— Сегодня комаров поменьше.
Сколько раз Альбер слышал подобные фразы! Или, например:
— Вроде бы дождь собирается.
Или:
— Как пахнет свежее сено! Сразу хочется прилечь…
Ну, или:
— Луна в ореоле — к перемене погоды.
Косвенный намек, приглашение к путешествию, словно подразумевающее: «Неужели ты не понимаешь, что я прошу уже перейти к делу? Мы, возможно, подадим».
Хотя Альбер редко произносил такие слова, он всегда дрожал в сильном волнении. Ожидание под деревьями, незнакомый красавец, проходящий мимо, желание, возникающее помимо воли, тайная прелесть — чем запретнее‚ тем дороже и чем презреннее, тем ценнее: обо всем этом заранее напоминал ему голос, который повторял с неуверенной дерзостью и застенчивой интонацией, упражняясь в цинизме:
— Сегодня комаров поменьше.
Хотя на самом-то деле они кишели кишмя. Но другой мог бы сказать, что он еще никогда их столько не видел: потребность завязать разговор была бы не менее очевидна. К тому же он мог произнести что угодно, лишь бы подчеркнуть, что спешит воспользоваться неясной возможностью, неожиданной, внезапной добычей, предлагающей себя, которой тоже не терпелось (Альбер догадывался по дрожи в голосе) принести себя в жертву.
Тягостным, теплым, почти удушливым вечером конца сентября небо становилось все тяжелее, а сумрак сгущался. По ту сторону дороги еще более темные тамариски шпалерами спускались к пруду, окаймленному цвелью и мусором. Вдалеке едва зыбилось море, будто не в силах вздохнуть. Все смешалось в темноте, напоенной ароматами хвои, где Альбер с трудом различал, больше не видя лица, стройную и хрупкую фигуру мужчины, который только что прошептал:
— Сегодня комаров поменьше…
Не проронив ни слова, Альбер пошел за незнакомцем. Он не любил долгих разговоров и опасался пошлости, особенно в подобных вещах. К тому же зачем говорить, если и так все ясно? Мало-помалу он обнял мужчину за талию, тот снисходительно заупрямился, но затем все же уступил этому робком нажиму. Альбер провел ладонью по худощавому, жилистому торсу, почти прямым бокам, затвердевшим от обжигающей страсти, наконец, по натянутым худым ягодицам и внезапно опустил ее на огромную округлость — уже набухшую и жесткую.
— Ну и ну, — сказал он вслух и усмехнулся про себя, чтобы не обидеть незнакомца. Впрочем, даже к самому отъявленному распутству Альбер всегда относился серьезно и уступал бесу иронии лишь перед несоразмерностями, которые поневоле пробуждали в нем неудержимое чувство комического.
Однако любопытство всегда пересиливало, и Природа вдобавок наградила его пристрастием к излишествам, хоть он и предавался им лишь изредка. Словом, он пошел до конца и, пока мужчина, еще плотнее прижимаясь к нему, трепетал от радости и надежды, приступил с той медлительностью, что лишь усиливала удовольствие, отсрочивая его, к частичному раздеванию, благодаря которому незнакомец, если можно так выразиться, попался к нему на крючок. И тут вдруг наружу неожиданно выскочил член, превосходивший своими размерами все, что Альбер видел раньше, но изумлявший еще и тем, что снизу покачивались, словно чернильные орешки на главном суке каменного дуба, крошечные яички, которые, казалось, и сами не понимали, какую бесполезную функцию выполняют при этом чудовищном органе, воплощавшем всю славу земли и небес.
Тем не менее, Альберово чувство пропорции было слегка задето. «Многие уверяют, — подумал он, — что идеальная женская грудь должна умещаться в ладони. То же самое я мог бы сказать и о вас, парные порождающие яички: вы прелестнее всего, если точно соответствуете по размерам члену, который вас увенчивает, и если целиком заполняете ласкающую вас ладонь. Плохо, если вы проскальзываете между пальцами, как. вода, или, наоборот, переливаетесь через край, будто невероятно раздувшийся бурдюк, на котором распластался, отдыхая от трудов, смехотворно микроскопический членик, напоминающий земляного червя, оставленного на топинамбуре. То же самое мог бы я сказать и о тебе, священный член: ты достигаешь полного совершенства, лишь когда все мои десять пальцев способны идеально тебя обхватить. Но раз уж приходится выбирать, я предпочитаю громадные размеры, исполинский член, которому позавидовал бы даже Кентавр, ведь если яички — один из самых благородных органов мужчины, то лишь от тебя, святой член, исходит непреодолимое и невыразимое сладострастие, хоть ты и являешься только его передатчиком».
Впрочем, во время этих мысленных разглагольстовований, грозивших скатиться в лирику дурного тона, Альбер не стал слишком увлекаться предварительными тайными ласками и обрадовался, когда звонок к ужину вернул ему чувство реальности. На этом маленьком курорте, где останавливались лишь редкие купальщики, за стол садились очень поздно.
— Ты вернешься? — спросил мужчина с некоторым беспокойством.
— Сию же минуту, — ответил Альбер, — даю слово.
— Постарайся быстрее, — сказал незнакомец, — мне скоро нужно будет возвращаться.
Альбер ушел, решив больше не приходить и рассудив, что насмотрелся вполне достаточно. Наверное, именно поэтому двадцать минут спустя он уже был на месте и нашел мужчину там же, где оставил его. Но теперь Альбер превратился в собственную тень, почти незримую форму желания, которое стало еще настойчивее оттого, что пару минут назад он поклялся не поддаваться ему.
Они дошли до развилки и повернули направо — к пруду. Альбер вновь обнял своего спутника за талию. Тот был голый под тонкой, износившейся рабочей блузой из черной кисеи — весь такой холодный и вместе с тем обжигающий, натянутый, словно лук из живого дерева, который порой изгибался почти до разлома. Песок заглушал их шаги. Они брели промеж виноградников, откуда доносился слабый аромат высохших гроздьев. Человек хорошо знал эти места: несмотря на густую темень, он уверенно вел Альбера, а тот следовал по пятам. «Наверняка, ему это не в новинку, да и я не первый, кого он сюда ведет, — подумал Альбер, — но не все ли равно?»
Незнакомец снова повернул и направился через другой виноградник.
— Давай остановимся здесь, — сказал он, и они развалились на песке, укрывшись от ветра за шпалерой еще зеленого тростника. Альбер был необычайно взволнован. Тихий и словно жалобный голос незнакомца, его долгие паузы, кротость, не переходившая, впрочем, в самоуничижение, его желание угодить, страх показаться навязчивым из-за чрезмерной услужливости либо цинизма — все это тронуло сердце Альбера, и он вдруг ощутил тайную нежность к этому случайному бродяге, склонному от природы вкладывать всю душу и какую-то неведомую безмерность в любые мимолетные объятия. Едва они легли, Альбер почувствовал, как толстые горячие губы в страстном порыве припали к его губам. Он ответил на поцелуй и вдруг почувствовал, что грудь мужчины раздалась в глубоком и горестном вздохе.
— Что с тобой, друг мой? — спросил Альбер. — Отчего ты так несчастен?
— Несчастным я был всегда, — ответил незнакомец, причем с каждым днем все больше. Но сейчас я счастлив, потому что обнимаю друга.
Альбер был вынужден мысленно признать, что этот мужчина, так бедно одетый и, похоже, весьма скромного происхождения, выражался, тем не менее, с непринужденностью и даже порой изяществом, противоречившими его неприметной внешности. Однако, привыкнув ничему не удивляться, Альбер проникся удвоенной симпатией и вновь, еще искреннее, чем в первый раз, поцеловал эти незнакомые губы, подставляемые с таким услужливым пылом. Поцелуй затянулся, а руки мало-помалу разъединились. И тогда каждый, с умышленной медлительностью, колеблясь, ощупывая, запаздывая, начиная снова, сердясь и впадая в сладострастную грубость, — каждый стал раздевать другого, придвигаясь все плотнее. Альбер почувствовал, как на его член наседает огромный, роскошный, неохватный орган, прямой и закругленный, точно колонна, по которому уже пробегали неощутимые вибрации, словно по языку начинающего раскачиваться колокола, и который дрожал напротив его живота, почти на уровне груди, глухо, прерывисто пульсируя.
Как только Альбер начинал задыхаться от давления, он слегка отодвигался и переводил дух. В конце концов, это потрясающее приключение ему даже нравилось. На мгновение он размечтался о сексе с чудовищами, припомнив легенды античного бестиария. «Перестань, — усмехнулся он над собой, — ты же не литературой здесь занимаешься!» И придвинулся вновь. Оба они были голые от пояса до колен. Песок еще хранил остатки послеполуденного тепла, хотя его уже пронизывала подземная свежесть, связанная со временем года и суток, а со стороны очень близкого моря медленно просачивалась сырость, но их разгоряченные бока находили в ней приятное успокоение. Мало-помалу незнакомец, схвативший Альбера в охапку, переворачивал его, по-прежнему прижимая к себе с подчиняющей, убедительной силой. Мужчина прилип к нему всем телом, и тогда Альбер, лежавший на согнутой руке, почувствовал, как между его раздвинутыми ляжками проскользнула вздутая, знойная, властная фасция: он насладился ее прикосновением и нежным теплом, но был уверен, что дальше она не пройдет.
В самом деле, незнакомец никогда бы не достиг своей цели, поскольку Альберу не нравилась эта игра: все-таки он предпочитал менее грубых и более утонченных любовников. Если же порой и отдавался по доброй воле, то получал от этого не ахти какое удовлетворение. Комический бес вновь одержал верх, и Альбер усмехнулся исподтишка, прекрасно зная, что его партнер не двинется дальше, чем будет позволено. Он вспомнил юного кучера из А***, к которому пару дней назад воспылал столь безудержной страстью и который ночью, когда они лежали в импровизированной постели, вдруг сказал ему трогательно-умоляющим и повелительно-ласковым тоном (с примесью изысканного южного выговора):
— Повернись, я тебя трахну.
— Спасибо, — со смехом ответил Альбер, — нет ни малейшего желания.
И славный мальчик больше не приставал.
Он также припомнил роскошного русского солдата, которого повстречал на войне в Македонии одним душным летним днем, на склоне Б***. Его грудные мышцы и ягодицы были усеяны крупными каплями пота, так что он напоминал навьюченного осла. Альбер насильно повел его в полуразваленную комнату, где квартировал, и всю ночь напролет, можно сказать, пожирал великолепную белоснежную плоть. В какой-то момент русскому захотелось сделать то же самое, что и юному кучеру. Шутки ради Альбер согласился, и он никогда не забудет, с каким комичным отчаянием, после нескольких бесплодных попыток, русский повалился набок, ощетинившись золотистыми волосами, и вздохнул:
— Не можу.
Но этот был еще больше тех двоих вместе взятых. Пристреливаясь к мишени, мужчина снова и снова повторял свои атаки — то яростные, то осторожные. Если перевернуть уравнение, он с таким же успехом мог бы попытаться проткнуть перьевой ручкой многослойный железобетон. Альбер повеселился на славу и даже получил некоторое удовольствие от этого бесполезного упорства и остервенения. Затем, словно осознав тщетность своих усилий, мужчина отчаялся и присмирел, но, тотчас же притянув Альбера к себе еще раз неистово поцеловал его и разрыдался.
— Не горюй, — сказал Альбер, — с кем-нибудь другим у тебя, наверняка, тоже ничего бы не вышло.
Он медленно погладил эту обнаженную плоть с бесконечной жалостью, к которой примешивалось новое желание. Вдруг незнакомец наклонился и предался долгим, извивистым ласкам: он огибал грудь и скользил под мышками головкой влюбленного ужа, вжимался в пупок, словно пытаясь вдавить его до самого дна живота, прогнувшегося под всасывающим ртом, а затем, поднимаясь, опускаясь, поворачиваясь по кругу и по спирали, гибкий и вместе с тем жесткий, стал блуждать по ляжкам Альбера и еще ниже, после чего тотчас взбирался обратно вдоль жезла, раздувшегося и уже готового лопнуть. Потихоньку раскачиваясь, мужчина окончательно сосредоточился на едва заметной точке, и Альберу почудилось, будто все его тело расходится оттуда лучами до самых границ вселенной. Незнакомец остановился и начал настойчиво проникать все дальше и дальше, а затем, в постепенно сужающемся водовороте наматывая нескончаемые круги, добрался до самой потаенной кости стонущего и умоляющего Альбера. Тогда опять вскочил колющий огненный бурав, увенчанный брызжущей пеной, которую мужчина выжимал и пил большими глотками. Едва извергнув ее, Альбер сник и обмяк, бессловесный и неподвижный, а все его члены растворились в ночной теплоте, под воркование моря, при свете звезд, от коих он не мог оторвать остолбеневшего взгляда, и они спускались к нему, словно желая коснуться лба.
«Все-таки надо его отблагодарить, — подумал Альбер, слегка встряхнувшись, — ну хотя бы попробовать».
Словом, он делал все, что мог. Но как всосать, хотя бы частично, такую громадную округлость? Он подступал к ней помаленьку, передвигаясь с одного места на другое, и на ограниченной поверхности, по его мнению, вовсе недостаточной, начал совершать чередующиеся движения: упираясь языком в конкретную точку, заглатывал стоячий орган, дабы поступательно подвести его к тому ошеломительному взрыву, который единым махом выжимает из тебя все соки.
Незнакомец был уже на грани оргазма, но минуту спустя его отбрасывало на пару саженей назад, и он втихомолку сердился, правда, больше на себя, нежели на Альбера, переживая резкую смену надежды и отчаяния, а затем снова падал духом. Обессилевший Альбер решил удовлетворить его руками, действуя то грубо, то с бесконечной нежностью, и вдруг ему почудилось, будто он вступил в схватку с неким Meta sudans[1], покрытым беспрестанно струящейся водой, вокруг которого его руки без устали двигались вверх-вниз, сдавливая над заглотанными яичками, чтобы из них забил тот источник силы и жизни, к коему, потеряв голову и неожиданно возлюбив уродство, он припадал, затыкая, откупоривая и вновь закрывая его. Фонтан щедро изливался из самого нутра опрокинутого навзничь мужчины и, стиснув зубы, он гортанно стонал «еще!», то ли прося пощады, то ли умоляя о большем: Альбер перестал понимать.
Потом они долго лежали в смущении, после чего кое-как приведя себя в порядок, обогнули виноградник и вернулись по песчаной тропе к развилке. Перед тем как расстаться, Альбер замешкался: у мужчины был такой нищенский вид! Но в подобных случаях он всегда немного смущался.
— Ты не против? — наконец сказал он. В темноте Альбер, скорее, догадался, чем увидел, что незнакомец улыбается.
— Нет, — ответил он, — я не тот, за кого ты меня принимаешь. Если хочешь, давай встретимся завтра — на том же месте, в тот же час. Сейчас уже поздно и мне пора возвращаться к жене. Скоро она уедет на два-три дня, и мы сможем подольше побеседовать.
Остолбеневший Альбер сумел лишь кивнуть, а на обратном пути ломал себе голову: «Какого черта жениться, если у тебя подобные наклонности?.. Да еще и такому пропащему!»
— Друг мой, — сказал Альбер на следующий день, — поверь, это вовсе не бестактность с моей стороны. Конечно, я бы предпочел, чтобы ты остался в моих воспоминаниях лишь маской без лица, как это со мной часто случается. Но ты не похож на других: что-то притягивает меня к тебе, и я предчувствую что в моей жизни ты займешь важное место. Больше всего на свете я не выношу, когда нельзя обозначить каким-нибудь именем черты тех, к кому влечет меня зарождающаяся привязанность.
— Не извиняйся, — возразил незнакомец. — Лично я никогда не задам тебе такого же вопроса, ведь я сам сделал первый шаг, привычный в подобных случаях.
— Меня зовут Альбер Ф***, — с готовностью представился Альбер, дабы опередить собеседника.
— Хотя твое имя кое о чем говорит мне, — продолжил незнакомец, — мое наверняка не скажет тебе ничего. Если хочешь, называй меня Арманом P*** — это мое настоящее имя. Ночь теплая, мы немного прогуляемся, а потом, если ты не против и если тебя не ждут в другом месте, проведем остаток ночи у меня: жена уехала.
Альбера поразил контраст между уверенной, почти изящной речью Армана и слегка униженной кротостью, которой отличались его слова накануне, а он поневоле испытал некоторое смущение и даже неловкость. Но любопытство вновь пересилило, и он пошел вслед за Арманом.
Понимаю твое удивление, — сказал он, — но в жизни всякое случается. Я не стану тебе рассказывать о событиях, в результате которых я, промотав состояние, превышавшее самый щедрый достаток, был вынужден устроиться на работу на маленькой станции Л***, расположенной, как тебе известно, в двух шагах отсюда. Какой интерес — по крайней мере, сейчас — могут представлять для тебя все эти подробности? Наверное, тебя еще больше изумляет то, что, отмеченный с рождения уродством, которое ты вчера наблюдал, я сумел найти себе жену, и ты ломаешь себе голову, какая мне от этого польза. Заходи, — продолжил он, когда они добрались до низенького домишка, спрятанного поодаль от дороги за купой диких миндальных деревьев. — Вот мое жилище. Мне сделали одолжение, и я живу здесь а не в казарме за станцией, куда компания селила своих служащих. Кроме всего прочего, так мне проще принимать проезжих друзей во время частых отлучек жены. Она вернется лишь послезавтра, а завтра у меня выходной. Так что у нас впереди целая ночь.
Он толкнул дверь и впустил Альбера в кухню, где зажегши небольшую лампу, развел огонь в камине.
— В сентябре под утро бывает свежо, — пояснил он, — а мне не хочется, чтобы у тебя остались дурные воспоминания о моем гостеприимстве. Прости, но я могу предложить лишь немного вина.
Альбер отмахнулся, мол, все это пустяки, но тот час осмотрелся. В жилище царила крайняя бедность, но вместе с тем порядок: как ни странно, нужда очаровала Альбера. Он вспомнил другую кухню, в городке, где недавно провел несколько месяцев. Там он пил такое же терпкое и прозрачное вино при неярком свете угасающего очага, а роскошный зверь отдавался ему всеми способами — на выстроенных в ряд стульях, на столе, где какой-то рулон служил им неудобной подушкой, и на полу, прямо на скверном пальто, сквозь которое проникал холод от стертого красного кафеля, вызывая не меньшую дрожь, чем сама похоть. На том же этаже спали жена с ребенком, вынуждая ходить крадучись, на цыпочках, и вдруг резко умолкать, пытаясь унять малейшую дрожь — не столько из страха перед опасностью (впрочем, всегда реальной), сколько для того, чтобы нарочно соткать вокруг себя атмосферу повышенного риска, обострявшего наслаждение.
При зажженной лампе Альбер смог спокойнее рассмотреть Армана. Хотя ему уже, вероятно, перевалило за тридцать, худое юношеское тело поигрывало под одеждой, которая казалась истрепанной специально для того, чтобы руке было проще нащупать под чуть ли не просвечивающей тканью тощую, мускулистую наготу — бесплотную, но жилистую. Еще больше поражало пылающее лицо: высокий лоб восхитительной формы, увенчанный копной рыжих волос, кроваво-красные губы, глубокие серо-зеленые глаза и, прежде всего, выражение — умоляющее и вместе с тем напряженное, как у некоторых женщин, которые даже в спокойном состоянии таят у себя в промежности нечто такое, что их закупоривает, заполняет, душит и постоянно одаривает вечно близким, вечно утоленным и вечно неутолимым наслаждением. Это лицо, пораженное трагическим безобразием, вовсе не отталкивало, а наоборот, притягивало Альбера. Оно обнажало отчаявшуюся душу, которая за улыбкой, полной очарования, замыкалась в неприступном одиночестве, безбрежной пустоте, где, как можно было догадаться, человеческая речь не пробудила бы ни малейшего отклика.
Наполнив два бокала, Арман заговорил медленно тихо:
— Наверное, тебя удивляет, что я женат, хотя разделяю твои наклонности, да к тому же устроен таким образом, что неспособен получить полное удовлетворение ни с женщиной, ни с мужчиной естественным путем. Сейчас я объясню, в чем тут дело. На самом деле, я никогда не испытывал к женщинам ни влечения, ни отвращения — скорее, безразличие. Проще говоря, женщины никогда не вызывали у меня какого-либо желания — будь то в воображении или в реальности. Рядом с ними, так же, как и вдали от них, я всегда оставался холодным, точно мрамор… Мои романы в коллеже — зачем тебе о них рассказывать? У кого их не было? К тому же ты знаешь не хуже меня как все происходит. Беглое свидание в дортуаре, пока наставник спит, на занятиях в классе, во время урока или в перерыве между письменными работами — вот, пожалуй, и все. Но уже тогда я вкладывал в эти отношения больше искренности, чем другие, и эта искренность так никуда и не исчезла… Признаюсь с самого юного возраста я прославился среди товарищей огромными размерами своего члена, который многие, в том числе ребята постарше, едва могли обхватить ладонью. Так или иначе, два моих ровесника помогали мне добиться своего, погружая в состояние благодарного экстаза. Я прекрасно понимал: что бы ни случилось, сексуальное наслаждение сможет доставить мне лишь рука представителя моего же пола. Возможно, существовали и другие способы, но я едва о них догадывался, хотя они, несомненно появились задолго до моих желаний. Ведь мы всегда обретаем для себя лишь то, что неосознанно носим в себе, не правда ли? Я докажу на примере… Однажды, за два-три года до этого, когда я был еще совсем юным мальчонкой и жил в деревне у дедушки, я забрел на конюшню. Какой-то мужчина чинил там кормушку для лошадей. Этот неудачник был невзрачен: крив или косоглаз — уж не припомню, и ему шел четвертый десяток: по моим тогдашним мерка почти старик. Но для юноши, которого терзает один главный бес, нет такого понятия, как возраст. Примерно в это же время мой дядя, навещая больного, взял меня с собой, и я остался ждать его на берегу небольшого пруда, окаймленного деревьями, вместе с седым шестидесятилетним кучером. Неожиданно для себя я мысленно обратился с истовой молитвой к Господу, чтобы кучер положил мне ладонь на ширинку. Я бы никогда не отважился сделать то же самое по отношению к нему, хотя мужчине и было все равно…
— Зато у меня к тебе куча подобных просьб, — сказал Альбер, попивая вино‚ — продолжай, пожалуйста.
— Так вот, я забрел на конюшню, ни о чем таком не думая, тотчас же подошел к мужчине и заговорил с ним. Несмотря на юный возраст, я был полон разнообразных предчувствий! Почему мы всегда выбираем что-то одно, а не другое? Он даже не успел повернуться ко мне лицом и стоял спиной, но, как я уже сказал, у него был убогий вид, сутулые плечи и скверная фуражка, низко опущенная на лоб: словом, крайняя степень заурядности и пошлости, если только не отвращения. Но спустя годы я понимаю, что мы признали друг друга с первого взгляда. Он чем-то спрашивал, и я односложно отвечал. Затем он вернулся к работе, а я встал сзади и, прижимаясь все плотнее, начал обнимать его за бока, мало-помалу соединяя ладони у него на животе. Я весь трепетал оттого, что он позволяет мне это, но был почему-то уверен, что он и не мог поступить иначе. С уверенностью, по-прежнему изумляющей меня, я принялся медленно расстегивать ему ширинку, а затем схватил детскими ручонками ту загадочную массу, то средоточие мужской плоти, которое больше не было для меня такой уж диковинкой, но теперь я погрузился в нее с головой, поскольку она была не детской, а взрослой. Я мял и массировал ее, а она перекатывалась и колыхалась в моих руках, раздуваясь настолько, что я уже не мог ее обхватить, и у меня самого тоже начинал вставать в каком-то свирепом восторге, побуждавшем к новым ласкам… Изредка, обернувшись наполовину, он задавал мне вопросы, которые я не совсем понимал. Я почти ничего не отвечал и лишь продолжал ласкать, даже не представляя, несмотря на смутное предчувствие, чем это может закончиться. Вскоре желая, видимо, разделить со мной удовольствие которое он уже начинал испытывать, мужчина решил ответить мне взаимностью. Не знаю почему, но я отказался с диким упрямством. Затем, услыхав, что меня зовут, и поддавшись внезапному порыву, я резко развернулся, взял его член в рот и так сильно укусил на прощание, что кучер вскрикнул. Я тотчас убежал и, когда вернулся к родителям, никто из них ничего не заподозрил и даже не догадался по выражению моего лица о том открытии, которое я только что совершил, и о переполнявшей меня радости… Если я так подробно распространяюсь на эту тему, которая одним покажется несущественной, тогда как другие усмотрят в ней лишь отклонение, обычное для многих детей, я делаю это вовсе не ради самолюбования. Наверняка, ты так же, как и я, убежден, что в подобных вопросах нет ничего несущественного и не бывает никаких отклонений, а есть лишь конкретные случаи. Я хочу, чтобы ты уяснил: вопреки видимости, мое любовное желание всегда, с детства и доныне устремлялось исключительно к представителям моего же пола. Я воображал и получал удовольствие только с ними, и хотя позднее заинтересовался женщинами, этот интерес носил столь обманчивый характер, что его объяснение станет, возможно, самой странной и непонятной частью моего рассказа.
Арман на минуту умолк, словно разбередив свои воспоминания, а затем продолжил:
— Когда мне исполнилось семнадцать, я уже выглядел почти так же, как сейчас. Тайный орган, казалось, вытягивал все мои жизненные соки и бесконечно разрастался в ущерб остальному организму. Возможно, для многих такой член стал бы причиной гордости, да я и сам не уверен, что в те времена не радовался своей особости. Однако для моих юных товарищей член мой с давних пор был предметом изумления, порой насмешек, но в основном — страха. Я уже осознал всю тщетность собственных усилий, с тех пор как попытался получить удовлетворение с ровесниками, решившими пойти мне навстречу, и мог испытывать оргазм лишь благодаря кропотливыми поверхностным ласкам, причем добрую их половину я брал на себя. Я упорно стремился к более глубокому проникновению, что так ни к чему и не приводило, несмотря на любезность и щедрые подготовительные средства. Не подумай, будто я когда-либо злоупотреблял такими видами совокупления или, более того, искал некое иллюзорное подобие женщины, как большинство тех, кто им предается. Я упорствовал потому, что, возможно, заранее был убежден в невозможности довести дело до конца и пытался обрести со своими товарищами некую замену духовного сладострастия, которого затем требовал от женского пола. Но не будем забегать вперед… Однажды, когда мне уже пошел восемнадцатый год, я постучал в дверь борделя. Уверяю тебя, это не было ни любопытством, ни желанием поступать, как все, над которым я всегда смеялся, ни пробуждением нового чувства. Зачем же меня туда потянуло? Так или иначе, я вошел хладнокровно и сознательно, хорошо понимая, какое непреодолимое отвращение меня ожидает, хотя никогда в жизни там не бывал. Хозяйку звали Марта. Вышла высокая русская — накрашенная, уже немолодая, если только не старая с оголенными руками и в платье кричащего голубого цвета. Я поднялся вслед за ней по лестнице в ее комнату. Она быстро разделась: я никогда не видел ничего столь же отвратительного — особенно эти обвисшие, складчатые груди, завивавшиеся штопором и похожие на свиные мочевые пузыри, откуда удалили весь жир. Тоже раздевшись, я заметил как у нее на лице отобразился ужас: она никогда не видела и не принимала в себя ничего подобного. А между тем ее, извини, манда, которую я ощупал рукой, была так широка и глубока, что в нее без труда бы пролезла бутылка шампанского, причем донышком вперед… Женщина сделала все возможное, однако мой таран намного превосходил размеры ее бреши. Да, знаю, о чем ты думаешь и собираешься мне сказать. Если проявить настойчивость и, главное, грубость, можно справиться с любой задачей. Но могу заверить, что насилие — это не мой конек, я не садист. Вид, запах, вкус и осязание крови во время секса вызывают у меня отвращение. Я не из тех, кто испытывает оргазм благодаря жестокости — быть может, за исключением чисто головной жестокости, которая, конечно, является разновидностью садизма, но, в конечном счете, я всегда направляю ее против себя самого, так что у нее другое название. Наверное ты удивишься, что, несмотря на мою совершенную холодность к женщинам, мне удалось при соприкосновении с этой страхолюдиной добиться такой эрекции, которая возникала только в присутствии самца. Но хоть у меня и встал на эту старую Парку, в своем воображении я, несомненно, призывал на помощь иные прелести, и в душе моей уже вырисовывалось то смутное предчувствие, о котором я буду говорить вскоре и которое воплотилось пред моим мысленным взором лишь пару лет спустя… Наконец-то я осознал, что в силу своего уродства стою особняком от прочих представителей человечества, к какому бы полу те ни принадлежали. Меня переполняла горькая радость, и я повсюду носил с собой некое отравленное счастье. Я много путешествовал — по Франции и за рубежом, упорствуя вопреки очевидности и повторяя эксперимент, который всегда заканчивался разочарованием. Однажды я повстречал Жака. То было потрясающее создание — одновременно добродушное и глупое, пронырливое и доверчивое. С бычьей шеей и сплюснутым профилем безобидного тигра, он своим взглядом, лицом и осанкой показывал, что живет лишь ради того, чтобы наслаждаться каждым миллиметром собственного тела. Когда Жак обнажался, своей героической мускулатурой он напоминал юношу из Сикстинской капеллы, стоящего слева от пророка Иеремии и с необузданным бесстыдством демонстрирующего свои ляжки и исполинский торс, словно предлагая их для жадного поцелуя, которым невозможно пресытиться. Как только Жак выпрямлялся, раскинув руки и ноги (причем четыре страны света пересекались в великолепной точке его причинного органа, как на всяком каноническом изображении человеческого тела), он высился предо мной, а я алчно пробегал по нему глазами, проводил ладонью и губами, не в силах вычерпать сей неистощимый фиал удовольствия, который опьянял мои чувства одно за другим и все вместе. Я любовался восхитительными контурами рук и плеч, боков и коленей; слегка выдающейся грудью со вздутыми мышцами, столь твердыми, что они не прогибались под любым нажимом; пушком, который, начинаясь нежной порослью подмышек и заканчиваясь идеальным треугольником возле пупка, пышным и курчавым, окутывал член и опоясывал высокие ляжки: под моими губами дрожала эта шелковистая звериная шерстка, моховой покров с едким ароматом, теплое и хищное руно, куда я погружался, точно в самую темную чащобу первозданных джунглей… А какой вид открывался, когда он разворачивался и распрямлял великолепно прогнувшуюся спину, которая расширялась и раздувалась, постепенно переходя в бедра! Тогда я снова сгибал его, и он повиновался с безумной покорностью: мой язык приникал и ввинчивался в него, становясь с ним одним целым, а моя ладонь гладила поочередно его задницу, член и яички, которые я то притягивал, то отталкивал до тех пор, пока он еще мог терпеть это жгучее, почти болезненное покалывание. Затем я упирался языком в одну точку и водил ладонями повсюду — по бокам, в тех местах, где кожа на животе столь тонкая, что возбуждается от малейшего прикосновения; под мышками, по груди, сжимая соски, и, наконец, по напряженному половому органу, вновь оттягивая его назад вместе с роскошными яичками, которые заглатывал оба одновременно. Когда я уже начинал задыхаться, а Жак еле сдерживался, чтобы не кончить, он тоже разворачивал меня и обнимал руками и всем своим огромным телом, дабы подавить исступленное желание задушить меня, которое я сам мало-помалу вызывал у него… Признаюсь, я не получал от этого слишком уж большого удовольствия, точнее, получал его лишь «рикошетом», если можно так выразиться. Иными словами, то было удовольствие, которое испытывал он сам, и по сравнению с другим удовольствием, которое Жак получал бы на моем месте с кем-нибудь другим, оно не заслуживало внимания. Ведь, несмотря на все мои уловки, он оставался непреклонен. У меня даже не хватало сил отказаться самому, и ему точно так же, как тебе вчера, всегда приходилось отказываться от того, чтобы довести меня до оргазма. Тем временем он вволю возбуждал меня своими яростными атаками или обхватывал шершавыми руками землекопа мой член, который по своим размерам равнялся трем ослиным и в тот момент, когда Жак выбивался из сил, затапливал его до самых кистей бурным потоком спермы, гейзером молофьи — брызжущей колонной. Он размазывал ее повсюду — от основания до головки и обратно, с горячностью, вскоре вынуждавшей меня молить о пощаде… Но, почти тотчас же вырываясь из его объятий, пока он еще стонал в едва достигнутом наслаждении, я тоже припадал к этому роднику бьющей через край влаги, которая учащенными рывками поднималась из тайных глубин, словно от самого истока, и вскоре устремлялась вновь наружу из этого прекрасного трепещущего тела, изрекающего слова благодарности и проклятия: впрямь казалось, будто их произносят не только смущенные уста, но и все тело Жака одновременно.
— Я знал парней, — сказал Альбер задумчиво и вместе с тем насмешливо, — которые в такие минуты поминали мать. Похоже, это широко распространено у женщин, но у мужчины выглядит, скорее, смешно, нежели трогательно, поскольку он всегда вкладывает в свои слова больше искренности.
— Вот именно, — ответил Арман с мимолетной улыбкой, придававшей столько очарования его меланхоличному лицу, — а этот порой даже призывал на помощь Господа. Я вижу, от тебя тоже не ускользнула комичная сторона разврата, да и секса вообще. Может, мне лучше продолжить свой рассказ в другой раз? Я боюсь наскучить, объясняя вещи, которые тебе и так хорошо известны.
— Напротив, — возразил Альбер, — твоя история вызывает у меня громадный интерес, и судя по тому, что я уже знаю, меня ожидает гораздо большее. У нас впереди целая ночь, и она еще только началась.
Арман поблагодарил жестом, раздул огонь и продолжил:
— Мой роман с Жаком оказался долгим… Обычно я быстро отдалялся — еще быстрее, чем отдалялись от меня. Наверное, во мне был избыток гордыни, но я не мог оставаться лишь предметом отвращения, омерзения или просто любопытства — в большинстве, если не во всех случаях. При этом я лучился любовью, весь сотканный из нее. Сколько очаровательных существ, которые бросили меня и которых бросил я сам, все равно оставались привязанными ко мне душой и телом! Порой мы бываем чересчур суровы к себе и другим. Мы приписываем им замыслы и намерения, тогда как в своей душевной простоте они не придают никакого значения тому, что доставляет нам самые ужасные муки. Я почти всегда уходил первым, дабы случайно не уловить во взгляде, гримасе или малейшем жесте хотя бы тень скуки либо равнодушия. Правда, сначала я обеспечивал своих бывших всем необходимым на два-три года вперед, если только это было в моих силах. Я вовсе не стремился добиться признательности, в девяти из десяти случаев небескорыстной. Возможно, я лишь хотел еще глубже поселиться в их воспоминаниях и верил, что когда-нибудь, в минуту уныния или тоски, один из них откликнется на мой призыв и принесет мне временное утешение… Я так устал от множества перелетных пташек и бесчисленных незнакомцев, случайно встреченных в общественном туалете или на лавочке в безлюдном сквере — во всех омерзительных местах, куда мы заходим иногда по вечерам, словно одержимые, дабы получить удовлетворение любой ценой. Например, тот канализационный коллектор, куда я залез ночью уж не помню с кем. Мы спотыкались посреди невообразимых отбросов, под грохот тошнотворной воды, принимая его за лавину крыс из-за громкого, гулкого эха. Или тот заплесневевший подвал, куда я однажды спустился с невыразимо уродливым существом, которое встретил незадолго до этого: доведенное до последней степени нищеты, оно сидело прямо в поле, под солнцем, и давило на себе вшей. Или другие, не столь вызывающе безобразные, но зато более банальные, что внушали мне лишь отвращение. Наконец, тот шестидесятилетний старик, в отрепье и вонявший бельем трехмесячной давности, которому я исступленно дрочил на грязной марсельской улочке — отнюдь не по доброте душевной или ради его благодарного взгляда, а для того, чтобы разглядеть в его гнусности нечто безысходное, ущербное и ужасное — сродни моей собственной патологии… Впрочем, не все эти почти ежедневные связи были такими уж пошлыми и низменными, однако они лишь усугубляли мое горе. Помнится, как-то вечером в конце февраля, когда моросил дождь, размягчая и вместе с тем раздражая нервы предчувствием набухающей весны, я повстречал в общественном саду городка К*** молодого человека и по его наигранно праздной походке догадался, что он ищет приключений. Проходя в очередной раз мимо, он небрежно обронил какую-то фразу, точь-в-точь как я вчера, чтобы затем перейти к делу. Ты же знаешь, когда человек обращается к незнакомцу ни с того ни с сего, это явный признак. Я сел рядом с ним на сырую скамейку. Из-под его фуражки выбивались тяжелые золотисто-каштановые пряди — такого же рыжеватого оттенка, как и его щеки. В полумраке, слегка озаренном мглистым светом соседнего фонаря, я рассмотрел жестокий, чувственный рот с шелковистым следом от усов поверху и дивные голубые глаза: блестящие, неподвижные, упрямые и порой растерянные, они смотрели невидящим взором. Почему бы мне его тоже не полюбить, как и множество прочих? Я не решался завязать разговор, хоть и не боялся никого не свете: в подобных обстоятельствах мы порой вынуждены прибегать к банальностям, тогда как высшая звериная сущность секса, какой бы личиной она ни прикрывалась, всегда требует благоговейного молчания… К тому же, хотя незнакомец и сделал первый шаг, это не располагало меня к непринужденной беседе. В конце концов, его упорное молчание, неподвижность и сосредоточенный вид, подразумевавший какие-то постыдные мысли, начали всерьез меня беспокоить. Тем более что я замечал время от времени, как он медленно и осторожно шарил у себя под одеждой, потом замирал и продолжал снова. «Мне попался маньяк либо сумасшедший? — раздумывал я. — Что если он выхватит револьвер или нож и нанесет мне смертельный удар, когда я этого меньше всего ожидаю?» Однако любопытство, как и в твоем случае, пересилило. Я по-прежнему молчал и не шевелился. Но я оказался далек от истины: внезапно мужчина вскочил и, резко спустив брюки до средины ляжек и задрав остальную одежду выше поясницы, продемонстрировал восхитительный зад такого же светло-бронзового оттенка, как его щеки, и такой же гладкий, нежный и пухлый на ощупь. Так вот чего он ждал и чего я, видимо, первый не мог ему подарить! Я нервно засмеялся и грустно всхлипнул. Не успел он опомниться, как я уже бросился наутек, оставив его со спущенными штанами, наедине со своим разочарованием и напрасным позором… Совсем другого незнакомца (не переживай, я скоро закончу) повстречал я ночью в том же году, почти на том же месте, правда, весна была уже в самом разгаре. Я повел его вдоль небольшого уединенного канала, протекавшего неподалеку. Там, на береговом склоне, сплошь усеянном цветущим барвинком, под низкими платанами, делавшими ночь еще темнее, я завладел прекрасным молодым телом, хоть даже и не мечтал, что оно когда-нибудь окажется в моих руках. Я мысленно окрестил его юношей с перебитым носом. Он действительно сломал себе хрящ во время какой-то ожесточенной спортивной игры. Несмотря на этот легкий изъян, он обладал великолепным лицом юного государя эпохи Возрождения, с низким, почти нероновским лбом и выгоревшими вихрами: как ты, наверняка, замечал, это вернейший признак бурного темперамента. «Нет, — подумал я, — ни за что не поверю, что эта молодость и мужская красота, эта стройная походка, эта гибкая и крепкая стать и, особенно, надменное, безучастное, презрительное и отстраненное выражение столь гордого лица, будто созданного для того, чтобы внушать женщинам всевозможные желания и одним только женщинам угождать, буквально растают при моем приближении, а сей рот со столь безупречным изгибом внезапно предастся самым низменным мольбам!» Трепетная упругость его бедер услаждала губы и ладони, не говоря уж о гармоничном, пропорциональном члене, который выступал из густого руна — по моим догадкам, такого же пышного и непослушного, как его шевелюра! В страсти своей я метался между белокурыми, округлыми яичками, заглатывая их целиком, и нежным, но вместе с тем твердым членом: поцелуй длился, и я разнообразил его со знанием дела, все более вдохновляясь и присасываясь с такой силой, будто хотел выпить через вену всю кровь сей роскошной жертвы… Однако, несмотря на оргазм, от которого юноша затрепетал в изнеможении, я предчувствовал, что он ожидает чего-то другого. К счастью, вопреки своей непринужденности, незнакомец был сдержан и стыдлив, в отличие от предыдущего — похабного и разнузданного, из чего мне хотелось заключить, что я обознался или что меня ждут несколько дней передышки, а затем я снова смогу увидеться с ним и пережить подлинный экстаз! Две-три недели спустя мы действительно встретились. Мои ласки были, если такое возможно, еще настойчивее, а его дрожь — еще пронзительнее. Наверняка, тебе тоже знаком тот внутренний демон, который так часто и беспричинно, исключительно из злорадства и вредности, подталкивает нас поистине дьявольским жалом к нашей погибели, тогда как мы могли бы надолго отстрочить собственный приговор. Неожиданно прервавшись, я не смог удержаться и тихо спросил: «Это все, чего ты желаешь?» Неправильно меня поняв (поскольку его ладони все еще оставались непорочными) и решив, что я собираюсь исполнить самое заветное его желание, юноша ответил, запрокинув голову так, словно счастье, которого он с нетерпением ждал, наконец-то сбывается, — ответил хриплым, умоляющим голосом: «Делай со мной, что хочешь!»… Я знаю, что означает сей ответ, я ждал и чуял его приближение, однако ни за что на свете не смог бы этому помешать. Тогда я вновь услышал в душе своей тот горький, отчаянный смех, что молчаливо поднимался комом к горлу всякий раз, когда я осознавал всю глубину своей обездоленности. Но мне хватило ума для того, чтобы не предаться ожесточению и не выжать из незнакомца все соки, погрузив его в нескончаемое безумие. Я не утратил рассудок, хотя в ушах звучало одно-единственное слово, тихо повторяемое умоляющим, душераздирающим тоном: «Вставь, вставь…» И что же я мог вставить, позволь тебя спросить? Ведь всем своим распаленным телом он желал этого коварного проскальзывания, этого последовательного проникновения, которое начинается со жгучего прободения и заканчивается триумфальным расширением. Этого тотального заполнения, вызывающего такое чувство, словно ты сам стал той колонной из плоти, камня и огня, что трясет, качает и расшатывает самые сокровенные основы твоего естества. Этого ржания кобылицы, продырявленной жеребцом. Этого давления и почти засасывания ягодиц, прижатых животом партнера, который, сложив руки на поясе, разминает твой напряженный член. И двойного удара молнии в самом конце, когда два сумасшедших тела превращаются в одну звериную массу, сведенную судорогой и внезапно опадающую: при этом один испытывает оргазм — безликий, а стало быть, не искаженный кривлянием, а другой, в еще более безумном экстазе, любуется бескрайней пустотой, объятой невесомым блаженством, что исходит отовсюду… В общем, я снова сбежал. Впоследствии я еще не раз встречал юношу с перебитым носом. Порой он бросал на меня печальный взгляд, но чаще отворачивался и делал вид, будто мы не знакомы. Да и что мы, в сущности, могли бы друг другу сказать? Но его разочарование, злопамятность и, возможно, ненависть не шли ни в какое сравнение с моим отчаянием!.. Я так подробно рассказываю тебе о личных впечатлениях и воспоминаниях, не обладающих какой-либо особой ценностью, вовсе не потому, что надеюсь раскрыть тебе нечто невиданное, а, скорее, для того, чтобы между этими вполне заурядными приключениями и теми, что последуют далее, ты не обнаружил ни малейшего зазора или разрыва. Я хочу, чтобы ты, наоборот, уловил непрерывную последовательность, несмотря на любые извивы или повороты судьбы.
— Я сказал тебе, что роман с Жаком был у меня самым долгим, но продолжительность его зависела только от меня. Впрочем, мне достаточно было знать, где найти его (и еще нескольких других) и что он прибежит по первому же зову. Однако я могу с уверенностью заявить, что не любил его: я имею в виду, что вовсе не ревновал и всегда чувствовал к нему лишь спокойную нежность, плотское влечение, которое объяснялось его простодушием и, можно сказать, почти наивностью. Прежде всего я был признателен ему за то, что он никогда, даже в самом начале, не подвергал меня унижению, которое заставляли испытывать многие другие. Мой устрашающий калибр вызывал у него некоторое восхищение, а порой и добродушный смех. Наверняка, именно поэтому я крепко привязался к нему. Возможно также, что, не сговариваясь, мы оба обнаружили некое соответствие между его исполинскими формами и странной несоразмерностью, которой жестокий каприз природы наградил меня самого… Сила и щедрое физическое здоровье Жака были столь же неистощимы, как и его доброта. Только представь: он был женат, имел любовницу и удовлетворял обеих. Это не мешало ему крутить романы с мужчинами и женщинами (не считая меня — мы встречались каждые два-три дня). Когда я говорил ему: побереги себя, не переусердствуй, а не то выбьешься из сил, он самоуверенно ухмылялся и, тотчас обнажая великолепную мускулатуру, возбуждал себя рукой. Вскоре я доводил его до самого изнурительного оргазма, который почти тотчас же сменялся другим, либо Жак немедля пронзал меня, не чувствуя при этом ни тяжести, ни усталости… Однажды мне взбрело в голову сводить Жака к женщинам: он любезно согласился, поскольку ничто не могло его удивить. Конечно, мы частенько устраивали с ним так называемую «любовь втроем», хоть я и не имел к этому склонности. Помнится, как-то раз он привел ко мне одного своего товарища, еще моложе, чем он (Жаку шел третий десяток), тоже рабочего, который щеголял наготой молодого Давида с великолепным органом по центру. Жак называл его самой прекрасной из своих побед, хотя на моем фоне она, конечно, уменьшалась до весьма скромных, почти жалких размеров. Можешь себе представить, какую гремучую, многократную смесь мы втроем составляли: во время случайных встреч я вел свою партию на этом импровизированном концерте, не выказывая, однако, страстей, бушевавших во мне, либо удовольствия, которое я получал, хотя оно всегда оставалось неполным вплоть до самой развязки; или же того наслаждения, что сполна испытывали двое других, — оно всегда передавалось мне и усиливало мое собственное. Еще раз повторю, что ту бесконечность, вечно незавершенную и тотчас возвращающуюся в небытие, которую едва позволял мне объять оргазм, я способен обрести лишь при использовании, обладании и созерцании мужского органа. Так зачем же, в каком внезапном порыве, повел я Жака в бордель? На самом деле, я не знал об этом или, точнее, смутно догадывался лишь в крайнем смятении мыслей и чувств… Я уже говорил, что не ревновал Жака. В противном случае мое устройство принуждало бы меня таить ревность в себе, ведь она возможна, так сказать, лишь между равноценными людьми. Мы приехали в Марсель, куда я пригласил Жака провести со мной пару дней. С ребяческой радостью он наслаждался всем подряд — видом на море, лодочными прогулками, моллюсками на обед и городской толчеей, посреди которой цветут и благоухают все виды распутства. Безо всякого умысла, практически наобум забрели мы в злачный район, дабы пополнить список смертных грехов, которые этот единственный на свете город расстилает под ногами, точно волшебный ковер из «Тысячи и одной ночи»… Тебе хорошо знакомы эти улицы, пахнущие Неаполем, Востоком, женщиной, спермой и ударами кинжала: улицы, где проститутки удовлетворяют себя, развалившись прямо на мостовой; куда стекается, скапливается и колобродит, дабы затем снова отхлынуть, пена со всего Средиземноморья; эти душераздирающие звуки мандолин, шарманок и негритянских оркестров; эти канавы, переполненные потом сутенеров и путан, чьи комнаты расположены почти под открытым небом; эти улочки, соединяющие и смешивающие в едином содрогании все пространства, эпохи и расы; улочки, где можно мгновенно испустить дух, заливаясь кровью от удара «пером» в спину, и это кажется таким же естественным, как биться в судорогах, наслаждаясь всеми порами и слизистыми… Двери приоткрываются, и ты мельком видишь за ними кровать с висящим на стене распятием или образком Богоматери под маленькой лампой, которая коптит по-черному, силясь разогнать тьму. А на пороге стоят женщины, «ночные бабочки», завлекая, окликая, обзывая тебя, предлагая отсосать за десять су или даже дешевле, срывая с тебя шляпу, чтобы тебе пришлось зайти за ней, и как только ты входишь, они запирают дверь и принуждают, с твоего же согласия, к самому грязному разврату, награждая вдобавок сифилисом. Тем не менее, одна все же привлекла мое внимание. Не слишком высокая, тусклая брюнетка молча стояла на пороге, не такая бесстыдно раздетая, как другие, и манила, скорее, своей сдержанностью, нежели красотой: тогда я еще не заметил, что она и впрямь красавица… Женщина подала знак, мы вошли вслед за ней, и она закрыла дверь. Все втроем мы мигом разделись. У нее был девичий торс с едва выступающими твердыми небольшими грудями, широкие бедра и округлые ляжки, которые, минуя коленные узлы, переходили в икры — словом, мальчишеская внешность. К тому же она благоухала, как едва созревший плод. Кожа ее была ослепительно-бледной и казалась почти бескровной на фоне иссиня-черных волос и густого руна на лобке. На вопрос Жака она ответила, что ее зовут Андре. Но какое это имело значение? В ту минуту я предпочел бы, чтобы она осталась анонимной. Впрочем, задним числом я насилу опомнился. «Что ты здесь забыл?» — спрашивал я самого себя, недоумевая лишь по поводу собственной персоны, ведь Жаку было хорошо повсюду, а Андре давно привыкла к различным фантазиям, в которых уже не видела ничего диковинного… Кроме того, я убежден, что она все-таки поняла, какие узы связывают меня с Жаком. Она была серьезна и молчалива, но это было не напускное, а врожденное свойство. С небрежностью, лишенной пассивности, она первой растянулась на кровати, и я поневоле залюбовался этим хрупким и вместе с тем полноватым телом. С другой стороны, я признался себе, что откликнулся именно на ее зов, а не на зов какой-нибудь из тех проституток, которые устраивают на марсельских улицах самые страстные оргии во вселенной, потому что даже в одежде она отличалась чем-то неуловимо мужским. Но какое желание могла она во мне пробудить?.. Улегшись рядом, я приобнял ее, но она тотчас догадалась, что ей придется раскрыться не предо мной, а перед моим товарищем, которого, впрочем, не пришлось долго упрашивать. облокотившись на подушку и свесив одну ляжку с кровати, я почувствовал на себе спину, бока и ноги этого юного Ганимеда, мгновенно забыв о его поле, и признал в нем женщину, лишь когда Жак, тоже улегшись и блаженно потянувшись своим полубожественным торсом Пана, медленно вошел в нее, и она стала все дальше раздвигать ноги, дабы впустить в самую глубину влагалища сей властный орган, предложенный с триумфальной беспечностью… Жак оплел руками поясницу девушки. Он подождал минуту, смакуя с немым упоением свой неумолимый ввод, а затем начал умело и равномерно раскачиваться, тогда как Андре поддерживала тот же ритм, стараясь не ускорять его, дабы как можно дольше удерживать внутри себя великолепную мужскую булаву, к которой она приникала всеми фибрами. Они оба наваливались на меня двойным весом, но, невзирая на сей тяжкий груз, я не испытывал никаких неудобств. Обхватив Жака за бедра и мало-помалу протискиваясь между раздвинутыми ягодицами Андре, я просунул свой член таким «образом, что его конец при каждом толчке ударялся в основание Жаковых яичек… Словом, я сохранял и дополнял общий темп их взаимных колебаний, который быстро довел меня до оргазма, но, поскольку я противодействовал Жаку и подчинялся, напротив, движениям девушки, возникала иллюзия, словно это я поддерживаю и управляю по своей воле их наслаждением, а они способны получить его только от меня или благодаря мне… Я был заранее убежден, что Андре, даже пресыщенная любовными утехами, действительно испытывает это наслаждение, — столь искренней она мне казалась. Хотя, честно говоря, Андре волновала меня гораздо меньше, чем Жак, которому я смотрел в лицо со страстным вниманием. Он был выше своей партнерши на целую голову и время от времени склонялся ко мне — молчаливый и сосредоточенный, несмотря на неуловимую тень улыбки, пробегавшую по чертам. Его губы искали мои, и наши языки стремительно переплетались, а затем, вновь отвернувшись, он прижимал к своей могучей шее голову девушки и вновь начинал медленно раскачиваться, словно маятник… Я почти никогда не видел, какое выражение сообщал его лицу поступательный подъем, не говоря уж о заключительном взрыве сладострастия. Жаку нечасто доводилось получать удовлетворение со мной посредством «запретного сосуда», как изъясняются богословы. Он знал, что у меня нет к этому слишком большой склонности, если не считать тех случаев, когда я потакал его минутным прихотям. Он предпочитал, чтобы я сосал ему член, и признаюсь, мне больше нравилось доставлять ему то же удовольствие. Порой я прерывался на полдороге и поднимал взор к Жаку: тогда я видел томный, отрешенный лик с закрытыми глазами, словно растопленный той одухотворенностью, какую с приближением оргазма обретают даже самые зверские физиономии. Затем я вновь брался за дело и опять чувствовал, как наслаждение поднимается лишь до его ладоней, которые все сильнее сжимали мои плечи, а Лаокооновы ляжки перехватывали мне бока с такой силой, что я начинал задыхаться. Но в тот миг, когда с надсадным выдохом стеклодува, сгорбленного над наковальней, это большое тело полностью опорожнялось в мой рот, я остервенело глотал, впитывал бурный поток семени и осушал его до последней капли, а затем вновь созерцал черты Жака, уже расправленные утоленным желанием… Однако на сей раз, благодаря свету лампы, я мог наблюдать за всеми колебаниями, изгибами, восходящими волнами и пиками на его лице. Я никогда не забуду этого натянутого выражения — порой экстатического, но всегда сурового, время от времени горестного и умоляющего, но постоянно властного. И когда мы втроем провалились в бездну, у меня все же хватило присутствия духа, чтобы полюбоваться чем-то потусторонним в резком расслаблении Жаковых черт, и это показалось мне самым совершенным образом того, что столь точно именуется «маленькой смертью» и не имеет ничего общего с беспечным согласием, которое эти черты выражали, когда, обхватив Жака одной рукой за крепкий бок и лаская другой, я увидел, как после нескольких легких прикосновений наслаждение добралось до них и распустилось настолько отрешенно, что о большем я и не мечтал. Между тем я наблюдал, как от той же ласки другие лица искривлялись и судорожно искажались, будто в леденящем ужасе. Теперь это было новое откровение, но его природу я пока не мог в точности определить… «Хотел бы ты оказаться на месте Жака?» — спросил я себя немного спустя, когда мы лежали порознь на кровати, раскидав руки и переплетя ноги. Поразмыслив, я пришел к отрицательному выводу. Мои наклонности не могли измениться за столь краткий срок: они всегда были обращены лишь в одну сторону. «Хотя внезапная мысль о совокуплении втроем пришла в голову именно мне, — думал я, — но делал я это ради Жака, а не ради себя». Как уже говорилось, я не испытывал к нему никакой любви, а иначе бы терпел адские муки, видя, как он получает удовольствие с кем-то другим, не говоря уж о том, чтобы способствовать этому. С моей стороны в том приключении не было никакой извращенности или потребности разбудить новыми впечатлениями чувства — обостренные, как никогда. К тому же я бы никогда не вздумал явиться в бордель один, а тем более с женщиной. Мне хотелось доставить Жаку удовольствие иного порядка? Но это же удовольствие он получал и наедине со множеством других женщин: он был слишком простодушен для того, чтобы мое присутствие и участие могли тут что-либо прибавить. Любовь, стыд, ревность и всякие чувственные тонкости никогда не овладевали его душой: он был великолепным животным — добродушным искателем приключений, вот и все. Чем больше их, тем лучше, и не окажись в тот вечер рядом меня, он был бы точно так же счастлив и доволен… Словом, любуясь виртуозностью, с какой он умел играть на альтернативной струне, я еще больше поражался тому, что сам впал в такое беспокойство и растерянность. «Неужто ты ненароком почувствовал влечение к женщинам?» — спрашивал я себя. Но одного взгляда, брошенного на нашу случайную подружку, оказалось достаточно для того, чтобы это опровергнуть. Хотя среди всех женщин в мире лишь эта могла внушить мне желание, я все же был убежден, что даже если бы мое физическое строение позволило мне хоть на миг превратиться в ее любовника, я бы не только не стал им, но даже не захотел им быть. Конечно, я только что пережил мощный оргазм, но обворожительная Андре была тут, разумеется, ни при чем. Причина — в Жаке и в том наслаждении, что я испытывал, глядя, как его плоть набухает, расширяется и переполняется счастьем, которое, конечно, не превосходило того, что я доставлял ему наедине, но качественно отличалось от него… Я никак не мог собраться с мыслями. Неужели я изменю самому себе и после единичного переживания особой природы отрекусь не только от себя, но и от всех, кто, подобно нам с тобой, превыше всего ставит сексуальный культ мужской красоты — не из принципа, а в силу наклонности? Неужели я признаю, что Жак, всегда на словах предпочитавший мужчин, на моих глазах испытал с женщиной всю полноту наслаждения, и что я до сих пор этим потрясен? Хоть я говорил себе, что, в отличие от меня и многих других, женщина является для него лишь инструментом, из которого он в любой момент способен извлечь понравившийся аккорд, я все же чувствовал унижение, а еще больше — раздражение от невозможности прояснить собственные чувства… Только не подумай, будто меня унижало то, что я попадал с ними в тон лишь косвенно. Если б я даже диссонировал, это бы меня не смущало. Я всегда предпочитал оргазм, который доставляю, тому, что могу испытать сам: уж его-то я добивался всегда — с грехом пополам. Разве Жак не вызывал у меня одно из самых острых удовольствий, когда, скрещивая и сжимая с геркулесовой силой свои гомерические ляжки на моем громадном члене, он словно создавал искусственную вульву, где я получал такое же удовлетворение, какого другие добиваются с женщиной? Да, но то было с Жаком, иными словами, с мужчиной. И если бы даже мое телосложение позволяло мне вести себя, как все, я знал, что останусь холодным, словно лед… Минуту спустя, колеблясь между материалистическими объяснениями и моральными доводами, я решил, что Жак поднялся сейчас на вершину блаженства по одной простой причине: при каждом возвратном движении его маятника «третья ляжка», доставшаяся мне в печальный удел, упиралась в его яички, вызывая иллюзию, будто он совокупляется с представителями обоих полов одновременно. Разве он многократно не оборачивался, дабы с грубой нежностью соединить свои губы с моими, в то же время проникая в самую глубину женщины, распростершейся в моих объятиях? Но ведь тем самым я приписывал Жаку слишком сложные намерения, к которым его натура никоим образом не располагала и которые он, безусловно, не мог разгадать или, скорее уж, запутать в той же степени, что и я. Наверное, здесь было всего понемножку, и правда тесно переплеталась с ложью. Я понимал причину наслаждения, полученного Жаком, поскольку знал о его двойственной натуре, но никак не мог объяснить для себя своего удовольствия, признавая, что Андре тоже была не чужда его… Умолчу о нескольких маловажных интермедиях: к примеру, Андре распростерта поперек кровати с раздвинутыми ногами, Жак, сгорбившись над ней, шарит и буравит умелым языком, а сам я лежу на ковре, повернувшись в три четверти, спиной к кровати, и, просунув голову между ляжками Жака, беру, вытягиваю и заглатываю его неутолимый член, одновременно стимулируя свой: его конец время от времени задевает Жаковы ягодицы, тычется в ложбинку и, вызывая сладостную дрожь, заставляет его еще неистовее терзать вагину напряженной и натянутой, как струна, женщины. Марсельская улица беспрестанно рокочет за дверью шумом прибоя — то резким, то приглушенным, убаюкивая нас, словно любовная зыбь. Нескончаемый гул усиливает наше одиночество, оставляя во вселенной лишь эту теплую, душную комнату, где три чудовища, касаясь друг друга бесконечно малыми, однако самыми нежными точками своего существа, испытывают новый, еще более ошеломительный оргазм, умноженный двумя другими, взрываясь и извергаясь одновременно, и все трое вновь падают в изнеможении, но уже минуту спустя готовы начать снова… Недолго думая, мы и впрямь начали все сначала, ненасытные и неутомимые, однако на сей раз я и Андре — лицом к лицу, а Жак взял ее с тыла, так что я мог по очереди, а иногда и одновременно видеть их лица. Жак не любил содомить женщин, ну разве что его нарочно об этом попросить. «Если дырка всего одна, — добродушно говорил он, — это еще куда ни шло: только бы кончить! Но если их две, зачем себе голову ломать?» (Разумеется, я перевожу на благопристойный язык.) Поэтому, решив получить от Андре больше, чем она непосредственно ему предлагала, Жак вошел в нее, несмотря на явное неудобство их взаимного расположения, каковое, впрочем, облегчала, благодаря длине моего члена, круговая дуга, описанная телом Андре: главное ответвление, на которое опиралась девушка, напротив, упрощало великое приношение ее органа Жаку. Я снова почувствовал на себе сокрушительное бремя, которое еще больше, чем в первый раз (если такое возможно), угрожало меня раздавить. Я собрался с духом, дабы не лишиться чувств и, совершенно равнодушный на сей раз к оргазму, который мог бы получить и которым к тому же пресытился, я изо всех сил стремился сохранить трезвый ум и почти сверхъестественную ясность сознания и, глядя на лицо Андре внимательнее, чем на Жаково, начинал прозревать, зачем же все-таки сюда явился… Я всегда отмечал необычное поведение Андре даже при самом сильном оргазме. Я хочу сказать, что она не извивалась, не кричала и не плакала: при моей-то антипатии к женщинам это внушало бы особенное отвращение, поскольку низменная, звериная природа их пола чувствуется при этом слишком хорошо, и вдобавок их кривлянья соответствуют неискренности, потребности в симуляции и преувеличении, благодаря которым их натура предстает в своем истинном свете. Я сужу не по личному опыту, а по множеству откровенных признаний. Ты ведь знаешь, в некоторых гостиничных номерах перегородки очень тонкие, да к тому же в них проделаны удобные отверстия… Словом, в те минуты, когда самая искренняя женщина, умеющая держать себя в руках, следит за собой меньше всего, Андре даже не вздыхала. Я лишь чувствовал, как она становилась вдруг ледяной, словно вся кровь отливала из вен, чуть-чуть вздрагивала и с молниеносной быстротой застывала почти в столбнячной судороге, до боли сплетая свои руки с моими на пояснице Жака, а затем падала и растягивалась, неподвижная, точно покойница. Теперь я смотрел на нее в упор. У нее был странный, отрешенный, почти отсутствующий вид, однако ее широко открытые, отчаянно расширенные глаза пристально глядели на меня, все сильнее смущая. Она сцепила руки у меня на поясе и прижималась ко мне всем телом, словно утопающая. Я все меньше и меньше занимался Жаком, который продолжал бодро и триумфально над ней трудиться. Я видел только ее — страшную бледность ее лица, по бокам которого беспорядочно ниспадали черные как смоль локоны. Ее губы, не подкрашенные и все больше бледневшие, сначала робко, а затем с безудержной силой начинали искать мои, не заходя, впрочем, слишком далеко, будто она догадывалась, что было бы нескромно перейти к ласкам, к которым я не привык и которые оказались бы для меня довольно неприятными… Меня потрясла дерзость и в то же время застенчивость этого поцелуя. Дослушай меня. Говорят, будто многие гомосексуалисты смиряются с тем, что зовется идиотским и позорным словом «порок», лишь из робости перед противоположным полом или из страха обомлеть, если их вдруг припрут к стенке. Я абсолютно в это не верю, к тому же я был настолько уверен в своей природе, что поцелуй Андре, а также ее прикосновения не смогли пробудить во мне какой-либо инстинкт, дотоле схороненный и дремлющий в глубине моей души, который только и ждал этого момента, дабы проснуться… В глазах Андре я не читал никакого сочувствия к моей патологии, которая, как она прекрасно понимала, не позволяла мне получать удовлетворение с какой бы то ни было женщиной: в противном случае я бы тотчас оттолкнул Андре в отвращении. О нет, в этом почти одержимом взгляде и объятиях я распознавал лишь ненависть к ее собственной природе и отчаянное желание принадлежать к противоположному полу. Это чудесно объясняет основное отличие между мужчиной и женщиной. Я не сомневался, что Андре, как и большинство ей подобных, знакомилась и занималась любовью с другими женщинами: все в ней — лицо и почти мужские формы — несомненно указывало на это. Но ты же знаешь, сколь убогими средствами располагают женщины. Я догадывался, что в ту минуту Андре отдала бы лучшие годы жизни за возможность самой доставить такое же удовольствие, какое она получала благодаря противоположному полу. Любой ценой купила бы она счастье быть мужчиной, дабы рассекать, терзать, пронзать бесчисленные создания, находящиеся в ее власти, пока они не начнут молить о пощаде, и навязывать им свой победоносный орган, не заботясь о собственном оргазме!.. О, как отдалился от меня теперь Жак! Говорят, даже самые долгие и запутанные наши сновидения длятся считанные секунды. Точно так же пред моим мысленным взором мгновенно пронесся иной, волнующий мир. Я забыл обо всем, прежде всего, о своем уродстве, и думал лишь о том, что в эту минуту мог бы стать обычным мужчиной — простым скотом, Жаком-простаком, однако был устроен так, что не подходил ни единой женщине. Я творил нового мужчину по своему подобию, предполагая у него собственные наклонности. Ведь это разумное существо, в которое я перевоплощался, было всего лишь моей выдумкой. Да, он любил мужчин, и только, но мог ли он, наряду с мужчинами, любившими мужчин, мужчинами, любившими женщин, и женщинами, любившими женщин, когда-либо постичь Абсолют, к которому стремился и который тщетно искал во всех телах, падавших в объятия ему и раскрывавших ему объятия? На самом деле, все эти тела были в каком-то смысле похожи, и ни одно из тех, что он так зверски пожирал, его не разочаровывало. Поэтому иногда, в непреодолимом отвращении к себе и тому акту, что он принуждал себя совершать, мужчина искал женщину и с закрытыми глазами, благодаря напряжению, воображению, воле и самозабвению, доходил до того, что разделял с ней удовольствие. Как же так получалось, что он тоже наслаждался? Дело в том, что, несмотря на его антипатию, обе их натуры на краткий молниеносный миг смешивались. Смешивались полностью? Вынужден признать, что нет. Из-за своего врожденного животного начала женщина была не способна на подобную утонченность. Ее сущность заключается в наслаждении, и мы знаем, что, наслаждаясь полностью, совершенно, в отличие от тех, кто не способен пережить божественную смерть-оргазм, она наслаждается в десять раз сильнее мужчины, именно потому, что женщина — лишь зверь, не обремененный интеллектом… Но если мужчина хотя бы на пару секунд растаял в обжигающем огне, исходящем из женской вульвы, если он усомнился в собственной природе и дошел до точки, где его инстинкт и склонность развернулись в диаметрально противоположную сторону, все дело в том, что с самого начала он мысленно ставил себя на место вздыхающего и стонущего животного, которое металось под его весом. Он хотел бы стать ею, да он и был ею — этим выставленным напоказ, глубоким, бездонным влагалищем. Он говорил себе, стиснув зубы и содрогаясь в преступной ярости: если сказано и доказано, что ты наслаждаешься в десять, в двадцать раз сильнее того из нас, кто наслаждается сильнее всего, почему же я сам не могу стать этой пропастью, не имеющей ни формы, ни дна, ни пределов? Почему я не могу, лежа на спине, звать, вызывать, провоцировать самца и ощущать, как его член скользит вдоль моих ляжек; хватать его и вставлять, дабы облегчить вход в мой зияющий и все расширяющийся выход; поглощать эту жесткую массу, что погружается сначала медленно, а затем грубо, словно пронзая меня насквозь; затем резко отталкивать ее, чтобы она проникла еще глубже; идти навстречу этой мужской тяжести, сокрушающей мою слабую плоть; и наконец принимать поток спермы, который наполняет, затапливает, затыкает, закупоривает меня и заливает струями, извергнутыми тупой скотиной, что падает на меня, воображая, будто ее удовольствие не сравнится ни с чем, тогда как она, наоборот, служит лишь слепым орудием наслаждения, превосходящего в сотни раз!
— Ты прав, — задумчиво сказал Альбер, — все мы — неудавшиеся женщины, и нам не дано утешиться. Я бился над этой проблемой неоднократно, но не сумел бы не то что разрешить, а даже сформулировать ее с подобным красноречием.
— Увы, — ответил Арман с такой же слабой улыбкой, как прежде, — красноречие тут не поможет: самое ужасное в том, что ничего нельзя изменить. Думаю, это наиболее вероятное объяснение природы всех, кто питает склонность исключительно к мужской любви. Я не буду отступать от темы, рассуждая о нашей природе: о ней спорили на все лады, но никто так и не привел удовлетворительного толкования. Однако свое я считаю вполне приемлемым. Неоднократно потакая прихотям Жака, желавшего отплатить мне тем же, я позволял ему вставлять свой член между моими скрещенными ляжками и время от времени дарил ему удовольствие, которого сам требовал от него. Когда я обращался с ним так, мое удовольствие обострялось в разы. Тогда я принимал его орган в том же месте, где его принимала бы женщина, и, без сомнения, счастье, переполнявшее меня в миг, когда он лучился радостью, позволяло мне теперь, в объятиях Андре, яснее понимать глубинные и почти невыразимые истоки того, что множество глупцов, или добродетельных мужчин (ведь это одно и то же), именуют нашим «извращением»… Обрати внимание, что даже тогда Андре не внушала мне ни малейшего желания, и я уверен, что сам тоже ей его не внушал. Я просто был благодарен Андре за то, что она помогла мне яснее осознать собственную сущность, а главное — за то совершенно бескорыстное чувство, которое она проявила, ведь хотя Андре никоим образом не могла добиться от меня удовольствия, она все же показала одним лишь взглядом и безмолвным поцелуем, что угадала во мне родственную натуру и тем самым предоставила немое свидетельство сообщнической нежности, которая могла исходить лишь из самой глубины ее души… Мы еще не раз приходили к ней с Жаком, и неясная ласка притягивала наши взоры другу к другу поверх его головы. Нет, я не любил ее — никогда не любил. Нас влекло лишь обоюдное желание переменить пол или мечта о невозможной любви, которая становилась еще нереальнее из-за моего телесного строения. Если б я был создан таким же, как обычные смертные, пришло бы мне в голову соединить наши судьбы? Немного спустя я и впрямь бросил Жака, хотя, впрочем, никогда не терял его из виду, и спросил Андре, не Хотела бы она жить со мной. Как всегда, молчаливая и серьезная, она согласилась — равнодушная ко всему, помимо своей химеры. Я не скрывал от нее ничего (да разве она чего-нибудь не знала?) и, разумеется, не утаил, что промотал почти все свое имущество и впредь вынужден искать работу поскромнее и понезаметнее, дабы обеспечивать наше существование: о деньгах она заботилась еще меньше, чем я. Поженившись, мы поселились в этой глухомани, где нам хватает тех крох, что я зарабатываю.
— Но твоя жена знает?.. — спросил Альбер.
— Что порой у меня бывают такие фантазии, в которых она лишняя? Конечно, знает, но не придает этому значения. Еще никогда женщина не была столь снисходительной и преданной мужчине, который не является и никогда не станет ее настоящим мужем. Ведь если я сам признателен ей за то, что благодаря какой-то ослепительной вспышке она пролила свет на самые темные стороны моей сексуальности, взамен я помогаю ей культивировать и питать неутолимое желание, которое терзает ее. Каждую ночь мы по старинке возобновляем прежнюю попытку, хотя, несмотря на все ее и мои старания, это никогда ни к чему не приводит, поскольку мы оба знаем, что это ни к чему и не может привести. Так мы и живем в ужасной нежности и обостренном, почти инфернальном целомудрии, в пароксизме любовной муки, которую ты даже не можешь себе представить. При этом каждый ищет в другом тот пол, что хотел бы считать своим. Порой Андре отлучается на два-три дня, как и в этот раз. Ищет на стороне выход нашему двойному горю? Возможно. Она никогда ничего не рассказывает, а я не расспрашиваю. Она всегда приезжает такая же молчаливая и кроткая, словно вышла лишь на минуту, и тотчас возвращается к своим привычным заботам. Порой меня тоже преследуют давние соблазны, как, например, вчера вечером. В сезон на этом маленьком пляже довольно много удобных возможностей, однако наутро я остаюсь таким же разочарованным, униженным и обычно чувствую еще большее отвращение к себе, чем накануне… Но я не могу выразить, как счастлив, что повстречал тебя, и благословляю небеса за то, что это произошло в темноте, где тебя было плохо видно: из-за твоего неряшливого вида я принял тебя за другого. В противном случае я бы никогда не посмел к тебе подступить. Ведь я говорил тебе, что всегда испытывал склонность лишь к скотам и больше всего страшусь ироничного или неестественного обхождения светских людей — подлинного либо напускного. Хотя лед между нами растаял, впредь не может быть и речи о повторении нашего вчерашнего приключения, ибо мы заслуживаем большего. Как только две души соприкоснулись столь болезненными местами, они больше не смогут снисходить до телесного уровня. Теперь нас связывает исключительно дружба: пока я изливал перед тобой душу, ты слушал меня так любезно и с глубоким пониманием. Кому еще мог бы я раскрыть свое горе и перед кем облегчил бы себя? На самом деле, я хотел лишь исповедоваться, поделившись слишком тяжкими воспоминаниями, и осмеливаюсь теперь назвать тебя своим другом совсем по иным причинам, нежели вчера.
Угасающий огонь дымил, а лампа трещала. Арман приоткрыл ставни, и в комнату пробился слабый свет. Влажный рассветный ветер шевелил кроны сосен, а море, уже начинавшее голубеть, тихо вздыхало.
— Скоро мне уже пора возвращаться на службу‚— сказал Арман, — до твоего отъезда мы больше не увидимся. Но я не хочу прощаться навеки и буду всегда вспоминать прошедшую ночь — гораздо чаще, чем предыдущую. Послушай, пока мы не расстались, не оставишь ли ты мне свой адрес? Я всегда мечтаю увидеться когда-нибудь с теми, кого люблю и с кем дружу. Если бы мне представилась возможность снова встретиться с тобой, не хотелось бы ее упускать… Лучше иди через сад. В твоих, а не в моих интересах, чтобы никто не видел, как ты выходил. Если случайно встретишь кого-нибудь по пути, тебя примут за раннего купальщика, которому взбрело в голову полюбоваться восходом солнца на море. Дай пожать тебе на прощание руку, и — быть может — до скорой встречи!
По возвращении в отель Альбер был настолько взволнован услышанным, что даже не решался себе в этом признаться. Да, Арман прав: ни откровения, ни изумления. Разве сам он не испытывал подобное уже давно и разве не пришел к аналогичным выводам? Альбер никак не мог забыть ту страстную интонацию, душераздирающую искренность, загадочное стремление показать себя без прикрас, наконец, холодную ясность ума, которые сообщали речам Армана столько твердости и одновременно изысканности. Именно это поражало и беспокоило Альбера. Все же он был немного ошеломлен и решил больше об этом не думать.
Когда он добрался домой, едва пробило шесть: самое время. Почти каждое утро, с бесконечными предосторожностями, стремясь не разбудить родителей, спавших в смежной комнате, он приходил к прекрасному мальчику Рамиру, с которым познакомился в прошлом году и который за этот год успел превратиться в самого совершенного юношу на свете. Альбера переполняла извечная радость, усиливаемая опасностью, когда он толкал, словно тать, дверь, которую Рамир нарочно не запирал накануне, и минуту смотрел на спящего молодого человека в неярком свете, пробивавшемся сквозь жалюзи, подкрадывался к нему и обхватывал руками, а Рамир, томно приоткрывая прекрасные заспанные глаза, узнавал своего дружка и прижимался к его шее. В то утро все было, как обычно. Альберу необходимо было освежить душу этим юным прикосновением: ему казалось, будто он прожил на земле сотню лет. Он чувствовал, как его обвивает нежное, теплое, гибкое тело, вскоре становясь жестким. Он медленно и сладострастно касался сутулых плеч, длинной выгнутой спины, пухлых бедер, мускулистых ляжек, покрытых темным пушком, и твердого органа, который, равномерно пульсируя, уже требовал своей ежедневной ласки, хотя юноша еще до конца не проснулся.
Тем не менее, рука Альбера становилась отнюдь не увереннее, а, напротив, все легче и бесплотнее: сегодня он удовлетворился этими целомудренными объятиями, беспечным весом этой хрупкой груди, в которой сердце билось уже слабее; этим твердым и гладким животом, мало-помалу расслаблявшимся; и этим органом, который все еще торчал, но уже успокаивался. Молодежь быстро засыпает снова, и минуту спустя Альбер заметил, что Рамир вновь уронил голову и задремал. Рука Альбера стала еще неосязамее и вскоре замерла. Глядя на спящего ребенка и слушая его дыхание, он беспрестанно думал о другом, как ни пытался о нем забыть, и душа его наполнялась самым нежным состраданием.