ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ИСТОРИЯ ДОЧЕРИ ПИОНЕРОВ

1

Спустя два года после отъезда из Линкольна я окончил Гарвардский университет. Перед тем как приступить к изучению права, я поехал на летние каникулы домой. В первый же вечер, услыхав о моем приезде, к нам пришли миссис Харлинг, Френсис и Салли. Казалось, все было как прежде. Бабушка с дедом почти не постарели. Френсис вышла замуж, и они с мужем вели дела Харлингов в Черном Ястребе. Сидя с ними в бабушкиной гостиной, я с трудом мог поверить, что уезжал отсюда. Но была одна тема, которую мы обходили весь вечер.

После того как мы расстались с миссис Харлинг у ее калитки, я пошел проводить Френсис, и она спросила без обиняков:

— Ты, конечно, слышал про бедную Антонию?

"Бедная Антония! Только так ее теперь и называют!" — с горечью подумал я. Я сказал, что бабушка написала мне, как Антония собралась замуж за Ларри Донована, как поехала туда, где он служил, как он бросил ее, а у нее родился ребенок. Вот все, что я знаю.

— Да, он на ней так и не женился, — подтвердила Френсис. — Я не видела ее с тех пор, как она вернулась. Она живет дома, на ферме, и в городе почти не бывает. Один раз привозила ребенка показать маме. Боюсь, она теперь всю жизнь будет гнуть спину на Амброша.

Я старался не думать об Антонии. Ведь она так горько меня разочаровала! Мне было обидно, что ее теперь все жалеют, а вот Лена Лингард, которой всегда прочили всякие беды, стала модной портнихой в Линкольне, и о ней в Черном Ястребе говорят с уважением. Лена, если ей приходила охота, могла подарить кому-нибудь свое сердце, но головы никогда не теряла, помнила о деле и пробила себе дорогу в жизни.

В тот мой приезд все отзывались о Лене благосклонно, но осуждали Тину Содерболл, которая год назад, никому ничего не сказав, отправилась искать счастья на Запад. Кто-то из местных молодых людей, вернувшийся недавно из Сиэтла, привез известие, что Тина поехала на океанское побережье вовсе не наобум, как все думали, а с вполне определенными планами. Оказалось, что один делец, обычно останавливавшийся во время своих разъездов у миссис Гарднер, владел несколькими пустующими домами в районе Сиэтлского порта и предложил Тине один из них, чтобы она могла начать дело. Тина устроила в доме меблированные комнаты для моряков. Теперь, говорили в Черном Ястребе, песенка Тины спета. Пусть даже дом этот пока что слывет приличным, долго так не протянется — все матросские ночлежки одинаковы.

Думая об этом, я вдруг сообразил, что знаю Тину гораздо хуже, чем остальных девушек. Я помнил, как она резво порхала по столовой миссис Гарднер на высоких каблучках, разнося большие подносы, заставленные тарелками, довольно-таки дерзко поглядывая на щеголеватых коммивояжеров и презрительно на невзрачных — эти так ее боялись, что не отваживались попросить второй кусок пирога с подноса. Мне подумалось, что матросы в Сиэтле тоже, верно, побаиваются Тину. Но до чего удивились бы мы, если бы, сидя на веранде у Френсис Харлинг и разговаривая о Тине, узнали вдруг, какое ее ждет будущее! Никому из юношей и девушек, выросших вместе с ней в Черном Ястребе, не выпала на долю такая бурная жизнь, никто так разительно не преуспел!

Вот что произошло с Тиной. Пока она в Сиэтле заправляла своим домом для моряков, на Аляске открыли золото. Золотоискатели и матросы возвращались с Севера с удивительными рассказами и с кисетами, полными золота. Тина видела это золото и взвешивала его на ладони. Тогда-то в ней и проснулась отвага, о которой никто раньше не подозревал. Она продала свой приют для моряков и, уговорив какого-то плотника с женой, отправилась с ними в Серкл. В метель они добрались до Скагуэйя; на санях, запряженных собаками, переправились через Чилкут и поплыли по Юкону на плоскодонках. В тот самый день, когда они достигли Серкл, туда пришли индейцы-сиваши и рассказали, что дальше по Юкону у одного из ручьев в Клондайке есть богатая золотая жила. Через два дня Тина, ее друзья и почти все жители Серкл-Сити двинулись в Клондайк на последнем пароходе, который шел вверх по Юкону, пока реку не сковало льдом. Высадившиеся с этого парохода и основали город Доусон. Через несколько недель в лагере было полторы тысячи не имеющих крова золотоискателей. Тина и жена плотника взялись готовить им еду в одной из палаток. Старатели выделили Тине клочок земли, и плотник выстроил из бревен небольшую гостиницу. В ней Тина иногда кормила по сто пятьдесят человек за день. Золотоискатели на самодельных лыжах приходили к Тине со своих участков, расположенных за двадцать миль, покупали свежий хлеб и расплачивались золотом.

В ту зиму Тина приютила у себя в гостинице одного шведа, который отморозил ноги, пытаясь ночью в пургу добраться до своей хижины. Бедняга считал великим счастьем, что о нем заботится женщина, да еще говорящая на его родном языке. Когда ему сказали, что ступни придется ампутировать, он ответил, что лучше бы ему умереть во время операции, — как прожить рабочему человеку в этом суровом мире без ног? Он действительно не перенес операции, но успел завещать Тине Содерболл свою заявку на ручье Ханкер. Тина продала гостиницу, вложила половину денег в строительство, развернувшееся в Доусоне, а на остальные принялась разрабатывать свой участок. Удалившись в глушь, она жила на этом клочке земли. Скупала участки у отчаявшихся, обменивала их или продавала с процентами.

Проведя в Клондайке почти десять лет, Тина нажила значительное состояние и переселилась в Сан-Франциско. В 1908 году я встретил ее в Солт-Лейк-Сити. Это была худощавая, очень хорошо одетая женщина, очень сдержанная, с суровым лицом. Как ни странно, она чем-то напоминала миссис Гарднер из Черного Ястреба, у которой служила много лет назад. Тина рассказала мне кое-какие из своих захватывающих дух приключений в стране золота, но все это ее уже не волновало. Она чистосердечно призналась, что теперь, кроме денег, почти ничем не интересуется. Лишь о двух людях она говорила с теплом — о шведе Йонссоне, завещавшем ей свою заявку, и о Лене Лингард. Она убедила Лену переехать в Сан-Франциско и открыть там мастерскую.

— Линкольн для нее не место, — сказала Тина, — в таком городишке о Лене всегда будут сплетничать. А Сан-Франциско ей как раз подходит. Заказчицы у нее из хорошего круга. Лена все такая же! Бесшабашная, но головы не теряет. Единственная из моих знакомых, кто нисколько не постарел. Я довольна, что Лена здесь: она так умеет всему радоваться. Она и за мной следит, не дает мне ходить обтрепанной. Покажется ей, что мне нужно новое платье, она его смастерит, пришлет мне на дом — и уж счет такой приложит, будьте спокойны!

Тина слегка прихрамывала. Участок на ручье Ханкер взимал дань со своих владельцев. Как и бедняга Йонссон, Тина пострадала от внезапной перемены в погоде. Она лишилась трех пальцев на одной из своих хорошеньких ножек, которые так бойко переступали когда-то по тротуарам Черного Ястреба в полосатых чулках и остроносых туфельках. О своем увечье Тина упомянула вскользь — видно, оно для нее мало значило. Успех принес ей удовлетворение, но не дал счастья. Она казалась человеком, в котором навсегда угас интерес к жизни.

2

В то лето, вскоре после возвращения домой, я уговорил бабушку и деда сфотографироваться и однажды утром пошел к фотографу договориться о съемке. Ожидая, пока он выйдет из своей затемненной рабочей комнаты, я разглядывал снимки на стенах, пытаясь найти знакомых: здесь были девушки, наряженные по случаю окончания школы, женихи и невесты, державшиеся за руки, и целые семьи — по три поколения сразу. В глаза мне бросился один из унылых "цветных портретов" в тяжелой раме, какие обычно висят в гостиной фермерского дома; на нем был изображен большеглазый младенец в коротком платьице. Вышел фотограф и смущенно, как бы извиняясь, засмеялся.

— Это дочка Тони Шимерды. Помните Тони? Ее еще называли когда-то Тони Харлингов. Жаль ее! Но ребенком своим она гордится, о дешевой раме и слышать не хотела. Брат ее, наверно, приедет за портретом в субботу.

Я ушел с мыслью, что мне нужно обязательно повидаться с Антонией. Всякая другая девушка на ее месте скрывала бы своего ребенка, но Тони, разумеется, понадобилось, чтобы портрет ее дочки вывесили в городской фотографии, да еще в золоченой раме! Как это на нее похоже! Я бы ее простил, говорил я себе, но как она могла поступиться всем ради такого ничтожного человека!

Ларри Донован, служивший кондуктором на пассажирских поездах, был из тех железнодорожных "аристократов", кто всегда боится, как бы их не попросили закрыть окно, и если к ним обратятся с просьбой о столь не подобающей их рангу услуге, они молча указывают пальцем на кнопку для вызова проводника. Даже идя по улице, где такие просьбы не могли угрожать его достоинству, Ларри напускал на себя надменный начальственный вид. Когда поездка заканчивалась, он, надев шляпу и спрятав в саквояж из крокодиловой кожи фуражку, независимо выходил из вагона вместе с пассажирами, шел прямо в станционное здание и переодевался. Ему было чрезвычайно важно, чтобы никто не видел его в форменных синих брюках после того, как он покинул поезд. С мужчинами он обычно вел себя холодно и отчужденно, но с женщинами держался с молчаливой проникновенной фамильярностью — для каждой особое рукопожатие и при этом выразительный, неотрывный взгляд. Он ловко завоевывал их доверие — и замужних, и незамужних, прогуливался с ними при луне, сетовал, какую совершил ошибку, не поступив на службу в контору железнодорожной компании, и доказывал, что куда лучше исполнял бы обязанности главного кассира в Денвере, чем грубиян, занимающий эту должность. Всем своим возлюбленным Ларри доверял деликатную тайну о своих неоцененных достоинствах, и ему всегда удавалось пробудить в какой-нибудь наивной душе жалость к себе.

Подходя к дому в то утро, я увидел, что миссис Харлинг окапывает в саду рябину. Лето стояло сухое, сына, который мог бы ей помочь, не было. Чарли служил на военном корабле и плавал где-то в Карибском море. Я вошел в калитку — с каким удовольствием я отворял ее в прежние дни; мне приятно было прикасаться к ней. Взяв лопату, я начал рыхлить землю под деревом, а миссис Харлинг, присев на крыльцо, рассказывала об иволгах, поселившихся на рябине.

— Миссис Харлинг, — прервал я ее, — мне бы очень хотелось узнать, из-за чего все-таки у Антонии расстроилась свадьба.

— Почему бы тебе не съездить к вдове Стивенс, что арендует ферму у твоего дедушки? Она знает об этом больше других. Она помогала Антонии готовиться к свадьбе, она ее и встречала, когда Тони вернулась домой. Помогала и когда родился ребенок. Она тебе обо всем расскажет. Ведь вдова Стивенс любит поболтать, да и память у нее завидная.

3

Первого или второго августа, взяв лошадь с двуколкой, я поехал в прерию проведать вдову Стивенс. Пшеницу уже убрали, и на горизонте там и сям подымались темные дымки — это работали паровые молотилки. Бывшие пастбища теперь распахали и засеяли пшеницей и кукурузой, красная трава начала исчезать, все вокруг выглядело иначе. Там, где раньше стояли старые лачуги, теперь были деревянные дома, большие красные амбары, фруктовые садики — все говорило о том, что дети здесь счастливы, женщины довольны, а мужчины сознают, что наконец-то в их жизнь пришла удача. Ветреные весны и сменявшие их знойные летние месяцы разрыхлили и обогатили почву этого высокого плоского края, и земля платила людям, вложившим в нее столько труда, все более богатыми урожаями. Эти перемены казались мне прекрасными и закономерными, наблюдать их было все равно что следить за развитием великого человека или великой идеи. Я узнавал каждое дерево, каждый песчаный откос, каждую извилистую лощину. Оказалось, я помню мельчайшие особенности этой местности, как помнят черты знакомого лица.

Когда я подъехал к нашей старой ветряной мельнице, вдова Стивенс вышла мне навстречу. Она была высокая, очень крепкая и смуглая, как индианка. В детстве мне всегда казалось, что ее большая голова похожа на голову римского сенатора. Я сразу объяснил ей, зачем приехал.

— Но ты у нас переночуешь, Джимми? Тогда поговорим после ужина. А то покуда я с работой не управлюсь, мне ничто на ум нейдет. Горячий кекс к ужину тебя не отпугнет? Некоторые этого теперь не признают.

Привязывая лошадь, я услышал вопль петуха. Я взглянул на часы и вздохнул: было три, а в шесть меня будут потчевать этим беднягой.

После ужина мы с миссис Стивенс поднялись наверх в нашу старую гостиную, а ее молчаливый, неулыбчивый брат остался внизу читать сельскохозяйственную газету. Все окна были настежь. Бледная летняя луна светила в небе, колесо мельницы лениво качало воду под легким ветром. Моя хозяйка опустила лампу на подставку в углу и прикрутила фитиль — уж очень было душно. Она села в свое любимое кресло-качалку и придвинула под уставшие ноги скамеечку.

— Мозоли мне житья не дают, старею, Джим, — благодушно вздохнула она. Она сидела, чинно сложив руки на коленях, будто на каком-нибудь, собрании.

— Значит, ты хочешь узнать про нашу милую Антонию? Правильно сделал, что ко мне заглянул. Я присматривала за ней, как за родной дочерью.

В то лето, когда она приехала сюда сшить себе кой-чего к свадьбе, она чуть ли не каждый день ко мне бегала. У Шимердов-то швейной машины не было, вот она здесь и строчила. Я показала ей, как подрубать, помогала кроить и делать примерку. Сидит, бывало, за машинкой у окна, жмет на педаль как заведенная — она ведь сильная — и знай распевает свои чудные чешские песни, будто счастливее ее на земле нет никого.

"Антония, — говорила я ей, — не гони ты так машинку! Этим время не ускоришь". Ну, она рассмеется, ненадолго замедлит ход, а потом снова забудется и давай жать на педаль, и опять песню затянет. Никогда не видела, чтоб девушка так старалась, очень уж ей хотелось хорошенько подготовиться к семейной жизни. Харлинги подарили ей красивое полотно на скатерти, а Лена Лингард прислала всякой всячины из Линкольна. Вот мы с ней и подрубали скатерти, наволочки да простыни. А старая миссис Шимерда столько навязала дочери кружев для белья! Тони мне все рассказывала, как и что она у себя в доме устроит. Даже серебряные ложки с вилками купила и хранила их в сундуке. И все-то упрашивала брата съездить на почту. Жених ей тогда часто писал, с разных станций письма приходили — со всего маршрута.

Беспокойства у нее с того начались, что он написал, будто его на другую линию переводят и что им, видно, придется поселиться в Денвере. Тони тогда сказала: "Привыкла я жить на ферме. Вряд ли сумею стать для него хорошей хозяйкой в городе. Я хотела завести цыплят, а может, и корову". Ну, правда, скоро она снова повеселела.

Наконец он написал, когда ей выезжать к нему. Она прямо сама не своя была. Распечатала письмо и прочла в этой самой комнате. Я догадалась, что она уже начала трусить от долгого ожидания, только виду не подавала.

А потом пошли великие сборы. Вроде это в марте было, если память меня не подводит: грязь непролазная, слякоть, дороги развезло, не знали, как ее вещи в город переправить. И тут, я тебе скажу, Амброш сделал все, как положено. Съездил в Черный Ястреб и купил сестре набор столового серебра в красной бархатной коробке — как раз то, что ей надо было. И еще дал денег триста долларов — я сама чек видела. Он все те годы, что она работала, деньги ее не тратил, по справедливости поступал. Я в этой комнате руку ему пожала: "Молодец, Амброш, ведешь себя как мужчина. Рада это видеть, сынок".

В промозглый холодный день повез он Тони с ее тремя сундуками в Черный Ястреб к ночному денверскому поезду, а ящики вперед послали. У нашего крыльца Амброш остановил повозку, и Антония забежала проститься. Обняла меня, расцеловала. "За все, за все, — говорит, — спасибо". До того была счастливая, то смеется, то плачет, а румяные щеки мокрые от дождя.

Оглядела я ее и говорю: "Такая красавица любому под стать".

Она рассмеялась, прошептала: "Прощай, милый дом!" — быстро так — и бросилась к повозке. Это она, видно, не только со мной прощалась, а и с тобой, и с бабушкой твоей, вот почему я тебе так подробно рассказываю. Здесь она всегда находила пристанище.

Ну, а через несколько дней получили мы от нее письмо; писала, что доехала она до Денвера хорошо, он ее встретил. Скоро поженятся. Написала, что сперва он хочет добиться повышения. Мне это не понравилось, но я ничего не сказала. На следующей неделе Юлька получила открытку, что у Тони "все хорошо, и живет она счастливо". А после этого от нее ни слова. Прошел месяц, и миссис Шимерда начала тревожиться. Амброш на меня не глядел, будто это я его сестре жениха подбирала да сватала их.

И вот брат мой Уильям приходит раз вечером домой и говорит, что, возвращаясь с поля, встретил наемную коляску, она быстро катила из города по западной дороге. Рядом с возницей сундук привязан, сзади другой. А в коляске сидела какая-то закутанная женщина, только, хоть она и была вся в шалях, брату показалось, что это Антония Шимерда, или теперь уже Антония Донован.

На другое утро я попросила брата отвезти меня к Шимердам. Я могла бы и пешком сходить, да ноги у меня уже не те, что раньше, вот я и берегу силы. Перед домом Шимердов, вижу, веревки все завешаны бельем, хотя была середина недели. А как мы подъехали ближе, у меня сердце упало — ведь это висит, полощется на ветру белье, над которым мы так старались. Выскочила было Юлька с тазом отжатых простыней, да как увидела нас, будто испугалась, обратно в дом кинулась. Когда я туда вошла, Антония стояла над корытом, кончала большую стирку. Миссис Шимерда занималась своим делом, только все бормотала что-то, ворчала себе под нос. На нас и глазом не повела. А Тони обтерла руки фартуком, протянула мне их и смотрит в глаза твердо, только печально. Я ее обняла, но она сразу высвободилась: "Не надо, — говорит, — миссис Стивенс, не то я расплачусь, а я плакать не хочу".

Я ей шепнула, чтоб она вышла со мной во двор. Знала, что при матери она говорить не станет. Она послушалась и повела меня к огороду, даже головы не покрыла.

Тут она мне так просто и вроде спокойно говорит: "Я, миссис Стивенс, замуж не вышла, а надо было".

"Дитя мое, — ахнула я, — что же стряслось? Расскажи мне, не бойся".

Она села на пригорок, так, чтобы из дома нас не видно было: "Он от меня сбежал, — говорит, — я и не знаю, думал ли он когда-нибудь на мне жениться".

"Так что, он и работу бросил? Уехал совсем из наших краев?" спрашиваю.

"А он уже и так не работал. Его уволили, занесли в черный список за жульничество, он наживался на билетах. Я этого не знала. Все думала, что к нему придираются. Когда я туда приехала, он болел. Только что из больницы вышел. Жил со мной, пока у меня деньги не кончились, и тут я увидела, что он и не думает на работу устраиваться. А потом он однажды ушел и не вернулся ко мне. Я все ходила, искала его, пока один славный парень на станции не посоветовал мне бросить это дело. Сказал, что, видно, Ларри пошел по плохой дорожке и ждать его нечего. По-моему, он уехал в Мексику. Там кондукторы быстро богатеют, местные платят им за полбилета, а они им билеты не дают, деньги оставляют себе, облапошивают компанию. Ларри мне часто рассказывал о тех, кто вот так разбогател".

Я, конечно, спросила, почему она сразу на гражданском браке не настояла, тогда у нее были бы хоть какие-то права. Она, бедняжка, опустила голову на руки и сказала: "Сама не знаю, миссис Стивенс. Видно, у меня терпение кончилось, столько-то ждать! Я все думала — увидит он, как я о нем забочусь, и останется со мной".

— Знаешь, Джимми, села я рядом с ней на пригорке да как заплачу! Разревелась, будто девчонка. Ничего не могла поделать. У меня просто сердце разрывалось. А дело было в мае, и день теплый, погожий, и ветерок, и жеребята на пастбищах скачут, но я себя не помнила от горя. Моя Антония, такая добрая, такая хорошая, вернулась домой опозоренная! А Лена Лингард ведь всегда была непутевая, что ни говори, но теперь вон как изменилась, каждое лето приезжает сюда разодетая в шелка да бархат и матери своей помогает. Конечно, всяко бывает, только ты сам знаешь, Джим Берден, какие разные эти девушки. И вот, нате вам, хорошая-то и попала в беду! Ну чем мне было ее утешить? Я дивилась только, что сама она так спокойна. Когда мы пошли к дому. Тони остановилась пощупать белье, хорошо ли сохнет, и ей, видно, приятно было, что оно такое белое, — сказала мне, что в Денвере они жили в кирпичном доме, там и постирать-то негде.

Когда я Антонию в следующий раз увидела, она пахала участок под кукурузу. Всю ту весну и лето она делала мужскую работу на ферме, как будто так и надо. У Амброша других помощников не было. Бедный Марек уже давно стал буйным, и его отправили в лечебницу. Так мы и не увидели тех красивых платьев, что Тони себе нашила. Она их даже из сундука не вынимала. Держалась всегда ровно, спокойно. Люди уважали ее за усердие и старались делать вид, будто ничего не случилось. Болтать-то, конечно, болтали, но если б она заносилась, судачили бы еще больше. А она была такая тихая, такая прибитая, что ни у кого язык не поворачивался ее попрекать. Никуда она не ходила. Даже ко мне за все лето ни разу не собралась. Я сначала обижалась, а потом подумала, что ей этот дом, верно, слишком многое напоминает. Я старалась сама к ним забежать при случае, да только, когда Тони возвращалась домой с поля, я как раз была здесь занята. Говорила она все о зерне да о погоде, будто у нее других забот и нет, а если я приду, бывало, поздно вечером, она уж прямо с ног валится от усталости. И зубы ее тогда донимали, то один заболит, то другой, так и ходила почти все время с распухшей щекой. А в Черный Ястреб к врачу ехать не хотела, боялась кого-нибудь из знакомых встретить. С Амброша все его благородство давно слетело, он вечно был мрачный. Я ему раз сказала, что Антонии, мол, нельзя столько работать, совсем она умучена. А он ответил: "Если вздумаете вбивать ей это в голову, лучше к нам не ходите". Ну, я и не стала ходить.

Антония проработала всю жатву и всю молотьбу, только к соседям теперь стеснялась наниматься, не то, что раньше, когда была молодая и беззаботная. Я ее почти и не видела до самой осени, а тогда она стала пасти скот на свободных пастбищах к северу отсюда, недалеко от большой колонии луговых собачек. Иногда идет она со стадом через западный холм, я выбегу ей навстречу и провожу немного. В стаде у Амброша было тридцать голов, а осень выдалась засушливая, травы мало, вот она их так далеко и гоняла.

Погода стояла ясная, теплая, и Антония рада была побыть одна. Пока бычки пасутся, она сядет на травку и часами греется на солнце. Иногда я выкраивала минутку проведать ее, если она не слишком далеко забиралась.

Однажды она мне сказала: "Надо бы мне плести кружева или вязать, как Лена, бывало. Но только возьмусь за работу, начинаю глазеть вокруг и забываю про рукоделие. Кажется, совсем недавно мы с Джимом Берденом здесь играли. А тут на холме я и сейчас могу показать те места, где любил стоять отец. Мне иногда думается, я долго не проживу, вот я и стараюсь вдоволь насладиться каждым денечком".

Пришла зима, и Антония стала ходить в сапогах, в длинном мужском пальто и в мужской фетровой шляпе с большими полями. Я, бывало, смотрела, как она проходит мимо, и вот заметила, что походка у нее стала тяжелая. Однажды в декабре посыпал снег. Уже к вечеру вижу — Антония гонит свое стадо домой по холму. Снег валил густо, она шла, наклонившись вперед, и такой казалась одинокой, хуже, чем всегда. "Надо же, — сказала я себе, — что-то Тони припозднилась. Пока она загонит скот в хлев, уже совсем темно будет". Меня прямо за душу взяло, до чего она была несчастная — видно, не могла подняться и собрать стадо вовремя.

В тот самый вечер все и случилось. Пригнала она скот домой, заперла в хлеву, прошла к себе в комнату за кухней и закрылась. И там одна-одинешенька, не позвав никого, не застонав, легла на кровать, да и родила ребеночка.

Я накрывала к ужину, как вдруг старая миссис Шимерда, совсем запыхавшись, скатилась с лестницы в наш подвал и закричала:

"Ребенок! Родила ребенок! Амброш злой, как дьявол!"

Мой брат Уильям — человек, конечно, терпеливый. Он как раз собрался поесть горячего после целого дня в поле. Так он слова не сказал, встал, пошел в конюшню и запряг лошадей. Доставил нас к Шимердам — быстрее нельзя. Я сразу бросилась к Антонии и начала хлопотать вокруг нее, а она лежит, не открывая глаз, и на меня никакого внимания. Старуха налила теплой воды в таз, хотела искупать младенца. Я поглядела, поглядела и говорю ей громко:

"Миссис Шимерда, это едкое желтое мыло и близко к девочке не подносите. У нее вся кожица облезет", — рассердилась даже.

"Миссис Стивенс, — позвала меня Антония, — посмотрите у меня сверху в сундуке, там есть хорошее мыло".

Это были ее первые слова.

Запеленала я девочку и вынесла показать Амброшу. Он бормотал что-то, сидя за плитой, и даже глаз не поднял: "Лучше бы ее сразу кинуть в кадку с дождевой водой", — говорит.

"Вот что, Амброш, — сказала я, — в этой стране есть законы, не забывай об этом. Я свидетель, что ребенок родился здоровый и крепкий, и я пригляжу, чтоб с ним ничего не стряслось".

До сих пор горжусь, что осадила его.

Ну, дети тебя вряд ли интересуют, но дочка у Антонии росла здоровой. Антония сразу полюбила ее и никогда не стыдилась — будто носила кольцо на пальце. Сейчас девочке год восемь месяцев, и я бы хотела, чтоб за другими детьми так ухаживали! Антонию сам бог создал быть матерью. Хорошо бы ей выйти замуж и обзавестись семьей, да не знаю, получится ли что теперь.

Ночь я провел в той самой комнате, где жил мальчиком, в окно веял летний ветер, принося запах созревших хлебов. Я не мог заснуть и смотрел, как луна освещает крышу конюшни, стога и пруд, как черной тенью вырисовывается на синем небе старая ветряная мельница.

4

На следующий день я пошел к Шимердам. Юлька показала мне девочку и сказала, что Антония на южном участке копнит пшеницу. Я полями спустился к ней, и Тони заметила меня еще издали. Она оперлась о вилы и, стоя у копен, смотрела на меня, пока я подходил. Как поется в старой песне, мы встретились молча, едва не заплакав. Ее теплая рука сжала мою.

— Я так и думала, что ты придешь, Джим. Мне вчера сказали, что ты у миссис Стивенс. Я тебя весь день поджидаю.

С тех пор, как я видел ее в последний раз, она похудела и, как выразилась вдова Стивенс, выглядела "умученной", но в лице ее появилась какая-то новая серьезность, а все еще яркий румянец говорил о природном здоровье и силе. Почему "все еще"? — промелькнуло у меня в голове; ведь, хотя и в моей, и в ее жизни столько всего случилось. Тони едва исполнилось двадцать четыре года.

Антония воткнула вилы в землю, и мы, не сговариваясь, двинулись к тому не тронутому плугом клочку земли на перекрестке дорог, где нам легче всего было поговорить друг с другом. Мы сели у провисшей проволоки, которая отделяла могилу мистера Шимерды от остального мира. Высокую красную траву здесь никогда не косили. Зимой она исчезала, а весной поднималась снова и теперь была густая и пышная, словно тропические растения, которыми украшают сад. Я вдруг заметил, что рассказываю Тони обо всем: как решил изучать право и поступил в Нью-Йорке в юридическую контору к одному из родственников моей матери, как прошлой зимой умер от воспаления легких Гастон Клерик и как это изменило мою жизнь. А Тони засыпала меня вопросами про моих друзей, про то, как я живу, про мои заветные мечты.

— Да, значит, ты навсегда от нас уедешь, — со вздохом сказала она. — Но я тебя все равно не потеряю. Вспомни моего отца — вот уж сколько лет он лежит здесь, а я ни с кем так прочно не связана. Для меня он всегда будет живой. Я все время с ним разговариваю, советуюсь. Чем старше делаюсь, тем он мне ближе, тем лучше я его понимаю.

Она спросила, привык ли я к большим городам:

— Я-то мучилась бы в городе. Умерла бы от тоски. Мне нравится жить там, где я знаю каждое дерево, каждый стог, где сама земля для меня как старый друг. Я хочу жить и умереть здесь. Отец Келли говорит, что каждый родится на свет для чего-то, и я знаю, что я должна делать. Буду стараться, чтоб моей дочке жилось лучше, чем мне. Я буду о ней заботиться, Джим.

Я сказал, что не сомневаюсь в этом:

— Знаешь, Антония, с тех пор как я отсюда уехал, я думал о тебе больше, чем о всех здешних знакомых. Как бы мне хотелось, чтоб ты была моей возлюбленной, женой или сестрой, матерью, все равно — кем только бывает женщина для мужчины. Я всегда о тебе помню, от тебя зависят все мои склонности, все, что мне нравится и что нет, — я сотни раз убеждался в этом, хоть сначала и не сознавал. Ты как бы часть меня самого.

Она обратила ко мне блестящие доверчивые глаза, и они медленно наполнились слезами.

— Как это может быть? Ведь у тебя столько друзей, а я так тебя огорчила! До чего же хорошо, Джим, что люди могут столько значить друг для друга! Как я рада, что мы с малых лет росли вместе. Жду не дождусь, чтоб моя дочка стала старше — буду ей тогда рассказывать обо всех наших проделках. Ты всегда будешь вспоминать меня, думая о прошлом, правда? По-моему, о прошлом никто не забывает, даже те, кто счастлив.

Мы возвращались домой полями, солнце громадным золотым шаром висело на западе, над самым горизонтом. Пока оно опускалось, на востоке всплывала луна, похожая на большое колесо, светло-серебряная, отливающая розовым, прозрачная, как мыльный пузырь или собственный призрак. Оба светила, задержавшись на разных концах небосвода, несколько минут взирали друг на друга через огромную плоскую равнину. В этом необычном освещении каждое деревцо, каждая копна пшеницы, каждый подсолнух и кустик молочая вытянулись и устремились к небу, даже борозды и рытвины в полях проступили особенно четко. Я опять услыхал древний зов земли, ощутил таинственные чары, которые исходят от полей, когда наступает ночь. Мне снова захотелось стать маленьким и чтоб мой жизненный путь тут и окончился.

Мы дошли до края поля, где дороги наши расходились. Я взял смуглые руки Антонии, прижал их к груди и опять почувствовал, какие они добрые, сильные и теплые, вспомнил, сколько хорошего они для меня сделали. Я долго стоял, прижав их к сердцу. Вокруг становилось все темней и темней, и мне приходилось вглядываться в ее лицо, которое я хотел навсегда сохранить в сокровенном уголке памяти, не заслоненным воспоминаниями о лицах других женщин, потому что для меня оно было самым дорогим и самым нужным.

— Я вернусь, — убежденно пообещал я, глядя на нее в мягких, сгущающихся сумерках.

— Может быть! — Я скорей почувствовал, чем увидел, что она улыбается. Но даже если не вернешься, все равно ты всегда со мной, так же как мой отец. С вами мне не будет сиротливо.

Когда я шел домой по знакомой дороге, мне чудилось, что следом за мной бегут мальчик и девочка, как когда-то бежали за нами наши тени, и что я слышу, как они смеются и шепчутся, раздвигая траву.

Загрузка...