Глава 8 Софья. Дебют

— Да, и я прямо так ему и сказала! Прямо так и провозгласила: «Если эта бесталанная дрянь будет играть Офелию — я застрелюсь прямо перед домом губернатора! А все знают, как их превосходительство благосклонно ко мне относился и какие букеты изволил присылать к бенефису! Скандал будет страшнейший, безобразный, вам не спасти труппу и не собрать сборов! И если бы вы слышали, что эта скотина мне ответила!.. Нет, не могу это повторить, не могу, не могу…»

С авансцены, где вокруг примы Купавиной столпились актрисы на выходах и комические старухи, донеслись великолепно исполняемые рыдания. Софья невольно поморщилась; посмотрела на сидящую напротив Мерцалову, ведущую драматическую актрису труппы: молодую женщину лет двадцати шести, с темным цыганским лицом и большими черными глазами. Мерцалова чуть заметно кивнула в сторону Купавиной, горько и насмешливо усмехнулась и снова перевела отрешенный взгляд на пыльную декорацию к «Ричарду III». Мадемуазель Мерцалова была на шестом месяце беременности, и мешковатое коричневое платье из дешевой саржи оказывалось не в силах это скрыть.

— Господа, господа, все по местам! Где Гамлет? — раздался отчаянный голос антрепренера Гольденберга, и статистки, как вспугнутые птицы, кинулись врассыпную. — Гамлет! Гамлет! Василий Львович, ну вы же меня без ножа зарежете! Последняя репетиция, Лаэрт в запое, Офелия не знает роли, а Гамлет изволит являться с похмелья! Первый спектакль после Великого поста — и такой конфуз! Ей-богу, брошу, брошу все и уеду в Бессарабию пшеницей торговать!

— Вот-вот, самое место, — не очень тихо произнесла Мерцалова, не поднимаясь с места. Гольденберг, низенький и приземистый, в своем пыльном черном сюртуке уморительно похожий на пингвина из книги Брема, повернулся к ней всем телом, нахмурился было, но Мерцалова уже снова равнодушно смотрела в сторону, и антрепренер махнул рукой:

— Па-а-а местам! Офелия! Софья Николаевна, что же вы? Ваша сцена репетируется!

Софья встала с бутафорской тумбы, неловко задев занавес и подняв тучу пыли, заигравшую в широком солнечном луче, бьющем из окна. Это был первый солнечный день с начала весны, даже здесь, в зале, было слышно, как звонко капает вода с покрывающих скат крыши сосулек и с какой суматошной веселостью гомонят в ветвях влажных, голых деревьев птицы. Но настроение у Софьи было нерадостное, и репетировать совсем не хотелось — несмотря на то, что ей досталась роль, о какой актрисы мечтают годами.

Каким же чудесным, замечательным ей казалось все осенью, в первые дни пребывания в театре! Как прекрасно, казалось, все складывается! В труппе ее приняли хорошо. Даже гранд-кокетт Режан-Стремлинова, та самая дама с рыдающим голосом, встреченная Софьей в самый первый день в кабинете антрепренера, убедившись в том, что новенькая — не актриса, а принята всего лишь статисткой, благосклонно покивала ей и позволила обращаться за советами. Молодые же девицы на выходах, инженю и травести, приняли Софью и вовсе восторженно, с писком и объятиями, как институтки. Ей тут же надарили всяких пустяков, от почти новых чулок до затрепанного тома Шекспира, забросали вопросами, взахлеб рассказывали собственные истории, и после получасовой беседы с этой бедно одетой, веселой, шумной ватагой девиц Софья почувствовала страшную головную боль. В Грешневке они с Катериной месяцами довольствовались обществом друг друга и Марфы, беседы со старостой и постоянная ругань с мужиками из-за дров, сена и денег, разумеется, в счет не шли, и долгих задушевных разговоров Софье вести было не с кем.

Более всех ей понравилась Мария Мерцалова, драматическая актриса, пришедшая на репетицию под руку с героем-любовником и трагиком Снежаевым. Мерцалова просто поздоровалась с новой статисткой за руку, сказала несколько любезных фраз и, не впав, к облегчению Софьи, ни в какие душевные откровения, сразу же взошла на пустую сцену, откуда и позвала низким, красивым голосом:

— Ну же, друг мой, пора начинать! Вы помните, что мы вчера говорили про монолог?

Снежаев, сбросив пальто на ряд кресел, взбежал на сцену, его каштановые волосы взлетели пышной волной, статистки и инженю дружно ахнули и закатили глаза.

— Все эти дуры в него тут влюблены, — тут же сообщила Софье комическая старуха Ростоцкая, еще совсем не старая, полная дама лет сорока пяти с веселым лицом и густыми черными бровями, похожая на рыночную торговку где-нибудь в Малороссии. — Все до единой письмами забрасывают, и платочки надушенные шлют, и в кулисах во время «Гамлета» вздыхают! Курицы безмозглые, одно слово… Уж брюхатил их Васька, брюхатил — все не впрок… Ты-то смотри не попадись! А что морщишься? Привыкай, девушка, тут тебе не гимназия, а театр, нравы жестокие…

Софья, которую в самом деле покоробили слишком прямые слова Ростоцкой, промолчала, принужденно улыбнулась, не желая с первых же минут показаться невежливой, и поспешно уставилась на сцену, где Снежаев уже что-то провозглашал, то хватаясь руками за растрепанную каштановую голову, то вскидывая их вверх. Мерцалова слушала его, стоя рядом со стулом и держась обеими руками за его спинку. Высокая, стройная, в черном платье и сама вся темная, как бронзовая статуэтка, с гладким узлом густых волос на затылке, с упорным, неулыбающимся взглядом черных, немного близко посаженных глаз, она казалась Софье похожей на еврипидовскую Медею.

— Вот Машка — талант! — словно угадав мысли Софьи, объявила на весь театр Ростовцева и тут же ткнула Софью локтем, мигнув в сторону закусившей губы при этих словах Режан-Стремлиновой. — На нее в «Гамлете» все купечество любоваться ходит, букетами заваливают, от общества любителей театра серьги бриллиантовые поднесли, летом у князя под Калугой на содержании жила, наши все локти кусали от зависти…

— Ольга Карповна, а это… обязательно? — осторожно спросила Софья. — Обязательно — на содержание?..

Похожие на вишни глаза Ростоцкой сузились; казалось, она вот-вот громогласно рассмеется. Но комическая старуха лишь покачала головой:

— Ишь… Молодая ты еще.

Софья снова сочла за нужное промолчать и с удвоенным вниманием уставилась на Мерцалову, как раз начавшую в этот момент монолог Офелии. Тяжелый, красивый голос звучал ровно и спокойно, завораживая, как древняя песня. Ни единым жестом, ни движением ресниц Мерцалова не сопровождала чтение, руки ее по-прежнему покойно лежали на спинке стула.

— Уж как она просила ей Гертруду дать, когда Плисковская с гусаром сбежала… — задумчиво сказала Ростоцкая, тоже не сводя взгляда с прямой черной фигуры на сцене. — Ей по всей стати она подходит, даже Гольденберг соглашался. Да какое там! Режанка такую сцену закатила — потолок от визгу лопался! С ней спорить — здоровье не беречь…

Софья подумала про себя, что в роли преступной королевы Гертруды Мерцалова, вероятно, и в самом деле была бы великолепнее гранд-кокетт. И убедилась в этом, когда подошло время диалога Гамлета и Гертруды. Под молчаливым наблюдением Гольденберга, сидящего, как петух на насесте, на краю сцены, Снежаев-Гамлет начал, бегая по сцене и ломая руки, упрекать свою мать Гертруду в убийстве отца. Режан-Стремлинова не отставала от него, то усаживаясь на золоченый трон в крайнем негодовании, то порывисто вскакивая с него и устремляясь вслед за Гамлетом, что выглядело, при ее длинном тяжелом одеянии несколько потешно, то закатывая глаза и размахивая руками, как ветряная мельница. От этого бестолкового мельтешения на сцене у Софьи зарябило в глазах, и она невольно подумала, что Гамлет и Гертруда напоминают не средневековых, величественных дворян, а купеческое семейство, спорящее из-за наследства скончавшегося папеньки. В довершение ко всему на истошный вопль Гамлета: «Валяться на продавленной кровати и любоваться собственным пороком!!!» Режан-Стремлинова заголосила еще отчаяннее: «О, Гамлет, пощади!..» — и вдруг умолкла, нахмурив красивые брови. Даже Софье стало очевидно, что Гертруда забыла роль.

— Боже праведный, Анфиса Михайловна, сколько же можно… — сморщившись, начал было Гольденберг, но в этот момент с первого ряда кресел поднялась Мерцалова и отчеканила своим низким, великолепным голосом:

— Твои слова — как острия кинжалов, и режут слух… И сердце — пополам!

В короткой, произнесенной нарочито спокойно фразе звенели и боль, и ярость, и отчаяние упрекаемой сыном матери. Все разом обернулись к Мерцаловой, как ни в чем не бывало снова опустившейся в кресло, Снежаев весело, по-мальчишески улыбнулся ей, Ростоцкая подмигнула, даже Гольденберг одобрительно крякнул. Режан-Стремлинова швырнула на пол свой монументальный парик с короной, поднявшие тучу пыли, процедила:

— Нет, это не-вы-но-си-мо! Несносно! Я отказываюсь играть!!! — И, чеканя шаг, ушла за кулисы. В стайке статисток послышалось хихиканье. Мерцалова сидела, безмятежно улыбаясь. Снежаев вдруг расхохотался на весь театр, заливисто и звонко:

— Браво, браво, Маша! Прямо на лопатки!

— Ничего смешного не вижу! — мрачно заметил Гольденберг. — Благодаря вам, молодые люди, мы на Рождество останемся без Гертруды! Знаем мы эти припадки оскорбленного самолюбия, наблюдали не раз… Марья Аполлоновна, попрошу вас больше не вмешиваться в репетицию, у вас есть своя роль! И не из последних, смею напомнить! Ей-богу, еще одно подобное вмешательство — и я Офелию отдам Ольге Карповне!

Но тут уж грянул хохотом весь театр, и громче всех гремела, откинувшись на спинку кресла и вытирая слезы, сама Ростоцкая. Вскоре вернулась, демонстративно поднося платок к глазам, Режан-Стремлинова, репетиция возобновилась, и Мерцалова до ее конца сидела спокойно, поднимаясь на сцену лишь для монологов Офелии. Гранд-кокетт метала на нее испепеляющие взгляды, но Офелия была невозмутима, как греческая царица. Софья была покорена. И поэтому, когда после репетиции Мерцалова сама подошла к ней и приветливо пригласила пожить в снимаемом ею доме попадьи Свекловой («Нам с Васей слишком дорого на двоих целый дом, а так удобно, всего две улицы от театра!»), Софья была рада до умопомрачения.

Вечером они с Марфой обустраивались в задней комнате небольшого, в самом деле удобного и теплого домика. Узнав, что у новенькой нет ни кола, ни двора, ни денег, актрисы и статистки натащили в комнату целый ворох разнообразной рухляди, среди которой были и подушки, и старенькое лоскутное одеяло, и посуда, а старуха Ростоцкая прислала с театральным сторожем целый самовар и к нему — две банки варенья. Довольная Марфа разложила это все по полкам, постелила Софье на кровати, а себе — на печи, раскатала на некрашеном столе кусок холста и объявила:

— Стало быть, не пропадем, Софья Николаевна! Вы себе играйте, коль уж в актерки взяли, тоже какая-никакая должность, и пять рублев за месяц — деньги приличные, а мы тоже свое дело знаем. Я уж, пока вы спектаклю смотрели, и белошвейную мастерскую отыскала, и холста мне в долг дали, сейчас рубашек нарублю, а затем и с божьей помощью вышивать начну. Еще бы карасина найти поболе, темнеет-то теперь рано…

— Возьми деньги, купи завтра керосин… — сонно сказала Софья, растягиваясь на кровати. От тепла ее разморило, весь сегодняшний день — суматошный, яркий, полный впечатлениями — мелькал перед глазами, как пятна волшебного фонаря, веки опускались сами собой.

— Барышня! Софья Николавна, эй! А покушать? А раздеться?! Да что же это делается?! — всполошилась Марфа, вскакивая из-за стола, но Софья уже спала, растянувшись на кровати и блаженно улыбаясь во сне. Ночью ей приснилась комическая старуха Ростоцкая в парчовом платье королевы Гертруды и принц Гамлет со спокойными серыми глазами Владимира Черменского.

Вскоре пошли спектакли и репетиции. Софья вместе с другими юными статистками в белом хитоне выходила на сцену в «Юлии Цезаре», сидела в толпе придворных в «Макбете» и изображала девушку из толпы в «Грозе». Труппа Гольденберга ставила главным образом пьесы Островского и Шекспира — сильно, впрочем, урезанного и подогнанного под вкусы мелкого купечества, составляющего главную часть публики. Вначале Софью приводило в ужас такое обращение с великим драматургом, которого она читала и перечитывала в Грешневке бесконечно и считала вторым после Пушкина гением. Но после она поняла, что иначе и нельзя было: мещанам и молодым купцам с их полуграмотными дамами было бы просто не под силу высидеть шестиактного «Гамлета», слушая малопонятный текст, и театр быстро бы остался пустым. Большим успехом пользовались водевили и дивертисменты — своего рода концерты, на которых актерами театра читались стихи и большие куски классических произведений, исполнялись романсы и русские песни. В одном из таких концертов сразу после Рождества Гольденберг собирался выпустить и Софью с небольшим романсом «Ветвь сирени», но буквально накануне вечера дебютантка заболела и осипла. Ее номер пришлось снять. Софью это не очень опечалило; в глубине души она была уверена, что театральные подмостки — не для нее, и довольствовалась маленькими выходами с подносом или письмом и беготней по сцене вместе с другими статистками. Да и какая из нее актриса, если она даже в настоящем театре ни разу не была и все содержание пьес знает по рассказам Анны и по книгам? Вот Маша Мерцалова…

Мерцалова, по мнению Софьи, была актрисой настоящей, ничуть не меньше никогда не виденных ею московских прим Федотовой и Садовской, о которых много говорили в театре. Это ее мнение только усилилось после того, как Софья увидела Мерцалову в комической роли Липочки в «Свои люди — сочтемся». Изящная, прекрасная, как Медея, Мерцалова так искусно замазала свои великолепные брови белилами и охрой, так щедро налепила веснушек, так безжалостно прикрыла соломенным париком гладкий узел волос, что изменилась до неузнаваемости, превратившись в купеческую дочку, «танцам и по-французски год обучавшуюся» и мающуюся без благородного жениха. На сцене Мерцалова потешно семенила в безвкусном наряде, говорила с забавной замоскворецкой неграмотностью, вытирала нос кулаком и тут же обмахивалась кружевным платочком. Зрители покатывались со смеху и вызывали актрису без конца, галерка и партер орали в унисон: «Мерцалову! Мерцалову-у-у!!!», после спектакля ее завалили букетами, а от купеческого общества поднесли огромную брошь с гранатами. Гольденберговские премьерши зеленели от зависти; у Режан-Стремлиновой, по уверениям старухи Ростоцкой, со дня на день должна была разлиться желчь. Но Марью Мерцалову эти страсти внутри труппы, казалось, не трогали. И в театре, и дома она была ровна и спокойна; часто Софья слышала из своей комнаты, как актриса ходит вдоль стены, нараспев читая очередную роль, как спорит со Снежаевым, своим любовником, часто играющим с ней в паре, и как любой спор заканчивается громким смехом и звуками поцелуев. Тем удивительнее для Софьи было однажды ночью проснуться от явственных звуков рыданий за стеной. В изумлении она приподнялась на локте, долго вслушивалась в придушенные всхлипывания, чуть было не собралась постучать к соседям, но вовремя сообразила, что от этого может быть только хуже. Но наутро, на репетиции, Мерцалова опять была спокойна, весела и ровна, тонко язвила в адрес злопыхающей Режан-Стремлиновой, великолепно провела выученный накануне монолог Лидии из «Бешеных денег», и Софья почти уверилась в том, что ночные рыдания из-за стены ей приснились.

В один из дней масленичной недели, когда театр был полон, давали «Грозу». Софья, которая должна была играть прислугу в доме Кабанихи, гримировалась в одной уборной с Мерцаловой. Та была неожиданно не в духе, то и дело, чертыхаясь сквозь зубы, роняла банки с белилами и сурьмой, букет оранжерейных роз, присланный поклонником, купцом Дементьевым, отправила обратно, сделала довольно резкий выговор костюмерше за измятое платье, а на осторожный вопрос Софьи, здорова ли она, неожиданно расплакалась.

Испуганная Софья бросилась запирать дверь. Среди актрис было не принято искренне рыдать на людях, и она была уверена, что, успокоившись, Мерцалова сразу же пожалеет о своей несдержанности. Так и вышло: едва придя в себя, Мерцалова процедила: «Черт бы вас всех…», одним духом вытянула полграфина воды, забывшись, плеснула себе в лицо, застонала от бешенства, увидев в зеркале размазанную и потекшую маску грима, и, кинувшись к умывальнику, принялась яростно смывать белила.

— О, черт, черт, проклятье… Выход через пять минут…

— Марья Аполлоновна, что случилось? — осторожно спросила Софья. Мерцалова не ответила. Торопливо закончив умываться, она бросилась к зеркалу восстанавливать грим, за дверью уже стучали и звали: «Мадемуазель Грешнева, на выход! Марья Аполлоновна, вам через минуту!» Софья больше не могла ждать; накинув на голову платок и подхватив передник, она отперла дверь и выбежала в кулисы под стоны Гольденберга. А еще через несколько минут, отыграв свою крошечную роль и дождавшись смены декораций, она из кулис наблюдала за игрой Мерцаловой.

Та, как всегда, была бесподобна. Если бы Софья не видела своими глазами истерику в уборной, то никогда бы не поверила, что эта то заливисто смеющаяся, то грустно думающая о чем-то Катерина недавно плакала навзрыд, зажимая ладонью рот. Единственным, что выдавало Мерцалову, была болезненная, до синевы под скулами бледность и лихорадочный блеск глаз. Когда же начался диалог Катерины с Варварой, Софья почувствовала неладное. Бледность Мерцаловой стала мертвенной; произнося слова роли, она то и дело запиналась, кусала губы, принуждая себя к улыбке, Софья видела выступившую на ее лбу испарину. Рядом уже изумленно перешептывались другие актеры. Улыбаясь из последних сил, Мерцалова довела до конца последнюю фразу, напевая, ушла под аплодисменты зала за кулисы — и упала на руки Бориса — Снежаева.

— Боже мой! Воды! У нее обморок! — Снежаев, подхватив бесчувственную актрису на руки, понес ее в уборную. Следом побежала взволнованная толпа актеров и обслуги, возглавляемая громко причитающим Гольденбергом:

— Вот так всегда! Вот так, бог ты мой, всегда!!! Посреди спектакля! Не закончив действия! Хлоп — и в обморок! Да что же вы со мной делаете, господа?!

— Вы же видите, Аркадий Соломонович, она нездорова! — вышла из себя Софья. — Принесите лучше воды! Василий Львович, кладите сюда, на кушетку… Марья Аполлоновна! Марья Аполлоновна! Вы меня слышите? Надо распустить ей корсет… Позовите врача!

Нагнувшись над лежащей Мерцаловой, Софья быстро принялась расстегивать пуговицы ее ворота. Из-за ее плеча растерянно наблюдал за происходящим Снежаев. Примчался Гольденберг с кувшином воды. Софья, которая и сама не очень хорошо представляла, как обходиться с упавшими в обморок, намочила платок, положила Мерцаловой на лоб. Кто-то сунул ей флакончик солей.

— Марья Аполлоновна! Маша! Да что же с тобой?!! — воззвал Снежаев, и ресницы Мерцаловой вдруг дрогнули. Не открывая глаз, она сказала:

— Все — вон. Соня Грешнева, останься, сделай милость, помоги с корсетом… Вася, и ты иди. Аркадий Соломонович, я сейчас выйду, не объявляйте публике ничего.

— Через десять минут, Марья Аполлоновна…

— Хорошо… Уйдите все, ради Христа.

Через мгновение уборная опустела. Последним вышел обиженный и все порывающийся остаться Снежаев, и Софья с Мерцаловой остались одни.

— Ох… — Мерцалова тяжело поднялась с кушетки, поднесла было руки к растрепавшимся волосам, но тут же опустила их и принялась расстегивать еще ниже ворот платья. — Соня, помоги со шнурками… Корсет надо растянуть.

— Может, убрать его совсем? — предложила Софья, недоумевая, зачем Мерцаловой при ее античном телосложении понадобилась эта инквизиторская конструкция из пластин китового уса и крученых шелковых шнурков. Но Мерцалова резко взмахнула рукой; Софье показалось даже, что она испугана.

— Нет!!! Оставь… Просто распусти немного; кажется, я со шнуровкой перестаралась… с непривычки. Вот так… Да… так… Уф-ф… Хорошо как! Ну вот, можно застегивать!

— Марья Аполлоновна, на сцену, на сцену! Вы меня убиваете! — раздался из-за двери умоляющий голос антрепренера. Мерцалова схватила со стола графин, сделала несколько больших глотков из горлышка, поправила кое-как завязанные Софьей шнурки корсета и, набросив поверх них шаль, бросилась в распахнувшуюся перед ней дверь уборной. Через минуту до Софьи доносились звуки ее чудного, низкого голоса, читающего знаменитый монолог Катерины о любви и свободе.

Больше в кулисы Софья не пошла и до конца спектакля просидела в уборной, машинально допивая воду из полупустого графина. Она слышала поднявшуюся в зале овацию, от которой, казалось, вот-вот рухнет потолок, дружный рев сотни глоток: «Мерцалова! Браво, Мерцалова! Катерина! Просим! Просим! Просим!!!»; мимо открытой двери уборной пронеслась, вся в слезах, с искаженным от бешенства лицом, Режан-Стремлинова, игравшая Кабаниху. Чуть позже, когда шум в театре еще не стих и аплодисменты по-прежнему гремели, в уборную быстрым шагом вошла едва видная за огромной охапкой цветов Мерцалова. Бросив цветы, как сноп сена, на кушетку, она хрипло сказала:

— Какая удача, Соня, что ты еще тут… Помоги снять костюм. Я еле на ногах стою. Нужно быстро уйти через черную лестницу, там купцов набилось у главного входа, дожидаются, проклятые…

— Василия Львовича не подождете? — Софья, стиснув зубы, сражалась со шнуровкой, но даже через твердые пластины корсета почувствовала, как вздрогнула Мерцалова.

— Васю?.. Боже сохрани. Все? Теперь умыться — и бежать.

— А… как вы себя чувствуете? — растерянно спросила Софья. — Как же вы — одна? Позвольте, я провожу… Все равно мне тоже уходить.

Мгновение Мерцалова пристально разглядывала лицо Софьи. Затем как-то разом потемнела, устало кивнула и принялась одеваться. В молчании они покинули театр через черный ход, почти бегом пересекли темные, неосвещенные задворки, прошли по заснеженным улицам, в молчании взошли на порог дома, двумя словами простились в непроглядной тьме сеней, и Софья шагнула в сторону выбивающейся из-под плотно закрытой двери полоски света.

В комнате ярко горела керосиновая лампа, пахло грибами, мятой, помадой для волос «Резеда». Марфа, с дюжиной булавок во рту, вся окруженная раскроенными рубашками, ожесточенно вертела колесо швейной машинки. Софья до сих пор не понимала, на какие доходы Марфе удалось приобрести столь ценную вещь, но на все ее расспросы следовало лишь мрачное: «У вас свои дела, у нас — свои. Что надо и не надо — очень даже разумеем».

— Ну, что, барышня? — выплюнув изо рта булавки, поинтересовалась Марфа. — Как там спектакля ваша? Много вам хлопали?

— Мне-то что было хлопать? — через силу улыбнулась Софья. — Ох, как я устала… И как это люди главные роли по два часа играют? Ей-богу, легче дрова пилить. Помнишь, как мы с тобой в Грешневке березовые чурки топором кололи?..

— Я-то помню, а вы забывайте. И не рассказывайте никому, — сурово велела Марфа, вылезая из-за машинки и тяжело двигаясь к Софье. — Пальтишко бы сняли, вон уж лужа натекла.

Софья послушно сбросила пальто, повесила его на гвоздь за дверью и тяжело опустилась на сундук, вытянув ноги в неснятых, облепленных снегом валенках. Марфа опустилась перед ней на колени, ворча, сняла валенки, принялась растирать занемевшие ноги барышни.

— Уф… Нет уж, вы на главные роли не проситесь. Оченно нам нужны беспокойства эти да уставанья, вы вон и от «кушать подано» на ногах не стоите.

От ее ворчанья, монотонного и такого привычного, от запаха съестного, от мягкого тепла, идущего от печи, Софью потянуло в сон.

— Представляешь, какой ужас сегодня был… — сквозь наваливающуюся дремоту пробормотала она. — Марья Аполлоновна в обморок прямо чуть ли не на сцене упала! Кажется, слишком сильно затянула корсет… Едва-едва успели привести в чувство…

— М-да… — Марфа унесла валенки в сени, и голос ее оттуда звучал невнятно. — Это они напрасно даже очень сделали. В ихнем-то положении перетянуться да еще в омморок не упасть — мудрено будет.

— В каком положении? — удивилась Софья, но Марфа не ответила, а переспрашивать уже не было сил. Нечеловеческим усилием Софья подняла себя с сундука, дошла до стола, села и стала ждать, пока Марфа положит ей картошки с грибами. Ресницы слипались сами собой, огонь керосинки прыгал и двоился перед взглядом, и Марфа, видя засыпающую на глазах барышню, с удвоенной силой загремела крышкой.

Среди ночи Софья проснулась от грохота и воплей за стеной. Морозный свет месяца клином лежал на стене. В окне дрожала большая синяя звезда. Из-за отодвинутой занавески на полатях выглядывала растрепанная голова Марфы.

— Да вы бы спали, Софья Николавна, — сердитым шепотом сказала она. — Нехай сражаются, ихнее дело семейное, а вы спите…

— Это Марья Аполлоновна? И Снежаев?! — поразилась Софья, никогда не слышавшая от соседей таких бурных проявлений чувств. Марфа только зло засопела. Крики становились все громче: орал ведущий трагик труппы:

— Тварь! Подлая, мерзкая тварь! Столько скрываться! Столько таить! Так великолепно лгать! Боже мой, как ты могла, как ты только смела, бессовестная дрянь!!! — гремел голос Снежаева, напрочь, казалось, забывшего о чужих людях за тонкой деревянной стенкой.

— Я — могла! Я — смела!!! — перекрывал его роскошный голос Мерцаловой, даже сейчас звучавший, как в сцене из «Макбета». — Мне нечего было больше делать, слышишь, ты!.. А ты мог думать, будто бы я… В самом деле — влюблена — в тебя?! Ха! Ха-ха-ха! В такую бездарность! Клоуна на подмостках! Приказчика в любительском театре! Только сопливые гимназистки могут рыдать над твоим выморочным Гамлетом, ха! А я, я…

— Проклятая тварь!!! — Такого яростного рева Софья не слышала у актера даже в «Отелло» в последнем акте. — Ты заплатишь мне за это, и твой подлый язык я вырву!..

— Ох, а ведь, ей-богу, вырвет… — пробормотала Марфа, кулем плюхаясь на пол с полатей и хватая висящее на стене ружье.

— Марфа, глупая, брось, ты его застрелишь еще нечаянно! — испуганно закричала Софья, прыгая с постели и кидаясь следом. За стеной уже слышался истошный крик Мерцаловой, грохот падающей мебели и совсем уж несценическая ругань ведущего актера труппы. В темных сенях Софья столкнулась с рычащим, как собака, Снежаевым, который пронесся мимо нее, даже не заметив, и, бешено хлопнув дверью, выскочил на двор.

— Барышня, Софья Николавна, сюда пожалуйте! — звал голос Марфы. Пол в сенях обжигал ноги холодом, и Софья кинулась на зов.

В комнате соседей чадила упавшая набок из подсвечника свеча. В ее скачущем свете Софья увидела сидящую на полу и закрывавшую лицо ладонями Мерцалову, которой Марфа протягивала мокрую, сочащуюся каплями тряпку.

— Примите, сударыня, получшает.

— Спасибо, — сдавленно сказала та, отрывая одну руку от лица и протягивая ее за тряпкой. Потрясенная Софья успела увидеть бегущую из ее носа кровь, уже вымазавшую подбородок и щеку.

— Господи, да что же это!.. — ахнула она, падая на пол рядом с Мерцаловой. — Да как же он мог! Тебя!..

Невольно она сказала Мерцаловой «ты», но та, даже не заметив этого, криво усмехнулась и с помощью Марфы начала подниматься с пола. Ночная рубашка делала ее фигуру непривычно огромной и бесформенной.

— И что же вы это такое творите, Марья Аполлоновна… — привычно бурчала Марфа, укладывая Мерцалову в постель и снова смачивая тряпку в воде. — Такая актрыса большая, все купечество ездит, а сущее неприличное попустительство устроили… Да стукнули бы мне в стенку, я бы с ружжом пришла — враз порядок был бы! У нас не забалуешь, мы на покойном молодом барине руку ух как набили…

— Господи, Маша… Марья Аполлоновна… — вдруг сказала Софья, прислоняясь к стене и ошарашенно глядя на возвышающийся над постелью живот Мерцаловой. — Вы… Ты… О господи…

— Сильно заметно, да? — хрипло, с досадой спросила та, приподнимаясь на локте. — Вот ну надо же… Как не вовремя, Матерь Божья, как не вовремя… Прощай теперь, Офелия…

— Не гневите бога-то, — с сердцем сказала Марфа, бросая тряпку в миску с водой: брызги разлетелись по столу. — И так вон сколько продержались. Месяцов шесть есть?

— Пять.

— Ну вот, чего ж вам еще… Еще и затягивались по самое некуда, чудо, что только сейчас чувствий лишаться начали… Эх, и как же можно это так? Уж коли решили греха не сотворять, так уж и мучиться незачем.

— Греха… — поморщилась Мерцалова. — Да уж сотворила бы я этот грех, не впервой, чай… Проворонила! Просчиталась… Когда спохватилась, уже никто браться не хотел. Ах, боже мой, да что же мне теперь делать…

Софья плохо понимала, о каком грехе идет речь и за что именно никто не хочет браться. Но для Марфы, видимо, никакой загадки не было, и она лишь угрюмо кивала в ответ на слова Мерцаловой и то и дело вытирала бегущую по подбородку актрисы кровь из разбитой губы.

— А чего это Василий Львович так взъярившись? — осторожно спросила она. — Отродясь его таким-то бешеным не наблюдала. Не желали они, понятное дело, ну так понимать же надо, что всяко быть может при общей-то жизни…

— Ах, глупая ты… — Мерцалова отстранила тряпку, тяжело перевернулась на бок. — Да ты сама сосчитай! Пять месяцев! А мы с Васькой только в декабре сошлись, я еще и не знала ничего…

— Охти, господи, грех какой! — снова уронив тряпку, всплеснула руками Марфа. — Стало быть, не ихней выделки?

— Вот, сама видишь… И ведь, проклятый, не смолчит… Вся труппа завтра языки мыть будет.

Тут обе женщины дружно обернулись на Софью, по-прежнему стоящую у двери, и, словно спохватившись, умолкли.

— Софья Николавна, вы бы спать шли, — вкрадчиво сказала Марфа. — На что вы тут, вам на липитицию завтра вскакивать, не выспамшись пойдете. Идите, а я с Марьей Аполлоновной посижу. Да ружжо мое мне ближе поставьте, вдруг Василий Львович вернутся.

— Ступай, Соня, верно, — сдавленно сказала Мерцалова, отворачиваясь к стене. Растерянная, ничего не понявшая, даже не обидевшаяся на то, что ее так явно выставляют, Софья ушла к себе.

Заснуть она так и не сумела и до позднего мартовского рассвета лежала в постели, слушая рев метели за окном, утихнувшей лишь к утру, когда постепенно начала бледнеть темнота и за окном проявились очертания склонившихся под тяжестью снега кустов. Поняв из всего услышанного ночью лишь то, что ведущая актриса театра ждет ребенка, а ее сердечный друг, мерзавец и подлец, этого ребенка не хочет, Софья ломала себе голову над тем, как теперь поступит Мерцалова и что будет с театральным репертуаром, где Марья Аполлоновна была занята почти в каждом спектакле. Вот Режан-Стремлинова, наверное, обрадуется… а играть-то все равно некому. Софья перебирала в уме молодых актрис труппы, способных заменить Мерцалову в «Гамлете», «Грозе», «Разбойниках»… Но было очевидно, что ни одна из них не сможет добиться такого ошеломляющего успеха, какой имела сегодня Мерцалова — несмотря на то, что играла в предобморочном состоянии. Так и не найдя никакого выхода ни для театра, ни для Гольденберга, Софья поднялась с постели и с тяжелой головой начала одеваться. На десять часов была назначена репетиция «Гамлета», где она играла девушку из свиты королевы.

Едва войдя в пустой и гулкий зрительный зал, где у сцены толпились явившиеся на репетицию актеры, Софья услышала трагические завывания Гольденберга. Подойдя, она увидела и самого антрепренера, который полулежал в кресле первого ряда, вытянув короткие ножки, и, схватившись за голову, душераздирающе стонал:

— Убила, уби-ила… Видит бог, без ножа — в самое сердце зарезала… В середине сезона! При таком успехе, при таких продажах! Прямо накануне собственного бенефиса! Господи, что же вы все со мной делаете, что, что-о-о…

Рядом с Гольденбергом сидела старуха Ростоцкая, довольно равнодушно обмахивая его листками собственной роли. На краю сцены сидел, скрестив руки на груди и нахмурившись, Снежаев. Увидев вошедшую Софью, он не поздоровался и лишь коротко кивнул. Но зато молоденькие статистки и инженю налетели на Софью, как мошкара на загоревшуюся лампу.

— Что было, что было, что было?! Там, вчера, у вас? Сонечка, миленькая, расскажи, ужас как интересно! Василий Львович Марью Аполлоновну хотел задушить, это правда?

Софья только отмахнулась и, не обращая внимания на обиженные взгляды, отошла к окну и принялась смотреть на заваленный снегом подъезд к театру. И — невольно вздрогнула, увидев, как по расчищенной дорожке между кленами идет своей обычной быстрой походкой Марья Мерцалова собственной персоной.

«Боже мой, как же она решилась прийти?!» — поразилась Софья, отшатываясь от окна. А Мерцалова уже входила в зал, снимая полушубок и разматывая платок. Наступившей при ее появлении тишины (умолкли даже стрекочущие, как выводок сорок, статистки) она словно не заметила и прямо пошла к поднявшемуся ей навстречу Гольденбергу. Дружный вздох пронесся над пустыми креслами, когда актриса наконец освободилась от полушубка и платка. Коричневое саржевое платье было откровенно расставлено и расшито по бокам, корсета на Мерцаловой не было, и пятимесячный живот выпячивался из-под платья самым бесстыдным образом.

— Марья Аполлоновна, ну как же вы могли… — сокрушенно выговорил Гольденберг, шагнув ей навстречу. Мерцалова спокойно улыбнулась.

— Вот так… Гертруду я вам, возможно, еще сыграю, а уж Офелия, не обессудьте, другая нужна. Я, как видите, сезон закрыла.

Голос ее был ровным, улыбка — спокойной, словно она говорила не о ненужной, досадной беременности, а о легком насморке. Актрисы смотрели на Мерцалову кто — недоверчиво, кто — с презрением, кто — с восхищением. Снежаев весь обратился в созерцание складки на пыльном занавесе, лицо его было мрачнее тучи. Режан-Стремлинова при безмятежном упоминании о «ее» Гертруде лишилась дара речи от негодования, и Софья, несмотря на драматичность момента, чуть не прыснула: настолько примадонна напоминала сейчас вытащенного из воды карася, судорожно открывающего и закрывающего рот.

Гольденберг тяжело вздохнул и жестом показал Мерцаловой на первый ряд кресел:

— Садитесь, моя дорогая… И отдыхайте. А нам, господа, пора начинать. Кто занят в первой картине, прошу на сцену!

Через неделю страсти по Мерцаловой немного улеглись. Гольденберг, привыкший за двадцать лет антрепренерства ко всему на свете, перетасовал роли и спектакли, осчастливил нескольких молодых актрис ролями Мерцаловой в водевилях, на роли в драмах Островского назначил чуть не упавшую в обморок от счастья Купавину, успокоил Режан-Стремлинову, заверив, что ее Гертруды никто не тронет, и только на Офелию в «Гамлете» не было никого. Софье, по-прежнему пребывавшей на амплуа горничных и модисток, даже в голову не могло прийти претендовать на такую значительную роль, и она была очень удивлена, когда однажды в ее комнатку в доме попадьи прямо с улицы вошли засыпанные снегом Мерцалова и Гольденберг.

— Вот же вам Офелия, Аркадий Соломонович, — осипшим с мороза голосом проговорила Мерцалова, жестом Клеопатры указывая на испуганно вставшую из-за стола Софью. На пол посыпалась старая картошка, которую Софья и Марфа перебирали к ужину; несколько штук Марфа успела поймать в фартук, а одна подкатилась прямо к сапогам антрепренера. Тот рассеянно оттолкнул ее, подошел к Софье и уставился в ее непонимающее лицо так, будто видел свою статистку впервые.

— Видите, слепец непростительный, какая красота? — без улыбки спросила Мерцалова, садясь прямо в полушубке и платке на сундук у дверей. — Вы посмотрите, посмотрите получше. Ей можно и вовсе ничего не говорить, просто встать и стоять — букетами закидают! Куда Купавиной! Соня и моложе, и красивее, и голос великолепный — купечество в восторге будет!

Софья посмотрела на нее с изумлением.

— Маша, зачем?.. — начала было она, но Гольденберг вдруг жестом заставил ее встать, зачем-то оправил платье на ее плечах, приподнял за подбородок голову (Марфа угрожающе приподнялась из-за стола), два раза обежал вокруг Софьи, что-то деловито бормоча, и трагическим голосом объявил:

— Вы меня вгоните в гроб, госпожа Мерцалова! Но эта-то хоть, я надеюсь, не беременна от Гамлета?!

— Вот что, господин почтеннейший!.. — рассвирепела Марфа, с треском швыряя на стол огромный нож.

Но Софья, хоть и залившаяся краской, нетерпеливым жестом остановила ее:

— Марфа, сядь, успокойся… Не волнуйтесь, Аркадий Соломонович. Ничего такого нет.

— Да? Ну, слава богу… Роли, конечно же, не знаете.

— Знаю.

— Вот как?.. — удивился Гольденберг. — Ну, извольте прочитать с места встречу Гамлета и Офелии. Только без поз, умоляю вас, без поз! Просто одну роль!

Перед тем, как начать, Софья еще раз посмотрела на Мерцалову. Та, сгорбившись, сидела на сундуке, улыбалась ободряюще, но в черных полузакрытых глазах блестело что-то странное, из-за чего Софья долго не могла собраться с духом и начать давно знакомый монолог.

— Маша, зачем? — спросила она снова, когда Гольденберг с недовольной гримасой объявил, что на безрыбье и рак — рыба, напомнил о завтрашней репетиции («Не опаздывать, мадемуазель Грешнева, не опаздывать, через два дня — спектакль!») и, натянув на одну руку пальто, убежал. Мерцалова, улегшаяся прямо в полушубке на кровать сразу же после того, как за антрепренером закрылась дверь, тяжело повернулась на бок, посмотрела на Софью из-под полуприкрытых век сухими, недобрыми глазами. Без всякого выражения сказала:

— А назло Купавиной. Офе-е-елия, тоже еще. С косой ее жиденькой, рыжей… Ненавижу кошку драную. Ходит, как царица Савская, думает, что Снежаев в нее теперь влюбится до бесчувствия. Ха-а… Влюбится такой, как же. Разве что такое же счастье ей посреди сезона обеспечит. — Мерцалова похлопала себя по животу. Увидев, с каким ужасом смотрит на нее Софья, она жестко усмехнулась, приподнялась на локте и неожиданно выставила вперед смуглый, побелевший в суставах кукиш.

— Вот ей, шалаве, Офелия! Пусть лучше ты, а ей — не дам! Умру — не дам!

— Я откажусь, — решительно сказала Софья.

— Ну и дура будешь, — с сердцем ответила Мерцалова, падая на подушку и запрокидывая покрывшееся бусинками пота лицо. — Ты зачем в актрисы пошла? Чтобы «Кушать подано» до седых волос говорить? «Откажусь»… Поблагодари и садись роль учить, другого-то такого раза не будет. Поесть у вас нету ли чего? У меня второй день не топлено.

— Марфа, посмотри там… — велела Софья. Недовольно ворчавшая Марфа вылезла из-за стола и пошла с ухватом к печи. Софья же вытащила из-под скатерти на столе обтрепанные, исчерканные поправками листки с ролью Офелии и, стараясь не думать о неприятном, скребущем сердце чувстве, принялась за чтение. Но мысли в голове бродили совсем не располагающие к Шекспиру, а за окном, ломая ветки и поднимая возле забора крутящиеся столбы снега, носился ветер.


— …Нет, это никуда не годится, — серьезно и устало сказал Гольденберг, когда Софья в шестой раз завалила сцену объяснения с принцем. — Видимо, в самом деле придется отменить спектакль. Софья Николаевна, я вижу, что ошибался. Вы еще слишком молоды для Офелии. Вы ее не чувствуете.

— А Офелия была старухой? — огрызнулась Софья, прекрасно понимая, что антрепренер прав.

— Были ль вы когда-нибудь влюблены? — вопросил Гольденберг. Софья услышала хихиканье с первых кресел партера, где расположились молодые актрисы, краем глаза поймала сердитый, недоумевающий взгляд Гамлета — Снежаева. Пожала плечами, не ответила.

— Вот в этом все и дело, — уныло сказал Гольденберг. — Сами еще не почувствовали, а умом пока не доросли. Офелия любит Гамлета, ловит каждое его слово, дыхание, взгляд, а вы смотрите на Василия Львовича, как дева-мстительница. Будто не поцеловать его хотите, а убить. В чем дело, вы устали? Присядьте… Почему диалоги с Полонием и Лаэртом у вас выходят более чем сносно, а главная, самая главная сцена — ниже всякой критики? Что вам сделал Гамлет, позвольте узнать?

— Ничего, — равнодушно сказала Софья, подбирая платье и усаживаясь прямо на сцену. — Не могу я по-другому, Аркадий Соломонович. Пусть Купавина играет.

— Боюсь, что будет еще хуже, — искренне сказал антрепренер, случайно или намеренно не замечая сидящую в первом ряду Купавину. — Вы хотя бы красотой возьмете наше дремучее купечество. И песня… Не забудьте по крайней мере песню Офелии, это гвоздь вашей роли! Видит бог, вам надо быть не в театре, а в опере! Ну, встаньте, встаньте, давайте еще раз! И полюбите хоть немного вашего Гамлета, не так уж он плох.

Софья усмехнулась, поднялась, заметив краем глаза, как нервно дернулось лицо Снежаева. Красивое лицо с большими темными глазами, с черной линией густых бровей, с маленькой бородкой, с мягкой волной каштановых волос, в которой едва заметна была седина. Конечно, Гольденберг был прав; конечно, все зрительницы театра и половина труппы были влюблены в этого красивого мужчину, великолепного актера, доводившего до слаженных рыданий зал в «Гамлете» и «Отелло». Но… они не слышали этой безобразной, грязной мужской ругани посреди ночи, не слышали женских рыданий в ответ, не видели залитого слезами лица Маши, ее разбитых губ и носа, пятен крови на полу. Га-амлет… Софья непроизвольно поморщилась, прошлась по сцене, чтобы собраться, и, повернувшись наконец к Снежаеву, сладким голосом, от которого противно сделалось самой, вопросила:

— Принц, были ль вы здоровы это время?


…Репетиция сильно затянулась. Уже давно разошлись по домам любопытные статистки, актеры и актрисы, занятые в вечернем спектакле и собиравшиеся отдохнуть, ушла даже Режан-Стремлинова. Мерцаловой не было уже давно. Оставались только Софья, Гольденберг и Снежаев, мрачневший все больше и больше с каждой минутой. Наконец антрепренер объявил, что продолжать — выше его сил, что ему самому еще играть Фальстафа вечером, что завтра их освищут и будут правы, но он сделал все что мог и ни в чем не виноват, и предложил актерам идти отдыхать. Уставшая до крайности Софья смогла только кивнуть.

На дворе, несмотря на четыре часа пополудни, уже смеркалось: из-за города наползли сизые, тяжелые тучи, вот-вот должна была начаться метель, в потемневшем воздухе уже мелькали первые снежинки. Было холодно, и вышедшая из театра Софья низко надвинула на лоб платок, ускоряя шаг. И тут же остановилась: сзади ее мягко взяли за локоть.

— Сударь!.. — возмутилась она, оборачиваясь… и тут же умолкла: перед ней, ежась от холода и нервно сбрасывая снежинки с мехового воротника пальто, стоял Снежаев.

— Что вам угодно, Василий Львович? — Софья демонстративно высвободила локоть. — Извините меня, я сильно устала сегодня.

— Я вас провожу, — торопливо сказал Снежаев. Софья посмотрела на него совсем уж ледяным взглядом, но герой-любовник все же пошел следом за ней по заметенному снегом тротуару.

— Что вы хотите от меня, Василий Львович? — устало спросила Софья, не глядя на провожающего. — Хотите сказать, что я провалю вам ваш коронный спектакль? Я это знаю и без вас. Видит бог, я не выпрашивала для себя Офелии. Вы сами слышали, я отказывалась, и мне все равно, кто будет с вами играть. Видимо, я не настоящая актриса. И жалобы ваши должна выслушивать не я, а антрепренер. Переговорите с Аркадием Соломоновичем, я уверена, что он с вами согласится. Особенно после сегодняшней репетиции.

— Вы актриса более, чем вы думаете, — неожиданно мягко возразил Снежаев, сделав вторую попытку взять ее под руку. Руку Софья опять выдернула, подумав при этом, что выглядит как интересничающая гимназистка. Тогда Снежаев просто пошел с нею рядом.

— Вы актриса, Софья Николаевна, и в этом поверьте если не мне, то хотя бы Гольденбергу. Я играю у него шестой год и еще ни разу не видел, чтобы он пригласил в труппу бездарность. Я никогда не устану восхищаться вашим голосом, вы великолепно поете…

— Значит, мне нужно уходить в ресторанные хористки.

— Да нет же, у вас великолепное бельканто! — рассердился Снежаев. — И вы об этом знаете, но кокетничаете!

— Уж не с вами ли? — насмешливо спросила Софья.

— Могли бы и со мной, — со вздохом заметил Снежаев. — Хотя бы ради завтрашнего спектакля. Наш старый мудрый Соломоныч прав в одном: мастерства у вас нет совсем, и вам негде было его взять. Первая большая роль, и сразу — Офелия, это серьезное испытание. Но почему бы вам не быть ко мне более… благосклонной?

— Что?!

— Со-о-офья Николаевна… — поморщился Снежаев. — Я вовсе не претендую на роль вашего… м-м… предмета. Но хотя бы ради дела! Ради спектакля! И при том, что я не сделал вам ничего плохого, напротив, всегда был искренне расположен к вам!

Софья промолчала. Снежаев был прав, но ответить ему ей было нечего. Несколько пустых, синих от сумерек переулков они прошли молча. Снег пошел гуще, мелькая в воздухе мягкими хлопьями. Впереди уже замелькали очертания дома попадьи за утонувшим в сугробах забором, когда Снежаев снова заговорил:

— Признаться, я догадываюсь, в чем дело. К сожалению, вы были невольной свидетельницей нашего с Марией… расставания.

— Это было не расставание, а отвратительная сцена.

— Пусть так, — отрывисто сказал Снежаев. — И я еще не знаю, как эта дрянь объяснила вам все. Но, уверяю вас, никакой моей вины в случившемся нет. Мне не хотелось бы обнажать перед вами подробности…

— А мне они и не нужны, — сказала Софья, останавливаясь и впервые за весь разговор поворачиваясь лицом к Снежаеву. — Я в труппе человек новый, о вашей личной жизни мне ничего не известно, и знать о ней я не хочу, поверьте. Я знаю только, что вы с Марьей Аполлоновной были… были близки довольно долгое время.

— И что же из того? — нетерпеливо перебил Снежаев; в сгущающейся темноте Софья не видела выражения его лица, но сухой, жесткий, сразу изменившийся при упоминании имени Мерцаловой тон покоробил ее. — Да, я жил с этой тварью, которая…

— Вот именно, что жили, — не давая ему закончить, отрезала Софья. — Повторяю, я ничего не знаю, и мне это неинтересно. Если вы считаете, что можно обращаться так с женщиной, которую вы любили, с которой вы долго жили как с женой, — бог вам судья. Но вы… вы готовы здесь и сейчас рассказать мне всю подноготную! Всю изнанку, называя при этом Машу такими словами, какие мужик в кабаке постыдится выговорить!

— Но поймите же, она же сама…

— Не хочу понимать, повторяю вам: мне это безразлично! — вышла из себя Софья. — Меня это не касается! А вы… Вы великолепный актер, это трудно оспаривать. Но… простите меня, вы не мужчина. И тем более не Гамлет. Обычное ничтожество, не обессудьте. И изменить свое отношение к вам я не могу. Потому и просила назначить другую Офелию. Да, я совсем не актриса. Для меня лучше до конца жизни говорить «кушать подано», чем играть с вами в дуэте.

— Софья Николаевна, вы… — дрогнувшим от обиды голосом начал Снежаев.

— Прощайте, — не дослушав, сказала Софья, поворачиваясь и делая несколько быстрых шагов к калитке. Ей показалось, что Снежаев хочет догнать ее, и, ускорив шаг, Софья почти бегом вошла на пустой двор. Дверь открылась ей навстречу, и голос Марфы провозгласил:

— А вот и Афелья наша явимшись! Уж не чаяли дождаться! Слава господу, до снега успели. Вот говоришь вам, говоришь — все без толку!

Уже шагая в сени, Софья обернулась, чтобы взглянуть: ушел ли Снежаев. Но сквозь плотную пелену снега ей не было видно ничего.

— Что с вами, барышня? — удивилась Марфа, когда Софья, сняв пальто и валенки, прошла к столу и тяжело опустилась на табуретку. — Прямо лица нет, и дышите, ровно от самого тиятра галопом скакали! Не жар ли, господи спаси?

— Нет, оставь… — Софья с досадой отстранила Марфу, пытавшуюся пощупать ей лоб. — Устала, долго репетировали. Как Маша?

— Лежат-с, ревут-с, третий час ревут-с…

Софья встала и вышла в сени.

Дверь на вторую половину дома была плотно закрыта. Стоя в полной темноте, Софья осторожно постучала.

— Марья Аполлоновна… Маша! Ты спишь?

— Нет, входи.

В комнате, на столе горела затененная раскрытой книгой лампа, и по углам стоял плотный полумрак. Войдя, Софья с трудом разглядела на кровати лежащую Мерцалову. Та была в том же коричневом платье, в котором была утром на репетиции, и видно было, что, едва войдя в комнату, она тотчас легла: полушубок был небрежно брошен на табуретку, снятые валенки валялись возле кровати, и под ними темнела непросохшая лужа растаявшего снега. Волосы Мерцаловой выбились из прически и небрежными прядями свисали с подушки.

— Тебе плохо? — участливо спросила Софья, подходя ближе. — Может, нужно чего-нибудь? Я пошлю Марфу…

— Нет, ничего, — хрипло отозвалась Мерцалова, с болезненной гримасой пытаясь приподняться на подушке и тут же упав обратно. — Господи, как спина болит… Ну, что там на репетиции? Как Офелия у тебя?

— Плохо, — с досадой сказала Софья, садясь на край постели. — Прав Гольденберг, я испорчу весь спектакль. Ничего не получается. Я пыталась отказаться, но…

— И думать не смей, — сердито сказала Мерцалова. — Больше играть все равно некому. Режан-Стремлинова — старуха, Изветова, напротив, девочка, не потянет, Купавина вовсе бездарна… Ты тоже молодая совсем… но хоть голосом возьмешь да глазками с волосами.

Софья неопределенно пожала плечами, думая: нужно ли рассказать Мерцаловой о разговоре со Снежаевым. Поразмыслив, решила, что ни к чему: Маша только расстроится сильнее. Да и сама Мерцалова с той памятной ночи ни разу не упомянула имя бывшего любовника и не спросила о нем.

— Тебе письма пришли, из Москвы, — прервал ее размышления голос Мерцаловой. — Вот, возьми. Марфы не было, я сама утром получила.

Тяжело повернувшись, она вытащила из-под подушки два конверта. Они были изрядно помятыми и влажными. В ответ на удивленный взгляд Софьи Мерцалова пояснила:

— Почтальон так и отдал, мерзавец. Наверняка по дороге в снег вывалил. Вот здесь даже отошло немного. Ты посмотри, чернила не расползлись?

Из Москвы писала Анна, и это письмо, видимо, долго блуждало в дороге: оно было датировано январем. Пробежав глазами короткие, нервные, сползающие вниз строки, Софья закрыла глаза и тяжело оперлась локтем о стол. Катя, господи… Может, какая-то ошибка? Она еще раз торопливо просмотрела письмо. Нет, ошибки не было. Анна писала, что их младшая сестренка сбежала из приюта в ночь перед Рождеством, взломав кабинет начальницы и похитив пять тысяч рублей, ассигнованных покровителями заведения на хозяйственные нужды и выпуск старших воспитанниц. О себе в этот раз Анна не писала ничего, да Софья и не вспомнила об этом, раз за разом машинально перечитывая кривые строки и чувствуя, как колотится перепуганное сердце. Катя… Да как же… Да зачем же… пятнадцать едва исполнилось, девочка, почти ребенок, куда же она пошла?!

— Соня, что случилось? — словно из тумана, донесся до нее голос Мерцаловой. — Что там такое? Что с сестрой, здорова?

— С Аней все хорошо, — машинально ответила Софья. Но духу, чтобы тут же поведать о несчастье, у нее не хватило, да и мелькнула мысль о том, что Мерцаловой довольно собственных неприятностей.

— А что во втором письме? — поинтересовалась Мерцалова, не сводя блестящих глаз с лица Софьи. — Да ты его на пол уронила!

Софья поднялась, нашла скользнувший под стол конверт. Голова была занята мыслями о Кате и о том, что надо бы ехать в Москву, узнать у Анны подробности, может быть, помочь, но кто же отпустит ее в середине сезона?.. Через силу стараясь отвлечься от этих мыслей и недоумевая, кто еще мог писать ей из Москвы, Софья распечатала конверт… и строки, написанные знакомым почерком, ударили по глазам, и из головы разом вылетели и тревоги, и страх.

— Кто это? — спросила Мерцалова, по-прежнему пристально глядя на Софью. — На тебе лица нет! Да что же это за вести ты получаешь?

— Прости, — сказала Софья, вставая. — Я… я должна прочесть немедленно. Я зайду позже. Если что-то нужно — позови Марфу.

Неловко подхватив со стола оба письма, она вышла. Мерцалова, повернувшись на смятой подушке, проводила ее упорным взглядом. Затем закрыла глаза и, до белизны закусив губы, откинулась на подушку. По виску ее скользнула, блеснув в свете лампы, капля пота.

— Барышня, а самовар?!. — ахнула Марфа, когда Софья промчалась мимо нее в горницу. — Вы куда это? Зачем? Да что ж это, с самого ранья, не емши, и еще бежит куда-то…

— Марфа, после, после… — Софья кинулась на постель, закрыла глаза, чувствуя, как оглушительно бухает, отдаваясь в висках, сердце. Лист распечатанного письма холодил ей щеку, в глазах стояли твердые буквы первых строк: «Милая моя Софья Николаевна…» Могла ли она не узнать этих букв, этого почерка, день за днем читая на врученном ей на берегу Угры письме, которое она так и не решилась вскрыть: «Чаеву в собственные руки от Черменского Владимира». Черменский… Боже мой, Владимир… Почти полгода прошло, она уж почти и не вспоминала, и думать себе запретила… Что с того, что он не дал ей кинуться в реку, вытащил из холодной быстрины, не пустил в содержанки к «торговому человеку», покупавшему ее, как скотину? Софья долго уговаривала себя, что так бы на месте Владимира поступил любой порядочный человек, любой дворянин и офицер русской армии, что она и сама, увидев, как человек прыгает в реку, бросилась бы на помощь… Да, все это было так. Но тот прощальный взгляд на пустой, чуть тронутой розовым рассветом дороге, те серые прозрачные глаза, прямо и спокойно глядящие на нее, горячая и жесткая рука, обещание: «Видит бог, я вас найду»… Что это было с его стороны? Порядочность? Светский такт? Попытка флирта? Нет, нет, нет… Не то все это было, потому она и мучилась, и думала о тех словах ночь за ночью, и вспоминала загорелое лицо и светлые глаза едва знакомого человека, отбросившего ее от бездны, над которой она уже занесла ногу. И вот теперь, через полгода, когда все, казалось, отгорело и прошло… Софья рывком села на постели. Поспешно, словно боясь передумать, взяла измятое письмо и принялась читать, то и дело отводя с лица падающие на него волосы.

«Милая моя (зачеркнуто), дорогая (зачеркнуто), уважаемая (замазано так, что еле прочитывается), любезная Софья Николаевна! Если Вы читаете это письмо, стало быть, сведения, полученные мной, верны, Вы у Гольденберга, а Гольденберг в Ярославле. Простите за ужасный почерк и помарки, я очень спешу, поскольку рано утром мне надо быть в дороге. Я избавился от своего купца еще три месяца назад и все это время пытаюсь разыскать Вас. Мне известно, что Чаева в городе вы не нашли, я и сам долго не мог его обнаружить, а сведения, полученные от братьев-актеров, весьма противоречивы. Нас с Северьяном занесло даже в Москву, но и там не нашлось Вашего следа. К счастью, я нашел Вашу уважаемую сестрицу, сумел расположить ее в свою пользу и вымолил этот адрес. Надеюсь в скором времени быть в Ярославле и иметь удовольствие видеть Вас на сцене. Видимо, я более тщеславен, чем это позволительно: приятно думать, что я не ошибся в Вас и Вашем таланте. Уверен, Вы еще будете блистать в ролях Катерины и Офелии (в этом месте Софья улыбнулась сквозь невесть откуда взявшиеся слезы), а я буду скромно сидеть в бельэтаже с букетом, а позже — хвастаться тем, что знаком с Вами. Понимаю, что поведение мое слишком дерзко, что невежливо напоминать Вам о том, что Вы, скорее всего, мечтаете выбросить из памяти… Но все же не могу забыть Вас в том проклятом, богом забытом деревенском кабаке, который Вы осветили своим появлением и своей песней. И наш ночной разговор на берегу реки тоже останется у меня в памяти очень надолго. Поверьте, тогда я переживал одни из лучших часов в моей жизни. И даже сейчас, столько месяцев спустя, воспоминания эти свежи и приносят радость. (Здесь несколько строк замазаны немилосердно и совсем невозможны для чтения.) Прощайте, Софья Николаевна, и ждите меня в Ярославле. Через несколько недель, если поможет Бог и Северьян не влезет в очередную историю, я прибуду для встречи с Вами, которой жду всем сердцем. Надеюсь, послание мое не оскорбило Вас и не показалось слишком бесцеремонным и vulgaire. Как бы то ни было, оно искренне. Остаюсь Владимир Черменский, ваш преданный друг».

Закончив читать, Софья медленно положила письмо на постель и сжала голову холодными пальцами. Сердце, казалось, успокоилось немного и уже не бухало в висках, как чугунная баба, а трепетало мелко-мелко под горлом, словно зажатая в кулаке стрекоза. Лицо было мокрым от слез, и Софья, вытирая их, невольно засмеялась: о чем она, глупая, плачет? Ведь все же хорошо… чудесно… Владимир… Он приезжает, и она больше не будет одна! Схватив письмо, она вновь прочла его от начала до конца, потом — еще раз, уже медленнее, всматриваясь в каждое слово, словно ища в нем другой, тайный смысл, и особенно тщательно разглядывая вымаранные места.

А потом ее словно ножом пронзило, и она, вздрогнув, схватила в руки другое письмо. Катя, господи, Катя… Хороша сестрица Соня, в сердцах выругала она себя, — получила письмо от кавалера и про все на свете позабыла, а тут такое… Сердце снова застучало, но уже тяжело, беспокойно, и, во второй раз вчитываясь в строки письма Анны, Софья чувствовала, как тревога стремительно заполняет душу. Как же быть, маятником отдавалось в висках, как же быть, что же делать?

За окном давно наступила ночь, утихла и улеглась метель, в очистившемся черном небе взошел месяц, заигравший голубизной в прозрачных узорах на окне. Марфа улеглась спать, поворчав напоследок что-то насчет ужина, к которому барышня даже не притронулась. Верная девка явно была обижена тем, что Софья не показала ей писем и ни словом не обмолвилась о написанном в них, но Софья знала: стоит Марфе узнать о случившемся, и причитаний со слезами хватит до утра. В спящем доме наступила тишина. Месяц посветил в окно и ушел, вместо него появилась звезда, блестевшая в ледяном зимнем небе так пронзительно и ясно, словно была одна на всем свете, а Софья все сидела на кровати, поджав под себя ноги и закутавшись в шаль. Снова и снова пробегая взглядом то одно, то другое письмо, она время от времени опускала листок бумаги и смотрела в синее от света звезды заиндевевшее окно, и ее лоб то болезненно морщился, то разглаживался, а на губах появлялась слабая, словно затуманенная, улыбка. Уже утром, когда звезда давно закатилась, но было еще по-зимнему темно, скрип сверчка за стеной смолк, и Софья заснула — не раздеваясь, не расстелив постели и подсунув под щеку кулак с зажатым в нем письмом Владимира.

Во сне ей виделись давно покинутая Грешневка, комнаты родного дома, Анна, Катя — веселые, смеющиеся, беззаботные, какими Софья их и не знала никогда, — и Владимир, стоящий перед ними в раннем свете встающего солнца и весело читающий любимые Софьины стихи:

Если жизнь тебя обманет, —

Не печалься, не сердись,

В день уныния — смирись,

День веселья, верь, настанет…

Это был ясный, радостный сон, каких Софья не видела с самого детства, и поэтому, открыв глаза, она сразу же вспомнила о письме и со страхом подумала: было ли оно или это тоже отрывок сна? Но письмо было здесь, в ее руке, смятое, залитое ночными слезами, и Софья сразу же перечла, улыбаясь, первые, местами перечеркнутые, несмелые строки: «Любезная Софья Николаевна…»

Марфа в переднике возникла на пороге гневным ангелом.

— Встали, стало быть? Проснулися? Не емши ни пимши бумажки читают. А сколько часу, ведаете?

— Нет… — блаженно потянулась Софья, откидываясь на измятую подушку и глядя на Марфу счастливыми и сонными глазами. — А что, поздно?..

— Поздно?! — вскипятилась Марфа. — Да уж пятый час! Темнеть начало! Из театра за вами дважды спосылали, так я насмерть на пороге встала — не пушшу, говорю, почивает, измотавшись вчерась, да и…

— Ой! Боже мой! — Софью словно пружиной сбросило с кровати. Спрыгнув на пол, она бестолково заметалась по комнате, хватая то платье, то ботинки, то еще непросохший со вчерашнего дня пуховый платок. — Боже мой, Марфа! Премьера! Офелия! Господи, я опаздываю! И роль не прочитана… Марфа, черное платье давай! Живее, живее, как ты копаешься всегда!

— Вот-вот… Вам бы только скакать… — Марфа тяжело топала по горнице вслед за барышней, ловко подсовывая ей нужные вещи и на бегу затягивая шнуровку. — Что, кушать, стало быть, опять не станете? Вот помяньте мое слово, так в омморок и падете посреди этой вашей Афельи ногами вверх, кому хорошо будет? Да хоть ситный в карман суньте, мягенький, в тиятре сжуете! Да на улице есть не смейте, застудитеся! Да что ж это за наказанье небесное, сейчас и умчалась, как ветер вольный!

И действительно, Софья была уже за дверью: только белый платок промелькнул под окном, да скрипнул снег в палисаднике под быстрыми ногами. Марфа вздохнула, села, подняла с пола упавшие листки писем и долго, сердито разглядывала их, поворачивая и так и эдак. Затем сердито сплюнула, проворчала: «Вот ведь коровища безграмотная, дура…», сунула оба письма за пазуху и, накинув шушун, пошла к жившему через два дома дьячку. Все, что касалось ее барышни, Марфа, по ее собственному глубокому убеждению, должна была знать от начала и до конца.

До самого театра Софья бежала сломя голову. Прохожие удивленно уступали дорогу, видя несущуюся навстречу взбудораженную юную особу с зелеными безумными глазами, в сбившемся на затылок платке и распахнутом полушубке, из-под которого виднелось кое-как застегнутое платье. Театр был уже ярко освещен изнутри, возле подъезда стояло несколько экипажей, огромная афиша, гласившая: «Гамлет, принц Датский. В главной роли — Снежаев-Бельский, в роли Офелии — Софья Грешнева (дебют)», собрала около себя группу оживленно болтающих людей. Краем глаза Софья заметила нескольких известных в городе рецензентов, но ей некогда было даже испугаться: времени оставалось в обрез. К счастью, никто не узнал в ней сегодняшнюю дебютантку и не обернулся вслед.

— Творец небесный! Слава богу! Наконец-то! — сердито закричал Гольденберг, когда запыхавшаяся, растрепанная Софья возникла на пороге уборной. — Софья Николаевна, неужто вы так жаждете моей погибели?! Полчаса до подъема занавеса, что же вы делаете?! Дважды посылали гонцов, Снежаев чуть лично не побежал!

— Про… простите… — едва выговорила Софья, падая прямо в полушубке на табурет и запрокидывая голову, отчего небрежно связанный узел ее волос распустился окончательно и отдельными каштановыми прядями устремился к полу. — Я… Я проспала…

— В день своего дебюта?! — поразился Гольденберг, забыв даже о своем гневе. — Ну уж, девочка моя… Себе такого даже Сара Бернар, вероятно, не позволила в свое время! А, впрочем, бог с ней, с Бернар, у нее свой антрепренер, пусть он и беспокоится… Гримируйтесь! Одевайтесь! Причесывайтесь! И хотя бы для приличия распойтесь, я в обморок сейчас упаду!!!

— Слушаюсь, ваше благородие! — браво ответила чуть отдышавшаяся Софья, сбрасывая полушубок на руки вбежавшей девушки-костюмерши. Сейчас, уже оказавшись в театре и поняв, что ничего не погибло и премьера состоится, она разом успокоилась. Забытое дома письмо Черменского незримо было с ней, в глазах стояли выученные за ночь наизусть строки, голос, полузабытый голос звучал в ушах: «Любезная Софья Николаевна…» Что рядом с этим были грядущая премьера, набитый публикой зал, рецензенты, собственная бесталанность, в которую Софья веровала непоколебимо, неизбежный провал, свистки и даже увольнение из труппы? «Да бог с ними… — спокойно и даже радостно подумала она, освобождаясь от плохо зашнурованного Марфой платья и облачаясь в полупрозрачный, довольно пыльный по причине долгого висения в гардеробной наряд Офелии. — Не сама я себе эту роль выпросила. Уволят — пойду с Марфой в ателье, попрошусь в белошвейки, только и всего».

— В кассе, знаешь ли, полный аншлаг! — возбужденно говорила между тем протиснувшаяся в уборную в костюме девушки из королевской свиты инженю Изветова. — «Гамлета» первый раз даем без Мерцаловой! Всем страсть как интересно, как новая актриса вместо Марьи Аполлоновны сыграет! Ну, Соня, сегодня — или пан, или пропал! До Мерцаловой тебе, конечно, как до звезды утренней, но хоть совсем не оконфузься! Роль-то помнишь хоть чуточку? Суфлера слушать не забывай! Да что же ты дергаешь так, дай я завяжу!

Софья отлично чувствовала нотки зависти в голосе Изветовой и хорошо понимала, что все актрисы труппы уже не раз обсудили «глупейшее» решение антрепренера отдать роль новенькой актрисе «на выходах». Ничего отвечать на эти лицемерные советы Софье не хотелось, она позволила Изветовой завязать последние шнурки и разгладить оборки костюма, взбила пальцами волосы, водрузила на них блестящую самоварным золотом диадему; и на пороге уборной возник запыхавшийся Гольденберг:

— Софья Николаевна, уже начали! Скоро ваш выход, не пропустите!

Наспех мазнув пуховкой по лицу, Софья подхватила подол одеяния и взапуски с Изветовой помчалась к кулисам. Гром аплодисментов со стороны зрительного зала уже утих, на сцене потемнело: игралась сцена с появлением призрака, и в углу уже появился Снежаев-Гамлет с верным Горацио.

Впоследствии, вспоминая свой первый выход в большой роли на подмостки, Софья так и не могла сказать с уверенностью — вышла ли она сама, услышав голос «выпускающего», либо кто-то из актеров подтолкнул ее в спину. Она не помнила. И воспоминания — смутные, беспорядочные, как во время болезненного бреда — начинались лишь с того момента, когда Софья, стоя перед Лаэртом, растерянно и испуганно рассказывала грозному брату об ухаживаниях принца. Потом — сцена с Полонием, которого играл Гольденберг, потом — беседа с Гамлетом, которую Софья провела автоматически, не думая о смысле произносимых слов, и в самый напряженный момент, при поцелуе Гамлета, поймала себя на мысли о том, что думает о Владимире и губы сами собой складываются в улыбку. Но, видимо, именно эти мысли помогли ей, и лицо Снежаева под черным бархатным беретом было неподдельно восхищенным, и зал, к немалому изумлению и даже испугу Софьи, разразился аплодисментами в самом неподходящем месте.

Во втором действии Софья играла Офелию, сошедшую с ума. Покачиваясь и широко улыбаясь безумной улыбкой, она прошла через сцену к довольно грубо намалеванному на мешковатой декорации ручью. Гамлет и Горацио со страхом смотрели на нее. Она же, улыбнувшись совсем по-идиотски, помахала им рукой и села на картонное бревно возле «ручья», заинтересованно вглядываясь в «воду». Зал недоуменно затих: это было ново.

Сцена сумасшествия дольше других не давалась Софье, но однажды Марфа, четвертый вечер подряд наблюдающая за тем, как барышня, нервничая и кусая губы, ходит по комнате и с разнообразными жестами и гримасами повторяет один и тот же текст, не выдержала:

«Да что ж вы рожи-то строите, Софья Николавна? Когда наша Грипка из Грешневки с ума рехнулась, разве же она рожи такие корчила, господи прости?! Наоборот, ти-и-ихенькая стала… Все ходила, улыбалась всем и каждому, рукой иногда махала. Помните, станет вот так-то посреди дороги, в небо или там на реку глядит и улыбается, и машет, будто узнает кого…»

Софья тогда посмеялась Марфиному рассказу, потом неожиданно задумалась всерьез, вспомнила Грипку — тринадцатилетнюю девочку, сошедшую с ума после того, как вся ее семья сгорела заживо во время деревенского пожара, — и постаралась вести себя так же. И сейчас, краем уха слушая зал и не слыша ни свистков, ни гневных криков, ни даже разговоров, она поняла — кажется, удалось. А впереди еще было главное, самое главное, то, из-за чего Гольденберг и поставил ее на эту роль, — песня Офелии.

Традиционно актрисы, исполняющие Офелию на сцене провинциальных театров, брали вместо шекспировского текста какой-нибудь доступный их исполнению душещипательный романс. Софье и в голову не пришло нарушить сложившуюся традицию, и она выбрала пушкинский романс «Под вечер осенью ненастной», который очень любила Анна. И сейчас, в полной тишине, глядя на ручей и улыбаясь своим мыслям (кто бы в зале знал, о чем она сейчас думает!), она запела:

Под вечер, осенью ненастной,

В далеких дева шла лесах

И тайный плод любви несчастной

Держала в трепетных руках…

Распеться перед выходом на сцену она, разумеется, не успела, и первые ноты звучали хрипловато, но во втором куплете голос, разом ожив, рванулся на верхние, звенящие ноты, которыми так восхищалась госпожа Джеллини давным-давно, в Грешневке, и забился под самой крышей театра. «А если он сейчас здесь, если уже приехал?! Ах, если бы он видел, слышал…» — думала в этот миг Софья, напрочь забыв о том, что она — безумная Офелия, и ее улыбка была счастливой, а по лицу бежали прозрачные, отчетливо видимые из зала слезы. И вот отзвучали последние ноты, и Софья поднялась со своего бутафорского полена, намереваясь, по роли, удалиться… и чуть не упала, споткнувшись от неожиданности, когда крыша, как ей показалось, обрушилась на зрительный зал, и раздался страшный грохот.

Аплодисменты первого действия были просто мышиной возней по сравнению с этой мощной, буреподобной овацией, захватившей весь зал, от беснующейся галерки до дружно вставшего партера. Перепугавшись, совершенно забыв о роли, Софья метнулась было к кулисам, опомнившись, вернулась, бросилась к отчаянно махавшему ей из-за противоположной кулисы Гольденбергу, но в это время железная рука Гамлета поймала ее и уверенно, спокойно развернула к зрителям.

— Возьмите себя в руки, Софья Николаевна! — тихо и отчетливо произнес Снежаев, глядя в ее перепуганное, растерянное лицо. — Придите в себя и кланяйтесь! Слышите — вас вызывают!

— Браво! Браво! Грешнева! Грешнева!!! Еще! Грешнева, еще! Бра-вис-си-мо!!! — безумствовал зал. Еще недоверчиво Софья взглянула в сторону, через плечо Гамлета, увидела в кулисе широко раскрытые, полные слез и бешеной зависти глаза Гертруды — Режан-Стремлиновой и лишь после этого убедилась, что это действительно аплодируют ей. И вместе с Гамлетом пошла на поклон.

Успех был действительно оглушительным. Песню Офелии Софье пришлось исполнить четырежды, после конца спектакля ее вызывали пятнадцать раз, зал ревел и бесновался у подмостков, и Софья, с застывшей от усталости и напряжения улыбкой, бледная, с болью во всех суставах, бесконечно кланяясь и рассылая воздушные поцелуи, стояла у края сцены, глядя на эти распаленные, кричащие, слившиеся в одну полосу лица. Откуда-то появились цветы, несколько довольно больших букетов, таких неожиданных в конце зимы. Снежаев собрал эти букеты, протянул всю охапку едва держащейся на ногах Софье.

— Держитесь, детка моя, осталось совсем немного. Что ж, выходит, вы все-таки простили меня?

— Нет, — коротко ответила она, из последних сил поворачиваясь к залу.

— Значит… — Снежаев грустно улыбнулся, в последний раз за руку выводя ее на поклон. — Значит, моя дорогая, вы стали настоящей актрисой. Примите мои поздравления.

Вернувшись наконец в свою уборную, Софья рухнула на табуретку и, закрыв лицо руками, расплакалась от усталости и напряжения. Спектакль был сыгран, налицо был грандиозный успех, и, казалось, можно было вздохнуть спокойно, но не тут-то было. В крошечную уборную каким-то чудом набилась почти вся труппа, от взахлеб стрекотавших статисток до бешено жестикулирующего Гольденберга. Запертая дверь сотрясалась от ударов прорвавшихся за кулисы ценителей искусства, и ее подпирал спиной обеспокоенно посматривающий на Софью Снежаев. Антрепренер, еще не снявший костюм Полония, возбужденно размахивал руками, и при каждом его взмахе из широких рукавов парчового одеяния вытряхивались клубы пыли.

— Вы видите?! Видите?! А я знал, я с самого начала говорил, что эта девочка всех на лопатки положит! Браво, милая, браво, великолепно, бесподобно! Вот что, вот что, вот что… Завтра же мы повторяем «Гамлета», потом даем «Отелло», потом — «Пташки певчие»… Нет, лучше дивертисмент… Да, непременно дивертисмент, и вы будете петь, петь, петь! Да весь город у ваших ножек будет, Софья Николаевна! Мы с вами тако-о-е… Софья Николаевна?! Сонечка?!! Со… Со… Соня! Господи, что с ней?!

— Обморок, — коротко объяснил Снежаев, едва успевший подхватить соскользнувшую с табуретки Софью уже на полу. — Дайте воды и вызовите извозчика. И разгоните там, ради бога, этих поклонников Мельпомены, они сейчас вынесут дверь.

Загрузка...