Когда я добираюсь до матери, уже темно, хотя всего пять часов. Я вхожу через заднюю дверь. Мама стоит на кухне и разгружает посудомоечную машину. Когда я открываю дверь, она вскрикивает.
— Эмилия!.. Господи, ты меня до смерти напугала.
— Привет, мама, — говорю я и начинаю плакать.
В гостиной есть фотография мамы в детстве. Раньше этот снимок висел у бабушки, но, когда та умерла, мама забрала фото и повесила над телевизором, вместе с другими семейными портретами. Впрочем, рамку она менять не стала. Черно-белая фотография, где мама катается на шетлендском пони, висит в золоченой деревянной рамке, которые недавно снова вошли в моду. Мамина семья не могла позволить себе содержание пони, и мама в детстве вовсе не была типичной любительницей лошадей, хотя и пыталась это утверждать, когда Элисон взбрело в голову учиться верховой езде. Мама сидела на пони исключительно ради фотографии, свидетельство чему — белое платье, черные туфельки и белые носочки. Трудно назвать это костюмом для верховой езды. Маме было всего семь лет, но она уже научилась тревожно улыбаться и усвоила раболепное выражение, которое я долгие годы пыталась стереть с ее полного, приятного лица.
— Милая моя! — Мама обнимает меня.
Мы одного роста, так что мне приходится нагнуться, чтобы прижаться лицом к ее мягкой груди. Мы вместе, обнявшись, идем к старой кушетке у окна. Эта кушетка постоянно кочевала по дому. Некогда она стояла в зале, потом ее сочли слишком потрепанной для приличного общества и переставили в гостиную. Когда она окончательно пришла в негодность, кушетку отправили доживать свои дни на кухне. Это случилось незадолго до развода родителей. Когда мы садимся, я думаю, что это, возможно, последняя кушетка в маминой жизни. Одинокая женщина не способна истрепать мебель так, как это делает семья из пяти человек.
Я рассказываю маме о Каролине, и она утешает меня, осторожно подбирая слова. Мама знает, что мне нужна поддержка и, хотя она никогда никого не ненавидела — ни падчериц, ни мужа, который бросил ее ради стриптизерши — ради меня делает вид, что ненавидит бывшую жену Джека.
— Она просто пытается им манипулировать. Честное слово, удивляюсь Джеку. Я-то думала, он ее давно раскусил.
— Он никогда и ничего не понимает. Каролина постоянно трахает ему мозги.
Мама крепко меня обнимает, но молчит. Даже не кивает. Она слишком умна для этого. Знает, что скоро, перестав плакать, я вспомню, что Джек прекрасно умеет разгадывать козни и манипуляции своей бывшей жены. Он слеп до идиотизма лишь в вопросах, касающихся его сына. Мама не хочет запечатлеться в моей памяти как человек, критикующий Джека.
— Каролина по крайней мере собирается замуж? — спрашивает она. — Я всегда молилась, чтобы Аннабет вышла замуж и была счастлива. По крайней мере тогда я бы перестала о ней думать.
— Не знаю.
Я тоже надеюсь, что Каролина влюбится и выйдет замуж, что ее ревность и злоба исчезнут перед лицом новой, всепоглощающей страсти, а меня перестанет мучить совесть. Как типично для этой женщины — терзать нас разговорами о ребенке и при этом отказывать в облегчении, которое принес бы мне ее брак.
Наконец я понимаю, что больше не плачу — только всхлипываю, но глаза уже сухие. Выпрямляюсь и говорю, что хочу есть.
— Приготовить тебе ужин? — спрашивает мама. — Я собиралась жарить лосося. Сейчас сбегаю в магазин и куплю еще филе.
— А у тебя сохранилась сковородка, которую ты купила мне в школе? Мы можем испечь блинчики с лососем, тогда хватит и одного филе. И на десерт будут блинчики, на прошлой неделе я видела в шкафу шоколадную пасту.
Я включаю песню Джонни Митчелла. Я купила маме этот диск и магнитофон на ее первый день рождения после развода. Отец оставил ей всю бытовую технику, мебель, фотографии, включая фото собственных детей, даже телевизор, но забрал стереосистему.
Мы с мамой слушаем, как Джонни Митчелл оплакивает утраченный рай, и замешиваем тесто, стараясь подпевать. Мы хорошо готовим вместе. На кухне я уже давно не подручный, а партнер, но сегодня позволяю маме командовать. Я наливаю масло на сковороду, когда мне говорят, и предоставляю ей переворачивать блины ловким движением резиновой лопаточки.
Мамины движения по-прежнему уверенные и плавные, пусть даже в последний раз мы пекли блины много лет назад. К лососю она подает простенький соус с эстрагоном, и мы съедаем по три блина. Когда приходит время для десерта, я еду в магазин и покупаю пинту взбитых сливок и соленый фундук. Вернувшись домой, взбиваю сливки с щепоткой сахара, колю орехи, и мы едим десерт прямо руками, размазывая шоколад по подбородкам и улыбаясь друг другу.
Убирая посуду, мама говорит:
— Общение с бывшей женой всегда ставит брак под удар.
— Конечно.
— Иногда я думаю, не были ли наши проблемы связаны с Аннабет.
Я задумываюсь, вытирая миксер.
— Твои проблемы были в первую очередь связаны с тем, что папа идиот.
Мама не отвечает. Она неторопливо оттирает раковину.
— Аннабет писала девочкам, рассказывала, куда они поедут на выходные или на Рождество. У меня просто сердце разрывалось, когда я видела, как они радуются и собирают вещи. Но очень часто она вообще за ними не приезжала — или увозила их всего на пару часов вместо обещанной недели. Девочки страшно грустили. Люси плакала целыми днями, а Элисон хмурилась — помнишь?
— Да.
— В последний раз Аннабет виделась с ними, когда тебе было три или четыре года. — Мама вытирает руки кухонным полотенцем. — Она неустанно твердила им о поездке в Калифорнию, в Диснейленд. Я просила отца поговорить с ними, предупредить, что она, возможно, передумает, как уже случалось раньше. Но отец утверждал, что Аннабет не может быть такой жестокой и не нарушит обещание насчет Диснейленда. Ну и, разумеется, когда пришел назначенный день, Аннабет не приехала за дочерьми. Через пару дней она заглянула к нам с одним из своих бойфрендов и на полдня отвезла девочек в Катскилл.
Я аккуратно задвигаю стулья под кухонный стол. Ножки скребут по кафельному полу.
— Я помню. Помню, как они ездили в Катскилл. Я так завидовала.
— Ты это помнишь? Правда? А ведь ты была совсем маленькая.
— Они привезли домой водяные пистолеты. А у Элисон была игрушечная лягушка.
— Да? А я не помню. Зато хорошо помню, что на следующий день за завтраком они вели себя еще хуже, чем обычно. Так ужасно, что я отослала Элисон в комнату, но она закатила скандал и закричала, что не собирается меня слушать, раз я отказалась отпустить их в Диснейленд с матерью.
— Что? — Я присаживаюсь на стол.
Мама редко рассказывает о старших сестрах, о том, как скверно они с ней обращались, как плохо себя вели. Редко жалуется на Аннабет, даже теперь, повторив судьбу своей предшественницы. Мама как будто переменилась.
— Аннабет сказала девочкам, что это я виновата. Что она планировала поездку, а я запретила.
— Быть такого не может.
— Может.
— О Господи, ну и сука. И они ей поверили?
— Разумеется. Или предпочли поверить. Нестерпимо думать, что мать лжет.
— И что ты сделала? Сказала им правду? Заставила отца с ними поговорить?
— Мы пытались, но ничего не получилось. — Мама слабо улыбается. — Но я все-таки отыгралась.
— Что? Что ты сделала?
— Помнишь мою старую норковую шубку с собольим воротником?
— Конечно. Однажды я надеюсь ее унаследовать.
— Хочешь знать, где я ее раздобыла?
— Расскажи, — с восторгом требую я.
Мама заговорщически подается вперед, как будто Аннабет Гискин бродит где-то поблизости и подслушивает наш разговор.
— Через несколько месяцев после истории с Диснейлендом, осенью, позвонил милый пожилой джентльмен, у которого меховой склад в Парамусе. Он позвонил папе на работу, но попросил позвать миссис Гринлиф. Секретарша была новенькая и дала ему домашний телефон. Старичок обзванивал всех своих клиентов и сообщал, что закрывается. Его сын, бедняжка, который держал склад вместе с ним, умер — кажется, от рака. У отца просто недоставало духу продолжать. Они с женой решили перебраться во Флориду.
— И?
— И он попросил меня забрать мою норковую шубку.
— И что?
— Так я и сделала. Заплатив, между прочим, за шесть лет хранения, что обошлось мне в кругленькую сумму. — Мама напоследок обводит кухню внимательным взглядом и шагает к двери.
— И что?
Она улыбается через плечо.
— Отличная шубка, как по-твоему?
— Прекрасная, мама. То есть если ты, конечно, не возражаешь против убийства норок.
— Так я наказала Аннабет.
— Погоди-ка. Так это была ее шубка?
Мама подмигивает.
— О Господи, ты украла у нее соболью шубу.
— Я не крала. Аннабет оставила ее на складе много лет назад, даже не позаботившись заплатить. Я ее просто выкупила. И шуба вовсе не соболья, она норковая. Соболий у нее только воротник.
Я хихикаю, проникнувшись уважением к маминой отваге. Это женщина, которая никогда не смела заявить о своей власти и долгие годы старалась, чтобы другие были сыты, согреты и довольны. Ее жизнь — постоянное исполнение чужих желаний: специальные подушки, если у девочек аллергия на пух, уроки игры на скрипке, если они выказывали музыкальные наклонности, полная корзина шоколадных булочек, подарочный сертификат, букет розовых и желтых маргариток… Я впервые услышала о том, что мама что-то сделала для себя.
— Погоди-ка. А папа не заметил, что ты носишь шубу его бывшей жены?
— Нет. — Мама выключает свет и поднимается вместе со мной наверх. — Как ни смешно — не заметил. Наверное, он помнил, что покупал кому-то норковую шубу, но забыл, кому именно.
Когда мама укрывает меня одеялом, я вздыхаю:
— По-моему, у меня еще не было такого приятного вечера с тех пор, как умерла Изабель.
Мама целует меня в лоб.
— Детка, если ты пришлешь мне ее фотографию, я буду очень рада.
Я сворачиваюсь под теплым одеялом и упираюсь пальцами ног в матрас. Чтобы отвлечь маму от разговоров о фотографии, которую я пока не могу ей дать, рассказываю о Марше памяти.
— Минди попросила меня пойти с ней, а потом забеременела.
— Хм… — Мама отводит волосы с моего лица.
— Я так рада, что мне не придется туда идти.
— Правда?
— Просто глупо. Ходить по парку в сумерках вместе с другими людьми, у которых умерли дети. Это нелепо.
— Почему, Эмилия? Тебе не кажется, что это приятно — быть в обществе людей, которые понимают твои страдания?
— Групповые тренинги никому не помогают.
— Но это не групповой тренинг. Ты просто будешь гулять в парке с другими женщинами. Своего рода память об Изабель. По-моему, хорошая идея.
Я закрываю глаза. Наверное, мама знает, что, невзирая на мой напускной цинизм, идея мне тоже нравится. Гулять по парку вместе с людьми, которым не нужны ни объяснения, ни извинения. С женщинами, которые опустошены точно так же. Идти по холодному парку, под темным зимним небом, под ветвями на фоне серых облаков. Называть имя Изабель среди прочих имен. Это действительно приятно. Это может помочь.
— Если я решу туда пойти, ты составишь мне компанию?
— А бабушкам тоже можно?
— Думаю, всякий может прийти.
— Я охотно пойду с тобой. Это честь для меня.
— Если я все-таки решусь.
— Да. Если ты решишься.