одним словом заставить эту толпу броситься на вас. Вчера я, пожалуй, не оказался бы таким покорным, так как вы нарушили приказ благородного дожа Виталя. Но я одумался в тюрьме, и мне совестно теперь быть причиной бесполезной резни. Я не желаю отвечать за проливаемую кровь… Я говорю с вами, синьор Азан, так смиренно, потому что вижу в ваших руках белый жезл, который представляет для меня закон. Не хочу оскорблять вас, но мне кажется, что я имею право говорить о своей сестре. Если я выдаю добровольно себя, то вы должны освободить ее.
Иоаннис презрительно покачал головой.
— Я не могу изменить свой приговор, чтобы не подавать дурной пример, — отвечал Азан. — Твоя сестра ослушалась приказаний сената, и я осудил ее за это. О ней, следовательно, говорить нечего. Что же касается тебя, то ты можешь обратиться к дожу и сенату.
— Хорошо! — ответил со вздохом Орселли. — Не стану спорить с вами. Но позвольте мне сказать только несколько слов Беатриче, пока еще есть возможность. Вам нечего бояться меня: я вовсе не думаю и не желаю противиться! Стрелки утащат меня снова в тюрьму. Но я надеюсь, что сестре позволят обнять в последний раз старую Нунциату и детей, прежде чем ее продадут в рабство… Я хотел бы дать ей хороший совет, как утешить бедную мать и маленьких братьев.
Эта мольба не тронула далмата, но он боялся разозлить отказом вспыльчивого Орселли и позволил ему поговорить с Беатриче, отступив на несколько шагов, чтобы его не заподозрили в желании подслушать их разговор.
Беатриче была очень бледна и взволнованна. Она рассчитывала на помощь брата, и сердце ее преисполнилось невыразимой радости, когда Орселли явился так неожиданно. Но после того как юная певица увидела, что тот не только не защищает ее, но, наоборот, как будто робеет, ей показалось, что все происходящее ни более ни менее как странное сновидение или галлюцинация. Молча и неподвижно сидела девушка, потеряв всякую способность мыслить и соображать, а когда брат схватил ее за руку, она задрожала, точно к ней прикоснулась змея.
Гондольер устремил на нее взгляд невыразимой нежности.
— Дорогая моя! — произнес наконец Орсели. — Думали ли мы, что над нами разразится такое несчастье? Над тобой, такой молодой, доброй и веселой, сжалились бы даже морские разбойники. Тебя любили все за веселость и приветливость, и вот ты превратилась в игрушку человека, потерявшего давно стыд и честь! Пресвятая Дева, какое горе для бедной матери! До сих пор я исполнял все твои желания и капризы, повиновался одному твоему взгляду, одной твоей улыбке, а теперь тебе самой придется повиноваться грубым приказаниям человека, который купит тебя, как какой-нибудь товар… Скажи же мне теперь, Беатриче: понимаешь ли ты весь ужас рабства?
Хорошенькая певица повисла на шее брата и, казалось, никакая сила не была в состоянии оторвать ее от Орселли. Смелость и энергия, с которыми девушка говорила с Азаном, исчезли, и она оказалась вдруг слабым и робким ребенком, который плакал навзрыд, не стыдясь своих слез.
— О милый брат! — лепетала певица, задыхаясь от слез. — Я не хочу оставлять Венецию, не хочу покидать мать… Не хочу, чтобы дети ожидали меня напрасно… Наша старая, убогая хижина — это мой рай, а самый великолепный дом, в котором я буду жить, не имея собственной воли, покажется мне адом… Но ты силен и храбр! Ты не дашь меня в обиду… Ты спасешь меня? Не правда ли, Орселли!
— Да, я спасу тебя от позора, — отозвался гондольер каким-то странным голосом. — Ты не будешь невольницей… Да, ты права: мы были счастливы в нашей бедности, и нам грешно было жаловаться… Мы пользовались свободой, имели добрых товарищей… Солнце светило нам так ярко, а теперь… О, я думал, что стены венецианского дворца обрушатся на несправедливых судей, которые приказали связать меня и бросить в мрачное подземелье!.. Сборщик воображает, что я не могу вырвать тебя из ловушки, что я равнодушно допущу продажу моей сестры в неволю, но он сильно ошибается, если мерит меня своей меркой.
Пока гондольер говорил эти слова, Беатриче слушала их с каким-то странным благоговением, и исчезнувшая было надежда начала воскресать в ее сердце. Ласковый голос Орселли звучал в ушах молодой девушки как чудная музыка, проникал ей в душу и как будто возвещал ей избавление от страданий и слез.
Голос Азана напомнил о действительности.
— Ну что же, скоро ли вы кончите нежничать? — спросил грубо сборщик, подходя к ним.
Гондольер вздрогнул, взглянул на небо, на безмолвную толпу, на бесстрастных сбиров, на приближавшихся медленным шагом наемников, и шепнул сестре:
— Помолись Богу!
— За наших врагов, Орселли? — спросила она, удивляясь резкой перемене в голосе брата.
— Нет, сестра, не за врагов, а за меня, — ответил гондольер торжественным тоном.
— За тебя, доброго и великодушного… за тебя, который никогда не причинял никому зла?
— Все равно, — повторил нетерпеливо молодой человек. — Молись, чтобы Создатель простил мне зло, которое я сделаю… Чтобы не пала на мою голову кровь, которую я пролью.
— Как, ты хочешь убить этого человека? — воскликнула девушка, указывая на Азана Иоанниса.
— Может быть, но помолись же за меня Богу! — повторил с усилием Орселли, между тем как по его исхудалым, загорелым щекам текли крупные слезы.
— А как ты думаешь, Беатриче, — спросил он, напрасно стараясь подавить овладевшее им волнение, — примет ли Джиованна ди Понте под свое покровительство наших маленьких братьев, если с тобой вдруг случится несчастье?
— Я думаю, что она не оставила бы их… Она так добра, так любит нас!.. Да к тому же наша мать — кормилица Валериано Сиани! — добавила она с горькой усмешкой.
— Ну а что ты предпочла бы: неволю или смерть? — продолжал гондольер, внимательно вглядываясь в прекрасное лицо Беатриче. — Не предпочла ли бы ты лучше умереть, чем быть разлученной навек с близкими тебе людьми и принадлежать господину, капризы которого будут для тебя законом?
— О да, милый брат! — ответила девушка, с живостью целуя его. — Я не поколебалась бы выбрать смерть вместо неволи.
— О, если так, то умри! — крикнул он вдруг, как помешанный, поднимая свой нож. — Это единственное средство, которое осталось мне, чтобы защитить твою честь и свободу! — прибавил он, вонзив нож в сердце сестры.
Смертельно раненная, обливаясь кровью, Беатриче зашаталась и упала на землю, как колос, срезанный серпом, на глазах пораженных ужасом зрителей.
Все произошло так неожиданно, так быстро, что никто из присутствующих не успел предотвратить катастрофу.
Совершив преступление, молодой убийца направился неровными шагами к далмату, оцепеневшему от страха при виде глаз гондольера, сверкавших огнем безумия и ярости.
— Азан Иоаннис, — произнес глухим голосом Орсели. — Пролитая кровь требует возмездия, а она пролилась по твоей вине. Теперь, когда моя сестра, моя бедная Беатриче, уже избавлена от твоих козней, я уже не боюсь тебя и сделаю, что надо. Я не отступлю ни на шаг перед твоими стрелками, и даже имя дожа не защитит тебя. Ты вырвал мое сердце, но зато принадлежишь теперь мне.
Пока гондольер произносил эти слова, Беатриче испустила дух при громких криках толпы, не сводя с брата взгляда, в котором выражались любовь и прощение.
Орселли не успел исполнить свою угрозу, потому что был тотчас же окружен сбирами и сборщиком, позвавшим на помощь стрелков. Но гондольер одним порывистым движением повалил сбиров и кинулся на далмата: он изломал его жезл, заставил его встать на колени и вынудил коснуться лицом крови Беатриче.
Но сильное волнение потрясло Орселли до такой степени, что ярость его сменилась моментально полнейшим изнеможением.
Колени его подогнулись, и он, выпустив из рук Азана, грохнулся на землю, около убитой сестры.
Лицо девушки напомнило Орселли о его преступлении.
В течение нескольких минут он смотрел пристально на труп и, наконец, разразился диким смехом, похожим на хохот помешанного.
Объятая ужасом толпа расступилась перед прибежавшими стрелками, но те не осмелились, однако, целиться в убийцу. Казалось, что Бог, сжалившись над ним, лишил Орселли рассудка, чтобы избавить от мук совести и человеческого суда.
— Он сошел с ума, — сказал Азан, делая наемникам знак отойти в сторону. — Мы не имеем права трогать этого несчастного, так как он уж наказан свыше.
Невозможно было смотреть без содрогания на гондольера, обагренного кровью и все еще державшего в руках нож.
— Голубушка моя, дорогая моя сестра, встань! — кричал он с отчаянием, сжимая в объятиях уже холодный труп. — Почему ты молчишь, Почему не отвечаешь мне… мне, твоему другу и брату? Разве ты забыла прошлое, забыла, как ты сидела у меня на коленях?.. Да, ты была единственной моей радостью, единственной надеждой… Для тебя лишь одной работал я, как вол… только ради тебя был я добр к другим… Скажи, что ты прощаешь меня!.. Но Боже, Боже, ты не будешь, ты не можешь говорить со мной, не взглянешь больше на меня своими кроткими голубыми глазами!.. Дорогая сестра, милая моя Беатриче, встань же хоть еще раз и взгляни на брата!
Но, видя, что девушка остается молчаливой и неподвижной, гондольер продолжал:
— Или ты забыла, что Нунциата с детьми ожидает тебя?.. Кто будет любить малышей и заботиться о них?.. Им одним будет страшно ночью, они захотят есть… Будут звать тебя, а ты не придешь!.. О, я знаю: ты страдаешь, ты не можешь прийти к ним!
Орселли схватил ее на руки, дико озираясь по сторонам.
— Беатриче, — проговорил он тихо. — Разве тебе нравится мучить меня? Я уверен, что ты не умерла… Тебе хочется испугать меня, чтобы удивить, когда я возвращусь домой… Ты спрячешься за дверью и будешь ожидать меня… Потом ты подбежишь ко мне, закроешь своею ручкой мои глаза и поцелуешь меня… О, я вижу тебя, вижу… вижу! — твердил он хриплым голосом. — Но что это за красные пятна?.. Откуда взялась эта кровь… Ведь это кровь!.. Кто же ранил тебя… Кто?..
Никто не отвечал ему, все стояли, опустив головы. Некоторое время он ждал ответа от Беатриче и, наконец, рассудок его как будто прояснился.
— О, это… Я сделал это, — воскликнул он, катаясь по земле, — Я убил свою сестру… Убил мою хорошенькую, мою кроткую Беатриче!
Доминико и несколько других рыбаков старались поднять его, чтобы увести с рынка, но он отбивался от них с неестественной силой, не желая расставаться с трупом сестры. Наконец Доминико, возмущенный донельзя этой ужасной сценой, обратился к товарищам:
— Не пора ли пойти просить правосудия у нашего милостивого дожа Виталя Микели? — спросил он.
Все присутствующие подняли молча руки в знак согласия на его предложение.
Сбиры и стрелки не решились остановить безоружную чернь и поспешили пропустить ее.
— Подумаешь! — произнес Азан, окидывая равнодушным взглядом труп девочки. — Сенат не может сделать мне ничего за это происшествие. Кто ж мог предвидеть, что этот сумасшедший плебей накинется на сестру, а не на меня? Я не виноват во всем этом! — закончил далмат, оставляя рынок.