Тем временем корабль, измотанный качкой, валился то на один бок, то на другой и, казалось, в томительной агонии ждал своего разрушения.
Но, против всякого ожидания, он устоял; ветер утих, море постепенно успокоилось.
Под утро сквозь рокот волн послышались человеческие голоса — Жама Локриста, тревожно звавшего дочь, и капитана, который кричал в нактоуз:
— Эй вы, внизу! Мельхиор! Молебен, что ли, служить, чтобы вытащить вас наверх?
Воспользовавшись суматохой, которая все еще царила на корабле, влюбленные разошлись, никем не замеченные.
Женни спрятала пылающее лицо на груди отца, а Мельхиор, поднявшись на палубу, с ужасом увидел, что опасность миновала и все благодарят кто бога, кто святую деву, кто сатану, в зависимости от своих личных склонностей и убеждений.
Весь этот день Мельхиор был бледен, подавлен, рассеян; его глаза больше не встречались с глазами Женни, а когда она решилась осведомиться о его здоровье, он ответил с растерянным видом, что его страшно одолевает сон.
До самого вечера команда была слишком занята починкой судна, чтобы обратить внимание на озабоченность Мельхиора; но вечером, за ужином, товарищи заметили, что он безуспешно старается напиться и что, выпив изрядное количество рому, он загрустил еще сильнее. Капитан, который его любил, отложил на завтра выговор за его ночную отлучку.
Луна еще не взошла, когда Мельхиор спустился на руслени. Через минуту Женни была возле него: он незаметно поманил ее, выходя из кают-компании.
— Женни, — сказал он, заставив ее сесть к нему на колени, — ты не жалеешь, что сделала меня счастливым? Не стыдишься быть моей женой?
Женни отвечала ему только слезами и ласками.
— Ты ведь веришь в будущую жизнь, правда, моя любимая? — спросил Мельхиор.
— Верю, особенно с тех пор, как люблю тебя, — отвечала она.
— Прошлой ночью, во время урагана, — продолжал. Мельхиор, — я видел, как два огонька метались на верхушках мачт; они как будто тянулись один к другому, разбегались, манили друг друга, потом слились и исчезли. Не думаешь ли ты, Женни, что то были две души?
С этими словами Мельхиор выпрямился на скамейке, не выпуская Женни из объятий. Это движение испугало ее, она вцепилась в его одежду.
— Не беспокойся, — сказал он, — ничто нас не разлучит; ты никогда не будешь принадлежать никому, кроме меня, и я никогда не потеряю твою любовь.
И Мельхиор бросился с нею в море.
Сигнальщик услыхал крик Женни. Забили тревогу. Видно было, как Мельхиор боролся с зыбью, которая была еще сильна и отбрасывала его к корме корабля.
Один из матросов, искусный пловец, которому он когда-то спас жизнь, вытащил его из воды; но девушка, которую Мельхиор сжимал в объятиях, больше не открыла глаз, и на другой день ее тело вернулось в океан, сопровождаемое обрядами, установленными для морских похорон. Мельхиор ничего не понимал из того, что происходило вокруг него; он тупо улыбался, глядя на набоба, который рвал на себе седые волосы.
Его здоровье восстановилось быстрее, чем можно было надеяться, и он вернулся на службу, которую безупречно нес до самого возвращения во Францию. Но невозможно было добиться у него хотя бы слова относительно его прошлой жизни и того страшного события, которое отняло у него память.
Когда Мельхиор приехал к матери, его внимание привлекла одна бумага среди пачки ожидавших его писем. Он долго всматривался в нее и, по-видимому, делал нечеловеческие усилия, чтобы вникнуть в ее содержание; как вдруг скомкал ее и с безумным криком кинулся к окну, чтобы выброситься.
Его успели удержать; бумагу подобрали с пола: то было свидетельство о смерти Терезины.
Несколько дней его держали связанным; он перегрызал веревки зубами; он напрягал мышцы, чтобы их разорвать; он осыпал проклятиями своих сторожей, которые пытались оградить его от собственного бешенства; и тут же, рыдая, умолял их дать ему оружие, чтобы покончить с собой.
Приступ миновал, но память пропала. Мельхиор снова поступил на корабль, направлявшийся в Буэнос-Айрес. Он и поныне остается образцовым морским офицером, пунктуальным, бдительным и храбрым. Лишь раз в году к нему возвращается память; он, бросается к борту, зовет Женни и хочет утопиться.
Матросы, знавшие его на «Инкле и Ярико», утверждают, будто он потерял рассудок оттого, что никогда не умел пить по-настоящему, и выводят из этого такие правила личного режима, какие им больше по душе. Они считают минутами просветления те, когда он перестает чувствовать свое несчастье и раскаяние. Но это не так: наоборот, сознание возвращается к нему вместе с отчаянием и яростью.
Тогда его приходится держать в трюме.
В остальное время он спокоен и вполне разумно рассуждает о всех делах.
Именно тогда он и бывает сумасшедшим.