ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Без Пашки я в школе — сирота. Одноклассники были фоном нашей с Пашкой жизни. Мы брали в школе лишь то, что давали нам учителя на уроках, и не видели остального. Нет, ребята не враждебны, но я перед ними не защищен. Меня спрашивают о моём лете, о Пашке, я не знаю, что отвечать.

— Оставьте человека в покое, — останавливает их Тося. Она подходит ко мне, к нашему с Пашкой столу. — Хочешь, мы будем опять сидеть вместе?

Коса. Узкое лицо. Зелёная трава, не глаза. С первого класса — передо мной. И сейчас вхожу в их зелень, как в воду. Павел научил меня плыть. Это ощущение, когда плывёшь… наконец поглощено водой напряжение, расправлена каждая мышца.

Кажется, я киваю Тосе, потому что она идёт к своему месту, берёт ранец, возвращается и начинает выкладывать книжки на мой стол.

Смех извлекает меня из воды, снова заковывает в броню. Над нами с Тосей смеются! Пытаюсь увидеть лица, а вижу только рты с хищными зубами, готовыми впиться в меня.

— Жених и невеста… — чей-то голос — сквозь смех.

Кошу глазом на Тосю — вдруг она сейчас убежит на своё место?

— Если бы! Я согласна! — Тося улыбается. Смех гаснет, и я снова понимаю, что ненормален, что не вписываюсь в реальную жизнь, творящуюся вокруг. Происходящее для меня — за гранью моего разума. Что сказала Тося? Сначала ребята смеялись и дразнили нас, почему перестали?

Кто Тося? Отличница, молчальница, тихая мышка? Я щурюсь, глядя на неё, и глаза режет как от яркого света!

Света?!

Нет, я не хочу, чтобы Тося сидела рядом со мной, не хочу, чтобы сердце норовило убежать от меня. Пусть лучше Тося сидит на своём месте, и я буду издалека смотреть на неё. Пусть звучит смех и грозят впиться в меня зубы ребят, лишь бы ничего не случилось с Тосей! Я не хочу, чтобы Свет отнял и её, как отнимает одного за другим всех тех, кто так нужен мне!

Нет, вовсе не дураки ребята в нашем классе, и вовсе не чужды им чувства человеческие — нас растила Софья Петровна! Смелость Тоси оценена. И не только смех потух. Странная тишина повисла над нами с Тосей. Она и в ней — насмешливый голос Тофа «Уж не заболели вы часом все разом, где гвалт?» начали урок математики.

Это был первый за все мои школьные годы урок математики, когда мне приходилось продираться к задаче — я совершал героические усилия, чтобы слышать Тофа и понимать знаки с цифрами на доске. Пурга северной страны Анюты… но у меня нет верёвки, держась за которую, я могу сделать хоть шаг, я должен сам протянуть верёвку между двумя пунктами — мною и Тофом, тоже пытающимся пробиться ко мне.

Что сказала Тося? Она хочет, чтобы мы были женихом и невестой?

Нет же, мне нельзя повернуться к ней и смотреть на неё. Мне нельзя говорить с нею. Я не имею права принести ей беду!.

Как проходит тот день, не помню. В голове стучат слова: «Иди на своё место», их я должен сказать Тосе. Такие простые слова. Но они обожгут мой рот и разрушат меня. И я не говорю их Тосе: я хочу, чтобы Тося сидела со мной, я хочу пробиваться к Тофу…

Вместо исписанной доски — мать и Тося. Они — рядом?! Словно слиты в одно целое?!

Что-то говорит мне Тоф. Не слышу ни звука. Внутри неловко, точно каждый мой орган придавила тяжесть. Встаю и иду из класса. Ноги заплетаются. Я задохнусь сейчас.

В туалете снимаю пиджак, рубаху, кладу на подоконник и засовываю себя под струю ледяной воды. Уже ломит лицо и голову, уже ломит шею и спину, а я всё не закрываю кран.

Лица матери и Тоси продолжают качаться рядом перед моими глазами! И очень зыбки границы между ними.

— Что с тобой, Иов? Тебе нехорошо? — голос Тофа.

По мне текут струи воды в штаны, Тоф вытирает меня своим платком.

— Может быть, к врачу сходим?

Смотрю в серые глаза Тофа, а трава Анютиного леса заболачивает всё пространство вокруг, мама лежит на этой траве и смотрит в небо. Не мама, Тося. Её глаза — трава. Понять Тосю — понять маму.

При чём тут Тося? Тоси никакой нет. Есть только мама. И я иду за ней.

— Ты расстроен, что Паша уехал? Но ведь не умер же он, он когда-нибудь вернётся, — говорит Тоф. — Он обязательно вернётся к тебе. И можно же писать письма. Вы будете писать друг другу письма. Я понимаю, такая дружба…

Пашка? Да, конечно, всё из-за Пашки. Если бы Пашка не уехал, ничего не случилось бы. Не Пашка — тоже Павел.

— Идём в класс. Я дал ребятам самостоятельную. Может, и ты успеешь что-нибудь решить? — Тоф берёт с подоконника мою рубаху, мой пиджак, помогает мне одеться. — Это хорошо, что Тося поможет тебе справиться с отсутствием Паши. Тося очень неординарная девочка. У вас с ней один склад мышления.

Мы уже стоим у класса. И я спрашиваю:

— Что это значит?

— Не бойся дружбы с нею. — Тоф не отвечает на мой вопрос, повторяет: — Она поможет тебе справиться с отсутствием Паши.

Когда мы вошли в класс, зазвенел звонок, и Тоф быстро собрал листки с «самостоятельной».

Как шёл тот день и последующие? Сон то был или явь? В школе, дома — два лица рядом, материно и Тосино.

Очнулся я от крика. Крик исходил из всех углов, с потолка, с пола, и даже в моей комнате зазвенели стёкла.

— Какое право ты имела скрыть от меня? Это и мой ребёнок! Я — отец! — Саша кричит так, словно от его крика зависит жизнь человека.

Какой ребёнок? И тут же наконец понимаю: мать ждёт ребёнка.

— Да, я остался жив. Едва сполз с больничной койки, и — к тебе. А ты меня опять гонишь?

Ясно. Мать в своём репертуаре. Но обычно она гонит чужих, а Сашу она любит. Почему же гонит? Что плохого сделал ей Саша?

— Ты переходишь границы дозволенного. Ты имеешь право распоряжаться собой. Но нашим общим ребёнком?! Как ты смеешь лишать его отца? Ты спросила его, хочет он расти без отца? Я рос без отца. Я знаю, что это такое. Я не хочу, чтобы мой ребёнок пережил то, что я. Ты топчешь живую любовь — твоё право. Но ребёнок…

И — тишина.

Что сделала мать?

Я, не таясь, подошёл к двери, открыл её. Саша сполз спиной по стене и сидит с закрытыми глазами.

Мать кладёт ему руки на голову и упирается в его голову тугим большим животом.

Господи, оживи его! — молю я. Не видя Сашиного лица, предполагаю самое худшее. Сколько я уже видел смертей! — Пусть мне будет хуже, Господи, Свет, помоги Саше! Помоги! — молю я.

И Саша приходит в себя. Продолжает сидеть на полу, прижавшись спиной к стене, и мутным взглядом водит вокруг.

Мать несёт ему воду.

Он пьёт, хлюпая.

А потом снова тишина. Мать уносит стакан, возвращается к круглому столу. Саша сидит, повесив голову на грудь. А потом говорит едва слышно:

— Я знаю, ты хочешь сказать, что я ненормален. Какой нормальный человек будет валиться с машиной в пропасть специально! Ребёнку ненормальный отец не нужен. Но не буду же я заставлять ребёнка прыгать в пропасть?

— Что такое «нормальный» и «ненормальный»? И кто нормальный? Вопрос не в ребёнке, во мне. Я не хочу… я не могу видеть тебя.

— Потому, что ненавидишь, или потому, что любишь?

— Ты нарушаешь моё равновесие, я теряю себя. Ты вышибаешь меня из моего ритма, из моей судьбы.

— Любишь, — говорит Саша. — Ничего плохого в том, что я вышибаю тебя, нет. Ты тоже вышибаешь меня. И это естественно. Люди, когда любят, всегда вышибают друг друга. Должно пройти какое-то время, прежде чем мы научимся жить вместе. И никто не сказал, что это будет плохо.

— Я не могу жить с мужчиной под общей крышей.

— Хорошо, пусть, я буду приходить.

— Я не хочу, чтобы ты приходил в гости.

Саша встал. Покачнулся. Сел снова, сказал очень тихо:

— Знаешь, что я понял? Ты дремучая эгоистка. Вроде ты помогаешь людям. О тебе ходят легенды, скольких ты вылечила! И я думал… я верил… А есть только: ты любишь — ты не любишь, ты хочешь — ты не хочешь. А другой — пропадай. Я не могу родить себе ребёнка сам. И ни от кого другого не может быть у меня ребёнка. Что же мне делать? Куда идти? Ночью не сплю, чувствую, мой ребёнок лежит у меня на груди… Ты же видишь только себя. И никого, кроме себя, не любишь. Тебе не страшно? — Саша встал и, я едва успел отскочить от двери, вошёл ко мне в комнату.

В ярком свете — желтовато-белая кожа. Что, если и он?.. Но тут же обрываю слова. Я давно понял: словами лучше ничего не обозначать! Саша прошёл через всю комнату чуть качаясь и сел на мою кровать, а потом лёг. Лежал, смотрел в потолок. О чём думал? Что видел?

Павел слетел с моего плеча и — лёг ему на сердце. Я подошёл и стал гладить Сашу по голове. Волосы у него коротко стрижены, жёстки.

— Постригся наголо перед тем, как прыгать, чтоб не мешали, до сих пор не выросли.

Сашины ноги свисают с кровати. Я поднимаю их, кладу на кровать и снова глажу по голове.

— Хвастался, а не удалось легко отделаться. Чудом остался жив. Ногу сломал, плечо вывихнул, но это ерунда, главное, голову вывел из рабочего состояния.

— Зачем?

— Если честно, ответа два. Какой из них первый, не знаю. Ну, уровни. Преодолеть себя. Пройти на новый уровень. Сверзиться в пропасть и не разбиться. Страсть. А второе: страсть была — делал крылья, чтобы дать человеку новую жизнь. Не жалел ни денег, ни сил, ни времени. Сделал. Теперь же новое увлечение. Больше всех игрушек сейчас люблю машину. Ощущение ничуть не слабее, чем когда летишь. Несусь. Мне подвластно пространство. Страсть, понимаешь? Разбитая машина никому не нужна, её списывают, то есть отдают мне. А я делаю из обломков конфетку. Видишь, какой я корыстный? Хочу много машин.

— Зачем?

— Зачем мне много машин? — Он помолчал. — Не знаю. Наверное, чтобы ни от кого на свете не зависеть.

— Какая связь? Я не понял. Ты всё равно зависишь, — сказал я.

Он уставился на меня и — улыбнулся.

Его улыбка разжала во мне пружину, которая сжалась с той минуты, как Саша стал кричать. И ему, похоже, стало легче.

— А ведь правда… — Он осторожно перенёс Павла с груди на колени, сел. — Запиши несколько телефонов. Все мои. Как видишь, ставить рекорды пока не могу, буду какое-то время валяться. Начнёт рожать, почувствует себя плохо, звони. — Он диктовал телефоны медленно, повторял каждую цифру дважды. — Уж очень храбрая у тебя мать. Пиши второй. Это тоже мой. У меня два домашних номера и три рабочих. Телефоны — тоже моя слабость. Если треплюсь по одному, второй свободен. Теперь телефон «скорой». Знаешь, небось?

Я помотал головой. Откуда мне знать?

— И пожарных не знаешь? И милиции? — Я помотал головой. — Ну ты даёшь! В общем, твоё дело — звонить. Хочет не хочет, а транспорт я предоставлю. — Он подавил вздох. — Я надеюсь на твою помощь!

В эту минуту к нам вошла мать.

Волосы её легко отлетели, так стремительно она оказалась возле Саши. Она положила ему руки на голову.

Но Саша вывернулся:

— Лучше сдохнуть. Не хочу, чтобы ты лечила меня. Мать ничего не сказала, повернулась, вышла.

— Зачем? — снова задал я свой дурацкий вопрос. Что, если Саша умрёт?

— Зачем я так? — зло сказал Саша. — Вопрос хороший. Зачем она со мной так? — Но он тут же осёкся. — Не переживай, выкарабкаюсь, и мы с тобой ещё такое отчебучим! Я согласен быть твоим учителем и передам тебе всё, что знаю и что ты захочешь взять.

Когда за ним захлопнулась входная дверь, я пошёл к матери. Ходатаем за Сашу. И впервые в моей жизни скажу ей всё, что думаю о ней.

Распахнул дверь и… отступил. Мать стояла посреди комнаты и, медленно поворачиваясь, как я понял, следом за Сашей… делала руками странные движения, словно изгоняла из него его болезнь. Лицо её закинуто, глаза закрыты.

Слава Богу, она лечит его. Только бы вылечила.

2

Привыкнуть к тому, что Тося всегда слева, не могу. Слева таится моя смерть. Получается, Тося между мной и моей смертью.

А не может моя смерть покарать Тосю? Кошу взглядом. Пишет сочинение, решает задачу, читает книгу… — каждое дело она делает так, словно оно самое главное в жизни.

Со мной она не разговаривает. Но это и не надо. Я чувствую, её аура и моя слились. И ничего не надо говорить. Иногда она смотрит на меня. Это тоже лишнее. Я вижу её лицо и тогда, когда она не смотрит на меня, а я — на неё. Я знаю каждую черту его, каждую клетку.

Ребята кричат, смеются, отвечают учителю, разговаривают друг с другом… они не мешают нам, наоборот, они нам нужны, они защищают нас от всего мира.

Лишь несколько раз этот мир вторгается в наше зелёное поле, на котором восходят к небу деревья и травы, торопятся к цветку шмели и летит мяч, брошенный мне Павлом.

Около Тоси — Котик.

Собственной персоной, он, Котик, стоит перед Тосей.

— Сегодня танцы. Я приглашаю тебя, — говорит. Котик всегда был наглый. А теперь-то, когда он на голову выше всех нас, широк в плечах, и подавно. Волосы у него — шапка, губы красны. Голову вроде склонил перед Тосей, но можно считать — не склонил, а поднёс своё красивое лицо к ней.

— Сначала будет спектакль. Любительский, конечно, но я был на репетиции, тебе понравится: играют хорошо, а действие происходит в университете.

Откуда он знает, что ей понравится, что не понравится? Где они общались?

— Совсем из другой оперы, чем ставили мы. «Ставили мы»? У них есть что-то общее?

Что я знаю о Тосе? Учится лучше всех. А как проводит своё время после уроков, где?

— Он из жизни закордонной молодёжи, довольно познавательный. Ну совсем не похоже на нашу жизнь. А потом они устраивают танцы. И начало, в общем, в приемлемое время — в шесть.

Тося встаёт.

— Сегодня занята. Если бы знала заранее! Приезжает моя подруга, не могу отменить.

— С подругой.

— Не могу, поверь.

Что-то Котика насторожило, из-за Тосиного плеча он вывернулся взглядом, уставился на меня.

— Ты сидишь с ней? — спросил он.

— Я сижу с ним! Пересела, когда Паша уехал. А в чём дело? Какое отношение это имеет к нашей театральной студии и лично к тебе? — У Котика пропадают губы. Как он делает это, непостижимо, были губы, и нет их. — Посмей только тронуть его своим тренированным пальцем или сапогом, — говорит Тося. Она стоит ко мне спиной, тонкая, гибкая, как моя мать. У Котика сужены глаза. — В твою головку может прийти мысль попросить о такой любезности кого-то другого. Думаю, это тоже станет большой твоей ошибкой. До завтра. Кажется, репетиция у нас завтра.

Котик, ни слова не сказав, идёт к выходу и покидает наш класс.

Будто ничего и не случилось, Тося — под звонок — усаживается на своё место и открывает учебник биологии.

Биология — второй после математики предмет, на котором такая тишина, что слышно передвижение микробов.

Вета Павловна… Прежде всего лицо… Начитавшись благодаря Павлу и тёте Шуре сказок, я создал в себе облики их героев. Тут и баба Яга, и Кощей, и ведьма, и рыцарь, и богатырь. И, конечно, добрая фея, волшебница, спасающая принцесс и золушек от чар злых колдунов.

Вот такая фея и волшебница Вета Павловна. Пашка назвал её Ветра. Странное имя, не ветер и не Вета, но оно прижилось, и перед её уроком раздавалось: «Скорее на места! Ветра сейчас влетит!»

«Влетит» — тоже слово, прилипшее к ней. Она в класс именно влетала и прямо от двери начинала говорить:

— Если на пути крови ты сотворишь преграду из ядовитых веществ, что будет?

И сразу несколько глоток кричит: «пробка», «затычка», «тромб».

Ветра любит разговор и вовлекает в него почти всех. Кто быстрее выскажется — соревнование. Каждый — слух и зрение. Слух потому, что от самого простого слова Ветры, как от истока, и начинается сегодняшний урок, а зрение — потому, что, не успела влететь в класс, а на доске уже — кровеносный сосуд и тромб, перекрывший крови движение, ещё через минуту — сердце с левым и правым предсердиями, кровь свежая, кровь, несущая отработанные элементы, и сеть кровеносных сосудов от главных артерий. Ещё через минуту — печень, жёлчный пузырь, селезёнка, с подходящими к ним сосудами. И новый вопрос Ветры:

— От чего зависит качество крови человека? Сталкиваются ответы, так как говорят все:

— От качества еды!

— От качества воды!

— От окружающей среды!

— Сказали уже. Это воздух.

— А вот и нет, это яды…

Уроки биологии — спектакли-импровизации. Никогда не знаешь, какой взрыв они спровоцируют.

Сегодня Ветра так поворачивает свой урок, что вызывает недоумение.

— А почему без ноги я буду чувствовать боль в этой ноге?

— Все болезни зависят только от моего мозга?

— Самую страшную болезнь я могу вылечить сам? Как? У меня дед болен. Я хочу, чтобы он жил.

Ветра летает по классу от одного к другому и останавливается перед каждым, кто говорит.

— От солнца — жизнь и крота, и морковки, и твоя.

— Центральное отопление знаешь? Котельная одна на весь район, а скольких греет!

— Электростанция что такое? И тебе даёт свет, и тебе. Может, одна на целый город!

Она тоже кричит, как и ребята. Если кто станет подслушивать за дверью, решит: базар, хаос, урок сорван. На самом же деле каждое слово его, каждый крик — к единому порядку, как у Анюты, каждая крошка своё место знает, в одно живое русло попадает, более чёткого плана не придумаешь.

Неожиданно во время моего любимого урока — стук в окно.

Павел? Он движется вдоль окон то в одну сторону, то в другую.

Ветра не спрашивает: «Чья птица?», она подлетает к окну, раскрывает его, и Павел стремительно врывается в класс.

— Что-то случилось, — говорит Ветра. А когда Павел долетает до меня, добавляет: — Скорее иди с ним!

Мне некогда заметить удивление ребят, я даже на Тосю не успеваю взглянуть, я уже знаю, что случилось: моя мать рожает!

У подъезда меня догоняет Тося с нашими ранцами. Она распахивает передо мной дверь. Ода не говорит «скорее», она лишь машет рукой: иди, мол!

Да, это мать. Согнувшись в три погибели, застыла на полу.

Бегу в коридор, закрываю дверь в комнату, набираю номер, услышав Сашин голос, с облегчением шепчу «Скорее!» и отпираю входную дверь.

Когда возвращаюсь в комнату, Тося уже растирает мамины плечи и руки.

Словно Ветра в нашем доме, звучит её голос:

— Прежде всего нужно расслабиться или помочь расслабиться тому, кто нуждается в этом.

Начинаю растирать матери спину. Спина у неё каменная.

Мать молчит. И — не гонит нас.

Она разгибается. Поднимает к нам лицо.

На нём не страдание — радость. Редкая гостья матери.

Я не спрашиваю, больно ли ей. Конечно, больно. Но ей нравится её боль.

Мать встаёт и тут же снова оседает, подхватив живот руками. Мы с Тосей снова принимаемся гладить её плечи и спину. Совсем не сжатые болью её слова:

— Вскипяти воду, все кастрюли и чайники. Достань полотенца и простыню.

— Пожалуйста, поедем в больницу, — просит Саша, и я облегчённо вздыхаю: приехал! — Ровно через десять минут ты будешь там.

— Здравствуй, — говорит ему мать. И больше ничего не говорит.

— Прошу тебя, поедем в больницу. Что, если осложнения?

— Осложнений не будет. Всё в порядке. Он уже почти пришёл.

— Почему ты решила, что это он?

Мать не отвечает, а мы с Тосей делаем то, что велит мать. Словно ещё длится Ветрин урок — чётко и целенаправленно движется он, каждое действие его подчинено единому разуму — распоряжениям матери.

Меня бьёт лихорадка, точно это я — рожаю и это из меня рвётся на свет ребёнок. Боль вытягивает меня из меня, выворачивает наизнанку. Сначала выбрасывает воду, потом кровь, а потом показывается голова ребёнка.

Скорее, — молю я, — скорее прекратись, боль.

Крик во мне разрастается, он вместе с кровью разорвёт меня сейчас.

Мне кажется, я испытываю точно такие же муки, какие испытывает моя мать.

Решаюсь посмотреть в её лицо, ожидая увидеть его перекошенным от боли, потным. Оно и потное, но мать улыбается.

Ребёнок рождается. Мать сама обрезает пуповину: в нашем доме откуда-то медицинские ножницы в специальной железной коробке и другие инструменты, с которыми мать управляется довольно ловко.

— Разреши, я вызову врача, — измученный голос Саши. Похоже, он, как и я, рожал вместе с матерью, претерпел все её муки. — Нужно зафиксировать факт рождения ребёнка.

— Вызывай. — Она уже лежит на своей постели, и свет окатывает её волнами, словно кто-то специально водит над ней лампой.

Мы с Тосей и Сашей выполняем её распоряжения. Закрываем таз с последом фольгой, обмываем ребёнка, заворачиваем его в пелёнку, кладём к матери.

— Я хочу спать. — Она закрывает глаза. — Не спала ночь.

Как же утром я не заметил ничего особенного? Да, мать не стала завтракать, сказала, поест попозже. Лишь теперь вижу: ни к чаю, ни к каше, ни к яйцу она не притронулась.

Врач — толстая, круглолицая, немолодая. Саша рассказывает ей, как всё происходило, а она повторяет одно и то же слово: «Не положено».

— Что «не положено»? — кричит шёпотом Саша. Он очень боится разбудить мать, хотя и сидим мы все за закрытой дверью, на кухне.

— Я хочу видеть больную, — говорит громко врач.

— Она не больная, — шипит Саша. — Она спит, измученная бессонной ночью и родами. Вы можете посмотреть на неё и ребёнка только издалека и молча. Если скажете хоть слово громко, я вас вынесу отсюда. От вас нужен документ, фиксирующий факт деторождения. Пишите.

Врачиха моргает водянистыми глазками в коротких редких ресничках и громко говорит:

— Должно быть как положено.

Саша берёт её на руки, легко и мягко, и несёт. У двери ставит её, Тося сует ей в руки её сумку.

— Вы не имеете права работать врачом, и я постараюсь довести ваш отказ до сведения вашего руководства.

— Я согласна, — говорит неожиданно женщина шёпотом. — Я согласна зафиксировать факт деторождения. — По её лицу текут слёзы. Она снизу, по-собачьи, смотрит на Сашу. — Меня… первый раз… несли на руках…

А потом мы пьём чай.

У меня дрожат руки, когда я беру чашку, и чай выплёскивается. Тося забирает у меня чашку, подносит мне ко рту ложку с чаем, даёт откусить бутерброд с сыром.

— Хорошие у тебя друзья, — говорит Саша. — Что Пашка, что Тося. Значит, так, я еду за кроваткой, коляской, приданым, а вы, если что, поможете с ребёнком… надеюсь на вас.

На лице Саши — ярко-красные пятна, и белки глаз — красные.

«Кровоизлияние от перенапряжения», — звучит голос Ветры.

Но мне нужен не диагноз, я и сам бы поставил его, мне нужен совет, что делать. Неожиданно для себя говорю Саше:

— Ты успокойся. Пожалуйста.

Мать проспала до вечера. А мы с Тосей перестирали простыни и полотенца. Оказывается, кровь можно отмыть только холодной водой.

Павел спал вместе с матерью и мальчиком, у её груди.

А мы с Тосей оказались вдвоём, за одним столом. Ни она, ни я не вспомнили об уроках. Мы смотрели друг на друга. У Тоси волосы — цвета созревших колосьев, и волосы эти собраны в косу.

Я хочу покормить Тосю.

— Посидишь, да? Я куплю еды. У нас ничего нет. Она кивает.

— Не волнуйся. Всё будет в порядке.

Меня качает, то в одну сторону, то в другую.

Ничего от меня не зависит в этой жизни, всё совершается по каким-то своим законам, не понятным мне, всё непредсказуемо.

У меня в доме Тося. С матерью под одной крышей. У меня родился брат. Сашин сын.

На плечо мне садится Павел. Как он оказался на улице?

Я так обрадовался, что остановился, взял его в руки, прижал к груди.

До чего же ты хорошо поступил! Спасибо тебе. Здравствуй, — говорю ему.

Я защищен теперь, и ничего мне не страшно. Рюкзак за спиной — Павлов, с ним я хожу за продуктами. И в руках у меня — Павел. Я закрыт со спины и с груди.

Мы идём по Проспекту медленно, хотя я очень спешу поскорее вернуться, ноги подгибаются.

А потом мы идём обратно.

Мне бы в арку войти, как обычно, и, как обычно, пройти по двору к своему подъезду, но меня буквально несёт по Проспекту дальше, до угла, потом налево, к серому зданию, в которое смотрят наши окна. Помимо моего желания ведут меня ноги к тюрьме. Я хочу к Тосе, я хочу к матери. Мне нужно накормить Тосю, она первый раз у меня в доме. Мне нужно накормить мать, она родила сегодня мальчика. Почему я пошёл этим путём? Никогда не хожу здесь.

Павел выскальзывает из моих рук, стремительно летит к подъезду тюрьмы и вдруг когтями вцепляется в какого-то человека в форме. Ими и клювом начинает раздирать его лицо. Человек выхватывает пистолет. Раздаётся выстрел, Павел падает на мостовую. А человек в форме, припав руками к окровавленному лицу, исчезает в подъезде. Через секунду — ни машин, ни людей, лишь Павел на тротуаре — с распахнутыми крыльями, точно он летит.

Помню себя посреди материной комнаты с Павлом в руках.

Тося поит мать чаем с блюдечка.

Глаза матери. Глаза Тоси.

Голос матери:

— Он должен был сегодня уйти. У тебя в руках — просто птица. Он уже пришёл сюда. Он — здесь. — Она чуть косит в сторону мальчика. — Павел здесь, — повторяет она. Закрывает глаза. Говорит: — Поднимись на нашу гору, подойди к липе, второй справа, похорони там. Тося побудет со мной. Возьми нож и совок — вырыть могилу.

Я иду к двери. Рядом оказывается Тося и начинает снимать с моих плеч рюкзак.

В дверях я сталкиваюсь с Сашей. Он вносит одну задругой части кроватки, вкатывает коляску, в которой навалены пакеты. Он смотрит на мать. И — переводит взгляд на меня.

— Что случилось с Крушей? Господи, ты совсем перевёрнутый. Ты куда идёшь? Хоронить? Идём вместе. Я помогу тебе, у меня в машине есть лопатка.

Я хочу сказать «нет», но губы мои — льдины, стукаются друг о друга, мне не подчиняются, и ноги — льдины. Как я иду, не знаю.

Последняя горсть земли падает на моего Павла. Круг замыкается — я похоронил не птицу, моего отца (Павла-человека хоронили без меня), теперь у меня есть могила, и я могу приходить к ней поговорить с Павлом.

— Вставай, пойдём. Земля — холодная, простудишься.

Я смотрю на Сашу, склонившегося ко мне, и не понимаю, чего он от меня хочет. Я собран из льдин, и они устроили перезвон.

Саша поднимает меня, прижимает к себе.

— Я куплю тебе птицу, какую захочешь, мы поедем с тобой вместе в магазин, ты выберешь.

Хочу встать на ноги, хочу идти сам.

Не надо, Саша, — кричу я, — отпусти меня скорее, а то и тебя, и тебя…

Саша не слышит, Саша прижимает меня к себе, мне в ухо стучит его сердце, и я чувствую запах. Не раскалённой железки… Бензина и пыли. Той пыли, которая поднимается от наших шагов на дороге между домом Анюты и станцией. Запах Саши, в первое мгновение чужой, в странном своём сочетании, неожиданно превращается в тепло, которое согревает.

Дома Тося подносит к моему рту ложку с чаем, ещё одну. И тут раздаётся плач ребёнка.

Я совсем забыл о существовании мальчика. Плач обиженный.

Мать берёт его на руки, и он сразу замолкает. Саша раскрывает пакеты, и на постель матери летят детские одежонки, пелёнки… Мать разворачивает ребёнка, протирает его чистой пелёнкой, мокрую бросает на пол. И — достаёт грудь.

Плоский розовый сосок. Что-то она делает с ним, и он чуть вытягивается. Ребёнок не понимает, чего от него хотят, когда мать тычет ему сосок в рот, но не проходит и трёх секунд, как он жадно хватает сосок, начинает шумно чмокать.

Никогда так не смотрела мать на меня, как на него! То же чувство в её лице, что безысходно бьётся во мне по отношению к ней и не находит выхода. Бесплатно, не заслужив, ни за что ребёнок получил то, чего я так тщетно добиваюсь от матери вот уже почти четырнадцать лет.

Я ещё не согрелся, и ноги мои ещё как ходули, и руки — чужие, но я мчусь в свою комнату, падаю на колени перед кроватью и бью, бью подушку непослушными кулаками.

Бить не получается, кулаки суетливо тычутся в пуховую суть подушки. Где мой Павел? Где тётя Шура? Где Анюта? Где все те, кто так смотрел на меня, как мать смотрит на рождённого ею мальчика?

А может быть, я — не её сын? Подкидыш?

Не подкидыш. Я похож на неё, и я знаю своего отца, я рождён ею, так же как этот сегодняшний мальчик.

На мои плечи опускаются руки.

Сколько я нахожусь в состоянии горящего факела, не знаю. Помню, мы стоим друг против друга, и я снова — в зелёной траве нашей с Павлом первой поляны.

— Курица сварилась. И картошка сварилась. Я сделала салат — морковь натёрла с капустой и яблоком. Пойдём обедать.

Такие простые слова — «обедать», «картошка»… тело, со своими не очень симпатичными отправлениями, и что-то, чему нет названия и объяснения, что-то никак не связанное с телом…

Я ведь иду за Тосей? И присутствую на обеде, который делят со мной мать, Саша и Тося.

— Кроватка рассчитана чуть ли не на пять лет, можно будет снять стенки. Новая конструкция. И из коляски для грудного можно сделать прогулочную, — говорит Саша. — Пелёнки — высокого качества, раздражения не дадут. Бельё — ситцевое и байковое. Хотя ты наверняка будешь держать сына подолгу голяком. Завтра с утра я могу пойти записать его. Как ты назовёшь его?

— Его зовут Павел. — Я жду, мать скажет сейчас: «Запиши его на мою фамилию». Она не говорит. Я удивлённо смотрю на неё.

Я ждал этих слов? В мальчике — Павел? И она любит Сашу? Хочет его фамилию для сына?

Нет, не в этом дело! Она беспамятно любит нового мальчика, и ей абсолютно всё равно, какая фамилия у него будет!

Лицо её. — сквозь туман, я не могу понять его выражения.

И вдруг она спрашивает меня:

— Ты не возражаешь против имени «Павел»? — Я молчу, и мать говорит: — Он не возражает.

Кому говорит: Тосе, Саше или мальчику? Тося встаёт не доев.

— Мне пора. Мне срочно нужно домой.

— Спасибо, — мать улыбается ей.

— Спасибо, — Саша улыбается ей.

Я иду за Тосей в коридор и подаю пальто, как Павел подавал пальто маме. Надеваю куртку.

Мы идём с Тосей по двору, а потом по Проспекту, и я несу её ранец. С этой минуты я буду делать для неё всё, что смогу. Не она для меня, я — для неё, и тогда Свет не отнимет у меня Тосю. Я буду служить ей, как служили мне Павел, тётя Шура и Анюта. Свет пощадит Тосю, потому что я не разрешу ей ничего делать для меня.

— У тебя совершенно необыкновенная мать, — голос Тоси. — Теперь я понимаю, кто ты. Понадобилось столько лет! С той минуты, как София посадила нас за один стол, по сегодняшний день я мучилась: что за тайна связана с тобой? Поняла сегодня. Твоя мать живёт не только на Земле. — Я остановился и уставился на Тосю, ожидая продолжения. — Вокруг неё словно что-то… Конечно, я не вижу этого «что-то» и не понимаю, что это может быть, но чувствую: от неё — сила. Не такая, что всё должно быть, как хочет она, а такая, которую пьёшь. Я пила её силу. Что-то со мной случилось сегодня, я словно встала на цыпочки. — Тося оборвала себя и только у самого своего подъезда сказала: — Я люблю тебя, Иов. Так сильно, как только можно любить, — и ушла, мягко прикрыв за собой дверь парадного.

3

Проспект. Ни одной машины.

Я — один посреди пространства между домами. Не иду по мостовой, я смотрюсь в мостовую. Она — зеркало. Но себя не вижу. Вижу Сашу — его светлоглазое лицо, его широкие плечи и ворот клетчатой рубашки.

Куда же делся я? Склоняюсь ниже к мостовой, изо всех сил вглядываюсь. Меня нет. Это — Саша. С улыбкой-подковой.

Я опять Саша? Почему я один в широкой колее — между домами? Кто поместил меня тут? Кто настелил зеркала вместо асфальта? Не отрываюсь — разглядываю знакомое, до мелкой родинки на щеке лицо, до морщины-скобки с левой стороны губ!

Возникает гул. Он — далеко. Машины двинулись в путь? Как поедут они по зеркалу?

Не похож гул на гул машин.

Топот ног. Гул — голосов.

Ощущение такое, что бежит очень много людей.

«Смерть предателю!» — фраза впивается в меня, жалит. Я чувствую, она имеет отношение ко мне.

Крик — раньше носителя. Вернее, носительницы.

Но вот она.

Высокая, голая, с большими грудями. Она несётся. На меня катится гул-топот ног и вал уже различаемых криков.

— Смерть предателю!

— Расплата!

— Не жить!

— Возмездие!

Немолодые женщины, девушки… десятки их, сотни? Все — голые, все очень крупные, очень высокие. И все протягивают мне… груди.

— Надень!

— Иначе суд!

— Линчевать!

— Пусть свершится правосудие!

Они приближаются. Они сейчас затопчут меня, разорвут, забьют.

Что они хотят сделать со мной?

— Предатель!

— Ты не прошёл испытания!

— Ты увернулся!

— Смерть предателю!

Куда с Проспекта делись машины? Мостовая слепит, подняв остриями вверх свои лучи! Женщины бегут прямо по этим остриям и не поранятся!

Как трясутся их груди! Лёгкие, тяжёлые…

Волнами накатывают на меня запахи и дыхания. Я сейчас задохнусь. Они выпили весь кислород! Я сейчас погибну.

Не хочу! Я не хочу снова становиться женщиной. Я не хочу шить! Я не хочу вязать! Я не хочу ни от кого зависеть!

— Надень груди или — смерть! Ты — женщина!

Лучше смерть. Я не хочу быть женщиной. Я хочу собирать машины. Я хочу лететь. Я хочу… любить Амалию.

Я хочу спасти Амалию от неё самой! Ей я принесу себя в жертву. Её выведу из одиночества, как из топи. Мои губы зовут «Амалия!», и я отшвыриваю груди. Жёсткие, тугие, мягкие… Я возвращаю их владелицам! Прочь от меня! Не затопчете зеркала мостовой! Не превратите меня обратно в женщину! Не линчуете! Не разорвёте! Не убьёте! Я решаю свою жизнь. Я! Я — мужчина.

Ещё мгновение, и пышущие жаром женщины обжигают меня дыханиями, вцепляются в меня руками — они добрались до меня. Я гибну?

Нет!

Я кричу и — просыпаюсь.

Почему я опять был Сашей?

Они уже убили Сашу? Они линчуют его? Что они делают с Сашей?

Кричит ребёнок.

Луна прижалась к окну, и её свет разлился по комнате.

Саша жив?

Ребёнка зовут Павел. И мать сказала: это наш Павел.

Но мне до этого Павла, до этого ребёнка нет дела. Он не может, как настоящий Павел, прочитать мне «Обыкновенное чудо», «Маленького Принца» или привезти в лес, или, как птица Павел, распушить крылья.

Я бы спросил сейчас свою птицу Павла: «Что значит этот сон? Саше грозит опасность? В нём снова может победить женщина? Что-то случится этой ночью?»

Павел стал бы легко стегать меня крыльями по лицу, успокаивая. «Это же только сон!» дал бы он мне понять.

Но что значит этот сон? Он — пророческий?

Нет, то был не Саша. То был я, урод среди людей. Иной, чем все. И это ко мне подступали перекошенные злобой женщины и девушки, ко мне тянулись ножи, в меня летели груди, чтобы я превратился в женщину, ибо чего-то главного, что определяет мужчину, во мне нет. Чего? Я не имею права быть мужчиной?

Не Саша, я это, уничтоженный людской ненавистью, жестокостью, падаю на плавящееся от злобы зеркало.

Ребёнок больше не кричит. И я знаю, почему он мгновенно успокаивается. Мать взяла его в руки, сунула ему в рот розовый тёплый сосок и — вместе с молоком щедро отдаёт ему свою силу, которую так точно почуяла Тося.

Не хочу сейчас видеть мать. Чувство её, обращенное к новому мальчику, разрушает мой покой, уничтожает моё равновесие.

Лунный свет струится по комнате причудливой рекой.

Может быть, мне подняться к Свету и задать Ему свои вопросы?

Не хочу больше к Свету. Мне дана моя земная жизнь, я хочу жить её. В пропасть — сон, я рождён мужчиной, я проживу этот свой земной срок мужчиной. И — качают меня в лунном свете, успокаивая, слова Тоси: «Я люблю тебя, Иов, так сильно, как только можно любить».

Я прочитал в Ветхом Завете историю Иова. Бог послушался сатану, уговаривавшего Его проверить любовь Иова: стал отнимать у него всех, кого Иов любил, всё, что он любил. И, только когда Иов потерял всех и всё, дошёл до последнего края страдания и не перестал любить Бога, Бог поверил, вопреки наговорам сатаны, в его любовь к Себе и вернул ему… Вернул? Вернул. Но вернул… других сыновей, другую жену…

Что следует из этого?

Много вопросов и ответов.

Нужны ли человеку другие близкие, не прошедшие с ним по жизни? Может ли быть счастлив человек, потерявший всех, кого он любил?

Отнимая у меня моих любимых людей, Бог проверяет мою любовь к Нему?

Но разве не сам Он дал мне при рождении любовь одну — к моей матери? А теперь Сам же и мстит мне — за то, что исступлённо люблю её, за то, что не верю в Него так, как надо?

А как надо?

Если он так страшно подвергает испытанию любовь к Себе Иова, то как же наказывает Он того, кто Его не любит больше всех других? Наверняка пощады мне не будет! Не Он ли наслал на меня тот сон — предупреждением?

Как смею произносить подобные слова о Боге? Именно Бог позволил мне войти в мою мать и — родиться, именно Он подарил мне жизнь возле моей матери. И я люблю Его, если Он и есть Свет и если мое чувство к Нему можно назвать любовью. Оно совсем не похоже на чувство к матери, но я всё время ощущаю присутствие Света в своей жизни и Его руководство моей жизнью. Вот сейчас… не от Него ли сеются во мне мысли: «Пересмотри свою жизнь, задумайся: так ли ведёшь себя?», «Не смей обижаться ни на кого», «Не смей обижать никого», «Служи другим». Служи… Мысли сеются световыми бликами, вспыхивают в мозгу, гаснут.

Ребёнок не плачет больше. Ребёнок сосёт. Ребёнок расправляется и растёт в руках нашей матери.

Зачем мальчик явился в нашу жизнь? Это Свет сделал, чтобы наказать меня? Или у Него другая цель?

По ледяным половицам иду к окну. И — облит светом.

Иллюзия — моя причастность к Свету?

Просто лунный свет.

Не просто. Он потопил в себе серое здание, убившее столько людей и моего Павла.

Серое здание… тюрьма. Здесь не только жертвы, убийцы тоже! Но я ощущаю только жертв. Эта тюрьма — пыточная инквизиции, чекистов, гестапо — застенки всех веков. На крестах люди горят тоже здесь. В этом здании сконцентрирована жестокость веков. С первого своего осмысленного мгновения вижу его, серое, то башней, то подвалом, подземельем, то застенком сегодняшним, толстые стены его тушат крики мучеников. Скольких убило оно в нашей стране! И — Павла.

Свет водрузил его передо мной — напоминанием, уроком, символом прозрения?

Нету здания. Один свет, обыкновенный, лунный. Ничего в нём нет неестественного. И этот свет спрятал в себе страдания всех мучеников.

«Пересмотри свою жизнь», «Прости всем обиды, нанесённые тебе», «Проси прощения за обиды, которые ты нанёс другим».

Это тот Свет, к которому поднимается мать? Тот, с которым говорил я? Это Его слова? Свет — это Бог?

От ледяного пола — по мне расползается холод.

При чём тут Бог?

«Если бы Он был, как бы допустил Он муки миллионов и гибель лучших? » — рефреном слова Павла. И то же самое говорил Саша.

«Я люблю тебя, Иов…»

Есть Тося, сказавшая мне эти слова. Есть вот этот ледяной пол. Есть замёрзшее моё, земное, тело и только вчера родившийся ребёнок, взрывающийся криком и — раскрывающийся к жизни руками и взглядом матери. Я хочу жить земную жизнь. Она дана мне, и я должен прожить её.

Я должен служить другим… — понимаю и выскальзываю из противоречий. — Попробую служить людям и Тебе, Свет, Тебе, Бог. Попробую любить Тебя, вопреки логике: ты позволяешь жестокость, ты допускаешь убийство одного за другим тех, кого я люблю. Но я попробую любить Тебя.

Согреться.

С трудом добираюсь до кровати, съёживаюсь под одеялом. Согреюсь и усну. Завтра в школу. А я впервые не сделал уроков.

4

Два года слились в один день.

Уроки, путь с Тосей из школы, магазины, готовка, обед, прогулка с ребёнком.

Когда мы с Тосей приходим из школы, мать исчезает по своим делам. Мы везём ребёнка во двор, в тот садик, из которого Пашка и Саша улетали в небо. Если Павел спит, учим уроки. Если не спит, развлекаем его.

Служить — оказалось трудно. Служить — это быть повёрнутым в сторону от себя, от своего «вижу», от своего «слышу», от своего «чувствую» — к тому, кто рядом.

Тося нахмурилась. Надо угадать причину. Может, я не подхватил вовремя ребёнка, когда она меняла пелёнки? Или обиделась, что я не отстранил её, когда она принялась мыть посуду?

Нет, я не обидел её. И посуду она мыла с удовольствием, она сама говорит: не разрешу ей хоть что-то делать, она не будет у меня обедать. Тогда почему? Загадка за загадкой каждый день.

День похож на день — школьный. Летом всё меняется. Летом Тося приходит с утра, и мы с Павлом гуляем почти весь день — ходим на нашу гору или в наш садик.

У матери дела.

Нет, мать не просит нас сидеть с Павлом. Это наше с Тосей желание.

Когда мать возвращается, мы с Тосей кормим её обедом, передаём ей чистые, выглаженные одёжки Павла и исчезаем: Тося — домой, я — к себе, оставляя матери поле для «возделывания» Павла. Её взгляд обращен не на меня.

День похож на день — и делами, и ритмом, и набором произносимых слов, но в недрах копящихся дней, месяцев, лет вершатся изменения, не подцепленные глазом, ухом, сознанием.

Был совсем маленьким, смотрел в щель под дверью, видел лишь ножки стола и ноги гостей. Подрос, стал смотреть в большую щель распахнутой двери. Мне открывался тогда целый срез жизни матери: за круглым столом мать и её гость проводили много времени! Теперь мать не вижу совсем, она — в глубине комнаты, и мне дано лишь время от времени слышать её.

Павел — спокойный мальчик. Редко плачет, совсем не капризничает, ест, что дают, играет в просторном манеже, стоящем около кровати матери. У него тьма игрушек, принесённых Сашей, и особенно машин, самолётов. У него тьма электронных игр.

Он любит играть сам.

Но мать извлекает его из манежа, и начинает звучать её голос, рассказывающий ему сказки, читающий стихи. Пытаюсь не слушать и сбежать на нашу с ней дорогу, пытаюсь догнать её. Но теперь рядом с ней — новый мальчик, она крепко держит его за руку.

Утишить в себе грохот, заглушить её голос, камнепадом обрушивающийся на меня, разрушающий мою жизнь! Не хочу слышать его, обращенного к новому мальчику. Не хочу видеть их рядом, сцепленных друг с другом.

Саша. Вот кто останавливает камнепад и грохот его.

Позвонить ему и услышать его «Привет, дружище».

Саша приходит к нам днём дважды в неделю — когда мы или собираемся идти гулять или уже гуляем. Играет с Павлом. Подбрасывает его в небо, таскает на плечах, учит ходить на руках и дрыгать ногами, визжит вместе с ним и изображает вместе с ним животных, людей, машины.

Но Саша и ко мне приходит тоже.

Он стал моим учителем. Задаёт задачки и, когда я решаю их, кричит: «Люкс!» Задаёт по параграфу из учебника физики и спрашивает дотошно, сбивая и заставляя анализировать материал.

Но больше всего времени он тратит на то, чтобы сделать из меня мужчину.

— Становись, — командует, передавая Павла Тосе и приказывая Павлу: «Смотри внимательно, что мы будем делать!»

Саша учит меня каратэ.

— Мужик должен уметь защитить себя и тех, кого любит. Мужик должен управлять собой.

Мне не даётся его наука, я не умею реагировать быстро ни на чужое движение, ни на чужое слово. Но Саша терпелив. Крутит меня, дёргает за ноги и за руки, показывая, как я должен двигать руками, ногами, туловищем, заставляет быстро реагировать на выпады, которые он делает. Проходит несколько недель, прежде чем слышу: «Люкс, поймал!»

Саша — спокойная моя заводь. Саша не балует меня, не служит мне, не живёт для меня. Саша по-деловому включает меня в свою программу бесконечного движения: ты должен уметь, ты должен знать, ты должен делать.

— Резче разворот. Это тебе не танец. Резче выпад. Блок.

Тося играет с Павлом.

Она не хочет видеть мою неуклюжесть и мою тупость, слышать, как Саша по несколько раз повторяет приказания, которые я не могу исполнить, и порой уводит Павла подальше.

— Можешь! — кричит во всю глотку Саша, привлекая к нам внимание собачников и молодых мамаш. — Можешь, чёрт тебя подери! Не сопля же ты. Не спящая красавица. Я нападаю на тебя. Я не друг. Берегись. Ну же! Блок рукой! Бей!

Пашку бы сюда! Вот кто сделал бы всё, как надо.

— Тосю подстерёг бандит, — вдруг говорит Саша. — В опасности жизнь Тоси!

Я вздрагиваю всем телом и — бью.

— Дело! — орёт Саша. — Можешь! Люкс!

В один из жарких летних дней мы сидим на земле. Тося увела мальчика кататься на качелях. Саша рвёт траву и травой стирает пот с лица. Я утираюсь рубахой.

На Сашиной щеке — зелёный след, узкой полосой.

— Ты доволен, что поменял пол? — неожиданно и для себя спрашиваю я.

Саша обалдело смотрит на меня. И — отвечает:

— Не поменял бы, сдох бы. Женская доля — не для меня. Зависимость от обстоятельств, от мужчин, от традиций.

— А мать? — спрашиваю я. Саша понимает.

— Мать — над этой жизнью. Не в ней живёт.

— А Тося? — спрашиваю я.

— Тосе будет трудно. Она будет зависеть…

— И ты зависишь, несмотря на то, что ты — мужчина.

Он молчит, заглушая своим молчанием птиц и кузнечиков, гул Проспекта, крики собачников, лай собак. И — вдруг кричит:

— Ты понимаешь, зачем я учу тебя? Я хочу, чтобы ты не зависел ни от кого! Чтобы был полон! И чтобы от своего тела не зависел. Я хочу, чтобы ты был неуязвим в этой жизни. Да, я завишу. Да, я не изжил в себе женщину — пускаю слюни по каждому поводу. Истерик, как баба. Но я не хочу, чтобы ты зависел от матери. И от Тоси. И от кого бы то ни было! Да, твоя внутренняя жизнь — твоё дело, я не касаюсь её, но ты должен сделать и свою общественную жизнь и должен научиться охранять и её, и духовную, я не хочу, чтобы ты стал чьей-то жертвой! Не хочу!

Он так кричит, что на нас оглядываются. У него дёргается зелёная травяная полоска на бледной щеке.

Да он сам совсем не защищен! — точно ножом полоснули меня! — Я должен помочь ему! Я должен заботиться о нём.

— Идём к нам обедать! — говорю я. — У нас сегодня борщ!

Борща наливаю ему до верху, и Саша отхлёбывает прямо из тарелки. И смеётся. А всё равно зелёная полоска дёргается на щеке.

Тося кормит Павла. Потом вкладывает ложку в его руку.

— Давай-ка сам! Сам, Паша!

С собой Саше я даю бутерброд с мясом и яблоко.

Кому сейчас лучше, когда мы стоим друг против друга у двери? Мне или ему? Он кладёт свою лапищу мне на плечо, и я чуть приседаю.

— Повтори все выпады и все упражнения! — Щёки его чуть порозовели. — И реши задачи разными способами.

— У тебя от травы… — говорю я.

Он идёт в ванную, моет щёку и смеётся.

— Спасибо. А то меня не поняли бы, приняли бы за лешего. Приду послезавтра.

Павел спит. А мы с Тосей сидим друг против друга на кухне, и перед нами — раскрытые учебники.

Всё, как обычно. Зимой — учебники, летом — книжки. Нас накрывает тишина. Я — не умею разговаривать. И Тося не очень умеет.

И что мы можем друг другу сказать? Мы знаем каждую минуту друг друга. А мысли… разве могу я рассказать ей свои сны, свои встречи со Светом? И её мыслей я не знаю.

— У тебя уже хорошо получается, — говорит Тося. Это не разговор. Это риторическая фраза, не требующая ответа.

Читай! — приказываю себе. Но — залепило розоватым светом глаза, заткнуло уши грохотом.

Как же я вижу, слышу, что Тося встаёт, если не вижу, не слышу? Подходит, кладёт руки мне на голову.

Уйди! — кричу я ей. — Сейчас же уйди! Я не хочу…

Не надо мне Тосю, — молю Свет. — Я не люблю её, нет! Разлепи мне глаза, раскрой уши! Я не хочу. Я хочу быть свободным от неё. Я не люблю её, не люблю! — Я кричу. Всеми своими силами отпихиваю руки Тоси.

А волосы вспыхивают и горят. И кожа на голове горит. И лицо. Пожар сползает по мне вниз.

Господи, — кричу я, — не тронь Тосю! Не тронь! Я не люблю её! Я её терпеть не могу! Спаси Тосю. Не сделай ничего плохого Тосе!

— Мне сегодня нужно пораньше, — сквозь мой крик, сквозь глухоту — высокая нота Тосиного голоса. — Я обещала маме пойти с ней к врачу. Спасибо тебе за всё. За всё, Иов, спасибо тебе.

Господи, Свет, Бог! Спаси её! Не можешь же ты и ей причинить боль или принести смерть! Я не слышу её слов. Нет же! Это не слова прощания. Это лишь до завтра. Я не люблю её. Не люблю!

5

Я остаюсь один с Павлом. Он спит. Я читаю.

Обычно между мной и книгой нет преград, через которые мне надо продираться. В «Войне и мире» я одновременно во многих лицах: и Наташа, и Николай, и Пьер… Андрей Болконский мне чужд, лишь отдельные эпизоды с ним понятны: танец с Наташей, например. Танцевать не умею, ни разу в жизни не танцевал. Толстой преподносит первый урок — бал, на котором танцуют Андрей с Наташей. Но сейчас я плохо понимаю то, что читаю. Мы с Павлом вдвоём в доме.

Подхожу к кровати. Он выставил зад, стоит на коленях. Лица не вижу.

Кто он? С чем пришёл ко мне?

Играет с ним обычно Тося. Я не умею ни играть с ним, ни разговаривать. Я даже не умею смотреть на него.

Почему же мать сказала, что в нём — Павел?

Если надо, сажаю его на горшок, переодеваю. Но, когда он зовёт меня «Ёша», как и Тося, не подхожу, делаю вид, что не слышу. Он часто зовёт меня.

При чём тут Павел?

— Он любит тебя, — говорит мне Тося. — Посмотри, как он хочет, чтобы ты поиграл с ним!

— Посмотри, как он тянет к тебе руки! — говорит Тося. — А ты не обращаешь на него внимания!

— Ты не любишь его? — спрашивает Тося. Сейчас я стою над ним и смотрю на его круглый зад в пёстрых штанах.

И, словно чувствует мой взгляд, мальчик переворачивается и открывает глаза. И смотрит на меня. Смотрит не как ребёнок, а — пристально, совсем как любопытствующий взрослый.

Я смотрю на него. Впервые.

Ему уже два года, и лицо его вполне определилось.

Глаза — не материны, не каре-чёрные, и не Сашины — не голубые. И взгляд не материн, вполне земной.

Мальчик улыбается, встаёт, поднимается на цыпочки, тянет ко мне руки.

Склоняюсь к нему, он тут же всеми пальцами впивается в мою шею.

Пальцы на шее сзади, а мне кажется, он душит меня.

«Ёша», — говорит он.

От его тела идёт знакомое тепло. Мерещится мне или и впрямь… но откуда… запах раскалённой железки. Нет же! Это материны шутки. Это она внушила мне: новый мальчик — Павел.

Мёртвой хваткой вцепился он в меня. Павел никогда ничего не делал со мной насильно.

Пытаюсь оторвать от себя мальчика, но он ногами меня обвил, он словно прирос ко мне.

И я стою со своей ношей неподвижно, не понимая, что случилось со мной?

Мы с Тосей берём его из яслей после уроков.

Когда мальчику исполнился год, мать пошла работать. Это она хотела, чтобы он рос в яслях. Мы с Тосей не согласились держать его там целый день. И вот теперь я — в ловушке, я обвит мальчиком и затаил дыхание.

Он говорит только «мама», «папа», «Ёша», «Тося», «ам». А я вдруг слышу: «чи…», «чит…»

Мерещится?

Но ведь прямо в ухо звучит — «чи…», «чит…»

Дурак догадается: «читай!»

Он хочет, чтобы я ему читал?

«Это Павел», — сказала мать.

Великая осторожность разливается по мне. И… я кладу свои руки на спину мальчика. Ими — прежде разума — принимаю его тепло. Ещё крепче прижимаю плотное тельце с несильно выпирающими лопатками.

Как мог я столько времени лишать себя этого сладкого чувства?

Мальчик хочет, чтобы я читал ему.

Но ведь мой Павел сколько за жизнь книг прочитал! И если это Павел…

Что переходит из одной жизни в другую?

Тело, Душа, Дух? Тело — совсем не похоже на тело Павла, у нового мальчика оно — узкое, длинное, как у Саши и мамы, с тонкой костью. Тело — это материя, мир материальный. Тело моего Павла распалось, рассыпалось в прах.

Знания… это Душа или Дух? А может, знания — тоже материя, ведь знания наносятся на мозг данного, живущего в этот момент человека…

Я тоже уже жил когда-то. Что знал я, когда родился? Были ли у меня сразу хоть какие-то знания?

То, что я, голодный, полз к двери, слушал разговоры матери с мужчинами… — знания или инстинкт самосохранения? Дух или Душа?

Ноги сами ведут меня в мою комнату. Не успеваю взять с полки сказки Пушкина и подойти к тахте, как мальчик выскальзывает из моих рук и в одну секунду оказывается около мишки. Пытается обхватить его, но рук не хватает. Он смеётся, бормочет непонятные мне слова, валится на спину и тянет за лапу мишку на себя.

Что это? Память? Мальчик знает, что мишка имеет отношение к нему, если он Павел? Память, подсознание — материя, Душа, Дух?

Я начинаю читать ему «Сказку о царе Салтане», и он, прижимая к себе мишку, жадно ловит слова.

Мне бы снова добраться до книг матери. Но когда? Утром — школа. Сентябрь. После уроков — Тося. Вечером мать дома. Я никогда теперь не бываю дома один. Не могу же сейчас бросить мальчика и бежать читать?

Очень даже могу! Посажу его в манеж, пусть сам играет, а я должен понять…

В этот момент в дом входит мать.

— Где Тося? — спрашивает и оглядывается. Я отвечаю.

Она подхватывает на руки Павла. Прижимает к себе и остаётся неподвижной. Я спрашиваю:

— Что случилось с тобой в Париже? Мать стоит с закрытыми глазами. Никогда в жизни она так не прижимала меня! Чужие люди хотят быть мне родными, а мать не любит… Слёзы текут по моему нутру, горячие, злые, а боль всё сильнее, и обида не выплакивается, а словно собирается слезами во мне.

— Ёша! — зовёт меня мальчик, поворачиваясь ко мне.

6

Дважды в неделю Тося спешит к шести в театральную студию. Никогда не рассказывает о ней. А я не задаю вопросов.

Как-то, на большой перемене, к нам снова является в класс Котик. Смотрит на Тосю сверху вниз и кладёт ей на плечо руку.

Почему Тося не сбросит её? Почему в лице страх?

— Почему ты исчезла вчера? Почему не дождалась меня? Я жду ответа.

Что-то мне это напоминает. Белёсый взгляд. Это всё уже было. Остановила мать. Скольких спасла она от Вилена?!

Тося боится Котика?! Котик угрожал Тосе?

— Почему ты отказываешься играть Нину? Я специально подкинул Ворону «Маскарад». Я — Арбенин, ты — Нина. Почему ты молчишь? Ты чего уставился на меня? Кажется, я не с тобой разговариваю. Ну-ка, выйдем, — говорит Котик Тосе.

И Тося встаёт. И идёт следом за Котиком.

Почему она покорно идёт за Котиком?

Проще простого задача: она боится за меня, она не хочет меня подключать к своим проблемам.

Бежать следом?

Тося не хочет… Я тоже не стану включать её в проблемы мои, я сам разберусь с Котиком.

Мы идём с Тосей в магазин, потом домой, мы готовим еду, мы гуляем с Павлом, мы делаем уроки. Всё, как обычно. Но сегодня чувствую на себе Тосин удивлённый взгляд. «Почему ты ни о чём не спрашиваешь меня?» — говорит он.

С Павлом тоже отношения у меня новые.

Лишь только Тося на секунду выпускает его из своих рук, он спешит ко мне.

Я подхватываю его на руки, и он смеётся.

— Видишь, как ты нужен ему! Тебе никогда не казалось, что мы — его родители? — сквозь его смех голос Тоси.

Звенит звонок. Наверное, Саша. Бегу к телефону.

— Ты можешь не считать меня отцом, твоё дело. Но я хочу, чтобы ты знал, что представляет собой твоя мать. Она психически больна. В Париже нашла какого-то полоумного старика и с ним вместе вызывала свои прошлые жизни. Увидела, как жгли её на костре. Ты вот-вот должен был родиться, опять потащилась в Париж — искать место своего сожжения. Ведьма она!

Бросить трубку — ругают мать! Но какая-то сила заставляет меня намертво, обеими руками, вцепиться в трубку и сжать зубы, чтобы не вырвались вопросы, обвалом рвущиеся к выходу: «Нашла место?», «Зачем ей нужно было это место?», «Мы с ней французы?», «Жив тот старик?», «Как она вызывала прошлые жизни?», «Зачем вызывала?»

— Видишь ли, вообразила себя посланницей Божией, собирала со всего Парижа полусумасшедших стариков и старух и чуть клуб не открыла… Проводник Божьих идей в мир! В тебе та же фанаберия, та же сумасшедшая суть. Она заразила тебя! Забрались на гору Синай. С Богом беседуете, людей не видите! Свихнулись, два сапога пара. Я хочу, чтобы ты знал…

— Ёша, на! — Мальчик протягивает мне свой рисунок, Тося вкладывает в руку стакан с водой.

Я кладу трубку.

Я заливаю горящие вопросы водой. Я беру в руки рисунок мальчика.

На рисунке — оранжевое солнце, верёвка и палочки. Не палочки, две — это ноги, одна — рука, держит верёвку, ещё палочка — туловище, неровный круг — голова. Да это человечек ведёт гулять на верёвке солнце.

Тося гладит меня по голове.

Она слышала всё?

— У тебя самая лучшая мать в мире, — говорит Тося, продолжая гладить меня по голове. И я начинаю дышать.

— Еша! — Мальчик встаёт на цыпочки, весь вытягивается ко мне.

Я хочу взять его на руки, но Тося продолжает гладить меня.

Всегда всё происходит одновременно…

На доске объявлений в школе все наши секции, факультативы и кружки. Театральная студия — по вторникам и четвергам.

Сегодня четверг.

Я иду в театральную студию.

— Ты тоже хочешь играть? — спрашивает меня Ворон.

Ворон преподавал нам литературу и русский язык в пятых-седьмых классах.

Грамматики он толком не знает, но, чтобы не показать нам этого, мучил нас диктантами и переписыванием целых страниц из учебников и художественных произведений. Проверять наши работы ему было легко (это тебе не сочинения!): сверяй с оригиналами.

Ворон — огненно-рыжий, что вовсе и не вяжется с птицей вороном (Ворон он потому, что Воронов).

Как пламя, вспыхивает он на литературе. Если на русском мы утыкались в тетради, то на литературе не сводили с него глаз.

Он знает великое множество стихов и прозы, часами шпарит наизусть! И к нам в класс являлись Хаджи-Мурат, станционный смотритель, мисс Гарриет, Печорин, Оливер Твист.

Ворон создал театральную студию, но, как и что он ставил, не знаю — на спектакли не ходил.

А почему?

Вопрос интересный. Знал же я, что есть такая театральная студия и что очень много ребят занимается в ней! Но только сейчас, на перекрёстке взглядов Ворона, Котика и Тоси, понял, что знать об этом не хотел. Я ощутил свою гордыню. Обособленность моя от людей не что иное, как признание собственной исключительности. И можно сколько угодно подводить теоретическую базу под моё желание жить, лишь следуя за матерью по путям её, но истина-то очевидна: в основе моих поступков и моей жизненной философии — глубокий эгоизм. И именно он — причина Тосиного страха, Тосиной зависимости от Котика. Некому Тосю защитить!

— Я послушать хочу, — отвечаю Ворону.

— Не знаю, что хочешь ты, а я пробовать тебя буду, раз пришёл. Садись. — И он повернулся к ребятам, тихо сидящим вокруг трёх столов, сдвинутых в один. — Сегодня у нас вторая проба «Маскарада». Попробуем Тосю на Нину, а тебя, — он повернулся ко мне, — на Арбенина. Остальные…

— Это несправедливо! Вам понравилось моё исполнение! — . Котик, как и в детстве, весь разбух недовольством, кажется, разорвётся, если не сделаешь по его. — Почему Северина пробовать? Он не успел прийти, и сразу — в главные герои!

Ворон захохотал.

Не засмеялся, а именно захохотал. Жадно, с любопытством смотрели представление ребята.

Отхохотав, воздел руки и торжественно произнёс:

— Истинное искусство, молодой человек, не допускает суеты и злобы. Оно избирает, не я. И вы, молодой человек, и все ребята увидите сами, что Оно выбирает. — Слово «оно» он произнёс так, как произносят слово «Бог».

А я попал в ловушку. Рта не разинул на протяжении девяти лет, а на десятом вот тебе, пожалуйста, в спектакле играть! И, наверное, я встал бы и ушёл, ее ли бы не Тосин вид.

Она чувствует, Котик так этого дела не оставит.

До какого страха довёл её Котик!

Она боится за меня.

Господи, Свет, помоги же! Как мне утишить Тосины страхи? Как помочь ей? Господи, сделай же так, чтобы я разинул рот и не разогнал при этом присутствующих. Сделай, молю тебя, Свет, так, чтобы Тосе не было за меня стыдно и чтобы прошёл её страх, неважно чем вызванный.

Сидит Тося на противоположном конце нашего громадного стола, и никак не могу я передать ей: «Успокойся, не бойся за меня! Всё будет хорошо!»

И, в самом деле, словно Свет слышит меня и опускается на моё поле сражения за Тосин покой, первые же строки, произнесённые мной, вполне по-человечески звучат, и никто не хихикает, и никто не затыкает уши, и никто не бежит прочь, а Ворон даже выражает своё одобрение: «Справился!»

Тося же комом вываливает свои реплики, не понимая их смысла и, видимо, не осознавая, где она и что с ней происходит. Она чувствует опасность, исходящую слева от себя, от Котика, и плывёт в страхе.

— А ну-ка, иди сюда, — неожиданно говорит Ворон. Оказывается, птица Ворон вовсе не так проста, как кажется. — Иди-ка сюда, Тося, — повторяет он своим проникновенным голосом. — Вот тебе таблетка валерианки, вот тебе стул. — Он сажает её рядом с собой. — Вот тебе пространство. Ты же у меня вполне смелая девочка! Ну-ка, начнём сначала. Один совет дам тебе, Тося, на всю жизнь. Смерть приходит один раз. Её бояться очень глупо, потому что смерть, Тося, — это переход в иную жизнь, это освобождение от всех неприятностей земной жизни, это покой, Тося. А если смерти бояться не надо, так разве можно бояться чего-то другого? От другого и вовсе никакого страха не получается. А вам, молодой человек, — говорит Ворон Котику, — советую побороться со своей агрессией, она вполне может сожрать вас изнутри. А уж если ты нанесёшь ущерб главному моему «имуществу», — он усмехнулся, кивнул на Тосю, — выброшу из студии, не глядя на твои внешние данные и неординарные способности. Да, ты прекрасно сыграешь Арбенина, но мне вполне подойдёт и чуточку хуже… Тут, молодой человек, расклад посложнее. Давай, Тося, закрывай глаза, дуй в лермонтовское время.

Тося, казалось, вполне пришла в себя, но избегает смотреть на меня.

Необычные, патетические монологи Ворона меня ошеломили. За много лет учёбы у него я от него не слышал ни одного лишнего слова, ни одного лирического отступления. Только то, что относится непосредственно к уроку. Разговоры о душе он терпеть не мог, и, если ребята задавали ему вопрос «А как вы относитесь к тому или иному произведению (герою)?», он отвечал: «Истина — то, что написал автор. Истина — то, что чувствуешь ты. И он. И она. Разве смею я навязывать вам мнение своё?» Если его спрашивали — «Ас вами такое было?» или просили — «Расскажите о себе, как вы учились…», он усмехался: «Разве я попал в герои литературного произведения? Думаю, это к литературе не имеет отношения. Никаких, ребята, лирических отступлений быть не должно». А тут тебе сплошное лирическое отступление.

Не только я сидел разинув рот.

И всё-таки прочтение состоялось, и я читал за Арбенина в драме Лермонтова «Маскарад».

Ворон спросил очень тихо:

— Ну что, ребята, ваше мнение?

— Он не сможет убить Нину, — сказал кто-то.

— Надо переделать концовку, — сказал ещё кто-то.

— Спрошу по-другому: по вашему мнению, кто должен играть Арбенина?

— Северин.

— Северин, — заскакали по моей голове слова.

— Так тому и быть, — тихо сказал Ворон. — До следующей встречи, ребята.

Очень тихо было в классе.

Тося продолжала сидеть, когда один за другим ребята потянулись к двери.

И вот нас остаётся в классе трое.

Я решаюсь взглянуть на неё.

Снова красная, как и в начале нашего сегодняшнего общего пути.

Что со мной происходит все эти дни? Меня ломает, как тяжелобольного. Я никогда не болел всерьёз, мать вовремя успевала остановить болезнь. Но сейчас я тяжко болен. С трудом встаю, подхожу к Тосе одновременно с Котиком.

— Идём! — говорит Котик.

И Тося покорно склоняется перед ним. Он берёт её за руку и буквально тащит к двери.

Я иду за ними следом. Мы выходим в наш двор. Мы подходим к арке, ведущей на Проспект, к той, к которой так счастливо шли ежевечерне с Павлом.

— И вы в ту же сторону, что я? — возле нас Ворон. Он насмешливо глядит на Котика, и тот отпускает Тосину руку.

Но вместе мы идём недалеко. Ворон сворачивает к большому дому и говорит мне:

— Второй этаж, квартира 75, этот подъезд, код 169. Заходи, всегда буду рад.

Мы остаёмся втроём на моём ярко освещенном Проспекте. Подошвами знаю каждую трещину в асфальте. Я вырос на этом асфальте, под ярким светом, в защите больших светло-серых домов — с Павлом, с тётей Шурой, с Пашкой.

— Идём! — говорит Котик и снова берёт Тосину руку.

Но я лишь чуть-чуть нажимаю на ту точку Котикова запястья, которую мне показывал Саша, и спокойно вытягиваю Тосину руку из его.

Я не беру её руку, освобождённая, она падает вдоль тела. Я не смотрю на Тосю. Я, чуть касаясь её локтя, веду её по Проспекту.

Она еле идёт. Но она идёт. И Котик идёт сзади.

Тося живёт очень близко, во дворе такого же дома, как и все, что стоят на нашем Проспекте. Та же детская площадка, те же лавки перед подъездами, только вместо детского сада и школы — химчистка, прачечная, ателье.

Тося подходит к своему подъезду. И вдруг обращается к Котику:

— Прошу тебя, ради меня, не сделай ему ничего плохого.

— Разве я похож на злодея? — спрашивает Котик, и я вижу, как он зол. Он весь надут злобой, как воздушный шар — воздухом, и щёки у него раздуты, словно зоб у бурундука. Он может лопнуть от злости. И держится последние, считаные мгновения, пока Тося тянет на себя дверь подъезда и скрывается за ней.

Я не успеваю повернуться к дороге, как меня сшибает с ног удар в лицо, и сразу же надо мной поднимается платформа подошвы, готовая пригвоздить меня к сентябрьскому асфальту.

Удар ли, кровь ли из носа, занесённая ли надо мной нога в модном ботинке на толстой подошве, с толстым, чуть ли не железным кантом, перемещают меня на нашу с Сашей поляну собачников, где проходят наши тренировки. «Выпад, блок, удар», — слышу я Сашин голос. И совершаю свой первый в жизни агрессивный поступок, правда, не имеющий никакого отношения ни к выпаду, ни к блоку, ни к удару, хватаю Котика за ногу и валю его.

Котик не ожидал от меня такого. Он встаёт не сразу, понимая, что я не стану бить его лежачего. Вот он поднялся, и его кулак сейчас собьёт меня с ног. Но я ставлю блок, отражая удар, и бью его ногой, как учил меня Саша. Он приседает от боли.

Кровь хлещет из моего носа, я глотаю её, но глаза ловят каждое движение Котика. И тут же я отвечаю на его новый удар новым блоком и ухожу из-под шквала его выпадов.

В какое-то мгновение, мне кажется, я становлюсь Сашей. Во мне нет страха. И во мне нет моей обычной отрешённости, я весь — в сегодняшнем моменте: ногой, ногой, рукой…

Поначалу я несильно раззадорен — кроме одного удара ногой, Котик не нанёс мне других, но его злость проникает в меня через все поры, сопрягается с криком «папочки»: «Она — ведьма!» И постепенно что-то во мне меняется — я тоже наливаюсь здобой. Теперь она движет мною, вопреки Сашиной науке, в которой нужно работать с холодной головой: бью Котика исступлённо, как когда-то били его на школьном полу одноклассники, бью за Тосин страх, за Тосину покорность, за её зависимость от Котика, за отцовское хамство, за потерю моих близких людей. Мать остановила Вилена. Может быть, я остановлю Котика?!

Всё это не проговаривается внутри меня, всё это гремит сверху, и, думаю, Свет благословляет меня на мой первый бой.

Котик корчится передо мной и — пятится от меня и чуть не уползает из Тосиного двора.

Кровь всё ещё струится из носа, но уже не сильно.

Долго стою я у Тосиного подъезда, глядя в зарешеченное тёмное оконце его двери. И дышу глубоко, стараясь из своей глуби выбросить заползшую туда злость. Мне удаётся это, и я вижу Тосю: светлое лицо, косу на груди. Мне кажется, Тося смотрела, как мы дрались, и благоразумно не вышла. Мне кажется, она горько плачет сейчас и не может справиться с собой. Встретиться со мной сейчас она явно не в состоянии. Как и я — с ней.

Что произошло со мной сегодня? Первый полноценный день жизни сиюминутной. Я проживаю земную жизнь, участвую в ней. И во мне — чувства, которых прежде я никогда не испытывал.

Ноги выводят меня из Тосиного двора. Саша покинул меня, и я чувствую их неуверенность, переставляются они еле-еле, спотыкаются на ровном асфальте, но они подводят меня к подъезду Ворона и к его квартире.

Рука сама нажала кнопки кода в подъезде и теперь сама выжимает кнопку звонка.

Словно ждали меня, дверь мгновенно распахивается. И… передо мной Софья Петровна.

В квартире Ворона Софья Петровна?!

Она берёт меня за руку и втягивает в дом, ведёт в ванную и сама смывает с моего лица кровь, она вытирает меня, гладит по голове, как гладила Тося, приводит в кухню, усаживает за стол и ставит передо мной чашку с чаем. На столе — ватрушки. Точно такие, какие пекла Анюта.

— Я так рада видеть тебя! — говорит Софья Петровна своим резким голосом. — Так хорошо, что ты пришёл!

— Уснули! — раздаётся голос ещё в коридоре. — Теперь почаёвничаем! — и входит Ворон, в тренировочных штанах; как у физкультурника, и в майке. — Пришёл? Отлично. Как раз к чаю. — Он садится за стол.

Уснули дети, — понимаю я. — Маленькие дети.

Наверное, Ворон влюбил в себя Софью Петровну стихами. Читал и читал ей их, пока она не вышла за него замуж.

А ведь я не знал, что они — женаты!

И тут все мысли исчезают из моей головы. Вершится сиюминутная жизнь: с запахом молока и детства, с тихой музыкой из магнитофона, с голосами двух близких мне людей, включивших меня в свою жизнь.

И неважно, что я по обыкновению молчу. И не важно, что прямо через этот нарядный стол, с чашками, с тарелкой, на которой лежат ватрушки, пролегла наша с матерью дорога, на которой — Павел, тётя Шура, Анюта, Софья Петровна, Ворон, Саша. От одного к другому — ватрушка, чашка с чаем, яблоко.

Всё-таки я сказал, уже стоя у дверей:

— Я пришёл… я не буду играть. Я не могу…

— Там будет видно. Иди-ка пока спать. Я очень рад, что ты пришёл. Ты и мой и Сонин любимый ученик, хочу, чтобы ты знал об этом. Пусть наш дом будет и твоим. Мы всегда ждём тебя. И Тосю, — добавил он.

7

Саша — хороший отец. Он даёт нам деньги на еду. Он покупает одежду мальчику. И игрушки. В нашем доме — малиновая машина, Сашина — в миниатюре, трёхколёсный велосипед, и неизвестно, что раньше научается новый мальчик делать: ходить, бегать, кататься на велосипеде или ездить на машине… Он гоняет по нашему двору то на велосипеде, то на машине, и мы с Тосей не можем угнаться за ним. У Саши с мальчиком весёлые отношения.

— Уши мыл? — спрашивает Саша.

— А ты? — спрашивает мальчик.

Не успевает Саша войти в дом, Павел кричит:

— Три раза!

Конечно, никакие «три раза» не получаются пока, получается «тли лаза», но разве это важно? Важно — то, что он три раза забрался по лестнице туда и обратно на детской площадке. Лестница из восьми перекладин.

Не успев войти, Саша уже рассказывает:

— Ветру надоело сидеть взаперти, и он стал крутиться и бушевать, и сдвинул стенку своей тюрьмы, и вырвался. Сначала подхватил злого колдуна, засадившего его в тюрьму, и понёс его по воздуху. Он нёс колдуна быстрее, чем на самолёте, донёс до горы, со всего маху швырнул с горы, колдун и рассыпался.

— Зачем агрессия? — тихо говорит мать.

— Это же начало! Ветер помчался делать добрые дела: старушку-мать подхватил и принёс к её потерявшемуся сыну. Сын болел и нуждался в помощи. Старушка спасла его. Потом подхватил сына со старушкой вместе и отнёс их к красивой и доброй девушке. Поднял ветер в воздух всех обидчиков и стал их крутить до тех пор, пока из них не повытряслись злые чувства. Тогда опустил их на Землю — жить. Закрутил он, завертел колёса — родил электричество. Захватил пригоршни зерна, засеял поля.

Мальчик любит слушать Сашу. Что больше нравится ему: то, о чём говорит Саша, или то, как говорит? Руками машет, прыгает, скачет. Ничего представлять себе не надо — словно кино смотришь. О чём бы ни рассказывал, всё получается картинами. Его дети-спасатели, его собаки-путеводители, птицы-самолёты имеют имена, клички и поселяются во всех углах нашего жилья, чтобы выбираться из них в сны мальчика.

Но Саша встречается с мальчиком и со мной лишь четырежды в неделю: дважды — на прогулках и дважды дома. Он зарабатывает на жизнь. Это благодаря ему мать смогла год просидеть дома. Саша восстал и против ясель: «Зачем тебе служить?» Даже няню привёл: «Выполнять будет всё, что скажешь!» Мать лишь плечами пожала: «Спасибо, нет необходимости».

Мне Саша тоже родной. Одевает он и меня. И мне покупает «игрушки». Принёс мне вокман: слушай музыку, Иов. Принёс велосипед: катайся, Иов.

С матерью Сашины отношения — странные. Мать часто, забывшись, смотрит на Сашу, и, сделай он к ней шаг, кто знает, может, снова…

Что снова, я не знаю. Это «снова» для меня — перемена всей нашей жизни.

Но Саша к матери шага не делает. Он ведёт себя так, словно она — его сестра, его друг.

А может, я и придумал, что, стоит ему…

Я ухожу сразу к себе, как «только Саша приходит к нам в свои свободные вечера, и не высовываю носа из своей комнаты. И не подслушиваю. Что-то во мне сильно изменилось. Выработались правила, одно из которых гласит: подслушивать нельзя, подсматривать нельзя, на чужом столе рыться нельзя. Мне остается по деталям, по отдельным словам выстраивать свои предположения. Слова до меня долетают — Сашины рассказы мальчику, слова мальчика. И только голоса матери не слышу никогда.

В тот день, когда я подрался с Котиком, пришёл в гости к Ворону и увидел там Софью Петровну, я попал домой поздно, около одиннадцати.

Встретила меня музыка, та, материна, что нутро наизнанку выворачивает. Поворот моего ключа и легкое движение двери ни матерью, ни Сашей услышаны не были.

То, что Саша тут, я почувствовал.

Когда я это почувствовал, музыка оборвалась, и выскочить на лестницу не получится: каждый звук будет услышан.

— Почему ты не смотришь никогда на меня? — тихий голос матери.

— Разве? По-моему, только и делаю, что смотрю. А может, и не смотрю. Собственно говоря, почему я должен смотреть? Сейчас я, видишь, занят, обещал парню дочинить машину. Мне давно уже надо идти.

— Почему ты уходишь, как только Павел уснёт?

— Разве? Не замечал. А может, и ухожу. Дела у меня, наверное.

Никогда я не слышал у матери такого голоса, и я буквально впадаю в наш шкаф для пальто, тяну на себя лёгкую дверцу до тех пор, пока возможно, чтобы не зажать пальцы — ручки-то изнутри нет! Пропасть, ещё раз подраться с Котиком, сунуть голову под ледяную воду, услышать злобный голос отца… что угодно, только не слышать материного жалкого голоса! Но я слышу.

— Хотя бы поговорить со мной можешь. Внимания на меня не обращаешь.

— Ты же колдунья. Приворожи снова, как привораживала, чтобы только тебя видел, чтобы только тебя слышал, чтобы только с тобой…

— Не могу. Ничего не могу. Нету с тобой моей силы.

Неожиданностью звучит голос Сашин рядом со мной. Как оказался у двери, я не услышал.

— Не дала закончить. Парень расстроится. Я, Амалия, не игрушка в твоих руках, можно сломать, можно починить. — И щелчок замка, дверь распахнулась. Щелчок замка — дверь мягко закрылась. Саша-то и смазал дверь, чтобы она не скрипела и не мешала новому мальчику своим скрипучим характером.

Выйти из своего душного убежища сразу не могу, мать поймёт, что я слышал. Не могу ещё и потому, что оглушён. Жалкость матери для меня шок.

Но, лишь Саша уходит, мать начинает бормотать что-то неразборчивое, и голос её плавится нежностью. Наверное, склонилась над мальчиком, разговаривает с ним. Из её бормотания во мне формируется злоба. Снова.

Никогда мне не предназначались её бессвязный лепет, её восхищённый взгляд, её объятия. Только потому, что я явился к ней по своей воле? Я бегу за ней из другой своей жизни, в которой я не был её ребёнком, был слугой её мужа, но тоже тщился разгадать её.

Куда сейчас уходит каждый день моя мать? С кем встречается? Лечит людей? Открывает им чакры? Пытается очистить карму, сгустившуюся над человечеством? Спасает собой мир, освобождая людей от зла?

Нет же, не верю. Собой, своими поступками она увеличивает зло мира. К общему злу она прибавила сгустки чужой боли — Сашиной, из которой он до сих пор, я чувствую, не выберется, моей, из которой никак, несмотря на неимоверные мои усилия, не могу выбраться я. Это она допустила во мне сейчас злобу — злобу уязвлённого самолюбия, это она сделала меня ненужным самому себе. Всю жизнь не замечает меня, а я — загадки разгадываю. Зачем мне это? Почему торчу в капкане духоты, а не вхожу в свой дом хозяином? Почему не могу получить от неё ответы на мои вопросы? Что случилось с ней в Париже? Не отцовские домыслы мне нужны, её жизнь!

Свет, помоги же! Объясни же! — молю я. И легко оказываюсь перед ним. — Ты знаешь мои вопросы, помоги мне. Убери из меня злобу. Перестань меня наказывать. Ты отнял у меня тех, кого я люблю. Пощади. Я делаю, кому могу, добро, я всем служу. Тося не служит мне, не работает на меня. Пощади её. Пощади меня. Помоги добраться до матери.

Я слепну от Света и слёз, разбухших в огненные шары.

— Ты стоишь не на пути совершенствования, ты стоишь на пути эгоизма, ты правильно понял это сегодня.

— Но ведь и мать — лютая эгоистка, — пытаюсь я защититься. — Она видит лишь себя. Мучила Сашу. Всю жизнь мучает меня.

— Каждый отвечает за себя. И — большой грех судить других и сравнивать судьбы. Живи свою жизнь. Понимай свою вину.

Свет пропал. Я задыхаюсь в темноте и безвоздушье своей камеры.

Мне кажется? Нет. Мать плачет. Горько, как плачет ребёнок.

— Мальчик мой, кровинка моя, помоги мне.

Не шепчет, кричит её голос, задыхающийся в слезах.

Кинуться к ней, прижаться, но не ко мне она развёрнута.

Я бегу за матерью, мать бежит за новым мальчиком и Сашей…

В глуби моей рождается злой смех. Пытаюсь подавить его в себе, и жалость к матери, и злость — живое существо, поселившееся во мне. Что со мной случилось? Я был такой добрый…

Никогда я добрым не был. Я — яблоко от матери, я — такой же лютый эгоист, как и она. Её люблю для себя, мне нужна она, чтобы набираться её силой, её волей, её тайной. Л когда она ослабла… вот же, во мне — злость и обида, они душат меня.

Не таясь, выхожу из шкафа, поворачиваю замок и хлопаю дверью, не сильно, чтобы не разбудить нового мальчика, но так, чтобы мать услышала: я пришёл.

Я хочу, чтобы она позвала меня, чтобы спросила, почему я так поздно, чтобы заметила мои распухшие нос и щёку, чтобы сказала мне «здравствуй»»

Но в доме тишина.

Я должен пройти через материну комнату, и я иду.

Мать лежит с закрытыми глазами, и около неё новый мальчик — она не положила его в кровать, стоящую возле её головы.

Теперь она спит головой к этой кровати.

Меня никогда в жизни не клала рядом с собой!

Обида скопилась в глазах, в руках, даже в животе. Ведёт меня к её тахте и заставляет смотреть на неё, притворяющуюся спящей! Какого чуда жду? Что она откроет глаза и скажет: «Здравствуй, сын», «Я ждала тебя, сын».

Никогда не скажет она мне ни одного доброго слова.

Сегодня я опять подслушивал. Не специально, невольно, но я — подслушивал.

Иначе как бы я проник в её очередные тайны? Иначе как бы я поймал её униженность?

Ну, пожалуйста, заметь меня, пролепечи что-нибудь доброе, ну, пожалуйста, — молю я, дрожа от возбуждения, от жара, заливающего меня.

Если бы не слышал собственными ушами её плача и ласкового бормотанья, я доверчиво умилился бы её покою, порадовался тому, что она спит, и преспокойно отправился бы тоже спать.

Как же устроен мир? Торжествует ложь? Даже среди близких людей… именно среди близких…

Что породило мою злость? Что заставляет меня стоять и смотреть в безмятежное лицо? Спокойно спящий человек. А следы слёз на щеках видны даже в свете ночника…

Всё-таки иду к себе. О, если бы Павел был жив! Или хотя бы птица Павел…

Почему Павел кинулся тогда на человека, мирный Павел, почему стал раздирать его лицо? Понятно, если бы то был Вилен, но Вилен давным-давно умер. Что сделал тот человек? Пытал кого-то? Павел целыми днями был один дома. И из окна мог видеть тюрьму и как пытают. Мог видеть и тех, кто пытает. И, может быть, он узнал того, кто пытал?

Беру мишку в руки.

Теперь мишка совсем не велик в моих руках. И мишку я подарил новому мальчику. Мишку новый мальчик возит с собой в машине. На ночь он приносит его ко мне. «Пусть спит дома», — говорит мне.

Это мать лишила меня нового мальчика. Мальчик бежит за мной, я — от него. Слепая, безудержная любовь матери к нему — контраст её отношения ко мне.

Моё несчастливое детство… Вот почему я бегу от нового мальчика…

Стою с мишкой около тахты, прижимая его так же слепо, как мать прижимает к себе нового мальчика, и плавлюсь в злости.

К кому воззвать о помощи, чтобы эта злость перестала сотрясать меня?

8

Едва добрёл я до школы на другой день. Тося в школу не пришла.

И я прямо под звонком остановил Ворона, открывшего дверь класса, в котором у него урок.

— Тося не пришла, — сказал я. — Я не знаю телефона.

Он достал из своего портфеля записную книжку, вырвал из неё листок и написал телефон.

— Если нужна помощь, загляни.

В учительской никого. Я первый раз в учительской. Но даже если бы там были все до одного учителя школы, я всё равно подошёл бы к телефону.

— Тося?! Голос её слаб.

— Ты заболела?

— Мама заболела. Я вызвала врача. Дождусь его и бабушку, куплю лекарство, а потом приду. Ты не волнуйся. Я хочу сказать тебе, я видела, как ты победил Константина. Я хочу сказать тебе, он мне пригрозил: если не буду его девушкой, он убьёт тебя. Я очень боялась. Я люблю тебя. — И гудки.

Трубка — живое существо, оно поглощает мою злость.

Как я смел вчера ночью так распуститься?

Есть Тося. И никто из нас не бежит друг за другом, мы — лицом к лицу.

Я иду не на урок, а в цветочный магазин и покупаю гвоздики.

Посреди урока вхожу в класс. Под взглядами Тофа и ребят — вместе с гвоздиками — движусь на своё место и кладу гвоздики на Тосину часть стола.

— Разве у неё сегодня день рождения? — чей-то голос.

— Сегодня, — говорю я.

Я совсем не похож на себя. Не Пашка, не Саша, я — поднимаюсь в воздух и лечу, махая крыльями. Крылья Саша переделал, и я свободно лечу, как летела по воздуху моя птица Павел.

— Что-то я помню… у неё… в марте, — кто-то из девочек.

— Да ладно тебе, именины сегодня, понятно?

— Сегодня мы познакомимся с тригонометрией, — говорит Тоф и начинает рассказывать о синусе.

…Тося появляется в классе на перемене между третьим и четвёртым уроками.

Не в первое мгновение, во второе, когда видят её все, наступает тишина.

Она подходит к нашему столу. Смотрит на гвоздики. Потом на меня. Ранец — в одной руке, другой она берёт гвоздики, нюхает и с ними и с ранцем идёт к выходу.

Я не понимаю, что случилось.

Но она возвращается, гвоздики — в бутылке с водой. Тося ставит их на стол и снова смотрит на меня. Теперь ранец на стуле, и обе руки вцепились в косу.

Золотистая коса. Тося словно виснет на ней. Травой зарастает наш класс, и шмели летят, и муравьи ползут, и запах свежести…

Никто не спросил: «Разве у тебя сегодня именины?» Никто не съехидничал. Спасибо Софье Петровне — она столько сил положила, чтобы научить нас быть людьми.

Тося пошла со мной, как всегда, и бутылку с гвоздиками несла в руке.

Маршрут обычный: продукты, ясли.

Мальчик кинулся ко мне и припал ко мне всем своим телом, обхватив за ноги.

Первое движение — взять его на руки, но… картинка: мать прижимает его к себе и стоит, закрыв глаза. И я пытаюсь оторвать его от себя.

Он будто прирос ко мне. И я вынужден стоять столбом.

— Он скучный, — говорит воспитательница, — всё на дверь смотрит: «Ёша придёт», «Где Ёша?» Не засыпал никак после обеда. Проснулся, первое слово — «Ёша».

И снова я уже наклоняюсь — подхватить его, но злой зверь впивается в меня всеми своими острыми зубами, и зубов этих бесчисленное множество, и каждый из них — миг моего голода, миг моего одиночества, миг моей жажды. Пусть один раз мать прижмёт меня к себе, пусть один раз сама отведёт меня в детский сад, как ежеутренне отводит нового мальчика. Острые зубы, не зубы, иглы впиваются в меня, я не в силах завершить движения, взять мальчика на руки. Наоборот, мне очень хочется на пушистую его голову опустить свою боль.

— Смотри, Паша, что у меня есть, — говорит Тося и к его затуманенным радостью глазам подносит бутылку с гвоздиками. — Хочешь подержать?

И мальчик поворачивается к бутылке. Берёт её в руки, нюхает цветы.

А когда после обеда мы выходим с малиновой машиной на улицу и мальчик начинает носиться по кругу пустого сейчас футбольного поля, Тося говорит:

— Можно я дам тебе совет? — И, не обращая внимания на моё молчание, говорит: — Что хочешь с собой сделай, но освободись от своих обид. Паша ни в чём не виноват. Он так любит тебя! Я решила твою задачу: ты не можешь справиться с собой, но сейчас время — справиться. Или случится беда. Причина её зреет в тебе. Я видела, как ты дрался с Константином. Я видела твоё лицо. — Она долго молчит. Она не говорит:, «Мне стало страшно» или «Ты на себя не был похож», но я понимаю то, что она хочет сказать, и та же боль, что в яслях, припаивает меня к одному месту: никогда больше не смогу я шевельнуть ни рукой, ни ногой. — Хочешь, выговори мне всё, освободись. В тебе столько накопилось, наслоилось. Ты с собой не можешь справиться. Выбрось. Ты выбросишь всё, и — отпустит. Вот увидишь, отпустит.

Новый мальчик носится по кругу, на самой высшей скорости, и, мне кажется, была бы здесь стена, он, как Саша, помчался бы по ней. Но и мальчика, и его малиновую машину я вижу фоном, зеленеют Тосины глаза. Ни в какую траву они сегодня не превращаются.

— Это же не мать покупает Паше игрушки, она не умеет делать этого, — говорит Тося. В её глазах слёзы. — Я понимаю, дело не в игрушках, не было и не было, я понимаю… Но, пойми, ты жжёшь себя и сожжёшь. Я по себе знаю. Если завелась хоть маленькая обида, начала шуровать в тебе, скорее освободись, иначе задохнёшься. Прости мать. Это её дело, не твоё. Прости её. Тебя любит Саша. Тебя любит Павел. Тебя люблю я. Она тоже любит тебя, но не так, как ты хочешь. Я понимаю тебя. Но что-то держит её. У неё есть свои большие проблемы.

Конечно, ясно: впервые мать живёт сиюминутную жизнь. Когда рос я, она была очень занята, она не осознавала… она не могла опуститься с высот решения своих высших задач к быту, каким я ворвался в её жизнь, я мешал ей. Её одержимость…

— Видимо, и ты ничего не знаешь о ней, — говорит Тося. — А я знаю то, что ты пропадёшь, если не освободишься от своего груза…

— Ёша! — кричит мальчик, проезжая мимо нас. — Ёша, мишке нравится!

«Паша ни в чём не виноват. Он так любит тебя!» — Тосин голос.

Тося молчит. Она смотрит на меня, и в её глазах — слёзы.

Между нами стена: из сказанного ею, из боли — из кровоточащих мигов моей жизни.

Мы гуляем, как всегда, до шести. В шесть возвращается мать.

Обычно мы ужинаем все вместе: Тося, я, мальчик и мать. Сегодня Тося ушла раньше — к больной матери, а я есть не хочу. Я должен прожевать то; что сегодня сказала мне Тося. И её слова, как Тучка — кость, я уношу к себе в комнату, намертво зажав челюстями. Подхожу к окну и вижу Вилена, пытающего девушку. Его лицо перекошено злобой и — радостью, ему нравится причинять страдания девушке. Ещё один Вилен. Ещё один. Сколько же их, Виленов?! Павел — на тополином пуху. Птица Павел — на сером асфальте. Ещё одна замученная девушка, вытянувшаяся на цементном полу камеры…

Я отшатываюсь от окна. В окна — не солнце, не ветер — Зло, разрушающее жизнь на Земле. Если верить материным книгам, скопилось столько агрессии, столько злобы и жестокости… что цивилизация должна погибнуть.

Но у меня есть тыл: мать — колдунья, способная спасать людей. Она вылечила Сашу. Она вылечила десятки, сотни людей… я не знаю, сколько… Моя мать — мой тыл. Тося права: я должен выбросить из себя скопившееся во мне… Я сижу на своей кровати и с ужасом понимаю: я генерирую злость. Во мне собралось её столько, что она может разорвать меня. Моё слепое чувство восхищённой любви к матери обернулось ненавистью. Зависимость осталась. Вот же я весь развёрнут к двери. И главный орган сейчас во мне — ухо. Оно как локатор. Оно ловит лепет нового мальчика, материны лёгкие движения. Мать переодевается в домашнее платье, мать идёт в ванную и моет руки. Мать идёт разогревать еду. Она напевает что-то. Разобрать невозможно потому, что слова не важны. Мотив — радость, торжество жизни.

Мой тыл — моя мать.

Но её радость — не из-за меня. Я работаю на неё. Я живу для неё.

Звенит звонок. Я знаю, это Саша. Он всегда звонит в одно и то же время: спросить, как мальчик? Сегодня снова его день — два дня подряд. Он должен прийти и, наверное, спрашивает, что нужно принести.

Мать говорит своё обыкновенное — «ничего» и добавляет: «Через час, не раньше».

Ясно, почему «через час» — она хочет успеть побыть с мальчиком. Она не любит, когда Саша возится с ним. Она ревнует. Каждую свою свободную минуту она тратит на мальчика: читает ему, что-то рассказывает — неразборчивое, во что-то играет с ним.

Навязчиво, снова и снова, как бред сумасшедшего, стучит в голове: «Мне она никогда не читала, мне она никогда ничего не рассказывала, никогда не пела мне, никогда не играла со мной, никогда не обнимала меня, никогда не прижимала меня к себе!» И каждое её движение там, в её с мальчиком комнате, каждое слово, каждое мгновение тишины — разрушает мой тыл. У меня тыла нет, как нет ничего доброго за моим окном — только жестокость, мучения, тюрьма.

Меня раздувает боль. Тосины слова тают в ней, я не слышу их, они растворились в моей боли и в моей злобе. Соседство с тюрьмой сыграло свою роль. Так много агрессии там, что она растеклась по миру, она затопила и меня, рвёт меня изнутри, пронзает нестерпимой болью. Я пухну от боли. Я разрастаюсь до пределов комнаты. Не тюрьма, я — приют агрессии.

И вдруг я слышу:

— Кушай, мой маленький. Кушай, мой хороший. Кушай, мой мальчик.

Голос звучит в моей комнате, он пикирует из углов, со стен, с потолка ко мне и вонзается в меня. Он причиняет острую боль моим ушам. Я — бомба, в которой собраны все людские обиды, вся боль, вся . злость, и, как в огненном котле, во мне всё это кипит, я — средоточие химических реакций. Сейчас, сейчас произойдёт взрыв. И я, сам не знаю как, оказываюсь в кухне перед матерью. И — взрываюсь, выбрасывая из себя ненависть и боль.

— Меня голодом морила, а ему — «Кушай, мой маленький!» — кричу я. — Меня ни разу в жизни не обняла. Меня ни разу в жизни не приласкала. Мне ни одного доброго слова не сказала. Я всегда один. — Мои руки тянутся к ней, к моей прекрасной матери, самой красивой, самой умной, самой талантливой на свете, вцепляются в её плечи и трясут её, как когда-то тряс меня мой папочка. А новый мальчик, сидящий на её коленях, в моих руках — как в клетке! У него открыт рот с непрожёванным рисом, он смотрит на меня с любопытством. И, поймав его взгляд, отпускаю материны плечи.

И наконец вижу материно лицо. Глаза её закрыты. А голова упала на плечо.

Только руки её крепко сжимают мальчика.

— Мама! — зову я шёпотом.

Я — пуст. Ни злобы, ни боли. Я сжёг себя в своей химической войне. Я разрядился. Я выбросил из себя все свои чувства — и злые, и добрые.

Мать не открывает глаз и никак не реагирует на плач нового мальчика.

— Ёша! — захлёбывается мальчик в слезах. — Ёша! — Он тянется ко мне, он хочет, чтобы я взял его на руки. — Ёша!

— Мама! — шепчу я.

Мальчик что-то почувствовал, он тянется ко мне, просит, чтобы я его взял. Но я ещё не понимаю, но я ещё не знаю того, что уже знает мальчик.

Я поднимаю голову матери, а она снова падает, как только я отпускаю её.

— Открой глаза, мама! — прошу я, едва шевеля губами. — Ты уже наказала меня, как всегда, ты уже поставила меня на место.

— Ёша! — плачет новый мальчик.

Я пытаюсь вытянуть его из материных рук, но не могу разжать их.

Вот когда я понял, что такое мёртвая хватка.

И всё-таки я разжимаю её пальцы. И всё-таки высвобождаю нового мальчика и — прижимаю к себе.

Но я ещё не понимаю.

Мальчик сразу перестаёт плакать. Теперь пальцами своими он вцепляется в меня.

Звенит звонок.

Вместе с мальчиком на недвигающихся ногах иду открывать.

На пороге — Саша. Взлохмачен, красен, как больной гипертонией, — Ветра рассказывала нам, как выглядят больные той или другой болезнью.

— Я пришёл сказать ей, что люблю её, что простил ей все обиды, что готов жить с ней и с вами под одной крышей.

Я пячусь от него в комнату, как от привидения. Готов?!. Готов?!. Простил все обиды? Я — вижу Свет.

— Зачем ты прогнал её?

— Я не прогонял. Я не хотел, чтобы она ушла.

— Да, не хотел. Захотела она. Её решение. Но подвёл её к этому решению ты. Ты заставил её уйти.

— Она никогда не любила меня. Она никогда не кормила… — лепечу я, но Свет обрывает меня:

— Ты вторгся в неё насильно, ты захватил её и вынуждал любить тебя. Ты требовал любви! Она лучше тебя. Несмотря на своё отчаянное нежелание быть с тобой, она боролась с собой, она ломала себя. И она уже шла к тебе. Уже любила тебя… Но ты нетерпелив. Ты не любишь никого, кроме себя, несмотря на то, что много делаешь для других. Ты с самого начала выбрал неверный путь. Ты захватчик. Ты хочешь того, что не может принадлежать тебе. Не вздумай идти следом за ней и мешать ей дальше. Тебе был дан шанс повернуть её к себе… А я отрекаюсь от тебя.

Какой Свет примерещился? Тьма. Кругом — тьма. Голос Саши:

— Амалия, что с тобой? Амалия, очнись! Я люблю тебя. Я не могу жить без тебя. Я пришёл к тебе.

Саша, белые халаты… В меня входит слово знакомое, уже оглушавшее, уже выученное наизусть: инсульт. В меня входят ещё какие-то слова, но они уже не задевают. Изо всех сил я прижимаю к себе нового мальчика. Хожу ли я, сижу ли я, не знаю. Единственное мое богатство — вот этот новый мальчик, вцепившийся в мою шею и обвивший меня руками и ногами. И повторяющаяся фраза, которую никак не могу осознать: «Не вздумай идти следом за ней и мешать ей дальше».

Филадельфия-Бостон-Мичуринец

1996-1997

Загрузка...