Глава 11


После того вечера в доме изменилась тишина.

Снаружи всё осталось прежним: шаги по коврам, сухой огонь в каминах, точная работа рук на кухне, мокрый сад за окнами. Но между нами тишина стала другой — теснее, острее, тяжелее. В ней уже скопилось слишком много невысказанного.

Я поняла это утром, когда вошла к нему с обычным подносом. Всё было как всегда: настой, вода, записи, тёплая ткань для рук. И всё уже было иначе. Дарен сидел у окна с бумагами и поднял голову ещё до того, как я успела поставить фарфор на столик — будто успел различить дверь, шаги и мой вход раньше самой комнаты.

— Вы сегодня опоздали, — сказал он.

Я остановилась.

Не потому что это было обвинение. Скорее нет. Просто раньше он никогда не обозначал такие вещи первым. Либо терпел, либо язвил по факту, когда я уже успевала заговорить. А тут — заметил.

— На семь минут, — сказала я.

— На восемь.

— Вы считали?

— Это вы, кажется, считаете всё, что касается меня.

Я поставила поднос на столик.

Он посмотрел на меня чуть дольше обычного. И в этот короткий взгляд, слишком спокойный для пустяка, вдруг вошло больше, чем следовало. То самое знание, которое уже нельзя было изображать случайным.

Он тоже помнил.

Не только мои слова, мои настои и привычку вмешиваться в его дурные решения.

Он помнил шаги, часы, задержки, то, как именно я вхожу в комнату, что ставлю на стол сначала, каким тоном говорю, когда пытаюсь скрыть тревогу, и каким — когда уже не пытаюсь.

Этого не стоило чувствовать так остро.

Но иначе уже не получалось.

Я подошла ближе и взяла его руку прежде, чем он успел превратить утро в спор. Кожа была прохладной, но не ледяной, пульс ровный, слишком ровный для мужчины, у которого вчера к ночи в голосе снова проступил тот сухой надлом, который я теперь слышала уже из коридора.

— Вы спали? — спросила я.

— Да.

— Сколько?

— Достаточно.

— Это не ответ.

— Это лучший ответ из тех, на которые вы вправе рассчитывать.

Обычно я бы огрызнулась. Сегодня — нет. Потому что рука в моей ладони уже перестала быть только медицинским фактом. Мы оба это знали. И оттого любое обычное утреннее слово стало требовать осторожности, как если бы между нами стояла не чашка с настоем, а что-то куда более хрупкое и опасное.

Я отпустила его пальцы.

— Голос к вечеру снова сядет, — сказала я. — Сегодня без длинных разговоров.

Он едва заметно усмехнулся.

— Вы все еще полагаете, что способны распоряжаться тем, с кем и как долго я говорю?

— Нет. Я полагаю, что к вечеру снова буду сидеть рядом и слушать, как вы делаете вид, будто это просто усталость.

Он склонил голову набок.

— Это почти угроза, Тэа.

— Это почти опыт.

Дарен откинулся на спинку кресла и вдруг сказал совсем тихо:

— Останьтесь сегодня поблизости.

Всего одна фраза.

Не признание. Не просьба. Даже не слабость.

Он произнёс её тем тоном, которым мог бы попросить подать бумагу или закрыть окно. И всё же мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что именно я услышала.

Потому что раньше он бы обошёл это молчанием.

А теперь — нет.

— Хорошо, — сказала я.

Опаснее всего были не прикосновения.

К прикосновениям мы уже почти привыкли.

Руки, пульс, вода, ткань, ворот рубашки, который приходилось расстегивать без спроса, если он снова пытался делать вид, что дышит свободнее, чем на самом деле. Всё это давно стало частью дня и именно поэтому перестало быть самым страшным.

Страшнее оказались мелочи.

Например, то, как он начал оставлять дверь в библиотеку приоткрытой, если знал, что я всё равно приду вечером с бумагами.

Не звать. Не требовать. Просто не запирать передо мной пространство так, как запирал раньше. Или то, как перестал отсылать назад второй поднос, если я велела держать его в кабинете после долгого дня.

Или то, как однажды, не поднимая глаз от записей, передвинул лампу левее — ровно туда, где мне обычно было удобнее сидеть и писать, не щурясь.

Такие вещи нельзя назвать вслух.

Если назовёшь, они либо исчезнут, либо превратятся в повод для его холодной, безупречной злости. Дарен не терпел, когда слишком ясно подсвечивали то, что ему самому хотелось оставить в зоне не оговоренного. Поэтому я молчала.

К вечеру я всё чаще приносила его записи в библиотеку. В моём кабинете было удобно работать днём, но здесь было теплее, а тишина ложилась иначе.

В тот вечер я вошла с папкой заметок и сразу увидела, что камин горит сильнее обычного. Не для него — он сидел дальше от огня, у стола, в тени лампы. Для комнаты в целом. Для тепла, которое держалось мягче и ровнее, чем нужно ему одному.

Я подошла к столу и положила книгу.

— Вы замёрзли? — спросил он, не отрываясь от бумаг.

— Пока нет.

— Значит, огонь разожгли вовремя.

Я посмотрела на камин, потом на него.

— Вы сегодня необычайно внимательны к моему удобству, милорд.

Он перевернул страницу.

— А вы, как всегда, придаете слишком большое значение самым простым вещам.

Я села на своё место, открыла папку и некоторое время делала вид, что полностью занята записями. Это было несложно: записи действительно требовали внимания. Но часть меня всё равно слышала, как он листает страницы, как тихо отодвигает чашку, как один раз задерживает дыхание чуть дольше обычного, прежде чем снова продолжить читать.

Он тоже был слишком близко.

Раньше мы могли провести вечер в одной комнате и не чувствовать этого так остро. Теперь само его молчание имело форму. Тяжёлую, раздражающе собранную. И всё, что я делала — перо в пальцах, поворот головы, поправленный рукав, — почему-то казалось гораздо более заметным, чем должно было быть в приличном доме между архимагом и его личным целителем.

— Вы устали, — сказал он вдруг.

Я подняла глаза.

— Простите?

— Вы сегодня устали.

Это не было вопросом.

Я несколько секунд смотрела на него, не сразу понимая, что именно так задело. Наверное, простота. Он не спросил это как вежливость. И не сказал как случайное замечание. Просто отметил — так же, как я давно отмечала его голос, руки, паузы.

— Ничего нового.

— Для вас, возможно, — сказал он спокойно.

Я переложила ладонь на обложку, не сразу решаясь поднять глаза.

— А для вас?

Дарен помолчал дольше, чем требовал такой простой вопрос, потом отложил перо.

— Для меня тоже.

Я не сразу ответила.

Потому что это была уже не просто тишина и не просто привычка.

Это был тот момент, когда другой человек начинает видеть тебя не только в ту минуту, когда ты входишь в комнату, но и в том, как ты существуешь внутри собственного дня.


***

Первое по-настоящему личный разговор произошел из-за книги.

Совсем не романтично. Не ночное признание. Не прикосновение, от которого потом не спят до рассвета. Гораздо хуже: мелочь, которую мужчина замечает только в двух случаях — либо от скуки, либо потому что уже слишком часто смотрит на тебя.

Я сидела у окна в малой гостиной и просматривала старый атлас трав, когда Дарен вошел без предупреждения. На нем был темный домашний жилет вместо сюртука, и это само по себе уже значило, что день выдался долгим: в такие часы он не тратил силы на лишнюю форму, если мог позволить себе стены собственного дома.

Он остановился у полки, снял одну из папок, пролистал несколько страниц и вдруг сказал:

— Вы снова читаете с конца.

Я подняла голову.

— Что?

— С конца, — повторил он, уже спокойнее. — Вы всегда так делаете. Сначала смотрите последние страницы, потом возвращаетесь к началу.

Я молчала чуть дольше, чем требовала вежливость.

— Вы следите за тем, как я читаю книги?

— Я живу в одном доме с женщиной, которая переворачивает порядок у всего, к чему прикасается. Это трудно не заметить.

— Вы уклоняетесь от ответа.

— А вы, Тэа, как всегда, придаете мелочам лишний вес.

Но не отрицал.

Я закрыла атлас и положила ладонь на обложку.

— И давно вы это заметили?

Дарен стоял вполоборота, листая свои бумаги с тем видом, который у него обычно означал: разговор я веду, но ещё не решил, сколько вам позволю из него вынести.

— Достаточно давно.

— И ничего не сказали.

— А зачем? Я не знал, что вы нуждаетесь в комментарии к своим дурным привычкам.

Я чуть улыбнулась.

— Это не дурная привычка. Просто мне всегда важнее знать, чем всё закончится.

Он поднял взгляд.

— Я догадывался.

Вот тут по спине и прошёл тот самый тонкий холод, который уже давно не имел ничего общего с его магией.

Потому что в этой короткой реплике было больше личного внимания, чем в любой открытой любезности. Он заметил не чашку, не часы, не настой, не мою усталость. Он заметил способ, которым я читаю книги. Мелочь настолько нелепую и частную, что от неё становилось опасно почти физически.

Я отложила атлас.

— Тогда, пожалуй, вы знаете обо мне больше, чем положено пациенту.

— “Положено” — скучное слово, — сказал Дарен. — И к тому же вы давно нарушили все границы, за которыми оно ещё что-то значило.

Это было сказано почти лениво.

Я посмотрела на него внимательнее.

Он уже снова опустил глаза к папке, но я видела линию рта, слишком спокойно собранную для человека, который якобы не придаёт этому значения. Дарен вообще умел держаться так, будто любая личная мысль о ком-то — всего лишь побочный эффект наблюдательности. Но у меня уже был некоторый опыт с его безупречной ложью.

— А вы? — спросила я. — Тоже всегда хотите знать, чем всё закончится?

Он помолчал.

Потом закрыл папку.

— Нет, — сказал он. — Я предпочитаю знать, где именно всё начинает идти не туда.

Я почувствовала, как кончики пальцев на обложке книги становятся холоднее.

Разговор шёл о чтении, да.

И ни о чём ином.

Вот только мы оба понимали, что это уже неправда.

С того вечера даже самые безобидные разговоры между нами слишком легко переставали быть безобидными. Достаточно было одной лишней паузы, одного взгляда, одной фразы, сказанной чуть тише обычного, — и под ней сразу проступало что-то другое, куда менее безопасное.

Самая опасная сцена недели вышла из-за манжеты.

До смешного простая вещь.

После ужина я нашла его в кабинете у камина: Дарен сидел в кресле, с одной рукой на подлокотнике, другой — придерживая лист бумаги, который явно уже не читал по-настоящему. В комнате было тепло, но сухо, за окнами шел привычный мелкий дождь, и этот звук почему-то делал всё теснее.

Я подошла ближе и сразу увидела, что правая манжета у него застегнута неровно. Не так, чтобы это заметил кто угодно. Но я давно уже смотрела на него внимательнее, чем следовало бы целителю.

— Вы умудрились застегнуть это криво, — сказала я.

Он опустил взгляд на запястье.

— Мир, полагаю, переживёт.

— А я — нет. Руку.

Он посмотрел на меня поверх бумаги. В светлых глазах мелькнуло знакомое раздражение — легкое, почти ленивое. Но руку всё же протянул.

Я встала слишком близко. Это стало ясно сразу, как только мои пальцы коснулись ткани.

Манжета была тёплой от его кожи, запонка — мелкой и упрямой, и вся эта мелочь заняла бы секунду, если бы не одно обстоятельство: Дарен не отвел руки. И я тоже не отошла на шаг, как следовало бы приличной женщине, пусть даже очень упрямому целителю.

Вместо этого мы оба почему-то замерли в самой неудобной точке.

Я чувствовала его слишком ясно — тепло на внутренней стороне запястья, сухую неподвижность пальцев, легкий, уже знакомый холод, который всегда оставался под кожей, как бы хорошо ни был разогрет камин. А он, должно быть, чувствовал меня не хуже: моё дыхание, волосы, выбившиеся у виска, пальцы, которые вдруг стали куда менее уверенными, чем при перевязке раны или смене компресса.

— Это ужасно непрофессионально, — сказал он тихо.

— Что именно?

— Ваше молчание.

Я подняла глаза.

Он смотрел на меня так спокойно, что от этого становилось ещё хуже. Не насмешливо. Не резко. Почти слишком внимательно.

— Я занята, — сказала я.

— Боюсь, не только манжетой.

Отвечать на это было нельзя.

Разумная женщина отступила бы на шаг, велела ему не двигаться и ушла бы с той самой сухой деловитостью, которой потом можно было бы гордиться перед зеркалом.

Я не сделала ничего из этого. Не отпустила его руку сразу. И в эту лишнюю секунду воздух между нами сгустился так резко, что даже дождь за окном будто отступил.

Дарен чуть склонил голову.

— Тэа.

Ни титула. Ни шутки. Только моё имя — низко, почти на выдохе.

Я отдернула руку первой.

Разумеется.

И сразу разозлилась на себя за это движение — слишком быстрое, слишком честное. Так выдают себя женщины, которые уже слишком много о себе поняли и пытаются спасти остатки достоинства хотя бы скоростью.

Я отвернулась к столику с водой.

— Манжета была застегнута криво, — сказала я сухо. — Вот и всё.

— Конечно.

— Не начинайте.

— Я? — Дарен усмехнулся едва заметно. — Это ведь вы последние десять секунд делали вид, будто запонка — вопрос государственной важности.

Я наливала ему воду, не глядя.

Руки у меня были совершенно спокойны.

Голос — почти тоже.

Вот только внутри всё уже было натянуто до предела.

И если бы в этот момент он подошёл ближе, если бы сказал ещё хоть слово в том же тоне, я, возможно, впервые в жизни не смогла бы отличить, где заканчивается работа и начинается беда.


***

Этим вечером он всё-таки заговорил о себе.

Не много. Не так, чтобы потом можно было лечь в постель и повторять про себя каждое слово, как делают барышни из бульварных романов. Дарен вообще не был человеком для больших исповедей.

Это случилось позже, когда напряжение после почти случайного касания успело осесть, но не исчезнуть. Я вернулась к нему уже затемно с обычным настоем для горла. Он стоял у окна, глядя в мокрый сад, и держал стакан так, будто тот был не напитком, а отсрочкой какого-то очень древнего спора с самим собой.

— Пейте, — сказала я.

— Как будто мне девять лет.

— У детей обычно меньше самомнения.

Он принял стакан, сделал глоток и, не оборачиваясь, вдруг сказал:

— Дома меня учили иначе.

Я замерла.

— Иначе — чему?

— Магии.

Он говорил негромко, с этой своей севшей, почти шершавой к ночи хрипотцой, которая в плохие часы звучала не слабее, а опаснее — словно голос тоже учился быть точным, когда сил на лишнее уже не оставалось.

— Дома решили, что школьного образования мне будет недостаточно, — продолжил он. — И отправили туда, где очень быстро объяснили, чему именно я должен научиться на самом деле.

Я подошла ближе, но так, чтобы не вторгаться в его пространство, но оставаться в зоне видимости.

— И что же им было нужно?

Дарен чуть усмехнулся.

Криво, без веселья.

— Чтобы я перестал думать о магии как о ремесле с пределами. И начал думать о ней как о том, что должно проходить через меня без остатка.

Я молчала.

Потому что на такую фразу отвечать сразу — значит либо соврать, либо начать говорить слишком близко к правде.

Он допил настой, поставил стакан на подоконник и продолжил уже суше:

— Надо признать, академический минимум я сдал без труда. Диплом получил раньше многих однокурсников.

Я посмотрела на его профиль.

На сухую линию скулы. На темные волосы у виска. На руку, лежащую на подоконнике — длинные пальцы, тонкая тень сосудов под кожей, вся та страшная красота, которая в нём каждый раз оказывалась почти невыносимой именно потому, что не выглядела уродством.

— А вы? — спросила я.

Он повернул голову.

— Что “я”?

— Вы остались довольны?

На секунду мне показалось, что он не ответит. Потом он произнёс совсем тихо:

— В моём случае речь шла не о том, чтобы я остался доволен.

Я стиснула пальцы за спиной.

Вот оно. Не признание. Не жалоба. Но, пожалуй, куда хуже. Потому что в этой фразе не было красивого страдания. Только сухая взрослая правда мужчины, который слишком рано понял, что ему никто не собирался давать выбор между силой и собой.

— А я хотела стать целителем с детства, — сказала я раньше, чем успела решить, стоит ли это говорить.

Он посмотрел на меня уже иначе.

— Да?

— Мать умерла от горячки. У нас не было денег на хорошего врача. Потом я очень долго думала, что если научусь, если стану достаточно умной, достаточно упрямой, если разовью в себе хотя бы какой-то резерв, то это будет иметь смысл.

Дарен не отвел взгляда.

— “Хотя бы какой-то” звучит оскорбительно для женщины, которая за несколько недель перестроила мой дом.

— Ваш дом — не показатель. У меня маленький резерв. Для больницы — достаточно. Для великих чудес — нет.

— И всё же вы здесь.

— Да. — я посмотрела на его руки. — И всё же я здесь.

Некоторое время мы молчали.

Потом он сказал:

— Значит, вы сами этого хотели.

— Да.

Он кивнул, будто именно это и было для него главным.

— Это многое меняет.

— Для вас?

Дарен отвёл взгляд к окну.

— Для меня хотеть и с юности учиться тому, как всё глубже пускать магию в себя, — разные вещи, Тэа. В одном случае человек идёт туда сам. В другом его слишком рано убеждают, что другого пути для него просто нет.

Он снова повернулся к окну.



***

Я, наверное, тоже дала трещину в тот вечер.

Не в словах — словами я ещё вполне держалась.

В голосе. В том, как слишком быстро подошла, когда он, поставив пустой стакан, на мгновение зажмурился и чуть сильнее уперся ладонью в подоконник. Любой другой, кто не знал Дарена так близко, как знала его я теперь, ничего бы не заметил. Но мне хватило этого маленького движения, чтобы сердце неприятно ударило в рёбра.

— Сядьте, — сказала я.

— Не начинайте.

— Уже начала.

Он выдохнул через нос, почти беззвучно, и всё же подчинился.

Отошёл от окна, сел в кресло у камина, откинул голову на спинку и прикрыл глаза. Не сдаваясь. Никогда не сдаваясь. Просто позволяя себе ту степень неподвижности, которую обычно прятал слишком тщательно, чтобы она досталась даже мне.

Я подошла, опустилась перед ним и взяла его руку.

Кожа была не такой холодной, как в плохие часы, но слишком сухой и слишком прохладной для тёплой комнаты. Я сменила ткань на свежую, теплую, обернула ею его пальцы и вдруг поймала себя на том, что делаю это не только аккуратно — почти бережно.

Вот этого уже нельзя было не заметить.

— Вы сейчас сердитесь на меня или на себя? — спросил Дарен, не открывая глаз.

— С чего вы взяли, что я сержусь?

— Потому что, когда вы тревожитесь, ваш голос становится тише. А когда злитесь — руки мягче.

Я замерла.

Очень ненадолго. Но он уловил и это.

Конечно, уловил.

— Как интересно, — сказала я сухо. — Вы, выходит, тоже давно за мной наблюдаете.

Он открыл глаза.

— Это несложно, Тэа.

— Неправда. Я человек сложный и неблагодарный.

— Да. — уголок его рта дрогнул. — Именно поэтому.

Я опустила взгляд на его руку в моих ладонях.

Дарен видел, как я на него смотрю.

Видел, как меняется мой голос.

Видел, где я перестаю быть только целителем и становлюсь женщиной, которой больно.

И, вместо того чтобы немедленно оттолкнуть, почему-то продолжал сидеть здесь, позволяя мне держать его руки в тепле, как будто мы оба уже слишком поздно спохватились.

— Не делайте этого, — сказала я тихо.

— Чего именно?

— Не замечайте слишком много.

Он посмотрел на меня так долго, что я почти пожалела о своих словах.

— Это, — произнёс Дарен наконец, — Несколько запоздалая просьба.

Я резко отвела взгляд к огню.

Пламя горело ровно, мягко, без треска.

В комнате пахло сухим деревом, настоем и дождём из приоткрытой форточки. Всё было слишком тихо. Слишком собрано. Слишком похоже на место, где еще можно удержать приличную форму, если перестать смотреть друг другу в лицо.

— Вам нужно отдыхать, — сказала я.

— Это и есть ваш профессиональный взгляд?

— Нет. Это и есть проблема.

Он ничего не ответил.

Только смотрел.

И в этот момент мне стало совершенно ясно: обоюдное натяжение уже не прячется между нами. Мы оба ощущаем его, просто пока делаем вид, будто приличие способно что-то отсрочить.

Когда тишина стала слишком плотной, чтобы и дальше делать вид, будто в ней нет ничего лишнего, я всё-таки поднялась, поправила на столике флакон и собиралась пожелать ему спокойной ночи тем сухим голосом, который хотя бы в такие минуты спасал от полной честности.

— Тэа, — сказал он.

Я обернулась.

Дарен не двигался. Только смотрел на меня снизу вверх — спокойно, слишком внимательно, без привычной усмешки, без раздражения, без той ледяной отстраненности, которая еще недавно была его первой защитой. И от этого простого взгляда мне стало труднее дышать, чем от любой близости, естественно происходящей между целителем и пациентом в последние недели.

— Что? — спросила я.

Он не ответил сразу.

В комнате было так тихо, что я слышала, как дождь ударяет в стекло.

— Подойдите, — сказал он наконец.

И я подошла.

Разумная женщина, конечно, спросила бы зачем. Или хотя бы остановилась на приличном расстоянии, чтобы у другого не осталось возможности сделать вид, будто всё это вышло случайно. Я не сделала ни того ни другого. Остановилась рядом с креслом, слишком близко, и почти сразу поняла, что это была ошибка.

Дарен поднял руку.

Медленно. Не касаясь сразу. Его пальцы на секунду остановились у моего виска, где выбилась тонкая прядь, и я уже знала, что должна отступить, пока ещё могу.

Он просто убрал волосы мне за ухо.

Всего лишь это.

Никакой грубости. Никакой откровенной нежности. Прикосновение длилось меньше секунды. И всё же в том, как осторожно он это сделал, в том, как потом опустил руку и не отвёл взгляда, было столько обоюдного знания, что мир вокруг как будто сузился до одной этой точки.

Я чувствовала своё дыхание слишком ясно. Его — тоже.

— Это уже совсем непрофессионально, — сказала я, и голос прозвучал тише, чем должен был.

— Я начинаю думать, что вы злоупотребляете этим словом всякий раз, когда теряете почву.

— А вы — всякий раз, когда делаете вид, что ничего не происходит.

Уголок его рта дрогнул.

— Ничего и не произошло.

— Конечно.

— Если вы сейчас уйдете, мы оба ещё сможем сохранить остатки достоинства.

Я смотрела на него сверху вниз и понимала, что он прав. И что именно поэтому не двигаюсь.

— А если не уйду? — спросила я.

Вопрос повис между нами — тихий, совершенно неприличный в своей простоте.

Дарен медленно встал.

Вот тут всё и стало опасным по-настоящему.

Не потому что он подошёл близко — он и без того был достаточно близко, ещё сидя в кресле. А потому что между нами почти не осталось ничего, кроме дыхания, усталости, того самого тепла от камина и памяти рук, которая за эти недели успела накопиться между нами.

Он наклонил голову чуть ниже.

Я почувствовала запах его кожи, сухой холод у воротника, усталость, которая всегда проступала в нём к ночи, и что-то ещё — не магию, не власть, а самую обычную мужскую тяжесть присутствия, от которой у меня вдруг дрогнули пальцы.

Дарен это увидел.

Замер.

Вот так мы и стояли — в одном шаге, может быть, в половине шага от того, после чего уже невозможно было бы делать вид, что всё ещё держится на работе, хорошем воспитании и спасительных умолчаниях.

Я не знаю, кто из нас отступил первым.

Наверное, никто.

Просто момент прошёл, не успев стать поступком.

И всё равно после него воздух в комнате уже не был прежним.



***

Ночью я долго не могла уснуть.

Не потому что что-то случилось. В этом-то и была вся подлость.

Ничего, что можно было бы назвать вслух, не произошло. Он не поцеловал меня.

Я не положила руки ему на шею. Мы вообще не сказали ничего такого, что потом заставило бы женщину неделями мучиться совестью или хотя бы красиво краснеть.

Всё осталось в пределах приличия.

Вот только приличие уже ничего не спасало.

Я лежала в темноте, слушала, как за стеной живет старый дом, как ветер шуршит в саду, как где-то далеко, наверное внизу, догорает огонь в камине, и думала о самой страшной вещи на свете: о взаимности, которую ещё не назвали.

Не во фразах.

Не в обещаниях.

В том, как он заметил, что я читаю книги с конца.

В том, как знал, что я замерзну в библиотеке.

В том, как смотрел на меня сегодня, когда я сказала больше, чем следовало.

В том, как убрал мне волосы с лица — спокойно, медленно, будто имел на это право, и в то же время слишком осторожно, словно сам не был уверен, выдержу ли я это прикосновение лучше, чем он.

А хуже всего было то, что я уже знала ответ.

Не выдержу.

Потому что дело давно перестало быть односторонним.

Мне больше нельзя было успокаивать себя тем, что я всего лишь слишком вовлеченный целитель, а он — мужчина, слишком привыкший принимать внимание как часть удобного быта. Нет. Дарен смотрел, замечал, помнил, учитывал, позволял. И, что хуже всего, в какие-то минуты тоже уже переставал быть со мной только архимагом.

Это было опаснее открытой страсти.

Страсть можно осудить, испугаться, оттолкнуть, обозвать дурью и попытаться переждать. А вот то, что нарастает в тишине, в шепоте, в руке на подлокотнике, в лишней секунде рядом, — прорастает слишком глубоко прежде, чем ты успеваешь понять, где именно всё пошло не так.

Я закрыла глаза.

Перед внутренним взглядом всё равно всплывали его пальцы у моего виска, его голос в полутьме, те слова: “Если вы сейчас уйдете...” — и то, как ни один из нас не сделал спасительно разумного движения вовремя.

Формально между нами всё ещё ничего не случилось.

По-настоящему — оставался один шаг.

Загрузка...