Ах, друзья мои, вы не знаете, чем была для меня Жеральдина!
Настало новое время и новое лето – оно было залито не солнечным светом, а огнями ночных фонарей. Арина купила свою первую машину, и каждую ночь мы колесили по городу. Мы слушали Макаревича и хором подпевали ему: «Семь миллиардов растерянных граждан эпохи большой нелюбви». Мы по-прежнему верили, что стоим миллион долларов, но я уже верила в это чуть меньше. А для Арины это уже перестало быть абстракцией.
И все же то было счастливое лето. Оставив машину на обочине, мы подолгу бродили пешком по черному безлюдному городу. В этом городе летали летучие мыши, и в двух шагах от Крещатика можно было встретить ежей. Это был только наш Город. Он принадлежал нам. А мы принадлежали друг другу.
В прозрачные, синие, летние ночи в Киеве обитали лишь мы и бесчисленные милиционеры, на которых мы натыкались на каждом углу и у которых, так же как у редких прохожих, мы вызывали глубокое недоумение.
Наш мелкокалиберный рост, почти одинаковые черные джинсы и футболки навыпуск, кое-как отличающиеся при свете дня, делали нас в темноте близнецами. Походная обувь без каблуков придавала походке какую-то вопиющую детскость. Мы походили не то на малолетних проституток, не то на двух соплюшек, сбежавших из дома в поисках приключений.
– Что вы здесь делаете? – Машина милиции подруливала к очередной скамейке, на который мы с Ариной очередной битый час обсуждали печальный итог нашей жизни.
– Ждем.
– Чего?
– Я жду почтальона.
– А я счастья в личной жизни…
– Ваши документы!
Привычным, ставшим механическим, жестом я вытаскивала из кармана свое журналистское удостоверение, Арина – водительские права, и вопрос снимался сам собой. С журналистами милиция предпочитала не связываться.
– А может, – Арина смотрела им вслед, – дело не в этом. Просто, беря документы, они видят наши глаза. По глазам сразу ясно, сколько нам лет.
В ставшее нашим розовым прошлым жаркое лето после первого курса мы редко задумывались над своими поступками – мы с Ариной были похожи на хаос, властвующий на земле до сотворения мира, и наши принципы были так же податливы, как прожаренный солнцем киевский асфальт, пружинящий под нашими ногами, как серый плавленый сырок. Теперь наши ноги отбрасывали длинные тени, и мы думали больше, чем делали. Мы стали героями «черной» ануевской комедии, то и дело прерывающими динамичное действие рассуждениями о смысле своего бытия.
«Мы – театральные критики, – повторяла Арина. – Пять лет нас учили анализировать чужие поступки на сцене. И жизнь ничем не отличается от театра».
Ночи позволяли смотреть на дневную реальность как на провинциальный спектакль. И Арина, кривясь, говорила, что, поднимаясь вверх, ты зарабатываешь больше, но должен соответствовать взятой тобой высоте: «Вот и выходит, денег как не было, так и нет. Чем больше их, тем больше тратишь. Ты обязан купить дорогой мобильный, дорогие духи, одежду, машину…»
Но ночами Арина снимала показательно-дорогие костюмы, залазила в купленные еще в институте штаны, старые шорты, раздолбанные сандалии и становилась собой. Она засовывала руки глубоко в карманы, отчаянно сутулилась, пинала носками случайные камушки и насмешничала над глупым спектаклем под названием «Моя социальная жизнь». Мы сидели на лавках, пили кофе в дешевых забегаловках, обсуждая ее карьерные победы и промахи с отстраненностью театроведов, анализирующих постановку на сцене. Уже тогда мы больше говорили о ней…