ЧЕЗАРЕ. 1914

1

Проникая сквозь глухие жалюзи, свет занимающегося дня слегка развеял темноту большой кухни. В этом неверном свете Чезаре видел, как мать вышла из соседней комнаты, где спали младшие дети: восьмилетний Аугусто, четырехлетний Анаклет и малышка Серафина, которой недавно исполнился год. Он неподвижно лежал на своем жестком матрасе под грубым выцветшим одеялом и с затаенной нежностью смотрел на мать.

Лицо ее еще хранило следы короткого ночного сна, а руки уже хлопотливо принялись за работу. Как и все бедные женщины в округе, Эльвира Коломбо, вдова Больдрани, носила простую бумажную юбку, собранную на талии, и ситцевую кофту с засученными рукавами на худых, но крепких руках. Неуклюжие башмаки на деревянной подошве и заштопанные черные чулки довершали этот небогатый наряд. Только мягкие, тщательно расчесанные каштановые волосы, собранные на затылке в пучок, говорили о том, что она не совсем еще махнула на себя рукой.

— Мам, — позвал Чезаре.

— Что? — вполголоса откликнулась она. — Не буди сестру. Пусть еще немного поспит.

Четырнадцатилетняя Джузеппина спала на таком же, как у него, простом ложе: деревянные козлы с двумя досками, на которых лежал такой же матрас, набитый сухими кукурузными листьями — постель бедняков. Нежное, тонкое лицо ее хранило во сне мечтательное выражение.

— Мам, — прошептал Чезаре, — тебе помочь?

Он шевельнулся — сухие листья под ним зашуршали.

— Поспи еще немного, — сказала Эльвира, жалея сына, которому в пятнадцать лет приходилось каждый день в половине шестого пускаться в путь и шагать восемь километров, чтобы до семи поспеть на фабрику.

— Я уже выспался.

Чезаре отбросил в сторону грубое одеяло, уселся, свесив босые ноги на земляной пол. Он был худощав, но хорошо сложен и развит для своего возраста, а решительное выражение голубых, как у всех Больдрани, глубоко посаженных глаз делало его старше своих лет. Подойдя к окну, он раздвинул жалюзи и выглянул на улицу. Все было, как обычно, — приземистые скромные дома, поля за дорогой, проходившей мимо их обветшавшего барака, в котором ютилось несколько семей, — но каждое утро он окидывал окрестности таким пытливым взглядом, точно ждал от них какой-то волшебной перемены.

— Не открывай, — сказала ему мать, видя, что он собирается приподнять жалюзи.

Она хлопотала у очага, укладывая сухие ветки, которые приготовила с вечера. Затем чиркнула спичкой и поднесла ее к клочку бумаги, подсунутому снизу. Пламя вспыхнуло и начало жадно пожирать хворост в очаге; весело затрещали тонкие веточки, воспламеняя более толстые сучья, пока высокие языки пламени не начали лизать медный котелок для поленты, висящий на черной от сажи цепи [1].

Смолистый запах горящего дерева распространился по кухне.

— Мам, а ведь сегодня твой праздник, — сказал Чезаре, не отрываясь от окна, прикрытого облупленными и источенными личинками жалюзи.

— Мой праздник?

Для Эльвиры праздником было, если вечером она могла накормить своих пятерых детей и, засыпая в тесной комнатенке с тремя младшими, знала, что у нее есть немного поленты и сала на следующий день.

— Да, мам, твой день рождения.

Чезаре подошел к постели, где спала Джузеппина, и ткнул пальцем в календарь на стене у ее изголовья. Там же висела дешевая картинка, изображавшая гибель «Титаника», и реклама торгового дома «Стукки и К°» с нарисованной на ней швейной машинкой.

— Да, шестнадцатого июня, — проговорила Эльвира.

Она сказала это рассеянно, правой рукой засыпая желтоватую муку в кипящую воду, а левой размешивая поленту. Да, ей исполнилось тридцать пять. Эльвира хорошо помнила конец прошлого века, когда уже появился на свет Чезаре, а в 1900 году, беременная Джузеппиной, она стояла, согнувшись, над корытом, когда прибежала одна из работавших в прачечной женщин с известием, что какой-то анархист убил тремя пистолетными выстрелами в Монце короля Умберто I. Раньше ее муж Анджело приносил домой страницы из газеты «Воскресенье», где были удивительные вещи: рисунок машинки, которая шьет сама при помощи электрической энергии, чудесное приспособление для сушки волос и даже изображение посудомоечной машины, которая заводилась вращением рукоятки. Но Анджело умер от двустороннего воспаления легких, и с тех пор изредка доходили до их дома, стоящего за Порта Тичинезе, пожелтевшие страницы старых газет, которые Джузеппина тут же прикрепляла к стене над своей постелью. Это были вести из другого мира. Сама же Эльвира, у которой была только одна старенькая шаль, мечтала о вязаной кофте, но она не смела даже выказать такое желание. Шел 1914 год, и ее юбкам было по крайней мере десять лет.

— Вечером я принесу тебе цветы, — пообещал Чезаре, надевая брюки из грубой бумазеи и застегивая ремень. Он был еще мальчик, но одевался, как мужчина, а ситцевая рубашка в полоску, которую он надевал поверх изношенной и заштопанной майки, была с отцовского плеча.

— И не думай об этом, — сказала Эльвира ворчливым тоном, но на душе у нее потеплело.

Рассвет уже высветлил улицу, но солнце еще не взошло. Розоватый свет, зарождающийся на востоке, ласкал окно их кухни. Чезаре подошел к матери, ощущая исходящий от нее уютный запах домашнего очага. На лбу у нее выступили маленькие капельки пота, который она время от времени смахивала тыльной стороной руки. В душе Чезаре еще хранилась чудесная память детства об объятиях матери, о ее мягкой нежной коже, пахнущих мятой губах. Ему хотелось обнять мать, прижаться к ее груди, но он не осмелился, зная, что Эльвира оттолкнула бы его. Ее сдержанность и суровый характер, замешенный на старинных крестьянских традициях, исключали для старших детей какие бы то ни было ласки и нежности.

На колокольне церкви Сан Лоренцо пробило половину пятого. Эльвира сняла с крюка котелок, перенесла его на стол и разложила по мискам дымящуюся поленту.

— Хватит на весь день, — удовлетворенно сказала она, и улыбка на миг осветила ее лицо. Быстро собрав большой узел, мать направилась в прачечную, толкая перед собой тележку с бельем, стирая которое, она могла заработать самую малость, чтобы прокормить пятерых детей. Зимой она уходила туда еще затемно и начинала стирать при свете свечи, а летом, когда светало рано, работа казалась менее тягостной.

Чезаре проводил мать до колонки с водой, а дальше она пошла одна, он же, наполнив цинковое ведро, энергично вымыл лицо и шею, с фырканьем расплескивая воду. Соседи тоже давно проснулись, их громкие голоса доносились из окон. Мужчины запрягали волов, чтобы ехать в поле. Несколько косарей, начавших работу спозаранку, шли по лугу навстречу восходящему солнцу, ловко скашивая первую летнюю траву. В воздухе уже стоял запах свежескошенной травы.

Вытершись грубым холщовым полотенцем, Чезаре вернулся в дом. Джузеппина еще спала, и ее сухое покашливание во сне напомнило ему кашель отца, умершего от воспаления легких. Чезаре достал из буфета кусок сала, пожелтевший по краям от тепла, срезал кусочек: прогорклый запах исчез, открылась белая мякоть, ароматная, с розовыми прожилками. Он снял с сушилки над раковиной сковороду, бросил в нее кусок сала и поставил на уголья. Когда сало начало растапливаться, положил на сковороду немного поленты и старательно перемешал, чтобы она пропиталась ароматным растопленным салом. С горячей полентой он вышел во двор, сел на скамейку у двери и, положив доску на колени, пристроил на ней сковородку, которая еще постреливала капельками растопленного сала и, остывая, шипела. Запах свежескошенной травы, падавшей под блестящими лезвиями остро отточенных кос, и аромат поленты с жареным салом, смешиваясь, доставляли ему особое удовольствие, и, отправляя в рот ложку за ложкой, он чувствовал себя совершенно счастливым.

Но, увы, через минуту сковорода была пуста. Когда жив был отец, на завтрак доставался и стаканчик разбавленного водой вина, но теперь вино для них было роскошью и приходилось сдабривать воду из колодца каплями уксуса. Запив поленту стаканом воды, Чезаре почувствовал, что сыт и доволен. Когда он вернулся в дом, колокола пробили пять. Джузеппина еще спала. Он подошел к ее постели и слегка тронул сестру за плечо.

— Я ухожу, — сказал он.

Девушка раскрыла глаза, такие же темные и нежные, как у матери, и приподнялась на локте. Длинные черные волосы обрамляли ее прелестное лицо, мягкие губы улыбались, словно извиняясь, что она спала дольше, чем обычно.

— Увидимся вечером, — проговорила она нежным голосом, слегка охрипшим спросонья.

Глядя на свою хрупкую беззащитную сестру, Чезаре всегда ощущал себя сильным и решительным, настоящим мужчиной. Ему хотелось обнять ее, чтобы передать девочке немного своей силы и уверенности, но в их семье это было не принято. Они любили друг друга нежно, но это никак не выражалось жестом или словом.

Простившись с сестрой, Чезаре вышел и закрыл за собой дверь кухни. Во дворе он обогнул низкую изгородь из бузины, за которой тянулся огород, и прошел в деревянный сортир, сколоченный из старых прогнивших досок. Жирные радужные мухи ползали здесь по дощатым стенкам и жужжали в воздухе, наполненном вонью, но все в доме к этому привыкли. Частенько, сидя здесь, Чезаре думал, как хорошо бы разбогатеть, а верхом благополучия для него, мальчика, было владеть домом и конюшней. И первым делом он избавил бы Джузеппину от тяжелого домашнего труда, а мать — от каторги в прачечной.

Блестящая назойливая муха села на тыльную сторону его левой руки. Молниеносным движением он поймал ее правой рукой и швырнул о стенку. Это был добрый знак, что-то вроде удачного гадания, и когда Чезаре, выйдя на улицу, вдохнул свежий воздух, аромат полей показался ему еще приятней и сладостней.

Солнце встало, и все было залито ярким светом. Чезаре снял с себя тяжелые кованые башмаки, связал их вместе шнурками и перекинул через плечо. Башмаки еще крепкие, и не стоило трепать их каждый день по дороге; лучше босые ноги, которые никогда не изнашиваются. Чтобы быть на работе к семи, ему приходилось шагать по два часа до фабрики фонографов, где он и работал. Чезаре платили лиру и двадцать чентезимо в день, и это было неплохо — ребята его возраста зарабатывали всего лиру. Но он был ловок и силен и никогда не уставал, орудуя молотком.

Через скрытый в бузине лаз Чезаре забрался в огород, сорвал три крупных красных помидора и сунул за пазуху. А по дороге зашел в булочную и купил на пять чентезимо желтого хлеба, еще горячего, прямо из печки. Остановился на обочине, вынул из кармана большой клетчатый платок и завернул в него хлеб и помидоры.

— Спешим?.. — окликнул его идущий навстречу парень с курчавой густой шевелюрой, получивший прозвище Риччо — Кудрявый.

Чезаре махнул ему рукой в знак приветствия. Риччо был его самый близкий друг, товарищ по играм и по работе. У него был такой же узелок и башмаки через плечо, которые болтались при ходьбе. Риччо было уже шестнадцать, но год разницы ничего не значил — Чезаре был крепок и высок для своего возраста, и темный пушок уже оттенял его верхнюю губу. Он давно положил глаз на отцовскую бритву и уже несколько месяцев пробовал бриться.

Два друга зашагали бок о бок по дороге, которая вела к фабрике. Солнце начинало припекать их затылки. Чезаре взглянул на небо и выругался:

— Черт возьми, сегодня опять не будет дождя.

— Какая тебе разница, будет дождь или нет? — хмыкнул Риччо. У него был разочарованный и слегка насмешливый вид, как у человека, давно все познавшего. Подхватив пальцами ноги дорожный камешек, он зашвырнул его в канаву, почти не сбившись со спорого шага. Они переговаривались, но каждый думал о своем.

— Не помешало бы днем хорошей грозы.

— Ну да, твои плантации лучше зазеленеют.

— Почему тебе нет ни до чего дела? — возмутился Чезаре. — Неужели тебя ничего не волнует?

— Не-а. У меня уже было все.

Глаза Риччо блестели. Всем своим видом он давал другу понять, что с ним приключилось нечто из ряда вон выходящее.

— И что же такое у тебя было? — усмехнулся Чезаре, зная, что рано или поздно тот все равно не выдержит и расскажет.

Они шли мимо остерии. В кухне уже работали, и вокруг разносился аппетитный запах жареного мяса с луком. Гарсон подметал утрамбованную землю под навесом из вьющихся растений, вокруг которого кружились ласточки. Чезаре с грустью посмотрел на мраморные столики остерии. Однажды он был тут с отцом, тогда еще сильным и крепким, как дуб, пил легкое вино и шипучую сельтерскую воду из сифона, и это воспоминание осталось в нем навсегда.

Шагая рядом, Риччо немного помедлил, потом, ухмыльнувшись, выпалил:

— Вчера я заделал Миранду.

Чезаре не знал, верить ему или не верить, но это признание друга задело его. Миранда, дочь трактирщика, жила на виа Ветраски и была известна своей беспутностью. В гостинице на виа Ветраски, улице, которая пользовалась дурной славой в квартале, ребята нередко видели мужчин и женщин, которые выпивали и лапали друг друга, бесстыдно ругаясь и хохоча. Миранда исполняла там дьявольский танец — канкан, нечто волнующе непристойное, когда при каждом движении ноги из-под юбки мелькали ее белые ляжки, обтянутые черными чулками с цветными подвязками, и даже видны были кружевные трусики на крутых ягодицах. Все это вызывало у зрителей взрывы восторга и бурные, беспорядочные аплодисменты.

— Ври больше!.. — засомневался Чезаре.

— Не веришь?

— Конечно, не верю, — сказал Чезаре, раздираемый тем не менее любопытством.

— Клянусь тебе.

Риччо остановился и, обернувшись к другу, поднес два скрещенных указательных пальца к губам.

— Клянусь! — торжественно повторил он. — Миранда зазвала меня к себе домой, раздела догола и тут же сама разделась. Я обалдел и ничего не соображал, а она легла под меня и говорит: «Давай, давай парень!..»

— А ты? — Чезаре покраснел, как рак, слушая этот рассказ.

— Ну я и «давал», — сказал тот. — А потом меня будто током ударило, так всего затрясло, что в глазах потемнело.

— И хорошо было?

— Еще как! Будто умираешь и вновь рождаешься, — ответил Риччо. — Но ты еще слишком мал, чтобы это понять.

Он вскинул голову и зашагал вразвалочку по дороге, как взрослый, все познавший на свете мужчина.

Чезаре был потрясен этим рассказом друга. Сердце его колотилось, лицо вспотело. Перед глазами его, как в волшебной игре зеркал, появлялись и исчезали то зовущие губы, то затуманенные лаской глаза, то голые бедра Миранды — все это вдруг с такой силой овладело им, что он шел, ничего не видя, словно слепой. А мысль, что и он мог бы проделать все это с Мирандой, приводила его в содрогание.

— Что с тобой? Ты чего такой странный? — дернул Риччо его за рукав. — О чем ты думаешь?

— Да отвяжись! Ни о чем, — огрызнулся Чезаре. — Пошел ты к черту со своей Мирандой!..

Риччо знал, что бесполезно выпытывать тайные мысли друга. Если Чезаре не хочет, от него ничего не добьешься. Его друг, хоть и был моложе, но характер имел твердый и в любом споре мог постоять за себя.

— Ладно, пошли, — сказал он, прибавляя шагу. — А то еще опоздаем на работу.

По дороге к ним присоединялись другие, такие же, как они, ребята, молодые парни и зрелые мужчины. Все они направлялись туда же, на фабрику фонографов в Опере, деревушке к югу от Милана. Следовало поторапливаться, и все они зашагали быстрее, не разговаривая и не глядя по сторонам. Почти все шли босиком, перекинув башмаки через плечо.

Вскоре за их спинами послышался рокот мотора, который приближался, сопровождаемый облаком пыли. Четырехместный «фиат» инженера Марио Гальбиати, хозяина фабрики, обогнал их, дав длинный гудок, и этот шумный маневр вызвал восхищение рабочих, которые подались в сторону скорее из уважения, чем из страха быть сбитыми. Никто не испытывал зависти или досады: это было в порядке вещей, что хозяин разъезжает на автомобиле, а рабочие идут пешком с башмаками через плечо. И только Чезаре Больдрани, глядя вслед удаляющейся машине, не в первый раз уже представил себя за рулем в кожаном шлеме, в больших очках, в перчатках, плотно обтягивающих руку, и дал себе слово добиться этого. А слово свое этот парень умел держать.

Фабрика, представлявшая собой низкое и длинное строение кирпичного цвета, с матовыми квадратными стеклами, окруженное грязно-серой стеной, была уже в трех шагах. Выскочивший навстречу хозяину сторож торопливо и почтительно распахнул ворота, но, как только машина проехала, ворота почему-то закрылись и не открылись, даже когда рабочие подошли.

— Что это за новости? — сказал один из них, в то время как все удивленно остановились.

— По-моему, это не предвещает ничего хорошего, — добавил другой, покачивая головой.

— Пойду узнаю, в чем дело, — выступил вперед пожилой бригадир.

Он постучал в маленькую дверцу, вделанную в створ больших ворот, и сторож открыл. Бригадир исчез за воротами, остальные в тревоге ждали. Вскоре он вернулся вместе с хозяином, лица у обоих были мрачны.

— У меня для вас скверные новости, — объявил Гальбиати, в то время как все глаза были прикованы к нему. — Дела наши плохи. Вы сами знаете, что последнее время у нас мало заказов.

Это сообщение, сделанное твердым голосом, не было началом переговоров или приглашением к дискуссии. Для кого-то оно означало приговор, и потому было встречено угрюмым молчанием.

— Я понимаю, — продолжал хозяин, — вы ждете объяснений, и они будут сейчас. Дело в том, что наши клиенты не берут больше фонографов с валиком, которые мы производим. Все хотят фонографы с диском. Их сконструировал Пате, и они имеют на рынке бешеный успех. Людей привлекает новизна, и они не замечают, что наши валики воспроизводят голос лучше, чем диски. К тому же наши аппараты дешевле. Пройдет какой-нибудь год, и с дисками будет покончено. У диска нет будущего. Однако пока что я должен уволить десятерых из вас.

Легкий ропот пробежал по группе застывших в ожидании рабочих.

— Если мы не уменьшим расходы, фабрика закроется — а это конец для всех. Сокращение мне тоже не по душе, но другого выхода нет. Могу сказать вам, это временно. Осенью, когда придут новые заказы, вы вернетесь на свои места.

Выполнив свой долг, хозяин повернулся и ушел на фабрику. Остался бригадир с листком в руках.

— Сейчас я начну читать список уволенных. Его составил не я. А уж кому выпало, тому выпало, — заявил он, снимая с себя всякую ответственность.

Рабочие с поникшими плечами походили на группу военнопленных, ожидавших расстрела каждого десятого.

— Джованни Брамбилла.

Мужчина лет пятидесяти сделал шаг вперед. У него было десять детей, и только двое старших работали поденщиками.

— Артуро Банфи.

Сухощавый, с кривыми ногами, он всего лишь два года назад женился, и жена его ждала второго ребенка. Он тоже безропотно сделал шаг вперед. Бригадиру не надо было отрывать глаза от листка, чтобы узнать человека, к которому относилось имя, — о каждом он знал всю подноготную.

— Чезаре Больдрани, — назвал он.

Парень выскочил из группы как ошпаренный.

— Это свинство! — закричал он, швыряя на землю узелок с хлебом и помидорами, и встал перед бригадиром, словно боец, готовый к схватке.

— Хозяин решил так, чтобы спасти фабрику, — бригадир посмотрел на него с отеческим сочувствием. — Никто не протестует, даже те, кто содержит семью.

— А я говорю, что это свинство! — воскликнул Чезаре, не двигаясь. Он не стал добавлять, что и он, хоть и подросток, подмастерье, но тоже должен содержать семью.

— Отойди в сторону, — сказал бригадир, заглядывая в список, чтобы снова продолжить выкликать имена.

Чезаре молча нагнулся, подобрал свой узелок и ушел с площадки. Удаляясь, он услышал, как выкликнули Альдо Роббьяти — Риччо тоже уволили.

— Ну ладно, чего там! Пошли домой, — попытался успокоить своего друга Риччо, догнав его.

— Катись к своей Миранде, — крикнул в ответ Чезаре и бросился в сторону, движимый яростью, которая кипела у него внутри.

Пробежав несколько шагов, он обернулся, чтобы посмотреть на других уволенных, которые стояли в ожидании, что им заплатят за отработанные дни. Издалека нельзя было различить знакомых людей — все они казались сплошной темной массой на пыльной площади. Ему лично возмещение не полагалось — в начале недели он получил шесть лир аванса. Он снова пустился бежать что есть духу, пока не свалился в изнеможении в душистую траву и впал под палящим июньским солнцем в тяжелое забытье.

Когда он проснулся, было около полудня. Он сел, развязал свой узелок в красно-синюю клетку и осторожно развернул его. Помидоры раздавились и промочили хлеб, но это были пустяки по сравнению со спазмами в голодном желудке, и он съел все с жадностью голодного волка. Наевшись, он подумал о матери, о том, как она огорчится, узнав, что он потерял работу. Ярость его утихла, но сознание несправедливости всего происшедшего не оставляло его. Как ни пытался, он не находил убедительного оправдания решению хозяина.

Разве справедливо, чтобы какие-то диски, появившиеся вместо валиков, обрекали его семью на голод?

Задавая себе этот вопрос, он вернулся назад к фабрике. Обошел вокруг ее низкого кирпичного здания, прислушиваясь к ритмичным ударам молота, которым расплющивали металл для фонографов, заглянул в мутные грязные окна, за которыми кипела работа. Другие там, за ее стенами, надрывались от тяжелого труда, но вечером они принесут домой заработанные деньги, в то время как ему грозила полная нищета. Он обещал матери купить вечером хлеба, но в кармане у него не было ни гроша.

— Ты что, надеешься, что если будешь торчать здесь, тебя возьмут обратно? — увидев Чезаре у ворот, сказал ему сторож. — Шел бы ты лучше, парень, домой.

Это был дельный совет, но дома ему нечего было делать.

— Пойду когда захочу — отрезал Чезаре. — Улица для всех. Ты здесь не хозяин.

Ему хотелось отстоять хоть это свое право — быть там, где он хочет, пусть в этом и не было никакого толку.

— Не отчаивайся, не думай, что это конец, — сказал ему сторож дружеским тоном. — Ты еще молодой, у тебя нет семьи. А ведь сегодня хозяин отправит домой еще десять рабочих, у которых жены и дети.

Чезаре не ответил. Носком ботинка, не заботясь о последствиях, он яростно пнул камень, подняв облако пыли, и пошел по направлению к городу.

2

Мальчишки за бараками на пустыре играли в «чижика», и Чезаре загляделся на них и на минуту забыл о своих невзгодах. С криком и спорами они били по деревянному обрубку своими палками, стараясь загнать его в ямку. На мгновение Чезаре захотелось присоединиться к ребятам и, как в детстве, погонять «чижика» вместе с ними, но солнце уже заходило, мать ждала его после работы, и нужно было идти домой.

Он дошел до ворот Тичинезе и остановился перед остерией. Ее столики под навесом из вьющихся растений пустовали. Посетители придут сюда позже; немногие — чтобы поужинать, а большинство — чтобы поиграть в брисколу [2] или пропустить стаканчик вина, а пока здесь не было никого. На пороге стояла девочка лет шести или семи, пухлая смуглянка с короткой челкой и круглым загорелым лицом. На девочке был передничек в черно-белую клетку и черные лакированные сапожки с блестящими пуговками, подчеркивающими ее крепкие щиколотки. Держа в руках куклу, она разговаривала с ней, объясняя ей что-то, как мать своей дочке.

Чезаре поглядел на девочку, на ее красивое платьице, на куклу, толстощекую, как она сама, и улыбнулся ей.

— Чао, — сказал он. Ему захотелось немного поболтать с малышкой, такой милой и беззаботной, в надежде, что от этого станет легче на душе.

Девчушка подняла на него свои темные глаза и оглядела с любопытством, но молча.

— Ну, как дела? — Он испытывал к этому ребенку, не знающему нужды, живую симпатию.

Малышка так же молча смотрела на него, изо всех сил прижимая к груди куклу, точно боялась, что этот парень может отобрать ее.

Смеркалось, и высоко в небе стрелой носились стрижи и ласточки, а ниже короткими причудливыми росчерками кружили маленькие летучие мыши.

— Сегодня утром меня выставили за ворота фабрики, — сказал он.

Какой смысл было рассказывать о своем несчастье этой незнакомой девочке, он и сам не знал, но, движимый непреодолимым желанием поделиться с нею, почему-то ей сообщил это.

Она только моргнула своими густыми ресницами в ответ и протянула куклу, чтобы он получше разглядел ее.

— Ее зовут Джизелла, — сказала девочка тихо.

— Чудесное имя, — одобрил Чезаре, который никогда не видел такую красивую куклу.

— Приходится все время баюкать ее, а то она плачет, — объяснила ему девочка.

— Правильно делаешь. А тебя как зовут? — спросил ее парень.

— Мемора.

— У тебя имя еще красивее, чем у твоей куклы.

— Хочешь поиграть со мной? — предложила она, словно Чезаре был ее сверстником.

— Хотел бы, но мне нужно домой. — Он разговаривал с этой девочкой, словно со взрослой, которая могла понять его. — Меня ждут братья и сестры. Знаешь, дела наши плохи. Сегодня на ужин у нас еще есть полента, но завтра нам не на что будет купить даже хлеба.

Девочка вдруг повернулась и молча, не попрощавшись, исчезла за красной выцветшей занавеской остерии.

Чезаре не обиделся на эту выходку благополучной, а может, и избалованной девочки, а, напротив, улыбнулся и медленно зашагал по дороге. Но он не сделал и десяти шагов, как почувствовал, что кто-то тянет его за рукав рубашки. Это была Мемора, но вместо куклы она держала в руках хлеб.

— Возьми, — сказала малышка, протягивая ему ароматный хлеб.

— Спасибо, — удивленный и взволнованный, пробормотал он. — Ты что, хочешь сделать мне подарок?

— Да, — сказала девочка. — У меня его много. Возьми. — И она так доверчиво подала ему на вытянутых руках этот хлеб, что он не мог отказаться.

— Когда я найду работу, я тебе верну, — краснея, сказал Чезаре.

— Но я же тебе его просто дарю, — сказала она. И, отступив на шаг, собралась уйти.

Парень удержал ее за руку.

— Меня зовут Чезаре. И я буду помнить тебя, Мемора, — пообещал он.

Попрощавшись с ней, он зашагал дальше, взволнованный этим великодушным поступком незнакомой девчушки.

Эльвира растопила на сковороде немного сала, чтобы заправить салат, а из пучка крапивы сварила суп. Малыши получили каждый по своей миске и вышли есть во двор. Эльвира, Джузеппина и Чезаре остались в кухне одни. Они сидели вокруг стола, на котором горела керосиновая лампа, и ели медленно, чтобы растянуть этот скудный ужин. Лампа после ужина тут же гасилась — керосин тоже был на исходе.

Красивое бледное лицо Эльвиры, изможденное родами и тяжелым трудом, уже покрывали морщинки. Голову она покрыла черным платком, что старило ее еще больше. Без всякого аппетита она все же съела до последней ложки свой суп, потому что есть было необходимо, а покончив с ужином, устало положила руки на стол. Руки у нее были шершавые и красные от стирки, пальцы припухшие от ревматизма.

— Не расстраивайся, что тебя уволили, — сказала она сыну. — Бог видит и Бог провидит.

Это были ее обычные слова, которые повторялись во всех трудных случаях жизни.

— Будем надеяться, что он в самом деле провидит, — проговорил Чезаре угрюмо.

— Он накажет, если будем так говорить, — мать быстро перекрестилась. — На этой неделе Джузеппина пойдет работать к Кастелли. Они там делают мыло и медикаменты.

— Работать? — Это была неожиданная новость для Чезаре. По силам ли сестре с ее слабым здоровьем работать на фабрике от зари до зари? — Кто ей нашел это место?

— Дон Оресте, наш приходский священник, — вмешалась сама Джузеппина. — Он всегда с участием относился к нам. Мне уже четырнадцать лет, и я вполне могу там работать.

— Я бы предпочел, чтобы ты оставалась дома. — Чезаре охотно хлопнул бы кулаком по столу, как это делал отец, когда был недоволен, но взамен ему нечего было предложить.

— Ей будут платить лиру и двадцать чентезимо в день, — сказала Эльвира.

Это была такая же плата, которую получал Чезаре.

— А малыши? — спросил он, хватаясь за последний довод.

— Аугусто уже восемь лет, и ему хватит ума присмотреть за младшими.

Мать была права. Меморе было еще меньше, но у нее хватило сердца и ума, чтобы помочь сегодня ему.

— Ладно, я иду спать, — заканчивая этот разговор, сказал Чезаре. Он, хоть и не работал сегодня, но, пожалуй, еще больше устал от всех передряг и волнений. Завтра с утра он отправится на поиски новой работы и, конечно же, найдет ее. С этой мыслью Чезаре уснул.

3

Падающая звезда прочертила короткий след в ночном небе и погасла, не долетев до земли. На самом ли деле это была падающая звезда? Эльвира не помнила падающих звезд в июне, в пору, когда на лугах еще мерцали светлячки. Проникая сквозь окно, лунный свет падал на фотографию, висящую на стене, рядом с ее супружеской постелью, и снимок этот вызвал в памяти день ее свадьбы.

Шестнадцать лет прошло с тех пор. Был август, и звезды блестели золотой россыпью над головой. Ей исполнилось двадцать, и она не знала, что такое мужчина. Это была все та же луна, которая видела ее первую брачную ночь и оживила в ней множество воспоминаний.

Церемония была простая, как водится у бедняков, которые, однако же, умели сохранять достоинство и имели страх Божий. Дон Оресте благословил ее союз с Анджело Больдрани в церкви Сан Лоренцо. Она не могла сдержать слез, когда произносила свое «да», которое пред Богом соединяло ее с этим парнем. А ведь она трепетно любила, хотя ни разу так и не сказала ему: «Я люблю тебя». Так говорили девушки своим возлюбленным в любовных рассказах, которые печатались на страницах газет, доходивших иногда до нее, но люди, среди которых она выросла, не умели говорить таких слов. Зато умели любить преданно и самозабвенно, умели прощать, любя, хотя, что правда, то правда, никогда не умели найти слова, способного выразить это чувство.

Когда Анджело попросил ее руки, а родители спросили, хочет ли она выйти за этого парня, которого все знали как хорошего работника и доброго христианина, она ответила, покраснев: «Если вы мне дадите его в мужья, я пойду за него». Это была правда, но не вся, потому что она очень любила Анджело и хотела замуж за него всей душой, но стеснялась обнаружить свое чувство.

Она помнила себя молодой и красивой в жемчужно-сером подвенечном платье с длинными узкими рукавами, заколотом у ворота золотой брошью, которую Анджело подарил ей перед свадьбой. Вуаль, спускающаяся с головы и закрывающая плечи, была из кружевного тюля, вытканного маленькими розами. Мать долго расчесывала и приглаживала ее длинные волосы, прежде чем сделать из них тяжелую косу, закрученную на затылке и закрепленную черепаховыми шпильками. «Сегодня вечером, — сказала она, — когда ты удалишься в спальню со своим мужем, прочти молитву и попроси прощения у Господа за ваши грехи». Почему она должна просить прощения за грехи и в чем был этот грех, Эльвира толком не понимала, но сердце пугающе-сладко замирало в груди и голова кружилась. До свадьбы она лишь однажды почувствовала его горячие губы на своей щеке, и кровь тогда бросилась ей в лицо, а в висках застучало. Но разве это был грех? До нее доходили обрывочные разговоры ее более опытных подруг, произносимые шепотом фразы, вроде: «Ты это скоро поймешь, девочка», но это только смущало и пугало ее.

Анджело с гордостью носил свой новый черный пиджак и рубаху в красную полосочку с белыми манжетами и крахмальным воротничком. С гордо поднятой головой, тщательно ухоженными усами и густыми светлыми напомаженными волосами он казался в этом наряде настоящим синьором.

После свадебной церемонии, со свидетелями, родителями жениха и невесты и несколькими друзьями, они заехали в остерию «У дуба» выпить по стаканчику вина. Под навесом из вьющихся растений вокруг длинного стола, застеленного свежей скатертью, когда гости произносили тосты и пили за здоровье молодых, Анджело расхрабрился, обнял ее за талию и поцеловал при всех. Этот запечатленный на ее щечке невинный поцелуй предвещал, однако, что-то такое, чем она была обеспокоена и смущена. Она была счастлива, что выходит за Анджело, но потеряла то радостное и светлое спокойствие, которое испытывала перед алтарем. Ею овладел некий страх в предвидении того рокового события, которое должно было случиться с ней этой ночью, события, освященного Богом, но в котором почему-то признавался и грех, за который она должна просить прощения у того же самого Бога.

— Смелей, смелей! Поцелуй и ты его!.. — кричали подвыпившие гости, а она то краснела, то бледнела, не зная, куда деваться от стыда. Сколько раз она чувствовала это желание поцеловать своего милого Анджело и много раз воображала это, но никогда не смогла бы сделать это вот так, при всех.

Глядя на июньскую луну, которая вызывала эти далекие воспоминания, Эльвира теребила и крутила у себя на пальце широкое обручальное кольцо, которое он надел ей в тот день. На внутренней стороне кольца было выгравировано изящным курсивом: «Эльвире от Анджело, 1897».

Тогда в остерии именно мать Эльвиры вывела ее из замешательства. Дав ей в руки овальный посеребренный поднос с конфетами, она шепнула: «Поди обнеси гостей».

Эльвира послушалась, и каждый гость, угощаясь конфетами, распространявшими вкусный запах ванили, говорил ей что-то хорошее. По их взглядам видно было, что все хотели бы набить себе карманы и рот этими сладостями, но каждый, уважая обычаи бедного люда, брал только три конфеты: две — чтобы съесть тут же на свадьбе, а третью — на память, что, по поверьям, приносит счастье.

Для самого счастливого дня в своей жизни Анджело Больдрани задумал все на широкую ногу: в программе было и посещение фотографа Винченцо Рамелли возле Порта Тичинезе. Жених хотел, чтобы объектив запечатлел этот неповторимый миг. Их дети должны знать, как красива была мать в подвенечном наряде. Для Эльвиры это был сюрприз, но Анджело договорился с Рамелли заранее. Они долго обсуждали, какой сделать снимок, и спорили о цене.

Эльвира улыбнулась, глядя на фотографию на стене в голубом лунном свете, и вспомнила тот визит в студию: фотограф готовил задник и тщательно устанавливал свет. Этот задник представлял собой озеро и кусок балюстрады, завершающейся колонкой, на которой возвышалась большая ваза с раскидистым папоротником. После многих проб ее усадили в кресло, обитое узорчатой тканью, сильно потертой и местами разорванной. Анджело хотел быть уверен, что эта рухлядь не запечатлеется для потомков, и Рамелли клялся, положа руку на сердце: «Изношенные места не попадут в кадр». В конце концов он убедил Анджело, который стоял за ее спиной неподвижно, как статуя, подбоченясь одной рукой, а другую положив ей на плечо. Сама же она сидела напряженная и неестественная, с нахмуренным лицом. От застенчивости взгляд ее был направлен в потолок и капли пота выступили на лбу. Всякий раз, когда Рамелли выглядывал из-за тяжелого занавеса, которым накрывался гофрированный хвост аппарата, лицо его было перекошено от жары и нехватки воздуха. В конце концов, глядя на него, Эльвире стало так смешно, что, освободившись от своей скованности, она разразилась веселым смехом. Отблеск его запечатлелся на снимке — чудесная улыбка на прелестном личике ломбардской невесты. Но жизнь сложилась так, что ей редко случалось проявлять свою природную веселость.

В завершение этого памятного дня Анджело повел ее в сады Дианы возле Порта Венеция есть мороженое. Сидя в кафе, Эльвира была поражена окружающей ее роскошью и теми тратами, на которые он шел, но Анджело лишь смеялся, довольный, что хотя бы на день предстает в ее глазах богачом.

— Ты моя королева, — с гордостью сказал он ей.

Смущенным и благодарным взглядом она смотрела на этого светловолосого парня, на этого сумасшедшего мота с большими и сильными руками в мозолях, который работал по четырнадцать часов в сутки у печи для обжига кирпичей, чтобы иметь возможность приносить ей сказочные дары, когда приходил к ней домой: то коробку французского мыла, благоухающего лавандой, то голубую шелковую переливчатую ленту, то серебряные или золотые клипсы. А к свадьбе он потратил целых шестьдесят пять лир на брошь в форме лукошка, с золотыми цветами, жемчужинами и розовыми кораллами внутри, купленную в знаменитом магазине Моджи на корсо Виктора Эммануила. Он был щедр и легко тратил деньги, хотя доставались они ему каторжным трудом. У него была работа и была женщина, которую он любил: чего же ему нужно было еще для счастья? Важные господа в парламенте и в газетах, думая скорее о будущем буржуазии, чем о реальных интересах рабочего класса, требовали по примеру Англии и Америки поставить вопрос о восьмичасовом рабочем дне, но его, Анджело, все это как-то не касалось близко. Когда мог и чем мог он помогал товарищам в их профсоюзной борьбе, но не принимал этих новых идей всерьез. У него было достаточно сил, чтобы устроить свою жизнь самому, он знал, что чем больше поработаешь, тем больше получишь, а все остальное для него было не очень-то важно.

Эльвира была захвачена этим водоворотом событий. Учтивый официант во фраке привычным движением отодвинул ее стул, чтобы она могла сесть за столик, стоявший посреди других столов, за которыми велись оживленные беседы. Красивые дамы и господа вокруг нее, разговаривая, улыбались, обменивались любезностями и слушали звуки вальса «На прекрасном голубом Дунае».

«Боже, какая музыка!» — подумала она, тут же раскаявшись, что поминает всуе имя Божие.

Никогда ее воображение не уносилось так далеко: она точно перенеслась в какой-то другой мир, точно грезила во сне. Ей было страшновато, она чувствовала себя не в своей тарелке среди этих разодетых синьоров, и, скажи ей кто-нибудь в тот момент: «Позвольте, вам здесь не место», — она бы тут же ушла, извинившись. Но вместо этого официант, подавая вазочку холодного и густого мороженого с тонким ароматом и такого аппетитного на вид, сделал ей легкий поклон, как какой-нибудь важной синьоре. Довольный Анджело улыбался ей, и она освоилась, начала поглядывать вокруг, с интересом рассматривая сидящих здесь женщин с холеными руками и нежной кожей с ароматом рисовой пудры. А она-то спрятала, как постыдный секрет, попавшую ей в руки вырезку из журнала с советами, как сохранить кожу при помощи лимонного сока и молока, как тонизировать ее несколькими каплями ароматического уксуса, разбавленного водой. Конечно же, эти хорошо одетые синьоры в шелках и драгоценностях, которые посматривали вокруг через черепаховый лорнет и держали в руках хрупкие зонтики от солнца с серебряными колечками, конечно, они жили в ином мире, и она увидела и узнала за несколько часов больше, чем за всю свою жизнь. У нее хватило разума погасить этот волшебный фонарь прежде чем душа начнет лелеять мечты о невозможном, о той сказке, которая окружала ее. Она и так уже зашла слишком далеко, за что мысленно просила прощения у Бога.

Они вернулись домой пешком, когда первые тени уже начали густеть в горячем августовском вечере. Анджело открыл дверь той самой квартиры в бараке, где и сейчас она жила со своими детьми, но то были другие времена: полные счастья и светлых надежд.

Эльвира остановила взгляд на рекламе алюминиевых кастрюль прекрасного серебристого цвета, прочных, никогда не ржавеющих и потому гигиеничных, более экономичных в расходе топлива и более стойких по сравнению с медными. Однажды они с матерью пошли на корсо Виктора Эммануила в магазин Клаудио Дзеккини, чтобы посмотреть там алюминиевые кастрюли и справиться о цене. Они долго любовались витринами, но так и не осмелились войти, чтобы прицениться. Как же можно спрашивать цену за это чудо?

Эльвира помнила, как застыла она посреди большой кухни, когда настало время молодым пройти в свою комнату. Анджело даже пришлось подтолкнуть ее, обняв за талию своей сильной рукой. Ничто еще не вызывало у девушки такого страха, как тайны, подстерегавшие ее этой ночью в новом доме. Она была счастлива в ожидании этого дня, но напугана теперь, когда он пришел.

Июньские светлячки и серп луны, освещавшие стену и фотографию на ней, живо напомнили ей ту августовскую ночь: жужжание комаров, треск сверчков, кваканье лягушек, лай собаки и насвистывание какого-то прохожего на улице.

В комнате она увидела большую кровать, на которой блистало во всей своей белизне покрывало из белого кретона. Льняные простыни выткала для нее мать, а по краю их Эльвира сама вышила белыми нитками цветочный узор. Вышивка на подушках представляла двух голубков в полете, держащих в клюве полоску с надписью: «Спокойной ночи». Кровать была новая, с высокими спинками из темного ореха, как ей хотелось, и с большими шариками наверху. Пружинный матрас был подарком одного из друзей Анджело, а тюфяки на конском волосе, обтянутые толстой тканью в белую и коричневую полоску, им подарили свидетели на свадьбе.

— Ты, наверное, устала, — сказал Анджело, еще только привыкая говорить ей ты. — Не кажется ли тебе, что пора лечь спать?

Она почувствовала, как его сильная рука легла на плечи, а другая обхватила талию, пожалуй, крепче, чем ее новый из китового уса корсет. «Я боюсь», — подумала она, но не призналась ему в этом, а только сказала:

— Как темно.

Лунный свет в окне освещал белоснежную супружескую постель. Анджело опустил ее и начал раздеваться, аккуратно складывая свои вещи на стул, стоявший в ногах кровати. Она услышала, как он зажег спичку, и желтый свет керосиновой лампы осветил комнату. За ее спиной, закрыв окна, он подошел к ней, взял за плечи и повернул к себе, чтобы лучше видеть ее лицо.

— Ты не хочешь ко мне? — спросил он почти с укором.

— Я сейчас, — сказала она, смущаясь, но все же решительно.

— Тогда пойдем, — нетерпеливо позвал ее Анджело.

Эльвира уткнулась лицом в его плечо, чтобы скрыть краску, которая заливала ее щеки. Отпрянув, она медленно начала расстегивать пуговицы платья. Она опустила глаза, чтобы не видеть мужской наготы в тот момент, когда Анджело залезал под простыни, но чувствовала на себе его жадный взгляд.

— Отвернитесь, пожалуйста, — попросила она.

— Ты красивая. — Голос его сделался глубоким и хриплым.

— Мне стыдно, — сказала она, подавленная этим чувством, более сильным, чем страх.

— Своего мужа? — Анджело как будто не хотел этого понять.

— Пожалуйста, погасите свет, — попросила она в надежде, что темнота ей поможет.

Анджело послушно погасил лампу — это был единственный способ избавиться от ненужных сложностей. В темноте Эльвира подошла и юркнула в постель с осторожностью человека, который лезет в кусты ежевики. Анджело протянул руку, чтобы погладить ее, и в нетерпении почти закричал:

— Господи, жена, сними же и эти трусы!

Эльвира встала, чтобы убрать последний барьер, и эти несколько секунд показались ему целой вечностью. «Мужчины, как звери, — вспомнила она слова матери. — Не хотят сами знать ничего, а бедная женщина должна терпеть все это». Замужние женщины говорили при ней то же самое. Но почему отношения между ней и ее мужем должны быть такими же ужасными, должны быть чем-то, что находится на грани греха?

— Ну ты идешь? — Это был ночной голос, голос тревожный, дрожащий от волнения.

— Иду. — Она пыталась успокоиться, но ее пронизывала дрожь.

— Быстрее, — сказал он, рывком подминая ее под себя.

— Не надо… не так… — она попыталась сопротивляться, но он уже от страсти был вне себя.

Ни ласковых слов, ни успокаивающего шепота, ни нежных поцелуев или просьб о любви — ничего, что могло бы вызвать в ней самой волнение, заставить ее уступить, а только долгое разрывающее проникновение, омоченное ее кровью и мужским семенем, которое разрядилось в кратких и яростных подрагиваниях, оставив в ней болезненный след. Она слышала сладковатый запах вина и табака, чувствуя пронзительную боль внутри и глубокое унижение в душе. А он уже спал как ни в чем не бывало.

Она встала с постели, открыла окно, чтобы вдохнуть глоток свежего воздуха. Была прекрасная августовская ночь, но серп луны на небе и падающие звезды вызвали у нее только еще большую растерянность и отчаяние.

Она пошла на кухню, налила в цинковое ведро воды и тщательно помылась, смыв со своего тела, но не с души следы пережитого. Так значит, это и есть любовь? Нечто отвратительное и липкое, сделавшееся красным от ее крови?.. Эльвира вернулась в комнату, которая утратила теперь уже для нее свою таинственность, и долго приводила в порядок волосы при свете луны перед зеркалом, висящим на белой стене. В темной раме зеркала она видела свое отражение: красивое, нежное лицо в голубой полутьме, большие блестящие глаза и темные, прекрасно очерченные брови, гладкий лоб и беспомощные мягкие губы, по которым неясной дрожью проходило воспоминание. Густую массу своих черных волос она заплела в плотную косу и снова легла рядом с мужчиной, который безмятежно спал.

Свет луны, который рос в высоте августовского неба, вдруг высветил на лице его беспомощность спящего ребенка, какое-то мирное трогательное выражение. Как он не походил сейчас на того грубого, нетерпеливого самца…

Слезы высохли на ее щеках, и, постепенно успокаиваясь, Эльвира лежала на кровати, слушая ровное дыхание мужа, глядя на его красивую светловолосую голову, лежавшую на подушке, вышитой ею, на слегка нахмуренное, как у ребенка, лицо. Она несмело протянула руку, чтобы погладить этот упрямый лоб, это уже ставшее ей родным лицо, и вдруг почувствовала, как ее охватывает какое-то острое материнское чувство к нему. Куда делась та ярость, что напугала ее? И в эту минуту Эльвира поняла: ей суждено быть рядом с этим сильным и в то же время таким беспомощным мужчиной всю жизнь, следовать за ним в горе и радости.

Этой теплой июньской ночью она плакала, вспоминая ту далекую августовскую ночь, и слезы застилали ей глаза. Ее Анджело, редкой силы человек, способный, казалось, перевернуть целый свет, был сражен невидимым, но беспощадным врагом — роковой для него болезнью. А она, нежная и терпеливая Эльвира, которая надеялась найти в браке с ним свое маленькое женское счастье, осталась на этом свете одна, в плену ужасной нищеты, с пятью детьми, которых надо растить. Тогда она была молода, красива, счастлива, а теперь она ничто — безропотное создание, изнуренное тяжелым трудом и лишениями, без мечты, без надежд, без радости. И, вспоминая ту далекую августовскую ночь, когда развеялись ее первые девичьи мечты, она услышала, как на колокольне Сан Лоренцо пробило полночь, и наконец заснула.

4

Услышав, что на колокольне Сан Лоренцо пробило пять раз, Чезаре по привычке проснулся и спустил ноги с постели, протирая глаза. Мать уже ушла на работу, а Джузеппина еще спала. Остатки вчерашней поленты и хлеба стояли посреди стола. С трудом парень очнулся и собрался с мыслями; но, вспомнив, что сегодня ему не надо идти на фабрику, не стал терзаться, а снова улегся и заснул глубоким спокойным сном.

Он проснулся от голоса Риччо, который звал его со двора. Чезаре спрыгнул с постели и босиком, в одних трусах подбежал к кухонной двери. Во дворе, залитом солнцем, рылись куры и бегали дети. Народ был уже на работе.

— Есть новости. — Риччо был весел, а его непокорная шевелюра еще больше подчеркивала плутоватое выражение лица.

— Представляю, что это за новости. — У Чезаре был другой характер, и зажечь его было нелегко.

— Давай быстрей, — настаивал Риччо. — Такое дело, что надо живо решать.

— Одеваюсь и выхожу, — сказал Чезаре, закрывая дверь.

Он натянул старенькие брюки из бумазеи и рубашку, взял кусок хлеба, который Джузеппина положила для него рядом с миской, и вышел во двор к другу. Таким шумным, залитым солнцем Чезаре не видел свой двор с тех самых пор, как начал ходить на фабрику. Он походил на человека, только что выпущенного из темной камеры. Солнечный блеск причинял боль глазам, и Чезаре прищурился.

— Так что нам надо решать? — спросил он, оказавшись рядом с другом.

— Пошли быстрей, по дороге расскажу.

Они зашагали к центру, держась ближе к обочине дороги, пропуская повозки, лошадей и редкие автомобили.

— В Крешензаго, — начал рассказывать Риччо, — открылась прачечная. Называется «Современная прачечная». Мне сказали, что там требуются парни.

— Это женское дело, — заметил Чезаре, жуя на ходу. — Стирать — не мужское занятие.

— Ты говоришь так, потому что думаешь, что эта прачечная такая же, как в Навильо, — возразил ему Риччо. — У них и вправду работа для женщин. А современная прачечная — это совсем другое дело. Там машины, оборудование. Это как фабрика, только там стирают горы вещей.

— Не знаю, — с сомнением протянул Чезаре. — Если там машины, то скорее без работы останутся женщины прачки, чем появятся новые рабочие места. Новые машины всегда только отбирают кусок хлеба у бедняков.

— О чем ты говоришь! — хлопнул его Риччо рукой по плечу. — Ты ничего не понимаешь. В современной прачечной делаются большие дела. Там стирают белье для казарм всего Милана: одеяла, обмотки, форму, портянки, наволочки, простыни…

— Как будто солдаты спят с простынями и наволочками, — заметил Чезаре.

— Ну, офицеры, унтер-офицеры. У кого есть чины, живут хорошо, как синьоры.

— Вполне возможно. — Чезаре не хотелось соглашаться с этим, но замечание старшего друга его убедило.

Он наклонился и вырвал пук травы.

— Говорю тебе, это прекрасный шанс для нас.

— И где эта прачечная? — спросил Чезаре. А когда он спрашивал о подробностях, это был добрый знак.

— Я же тебе сказал: в Крешензаго, — Риччо показал направление рукой.

— Далековато. Ведь это на другом краю города.

— А разве на фабрику ходить было близко?

— Тут будет по крайней мере на полчаса больше ходу. — Чезаре мерил путь не километрами, а часами.

— Подумаешь, какой труд! — Риччо был полон энтузиазма, который понемногу заражал и его друга.

Прежде чем выйти на пьяцца дель Дуомо, они, чтобы не выглядеть оборванцами, надели башмаки, которые несли как обычно через плечо. Вместо того, чтобы идти по корсо Венеция, а потом по корсо Буэнос-Айрес, они срезали по корсо Монфорте, чтобы добраться до Порта Виттория. Они удлинили себе путь еще на часок, но зато поглазели на потрясающие конструкции нового миланского рынка, о котором все тогда только и говорили. Было лето, светило солнце, они были молоды, и в их распоряжении был целый день.

— Вот это да! — Риччо уставился на это чудо из стекла и металла, созданное человеком. Он был горд, что живет в городе, где возводятся такие ультрасовременные сооружения.

Рыночная площадь вся была запружена повозками и тележками; продавцы и грузчики, оптовики и просто покупатели подобно трудолюбивым муравьям сновали по ней.

Они долго бродили меж торговых рядов и лотков, заполненных овощами и фруктами, борясь с искушением унести за пазухой пару персиков или груш, как делали, забравшись в чей-нибудь сад, но солнце подсказало им, что пора идти дальше — им предстоял еще немалый путь.

— Итак, вы бы хотели работать здесь? — Женщина смерила ребят уверенным взглядом хозяйки.

— Да, — ответил ей Риччо.

Чезаре же смотрел на нее молча. Это была красивая женщина лет тридцати пяти, с широким круглым лицом, всегда готовая разразиться смехом, немного грубоватым, быть может, но искренним и сердечным. Воровским взглядом он скользнул по ее пышной груди, по крутым бедрам, отметил тонкую талию, чувственные губы, тяжелые золотые серьги в ушах и даже бархатистую родинку на подбородке, которую не мог скрыть легкий слой пудры. Особое изящество придавали ее облику волосы: тонкие, светлые, с медным отблеском, они были собраны на затылке в пышный пучок. Все называли ее просто «хозяйка» и знали, что она, хотя и ворчлива, но добра. Она была вдова, но несла свое вдовство, как медаль за доблесть — медальон с миниатюрой покойного мужа неизменно красовался у нее на груди. Разговаривая, она невольно трогала его рукой, как бы удостоверяясь, что он на месте.

— Пойдемте со мной, — велела она и повела их в прачечную.

Здесь топились огромные печи, на которых кипели полные чаны белья, а приставленные к ним женщины все время помешивали его длинными палками, стоя на высоких табуретах. Запах щелока хватал за горло, а вырывающийся из чанов пар делал воздух непереносимо влажным. На лугу перед прачечной на длинных веревках были развешены одеяла, простыни и разное другое белье.

— Ты будешь следить за печами, — сказала хозяйка, обращаясь к Риччо. — Твое дело — приготовить дрова, разжечь их и поддерживать огонь весь день.

Риччо посмотрел на нее удивленно.

— И все я один?

— Работа нелегкая, я знаю, но ты сильный и ловкий парень. Будешь получать за это полтора франка в день. И это постоянно. Здесь стирается белье всех казарм Милана. А поскольку солдат у нас много и меньше не станет, то и в работе недостатка не будет.

Закончив с Риччо, она обернулась к Чезаре, который настороженно смотрел на нее.

— Ну, а тебе, голубок, мы найдем другую работу, — сказала она по-матерински нежно и с оттенком лукавства.

Чезаре покраснел от этого «голубок», небрежно брошенного хозяйкой. Ее броская красота зрелой женщины приводила парня в замешательство.

— Я могу делать все, — сказал он с легким вызовом.

— Ну еще бы! — улыбнулась всем своим мягким круглым лицом вдова. — Ты будешь отвечать за белье, развешенное для сушки. Нужно следить, чтобы его никто не украл. Ты должен снимать его, по мере того как оно высохнет, и помогать развешивать новое. И два раза в неделю будешь ездить со мной по казармам, чтобы отдать чистое белье и взять грязное. Тебе это подходит?

Вопрос предполагал единственный ответ.

— Мне это подходит, — сказал Чезаре. — А плата? — преодолевая робость, осведомился он.

— Один франк в день, — сказала вдова, с любопытством глядя на него.

— Но ему… — попытался он было запротестовать, указывая на Риччо.

— Он делает работу взрослого, — коротко отрезала вдова, намеренно обращаясь с ним, как с ребенком. — Но ты работаешь и по воскресеньям и будешь получать за это еще одну лиру, — сказала она, кокетливым жестом поправляя волосы.

— Когда начнем? — спросил Риччо, торопясь закончить разговор.

— Немедленно, — ответила женщина, к его удовольствию.

— Но мы еще ничего не ели, — заикнулся Чезаре. Он проголодался и не прочь был перекусить.

— Об этом я позабочусь, — пообещала, улыбаясь, хозяйка. — Но только в том случае, если будете, голуби, слушаться меня.

Через полчаса, подкрепившись принесенными ею хлебом и сыром, они приступили к своей новой работе.

5

Эльвира и Джузеппина сидели в кухне на краешке стульев, словно не у себя, а в гостях у чужих людей, и робко смотрели на домовладельца.

— Ну так что будем делать? — Голос Энрико Пессины звучал отрывисто и хрипло, точно карканье. — Собираетесь вы или нет вносить плату за жилье?

— Конечно, мы заплатим, синьор Пессина, — Эльвира была напугана визитом домовладельца и глаза ее выдавали. — Мы же всегда платили вовремя. — Она инстинктивно поднесла руки к ушным мочкам — золотые сережки, доставшиеся ей когда-то от матери и бабушки, были проданы, чтобы внести две последние платы.

— Я знаю, что вы всегда платили, но уже три месяца я позволяю вам жить в своем доме в долг.

Своей согбенной костлявой фигурой, локтями, упертыми в стол, Энрико Пессина походил на ворона: у него был длинный нос и маленькие черные глаза, в которых мерцали тусклые огоньки.

— Мы честные люди. — Эльвира прижала руки к груди, чтобы это звучало еще убедительней.

— Вот и отлично. Давайте, как честные люди, и разрешим этот вопрос.

Он разговаривал с матерью, а сам все время косился в сторону дочери, этой худышки с шелковистыми волосами и соблазнительным личиком. А когда та отводила глаза, жадно шарил своим прилипчивым взглядом по ее фигурке, отмечая нежные контуры расцветающей женственности.

— Через две недели мы погасим долг. Джузеппина скоро начнет работать. — Заметив неприятное внимание мужчины к Джузеппине, которая сидела неподвижно, с опущенными глазами, Эльвира стремилась побыстрее закончить разговор.

— Две недели — это долго. — Пессина сдвинул назад замусоленную шляпу и приоткрыл свои чувственные губы в улыбке, показывая ряд острых зубов.

— Но вы же богатый человек. Что вам стоит подождать еще немного?

Эльвира видела, как соседи ходят по двору, бросая любопытные взгляды в сторону кухни.

— Если бы это зависело от меня… — он сделал выразительный жест длинной костлявой рукой и встал.

На нем был черный костюм из бумазеи, засаленный, как и его фетровая шляпа, которую он носил и зимой, и летом.

— Я был бы рад пойти вам навстречу. Но один просит отсрочки, другой — в долг, деньги уходят, а долги остаются, — добавил он, не спуская глаз с Джузеппины.

— Сколько времени вы нам даете? — взмолилась женщина.

— Два дня, считая с сегодняшнего, — изрек он.

— А если мы и вправду не сможем?

— Тогда вмешается закон.

— Боже мой! Боже мой! — прошептала Эльвира, закрыв лицо руками.

Выселение — это означало не только быть выброшенными на улицу, но к тому же еще и позор.

— Я могу поработать на вас, — сказала Джузеппина, с трудом выдавливая из себя слова. — Я поработаю на вас, а вы засчитаете наш долг за квартиру.

От девичьего румянца, вспыхнувшего на ее лице, взгляд мужчины загорелся и кровь взволновалась.

— Ну что ж, — ответил он, ухмыляясь. — Посмотрим, посмотрим…

Эльвира вскинулась, как зверь, защищающий своего детеныша.

— Нет! Этого не будет! — воскликнула она таким резким голосом, что Джузеппина вздрогнула.

— Тогда выкладывайте деньги, — пожал плечами Пессина.

— Сделаем все возможное.

— Но постарайтесь сделать это за два дня. Если же передумаете относительно девушки… — И, оставив разговор незаконченным, он ушел, прикоснувшись рукой к своей засаленной шляпе.

Эльвира подошла к дочери и обняла, словно желая защитить.

— Но почему, мама? — спросила та.

— Потому что твои ноги не для таких дорожек, — ответила Эльвира.

Никто не знал ничего определенного про Энрико Пессину. Он жил один и не знался с друзьями и родственниками. Но ходили слухи, что он падок на женщин, особенно на молоденьких девушек. По вечерам, сидя на лавочке, старухи шептались о каких-то случаях, о матерях, которые сквозь пальцы смотрели на свидания своих дочек с Пессиной, после чего, по слухам, долг за квартиру он им прощал. Эльвира не слишком доверяла всем этим россказням и все же ни за что не решилась бы отпустить дочь к нему.

Пришел Чезаре, веселый и улыбающийся, словно выиграл в лотерею.

— Мама, — крикнул он, — я нашел работу.

Он подошел к ведру и жадно выпил кружку воды.

— Бог видит и Бог провидит, — перекрестилась Эльвира.

— Я встретил синьора Пессину; он случайно не заходил сюда?

Парень уже уселся на свое место и с аппетитом жевал поленту с салом.

— Он приходил именно к нам.

Эльвира и Джузеппина начали наводить порядок в кухне.

— Из-за квартирной платы? — спросил Чезаре с набитым ртом.

— Мы задолжали ему за три месяца, — вздохнула мать.

— Еще две недели, и мы выплатим, — с оптимизмом сказал Чезаре.

— Он дал нам всего два дня.

Слова матери охладили его энтузиазм.

— Два дня? — Он положил ложку на почти пустую тарелку и уставился на мать.

— А если мы не заплатим, он выкинет нас вон. — Эльвира сопроводила свои слова выразительным жестом руки.

— Не может быть, — сказал он, отодвигая тарелку. — Куда же мы в таком случае пойдем?

Эльвира хотела ответить, что Бог видит и Бог провидит, но промолчала, вздохнув. Два дня — слишком мало даже для Всемогущего, чтобы наверняка им помочь.

— Я сам схожу поговорить с ним, — сказал Чезаре решительно.

— Ты? — Мать удивилась, потому что считала его еще ребенком.

— Я. — Он был спокоен и решителен, опираясь руками о стол, и этой позой напоминал ей отца.

— По сути, ты теперь глава семьи, — задумчиво сказала Эльвира.

И в самом деле, после смерти отца парень очень повзрослел — в нем уже много было от настоящего мужчины.

— Когда ты пойдешь? — спросила она.

— Сейчас же, немедленно. — Чезаре поднялся и вышел.

Мать и дочь поглядели друг на друга, и обе почувствовали, что у них есть защитник. Эльвира заправила было керосиновую лампу, но решила не зажигать ее. Керосин, пожалуй, надо экономить.

6

— Проходи, садись.

Энрико Пессина сидел за столом под окном и ел из миски фасоль со свининой. Хозяин тоже жил в бараке, одном из двух, которыми владел. Он занимал в нем квартирку с отдельным входом, но маленькую и запущенную, как часто бывает у старых холостяков.

— Я не помешал? — Чезаре потерял часть своей уверенности и нервно теребил в руках шапку.

— Мешать ты мне не мешаешь, — сказал хозяин, продолжая жадно поглощать еду. — Мне редко случается есть в компании. Люди говорят, что я ем, как волк. Кому какое дело? Я ем три раза в день и ем то, что хочу. Они же… Хочешь, присоединяйся, — пригласил он парня за стол.

— Нет, синьор Пессина, спасибо. Я уже поел.

В другом случае Чезаре почувствовал бы, как у него слюнки потекли от такого лакомого блюда, но в этот момент язык присох к небу.

— Но не фасоль же со свининой, я думаю.

Со двора доносились голоса и уличный шум.

— Поленту, — признался он.

— Когда-то я ее тоже немало поел. Бывает, и сейчас иной раз попробую, чтобы вспомнить прежние времена. — Он отложил ложку, налил большой стакан красного вина из запыленной бутылки, выпил большими глотками и прищелкнул языком. Потом вытер губы тыльной стороной руки и шумно рыгнул. — Ну, давай, возьми стакан там, над раковиной. Я угощаю — выпей со мной.

Парень послушно подошел к раковине и взял стакан, по краю которого ползали мухи.

— Спасибо, синьор Пессина, — сказал он, возвращаясь к столу, за которым ел хозяин.

Тот налил ему на донышко немного вина, посмотрел испытывающе на парня, подумал и долил еще чуток.

— Садись и пей, — сказал он милостивым тоном.

Чезаре сел и поднес стакан к губам. Вино было хорошее, густое и сразу, с первого же глотка взбодрило.

— Ну как, ничего? — Пессина глядел с удовлетворением человека, совершившего милосердный поступок и ожидающего благодарности за него.

— Нормально, — согласился Чезаре, которому не хотелось слишком уж унижаться перед ним.

— Так-так, — протянул Пессина, слегка недовольный. — Ну и что же, дружочек, привело тебя ко мне?

— Я из-за платы. — Чезаре глотнул еще из стакана, но вино застревало у него в горле.

— Ты принес деньги? — спросил тот без церемоний.

— Я пришел сказать вам, что денег у нас нет.

— Это мне уже сказала твоя мать.

Пессина жадно продолжал насыщаться, словно не ел много дней.

— Я знаю.

Чезаре уже ненавидел его, но не за то, что он так отвратительно ел, а за то, что ломал комедию, в то время как все они по его милости могли очутиться на улице.

— Как бы там ни было, я дал вам два дня времени. — Он играл с ним, как кошка с мышью.

— У нас не будет денег и через два дня. За этот срок нам денег не достать.

— А что я могу сделать? — Пессина подмигнул своими маленькими припухшими глазками грабителя и пригладил седоватые усы.

— Подождите неделю. Максимум две недели. Разве это так много?

— Ты думаешь, если бы я мог, я бы этого не сделал? — Он вытер рот рукавом пиджака.

— Не знаю, — сказал Чезаре, хотя был убежден, что, если бы тот захотел, то мог бы ждать и два года. — Вы ведь богатый человек.

Энрико Пессина тяжело откинулся на спинку стула, достал тосканскую сигару, неторопливо обнюхал ее и наконец сунул в рот.

— Легко сказать, богат. Послушать, что про меня болтают, так здесь припрятаны мешки золотых монет, — сказал он, сладострастно посасывая дымящуюся сигару. — Хотя никто никогда их не видел. Грех, конечно, жаловаться на свою жизнь, и все-таки, ох… Говорят, что я занимаюсь ростовщичеством, плюют на землю, когда я прохожу, и отворачиваются в другую сторону. А потом сами же приходят ко мне и плачутся, чтобы дал хоть что-нибудь под залог. Я делаю свои дела. Я всегда возвращал заложенную вещь, когда мне отдавали долг. Но чего же они хотят? Чтобы я вечно одалживал бесплатно людям, которые никогда не возвращают долгов?

Пессина вытащил из жилетного кармана серебряные часы с эмалевым циферблатом и римскими цифрами. На крышке была выгравирована фигура женщины в тунике, с развевающимися волосами и повязкой на глазах. Он нажал на кнопку, крышка открылась, и механизм начал вызванивать приятную мелодию. Пессина поглядел на эмалевый циферблат, потом на парня, ожидая выражения изумления, но Чезаре притворился равнодушным.

— Но если человек не может… — возразил он. Он знал, в какой нищете живут эти люди, и не мог согласиться с хозяином.

— Ну что ж, конечно, — кивнул Пессина, разочарованно убирая часы. — Самый честный человек на свете не может заплатить долг, если у него нет денег. Но на это есть закон. Закон Божий и закон мирской. — Он продолжал курить свою тосканскую сигару, с видимым удовольствием попыхивая дымком. — Перед Богом все мы равны, но в нашем мире, запомни это, за все надо платить. Я не могу дать тебе что-то, если ты не дашь мне чего-нибудь взамен.

— Мы хотим заплатить. — Чезаре чувствовал глубокое отвращение к этому человеку, хотя и понимал, что зло было не в нем самом, а в каких-то несправедливых законах, по которым устроен сам мир. — Мы только просим отсрочки в две недели вместо двух дней. Какая вам разница?

— Это обычные отговорки, — ответил хозяин, пристукнув по столу кулаком. — Две недели превращаются в два месяца, а два месяца — в год. Хватит! Три месяца вы живете у меня в долг. Не хотите платить — отправляйтесь на все четыре стороны. Мои дома должны приносить доход. И мои деньги должны приносить плоды. — Он сдунул пепел с сигары и отпил немного вина. — Если ты крут — тебя ненавидят, но зато уважают. А если добряк — тебя презирают, хотя все твоей добротой и пользуются. Когда богач одаривает бедняков, он в конце концов и сам становится оборванцем.

— Только одну неделю. — Чезаре встал и с суровым видом ждал ответа.

— То, что я сказал твоей матери, то повторю и тебе. Через два дня или вы заплатите, или я выгоню вас.

Чезаре покраснел до корней волос.

— Сколько мы вам точно должны? — спросил он.

— За три месяца по восемь лир в месяц. Ровно двадцать четыре лиры.

— Вы получите ваши деньги, — сказал Чезаре с уверенностью.

— Вот это мужской разговор, — ухмыльнулся тот. — Для тебя ведь найти их — раз плюнуть.

Чезаре вышел на вечернюю улицу, полную шумов и приглушенных голосов. Над головой сияло звездное небо. Далеко, со стороны центра, ехал, позванивая, электрический трамвай. В последнее Рождество отец повез его покататься по городу и потратил на это десять чентезимо. Из окна трамвая он видел в тот вечер залитые огнями улицы и площади центра, ярко освещенные подъезды театров, окна кафе и ресторанов, где сидели богатые синьоры, которые могли потратить эти двадцать четыре лиры за один только день.

Сквозь освещенные окна домов он видел кругом безмятежную жизнь, которая не имела ничего общего с его тоской и отчаянием. Почему люди так равнодушны к бедам других? Он и сам много раз видел повозки, нагруженные чьими-то жалкими пожитками, катящие куда глаза глядят, и едва удостаивал их рассеянным взглядом.

Итак, он должен был за два дня раздобыть двадцать четыре лиры. Но где и как? Попросить в долг — об этом нечего и думать. Сэкономить — требовалось время. Из глубины темной улицы донеслись печальные звуки шарманки и скрип тележных колес. Звуки приближались, становились все громче, пока в свете фонарей не показалась лошадь, идущая размеренным шагом и запряженная в крытый цыганский фургон. На звук шарманки сбегались дети, прохожие останавливались, с интересом оглядывая необычную процессию.

Чезаре тоже подошел и увидел на передке этого дома на колесах хрупкую черноглазую девушку с темными волосами, которая держала за поводок огромного медведя в наморднике. Правил повозкой коренастый мужичище с большой черной бородой и длинными волосами, с продетой в ухе по-цыгански серьгой. Он остановил повозку и объявил, что на пьяцца Ветра через час состоится представление, где очаровательная Долорес будет увеселять почтеннейшую публику танцем дрессированного медведя. Девушка что-то сказала медведю, и косматый зверь, покачивая головой, поклонился, приветствуя публику. Колокольчики, привязанные к его ошейнику, весело зазвенели, и дети захлопали в ладоши, в то время как взрослые обменивались удивленными взглядами.

Цыгане, медведь, шарманка — это были прекрасные развлечения. И Чезаре вместе с толпой зевак пошел за повозкой. Что толку копаться в своих бедах? Все равно сегодня ему не удастся их разрешить.

7

…Стройная молодая цыганка в цветастой юбке, с монистами на шее шла ему навстречу. Огромный медведь в кожаном наморднике, переваливаясь на двух ногах, как человек, сопровождал ее. Зверь не рычал, а пел красивым баритоном какую-то оперную арию. Слева и справа нарядно одетые дамы и господа горстями бросали к ногам девушки и зверя золотые монеты. Чезаре жадно глядел на катившиеся в пыли золотые, но не решался нагнуться и взять. Девушка улыбнулась и ободряющим кивком предложила ему собрать их. Он тут же наклонился, но стоило дотронуться до первой монеты, как раздался звучный колокольный удар… Такой же удар последовал за второй монетой, потом за третьей…

Чезаре проснулся, и горечь разочарования охватила его — тоскливое чувство, которое делало еще более тяжким начало этого дня. Достаточно одного золотого из тех, что он видел во сне, чтобы заплатить хозяину за квартиру. Но это было только во сне…

Свет, проникавший сквозь закрытые жалюзи, был тусклым и холодным, значит, небо затянуто облаками, и днем будет дождь. Даже погода была пасмурной и ненастной под стать его настроению.

Чезаре угрюмо поднялся, умылся, позавтракал наскоро и заторопился к выходу, стремясь поскорее выйти из дому, прежде чем Риччо зайдет за ним. Обычно тот заходил за ним утром, чтобы вместе отправиться на работу, но сегодня он предпочел бы встретить приятеля уже на пути.

— Счастливо, Чезаре… — шелестящий голос Джузеппины застиг его на пороге. Он вернулся, затворив приоткрытую дверь, и подошел к постели сестры.

— Я думал, ты спишь, — сказал он.

— Давно уже не сплю, — прошептала она, привставая. — Я слышала, как ты метался и бредил во сне. Приснилось что-нибудь плохое?..

— Да, приснилось, — нехотя пробормотал он. — А ты спи. Еще рано.

— Я выспалась, — сказала сестра и, заглянув ему в глаза, добавила материнским тоном: — Не беспокойся, Чезаре, все будет хорошо.

— О чем это ты? — спросил он, хотя и сам прекрасно знал о чем.

— О деньгах за квартиру. Не беспокойся о них.

Джузеппина почти не спала, думая об этом всю ночь, и ей казалось, что выход найден.

— Попробуй не беспокоиться, — вырвалось у него.

— Как-нибудь устроится. Не думай больше о них.

— Легко сказать, — проворчал он. — Устроится… Добавь, как мама еще, что Господь Бог все устроит. Ну, ладно, поспи немного, а мне пора уходить.

Небо до самого горизонта было серым, когда он вышел на улицу, и черные тучи ползли с севера на юг. Риччо он увидел на дороге, тот радостным жестом приветствовал его. Одним прыжком приятель перемахнул через большую колдобину и оказался рядом с Чезаре.

— Ты что такой мрачный? Любимый кот издох? — пошутил он, заметив, что друг невесело смотрит.

— Угадал, — отрезал Чезаре и, не добавив больше ни слова, двинулся вперед по дороге.

— Чудак ты все-таки, — пожал плечами Риччо и, обиженный, тоже замкнулся в себе. Всю жизнь они дружили, а до конца он так и не мог понять характера друга, простого и честного парня, но как будто таящего что-то глубоко в душе.

Молча прошли они почти полпути. Тучи медленно сгущались и словно сразу наступали сумерки.

— Я возвращаюсь, — вдруг остановился Чезаре. — Мне нужно обратно домой.

— Да ты с ума сошел! — удивился Риччо, постукивая себя пальцем по лбу. — Какая муха тебя укусила?

— Я возвращаюсь, — сказал Чезаре с решительным и мрачным лицом.

— Но что я скажу в прачечной? Ты ведь потеряешь работу!

— Ничего. Скажешь, что я по какой-то причине не смог. Выдумай по дороге причину.

И ничего не добавив больше, он действительно повернул назад.

— Но какую же чертову причину я выдумаю? — заорал ему вслед Риччо.

— Какую хочешь! — ответил Чезаре, стремительно удаляясь. — А можешь вообще никакой не выдумывать. — Просить он не любил.

— Пошел ты к черту! — бледный от злости выругался Риччо, но приятель уже не слышал его.

Да, Чезаре не колебался больше: он выполнит задуманное, раз уж он так решил, и деньги, чтобы уплатить за квартиру, он так или иначе достанет. Подходя к своему кварталу, он сделал большой крюк, чтобы избежать встречи с кем-нибудь из соседей или знакомых, и грязными улочками добрался до церкви Сан Лоренцо. Он хорошо знал этот храм и его настоятеля дона Оресте, поскольку часто прислуживал здесь. В левом боковом нефе под изображением святого Лоренцо был специальный ящичек для подаяний, который вскрывался лишь раз в году, обычно в июле. К нему-то и направлялся сейчас Чезаре.

В прошлом году, открыв этот ящик, дон Оресте насчитал в нем целых сто пятьдесят лир, а поскольку уже был конец июня, там должно быть достаточно денег. Чезаре отдавал себе отчет в святотатстве задуманного, но, в конце концов, другого выхода нет. Если Господь Бог всеведущ, он, конечно же, знает об этом и не накажет очень уж строго. Не мог же он, в самом деле, хотеть, чтобы всех их хозяин выбросил завтра на улицу. Это было бы жестоко с его стороны.

Перешагнув, однако, порог маленькой церкви, Чезаре вдруг растерял свою уверенность, хотя и не собирался отступать. Если в этом и был грех, то он все равно его уже совершил в тот момент, когда принимал решение. Церковь была пуста, и проникавший в нее сквозь цветные витражи свет придавал ей особую величественность. Запах ладана, увядших цветов и свечей, тот особый церковный запах, который обычно действовал на него успокаивающе, на этот раз только усилил в его душе тревогу.

Он встал на колени перед изображением святого Лоренцо, в ногах которого был этот ящичек, но, помедлив, обратился с молитвой не к нему, а напрямик к самому Господу Богу.

— Господи, я совершаю нечестивое дело, но я возьму только, чтобы заплатить за квартиру. Сейчас эти деньги Тебе не нужны, а нам они позарез нужны. Господи, я никогда не крал, не хочу и впредь этим заниматься — я просто на какое-то время беру у Тебя в долг. Если Ты одолжишь мне эти деньги, я верну их Тебе с процентами. Честное слово, верну!.. Я принесу и положу их сюда, в этот же самый ящичек…

Чезаре затаил дыхание и прислушался, дожидаясь ответа, но в церкви стояла полная тишина. «Молчание — знак согласия», — решил он и, оглядевшись, чтобы убедиться, что никто не следит за ним, торопливо взломал слабый запор на ящичке лезвием своего перочинного ножа. Быстро отсчитал монеты и монетки, взяв ровно двадцать четыре лиры, и тут же вышел из церкви вон. Он уходил с колотящимся сердцем, но уверенный, что договорился с Господом Богом и свое обязательство перед ним честно выполнит.

Часы на колокольне показывали уже десять, и ему неудержимо хотелось припуститься бегом. Но он пересилил себя и ушел неторопливым шагом, чтобы не вызывать подозрений. До дому он добрался в половине одиннадцатого. Аугусто был занят тем, что наблюдал за младшими, которые, как и все малыши, все время норовили куда-нибудь спрятаться. Славный мальчик был этот Аугусто и усердно исполнял свои обязанности старшего брата.

— Но почему ты не в школе? — спросил Чезаре обеспокоенный. — И где Джузеппина?

— Она велела мне присмотреть за ними, — сказал тот, указывая на Анаклета и Серафину, которые лепили что-то из глины возле уличной водоколонки. — А сама ушла.

— Куда?

— Я не знаю, — ответил мальчик и, увидев побледневшее лицо старшего брата, перепугался. — Я не знаю, она не сказала.

— В какую сторону она пошла?

— Вон туда, — показал он худенькой своей рукой.

Чезаре охватила тревога. Именно там жил хозяин, Энрико Пессина, и Джузеппина явно пошла к нему.

Не говоря ни слова, он бросился к дому хозяина, но до цели и не дошел. Он встретил сестру на полдороге, сидящую с поникшей головой под старым дубом. Сердце его сжалось в страшном предчувствии. Было заметно, что она много плакала, хотя сейчас ее глаза были жгуче сухи. Лицо горело, волосы разметались, ситцевое платье все измято.

— Ты была у него? — спросил Чезаре.

— Да, — не смея солгать, опустила глаза она.

— Зачем ты это сделала? — Он чувствовал, как горло ему сдавила тугая петля.

— Мне казалось, что другого выхода нет, — проговорила она чужим голосом. — Я не хотела, чтобы он выгнал нас на улицу.

— Зачем ты это сделала? Почему не предупредила меня?

Он не собирался укорять сестру, но сердце жгли ярость и обида.

— Мне казалось, что другого выхода нет, — повторила девушка. — Хозяин сказал, что простит нам этот долг, и мы еще целых три месяца можем жить в нашей квартире.

— Пойдем домой.

Чезаре помог ей подняться, и они медленно пошли к дому. Джузеппина кусала губы, наклонив голову, слезы застилали ей глаза.

— Вы никогда не простите меня? — спросила она дрогнувшим голосом.

— Тут нечего прощать, — ответил Чезаре. — Виновата не ты.

Его невидящие глаза горели ненавистью.

— Мне казалось, что иного выхода нет. — Эту фразу она повторяла снова и снова.

— Забудь об этом, словно этого никогда и не было, — сказал Чезаре. Он протянул руку к сестре и дотронулся до ее волос. — Ты забудешь все это.

— Нет, — сказала она. — Я стану монахиней. Иначе не смогу жить.

— Об этом мы еще поговорим. А сейчас обещай мне, что все это останется между нами.

— Между нами?.. — Она подняла голову и посмотрела на него отчаянным взглядом.

— Да. Тебя видел кто-нибудь?

— Нет, не видел никто.

— Об этом ничего не должна знать даже мать.

Чезаре привел сестру домой и уложил в постель. Дома не было никого — младшие еще играли на улице.

— Мне холодно, — бормотала Джузеппина, укрываясь одеялом. Она вся дрожала, как в лихорадке.

— Это ничего, скоро пройдет, — утешал он. — Главное, чтобы мама ничего не заметила.

— Я встану раньше, чем она вернется, — пообещала Джузеппина.

— Хорошо, — сказал он. — А я ухожу, у меня есть дела.

Выйдя из дома, Чезаре снова направился в церковь. Он шел привычным, знакомым путем, но мир вокруг в одно утро переменился. Это был иной мир, чем тот, в котором он жил до сих пор, — мир темный и враждебный, в котором торжествовало зло. Сердце его сжималось от отчаяния и горя, но страха он не ощущал. Он уже знал, как ему жить в этом мире, он был готов ко всему.

Добравшись до церкви Сан Лоренцо, он подошел к ящичку для пожертвований и положил все деньги на место, все до последнего чентезимо.

— С тобой, Господи, мы в расчете, — сказал он. — Осталось рассчитаться еще с этим дьяволом.

— Ничего себе! Хорош помощничек! — набросилась на Чезаре хозяйка, едва он появился на пороге прачечной. — Ты где это шлялся полдня?

— Мне было нужно. Но этого больше никогда не случится, — глядя ей в глаза, сказал он.

— Ему нужно было!.. — Вдова все более распалялась, раздраженная холодным спокойствием этого парня, которое временами подавляло ее. — Завтра ты, может, вообще не явишься? Так сразу об этом скажи!

— Этого больше никогда не случится, — упрямо повторил он. — Я могу приступить к работе?

— Ты давно к ней должен был приступить. И знай, я не стану держать у себя шалопаев.

Весь остаток дня до позднего вечера Чезаре работал как проклятый, обливаясь потом во влажной жаре и духоте. Но, толкая взад и вперед между котлами тележки с мокрым бельем, стискивая зубы от напряжения и усталости, он чувствовал, что работа все же отвлекает его. Она спасала от тоски и отчаяния.

И все же мысли о случившемся с Джузеппиной не оставляли его. Даже ночью, когда, изнемогая от усталости, Чезаре наконец уснул, ему не удалось обрести успокоение. Кошмары мучили его всю ночь. То и дело он просыпался и прислушивался к легкому дыханию Джузеппины, которая скорее всего притворялась, что спит. Он чувствовал ее отчаяние.

Это была тяжелая ночь, но, когда наступил новый день, на лице Чезаре не осталось и следов пережитого — оно было спокойным и сосредоточенным, как всегда. Боль ушла в глубь души. Она не давала забыть о случившемся и о том счете, который он должен был кое с кем свести. И откладывать это он не собирался.

8

Газеты писали о войне, которая вот-вот перевернет весь мир, но Джузеппина не читала газет и не интересовалась политикой. Какой смысл обсуждать то, что решают немногие, а все остальные вынуждены принимать? Пусть об этом толкуют мужчины, вроде тех офицеров, что, выйдя из казармы на виа Ламармора, посторонились, чтобы дать ей пройти. На мгновение они прервали свой разговор и окинули ее оценивающими взглядами. Джузеппина прибавила шагу и свернула сначала на виа Коммедия, а потом на виа Гвасталла, где Акилле Кастелли, молодой коммерсант, вернувшийся недавно из Америки, основал первую в Милане фармацевтическую фабрику. Теперь он набирал женщин для производства и упаковки своей продукции.

Перед толстым усатым швейцаром у входа девушка растерялась.

— Чего вы хотите? — спросил он раздраженно.

— У меня письмо. — Джузеппина протянула ему конверт, который держала за край, как священник облатку. От смущения она готова была провалиться сквозь землю.

— Дайте-ка сюда. — Швейцар взял конверт, который был не запечатан, и прочел письмо.

— Отдел упаковки, — сказал он, возвращая рекомендацию дона Оресте. — Вниз по лестнице в подвал.

Это был длинный подвал со сводчатым кирпичным потолком, прохладный и сырой, предназначавшийся некогда для хранения вин, а теперь превращенный в отдел упаковки. В дверях ее встретил синьор Паоло Фронтини, начальник отдела и прихожанин дона Оресте, который уже ждал ее здесь. Он был добродушный и гладкий, как розовый поросенок, и при этом болтлив, как воробей.

— Посмотрим, посмотрим, — сказал он, пристально оглядывая ее. — Неплохо. Красивое платьице. И фартук тебе очень идет.

На ней было простое платьице из синей шотландки, едва доходившее до щиколоток, и белый фартук, который мать сшила из остатков старой простыни.

— Когда мне приступать? — спросила она робко.

— Минут через десять. Как только придут все остальные. — Он протянул ей белую шапочку. — А этим покрой свои волосы.

— Хорошо. — Она не понимала, для чего нужна шапочка — чтобы предохранять волосы или продукцию, — но послушно сделала как он велел.

— Читать умеешь? — Это был обязательный вопрос: неграмотных девушек не брали.

— Да, — не без гордости ответила она.

Он подвел ее к плакату с правилами фирмы, висящему у входа в отдел.

— Прочти внимательно, — сказал он ей, — и никогда не забывай. Читай же, — повторил он, потому что девушка медлила и вместо того, чтобы глядеть на плакат, смотрела в его водянистые воловьи глаза.

— Громко или тихо? — спросила она.

— Как хочешь. — И ткнул своим пальцем в плакат.

Первый пункт гласил: «На работе запрещается курить, сквернословить, разгуливать по фабрике без служебной надобности. Не подлежит оплате незаконченная работа или неполная неделя». Другой пункт категорически запрещал принадлежать к обществам или организациям, которые распространяют ненависть вместо милосердия. А последний пункт заставил ее затрепетать и покраснеть: «Во внерабочее время работницы должны вести себя добродетельно. Безнравственное поведение карается увольнением».

— Ну, это, пожалуй, к тебе не относится, — обронил синьор Фронтини.

— Да, — сказала Джузеппина, покраснев и смутившись еще больше.

Тем временем другие работницы входили в отдел и, почтительно поздоровавшись с начальником, проходили на свои места. Когда все уселись, синьор Фронтини представил им новенькую.

— Ее зовут Джузеппина, — сказал начальник отдела. — И она хорошая девушка. Смотрите, не обижайте ее и помогайте на первых порах. Она — как пустой флакончик, так что наполняйте ее только добрым.

Сказав это, он ушел, оставив ее, сконфуженную, в незнакомой обстановке, среди чужих женщин и девушек.

— Иди сюда, Флакончик, — пошутила пожилая работница, указав ей на стул возле себя.

Кто-то тихонько хихикнул.

— Мне кажется, он сам флакончик, — заметила другая, намекая на круглое лицо и объемистое туловище Фронтини.

— Ну, хватит болтать, — ворчливо сказала пожилая работница. — А ты не стой тут столбом, — сказала она, обращаясь к Джузеппине. — Садись вот здесь, рядом.

Девушка заняла место на плетеном стуле, указанном ей, и робко огляделась. У нее одной были длинные волосы, заплетенные в косы и свернутые на затылке узлом. Другие работницы носили короткие волосы, с завивкой и на косой пробор.

— Что я должна делать? — Она готова была стараться изо всех сил, лишь бы побыстрее достичь их уровня. Ради этого она была готова на все.

— Лучше один раз увидеть… — улыбнулась ей пожилая работница с симпатией. — Смотри, как я делаю, и делай так же.

Свет, проникавший сквозь длинные и узкие отверстия, заменявшие здесь окна, едва освещал старинный подвал, поэтому три электрические лампы горели над длинным столом, за которым работали двадцать женщин.

Они сидели на плетеных стульях и, чтобы уберечь ноги от сырого пола, ставили их на длинные перекладины, прибитые к ножкам стола. В углу возвышалась чугунная печка с котлом, которая в зимние месяцы обогревала фабрику и этот подвал. На стене висело распятие, под которым горела маленькая лампадка. Сбоку тянулись грубо сколоченные стеллажи, предназначенные для упаковочных материалов.

Воздух в подвале был напитан запахом, который вдруг напомнил Джузеппине о смерти отца. Она побледнела, и ее большие глаза стали огромными, как у раненого оленя.

— Тебе нехорошо? — обеспокоенно спросила работница.

— Этот… этот запах, — пролепетала она.

— Назови его просто вонь.

— Но что это? — Джузеппина хотела узнать название этого вещества.

— Катрамин. Сегодня мы упаковываем катрамин. Вот ты и чувствуешь вонь. Когда же мы упаковываем туалетное мыло, тут другая музыка.

Девушки, слышавшие их разговор, засмеялись.

Джузеппина знала мыло Кастелли, она видела его на витринах парфюмерных магазинов. «Экстракт розы», «Экстракт фиалки» — это были изящные упаковки, где в чарующем овале изображались лица прекрасных дам. В шляпах с перьями, с бархатистой кожей и удивительными прическами, в обрамлении цветов, нарисованных пастелью, они были символом богатства, уважения к себе и хороших манер. Она видела их во сне спускающимися с облаков, а они, оказывается, поднимались из сырого подвала, где пахло чем-то похожим на деготь, сыростью, потом и тяжелым трудом.

На длинном столе были разложены бумажные пакетики, коробки, этикетки, стояли пузырьки и склянки всех размеров. Девушки работали в сосредоточенном молчании, слышался только шум коробок, которые наполнялись и закрывались.

— Я их знаю, эти таблетки катрамина, — сказала Джузеппина с печальным видом. — Мы покупали их для моего отца.

— Ну и как, они ему помогли?

— Нет. Он умер от пневмонии. — Джузеппина едва сдержала слезы.

— Эти патентованные средства приносят пользу только тем, кто их производит, — со злостью сказала одна из работниц. — Они их продают и выручают большие деньги. Убеждают, что это якобы панацея от всех болезней, но сами синьоры не принимают пилюли. У них не бывает кашля. Кашель — удел бедняков.

— Моему отцу, — возразила Джузеппина, — они помогали. Когда он принимал катрамин, он меньше кашлял.

— Тогда почему же он умер? — заметила пожилая работница.

— Потому что это ему предсказал священник Раттана.

Шум вокруг умолк, горящие любопытством лица обратились к девушке. Джузеппина стала вдруг главным действующим лицом.

— Этот священник предсказывает судьбу, — подтвердила работница на другом конце стола. — Даже не глядя на тебя, он знает, что с тобой в жизни произойдет.

— Сказки, — пробормотала пожилая работница, почувствовав, как мурашки пробежали у нее по спине.

— Я по себе это знаю, — вмешалась худощавая блондинка с анемичным лицом. — У меня была опухоль на плече, и мама отвела меня к нему. На плечо он даже не взглянул, а посмотрел мне прямо в глаза и сказал: «У тебя липома. Здесь нужна трава, но тебе поможет и нож». И в самом деле, мне ее вырезали в больнице. Это и вправду была липома.

Неожиданно в цех упаковки вошел начальник.

— А ну-ка давайте пошевеливайтесь. Не заставляйте меня прибегать к штрафам. Потом зря будете плакать. — И исчез так же быстро, как и появился.

Некоторое время все работали молча: слышалось только дыхание женщин и шорох упаковок в их руках. А Джузеппина вспомнила ту страшную ночь, когда отцу стало совсем худо. Он страшно посинел, ему не хватало воздуха. Он хватал его ртом, чтобы втянуть в себя жизнь, которая из него уходила, но удушье мучило его все сильней. Эльвира набросила на голову черную шаль и сказала: «Следи за малышами, а я пойду искать священника Раттану. Может, он его вылечит».

Этот лишенный духовного сана священник был известен в Милане не меньше, чем в Петербурге легендарный Распутин. Одни его любили, другие ненавидели, но все боялись его оккультной власти. Он жил, как медведь в своей берлоге, в старом доме на пьяцца Фонтана, но имел в городе несколько домов и даже вилл, подаренных ему богачами, которых он вылечил.

Матери не было очень долго, и лишь под утро Джузеппина увидела в окно, как она быстро шагает в холоде зимней ночи, стараясь поспеть за каким-то священником в сутане. Отец Раттана был коренастый мужчина с темной кожей и пронзительными черными глазами. На нем была просторная заношенная сутана, но без белого воротничка, поскольку он был под интердиктом. Молча он подошел к изголовью Анджело и, едва лишь взглянув на него, проговорил: «Поздно, ничего уже нельзя сделать. Дайте ему катрамин, чтобы немного успокоить кашель». Мать зарыдала, но он не обратил на это никакого внимания: он давно привык к человеческому горю. Вместо этого он подошел к Джузеппине, которая смотрела на него глазами раненого олененка, и для девочки у него нашлись слова сочувствия. Он погладил ее по голове и сказал: «У тебя, малышка, будет нелегкая жизнь. Ты увидишь цвет своей крови еще до времени. И близкие, родные покинут тебя очень рано. Но найдется один, кто за тебя отомстит и тебя защитит. И кончишь ты свои дни в достатке».

Джузеппина застыла, пораженная его словами, непонятными, но имевшими некий таинственный смысл. И вскоре исполнилось одно из этих пророчеств: она рано увидела цвет своей крови. Но еще никто за нее не отомстил.

9

Чувствуя на себе пристальный взгляд и уже зная, чей это взгляд, Чезаре, однако, не шелохнулся, ни один мускул не дрогнул у него на лице. Стоя на площади, он продолжал разговаривать с цыганкой, любуясь ее стройной фигурой и тонким смуглым лицом: черными андалузскими глазами, разлетом бровей и длинными ресницами, ее бархатистыми щеками и по-детски трогательными мочками ушей с тяжелыми серебряными серьгами. На девушке была пестрая юбка, доходившая ей до щиколоток, но не скрывавшая босых смуглых ног, и белая блузка с глубоким вырезом.

Огромный медведь, стоявший рядом с ней, покачивал головой, заставляя звенеть колокольчики на шее. Он пускал слюну в кожаный намордник и высовывал время от времени свой влажный язык. Это был крупный зверь, ростом даже выше взрослого мужчины, с густой темно-коричневой шерстью. Медведь нетерпеливо переступал с лапы на лапу в ожидании вечернего представления.

Была суббота, и народу ожидалось больше, чем обычно, но пока что зрителей собралось немного — они стояли поодаль, прячась от жаркого вечернего солнца в тени. Среди них был и человек, который не сводил глаз с Чезаре, беседовавшего с цыганкой. Едва вышедшая из отроческого возраста, исполненная той нежной прелести, которую дарит расцветающая юность, девушка была непередаваемо хороша. Ее грудь, еще не развившаяся, с крохотными пуговками розовых сосков, которые невинно появлялись и исчезали в вырезе блузки при каждом ее движении, смуглые плечики под этой полупрозрачной тканью, стройные ножки с розовыми, почти детскими пятками — все обещало райское наслаждение, и мужчина пожирал ее глазами, не теряя, однако, из виду и широких плеч Чезаре. Они знали друг друга, и ему следовало опасаться этого парня, хотя тот вел себя как ни в чем не бывало.

— Какая большая площадь, — сказала цыганка, оглядываясь вокруг. Голос у нее был звонкий и мелодичный.

— Да, — ответил Чезаре. — И красивая. Тебе нравится в Милане?

— Очень, — кивнула цыганка. — Но мне страшновато здесь.

Она впервые попала в такой большой город и еще не привыкла к его широким улицам и площадям. Они встречались уже несколько вечеров, и Чезаре знал о ней многое. Девушку звали Долорес, она родилась четырнадцать лет назад в той самой повозке, в которой умерла ее мать при родах. Отец ее, приземистый черный цыган с серьгой в ухе и курчавыми волосами, играл на скрипке, на фисгармонии и возил медведя по городам и деревням. Он сам, его дочь и этот медведь казались одной семьей.

Вокруг уже собралось немало народу, но любопытные все же держались на расстоянии. Медведь застыл на задних лапах и слегка наклонил голову, чтобы лучше видеть Долорес своими маленькими близорукими глазками.

— Кажется, он тебе улыбается, — сказал Чезаре.

— Да, он умеет улыбаться, — подтвердила девушка.

— А ты его не боишься?

— Кого, Грицли? Да он привязан ко мне, как собака. Иногда мне кажется, что он мне брат, — сказала она, с нежностью глядя на зверя. — Вот попробуй дотронуться до меня.

— Пожалуйста. — Чезаре осторожно потянулся к ней и коснулся смуглой руки цыганки.

Маленькие глаза Грицли тут же вонзились в него, как лезвия двух ножей, рассерженный зверь издал короткий угрожающий рык. Шерсть вздыбилась у него на загривке, а желтые зубы обнажились в мгновенном оскале.

— Спокойно, Грицли, — своим нежным голоском остановила его Долорес. — Нельзя, Грицли, это друг.

Успокоившись, медведь издал глухое ворчание и снова закачал головой, заставляя звенеть колокольчики, в то время как зрители небольшими группками собирались на этот звон.

— А страшно, — усмехнулся Чезаре. — Какой у него рык! И когти огромные, точно крюки.

— Нечего бояться, если я здесь, — успокоила его Долорес. — Он повинуется мне беспрекословно. Кто не хочет причинить мне зло, тот не должен бояться Грицли.

Стояла тяжелая предвечерняя духота, и маленькие капли пота проступили на лбу и на крыльях носа цыганки. Время от времени она обмахивала лицо платком. От медведя пахло зверем, от людей — тяжелым трудом и потом. Сухой раскаленный воздух был неподвижен. Грицли пыхтел и ворчал от зноя, необычного даже здесь, где привыкли к жаркому лету. Только Чезаре как будто и не чувствовал этой жары, его кожа была совершенно суха, а взгляд безмятежно спокоен.

Базилика Сан Лоренцо и тесные грязные улочки вокруг нее словно растворялись в горячем мареве. Здесь обитали нищие и всякого рода уголовники, самое дно общества, но Чезаре вырос тут, и квартал этот был для него родным. Пьяцца Ветра, где они стояли, помнила эшафот, на котором рубили головы во имя закона. Закон же всегда был на стороне власть имущих.

— Зрителей будет немного, — с сожалением сказала цыганка.

— Народ соберется, — успокоил ее Чезаре. — Поглазеть на пляшущего медведя — одно из редких развлечений, которые бедняки еще могут себе позволить.

— Будем надеяться, — улыбнулась девушка, показав свои ровные блестящие зубки. Она вспрыгнула в стоявший тут же крытый фургон и спряталась в тени, обмахиваясь платком. Медведь подошел к ней с протянутой лапой, выпрашивая что-нибудь вкусненькое. Долорес засмеялась и бросила ему грушу. Медведь схватил ее и, жадно чавкая, съел.

После долгого и тяжелого рабочего дня народ понемногу собирался на площади, вдыхая раскаленный вечерний воздух. Все мечтали о дожде.

— Лишь бы не пал на нас гнев Божий, — заметил какой-то крестьянин, взглянув на небо, затянутое легкой дымкой, но без единого облачка в синеве.

— Когда воздух так прогрелся, может налететь страшный смерч, — вступил в разговор другой.

— Год назад в Пьемонте, — вмешался третий, — он вырвал с корнями деревья и унес крыши домов.

Старуха с двумя маленькими детьми, услышав такое, осенила себя крестом.

— А у нас, — добавил еще один, — недавно выпало столько граду, что хоть лопатой собирай.

Погода всегда была благодатной почвой для досужих разговоров, которые кончались обычно апокалипсическими прогнозами.

— Скоро, скоро конец света, — пробормотала старушка с детьми и мелко перекрестилась.

— Господь накажет, — добавила другая, повторив в точности ее жест.

— Ты в это веришь, Чезаре? — спросила цыганка.

— В словах стариков всегда есть доля правды, — задумчиво откликнулся тот.

— Старики очень любят говорить о страшном.

— Наверное, в жизни они видели его предостаточно, — ответил Чезаре, который чутко улавливал все, что видел и слышал вокруг. — Будь мир прекрасен, они бы не рассказывали о нем страшных вещей, — добавил он, поглощенный своими мыслями.

А площадь между тем наполнялась народом, и вскоре отец Долорес запиликал на скрипке, а девушка заставила медведя плясать. Громадный зверь, грациозно переступая своими толстыми лапами, водил головой, позвякивая колокольчиками, и это так нравилось зрителям, что они поминутно награждали его одобрительным смехом и аплодисментами.

Чезаре, стоявший в первом ряду, вдруг почувствовал, что кто-то, шумно дыша, навис над ним. Парень медленно повернул голову и оказался лицом к лицу с синьором Пессиной. Его толстые чувственные губы мусолили тосканскую сигару, попыхивающую горьким дымком, а дыхание отдавало чесноком и вином.

— Добрый вечер, хозяин, — вежливо поздоровался Чезаре.

— Здорово, — подозрительно глядя на него, ответил тот. Но не встретив во взгляде Чезаре ни капли ненависти или вражды, успокоился и даже обнажил свои острые зубы в улыбке. Мало ли девушек, которых он, Пессина, имел за долги или квартирную плату, стоило ли волноваться, если это случилось еще с одной. Да скорее всего она ничего и не сказала брату.

Он вынул из кармана серебряные часы с эмалевым циферблатом, щелкнул крышкой, и тут же зазвучала нежная мелодия, ломкая и хрупкая, точно ее выстукивали крохотным серебряным молоточком. Но, услышав ее, Долорес вздрогнула и замерла, охваченная каким-то зловещим предчувствием. Что-то испугало ее в этом легком перезвоне часов, в грубом лице стоявшего рядом с Чезаре человека с сигарой. Лицо же самого парня было невозмутимо спокойным, да и человек этот добродушно улыбался, но холодок ужасного предчувствия не отпускал.

— Долорес! — окликнул ее отец.

Девушка обернулась к нему и вновь взяла медведя за ошейник. Покорно, словно комнатная собачка, Грицли двинулся вслед за ней. Легконогая, босая, она прошла, пританцовывая, и ее подошвы почти не касались земли. Проходя мимо, она улыбнулась Чезаре, и он в ответ сделал знак рукой.

— Твоя девчонка? — спросил Пессина, затягиваясь сигарой и роняя пепел с кончика ее.

— Да так, одна, — безразличным тоном ответил Чезаре.

— Что одна?.. — добивался мужчина.

— Да так, цыганка, — сказал Чезаре и сплюнул.

— Она нравится тебе? — допытывался тот.

— Мне нравится лишь то, чего у меня нет.

Прошел уже месяц с того случая с Джузеппиной, и в первый раз Чезаре встретился с хозяином лицом к лицу. Это был тот самый человек, который обесчестил сестру, и парень не забывал об этом. «Игра рискованная, — подумал он. — Но, если хочешь, чтобы случай помог тебе в этой лотерее, нужно использовать каждый шанс. Тут уж надо подбирать все билеты, которые находишь на улице. И не только на своей».

— А чего у тебя нет? — осторожно спросил Пессина.

— Выигрышного билета в лотерею, — ответил парень.

— Едва ли я смогу тебе в этом помочь, — сказал мужчина с сомнением, но и с надеждой.

— Его можно купить за деньги, но их у меня тоже нет.

— Ты любишь деньги, а? — чувствуя, что цель уже близка, Пессина не отступал.

— А кто их не любит? Вы не любите? — ухмыльнулся парень.

— Я не думал, что ты такой…

— Какой «такой»? — спросил он простецки.

— Такой хитрец, — добавил Пессина с улыбочкой.

— Вас не проведешь, — ухмыльнулся Чезаре почтительно. — Вы видите человека насквозь.

— Да уж, — кивнул хозяин уверенно. Сигара погасла у него во рту — он уже забыл про нее.

— Жить как-то нужно, — Чезаре с грустным видом вздохнул.

— Да, всем нужно жить, — Пессина посмотрел на него с легким презрением, которое бандюга обычно испытывает к мошеннику более низкого пошиба, чем сам он. Но Чезаре этого словно бы и не заметил.

— Ее зовут Долорес, — сказал он, продолжая разговор.

— Эту цыганку? — переспросил хозяин.

— Да, цыганку, — подтвердил парень.

Пессина выплюнул окурок, изжеванный до черной кашицы, выудил новую сигару из необъятных карманов своего широкого пиджака и неторопливо, обстоятельно раскурил ее. Любой игрок или развратник, оказавшись во власти своего порока, бывает, теряется, ему изменяет чувство меры, чувство опасности, увлекшись, он бывает готов на все, лишь бы удовлетворить пожирающую его страсть.

— Сколько стоит твоя цыганка? — наконец, решившись, напрямик спросил он.

— Много. — Чезаре даже не верил, что подцепил его на крючок так легко.

Отец Долорес играл на фисгармонии, а девушка и медведь в такт этой музыке пританцовывали в круге, образованном зрителями на площади. Люди бросали монетки и аплодировали им, пораженные тем контрастом, который представляли собой эта хрупкая нежная красавица и топающий рядом с нею косматый зверь.

— Сколько? — нетерпеливо настаивал мужчина.

— Пятьдесят франков, — ответил Чезаре, не изменившись в лице.

— Ну ты и ублюдок! — вскинулся тот.

— Как хотите. — Он развел руками и сделал вид, что собирается уходить.

— Когда?.. — удержал его за рукав хозяин.

— Здесь, немедленно, и все деньги сразу. — Чезаре был непреклонен и деловит.

— Как мне знать, что она согласна? — Это все же была сомнительная сделка, и Пессина хотел от него гарантий.

— Никто, кроме меня. Так да или нет, хозяин?

— А отец?.. — Уверенность парня давила на него.

— Риска нет, — был ответ. — За пятьдесят франков я договорюсь и с ним.

— Где я с ней встречусь?

— Недалеко отсюда — там, где они устроились на ночь.

— Где это? — Пессина был до того взволнован, что плохо соображал.

— Деньги, — сказал Чезаре, протягивая правую руку и глядя ему прямо в глаза.

— Ты и вправду сукин сын, — воскликнул Пессина, чувствуя, что своей уверенностью этот парень гипнотически действует на него. Но отказаться от такого соблазна он был уже не в силах.

— Деньги, — невозмутимо повторил Чезаре.

Пессина вытащил из кармана брюк грязный носовой платок и нервно провел им по лбу.

— Отойдем в сторонку, — решил он, показывая на кирпичную стенку в стороне от толпы.

Они отошли на несколько шагов, и Пессина опасливо извлек кожаный тугой бумажник, прикрепленный цепочкой к его жилету. Он отсчитывал купюры по одной, выкладывая в протянутую руку Чезаре и тщательно мусоля пальцами, прежде чем отдать.

— Где? — спросил он, когда парень убрал руку и спрятал деньги в карман.

— На лугу у «виселицы».

— А как я доберусь до этого веселенького места?

— Я провожу вас.

— Далеко отсюда?

— Между Порта Виджентина и Порта Лодовика. Там, где цыгане обычно проводят ночь. Во всяком случае, вы не заблудитесь, раз я сам поведу вас.

— Только никаких шуток!

— Вы же понимаете, что такой человек, как я, не может шутить с таким, как вы.

Пессина сдался.

10

Темные кроны и широкие листья конских каштанов по обе стороны аллеи, по которой они шли, были недвижны, как ночное небо над городом, как зной, как пыль на дороге.

— Не припомню такой жары, — отдуваясь, заметил Пессина.

— Так все говорят, — кивнул парень. Он шел, опираясь на суковатую палку, внимательно разглядывая дорогу впереди.

Навстречу им попалась бродячая собака. Чтобы не получить пинка, она опасливо обошла их.

— Далеко еще? — спросил Пессина.

— Не очень, — ответил парень. — Все равно успеем. Свидание ведь назначено в полночь. Который час?

Пессина вытащил из жилетного кармана часы и зажег спичку, чтобы лучше видеть. Чезаре внимательно посмотрел на эти часы с эмалевым циферблатом и римскими цифрами, с фигуркой женщины на серебряной крышке.

— Остается двадцать минут до полуночи, — сказал мужчина.

— Тогда мы можем замедлить шаг, — сказал Чезаре. — Красивые у вас часы, — добавил он.

— С тем ремеслом, которым ты занимаешься, ты скоро сможешь купить себе такие же.

— Да, я тоже так думаю, — без смущения согласился парень. Перед глазами у него еще стояла изящная фигурка женщины на серебряной крышке часов.

— Если нажать на кнопку, они заиграют, — похвалился Пессина.

— Как это получается? — с любопытством спросил Чезаре.

— Тут есть специальный механизм. Сначала заводишь, потом нажимаешь на кнопку, и вот тебе музыка.

Первая молния сверкнула на горизонте, и мгновение спустя заворчал гром. В темноте качнулись ветви конских каштанов — от порыва ветра дохнуло не освежающей прохладой, а накопившимся за день жаром. Но ветер усиливался, небо чернело, а деревья клонились под его грозовыми порывами, которые несли уже первые капли дождя. Проехала двуколка с горящим фонарем у задка — фонарь метался, и двуколка казалась лодкой, качающейся в бурном море.

— Вот здесь. Мы почти пришли! — крикнул Чезаре.

Вой ветра и раскаты грома заглушали его голос, в то время как зарницы молний вырывали из тьмы то поля, то соседние дома, то гнущиеся деревья.

— Вот здесь, — показал он рукой.

Там была поляна вокруг старого дуба, в стороне от дороги. Под кроной дуба они увидели цыганскую повозку, лошадь с охапкой сена перед ней, а слева тесную деревянную лачужку, покосившуюся от старости. Кто-то расхаживал в этой лачуге — слышался легкий скрип половиц.

Волнение овладело Пессиной при мысли, что цыганка уже ждет его. При свете молний, освещающих небо, он словно видел ее красивое лицо, ее черные андалузские глаза, ее гибкое, еще незрелое тело.

— Она ждет нас? — спросил он.

— Ждет вас, — уточнил парень.

— Если все пройдет хорошо, мы с тобой и дальше сможем делать дела, — возбужденно сказал он Чезаре.

— Все будет в порядке, хозяин, — уверенно ответил тот.

— Она там одна?

— Конечно, одна, — заверил его парень.

Немного помедлив, мужчина шагнул к лачуге, но тут Чезаре окликнул его.

— Энрико Пессина, — позвал он голосом твердым и ясным.

Тот обернулся, и тогда Чезаре изо всей силы нанес ему удар дубинкой по голове.

— Это тебе за сестру, — сказал он.

Раздался хруст пробитой головы, и Пессина медленно повалился назад, выкатив глаза и раскинув руки, словно в полете. Он рухнул замертво у порога.

С неожиданной для себя силой Чезаре поднял безжизненное тело и бросил его прямо в лапы медведя, единственного обитателя этой лачуги. И зверь, возбужденный блеском молний и оглушительными раскатами грома, с диким ревом вонзил в него свои страшные когти.

Когда цыган и Долорес прибежали с фонарем, все было кончено.

Долорес удалось успокоить разъяренного медведя, она увела его и привязала к повозке под хлещущим проливным дождем. Изуродованное когтями тело Пессины они оставили в хижине, не притрагиваясь к нему. Потом вернулись вместе с Чезаре в фургон, насквозь промокшие, уселись в нем на скамеечках.

— Как же это могло случиться? — хватался за голову руками цыган. — Что теперь с нами будет?

— Он был пьян, — сказал Чезаре. — Хотел помериться силами с медведем. Я думал, что он шутит.

— О Боже, как это могло случиться! Грицли никого не трогал раньше! — рыдала Долорес.

— Что же нам делать? — в отчаянии спрашивал цыган.

— Следовало бы позвать карабинеров. — В голосе Чезаре мелькнуло сомнение — он будто и сам не знал, что делать.

— Даже если поверят, что это несчастный случай, Грицли тотчас убьют, — сказала Долорес.

— А я кончу в тюрьме, — добавил цыган.

— Я могу быть свидетелем, что вы здесь ни при чем, — предложил парень.

— Ничто не спасет от тюрьмы двух цыган с медведем, если они стали причиной смерти человека, — сказал отец.

А ливень все хлестал по крыше и стенам фургона, молнии бороздили небо, а гром гремел глухими раскатами. Яростная летняя гроза была в самом разгаре, но скоро должна была стихнуть.

Чезаре оставалось немного времени, чтобы убедить цыгана.

— Мертвого не воскресишь, — сказал он. — Карабинеры не вернут его с того света. Даже если убьют медведя, а вы пойдете на каторгу, он все равно уже не воскреснет.

— Что же тогда?.. — Все думали об одном и том же.

— Похороним его, — предложил парень. — Но сделаем это сейчас же. Никто из вас не виноват в этом ужасном происшествии. — И он не лгал. — Если судьба этого человека свершилась таким образом, вы не должны расплачиваться за это.

— Но жена и дети заявят в полицию. Они будут искать его, — засомневался цыган.

— У него нет ни жены, ни детей. Никто не будет плакать из-за него, если вы не заплачете. — Чезаре был спокоен, но он спешил. — Решайтесь же, и приступим к делу.

Цыган и Долорес молча переглянулись.

— Что со мной станет без тебя и без Грицли? — заплакала девушка.

— Делать нечего, закопаем его, — решил цыган.

Они положили тело Пессины на кусок брезента и отнесли в тополиную рощицу неподалеку. Торопливо вырыли глубокую яму заступами и опустили туда тело со всеми вещами. Аккуратно сровняв и утрамбовав землю, набросали сверху листьев и веток. Свет молний и шум грозы, которая к утру все же начала стихать, были единственными свидетелями. В просветы грозовых облаков уже проглядывали бледные звезды.

Воздух после грозы посвежел, дышать стало легче. Полегчало и на сердце у Чезаре, с которого было смыто тяжкое оскорбление.

«Закон, если он гуманный, не должен оставлять безнаказанным того, кто надругался над слабым», — Чезаре не знал, прочитал ли он где-то эти слова, или они только сейчас пришли ему в голову, но он твердо знал, что поступил так во имя этого своего убеждения.

— Возьми, — сказал он цыгану, протягивая ему увесистую пачку банкнот, которую сам не потрудился даже пересчитать.

— Почему мне?.. — растерялся цыган.

Они стояли рядом с повозкой. Ветер гнал облака на восток. Медведь покачивался, уже успокоившийся, и тянул к ним лапу, узнав хозяина.

— А ты бы хотел, чтобы мы закопали их вместе с ним? Возьми — они вам еще пригодятся.

— Но почему мне, а не тебе?

— Я уже взял свою долю.

Поверив его словам, цыган взял деньги и спрятал в карман.

— Только ничего не говори о них Долорес, — посоветовал парень, прежде чем уйти. — А лачугу эту сожги. Пусть думают, что ночью в нее попала молния.

Он прошел на место, где они закопали насильника: вода и ветер уже замели все следы. Чувствуя страшное изнеможение, он повернулся и медленно зашагал к дому.

Облака рассеивались, и ночное небо открывалось над его головой. А в тот момент, когда месяц показался на нем, Чезаре вынул из кармана серебряные часы. Фигурка женщины со струящимися волосами олицетворяла Фортуну — богиню Судьбы. Он нажал кнопку, крышка открылась, и невидимый механизм заиграл мелодию, звонкую и чистую, как детский смех.

Много лет спустя он узнал, что это «Турецкий марш» Моцарта, и эта мелодия запала в его душу навсегда. Она стала символом того первого сведенного им счета. Было ли это возмездием или правосудием — кто возьмется судить?

11

Об исчезновении Энрико Пессины, владельца бараков за Порта Тичинезе, где начинались «серые районы», наполовину сельские, наполовину городские, которые нарождались тогда на промышленных окраинах, писали газеты, его искала полиция, но все напрасно. Этот человек, которого никто не любил, а многие ненавидели и боялись, исчез бесследно. Несколько дней о нем говорили все, в том числе и девушки в отделе упаковки фармацевтического общества Акилле Кастелли, где работала Джузеппина, но вскоре напрочь забыли.

Узнав об его исчезновении, Джузеппина так перепугалась, что едва не лишилась чувств. Она сразу вспомнила предсказания Раттаны и поняла, кто за нее отомстил. Не иначе, как он сам, этот внушающий ужас священник в поношенной рясе, со сверкающим взглядом и какой-то магнетической силой. Любой, кто узнал бы о его предсказании, согласился бы с ней. Истории об этом лишенном духовного сана священнике знал весь Милан. Как-то кондуктор в трамвае, придравшись к чему-то, предложил ему выйти. «Я выйду, — ответил ему Раттана, — но твой трамвай не сдвинется с места». И в самом деле, вагон как встал, так и ни с места — пришлось отправить его в ремонт. В другой раз кто-то спилил несколько деревьев на его участке, чтобы наколоть дров на растопку. Узнав об этом, священник воскликнул: «Пусть из этих деревьев, что он украл у меня, он сколотит себе гроб». И действительно, вор слег в постель со злокачественной лихорадкой и вскоре скончался.

Она помнила, что сказал ей священник Раттана: «Жизнь у тебя будет нелегкая. Увидишь цвет своей крови еще до времени. Близкие тебя покинут. Один лишь спасет и отомстит за тебя».

Сам же Чезаре с той страшной грозовой ночи не позволял себе даже вспоминать про Энрико Пессину. Для него этого человека никогда не существовало: так мы прихлопываем комара, который насосался нашей крови, через минуту уже не помня о нем.

Стояло лето, на редкость погожее, ясное и спокойное — о таких с грустью вспоминается, когда набегают облака. Полет ласточек в чистой лазури, пчелы, жужжащие вокруг цветов, веселые детские голоса, аппетитные запахи, которые исходят даже из самых бедных домов, — все дышало довольством и спокойствием.

Было солнечное июльское воскресенье, но свежий северный ветерок ласкал кожу. Белье, развешенное на заре на лугу перед прачечной, уже высохло и сияло чистотой. Чезаре собрал его на тележку, аккуратно сложил и разместил по порядку в шкафах, предназначенных для чистого белья. Он работал голым по пояс, с удовольствием греясь на солнце, которое слегка припекало плечи, в то время как прохладный ветерок их освежал. Мускулы перекатывались под его бронзовой кожей, густые волнистые волосы падали на лоб. На душе было легко и спокойно, дело спорилось в его руках.

Закончив работу, он закрыл на два оборота тяжелую дверь прачечной и перешел на другую сторону улицы, чтобы отнести хозяйке ключ. Она жила в своем домике здесь же неподалеку.

Чезаре постучал раз, постучал другой, но ответа не дождался. Он толкнул створку, и дверь открылась. За нею был маленький темный коридор, в конце которого еще две двери: в гостиную и в кухню, а дальше — лестница, ведущая на второй этаж. В этой полутьме ощущался вкус достатка и довольства, волнующий аромат каких-то специй и весенних глициний.

— Синьора, — позвал он. — Это я, Чезаре.

Послышался шорох легких шагов, и вскоре вдова появилась на верхней площадке лестницы, наклонившись через деревянные перильца вниз. На ней была лишь тонкая батистовая рубашка, перехваченная в талии пояском.

— В чем дело? — спросила она.

— Ключ, — ответил парень, глядя снизу вверх и пытаясь дотянуться, чтобы передать ей его.

Женщина разразилась веселым смехом.

— И ты думаешь, я так смогу взять его?

— Нет, но… — Чезаре был смущен и растерян, ибо эта красивая спелая женщина давно волновала его.

— Хорошо запер? — осведомилась она.

Чезаре протянул ей в ответ ключ.

Она улыбнулась его замешательству.

— Я не спрашиваю, есть ли у тебя ключ, — весело сказала она, — я спросила, хорошо ли ты запер. — У нее был теплый низкий голос, полный жизни и ласкающий слух.

— Я запер, — ответил Чезаре хрипло, ощущая, что у него пересохло в горле.

— Ну, иди сюда. — Она была польщена замешательством парня, выдававшим его чувства к ней. Ей нравилось дразнить его невинную чувственность, ощущать мальчишески скованную, но нешуточную страсть. — Ну иди. Чего же ты стоишь?

— Я? — удивился он.

— Ты, конечно. Кому же я еще говорю?

Чезаре начал подниматься по лестничному маршу, который отделял его от площадки, где стояла вдова. На четвертой ступеньке он споткнулся. Хозяйка разразилась искренним смехом. Чезаре побагровел, услышав над головой ее смех. Он уже почти ненавидел эту самоуверенную женщину, которая насмехалась над ним. Ее тонкая батистовая рубашка показывала больше, чем скрывала, а шея и руки были голые до самой груди.

— Иди же, голубок, — подбодрила она его снова. — Иди, не робей.

Когда Чезаре поднялся, она взяла у него ключ и повесила на гвоздь вместе с другими. Ее белая кожа казалась жемчужной в сиреневой полутьме, а этот странный запах специй и весенних глициний, который он уловил в коридоре, исходил от нее самой.

— Пошли, — сказала она, понизив голос таинственно, и улыбнулась при этом, словно готовя какой-то сюрприз.

Не чувствуя под собой ног, Чезаре вошел за ней в спальню, обставленную строго, но со вкусом, и залитую солнцем. Хозяйка обернулась и взглянула на него своими черными блестящими глазами, в то время как сам он, точно завороженный, не мог оторваться от впадинки, видневшейся за низким вырезом рубашки на ее высокой груди.

— На что ты смотришь? На портрет моего Пеппино? — лукаво засмеялась она.

Только теперь Чезаре заметил миниатюрный портрет ее покойного мужа, висевший там на тонкой цепочке.

— Я не смотрел, — беспомощно увиливая, пробормотал он. Брюки у него между ног вдруг взбугрились с неожиданной силой.

— Сейчас мы положим Пеппино в ящик. — Почтительным и в то же время естественным движением девочки, которая снимает с себя бусы перед тем как лечь спать, она сняла и положила в комод реликвию.

— Тебе неприятно? — спросила она.

— Почему мне это должно быть неприятным? — Чезаре густо покраснел.

— А ты красив. — Она взяла его лицо между ладонями, мягкими и нежными, источавшими какое-то материнское тепло. — И должно быть, так же добр и силен.

— Не знаю. — Никто никогда не говорил ему, что он красив. Разве что очень давно, когда он еще был ребенком. Но с тех пор прошло уже столько лет, разве он мог это помнить? И потом, какой смысл для мужчины быть красивым или хорошим? Мужчина есть мужчина.

— Можешь поверить, раз это говорю тебе я. — Она вынула свои черепаховые шпильки, и светлые тонкие волосы, собранные на затылке в пучок, заструились вокруг ее лица и плеч. Так она выглядела более женственной, молодой и еще более желанной.

— Я верю вам, — едва ворочая языком, сказал он. Что бы она ни сказала сейчас, он бы всему поверил.

— Можешь говорить мне «ты». — Она прижалась к нему, нежно целуя его в угол рта, потом в глаза, потом в подбородок и шею. Он был неподвижен. Эти ласки повергли его в смятение, но он не знал, как на них отвечать. Он весь напрягся, как тетива, хотя и испытывал несказанное блаженство.

— Мамочки, — удивленно воскликнула она, скользнув рукой по его брюкам. — Да неужто это твоя штука?..

— Но я… Но это… — остолбеневший парень не знал, что и сказать, почти теряя дар речи.

— Покажи-ка, посмотрим, права ли я? — с шутливым любопытством склонилась она, начав расстегивать пуговицы на брюках. Она расстегивала их одну за другой, пока его до предела напрягшийся член не выскочил наконец мощно вверх, точно освобожденный из плена. — Святая мадонна! — воскликнула она. — Здоровья у тебя хоть отбавляй.

Она раздела его и быстро сбросила с себя рубашку. Нагая, она повергла его в окончательное смятение. Как завороженный, он уставился на нее, словно и не думал что-либо предпринимать. Ей пришлось самой улечься на кровать, почти опрокинув его на себя, но и тут он сохранял эту столбнячную неподвижность.

— Ты должен толкать его. Толкай же скорей!.. — шептала она, сгорая от нетерпения.

— А я не сделаю тебе больно? — наивно спросил он, осторожно входя в ее лоно.

— Постараюсь не умереть. Толкай же, голубчик, толкай! — Ее страсть лишь возрастала из-за робкой деликатности парня. Покойный муж никогда не стучал, прежде чем войти, и никогда, даже в первую брачную ночь, не заботился об ее ощущениях.

— Так?.. — он делал это впервые, но с удивительной осторожностью опытного любовника.

— О да, голубчик, именно так! — почти плакала она от страстного предвкушения. А Чезаре, делаясь все решительней, все смелей, уже мял руками ее торчащие соски, ласкал губами плечи и шею и, утопив себя в женщине, которой обладал, сам был ее рабом и пленником…

Полуденное солнце пробилось сквозь жалюзи, золотыми полосками отпечатываясь на ковре. Сонная муха своим нудным жужжанием лишь подчеркивала царившую в доме тишину. Чезаре встал и, стыдливо отворачиваясь от нее, растерянно путаясь в одежде, стал одеваться. С молчаливой улыбкой она смотрела на него. «О Боже, — подумала она, закалывая шпилькой распущенные волосы. — Ведь это в первый раз, с тех пор как я овдовела». У нее в первый раз, и у него в первый раз — и это, несмотря на разницу лет, по-своему их уравнивало. С нежностью смотрела она на этого парня, почти еще мальчика, чья угловатая, еще не полностью сформировавшаяся мужественность давно волновала ее. Он был скромен и молчалив, этот парень, но безошибочным женским чутьем она угадала в нем силу.

— У тебя это впервые? — спросила она, хотя и была в этом уверена.

— Да, — смущенно подтвердил он.

— Ну что ж, — грустно усмехнулась она. — Лучше со мной, чем с какой-нибудь шлюхой.

— Почему вы так говорите? — не понял он.

— Потому что по возрасту я могла бы быть твоей матерью…

— Не знаю, — сказал он, — это не так… Я так не думаю… — Ему не нравилось что-то в этих ее словах, но он не умел возразить.

— Оставим это, — сказала она. — Я сама во всем виновата. Но больше такого не будет, имей в виду. На этом все кончится. Ты меня понял?

— Да, синьора, — послушно ответил он, а ей хотелось услышать «нет». Ей хотелось плакать, хотелось еще его ласк, но она уже вошла в роль хозяйки.

— А теперь иди домой и завтра утром постарайся не опоздать.

— Да, синьора. — Чезаре кивнул и вышел.

А она бросилась на постель, еще теплую, еще хранившую запах его тела, и забылась в сладостном изнеможении.

12

В то июльское утро Чезаре жил с ощущением никогда не испытанного счастья: он не чувствовал ни голода, ни жажды, не искал развлечений, ему хватало себя самого. Воспоминание о первом любовном опыте полностью заполняло его. Он весело пнул на ходу пустую консервную банку, валявшуюся на обочине, но, увидев прохожего на другом конце улицы, тут же оставил ее, чтобы не показаться мальчишкой.

Проходя мимо остерии, он увидел Риччо с надвинутой на глаза фуражкой и развалившегося на стуле, точно его сморило сном. Чезаре не стал окликать его, намереваясь продолжить свой путь в одиночестве, но друг был настороже и уголком глаза заметил его.

— Привет, Чезаре. Мне надо поговорить с тобой, — сказал он, вставая, и лениво, вразвалочку подошел к нему. — Что с тобой? — увидев счастливую улыбку на лице приятеля, спросил он.

— Ничего. А в чем дело? — Чезаре потрогал свое лицо, словно желая обнаружить то, что удивило друга.

— У тебя вид человека, который выиграл в лотерею, — объяснил Риччо.

— А какой у него бывает вид?

— Примерно такой, как у тебя.

— Ну и что? — Ему было досадно, что он как-то выдал чувства, которые переполняли его. Есть вещи, которые мужчина не должен поверять даже своему лучшему другу. Во всяком случае, настоящий мужчина. — Чего тебе надо? — спросил он.

— Поговорить с тобой, — коротко ответил тот.

— Давай, говори, — предложил Чезаре.

— Не здесь, — тоном заговорщика сказал Риччо. И мотнул головой: — Отойдем.

Они зашагали по виа Ветраски. Чезаре первым не начинал разговор — он предпочел бы сейчас остаться в одиночестве. Молча дошли они до конца улицы и зашагали по тропинке среди полей, где пестрели голубые и желтые цветы, устилая поле, словно ковром, до самых последних бараков окраины. Чезаре чувствовал во всем теле удивительную легкость — казалось, запросто можно было оттолкнуться от земли и полететь, стоит только попробовать.

Риччо сорвал травинку и сказал, покусывая ее:

— Один мой знакомый ищет двух ловких ребят, чтобы провернуть дельце.

— И ты затащил меня в такую даль, чтобы сказать мне это? — улыбнулся Чезаре. Ничто не способно было сегодня испортить ему настроение.

— Но эта работа особая, — многозначительно уточнил Риччо, выуживая из пачки дешевую сигарету и не очень умело раскуривая ее. С сигаретой во рту он, видимо, чувствовал себя более взрослым.

То, что приятель пытался вывести его из того блаженного состояния, в котором он находился, немного раздражало Чезаре. Но все же ему не хотелось сейчас ссориться с Риччо.

— Не бывает особых работ, — возразил он. — Бывает работа чистая и работа грязная.

Чезаре начинал понимать, в чем тут дело. Он сел на край канавы, по дну которой струился ручеек и, поглаживая рукой траву, приготовился к разговору. Солнце клонилось к закату, и в тишине окрестных полей отчетливо раздавались их голоса. Время от времени мимо них проходили люди, в основном мужчины, руки в карманах и в шляпах набекрень, с видом фланеров, которые по воскресеньям ходят в остерию. В ветвях тутовых деревьев шумели воробьи.

— Это хорошая работа, уж ты мне поверь, — настаивал Риччо. Он с отвращением затягивался горькой сигаретой, но не бросал ее — она придавала ему храбрости.

— О какой такой работе идет речь? — спросил Чезаре, понимая, что дело тут нечисто.

Риччо закашлялся, прочистил себе горло и, сплюнув, сделал еще одну затяжку.

— Речь идет о том, чтобы взять одну вещь, не очень громоздкую, но ценную.

— Взять? — осведомился Чезаре без возмущения.

— Взять и передать по назначению. Плата наличными. По пятьсот лир на брата, — наконец-то объяснил он.

— Пятьсот лир — это куча денег, — заметил Чезаре, не вдаваясь в детали. Он быстро подсчитал: пятьсот лир — это шесть месяцев работы, а то и целый год. Он мог бы дать отдохнуть матери и вызволить из фабричного подвала сестру. Мог бы купить себе костюм и пару новых башмаков, а то и подержанный велосипед, на котором поехать в Монцу, где, говорят, даже королева раскатывала на велосипеде в парке, что вокруг королевской виллы. Мог бы позволить себе миг передышки, вздохнуть, оглядеться кругом. — Но ведь никто, — заметил он между тем, — не платит пятьсот лир за обычную работу.

— Но это не обычная работа, — возразил Риччо.

— Короче, — резко оборвал его Чезаре. — Что-то нужно украсть?

— Угадал. У графов Спада в следующую субботу устраивают праздник. Обед и бал. Все это на первом этаже. Следишь за моей мыслью?

— Еще бы! — Он и вправду был очень внимателен.

— Нужно перелезть через калитку. Это пустяк. Потом пересечь сад, забраться на второй этаж, перелезть через подоконник — и мы в кабинете графа. Там нужно взять маленькую картину.

— То есть украсть, ты хочешь сказать. — Чезаре привык называть вещи своими именами. Среди его ближайших планов кража не предусматривалась, но и не исключалась тоже. Его моральный кодекс был ясен и прост, и не было риска, который бы его пугал. Еще недавно он подвергал себя гораздо большей опасности. Дело было в другом: стоила ли игра свеч? Возможно, пятьсот лир и не изменили бы коренным образом его жизни — тогда, конечно, не стоило.

— Да, украсть, — признался Риччо, выдерживая его взгляд. — Тебя это пугает?

— Меня ничто не пугает, — ответил тот коротко.

— Так что же? — наверное, этот парень всегда будет для него загадкой.

— Я должен подумать. И скоро дам тебе ответ.

Проговорив это, Чезаре встал и направился к дому.

13

Придя домой, Чезаре обнаружил, что печь не топится, кухня пуста и стол не накрыт, а младшие братья играют во дворе, хотя наступило время ужина. Он вошел в комнату. Мать лежала на своей широкой супружеской кровати, но не спала, а сосредоточенно рассматривала свою свадебную фотографию. Она оторвала взгляд от снимка и посмотрела на него. Дышала она шумно и с трудом. Силясь не показаться встревоженным, Чезаре подошел к матери: он никогда не видел ее в постели в такой ранний час.

— Тебе плохо? — участливо спросил он.

— Нет, ничего.

Мать протянула руку, чтобы погладить его по лицу, но сил не хватило, и рука ее упала, как плеть.

— Может, нужно посоветоваться?.. — Он не договорил «с врачом», потому что это значило бы, что болезнь серьезная и нужны траты, превышающие их возможности.

— Только этого нам не хватало, — испуганно ответила Эльвира, которая сразу поняла, что он имел в виду. — Завтра мне будет лучше.

С некоторых пор мать была не такой, как раньше. Уже несколько дней Чезаре наблюдал за ней, когда она прибирала в доме или готовила ужин: лицо усталое, движения замедленные, темные круги возле печально потухших глаз.

— Завтра мне полегчает, — повторила она, чтобы утешить сына. — Подожди, сейчас вернется Джузеппина и приготовит ужин. А я сегодня вечером есть не хочу.

— Я сам могу приготовить, — предложил он.

Взгляд матери стал строгим.

— Это женское дело, — возразила она, — а мужчина должен заниматься мужскими делами. Твой отец был так силен, что разбивал кирпичи кулаками. Если бы эта проклятая болезнь не унесла его… — Она провела рукой по глазам, чтобы вытереть слезы.

— Что случилось, мама? — спросил Чезаре.

— Я тебе сказала, что я устала.

— Дело не только в усталости, — продолжал выспрашивать он. — Ты плохо себя чувствуешь? Тебя кто-то обидел?

— От тебя не скроешь, — покачала она головой. — Ты чертовски проницательный.

— Так что же случилось, мама?

— Сегодня я отнесла все выстиранное белье синьоре Мартинелли. — Она говорила медленно, голос ее словно бы шел издалека. — Знаешь жену золотых дел мастера из Карробио? Вот она самая. В такую ясную погоду, с таким солнцем, как сегодня, я успела и выстирать, и высушить все. Она должна была заплатить мне за стирку за месяц. Вместо этого она нашла целую кучу недостатков и с руганью вернула назад все белье. Ничего мне не заплатила, и к тому же я должна теперь все перестирывать заново.

— Нет, не нужно, мама. — Чезаре погладил ее по лбу и ободряюще улыбнулся ей. Если бы он дал сейчас выход той ярости, что кипела у него внутри, он бы только ухудшил дело. Он хорошо знал синьору Мартинелли, эту подлую задаваку, которая получала садистское удовольствие, унижая беззащитных людей.

— Как же не нужно? — испуганно спросила Эльвира.

— Я достану деньги. Мы с Риччо беремся за работу, которая освободит тебя от этой каторги. — С этого момента у него появилось оправдание, и он был готов на все.

— Ты у меня молодец, — прошептала мать. — Ты будешь таким же хорошим работником, как отец.

Чезаре улыбнулся, но ничего не сказал. Она слишком устала, подавлена всем происшедшим и, наверное, очень больна. Он не стал возражать. Он, конечно, будет хорошим работником, но построит свою жизнь не так, как отец.

14

Когда в пять утра Чезаре встал, чтобы идти в прачечную, постель матери была пуста и аккуратно прибрана. Парень мысленно истолковал это как добрый знак. Раз она пошла на работу спозаранку, значит, худшее было позади и ее больной вид накануне был вызван только унижением и усталостью.

Шагая, как всегда, вместе с Риччо в сторону Крешензаго, он не заговаривал о его вчерашнем предложении, и друг тоже помалкивал, не сомневаясь, что когда Чезаре решит, то сам ему скажет.

На работе вдова вела себя так, словно между нею и Чезаре ничего не произошло, и парень принял это как должное. Он и сам вел себя по-мужски: ничто в его лице или в поведении не выдавало его — внешне он был точно таким же, как и всегда.

На закате, когда он сложил последнее белье и присоединился к Риччо на пороге прачечной, вдова уже зажгла свет в окнах своего домика, но в этот вечер Чезаре ее не видел, поскольку была очередь старшей работницы вручить хозяйке ключи.

Не успел он ступить на порог, вернувшись с работы домой, как Аугусто, ожидавший его на улице, бросился навстречу.

— Маме плохо! — запыхавшись, крикнул он.

— Что с ней? — встревоженно спросил Чезаре. Все его сомнения и страхи, отступившие было утром, в то же мгновение нахлынули вновь.

— Мама в больнице. И Джузеппина там с ней, — выпалил мальчик с детской прямотой.

— Как в больнице? — удивленно спросил Чезаре.

— В больнице, — растерянно повторил ребенок, разводя руками.

— А младшие?

— Они дома. Едят. Потом я уложу их спать.

Соседка, работавшая с Эльвирой в прачечной, подошла к ним, держа в руках объемистый сверток.

— Ваша мать заболела, — сказала она Чезаре. — У нее был жар, она бредила, порывалась идти куда-то… Позвать бы доктора, но если нет вот этого, — она выразительно потерла большой и указательный палец, — ты знаешь, об этом нечего и говорить. Тогда Тонино пошел к Порта Венеция и вызвал «скорую помощь».

— Они пришли с носилками сюда? — спросил Чезаре. На местном наречии этих санитаров называли «галопини», они толкали перед собой носилки на железных колесах, покрытых резиной. Это была «скорая помощь» для бедняков, и он уже сталкивался с ней не раз. Грустное это было зрелище — видеть больных, доставляемых в больницу, словно какой-то груз на тачке. Нищенское покрывало, под которым лежал больной, нередко выбивалось из-под него, и края ткани развевались на ветру, подобно белым флагам над головой побежденного.

— Нет, это произошло в прачечной, — ответила женщина.

— А как это случилось?

— Она потеряла сознание. Потом пришла в себя, но нам, женщинам, показалось, что надо отправить ее в Ка Гранда.

Так называли в Милане знаменитую больницу для бедных, в которой те, кто не мог позволить себе вызвать врача, могли получить хоть какую-то помощь. Там все же спали на чистых простынях, ели три раза в день и находились в согласии с Богом, поскольку молились там часто.

— Вы правильно сделали. Благодарю вас. Если можете, приглядите за малышами, — сказал он, зная, что в любом случае не эта, так другая соседка побудет с младшими братьями, пока они с Джузеппиной не вернутся домой.

— Не беспокойся, — кивнула та, протягивая ему объемистый узел. — Вот белье синьоры Мартинелли, жены золотых дел мастера из Карпродио. Твоя мать очень хотела, чтобы ты отнес его, прежде чем пойдешь к ней в больницу. Говорит, чтобы ты не беспокоился, в Ка Гранде ее вылечат.

— Конечно.

Первым побуждением Чезаре было развязать узел и бросить это проклятое белье в пыль на дворе, но тут в голову ему пришло нечто заставившее его успокоить свою ярость.

— Я отнесу его сейчас же, — сказал он бесстрастно. — Я все устрою.

На дороге, которой возчики пользовались, чтобы проехать на берег Навильо, он с яростью собрал весь лошадиный помет, валявшийся по пути, и голыми руками напихал его в простыни, наволочки и скатерти, принадлежавшие этой синьоре. Узел заметно потяжелел и стал издавать запах отнюдь не свежий, но именно этого он и хотел.

Дернув за оловянную ручку колокольчика, Чезаре услышал его резкий звон на втором этаже просторного и элегантного дома, дома для богатых людей.

В приоткрытую дверь высунулась женщина, похожая на прислугу.

— Мог бы и не ломать, он звонит и без того, — выбранила она парня за звонок.

— Я не хотел дергать так сильно.

— Вот и не дергай в следующий раз. Так чего ты хочешь?

— Я сын Эльвиры. Здесь белье, которое синьора отдавала стирать моей матери.

— Сейчас заберу. Синьора ждет его, — сказала женщина.

— Не беспокойтесь. Если откроете дверь, я сам поднимусь. Моя мать поручила мне отдать его лично синьоре.

Женщина поколебалась секунду, потом решилась.

— Хорошо, — ответила она и сбросила цепочку с двери.

Перед дверью в прихожую она повернулась к Чезаре.

— Дай его все же мне, — почти приказала она.

— Я же вам сказал, что должен отдать белье лично синьоре, — отрезал парень.

— А синьора сказала мне, что не может терять время с тобой.

В открытую дверь видны были ковры, инкрустированные столики, красивые безделушки на них, шелковые занавески на окнах.

Резким движением руки Чезаре отодвинул служанку и ворвался в гостиную, как ураган. Он быстро развязал узел и, держа его за два конца, бросил, как из пращи, белье на пол, рассыпав конский помет по углам. Навоз был повсюду: на беломраморном полу, на коврах, на столиках, на мебели и занавесках. Служанка завопила, как безумная, а хозяйка, вбежавшая, чтобы узнать, что означает это светопреставление, закачалась и едва не упала в обморок.

— Ваш заказ, синьора, — улыбнулся Чезаре, поклонившись.

Ошеломленная служанка не знала, что и делать: то ли искать флакон с нашатырем для хозяйки, то ли бежать звать полицию. Пока она таращила свои большие воловьи глаза, не зная, на что решиться, Чезаре Больдрани исчез.

15

Казалось, что палата с высоким сводчатым потолком не имеет конца. Редкие лампы, висящие на длинных электрических проводах с широким металлическим абажуром, рассеивали вдоль нее слабый свет. В узком проходе между двумя рядами кроватей пахло мочой, лекарствами, хлороформом, а над всем этим витал какой-то неуловимый запах болезни. Арчатые окна были затемнены черными занавесями.

Сестра Теотимма шла к нему из дальнего конца палаты походкой человека, хромого от рождения, но научившегося с годами скрывать свой недостаток. Возможно, эта ошибка природы повлияла на ее выбор даже больше, чем призвание, которое проявилось лишь после того, как трое приятных молодых людей, один за другим, видя девушку в окне, увлеклись ею, но, оказавшись рядом, вскоре ретировались. Это была кара божья, от которой она не могла избавиться даже на исповеди, потому что не знала, в сущности, чем ее заслужила. С годами она научилась хромать почти изящно, едва уловимо, как теперь, когда шла к Чезаре в своем широком монашеском одеянии, пахнущем камфорой, с серебряным распятием на груди.

— Здесь нельзя находиться, ты это знаешь? — сказала она, когда Чезаре с ней поздоровался.

— Я ищу свою мать, — спокойным тоном возразил он.

— Есть расписание посещений, — вежливо ответила монахиня. — А сейчас ночь. — Из-под белого чепца виднелось лицо, покрытое густой сетью морщин; неподвижные и круглые, как у совы, глаза глядели без выражения.

— Ее зовут Эльвира, — продолжал Чезаре, — Эльвира Коломбо, вдова Больдрани. Ее доставили сюда во второй половине дня. Может быть, ближе к вечеру, — уточнил он, прикидывая в уме, сколько времени могло понадобиться людям, чтобы добраться от Порта Венеция до прачечной, а оттуда в Ка Гранда.

— Сейчас поздно, — еще раз напомнила ему монахиня, но уже мягче.

— Я должен видеть ее. — Он не повысил голос, но он и не просил, не умолял, однако по тону его было ясно, что никто не помешает ему увидеть мать.

Монахиня, которая наверняка не уступила бы ни грубому натиску, ни мольбам, отодвинулась, чтобы пропустить его.

— Там с ней твоя сестра, — сказала она.

Ситуация разрешилась в одну минуту и всего несколькими словами, без прямых просьб с его стороны и без явных уступок с ее.

Решительным шагом Чезаре двинулся в дальний конец палаты, вглядываясь слева и справа в каждую постель, слыша стоны, просьбы о помощи, глухие проклятия и даже ругательства, доносившиеся со всех сторон. Сестра Теотимма пошла рядом.

— Я провожу тебя, — сказала она.

На последней койке он увидел мать. Эльвира лежала на высокой подушке, глаза ее были закрыты, дыхание затруднено, на лбу полотенце, смоченное водой с уксусом.

Джузеппина сидела на табуретке рядом с постелью. Услышав шаги, она подняла лицо и, увидев, что это брат, молча залилась слезами.

— Недавно был священник, — прошептала сестра.

— Священник? Зачем? — не понял он.

— Для соборования.

Чезаре повернулся к монахине, которая хлопотала возле тумбочки, где выстроились склянки и бутылочки с лекарствами.

— Разве нельзя было позвать врача, кроме священника? — вскинулся он.

Лицо сестры Теотиммы, казалось, сморщилось еще больше и совсем исчезло в ее монашеском чепце. Круглые глазки выражали жалость и милосердие.

— Ее осматривал доктор Байзини, — сестра подчеркнула со значением это имя, чтобы парень знал, что лучший врач в Ка Гранда, лучший в абсолютном смысле, то есть который лечит человека, а не болезнь, сделал все возможное для его матери.

— И что сказал доктор Байзини?

— Что все возможное для врача он сделал.

— И тогда вы подумали о священнике?

— Да. И позвала дона Филиппо.

— Священника призывают к тем, кто не может выздороветь. — Глаза его были сухи и рот пересох, но лоб повлажнел от пота.

— Никто не может знать наверняка, поправится человек или умрет. Бог, который дал нам жизнь, может и отнять ее. Но может и оставить ее нам, если наше время еще не пришло. Бог милосерден и пути Господни неисповедимы.

— Значит, только чудо может спасти ее? — сказал Чезаре, воспринимая это как приговор. — Для нас, бедняков, Бог редко творит чудеса.

— Не богохульствуй, — прервала его сестра Теотимма. — А разве то, что мы живем и дышим, не чудо?

— Однако моя мать умирает. Она больна и умирает.

— Я тоже умру, но не потому, что больна. Мы все когда-нибудь умрем. И это тоже чудо, что милосердный Бог забирает нашу душу, чтобы дать ей вечную жизнь в небесной благодати. Твоя мать нуждается только в молитвах, которые послужат ей, если Господь наш решит оставить ее с нами, или если пожелает избавить ее от страданий нашего мира. — Она говорила, как глубоко верующая женщина. Протянув свою высохшую руку с тонкими узловатыми пальцами, она поправила завернувшуюся простыню и добавила: — Все, что мы могли сделать для нее, мы сделали. Эту кровать я предоставила ей одной. Больную, которая лежала здесь, я поместила рядом с другой. У нас здесь страждущих много, а кроватей мало. Посмотри: на некоторых по два пациента.

Это была правда: на соседней кровати он увидел на подушке две головы; больные лежали, вытянувшись под одеялом, чтобы занимать меньше места.

— Простите, я был не прав, — сказал ей Чезаре.

— Двое больных на одной кровати — это непорядок, — продолжала сестра Теотимма. — Но как же выставить за дверь того, кто страдает? Вот и вас я впустила, хотя это не разрешается, — сказала она, отходя.

Чезаре повернулся к Джузеппине.

— Ты должна идти к малышам. А за мамой присмотрю я.

Джузеппина наклонилась и слегка коснулась запавшей щеки матери.

— Меняй компресс каждые десять минут. Так ей полегче, — сказала она.

— Хорошо, — ответил Чезаре и занял место сестры.

— Вот увидишь, скоро она придет в себя, — утешила она его.

— Я сделаю все, что нужно. А ты присмотри за малышами.

Джузеппина повернулась и, горестно склонив голову, пошла к выходу. У дверей она обернулась, чтобы еще раз взглянуть на мать.

Оставшись один, Чезаре огляделся вокруг: болезнь и страдание были повсюду — на этих лицах и в стонах больных, в этом запахе и тусклом больничном свете. Давным-давно было запрещено класть больных по двое в одну кровать, но места всем не хватало, и правило по-прежнему нарушалось. Больнице Ка Гранда было уже четыреста пятьдесят лет. Она была построена для бедных еще герцогом Франческо Сфорца и его женой Бьянкой Марией Висконти, которые поручили архитектору Филарете осуществить этот проект. В течение веков сюда помещали тысячи больных чумой, сифилисом, тифом, которые по большей части отправлялись отсюда на тот свет. В давние времена в ее просторном дворе устраивались рыцарские турниры и партии в мяч.

Теперь многое изменилось: медицина делала успехи, появились замечательные врачи, как доктор Карло Байзини, «врач бедняков». Но страдания и смерть оставались вечным уделом человека.

Чезаре погладил шершавую руку матери и почувствовал, как отчаяние охватывает его. Когда кого-то привозили в Ка Гранда на носилках, надежд было мало. Что бы ни говорила монахиня, которая слепо верила в Божественное Провидение, что бы ни говорила она о неизбежности смерти для каждого, невозможно было смириться с этой ужасной мыслью, что он может потерять мать. На уголке простыни была метка больницы: голубка, которая держит в клюве ленту с девизом: «Хвала милосердию». Голубь — Коломбо. И фамилия эта давалась всем детям-подкидышам, которых больница принимала и выхаживала. Коломбо была фамилия матери, а значит, и его предков с материнской стороны.

— Коломбо, — произнес он громко, сам не замечая этого.

— Чезаре, — позвала его мать ясным голосом.

— Мама. Как себя чувствуешь? — Вопрос был глупый, что и говорить, но ничего другого на ум не приходило.

— Почему ты сказал «Коломбо»? — спросила она, точно продолжая прерванный разговор.

— Потому что я увидел голубку на простыне.

— И моя фамилия Коломбо.

— Не разговаривай, — забеспокоился он. — Ты устанешь.

— От разговора не устанешь. И меня зовут Коломбо, — прошептала она с задумчивым видом, — как всех детей из этой больницы.

— Просто совпадение, мама. — Ему хотелось узнать, почему, но он боялся, что она утомится, рассказывая.

— Нет, не совпадение, — сказала мать, как-то даже приободрившись, окрепшим голосом. — Твой дедушка был сыном этой больницы. Он получил свою фамилию именно здесь, в честь этой голубки больницы Ка Гранда.

— Разве это так важно, мама? Ты устанешь.

— Важно, важно, — настаивала она. — Когда устану, я остановлюсь. Его мать, твоя бедная прабабушка, упокой Господи ее душу, была крестьянкой в Караваджо. Часто она ходила собирать тутовые листья для шелковичных червей в рощу, принадлежавшую графам Казати.

— Поменять тебе компресс на голове? — прервал он, чтобы отвлечь ее.

— Делай, что хочешь, но дай мне сказать. У этого графа Казати был взрослый сын. Парень во всем нормальный, но один глаз у него был больше другого, огромный, как у вола. Поэтому его и прозвали Воловий Глаз. Молодой граф Казати скрывал свой недостаток под полями большой черной шляпы, которая закрывала ему пол-лица. Он был хороший юноша, но из-за этого глаза ни маркизы, ни графини, ни другие синьорины не хотели выходить за него замуж.

— Ты не хочешь передохнуть? — Чезаре взял алюминиевый стакан, стоявший на тумбочке. — Пить хочешь?

— Да, глоток воды. — Ей казалось, что она чувствует себя лучше.

Чезаре поднес стакан к ее губам, и она отпила немного.

— А теперь отдохни, — ласково уговаривал он.

— Для этого у меня будет много времени, сынок. — В палате погас общий свет, остались только несколько матовых лампочек. — Ты меня видишь, Чезаре?

— Да, мама.

— Тогда наклонись поближе, я говорю тихо. Этот молодой граф, такой добрый, но при этом несчастный, видя в своей роще в Караваджо ребят, всякий раз бросал им монетки. Девушки его избегали. Только твоя прабабушка имела к нему сострадание и по-христиански жалела его. Когда он здоровался с ней или заговаривал, она притворялась, что не замечает его воловьего глаза. В конце концов граф Казати влюбился в нее, а она в него. Они стали мужем и женой, не будучи повенчаны. Он был без ума от твоей прабабушки и хотел жениться на ней, но родные воспротивились этому. Когда родился твой дедушка, они подкинули его в эту больницу, а несчастную мать младенца отослали в монастырь прислуживать монахиням. Молодой граф Казати умер вскоре после этого на вилле, куда его заключили.

— Какой смысл вспоминать об этих несчастьях? — сказал Чезаре. Мать рассказывала ему какие-то сказки о его семье.

— Даже горе имеет смысл, если помогает понять, кто ты такой. Ты мог быть внуком графа Казати. Провидение так не судило, но все графы Казати на свете не могут помешать тебе иметь в жилах на четверть их кровь.

Если это в самом деле так, то тем горше была эта несправедливость, которая привела ее в эту палату Ка Гранда, чтобы умереть после тяжких трудов и лишений.

— Бывает, — сказал Чезаре, — что найденыши придумывают всякие чудесные истории о своих родителях.

— У твоего дедушки не было нужды выдумывать такие истории. Все, что я тебе сейчас рассказала, я слышала от него самого, а потом от своих кузин. Одна из них была монахиней в том самом монастыре в Караваджо, куда твоя бабушка была послана в услужение.

— А теперь отдохни. Как ты себя чувствуешь?

— Устала, словно работала целые сутки. Все кости ноют, голова болит.

— Но тебе было хуже, — сказал Чезаре, чтобы ободрить ее. — Поначалу ты даже не замечала, что я здесь.

— Мне кажется, я вернулась издалека, оттуда, где мне было хорошо, в тишине и в мире. Мне кажется, что я очень тяжело шла, чтобы дойти сюда. Я была уже на полдороге к той мирной тишине.

— Что ты говоришь?.. — воскликнул Чезаре. Ему казалось, что она опять начинает бредить.

— Только то, что я вернулась сюда с полдороги, чтобы поговорить об этом с тобой. Должна была покаяться в моей вине, в моих грехах.

— Ты? Мне? — В висках у него стучало, сердце яростно колотилось в груди.

— Сколько детей я родила в нищете, — простонала Эльвира. — И в нищете оставляю.

— Думай только, как бы поправиться. А нищета не вечна.

— Нищета — это рабство. Твой отец был уверен, что один сможет изменить нашу жизнь. Но это не так. В одиночку человек ничего не изменит. А нищета остается и плодит все новые несчастья. Твой отец умер, потому что мы были бедны. И я умираю, потому что мы бедны.

— Ты поправишься, — пообещал ей Чезаре.

— На этот раз нет. Что от меня и от моей жизни останется? Я помню себя счастливой девочкой, но ее больше нет. Потом явилась надеявшаяся на счастье девушка — и она ушла навсегда. Вы этого не видели, но когда-то я была счастливой невестой. Где теперь эта юная девушка в свадебном платье до пят? Ты ее помнишь, эту фотографию над нашей постелью?

— Да, мама, — Чезаре хорошо знал этот пожелтевший снимок, висевший дома не стенке.

— Этот красивый парень на снимке и его невеста — их больше нет. Убиты кашлем, лихорадкой, бронхитом, убиты тяжким трудом и нищетой, всей прошедшей жизнью. То, что скоро уйдет в вечность, это не вся моя жизнь, а лишь то, что осталось от нее, убитой нищетой. Ни-ще-той!..

— Нищета уйдет. Я скоро начну зарабатывать достаточно для всех, — пообещал Чезаре.

Горячей от лихорадки рукой мать ощупала компресс на лбу.

— Может быть, тебе и удастся вырваться из нищеты. В твоих голубых глазах есть ум, и ты не знаешь страха. Ты умеешь находить дорогу даже в темноте. Но все равно твоя сестра была погублена негодяем, потому что мы бедны.

— Это неправда, — решительно сказал он.

— Это правда. Какая бы я была мать, если бы не знала, что случается с моими детьми. Неужели ты думал, что я не замечу того, что произошло с твоей сестрой? Но все же Господь наказал его.

— Я тоже так думаю, — подтвердил угрюмо Чезаре. — А ты постарайся поправиться. И обещаю тебе, что отныне наша жизнь совершенно изменится. Ты скоро станешь синьорой. У Джузеппины все будет хорошо. Твои дети ни в чем не будут нуждаться, все будут уважать их. Поверь мне, мама!

— Я верю тебе, Чезаре. Ты человек, который умеет держать слово. Но я уже добралась до конечной станции. Я буду следить за вами издалека. А сейчас мой Анджело зовет меня. — Эта слабая и хрупкая женщина, его безропотная и терпеливая мать, учила его умирать, учила, как важно без стенаний и страха встретить это событие, которое происходит в нашей жизни один только раз. — Твой отец ждет меня.

Он не плакал, не ругался, не проклинал, он не произнес ни слова, чтобы хоть на миг удержать ее. Он лишь поцеловал ее с бесконечной любовью и сжал ее холодеющую руку.

Эльвира улыбнулась, но то была ее последняя улыбка, улыбка оставляющей тело души. И Чезаре не сразу понял, что мать улыбается ему и смотрит на него, уже ничего не видя. Потому что она мертва.

Пришла сестра Теотимма, чтобы закрыть ей глаза и прикрыть лицо простыней. Прочитав молитву, она положила руку парню на плечо.

— Твоя мать в царстве Господнем и не нуждается больше в нас. Тебе же нужна чашка горячего кофе с молоком. Пойдем, я тебе его сварю.

Чезаре вышел из Ка Гранда в первых лучах зари. Он пересек большой двор и вышел из величественного портала больницы на виа Франческо Сфорца. Внезапно он схватился рукой за стену, и его вырвало тем горячим молоком, которое добрая монахиня заставила его выпить. Постояв с закрытыми глазами под свежим и легким утренним ветерком, он почувствовал себя лучше и мимо церкви Сан-Лоренцо быстрым шагом пошел домой.

16

Отпевали Эльвиру там же, в Ка Гранда. Простой некрашеный гроб, в котором покоилось ее тело, стоял в капелле больницы. Согласно ее воле, соседки одели ее в свадебное платье. Литургия совершалась бесплатно. Дон Филиппо, который был добрым и совестливым священником, производил отпевание согласно предписанному порядку, но не слишком затягивая, поскольку в ту ночь в больнице умерли еще трое христиан, и их тоже следовало проводить в последний путь. Священник произносил слова молитвы и размахивал кадилом. На похоронной церемонии присутствовали лишь дети, несколько прачек, работавших с Эльвирой, да Риччо, пришедший выразить свое сочувствие другу.

Если бы Чезаре мог, он устроил бы отпевание в базилике Сан-Бабила, где еще ребенком был однажды в воскресенье с родными и слушал мессу. Эта базилика показалась ему тогда самой прекрасной церковью в мире. Он украсил бы ее цветами и заплатил бы органисту, чтобы музыка не смолкала, но денег для этого у него не было. Ведь даже в мир иной, где, казалось бы, все равны, вели разные врата: одни, господские — для богачей, а другие, попроще — для бедных. Как поверить, что смерть уравнивает всех, если даже заупокойные молитвы и торжественность месс имеют разную цену? Если перед лицом Бога человеку следует пребывать в смирении, то почему богачи обставляют все так пышно даже в этот момент?

Джузеппина стояла с бледным лицом, но уже не плакала, как и младшие дети, которые еще ничего не понимали. Только Аугусто, который повзрослел в эти дни, в тихом отчаянии глотал слезы.

Сестра Теотимма появилась, оставив на минуту своих страждущих, чтобы прочесть молитву и осенить себя крестом.

— Я не могу проводить вашу мать на кладбище, — сказала она Чезаре, — но я буду молиться за ее добрую душу.

Джузеппина поцеловала руку монахине, а Чезаре, молча наклонив голову, поблагодарил ее. Младшие дети смотрели на монахиню во все глаза: вблизи они таких женщин еще не видели.

Носильщики из больницы погрузили гроб на тележку, подобную той, которая служила «скорой помощью», но только более темную и с траурным крепом. Могильщики толкали эту тележку вдоль бастионов до Порта Романа, где в трамвайном депо был специальный вагон для транспортировки покойников из Ка Гранда. Погрузив четыре или пять гробов, трамвай отправлялся в Музокко, где было кладбище для бедняков, в то время как богатых хоронили на Монументале.

Они первыми подошли к депо, следом прибыли еще три таких же скромных катафалка. Служители в черной форме прицепили карточки с фамилией покойных на каждый гроб, прежде чем погрузить их в мертвецкий вагон. Это были выпивохи, если судить по их носам и красным прожилкам на белках глаз, но относились они к чужому горю с должным уважением и дело свое знали.

— Родственники, — почтительным шепотом объяснил старший, — могут устроиться в следующем вагоне.

Все присутствующие вошли в вагон: взрослые — скорбно, дети — со сдержанным любопытством, для них путешествие на электрическом трамвае было одним из самых волнующих приключений в жизни.

Незнакомые женщины в черном и мужчины со шляпами на коленях расселись на деревянных скамьях, перебирая пальцами зернышки четок и шепча молитвы, дети устроились у окон в ожидании, когда трамвай наконец тронется.

Вагон с покойниками двинулся первым, а другой, с родственниками, медленно последовал за ним. Чезаре отметил сдержанное достоинство в горе у этих бедных людей. Прохожие на улице останавливались, снимая шляпы и крестясь. Была молчаливая солидарность между пассажирами трамвая и этими прохожими.

Второй раз в жизни Чезаре ездил на электрическом трамвае. Первый раз это было с отцом, когда он был еще мальчишкой. Теперь же он остался круглым сиротой.

Риччо положил ему руку на плечо и взглядом требовал ответа. И Чезаре кивнул: все в порядке, он решился на то дело, о котором приятель ему говорил.

Его мать не останется надолго в том клочке черной земли, что был выделен ей городскими властями на кладбище Музокко. Для вечного успокоения он найдет ей со временем лучшее пристанище.

17

Почувствовав першение в горле, Чезаре с усилием подавил приступ кашля, который мог выдать его. Он только что перелез через калитку сада графов Спада и притаился в темном углу позади густой миртовой изгороди. Светила луна, а окна дома, где праздник был в самом разгаре, еще больше освещали пространство перед ним. Музыка оркестра заглушала голоса, но в паузах до него доносились изысканный говор, взрывы смеха и оживленные возгласы гостей. Палаццо выходило на корсо Венеция, где слуги в парадных ливреях еще встречали опоздавших: то были самые почетные гости.

План был подробно разработан заранее, и как только полицейский патруль обогнул виллу, Чезаре выскользнул из-за миртовой ограды и бесшумно перебежал к дому. Притаившись здесь в ожидании условленного сигнала, он вдыхал аромат ночного сада и пытался представить себе то, что происходило в самом доме, прислушиваясь к долетавшим до него звукам и голосам. Жизнь богатых и знатных всегда представлялась ему какой-то неведомой сказкой, вблизи он еще ни разу не видел ее. Однажды они с Риччо были в кинотеатре, где показывали фильм о жизни богатых американцев. Картина произвела на него сильное впечатление. Там была сцена праздника в доме миллионера, но то была Америка, а как они, эти богатые, живут здесь?

Легкий стук наверху подсказал, что открыли жалюзи: пора было приниматься за дело. Чезаре должен был вскарабкаться по стволу старой глицинии и добраться до окна кабинета, которое Риччо распахнул для него.

План, простой, но хорошо продуманный, был составлен не каким-нибудь мелким воришкой из квартала Ветра, а человеком, уважаемым в этом знаменитом воровском квартале. Его звали Альфредо Брина, по прозвищу Артист, поскольку он водил знакомство с художниками и артистами и манерами своими походил на них. Несколько лет он прожил во Франции, которую вынужден был покинуть из-за какой-то истории, связанной с женщинами и азартными играми. Артист раздобыл для Риччо форму официанта из ресторана «Савиньи», обслуживающего банкет. В кармане у парня лежал точный план дома и, смешавшись с толпой, ему нетрудно было добраться до графского кабинета, чтобы открыть окно. Сняв картину, висящую прямо над камином, тому предстояло исчезнуть через то же окно. Это было все, что требовалось от них в обмен на десять банковских билетов по сто лир.

Взобраться наверх не представляло особого труда. Чезаре вскарабкался по фасаду палаццо Спада до второго этажа почти так же легко, как лазил в садах за фруктами или птичьими гнездами на деревья. Страха при этом он не испытывал. Он был не из тех, кто колеблется или трусит — решившись на что-то, он шел всегда до конца.

Дотянувшись до окна, он бесшумно перемахнул через подоконник и оказался в темном кабинете. Не дожидаясь его, Риччо в костюме официанта уже выскользнул в коридор, чтобы как можно быстрее убраться из этого дома. Глазами, привыкшими к лунному свету, Чезаре тут же выделил висящую над камином картину, но чуть помедлил, чтобы осмотреть кабинет. Аромат глицинии, которая второй раз зацвела в августе, перебивался здесь приятным запахом старинной мебели, роскошных книг в сафьяновых переплетах, добротной кожи, навощенного паркета и хорошего табака. Это был свойственный богатым домам дух — благородства и хорошего вкуса.

Легким шагом Чезаре подошел к висевшей над камином картине, срезал ее с крючка перочинным ножом и осторожно, чтобы не испортить, вынул холст из резной деревянной рамы. Холст он спрятал под рубашку, как лист газеты, который подкладывают иной раз под свитер, чтобы защититься от холодного ветра зимой.

Оживленный шум праздника, музыка, говор, прерываемые веселым смехом, доносились до него из-за закрытой двери. В любой момент кто-нибудь мог войти, но это не лишало его спокойствия. Эта непоколебимая выдержка перед лицом опасности, перед лицом власти и закона — и даже перед лицом самой смерти была свойственна ему от рождения. И чем рискованней было дело, за которое он брался, тем хладнокровней он действовал, тем яснее была его голова. Эта его черта больше всего поражала других, вызывая глубокое уважение. Все можно учесть, все просчитать: и силу, и интеллект, и все прочие свойства человека, но непредсказуем тот, кто готов поставить на карту все. Чезаре любил жизнь, любил свободу, любил свою семью и друзей, но временами вел себя так, словно ему нечего было терять.

Пора было уходить, но в этот миг что-то блеснуло в лунном свете на каминной доске, и этот неожиданный блеск привлек его внимание. Чезаре подошел и дотронулся подушечками пальцев до небольшой хрустальной шкатулки для драгоценностей. В ней была какая-то голубоватая коробочка, слабо искрившаяся в свете луны. Никогда не видел он предмета прекраснее. Он хотел открыть шкатулку, но она оказалась заперта. Тогда он вытащил свой перочинный нож, всунул лезвие под самую крышку, и шкатулка открылась без особого труда. Чезаре тут же завладел этой сказочной коробочкой и сжал ее на миг в кулаке, прежде чем засунуть в карман.

Облако заволокло луну в тот момент, когда он перелезал через подоконник, чтобы спуститься в сад, цепляясь за глицинию. Это был добрый знак — провидение заботилось о нем. Он перебрался через калитку и спокойным шагом направился к мосту Сан-Бабила, где они должны были встретиться с Риччо.

Риччо сходил с ума от беспокойства.

— Наконец-то! — пробормотал он со вздохом облегчения. — Какого черта ты там застрял?

— До прохода патруля еще пятнадцать минут, — невозмутимо ответил Чезаре.

— А где картина?

— Здесь, — ткнул он пальцем в грудь.

— Пойдем, пока нас не накрыли.

Они двинулись по корсо Виктора Эммануила, прошли мимо знаменитого миланского собора и вступили на виа Торино. Дальше их путь проходил по лабиринту бедных и грязных улочек, застроенных старыми лачугами, лепившимися одна к другой, и сообщающихся между собой множеством потайных переходов, в которых протекала жизнь преступного мира.

Тут они были в безопасности, и Чезаре придержал друга за руку, сделав ему знак остановиться.

— Возьми свою картину, — сказал он, доставая из-под рубашки полотно.

Риччо взял не глядя: тот слабый свет, что шел от дальнего фонаря, все равно не позволил бы рассмотреть ее. К тому же он ничего не смыслил в живописи. Ему обещали за эту картинку тысячу лир, остальное его не интересовало.

— А ты не пойдешь? — спросил он Чезаре.

— Куда?

— К Артисту.

— Моя работа кончается здесь. Меня ждут дома. Ты же сам знаешь. — Он сказал это твердо и непреклонно, и, как всегда, нечего было возразить.

— Я отдам тебе твою долю завтра, — сказал ему Риччо.

— Не к спеху, — ответил Чезаре. И тут, точно вспомнив еще одно дело, про которое совсем было в спешке забыл, добавил небрежно: — Я прихватил там еще одну вещь, которая мне понравилась. — И протянул украденную коробочку.

— Что это за штуковина? — удивился Риччо, вертя ее на ладони с таким видом, словно хотел выбросить.

— Не знаю, — признался парень. — Но думаю, если ты предложишь ее Артисту, он за нее хорошо заплатит.

Риччо едва не взорвался.

— На кой черт она ему? Артист просил у меня картину, а не какую-то безделушку, которой грош цена.

— А ты покажи ему и коробочку. Вполне возможно, что за нее он даже больше заплатит.

— Ты спятил? Сколько, по-твоему, он может заплатить за вещь, о которой даже не думал, которая нужна ему, как собаке пятая нога?

Риччо уже бесился от злости, но Чезаре был невозмутим.

— Говорю тебе, она должна стоить по крайней мере шесть тысяч лир. И эти шесть тысяч Артист тебе за нее отдаст.

— Держи карман шире! Кто даст такие деньги за какую-то коробочку, украденную двумя придурками, которые в первый раз пошли на дело?

— Говори за себя, — остановил его Чезаре презрительным тоном. — Я взял вещь, которая дорого стоит. И хочу за нее шесть тысяч лир.

— Да пошел ты!.. — проворчал Риччо, но больше спорить не стал.

Он разрывался между необходимостью спешить и желанием понять, отчего это Чезаре так уперся с этой коробочкой, которую не жалко было бы выбросить в первый попавшийся мусорный бак. Уже не в первый раз он, более старший и сильный, уступал младшему другу. Чезаре не размахивал руками, не поднимал голоса без крайней необходимости, однако его взгляд и его ледяное спокойствие действовали неотразимо.

— А если Артист не захочет? — спросил Риччо, бросая последний козырь. — Если он не захочет, что мы с ней сделаем, с этой безделушкой?

— Говорю тебе, он захочет, — невозмутимо настаивал приятель.

— А если предложит меньше?

— Ни на грош. Если даже предложит шесть тысяч без одного чентезимо, не отдавай. Но я уверен, что он даст столько, сколько попросишь.

Риччо развернулся, ничего не ответив и, пройдя метров сорок, свернул в темный подъезд.

18

Заголовок в «Корриере» на странице, посвященной городской хронике, подтвердил его правоту. Возбужденный, сияющий, что нечасто с ним случалось, Чезаре явился к приятелю на следующий день.

— Ну, теперь ты убедился? — торжествуя, воскликнул он.

— Черт возьми! Да у меня глаза на лоб полезли, когда Артист выложил за эту коробочку шесть тысяч лир, — сознался потрясенный Риччо.

Заголовок, набранный крупными буквами, гласил: «Арсен Лупен в палаццо Спада».

— Кто такой Арсен Лупен? — удивленно спросил Риччо.

— Герой многих романов. Благородный вор, — ответил Чезаре, — который, если где-нибудь и натыкался на книгу, то обязательно жадно проглатывал ее.

— Или вор, или благородный, — изрек Риччо с присущей ему рассудительностью.

— Перестань болтать, — оборвал его приятель. — Давай лучше еще раз прочитаем.

Репортер подавал это происшествие, стараясь не упустить ни единой детали. Он много распространялся о подробностях блестящего праздника, описывал гостей, их титулы, состояния и наряды и рассуждал о личности таинственного вора, который, конечно же, был редкий талант, настоящий мастер своего ремесла, соперник Арсена Лупена, вор-виртуоз. Согласно версии журналиста, этому благородному похитителю удалось выдать себя за своего, в обществе людей, принадлежавших к сливкам ломбардской аристократии. Многие дамы остались под впечатлением магнетического взгляда незнакомого кавалера, появившегося на мгновение и тут же исчезнувшего. «Как бы то ни было, — писал репортер, — преступник досконально знал дворец и знал, чего хотел. В кабинете знатного хозяина, где было немало антиквариата и редкостей, он взял только две вещи, но зато самые ценные: «Отдых дамы», венецианскую картину XVIII века, приписываемую кисти самого Лонги, и золотую табакерку с эмалью, отделанную небольшими, но чистейшей воды алмазами, — творение знаменитого французского ювелира. Граф Спада приобрел этот шедевр французского мастера несколько лет назад на лондонском аукционе. Специалисты оценивают его примерно в шестьдесят тысяч лир».

— Да, Артист не зря согласился выложить за эту вещицу шесть тысяч, — почесал в затылке Риччо. — А может, надо было еще больше запросить?

— Мы запросили как раз столько, сколько надо. И даже если это меньше того, что он мог за нее дать, нельзя нарушать свое слово. В конце концов мы в этом деле новички.

— Однако мы неплохо его обделали, — ухмыльнулся Риччо. На него произвело сильное впечатление, что его приняли за вора международного класса, он буквально лопался от гордости.

Весь день они проработали в прачечной, но к вечеру не чувствовали усталости, настолько вчерашняя удача окрылила их. Раза два Чезаре столкнулся с хозяйкой, всякий раз чувствуя, как ее взгляд обжигает его, но даже словом не перемолвился с ней. Он помнил конец их любовного свидания: «Все кончается здесь».

Была уже середина августа, прошло немало дней с того лучезарного июльского воскресенья, но вдова обратилась к нему только раз, когда выразила сочувствие в связи со смертью матери. Радость любви и горе сошлись для него на одном кратком промежутке времени; горе было еще свежо, но и любовное воспоминание не переставало его волновать.

— Пойдем в кафе? — предложил Риччо за воротами прачечной, позванивая монетами в кармане.

— Никаких кафе, — строго одернул его Чезаре. — Никакого мотовства, никаких трат, отличных от тех, что мы делали всегда. Оставь в кармане пятьдесят чентезимо, а остальное спрячь. Даже твоя мать не должна знать, что у нас столько денег.

— Но у меня только пятьсот лир за картину, — улыбнулся тот, соглашаясь. — Положу их в надежное место. Надо найти хороший тайник.

— И положи туда же половину денег за табакерку, когда Артист нам заплатит за нее.

— Идея была твоя. Помнишь, я даже не хотел ее брать. Нет, табакерка меня не касается.

Чезаре посмотрел на него прямым взглядом.

— Если однажды, — сказал он, — в нашем общем деле тебе придет в голову идея, я тоже приму половину, которую ты мне предложишь.

— Ты хочешь сказать, что у нас будут еще такого рода дела? А что, у нас уже есть опыт. — Статья в «Корриере» убедила Риччо в своей неуязвимости.

— Я говорил не о кражах, а об идеях, — охладил его пыл Чезаре. — Я пошел на это один раз, и меня это даже развлекло. Но я украл не мастерок у каменщика. И никогда больше не собираюсь красть. На этот раз у нас ловко все вышло, нам повезло. Но фортуна улыбается только раз.

Риччо покачал головой, заросшей густой шевелюрой.

— Тебя и вправду не поймешь, — обескураженно сказал он. — Сам же только что украл, а уже читаешь нравоучения. Может, ты и прав, — продолжал он, пожав плечами. — Но почему бы нам не повторить, если это так просто и интересно.

— Кто продолжает, тот рано или поздно отправляется на каторгу. У меня же другие планы. Я хочу стать богатым. Деньги для начала у нас есть. Возможно, богачи тоже крали, чтобы начать свое дело… Я пока не знаю, во что лучше вложить эти деньги, но скоро узнаю.

На губах у Риччо заиграла плутоватая ухмылка.

— Единственное, что я умею делать с деньгами, — сказал он, — это тратить их. В лучшем случае я смогу их спрятать под камень.

— Я научу тебя, как их использовать, — пообещал Чезаре. Он протянул руку. — Дай мне и твои пятьсот. Я их тебе сберегу в бараке.

Комическое выражение лица Риччо сменилось трагическим.

— Почему это я должен отдать их тебе? Я, конечно, тебе доверяю, но все же хотелось бы знать.

— Сейчас объясню. — Они уже были возле Порта Венеция, и на город спускался вечер. — Кражу обнаружили на рассвете. Когда ты вернешься в свой квартал Ветра, там будет полно полицейских, которые обшаривают дома, расспрашивают людей и задерживают всех подозрительных.

— Ты думаешь, что «благородные воры» обитают в квартале Ветра и на виа Ветраски? — Это было дельное замечание, но Чезаре и на него нашел ответ.

— Полицейские не читают газет, — сказал он. — Они просто оцепляют квартал, хватают и обыскивают всех подряд, а потом уж рассуждают. И поверь мне, у них больше здравого смысла, чем у журналистов. Давай сюда деньги, — дружески повторил он.

Они свернули в укромный уголок за бастионами, где их никто не мог видеть.

— Вот деньги, — сказал Риччо, протягивая ему сложенные вдвое кредитки.

— Можешь считать, что они у тебя в кармане, — успокоил его Чезаре, быстро пряча их в карман своих брюк.

— Вечером Артист ждет меня у себя дома к девяти. Он должен отдать мне деньги за табакерку, — напомнил Риччо.

— Сегодня вечером в те края не ходи. — Это был приказ.

— Как это, не ходи? — не понял приятель.

— Если тебя возьмут с этими деньгами, что ты расскажешь?

— Да, — пробормотал, почесывая свои густые кудри, Риччо. — Ты прав, черт возьми. Что же нам тогда делать?

— Ждать, пока шум утихнет. Когда все уляжется, тогда и пойдешь за деньгами.

— А если он потом не заплатит?

Чезаре посмотрел ему в лицо своими ясными глазами и улыбнулся, закусив нижнюю губу.

— Я уверен, что заплатит.

И он, Риччо, тоже был уверен в тот момент, что Артист заплатит. Потому что этот парень, так часто ставивший его в тупик, его лучший друг, умел брать свое. На том они и распрощались.

19

Ровно в восемь, как всегда, все семейство садилось за стол. Чезаре — на месте отца, Джузеппина заняла место матери. Жизнь текла своим чередом, ничего не переменилось, даже обычная похлебка. Так было и в тот вечер, когда их навестил священник.

— Будь славен, Господь! — сказал, входя, дон Оресте.

— Во веки веков будь славен, — эхом откликнулись Чезаре и Джузеппина, а за ними и младшие.

— Поужинайте с нами, — пригласил его Чезаре, в то время как священник, стоя в дверях, благословлял их.

— Стакан воды, — согласился тот, садясь на стул, торопливо придвинутый Джузеппиной. Сутана его была в пыли, башмаки изношены от долгой ходьбы, на шее платок в красно-синюю клетку, чтобы предохранить воротник от пота.

— Что мы можем сделать для вас? — этот вопрос Чезаре, заданный со взрослой серьезностью, заставил священника улыбнуться.

— Я пришел сюда, чтобы спросить вас о том же, — ответил он мягко.

С длинной бородой и уже заметною лысиной, с усталыми глазами и глубокими морщинами, избороздившими лоб, он казался старше своих пятидесяти восьми лет.

— Но мы ни в чем не нуждаемся, — уверил его Чезаре, положив свою ложку на стол.

— А дети? — У дона Оресте было в этот вечер еще много дел, и он знал, что с этим парнем бесполезно заводить разговор издалека.

— Дети, — сказал Чезаре, — слава Богу, в порядке. Они сыты, обуты, одеты и не более грязные, чем мы были в детстве. А когда придет время, младшие пойдут в школу.

— Они у вас худенькие, истощенные, — покачал головой священник.

— Они дети, — возразил парень решительным тоном. — Все дети худые. И я был такой, а вырос и стал сильным. Все дети кажутся слабыми.

— Ты упрямый, тебя не переспоришь, — пробормотал дон Оресте неодобрительно. — Если ты вобьешь себе что-нибудь в голову, то хоть кол на голове теши. Сколько же могут соседки следить за твоими братьями? У них же свои дети. Жизнь трудна, Чезаре. Все мы ломаем надвое хлеб, которого едва хватает на одного. — Он снял с шеи свой клетчатый платок, вытер им пот со лба и сунул в широкий карман сутаны. Дети продолжали шумно есть похлебку, время от времени давая друг другу тумака, но не мешая разговору взрослых.

— Подруги моей матери помогают нам по доброй воле, но если не смогут помогать, мы с Джузеппиной справимся и сами, — ответил Чезаре. Он говорил спокойно, был сдержан и уверен в себе.

— Эти дети нуждаются в помощи и руководстве, — заметил священник, продолжая гнуть свою линию.

— Поговорим начистоту, дон Оресте, — сказал, улыбаясь, Чезаре тоном взрослого человека, которому незачем юлить. — Что вы надумали относительно моих братьев?

— Их нужно пристроить. Вот что я надумал. — Это означало попросту, что детей нужно отдать в приют.

— Куда? В Мартинит? — Это был известный во всем городе приют для детей-сирот, приют для простонародья.

— Да, там они будут обеспечены всем. Там есть школа, там их обучат ремеслу.

Чезаре видел их, этих остриженных наголо ребятишек, в серых брюках и курточках, застегнутых наглухо, с руками, синими от зимней стужи, с грустным взглядом покинутых детей. Он нередко видел их, мальчиков и девочек, сопровождающих чьи-то похороны и принужденных молиться за душу незнакомого человека, чьи родные вносят милостыню в приют. Они должны вечно молиться и вечно благодарить. Девочек с младенчества приучают держать глаза долу, чтобы воспитать безропотными и добропорядочными женщинами, мальчиков же — уважать начальство и покорно жить в стаде. Немногим удается выбиться в люди.

Все это мгновенно промелькнуло в голове Чезаре, пока он выслушивал слова священника. Он верил в добрые намерения дона Оресте, ведь все в квартале любили и уважали священника за его доброту, но представить своих братьев в этих серых приютских стенах было выше его сил. Чезаре не любил длинных разговоров, он знал, что людей трудно заставить изменить свое мнение, и потому, быстро все обдумав, выразил свое решение кратко.

— Я не отдам своих братьев в приют, — сказал он, отчетливо и спокойно выговаривая каждое слово.

Священник обхватил рукой подбородок и в досаде принялся подергивать его, словно хотел отломить.

— Я пришел, чтобы дать тебе добрый совет, — настаивал он. — Я надеюсь на твою рассудительность.

— Моя мать, — напомнил Чезаре, — тоже отказывалась пристроить детей в приют.

— Да. Когда умер твой бедный отец, я приходил к ней с этим. Она отказалась. Она сказала тогда: «Лучше нам умереть вместе». Так и сказала.

— Я тоже говорю вам, что лучше жить вместе, — упорствовал Чезаре.

— Закон говорит, что дети не могут быть предоставлены сами себе, — произнес дон Оресте строго. — Раньше у них была мать, которая отвечала за них…

— А теперь у них есть я и моя сестра Джузеппина. Мне исполнилось шестнадцать лет, ей — пятнадцать.

— Но вы работаете, — заметил священник.

— Слава Богу.

— И уходите на весь день. — Дон Оресте отпил из стакана воды.

Чезаре оперся руками о стол, невольно подражая манере отца.

— С завтрашнего дня Джузеппина не пойдет на работу. Она будет присматривать за братьями.

Дон Оресте поглядел на него недоверчиво: они, и вдвоем-то работая, едва сводили концы с концами, а тут вдруг парень заявляет такое.

— На что вы собираетесь жить? — спросил он.

— Того, что я заработаю, нам хватит на всех. Я обещал матери, что позабочусь о семье, и намерен сдержать свое слово. Любой ценой.

— На один франк и двадцать чентезимо в день не прокормишь такую семью, — предупредил его священник.

— Я не собираюсь всю жизнь работать в прачечной за гроши. Я сказал, что буду работать и зарабатывать достаточно, чтобы содержать всех.

— Лишь бы тебе не пришлось при этом вступить на бесчестный путь, — сказал дон Оресте, предостерегающе подняв палец.

Чезаре взглянул своими светлыми, стальной голубизны глазами в его черные гноящиеся глаза и слегка усмехнулся. Он мог бы ответить, что бесчестием чаще грешат богатые. А если и беднякам приходится иной раз впадать в искушение, то Богу, который всегда милосерден, все-таки легче простить их. Но он избегал долгих разговоров и потому сказал:

— Постараюсь, святой отец, постараюсь!

— Амен, — сказал дон Оресте, склонив голову и перекрестившись.

Странный все-таки парень этот, Чезаре Больдрани. Есть что-то особенное в его взгляде, во всем его поведении. Он вспомнил сказку о гадком утенке, который в конце концов превратился в лебедя. Но лебеди бывают белые, а бывают и черные. Дон Оресте не сомневался в том, что Чезаре однажды превратится в лебедя. Но в белого или черного, этого он не мог предугадать.

— Могу я все же хоть что-нибудь сделать для вас? — спросил он, вставая.

— Нельзя ли помочь нам раздобыть лошадь и шарабан на один день? — сказал Чезаре с обескураживающей простотой, так, словно просил стакан воды.

От неожиданности дон Оресте опустился на стул.

— Лошадь? — спросил он. — Шарабан? Для чего?

— Завтра феррагосто [3]. — Ему казалось, что это достаточная причина, хотя она была и не единственная.

— Значит, лошадь и шарабан нужны, потому что завтра феррагосто? — спросил священник, удивленно подняв брови.

— Я бы хотел отвезти сестер и братьев в церковь Мадонны Караваджо. Мама особенно почитала ее. Нам всем нужно испросить ее милости. Да и выпить воды из освященного источника тоже полезно.

— Не сомневаюсь, — согласился священник. — Но с чего ты взял, что я в силах раздобыть лошадь и шарабан?

— В нашем приходе все новости быстро разносятся.

— Значит, тебе сказали…

— Да, что Тито Соццини… Извините, — поправился он, — что синьор Тито Соццини подарил вам лошадь и шарабан.

— Это не лошадь, а настоящий рысак, — сказал, улыбаясь, священник. — Впрочем, ты и сам это знаешь. Ты ведь заменял у него несколько недель кучера, когда тот заболел.

— Да, я люблю лошадей, — признался Чезаре с улыбкой.

— И знаешь, почему я дам тебе эту лошадь, которая ест мое сено и зерно, но которую сам я ни разу еще не запрягал?

— Потому что вы наш приходский священник. И при этом добрый священник. Потому что вы любите нас.

Дон Оресте засмеялся и махнул рукой.

— Приходи за ней завтра пораньше. Прогулка будет для лошади полезна. И да хранит вас небо!

Глаза малышей переходили с дона Оресте на брата и обратно на дона Оресте, как у целлулоидных кукол. То, что они услышали, превосходило их самые радужные фантазии. Путешествие на лошади в Караваджо — об этом можно было только мечтать!

20

Джузеппина вся светилась радостью, и ей стоило немалых усилий скрыть это радостное волнение от предстоящей поездки за осторожной улыбкой и потупленным взором. Она чувствовала себя молодой дамой в этом черном перкалевом платье, когда-то принадлежавшем матери, которое теперь уже пришлось ей в самую пору. Платье облегало ее стройную фигуру, она сидела выпрямившись и опускала глаза перед встречными повозками и празднично одетыми людьми, которые улыбались, разглядывая ее. Дети прямо-таки светились радостью; они были свежие, опрятные и счастливые, как никогда. Даже при жизни родителей у них не было столь волнующего приключения: они на шарабане, запряженном бегущей быстрой рысью лошадью, везущей их к святилищу этим праздничным летним утром — еще вчера такое показалось бы им сказкой. Джузеппина умыла и почистила ребятишек, которые даже не протестовали: чтобы испытать такое нежданное удовольствие, они были готовы на все.

Сам Чезаре в шляпе набекрень, в полосатой рубашке с белым воротничком и отцовских брюках, самых лучших, свадебных, опытной рукой держал поводья, мягко опустив их на блестящий круп лошади, но натягивая при виде автомобиля, когда приходилось замедлять ход или сворачивать на обочину дороги, чтобы пропустить это рычащее чудовище. За рулем автомобилей сидели люди в кепках, серых пыльниках и больших очках, делавших их похожими на пришельцев с других планет. Дети разражались радостными возгласами, махали руками, посылали приветы и бесновались, не обращая внимания на пыль, в то время как Джузеппина безуспешно призывала их к порядку. Чезаре молчал, поглощенный своими мыслями, но, как и его братья, остро ощущал эту радостную атмосферу праздника, яркого солнца и цветущего края. Крестьяне в больших соломенных шляпах, склонившись над золотом жнивья, вязали снопы, а дети, помогавшие им на поле, подбирали оставшиеся колоски. С восхищением глядели они на семейство Больдрани, катившее по дороге в прекрасном зеленом шарабане, который везла большая сильная лошадь.

Они выехали на рассвете и прибыли в Караваджо в разгар утра. Чезаре договорился с одним крестьянином, который за несколько монет оставил у себя лошадь с повозкой, предоставив ей тенистый навес, охапку сена и воду.

Сбившись в кучку, точно маленькая группка экскурсантов, Больдрани вышли на площадь, где уже толпилось немало паломников, где продавались с лотков памятные медальки, открытки и образки почитаемой здесь Мадонны в стеклянном шаре. Стоило его перевернуть, и голубая фигурка внутри покрывалась белым снегом. Джузеппине и детям это казалось истинным волшебством, верхом совершенства.

Здесь было много продавцов дынь, которыми славилось Караваджо: они двигались по площади с большими корзинами, нагруженными сладкими ароматными плодами. Тут был и продавец кофе в длинном белом фартуке; наклонившись, он ставил стакан на колено, чтобы наполнить его душистым напитком из медного кофейника. Карамельщик выставлял свой товар на деревянном подносе, подвешенном у него на шее. Множество ребятишек роилось вокруг, они поднимались на цыпочки и протягивали ему монету в пять чентезимо в обмен на кулечек разноцветных сахарных шариков.

— Отведи их в церковь, — сказал Чезаре старшей сестре. — Потом купи им чего-нибудь поесть. Увидимся здесь на площади около полудня.

— Хорошо, — кивнула Джузеппина. Она впервые оказалась в незнакомом месте с малышами и не ожидала, что Чезаре оставит ее одну, но если он приказал, значит, так надо.

Над порталом большого старинного здания была надпись, высеченная в камне: КОЛЛЕГИЯ СВЯТОГО СЕРДЦА ИИСУСА. Фасад был не такой строгий, как Чезаре воображал себе, совсем не монастырский. Коллегия Святого Сердца Иисуса, основанная в середине восемнадцатого века как монашеская обитель для девушек из хороших семей, унаследовала в своей архитектуре все признаки той фривольной эпохи. Монахини Святого Сердца руководили здешней школой уже больше века и считали благословением неба, если им удавалось убедить какую-нибудь девушку отказаться от мирской жизни и принять обет. Тяга богатых и знатных девушек к монашеству, что всегда означало престиж и деньги для монастыря, нынче сильно поубавилась, и дела его были в упадке.

Чезаре остановился перед массивной дверью коллегии — рукоятка колокольчика из желтой латуни сверкала, как золотая. Он слегка потянул ее и услышал, как заскользила железная проволока, соединенная с далеким колокольчиком, который отозвался секунду спустя серебристым веселым перезвоном. Прошло с полминуты, пока пожилая монахиня успела перейти от привратницкой к двери. Окошечко открылось, и в нем показалось ее лицо.

— Славен Господь! — произнес Чезаре единственную формулу, которой его научили при встречах со служителями церкви, и снял шляпу.

— Что тебе надо, юноша? — ответил ему надтреснутый старческий голос.

Ясно было, что, раз он пришел, значит, чего-то ему здесь надо, но не мог же он рассказывать историю своей жизни или делиться мыслями, которые терзали его, через окошечко.

— Я бы хотел поговорить с достопочтенной матерью-настоятельницей, — объяснил он.

— Вот как, — сказала старушка не без иронии, показав морщины, которые лучами расходились от углов ее глаз. — Ах, какой прыткий! «Хочу поговорить с матерью-настоятельницей». Ты знаешь, сколько народу хотело бы поговорить с ней? Ты это себе представляешь? — В лице старой монахини было и женское любопытство, и монашеская степенность. — Ты что, знаком с матерью-настоятельницей? — Она говорила с ним так, словно и не собиралась покинуть окошечко и открыть ему дверь.

— Нет, сестра, — признался Чезаре, терпеливо перенося дотошность монахини. — Я незнаком с матерью-настоятельницей.

— Видишь, значит, я была права, — ответила монахиня, все время меняясь в лице в своем театрике-окошечке. — О чем ты хочешь говорить с ней?

— Мне нужно получить у нее некоторые сведения. — Монахиню было нелегко уговорить.

— И ты хотел побеспокоить мать-настоятельницу только для этого? Какие сведения? — спросила она с любопытством, совсем не монашеским.

— Сестра, причина у меня есть, — ответил Чезаре решительным голосом, — но я не могу сказать вам, какая.

— Ах вот как! Посмотрите-ка на него!.. — укорила она, покачивая головой в своем театрике. — А впрочем, подожди-ка минутку! — сказала она, неожиданно захлопнув окошечко.

Прошло несколько тягучих мгновений тишины под солнцем перед темным подъездом. С площади доносились голоса и праздничные звуки, но на площадке перед коллегией не было ни души. Наконец створка двери открылась, и старушка впустила его.

— Ну ты и прыткий, — пробормотала она, медленно обходя вокруг него и обшаривая его любопытным взглядом. — Хочешь видеть мать-настоятельницу, и притом немедленно, а сам даже не договорился о встрече. — Она бормотала это про себя, как бы в раздумье, продолжая внимательно разглядывать его и словно бы ища в лице и фигуре этого парня какое-то давнее воспоминание, которое постепенно обретало в чреде давно забытых событий осязаемо ясную форму.

Уже то, что его впустили, было для Чезаре удачей.

— Вы думаете, она сможет принять меня? — спросил он.

— Увидим, — ответила монахиня, продолжая вглядываться в его лицо. — А ведь те же глаза, — прошептала она, неожиданно переменив разговор.

— Какие глаза? — удивился парень.

— Твои глаза, — настаивала монахиня. — Я эти голубые глаза уже видела.

Чезаре пожал плечами: где она могла его видеть? Старость — не радость: у монахини все перепуталось в голове.

— Так сможет она принять меня?

— Кто? — Легкими касаниями старушка сняла невидимые пылинки с его рукава.

— Мать-настоятельница, — терпеливо повторил Чезаре.

— Подожди. Я пойду доложу о тебе, — сказала монахиня.

Чезаре остался один в квадратном монастырском дворике, обнесенном изящными колонками, закрытыми внизу балюстрадой, заставленной цветочными горшками. Дорожки из белого гравия огибали красивые клумбы. Посередине журчал фонтан в виде широкой гранитной чаши, по краям которой четыре беломраморные голубки брызгали водой из клювов. Журчание фонтана в тишине и этот дворик, благоухающий травой и цветами, навевали чувство гармонии и покоя.

Из глубины портика, словно выходя из картины, появилась хрупкая женская фигурка, одетая в черное, с руками, спрятанными в широких рукавах монашеского одеяния. По мере того как женщина приближалась, черты лица ее приобретали отчетливость: строгие властные глаза, крупный, но хорошо вылепленный нос, тонкие губы. Белоснежная повязка закрывала лоб и часть щек, голова была закрыта черной накидкой. Очень красивая и еще молодая, она казалась феей-хранительницей этого замкнутого мирка с его незыблемой тишиной, ласкаемой журчанием фонтана и витающим над ним ароматом трав и цветов.

— Пойдемте со мной, — сказала она, не останавливаясь, и Чезаре покорно последовал за ней. Этот уверенный, но в то же время мягкий и мелодичный голос произвел на него особое впечатление — такой голос не услышишь в том мире, в котором жил он.

Они прошли весь портик, поднялись на второй этаж и вошли в прохладный коридор. Монахиня открыла небольшую, но массивную дверь, которая вела через две мраморные ступеньки в просторное помещение, в полутьме которого витал тонкий аромат спелых колосьев и старинного дерева. Стены были белые, мебель самая необходимая: продолговатый темный ореховый стол и несколько стульев с высокими спинками. Позади стола виднелось деревянное распятие. Мать-настоятельница села на свое место за столом с неуловимой грацией, на ее просторной одежде не было ни складки, спина прямая, пальцы рук слегка касались друг друга, что выдавало привычку к молитве.

— Слушаю вас, — сказала она.

Чезаре был немного растерян и подавлен этой обстановкой, присутствием этой молодой монахини, которая с вежливой светской улыбкой смотрела ему прямо в глаза, как бы подчеркивая то огромное расстояние, которое разделяло их.

— Вы в самом деле мать-настоятельница? — недоверчиво спросил он.

— Я мать-настоятельница, и я здесь, чтобы выслушать вас. — В первый раз в жизни к нему обращались на «вы». — Надеюсь, дело ваше не долгое, у нас еще много неотложных дел.

— Эта история немного странная, — запинаясь, сказал он. — Да она, наверное, и неинтересна для вас. Мне бы просто хотелось узнать… У вас, конечно, есть документы, какие-то бумаги за прошлые годы. Я бы хотел узнать, была ли здесь раньше служанка по имени Изолина.

Монахиня поглядела на него, не выказывая никакого интереса к его словам.

— Почему вы хотите это узнать? — спросила она.

— Она была моей прабабушкой. — Чезаре не удалось сохранить нужное спокойствие.

— И она работала в этом монастыре?

— Да, как мне говорили.

Монахиня в своей невозмутимости казалась нарисованной, белый фон и распятие подчеркивали ощущение картинности.

— Можно справиться в архивах, — сказала мать-настоятельница. — Нужно обратиться к прошлому веку. По-вашему, в какие годы Изолина была с нами?

— Точно я не могу сказать. Посчитайте: моя мать родилась в 1876 году, а ее отец около 1850-го. Значит, моя прабабушка должна была находиться здесь в эти годы.

Вспышка румянца залила лицо монахини, ее глаза засверкали от негодования.

— Здесь никогда не рожали, — проговорила она твердо, но все же не повышая голоса.

— Возможно, это случилось прежде чем она попала сюда, — осмелился вставить Чезаре, понимая, что сделал что-то не так.

— Мы хорошо знаем тех, кого принимаем в этой обители, — холодным тоном сказала она.

— Может быть, если бы я рассказал вам подробно мою историю, — добавил он, — вы бы поняли.

— Я здесь не для того, чтобы выслушивать чужие истории, — возразила она, вставая и прекращая разговор. Было такое впечатление, словно она сама хорошо знала эту историю, но не хотела говорить о ней.

— Считайте это исповедью, — настаивал Чезаре, не желая сдаваться.

— Для исповедей есть священники, — коротко отрезала она. — Думаю, что дорогу вы помните.

— Я понял, — пробормотал он, униженный. — Извините, я не хотел…

Он встал и вышел, не оборачиваясь; тяжелая дверь захлопнулась за его спиной. Он остался один в коридоре на втором этаже монастырского здания, стрельчатые окна которого выходили во двор. Горячая августовская жара словно не касалась здания, где все дышало спокойствием. Дальним эхом доносились до него слова молитвы, произносимой хором стройных женских голосов: «Царица небесная, матерь милосердная, спаси и защити нас…» Едва уловимо, в паузах этой молитвы, слышалось журчание фонтана со двора.

— Ну видишь, разве я была не права? — набросилась на него старая монахиня, которая впустила его. Она возникла неожиданно, словно ждала в засаде.

— Мне только нужно было кое-что узнать, — ответил Чезаре, оправдываясь.

— Да, — опять задумчиво сказала она. — Эти голубые глаза я уже видела. Голубые глаза Изолины.

— Так вы знали ее? — Он оказался вдруг ближе к разгадке, чем думал.

— Пойдем, — сказала старая монахиня, увлекая его к выходу. — Ты, верно, хочешь узнать про Изолину?

В отличие от матери-настоятельницы она говорила знакомым ему языком, языком двора или гумна. Она состарилась здесь, в этом затворническом покое, но выросла там, где крестьянские корни глубоки и где тарелка супа и кусок хлеба достаются не молитвами, а трудом.

— Да, я хотел узнать о ней, — сказал Чезаре.

— Помню, помню Изолину, — задумчиво заговорила монахиня, вглядываясь своими старческими, с красными прожилками глазами в лицо парня. — У нее были такие же, как у тебя, голубые глаза, но не было твоей настырности. У меня память стариков — память о прошлом.

Они сидели в келье старой монахини, светлой маленькой комнатке, где были только кровать, столик, на котором стояли свеча и кувшин, да распятие на стене. Освещалась она большим окном, защищенным сеткой от комаров. Чезаре сидел напротив монахини на плетеном стуле, а старушка — в большом старом кресле, своим сухоньким маленьким тельцем почти утопая в нем.

— О сегодняшнем я не помню почти ничего. Твои глаза… Через них я снова вижу глаза Изолины и мою молодость. А ты кто ей будешь? Внук? Правнук?

— Я ее правнук, сестра, — ответил Чезаре.

— Правнук, — повторила старушка. — Бедная Изолина! — Она оперлась локтем о ручку кресла, нажала большим пальцем на висок, а другими пальцами легонько помассировала лоб. Ее изможденное лицо было все в морщинах, глаза запавшие, нос тонкий, почти прозрачный. Она обращалась к юноше, но словно бы говорила сама с собой. — Изолина была нашей служанкой, — сказала она. — Служанкой Господа, и она имела добрую душу. Я незадолго до этого приняла обет, была совсем молодая девушка, а у нее уже был ребенок. Раз в году ей разрешали съездить в Милан навестить своего ребенка, который был в приюте Мартинит. Однако она никогда не ездила одна, а только в сопровождении монахини.

— Однажды я поехала с ней, и по пути она призналась мне в том, что согрешила. Тяжкий грех, — задумчиво произнесла старая монахиня. — Она привязалась к одному знатному юноше из рода графов Казати, Казати же, щедрые вкладчики монастыря не в одном поколении, заключили ее сюда, чтобы искупить этот грех.

— Я слышал другое, — сказал Чезаре, склонившись к ней.

— Молчи! Что ты знаешь? — возмутилась она. — Изолина искупила свой грех. Трудилась не покладая рук и молилась денно и нощно. Иной раз заставали ее в слезах. И в тот раз, когда я сопровождала ее в Милан, она плакала. Я ее спросила: «Отчего ты плачешь, Изолина? Мы ведь побываем в Милане, увидим столько интересного». Но самое печальное в этой истории было то, что ребенок даже не догадывался, что женщина, которая навещает его раз в году, — его мать. Она приносила ему всякий раз пару груш, жареные каштаны и кулек с печеньем. Без слез смотреть на их свидание было невозможно.

— А кто был отцом ребенка? — не без волнения спросил Чезаре.

— Изолина мне сказала, что это был молодой граф Казати, умерший от горя на вилле, куда его заточили. Смотри туда, — старушка подняла руку со скрюченными узловатыми пальцами и показала в окно, затянутое сеткой от комаров. — Вот та красивая постройка в долине.

Вдали виднелась аллея, ведущая к старинному особняку.

— Она называлась вилла «Карлотта», по имени графини-матери, пожелавшей ее построить. Но с тех пор, как там поселился молодой граф Чезаре, ее прозвали «Силенциоза» — Молчаливая. Изолина взяла с меня слово, что я никому не открою ее тайну. Тебе первому рассказываю. Ведь ты ее правнук, у тебя точно такие глаза, как у бедной Изолины.

Я хранила молчание, — продолжала старая монахиня, — но история эта стала легендой. Рассказывали, что граф Чезаре каждую ночь зажигал свечу на окне, выходившем к монастырю, а Изолина поднималась на чердак, чтобы видеть это слабое пламя. Стояла часами там наверху, плакала и молилась. Ходили слухи и про то, что у графа лицо обезображено: у него, мол, воловий глаз. Глаз воловий, а сердце доброе.

— Конечно, ангелом он не был, раз ввел в грех это бедное создание, — помолчав, продолжала она. — Но Бог им судья… Однажды ночью свеча на окне не зажглась и больше не зажигалась никогда: граф был мертв. Спустя несколько месяцев умерла Изолина. В грозовые ночи, говорят, слышно, как они зовут друг друга и плачут, и молят о Божьем прощении. Надеюсь, Бог их простит. Видишь, сколько в жизни страдания? Даже сюда, в эти стены, где мы живем в мире и согласии с Господом, доходят отголоски человеческих страстей. Мальчик, который не знал, что Изолина его мать, твой отец?

— Это был мой дедушка, — сказал Чезаре, — но думаю, что он все-таки это чувствовал.

— Какое это имеет значение, если все мы дети Господни? — сказала монахиня, с трудом подняв руку.

Чезаре наклонился и поцеловал эту старческую руку с узловатыми скрюченными пальцами.

— Спасибо, сестра. — Ему хотелось обнять ее, как бабушку, но он постеснялся.

— А теперь иди, сынок, и благослови тебя Бог, — попрощалась старая монахиня. — Ты от хорошего корня, но смотри, не сбейся с пути.

Было около полудня, когда Чезаре пришел на маленькое кладбище Караваджо, а в двенадцать он должен был встретиться с Джузеппиной и младшими, как обещал. Кладбище было закрыто и пустынно. Через прутья железной калитки он увидел аллейку, обсаженную кипарисами, которая венчалась изящной погребальной капеллой за невысокой оградой. На мраморном фронтоне ее сияли золотом два слова: СЕМЬЯ КАЗАТИ.

Он подумал о своей матери, об ее отце, о бедной прабабушке Изолине: их тела не покоились в этой капелле, ведь они были найденыши, приютские дети — Коломбо. Но его мать тоже достойна погребения на этом кладбище, и когда-нибудь она будет покоиться здесь в капелле даже более роскошной, чем эта. И, глядя на сияющий в конце кипарисовой аллеи фронтон, он явственно увидел, как исчезает на нем надпись: СЕМЬЯ КАЗАТИ и появляется другая: СЕМЬЯ БОЛЬДРАНИ.

22

Был август четырнадцатого года, когда сербский студент Гаврила Принцип двумя выстрелами из револьвера превратил мир в поле сражения. Смерть австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда и его жены Софии была лишь первой в чреде неудержимых кровавых побоищ: пол-Европы было вовлечено в огромную бойню.

— Тебе это кажется возможным? — задал вопрос Риччо.

— Что именно? — спросил Чезаре, который не любил пустых разговоров.

— Что достаточно двух револьверных выстрелов, чтобы перевернуть весь мир.

— Это зависит от того, кто нажимает на курок и в какой момент.

Была прохладная октябрьская ночь, и, сидя на повозке, груженной бочками с вином, парни поеживались в своих легких пиджачках и потирали озябшие руки. Идея заняться винной торговлей, чтобы приумножить свой капитал, полученный после той кражи в палаццо Спада, принадлежала Риччо, но Чезаре, поразмыслив, ее поддержал. Настоящий сын улицы, Риччо только ночевал у деда с бабкой, пропадая целыми днями в остерии, где давно перезнакомился со всеми завсегдатаями и был в курсе всех тайных и явных махинаций.

— Впрочем, нас это не касается, — зевнув, сказал Риччо.

— Это почему же? — возразил Чезаре.

— Потому что Италия заявила о своем нейтралитете, — ответил Риччо с апломбом начитавшегося газет человека.

— Ну да, — хмыкнул Чезаре, — как будто, сказав сегодня «нет», правительство завтра не скажет «да».

Он вспомнил шумные группы интервенционистов, которые что ни день устраивали демонстрации на улицах Милана, их призывы к войне, бешеную агитацию за участие в ней, которую вели многие газеты, и подумал, что войны, пожалуй, не избежать. Их было много, этих размахивающих флагами и выкрикивающих бессмысленные слова фанатиков всякого рода: максималистов, реформистов, социалистов, гарибальдийцев и прочих радикалов, и они, возможно, еще добьются своего.

— Но, Джижда, пошла! — Риччо стегнул лошадь, которая замедлила шаг, и причмокнул губами. — А она очень любезна, эта Матильда, что дает нам повозку и лошадь.

Матильдой звали хозяйку прачечной.

— Да, — односложно ответил Чезаре.

Он живо помнил тепло ее тела, ее запах, ее поцелуи, и всякий раз при мысли о ней острое желание вспыхивало в нем, как пожар.

— Едва ли он дала бы повозку кому-то другому, — с лукавой улыбкой сказал Риччо. Он ждал, как друг прореагирует на его слова, но Чезаре и бровью не повел.

— Возможно, — лаконично ответил он, обманув любопытство друга.

Легкие облака расплывались по ночному небу, заволакивая звезды, несколько бабочек порхали вокруг дорожного фонаря. Двойной ряд тополей бежал им навстречу, цокот копыт нарушал тишину. Вдали послышался свисток поезда, в ответ залаяла собака.

— Хочешь перекусить чего-нибудь? — спросил Риччо, стараясь поддержать разговор.

— Нет, — ответил Чезаре, у которого не было желания разговаривать.

— А все-таки хорошо мы сделали, что взялись за коммерцию, — заметил Риччо, которому ужасно нравилась эта его затея.

— Для начала да, — откликнулся Чезаре. Он охотней бы помолчал, занятый, как обычно, своими мыслями.

Но вино и остерии были коньком Риччо. Когда его спрашивали, кем он собирается стать, он отвечал: «Трактирщиком». Намерение это лишь окрепло, когда он увлекся Мирандой, отец которой владел остерией, где Риччо пропадал теперь от зари до зари. Эта остерия, пришедшая в последнее время в упадок, не была, впрочем, пределом его желаний, он мечтал о «заведении», первоклассном, роскошно отделанном, где Миранда, хорошо одетая и завитая, восседала бы за кассой, принимая деньги у состоятельных посетителей.

— Теперь, когда мы начинаем понемногу становиться на ноги, — сказал он, — война нам ни к чему.

— Не забивай себе голову, — Чезаре, казалось, вот-вот заснет.

— Ну, знаешь!.. — вспылил Риччо. — Весь мир идет к гибели, а ему все равно.

— Вздремни лучше, лошадь знает дорогу, — посоветовал Чезаре.

— А может, и в самом деле, — покорно согласился Риччо. — Чертовски устал!

Он твердо верил, что торговля вином принесет им удачу. Проводя свои дни в кафе и остериях, он неплохо в этом разбирался. Большая фляга хорошего вина, купленная за пятьдесят лир и разлитая по бутылкам и стаканам, приносила стопроцентную прибыль. А посреднику она вообще обходилась в двадцать пять, оптовику же всего в пятнадцать. Идея была в том, чтобы стать посредником и, скупая вино у крестьянина, а затем продавая его трактирщику, зарабатывать по тридцать пять лир на каждой фляге. А почему бы и нет, если он знал, как свои пять пальцев, все остерии своего района и мог так же хорошо узнать все остерии Милана? Они с Чезаре начинали работу в субботу вечером и заканчивали на заре в понедельник, пользуясь лошадью и повозкой Матильды. Если Риччо был превосходным продавцом, то Чезаре был осмотрительным покупателем и умел приобрести самое лучшее вино по сходной цене. Миранда вела их счета и занималась учетом погрузки и выгрузки на складе, который два компаньона, по инициативе Чезаре Больдрани, хотя Риччо и не видел в этом проку, купили в старом доме на виа Пьоппетте. Постройка была в плохом состоянии, но подвалы просторные и прохладные, как раз для хранения вина. Риччо, который предпочел бы лучше копить на остерию, был недоволен, но когда цены на недвижимость стали быстро расти, понял, что этот упрямец Чезаре заглядывал далеко.

— Да, черт возьми, — со злостью сказал Риччо, — с этими делами, которые мы затеваем, нам только войны не хватало.

— Бывает, что человек попадает в бурю, — философски ответил Чезаре, — терпит крушение, обессиленный добирается до острова и находит на нем сокровище. А другой сидит себе дома, но его настигает удар, и он умирает.

— Ты слишком много читаешь книг, — заметил Риччо, пожав плечами. — Как ты думаешь, побеждают колбасники? — В те дни как раз войска генерала фон Мольтке разбили французов у Шарлеруа и нацелились на Париж. Об этом было много разговоров.

— По мне, в этих войнах не побеждает никто, — изрек Чезаре.

— А в «Корриере» написано, что французы терпят поражение.

— Спи, Риччо. У нас впереди еще две ночи и два дня работы.

— Если война помешает моей коммерции, я им устрою бойню, — пригрозил Риччо. — Откуда берутся люди, которым нужна война? У нас в Милане есть хлеб, есть работа. Филиппо Турати сказал, что Милан — это мастерская Италии, как Англия — мастерская Европы.

— Ты, наверное, даже не знаешь, где она, эта Англия, — съязвил Чезаре.

— Ну и что же? Филиппо Турати-то знает, — с достоинством отпарировал тот.

Это были обычные разговоры о войне, которых Риччо наслушался в остерии. Чезаре усмехнулся. Его-то самого ничто не остановит на пути, который он наметил себе. Никакая война не изменит его планы, и он не окончит свои дни ни на минуту раньше, чем совершит то, что записано в великой книге Судьбы. Он уже многое понял, живя в стране, расколотой на множество провинций, которая питала мировую индустрию, экспортируя в обмен на твердую валюту миллионы рабочих рук в более развитые страны, истощая себя, но вращая при этом колесницу прогресса. Для многих соотечественников добраться до далеких берегов Америки представлялось единственным выходом, но не для него. Его не тянуло ни в Европу, ни в Америку, его мир был здесь: дом, квартал, город. Но придет время, когда имя Чезаре Больдрани будет известно всему деловому миру. И во Франции, и в Англии, и за океаном будут считаться с ним. Доведись это увидеть отцу, он похлопал бы его по плечу с уважением, и мать была бы счастлива, узнай она об этом. Душа ее успокоится, когда он выведет в люди братьев, и Джузеппина с его помощью устроит свою жизнь.

— Эй, Чезаре, приехали! — растормошил его Риччо, прервав это полураздумье-полусон. — Спрыгивай.

Чезаре ступил на землю и протер глаза. Светало, лошадь стояла у большого сарая на гумне. Пес с лаем выбежал им навстречу, его хозяин в большой соломенной шляпе, надвинутой на лоб, подходил к ним. Чезаре обменялся с крестьянином крепким рукопожатием, и они заговорили о ценах на вино. Пора было от грез переходить к делу.

23

Чезаре пока не решался покинуть прачечную Матильды, где его обязанности с началом войны умножились. Полки становились все многочисленнее, военные учения проходили все чаще — белья из казарм поступало все больше.

Капитал их прирастал, но ни он, ни Риччо еще не могли расстаться со старой работой. Прошла осень, потом зима. Майское солнце уже сверкало над цветущими лугами, в небе весело носились стрижи и ласточки.

— Господи, неужели и до нас когда-нибудь доберется война? — подумала Матильда, вдыхая ароматный утренний воздух.

Она вошла в прачечную по делу и застала здесь Чезаре одного. Голый по пояс, он орудовал гаечным ключом возле котла, который все время барахлил и требовал ремонта. Его блестящая от пота спина лоснилась в солнечном свете, крепкие мускулы бугрились на широких плечах.

— Почему ты здесь? — спросила Матильда.

Парень поднял свое красивое лицо и улыбнулся ей голубыми глазами.

— Проклятый болт не держит, — ответил он.

— Сегодня вызову рабочего, чтобы поменял его, — сказала Матильда. Она говорила о машине, но думала о нем, этом статном широкоплечем юноше, чьи блестящие от пота плечи и грудь действовали на нее возбуждающе.

— Я сам могу починить, — сказал он. — Что тут такого?

Они были вдвоем в этой жаркой, насыщенной паром прачечной, среди котлов, корзин с уже выстиранным бельем и тюков с грязным, и эта нечаянная близость, которой Матильда, борясь с искушением, все эти дни избегала, волнующе действовала на нее. «Держи себя в руках. Ты почтенная вдова. И должна вести себя подобающим образом», — твердила она себе, теребя портрет покойного мужа на груди, но, вопреки этому, уже ощущала, что не способна противостоять этому неодолимому влечению.

Они безотчетно сблизились: Чезаре робко улыбался, а она готова была разрыдаться и все отрицательно мотала головой, но глаза ее горели желанием, а упругая грудь поднималась и опускалась в такт учащенному дыханию.

Через мгновение они упали на еще мокрое и пахнущее щелоком белье, забыв обо всем. Они еще не остыли от этой близости, как в прачечную вбежала одна из работниц с криком:

— Война! Началась война! О Господи, что с нами будет!.. [4]

Женщина была так потрясена, что не заметила того, что было бы трудно не заметить при других обстоятельствах. Она опустилась на кучу грязного белья и, закрыв лицо ладонями, зарыдала.

— Кто тебе сказал, что началась война? — спросила Матильда, торопливо приводя свою прическу и одежду в порядок. Придя в себя от этого вихря страсти, она была больше озабочена тем, как избежать огласки, чем международным конфликтом, который давно уже назревал.

— Пришел сержант из казармы, — всхлипнула женщина.

— Где он?

— Ждет там, снаружи.

Чезаре вспомнились сборища бесноватых интервенционистов, их истошные вопли на митингах, их руки, размахивающие флагами, и понял, что они добились своего. Все эти герои, которые так любят шуметь на площадях, они-то не попадут в окопы. Они-то как раз останутся здесь, эти папенькины сынки в полувоенных куртках и воинственно заломленных шляпах, эти пустые адвокатишки и тщеславные актеришки, эти дамы, до безумия увлеченные своим божественным Д'Аннунцио, пожирательницы его стихов и романов, жаждущие грешить, но не имеющие смелости для этого. Но других они загонят туда.

— Я люблю тебя, — сказал Чезаре тихо.

— За что же, дорогой? — спросила она взволнованно.

— За твое великодушие, за твою храбрость.

Женщина, которая объявила им о войне, смотрела на них, не понимая.

— Что сказать сержанту? — спросила она.

— Скажи ему, что я сейчас приду. Ступай же, — приказала Матильда.

— Не такая уж я храбрая, милый, — сказала она, когда работница ушла.

— Если ты захочешь, я никогда тебя не оставлю, — пообещал он.

Матильда покачала головой и улыбнулась сквозь слезы: она плакала, смеясь, и смеялась, плача. «Началась война, а я здесь плачу и смеюсь, потому что мальчик сказал, что любит меня».

24

Уходили один за другим на войну безусые юноши и отцы семейств, оставляя матерей и жен в отчаянии. Войну воспринимали, как землетрясение или потоп, и так же мало ее понимали. Лишь немногие думали, что понимают причины и цели ее и, исходя из этого, одобряли войну или осуждали. Большинство же принимали свой жребий безропотно, видя в ней лишь наказание Божье.

Пришел и для Риччо момент отъезда.

— Так и не удалось тебе отвертеться, — пошутил на прощание Чезаре.

— Скажи лучше, что я не захотел откупиться, — возразил ему Риччо.

Они сидели в укромном углу остерии, полной дыма, возбужденного гама и винных паров, пили пьемонтское красное вино и курили крепкие дешевые сигареты.

— Теперь бесполезно толковать об этом, — Чезаре, как всегда, был фаталистом и спорить с судьбой не любил.

— В окопах Карсо говорят, что это просто бойня. — Раз уж Риччо шел на войну, он не мог не изображать ее в самых драматических красках.

— Если пришел твой срок, умрешь везде.

— Ты говоришь так, потому что сам не идешь, — бросил он тоном взрослого, который разговаривает с мальчишкой.

— Еще неизвестно, — хмыкнул Чезаре.

— В семнадцать лет в армию не берут.

— Вполне вероятно, что, когда придет мой возраст, война еще не кончится.

— Чепуха. К тому времени все будет кончено.

Риччо выпил, сделал затяжку вонючего дыма из сигареты и сплюнул, целясь в предыдущий плевок в нескольких метрах от себя: он тренировался в этом с тех пор как начал бывать в остериях, и никто не мог переплюнуть его в соревновании на дальность и меткость.

— Эх, лучше было бы дать деру в Америку два года назад, как Миранда советовала мне. Будь я эмигрантом, не пришлось бы идти на эту войну, до которой мне нет никакого дела.

— Она всех касается, — возразил ему Чезаре. — Касается всех, кто ее хочет, но главным образом тех, кто ее не хочет, но терпит. Касается тех, кто победит, и тех, кто проиграет, кто на ней наживается и кто умрет.

Риччо похлопал себя спереди по брюкам.

— Останется без работы мой драчун.

— Ничего, он еще возьмет свое, — сказал Чезаре с улыбкой.

— Ты смеешься, а вот Миранда нашла одного детину, который мог бы устроить меня на военный завод в Марелли. Тогда мне дали бы броню.

— Только не говори, что ты отказался из-за любви к родине.

— При чем тут родина? Моя родина там, где есть лира, а на фронте, там лиры нет.

— Как знать, — вставил Чезаре фатальным тоном.

— И потом, я боюсь. Мне плевать на австрийцев, на немцев, но за свою Миранду я боюсь. Она сумасшедшая, немного распутная, но сердце у нее доброе. А тот детина, что послал бы меня в Марелли, потом развлекался бы с ней. И это единственное, чего я боюсь. Нет уж, лучше пойду в окопы. Тем более, как ты любишь говорить, от судьбы не уйдешь.

— Когда ты уезжаешь? — Чезаре вытащил из жилетного кармашка серебряные часы с эмалевым циферблатом и римскими цифрами. Подкрутил завод и внимательно посмотрел на крышку, словно видел ее в первый раз — свою Фортуну, богиню Судьбы.

— Завтра, ты знаешь. — Предстоящий отъезд делал бесполезными все прочие разговоры, но о делах еще следовало поговорить. Чезаре это знал, но Риччо по привычке завел разговор издалека.

— Попрощаемся, дружище, — сказал он. — Но сделай мне одно одолжение.

— Хоть два, если смогу.

— Ты должен здесь приглядывать за Мирандой. Ты ведь хорошо знаешь ее.

— Как это, хорошо знаю?

— Она не умеет оставаться одна. — Он хотел сказать: «не умеет спать одна», но только подумал, а не сказал. — Она боится одиночества, как ласточки снега.

— Если в этом будет нужда, я присмотрю за ней, — пообещал Чезаре. — Но нужды в этом не будет, она ведь любит тебя.

— Я знаю. — Риччо вдруг сделался тихим и мрачным. — А все-таки…

— Она знает, что ты идешь на войну, — ободрил его Чезаре, — и слишком страдает, чтобы думать о другом.

Люди входили и выходили, хлопая дверью остерии, вечерний воздух разгонял на миг застоявшийся дым. Игроки стучали кулаками по столу и спорили из-за выпавшей карты.

Риччо взбодрился от слов, сказанных другом, и повеселел.

— Разворачивай тут наше дело, — сказал он. — Миранда в курсе всего: от фляг, которые есть на складе, до долгов и кредита. Возможно, узнав, что меня взяли на фронт, кое-кто попробует надуть ее.

— Не бойся. Никто не осмелится на это с ней. И к тому же я здесь.

— Ты слишком занят в прачечной. — Риччо сделал глоток, затянулся сигаретой и наклонился к другу с видом сообщника, уверенный, что сентиментальность этого момента дает ему право знать все. — А у тебя с Матильдой как дела?

— Прачечная дает мне средства, чтобы жить, — ответил Чезаре, глядя ему прямо в глаза и ясно показывая, что не расположен к особой доверительности.

— Ты мне никогда не говорил, что собираешься делать, когда мы удвоим или утроим наш капитал, — переменил разговор Риччо.

— Конечно же, не буду ни трактирщиком, ни прачечником.

— А что будешь делать? — Строить, — решительно сказал он.

— Строить что?

— Дома красивые, большие, солидные.

— Шутишь? Ты же знаешь, что для этого нужно десятки и сотни тысяч.

— Мы поговорим об этом, когда кончится война.

— Везет же тебе, что ты остаешься дома, — сказал Риччо скорее добродушно, чем с завистью.

— Кто знает! — пожал плечами Чезаре.

Риччо покачал головой, как всегда, когда не мог понять своего друга. Они расстались перед дверью, как обычно, словно прощались до завтра, но это было другое прощание.

25

Когда наступил его черед, Чезаре пошел на войну с той же верой в свою звезду и в неизбежность судьбы. Сибилия, местная прорицательница и колдунья, безумная старуха, которая умела варить любовное зелье, гадала всему кварталу на картах и предсказывала будущее, напророчила ему однажды:

— Вижу тебя с ружьем. Тебе не хочется нести его, но ты его несешь. Оно принесет тебе удачу. Подумай, прежде чем отказаться от него.

Все знали старую гадалку, которую прозвали почему-то «Сибилия с сотней жизней», но никто не знал, откуда она пришла и как оказалась в квартале Ветра, пользующемся дурной славой в Милане. Говорили, что ее молодость прошла в гареме арабского султана, что потом она сбежала с каким-то англичанином, который сделал ей шесть детей и в конце концов бросил в Каире. Откуда она и попала в Милан. Чезаре встречал ее еще мальчиком, но и тогда она была уже дряхлой старухой. Жила эта Сибилия в большой грязной комнате, в окружении уличных кошек и котов, вонь от которых смешивалась с восточными ароматами и запахом наргиля, который она постоянно курила. Питалась она молоком и какой-то мешаниной из трав, только ей одной известных. Старики говорили, что ей больше ста лет. А самые суеверные утверждали, что она живет уже не первую жизнь и что она бессмертна.

Чезаре пришел к ней из любопытства и нашел Сибилию сидящей, скрестив ноги, на двух грязных шелковых подушках в окружении своих котов. На голове у нее была белоснежная накидка, необъяснимо чистая и легкая, как воздух. Старуха раскладывала на столике разноцветные карты и даже не подняла глаз, чтобы взглянуть на парня, который стоял возле нее и приветливо улыбался ей.

— У тебя есть желание идти, но ты не знаешь, почему, — сказала она, даже не дожидаясь с его стороны вопросов.

— Я не знаю еще, чего хочу, — ответил Чезаре. В голове у него в тот момент царила путаница.

— Возьми подушку и садись.

Чезаре взял подушку. Кот, который лежал на ней, с фырканьем убежал и забился в темный угол.

— Я пришел просто повидаться с тобой, — объяснил он.

Старая хиромантка подняла свои тусклые, почти слепые глаза, в то время как кончики ее худых темных пальцев слегка касались разложенных карт.

— А я все равно вижу твою судьбу, ведь ты из тех, кто не ждет наступления завтра, а действует уже сегодня. Ты знаешь, что жизнь проходит, как река, над которой мы не властны, и, едва родившись, мы начинаем умирать.

— Что мне делать? — спросил он серьезно.

— Ты станешь пиратом или владыкой Борнео в доме твоем, ибо сумеешь различить две вещи, разные в своей похожести. Ты сможешь разглядеть зло за видимостью добра и добро там, где является зло. Но сначала… Сначала ты пойдешь на войну.

Тогда-то она и сказала Чезаре эти слова, которые так явственно запомнились ему: «Вижу ружье в твоем будущем. Вижу, что ты несешь его, хотя и не хочешь этого. Но оно принесет тебе удачу».

26

Из дальнего конца траншеи, где солдаты справляли свою нужду, несло дерьмом и мочой. Было холодно, сыро и грязно. Портянки отсырели на ногах, обмотки рвались на куски, шинель была испачкана и пропитана водой.

— Миланец, одолжи сигарету, — попросил у Чезаре парень, приткнувшийся к грязной стене окопа. Вся левая сторона лица у него была перевязана окровавленным бинтом: несколько дней назад во время ночной атаки ему вырвало глаз колючей проволокой.

— Держи половину, — ответил Чезаре, ломая сигарету надвое.

— Спасибо, друг, — сказал раненый. Этот парень был из Бергамо. Он страшно тосковал по дому и уже истрепал фотографию жены и детей, бесконечно показывая ее сослуживцам.

— А наши офицеры ничего, кроме тосканских сигар, не курят. Ну ладно, еще немного поторчим здесь, и они будут курить только свое дерьмо.

Время от времени вдали бухала пушка. Дробной россыпью трещали винтовочные выстрелы. Стреляли не прицельно, а со страху по всему: по колеблющейся ветке, по шуршащему по траве клочку бумаги, по привидевшемуся за кустом силуэту.

Когда начали призывать «парней 99-го», чтобы восполнить страшные потери после бойни у Капоретто [5], Чезаре не сделал ничего, чтобы остаться дома, хотя мог бы как сирота, имеющий на иждивении сестру и трех младших, получить от призыва отсрочку. После ускоренной месячной подготовки вместе со своим батальоном он был сразу же брошен на фронт.

— Думаешь, нам удастся выбраться из этой клоаки? — спросил парень из Бергамо, жадно посасывая то, что осталось от половинки сигареты.

— Это ты меня спрашиваешь? — пожал плечами Чезаре. Ему не хотелось отвлекаться от своих мыслей.

— У тебя вид человека, которому известно что-то такое, что не дано знать другим, — с уважением сказал тот.

— Вздремни лучше, если удастся. — Это был братский совет.

— В том-то и дело, что не удается. Этот проклятый глаз зверски болит. Нужно попросить у санитаров снотворное, иначе вообще не усну. Как ты думаешь, может быть заражение? — спросил он, трогая окровавленный бинт.

— Откуда я знаю, — пробормотал устало Чезаре. — Дай хоть мне в таком случае поспать, — сказал он, натягивая на себя полу шинели.

Он оказался в пехотном полку, где было больше вшей, чем патронов, где бездарность офицеров была сравнима только с их гонором и высокомерием, где бестолковщина и дезорганизация, царившие в армии, были виднее всего. Вместе с несколькими сотнями таких же растерянных, как и он, парней в дырявых обмотках он пытался спасти свою шкуру в этой бессмысленной кровавой бойне. Жизнь простых солдат всецело зависела от слепого случая глупости главного штаба.

Рождество Чезаре провел в окопе, стоя ногами в ледяной воде и грязи, с ветеранами, которые мочились и испражнялись тут же в траншее и рассказывали похабные истории про генерала Кадорну [6]. Другие развлекались тем, что играли «во вшей»: побеждал тот, у кого набиралось их больше.

При свете коптилки он попытался перечесть потрепанное письмо Матильды, которое нашло его в казарме возле Удине. «Теперь, когда тебя нет со мной, мой обожаемый мальчик, жизнь пуста…» Но эти пустые слова без звука ее голоса лишь будили тоску. Без ее материнской заботы, ее женской ласки, без объятий и поцелуев они ничего не стоили. Это были всего лишь условные знаки на листе бумаги в линейку, которые не значили ничего. Что они ему без ее шелковистой кожи, без упоения любви, без той дрожи, что вызывает взгляд женщины, которая ласкает тебя?

В его памяти ожила их последняя встреча на центральном вокзале, перед вагоном, до отказа забитом людьми, среди грома оркестра, среди воинственно развевающихся флагов, среди порхания добрых и великодушных синьор, которые раздавали молитвенники и бесполезные гамаши солдатам, обалдевшим от призывов и риторики и подавленных страхом перед неизвестностью. Некоторые, чтобы придать себе храбрости, пели: «Прощай, красавица, прощай», но те, кто на самом деле прощался со своей женщиной, не могли найти таких слов.

Вот и Матильда с Чезаре, стоя рядом на перроне, понимали, что слова ничего не значат, что важнее просто смотреть друг на друга, касаться друг друга, дышать друг другом.

— Я скоро вернусь.

— Кто знает?

— И все будет, как прежде.

— Будем надеяться.

— Мне было хорошо с тобой.

— Когда вернешься, ты будешь смотреть на девушек — я уже буду старухой.

— Неправда.

— Это сейчас ты так говоришь, потому что не знаешь.

Они говорили о прошлом и надеялись на будущее, забыв о настоящем.

27

Приказ, абсурдный и бесполезный, как большая часть приказов в этой сумасшедшей войне, пригвоздил Чезаре к проклятой Богом позиции на склонах горы Фаити. Был январь, было холодно, ветер сдирал с него кожу, а мелкий холодный дождь колол ледяными иглами. Он дрожал от холода и лихорадки, усталость валила с ног. Уже тридцать часов он вглядывался без сна в этот серый предательский туман, из которого в любой момент мог выскользнуть невидимый и бесшумный враг.

Уже трижды по крайней мере его должны были сменить на посту, но то ли завалило подземный переход, то ли снарядом накрыло командный пункт, то ли командование просто забыло о нем, рядовом Чезаре Больдрани из Милана, Ломбардия, призыва 1899-го, но смена не прибывала. У него закоченели руки, щеки покрывала густая щетина, мучил зуд по всему телу от бесчисленных укусов вшей. Ног своих он больше не чувствовал — они по щиколотку были погружены в ледяную грязь. Он вспомнил об этой старой шлюхе Сибилии и ее дерьмовых предсказаниях и от злости на себя выругался вслух. Не будь он таким доверчивым и суеверным, он сидел бы сейчас в теплой прачечной в Крешензаго, спал с Матильдой в ее уютной спаленке и разъезжал бы по окрестным деревням, увеличивая на продаже вина свой и Риччо капитал. Вместо этого он торчит тут один в вонючей грязи на посту, торчать на котором так же бессмысленно, как искать блох в тумане.

— Не покидай поста ни при каких условиях. — То был приказ, а приказы не подлежат обсуждению.

— А когда меня сменят? — Глупый вопрос в устах пехотинца, который на войне стоил меньше, чем мул.

— Мы на войне, солдат. — Общая фраза, четыре слова, которые значат все и не значат ничего. Они имели бы для него смысл, если бы напрямую связывались с Джузеппиной, с братьями, с Матильдой, с Риччо, с Мирандой, но он не верил, что страдает за родину, как страдал за свою мать. Он чувствовал себя на фронте не защитником родины и семьи, а скорее частью какой-то плотины, замешенной на крови и слезах, которая защищала не страну, а лишь бездарность Генерального штаба, интересы которого требовали, чтобы он мучился в окопах и умирал.

В письмах, которые из дома присылала ему Джузеппина, не было жалоб, но было много грусти. Шерстяные фуфайки, присланные Матильдой, он носил, и они ему очень помогали. А деньги, посланные Мирандой, он спрятал в патронташ, время от времени перекладывая их то в ранец, то из кармана в карман, то даже в башмаки, в зависимости от ситуации.

Постепенно сознание его затуманилось, оно погрузилось в какой-то странный полусон. Одни образы наплывали на другие, не давая сосредоточиться ни на чем: Матильда, Джузеппина, Риччо… Сибилия проклятая… Белая рубашка Матильды в тумане… Полутень ее дома с запахом специй, цветущей глицинии…

Резкий толчок в спину вернул его в реальность — реальность войны, холода, грязи окопов.

— Это так ты стоишь в дозоре, говнюк?..

Чезаре вскочил на ноги и по привычке встал навытяжку. Офицер, подошедший неслышно, осыпал его градом ругательств.

— Ты что-то хочешь сказать?.. — закончил он свою гневную тираду.

— Нет, ничего, — пробормотал Чезаре и замолчал. Что он мог сказать? Что он устал? Что уже несколько месяцев не спал нормально? Что здесь уже тридцать часов подряд сидит, не смыкая глаз?.. Он не боялся офицера, но боялся власти, которую этот человек представлял. Так голубь боится ястреба, еще не видя его.

— Ты знаешь, по крайней мере, что тебя ожидает?

Чезаре не ответил. От волос этого офицера, от чисто выбритого лица, от всей его щегольской подтянутой фигуры исходил приятный запах лаванды, хорошего свежего белья, запах сигар и кожаных портупей, тот господский запах, который он почувствовал однажды в палаццо графа Спада, запах жизни, которой он сам никогда не знал. Этот человек, стоявший перед ним, был важной персоной, и не только потому, что имел чин капитана, но и потому, что принадлежал к избранному обществу, которое и в гражданской жизни стояло надо всем.

— Я должен передать тебя военно-полевому суду, — холодным голосом произнес офицер, и это были не просто слова. После разгрома у Капоретто военно-полевые суды, состоящие из таких вот офицеров в шинелях из тонкого сукна, пахнущих лавандой и кожей новеньких портупей, вывели в расход немало молодых жизней.

Государственная измена. Трусость перед лицом врага. Невыполнение приказа в боевой обстановке. Чезаре понимал, что попал в страшное положение. Он уже видел самого себя перед карательным взводом с завязанными глазами; вообразил тишину, за которой следует залп. Однажды ему уже это приснилось; тогда он проснулся и вздохнул с облегчением. Но сейчас это был не сон, а страшная явь. Грязный, мокрый, застывший, он стоял перед разгневанным офицером и видел, как небо белеет в первых лучах зари. Шел мелкий, холодный и нудный дождь.

— Отвечай, — приказал офицер. — Ты знаешь, что тебя ожидает?

Он знал, но не ответил. Однажды они с ребятами гонялись по двору за котом и загнали его в угол старого сеновала. Это был маленький кот, худой и запуганный, очень грязный и, наверное, больной. Но в тот момент, чувствуя, что он уже погиб бесповоротно, кот повернулся и бросился на одного из своих преследователей, выпустив когти и страшно оскалившись. Возможно, он ослепил бы того парня или как-нибудь изувечил, если бы другие ребята не оторвали его и не выбросили на гумно. И сейчас Чезаре почувствовал себя таким же загнанным котом, припертым к стенке жестокостью приказа, осуждающего на смерть лишь за то, что усталость сломила его.

С отчаянием доведенного до крайности человека он свалил офицера на дно окопа и приставил к горлу свой штык.

— Ты с ума сошел, — прохрипел в изумлении тот.

— Я все равно погиб, — ответил ему Чезаре, — но я и тебя уведу на тот свет.

— Зачем же, — сказал офицер, который и лежа в грязи на дне окопа, сохранял выдержку и достоинство, — если мы оба можем спастись?

— Если я не убью тебя, ты передашь меня военно-полевому суду. — Слова изо рта Чезаре вылетали вместе с паром от холода.

— Я хотел только попугать тебя, — сказал тот примирительным тоном. — И повторяю, мы еще оба можем спастись.

— А кто мне это гарантирует?

— Никто. Мое слово против твоего.

— Слово офицера, — сказал Чезаре с презрением, все еще держа штык у горла капитана.

— Слово дворянина, — сказал тот с достоинством. Это прозвучало так, словно он говорил с равным себе в светской гостиной, а не с одичавшим солдатом в окопной грязи. — Иначе убей меня, и умрешь сам. С минуты на минуту сюда придут искать меня.

Чезаре выпрямился, убрав штык, и позволил офицеру встать. Теперь оба они походили друг на друга, покрытые грязью окопа, которая скрывала знаки различия.

— Как тебя зовут? — спросил капитан.

— Больдрани Чезаре. Восьмой пехотный.

— Когда тебя сменят, явись на командный пункт. Спроси капитана Казати. Бенедетто Казати. Я предупрежу твоего лейтенанта.

— Хорошо. — Нервное напряжение, владевшее им, помешало ему хорошо разглядеть и запомнить лицо этого человека, но он никогда бы не забыл эти черные сверкающие глаза и это имя: Казати, Бенедетто Казати. Он не знал, правильно или нет поступил, поверив ему, но теперь, когда офицер ушел, дело было сделано, оставалось только ждать. Чезаре, как всегда, положился на судьбу.

Дождь перестал, и холодный зимний ветер разгонял облака, обещая солнечную погоду. Чезаре прислонил ружье к стенке окопа и, закурив одну из двух оставшихся у него вонючих сигарет, с наслаждением втянул в себя дым, приносящий минутное успокоение. Из кармана своего солдатского кителя он вытащил за серебряную цепочку часы. Было приятно ощупать ладонью их округлую форму, из которой доносилось непрерывное тиканье, говорившее о том, что жизнь продолжается. Он нажал на кнопку, и тихие звуки «Турецкого марша» раздались в холодной утренней тишине. Чезаре подул на пальцы, чтобы согреть их, и коснулся богини Судьбы на крышке часов. Мысленно он попросил прощения у старой «Сибилии с сотней жизней» и осторожно спрятал в карман часы. Возможно, фортуна еще не покинула его.

28

Капитан Бенедетто Казати сидел в кожаном кресле за письменным столом, заваленным папками, книгами и картами. Комната в доме, где расположился командный пункт, была хорошо прогрета. На другом столе, круглом, с резной крышкой, стояли бутылки с коньяком, анисовкой и еще какими-то винами, неизвестными Чезаре.

— Я бы никогда тебя не узнал, — сказал офицер. — Сейчас ты похож на человека.

— У меня было время привести себя в порядок, — лаконично ответил Чезаре. Он умолчал о том магическом воздействии, которое произвела в его взводе записка со штемпелем командного пункта. Ему не только дали возможность помыться и переодеться, заменив на новую ту грязную, превратившуюся в лохмотья форму, которая была на нем, но даже нашли место рядом с водителем в грузовике ФИАТ 18-БЛ, чтобы он смог без промедления добраться сюда.

— Садись, — пригласил его капитан, указав на один из двух стульев с высокими спинками, стоящих перед столом.

Чезаре послушался, хотя и чувствовал некоторую неловкость, садясь в присутствии офицера.

— Ты правильно сделал, что поверил моему слову. Надеюсь, ты это сознаешь?

— Да, синьор капитан. — Он приготовился отвечать коротко и вежливо, не вступая в долгий разговор.

— Сигарету? — подвинул ему Казати серебряный портсигар.

— Если вы, синьор капитан, не имеете ничего против, — сказал он, — я бы предпочел свои.

В этой комнате царил давно забытый покой, точно и не было войны. Оба неторопливо закурили, сделали по затяжке и одновременно выпустили дым.

— Налей себе чего хочешь. А мне коньяк, стакан, надеюсь, не разобьешь, — улыбаясь, сказал офицер.

— Мне приходилось работать в остериях. Там я имел дело со стаканами и напитками, — ответил Чезаре.

Чезаре встал и разлил коньяк по бокалам. Они пили и разговаривали, словно знали друг друга давно, но парень главным образом слушал. Ему нравился этот капитан с приятными манерами и аристократической внешностью; нравился спокойный и мужественный тембр его голоса с немного тягучим грассирующим «р», его изящные руки с ухоженными ногтями, их мягкая, лишенная порывистости жестикуляция. Казати держал бокал из дорогого хрусталя, словно это было заурядное стекло, но даже обычное стекло в его руках казалось бы дорогим хрусталем. Его каштановые волосы, гладкие и тщательно расчесанные, оставляли открытым бледный лоб, а тонкий нос, светлые, почти рыжие усы и мягкие губы придавали лицу приятное выражение. На мизинце правой руки он носил золотое кольцо с выгравированным на нем дворянским гербом.

— Я прочел твое личное дело, — сказал ему офицер. — Там написано, что ты круглый сирота, что у тебя есть сестра и трое младших братьев. Ты глава семьи. И несмотря на это, ты пошел на фронт. У тебя что, призвание быть героем?

— Я с 99-го года. Меня призвали, и я пошел. Вот и все.

— Похоже, что ты не все говоришь, — взглянул на него офицер внимательно.

— Как бы то ни было, у меня нет этого, как вы сказали… призвания быть героем.

— Однако дерзости у тебя хоть отбавляй. — Было что-то особенное в этом парне, неуловимое пока для него. — Но я, — продолжал он, — не могу передать военно-полевому суду восемнадцатилетнего сироту, главу семьи, у которого к тому же дерзость героя.

— Я этого не забуду, — сказал Чезаре.

Капитан кивнул и спросил:

— Чем ты занимался в гражданской жизни?

— Работал в большой прачечной.

— Что именно ты делал там?

— Все.

— Все — это ничего, солдат.

— Собирал заказы, организовывал работу, проверял качество, отдавал готовое.

— Значит, ты заправлял этой прачечной?

— Я делал все что мог.

— Образование?

— Шесть классов начальной школы. — Он сказал это с едва заметной гордостью. Многие его сверстники были вообще неграмотными, другие одолели лишь самые первые классы и едва умели читать и писать.

— Ты принят, — сказал капитан, вставая.

— Как принят? — Чезаре видел в нем в этот момент некоего властителя, который возводил в рыцарское звание отличившегося подданного.

— С этого момента ты мой денщик, — объявил тот.

— Но мне было приказано вернуться в часть как можно скорее, — сказал Чезаре. — Значит, я должен явиться.

— Все в порядке. Я уже оформил твой перевод.

Денщик капитана Бенедетто Казати на командном пункте армии, вдали от передовой, от вшей, от грязи, от холода, от крови, от смерти, от вони окопов — в это трудно было сразу поверить.

— Вы серьезно, синьор капитан?

— Кажется, я не давал тебе повода считать меня шутником. — Казати снова был тем строгим офицером, что предстал перед ним в первый раз в траншее.

— В таком случае я благодарю вас от всей души. — Чезаре поднялся, чувствуя, что с этого момента с фамильярностью покончено.

— Ты мне не должен ничего. Мы с тобой квиты. Ты здесь потому, что, мне кажется, ты можешь быть мне полезен.

Эта перемена в обращении офицера не удивила Чезаре. Но он так и не осмелился спросить, из тех ли этот офицер графов Казати, которые имели фамильную капеллу на кладбище Караваджо? За несколько дней перед тем, как отправиться на фронт, Чезаре Больдрани велел перевезти прах матери на это кладбище, так что ее бренные останки покоились теперь всего лишь в нескольких метрах от большой капеллы Казати.

29

Смуглая девица с коротко остриженными черными волосами и жесткой челкой взглянула на него равнодушно.

— Иди сюда, солдатик, — позвала она, едва сдерживая зевок и выскальзывая тем временем из пестрого шелкового халата, который упал у ее ног.

С нарастающим вожделением Чезаре смотрел на ее круглые ляжки, тяжелую грудь, на это почти забытое женское тело.

— Мне тоже раздеваться? — спросил он в замешательстве.

— Снимай штаны, снимай портянки — и хватит, — ответила она со скучающим видом. — Мы сделаем все по-быстрому.

Снаружи борделя стояла очередь, сюда доносился гомон и смех солдат.

— Иди, хорошенький солдатик, — повторила она устало. — Давай, не робей. — У нее было пухлое бледное лицо, кроткие глаза без всякого выражения, чувственный рот и детский носик.

Не испытывая к ней никакого чувства, но уже не в силах справиться с возбуждением, которое охватило его существо, Чезаре взгромоздился на женщину и, избегая ее покорных глаз, которые скучающе смотрели в сторону, быстро сделал свое дело.

Не было радости в этом коротком, лишенном ласк и нежности совокуплении в военном борделе, и, покидая его, Чезаре лишь с омерзением сплюнул. Это был первый такой опыт в его жизни, и он решил никогда его больше не повторять.

Он ждал у машины капитана Казати перед офицерским борделем, который отличался лишь ценой и меблировкой, но ритуал, чуть прикрашенный, был практически тот же и там.

— Ну как, поразвлекался? — подходя к машине, мрачно спросил офицер.

— Не слишком, синьор капитан. — Он чувствовал неловкость от всего происшедшего и вдобавок боялся подхватить дурную болезнь.

— «Нет убежища для грешника, — процитировал скорее для себя самого офицер, — ибо совесть находит его везде».

— Наверное, я никогда больше не пойду в бордель, синьор капитан, — сказал Чезаре.

— Я тоже каждый раз это себе говорю, — покачал головой офицер.

Чезаре открыл ему дверцу, захлопнул ее снаружи и, заняв за рулем свое место, завел мотор.

За год военной жизни Чезаре выучился многим вещам: он водил машину и мотоцикл, научился грамотно писать и гладко излагать свои мысли, умел повиноваться, но при случае умел и командовать. Но главное, что он приобрел — это знание того круга, к которому принадлежали офицеры, господа, усвоение их манер и привычек. Он уже знал, как ведет себя и как одевается настоящий синьор, а не просто богач, над чем господа смеются и что они предпочитают, умел отличить хорошую книжку от банальной, по-настоящему изящную вещь от всего лишь броской. Все это копилось, откладывалось в его цепкой памяти, все это должно было ему пригодиться потом.

— Прекрасная ночь, — откинувшись к спинке сиденья, заметил офицер.

— Да, синьор капитан. Ночь изумительная. — Был октябрь, и холодный воздух был насыщен ароматом полей. Звезды равнодушно глядели с неба на людские безумства и преступления. Где-то вдали были слышны пушечные выстрелы, горизонт прорезали всполохи огня. Чезаре делал все возможное, чтобы избежать многочисленных рытвин и ухабов, которые попадались на дороге.

— Есть известия из дому? — спросил Казати, взглянув на него.

— Плохие, синьор капитан. — Накануне Джузеппина прислала ему очень печальное письмо.

— Денежные проблемы? — Здесь Казати готов был помочь. Он питал настоящее уважение к этому парню с острым умом и прирожденным тактом, позволявшим тому, не будучи дерзким, держать себя с офицером на равной ноге.

— Нет, синьор капитан, испанка. — Это была страшная эпидемия гриппа, охватившая всю страну. Медицина тут была практически бессильна — выживали лишь самые крепкие, умирало много стариков и детей.

— Тогда я ничего не могу сделать для тебя.

— Да, синьор капитан.

— По моим сведениям, в Милане от нее умирает больше сотни человек в день. Это еще одна война.

— Но нет оружия, чтобы защититься. Джузеппина писала ему, что в каждом доме, в каждом подъезде был траур, что мэр города издал приказ, запрещающий похоронные процессии, чтобы еще больше не распространять эпидемию и не сеять панику среди населения.

— И твоей семьи это коснулось?

Навстречу промчался грузовик, который едва не задел их.

— Да, синьор капитан, — коротко ответил Чезаре, не отрывая глаз от дороги.

— Тяжело?

— Да, синьор. Двое младших умерли, — сказал Чезаре сдержанно. — А тот, которому десять лет, — в тяжелом состоянии.

Капитан Казати знал, что Чезаре любил своих братьев, и понимал, что эта сдержанность идет не от его равнодушия.

— И ты ничего не сказал? — упрекнул он.

— А что изменилось бы, если я рассказал бы вам?

Казати нечего было ответить. Опять этот парень ставил его в тупик. Что он за человек, этот молодой денщик: сумасшедший или философ?

— Странный ты тип, — сказал он, покачав головой. — Может, выправить тебе отпуск домой? — Ему хотелось что-нибудь сделать для Чезаре.

— Если бы это спасло моего брата, я бы пошел в Милан пешком.

— Да, конечно, — проворчал офицер. — Ну, вот мы и приехали.

Фары машины выхватили из темноты ограду и подъезд командного пункта. Часовой у входа взял на караул.

— Какие будут приказания на завтра, синьор капитан?

— Разбуди в семь.

Для Казати оставалась загадкой душа Чезаре. Перед лицом неотвратимого юноша сохранял невозмутимость и спокойную серьезность мудреца. Казати хотел понять его.

30

К билету в тысячу лир, который он взял с собой из дома, как талисман, и который перешел неразмененным из обмоток в красный сафьяновый бумажник, полученный за бутылку коньяка, добавились деньги Матильды и еще пятьсот лир, добытых самой разнообразной коммерцией. У Чезаре был талант доставать вещи, труднодоступные на фронте: от коньяка до медикаментов, от мундиров до авто. Деньги, которые он зарабатывал, вместе с теми, что взял с собой из дома, были всегда при нем; они давали чувство уверенности, и он предпочел бы скорее отправиться в путь без штанов, чем без денег в кармане. Он знал, что не сегодня завтра провернет с ними дело, которое круто изменит весь его жизненный путь. Но на войне, по крайней мере до сего момента, он больше нуждался в своей фантазии, чем в деньгах.

— Едем в Падую, — приказал капитан Казати.

— Когда, синьор капитан? — спросил Чезаре, вставая навытяжку.

— Сейчас же. Приготовь мне автомобиль. — Ему не было нужды объяснять своему денщику, что взять с собой в дорогу и какой выбрать маршрут, во всем этом Чезаре и без него отлично разбирался.

— Слушаюсь, — четко по-военному ответил он, щелкнув каблуками.

Падуя была хорошим местом для того, чтобы повидать людей, заняться коммерцией и немного поразвлечься. Правда, придется ехать весь день по разбитым дорогам, но Чезаре был отличный водитель и знал места, где можно передохнуть.

Еще до вечера они добрались до отеля «Поста», самого комфортабельного в городе, в котором останавливались важные гости. Среди них и полковник Луиджи Феррари из Комитета по военной промышленности.

Фирма «Казати и сын» производила велосипеды для армии, и полковник Луиджи Феррари обещал поддержать их в комиссариате, от которого зависел выгодный заказ. Чезаре знал, что в гражданской жизни полковник Феррари был инженером городской службы Милана, что означало для него многое: во-первых, земляк, а во-вторых, он решал вопросы, связанные со строительством домов в его городе.

Офицер из Комитета по военной промышленности в первую очередь занимался своими прямыми обязанностями, но не мог не принимать во внимание и интересов связанных с ним людей. Это был видный мужчина лет за сорок, высокий и подтянутый, с аристократическими чертами лица и благородными манерами, но явно с пороками заядлого игрока. Последний представитель древнего и знатного рода, он промотал уже значительное состояние, ибо склонность к игре делала его легкой добычей всякого, кто умел воспользоваться этой слабостью. При этом он не переставал быть важной персоной, имеющей немалый вес в бюрократических сферах, и лишь те, кто был в курсе его проигрышей за карточным столом, могли заметить во взгляде полковника растерянность загнанного животного.

Встреча между полковником Феррари и капитаном Бенедетто Казати внешне была сердечной. Они пожали друг другу руки и приступили к беседе прямо в холле гостиницы, где было очень многолюдно и оживленно. Чезаре уже немало перевидал военных чинов и всякого рода штатских боссов и научился по каким-то неуловимым признакам отличать кукол от кукловодов, чьи роли не всегда соответствовали их чинам. Все они были в безукоризненных мундирах и костюмах по последней моде.

— Я рад, что вы приняли мое приглашение, капитан, — сказал полковник Феррари.

— Мне пришлось провести в дороге весь день, чтобы успеть сюда вовремя. — За этими вежливыми словами скрывался явный упрек.

Стоя в стороне, Чезаре терпеливо ждал приказаний, но в то же время прислушивался к беседе.

Война, которая политикам и генералам представлялась недолгой, длилась уже много лет — война окопная, изматывающая, с короткими вспышками боевых действий, без всяких заметных перемен на фронте, но при этом со страшными потерями в войсках. Однако теперь, после сражения на Пьяве, позволившего войскам Антанты прочно закрепиться на Западном фронте, великая бойня, кажется, шла к концу.

Перебросившись несколькими словами по поводу последних военных сводок, оба офицера направились в читальный зал, с мягким светом ламп под зелеными абажурами и глубокими удобными креслами с бархатной обивкой. Чезаре последовал за ними на почтительном расстоянии. Его очень занимал предстоящий разговор, хоть он и не показывал вида.

Капитан Казати жестом подозвал его.

— Подожди меня где-нибудь в сторонке, — сказал он, — но будь под рукой. — Он всегда хотел, чтобы Чезаре был в пределах досягаемости. — А пока прикажи разобрать багаж.

— Я уже сам этим занялся, синьор капитан, — ответил Чезаре.

— Тем лучше. — Он подал ему знак удалиться.

Чезаре безукоризненно четко, как и следовало по уставу, повернулся кругом и вышел, отметив тем не менее, что в глубине зала была дверь, ведущая в соседнее едва освещенное помещение. Выйдя в холл, он дважды свернул направо и оказался в темном помещении. Он уселся в маленькое кресло, притворился спящим на случай, если его застанут, и стал прислушиваться к беседе, слова которой доносились сюда довольно отчетливо.

— Боюсь, что ничего больше не могу сделать для вас, полковник, — сказал капитан Казати.

— Вы, кажется, забываете, что я очень много сделал для вашей семьи. И не только для вашей фабрики велосипедов.

— Мой отец и я всегда испытывали к вам глубокую признательность, — ответил капитан.

— Еще бы, черт побери! Без моей помощи фирма «Казати и сын» так не преуспела бы.

— Полковник Феррари, вы вынуждаете меня напомнить, что наша фирма выплатила вам ни много ни мало пятьдесят тысяч лир.

— Не так уж много. В конце концов именно я содействовал расширению вашего предприятия, посвятив этому много времени и сил.

— Полковник, вы преувеличиваете. Я не думаю, что отец пойдет на уступки. Война кончается, а с войной и поставки. А с поставками и наше сотрудничество.

— Вы, друг мой, — прервал полковник, вновь обретя тон и уверенность важной персоны, — находитесь в плену своего патрицианского происхождения, не приобретя при этом ясного практического ума. Я игрок и, как все игроки, — раб компромисса. А компромисс сродни трусости, готовой опуститься до договора с самим дьяволом, в какой бы форме дьявол ни захотел его заключить.

— Вот уже не один год моя семья покрывает ваши карточные долги, — напомнил ему капитан Казати.

— Разве я отрицал это когда-нибудь? Я и сам знаю свои слабые места. Предприниматель всегда видит дальше других. Он тоже игрок, но без его пороков.

Чезаре навострил уши и жадно вслушивался в разговор, стараясь запомнить слова и фразы, которые следовало обдумать.

— Что же вы не претворили в жизнь свои теории на этот счет? — спросил его капитан Казати.

— Я игрок. — В голосе полковника появилась особая нотка. — Игроки живут, лишь когда рискуют, и выигрывают, когда теряют. Боюсь, что это не совсем понятно для вас. Нужно самому испытать, что значит поставить на карту свою жизнь, чтобы понять это. Мечта о философском камне, который превращает металл в благородное золото. Величайший грех — жажда всемогущества. Это сродни исступлению великих мистиков. В тревожном и возвышенном мире игроков есть свои столпники и анахореты. Демон, который искушает тех и других. Есть те, кто спасается в чистоте, и те, кто погибает в грехе. Нередко поэтому итог жизни дворянина, посвятившего себя игре, подводит револьверный выстрел в висок. — Он был искренен, этот полковник, но собеседник не внял ему.

— Это, конечно, красивые фразы, — согласился Казати, — но я не думаю, что их будет достаточно, чтобы убедить моего отца выслать вам еще полторы тысячи лир. После всего, что вам уже было выплачено, это покажется ему уж слишком.

— Я не считался, когда позволил вам взглянуть на планы расширения строительства в Милане. Мне показалось тогда, что ваш отец готов на большее.

— Мы на войне, полковник. И мы практичные люди.

— Через два дня я должен заплатить карточный долг. Тысячу пятьсот лир. Если не заплачу — это бесчестье, позор. Без этой суммы я буду вынужден пустить себе пулю в лоб. — Его голос звучал униженно, покорно, как голос человека, готового на все.

— Боюсь, вы меня неверно истолковали, — сказал капитан Казати. — Наш разговор окончен. — Он поднялся и попрощался, щелкнув каблуками по-военному.

Чезаре вскочил со своего места вовремя, поскольку его начальник, взяв ключ у портье, уже направился вверх по лестнице. Он догонит его позднее, чтобы помочь ему переодеться для обычной встречи в кругу офицеров в борделе. А сейчас у него было дело поважней.

Полковник Феррари вышел из читального зала. Бледный, но спокойный, уже решившись, возможно, привести в исполнение то, о чем он поведал своему собеседнику. Он направился к своему автомобилю, где его ждал водитель.

— Синьор полковник, — окликнул его Чезаре.

— Что такое, солдат? — с удивлением спросил тот, останавливаясь.

— Вы потеряли вот это, синьор, — ответил Чезаре, протягивая ему скрученные банкноты: одну в тысячу лир и пять по сто.

— Потерял? — спросил полковник, словно во сне, глядя на незнакомого солдата, который вкладывал ему в руку деньги, которые избавили его от бесчестья и, возможно, даже спасли его жизнь.

— Они выпали из кармана вашей шинели, синьор.

Полковник Феррари посмотрел на банкноты, посчитал их, оглядел парня, потом снова деньги.

— Здесь все точно, — сказал он.

— Я рад за вас, — сказал Чезаре, глядя ему прямо в лицо своими пронзительными голубыми глазами. — Беда, если б я их не заметил.

Офицер медленно наклонил голову в знак согласия.

— Но ты их заметил, — сказал он, узнав в нем денщика капитана Казати. — Как тебя зовут?

— Рядовой Больдрани Чезаре. Милан.

— Есть время совершать поступки и время вопрошать, почему они совершаются. Благодарю. — Он протянул руку, которую парень пожал, почувствовав в этом рукопожатии какую-то неожиданную силу. — Спасибо, солдат. Если когда-нибудь ты потеряешь деньги, надеюсь, тебе тоже встретится человек, готовый вернуть их.

— Маловероятно, синьор, что я окажусь в подобной ситуации.

— Могу я сделать что-нибудь для тебя? — К полковнику возвращалась утраченная было любезность и уверенность.

— Запомните мое имя: Чезаре Больдрани. Я из Милана.

Чезаре действовал инстинктивно, подобно игроку, делающему ставку наугад. И только когда рулетка остановится, станет ясно, был ли выигрышным этот номер.

31

К тому времени, когда Чезаре Больдрани узнал, что капитан Бенедетто Казати и в самом деле из семьи тех самых графов Казати, которые имели капеллу на кладбище Караваджо, он уже научился не удивляться провидению судьбы. Все мы появились на свет благодаря счастливому случаю и многим обязаны случаю в своей жизни, хотя чаще ставим это в заслугу себе. Не по воле ли случая побеждают и в войне, казалось бы, уже проигранной?

— Мы с тобой видели все, — сказал капитан Казати, — значит, скоро конец войне.

Войска Антанты продвигались вперед на Западном фронте, Россия на Востоке истекала кровью в гражданской войне. Царь Николай и его семья были убиты восставшими, Москва объявлена новой столицей. Разрушение и смерть вошли в жизнь каждого, к ним привыкли, притерпелись, их уже почти не замечали.

— Да, синьор капитан, — ответил Чезаре.

Он сильно возмужал, взгляд его пронзительно голубых глаз стал еще тверже и загадочнее. Едва заметный белый шрам на щеке делал его особенно привлекательным. Этот след от пули был отметиной, точно смерть приласкала его и отступила.

— Что ты собираешься делать после войны? — спросил его Казати.

— Еще не знаю.

Он убирал в его кабинете и сознательно медлил, чтобы продолжить начатый разговор.

— Прежде всего, я думаю, мы устроим себе прекрасный отпуск, — потягиваясь, сказал капитан.

Яркое зимнее солнце проникало в комнату, солнечные зайчики перебегали с мебели на стены, резвились на гладко окрашенном полу, радуя глаз.

— Хорошо бы, синьор капитан. — Он умел быть молчаливым, не раздражая собеседника, а, наоборот, вызывая своим сдержанным участием на откровенный, доверительный разговор.

— У тебя все еще на уме твоя прачечная? — спросил его Казати.

— Иногда я о ней думаю, — ответил он.

Матильда не переставала писать ему и присылала посылки, которые он получал, особенно с тех пор, как оказался при командном пункте и почта приходила регулярно. Она писала, что работы прибавилось, что нужно думать о покупке новых машин, и давала понять, что сердце ее истосковалось по нем и постель ее пуста.

— Иногда я о ней думаю.

Он и в самом деле думал о прачечной, думал о Матильде, но за этот год многое изменилось вокруг, и сам он изменился внутренне. Он видел в лицо смерть и обнаружил, что она не так страшна, как он себе раньше представлял, что она больше похожа на крепкий сон, чем на страшную муку. Он понял, что человек не боится сна, который есть отсутствие жизни: он боится лишь муки, которая предшествует ему. Относительно себя он уже твердо решил: когда придет его час, он вернется в небытие, из которого произошел, не делая из этого слишком большой трагедии.

— А как твои живут, хорошо?

— Сестра в порядке. А брат, как и младшие, умер. — Он говорил об этом, как простые люди говорят о неминуемых вещах, спокойно, почти бесчувственно. Для него это была лишь часть неизменного порядка вещей, включающего в себя и бренность человеческого существования, и переменчивость самой жизни.

— Мы знаем друг друга уже давно, — заметил офицер, — но ты знаешь обо мне больше, чем я о тебе. Пожалуй, если бы ты захотел, то смог бы написать мою биографию, а я знаю о тебе лишь то, что прочитал в твоем личном деле. Кроме твоих привычек, разумеется.

— Я никогда не был разговорчивым, — сказал Чезаре, отнюдь не вменяя себе это в вину.

— Но у тебя наверняка есть планы на будущее.

— У меня в голове все перепуталось.

Он был искренен. Он много думал, стоит ли вернуться к прежней работе и прежним отношениям с Матильдой, но чем больше думал об этом, тем больше сознавал, что все это в прошлом. Будущее же должно быть совсем другим. Он не знал, будет ли оно хуже или лучше прошлого, но знал наверняка, что оно будет другим и, конечно же, не таким, как у его матери и отца, у людей его квартала. Возможно, он не станет владыкой Борнео, как предсказала старая Сибилия, но в этом таинственном будущем, которое предстояло еще прожить, которое манило его, он пока что не мог прочесть большего.

— Не хотел бы ты поработать у меня?

— Это предложение или просто вопрос? — поинтересовался, в свою очередь, Чезаре.

— Ты молчун, но у тебя на все готов ответ, — сказал офицер, улыбаясь.

— У меня был хороший учитель, — польстил ему Чезаре.

— У которого ты перенял и искусство подхалимажа, — расхохотался тот.

Графу Казати в самом деле нравилось общаться с этим парнем, который усваивал все на лету. Способность же вызывать доверие была у него от рождения.

— Но все-таки не увиливай, ответь, согласен ли ты работать у меня?

— Сочту за честь и сделаю все, что в моих силах, чтобы вы не сожалели о своем выборе, — ответил Чезаре с уверенностью.

— И ты даже не спрашиваешь у меня, что за работу я тебе предлагаю?

— Я уверен, что вы подберете ее мне по силам.

— По правде говоря, я думал только о своих интересах, — Казати взглянул на него внимательно.

— Это лучший способ, синьор капитан. Заботясь о своих интересах, иногда удается сделать что-то и для другого.

— Недурно сказано, — произнес тот, потирая подбородок. — А кстати, — добавил он, — скоро день рождения генерала Паренти.

— Уже готов текст вашей телеграммы, — уверил его Чезаре.

— Вот как. Хорошо. — Денщик был почти совершенство.

— Фирма тоже предупреждена. Они уже приготовили посылку с подарком, которая будет направлена в резиденцию генерала в Риме.

— Вижу, ты помнишь обо всем, — сказал Казати небрежно.

— Стараюсь, — ответил Чезаре, уже собираясь уходить.

— Желаешь поразвлечься? — Он подумал о борделе, до которого падок каждый солдат, и сунул было руку в бумажник, но вспомнил, что хорошими чаевыми оплачивается работа слуги, усердие дворецкого или курьера, Чезаре же не принадлежал ни к одной из этих категорий.

— Мне надо переделать много дел, синьор капитан, и с вашего разрешения я бы взял увольнительную, — сказал Чезаре, переставляя с места на место бутылку и сдувая пыль с книг.

— Ну ладно, иди. И не забудь о письме моему отцу. — Казати механическим движением открыл ящик и тут же закрыл его.

— Я вручил письмо курьеру два часа назад. — Чезаре поклонился и щелкнул каблуками. Это вышло у него не по-солдатски, а скорее по-офицерски.

— Да, — оставшись один, подумал Казати. — Этот парень далеко пойдет. Пожалуй, я и в самом деле только выиграю оттого, что он будет работать у меня. Даже странно, как это я раньше мог обходиться без такого, как он, денщика. Деловит и сообразителен. Даже слишком умен, может быть.

Бенедетто Казати было уже тридцать четыре года, и он принадлежал к той старинной ломбардской аристократии, которая была достаточно дальновидна. Отец его, Ринальдо Казати, основал фабрику велосипедов, которая приносила ему неплохой доход, а с началом войны в несколько раз увеличила производство: армия поглощала огромное количество этих двухколесных машин. Были в Ломбардии и другие фабрики велосипедов, но не все их владельцы умели залучить в свои гостиные и на охоту в свои поместья нужных чиновников или политиков, которые могли решающим образом повлиять на распределение военных заказов.

Отправившись в действующую армию, Бенедетто Казати не рвался на передовую, он считал, что его гуманитарная подготовка и организаторский талант будут гораздо полезнее там, где решается судьба целой армии или фронта, чем в окопе, где от него зависел бы в лучшем случае взвод. Он пошел на войну в чине лейтенанта, но вскоре получил капитанское звание, не столько за боевые, сколько за фамильные заслуги. Он был холост, богат, влиятелен, к тому же образован и умен, что сразу же поставило его в привилегированное положение среди других офицеров. Для него не составляло труда оценить невежество и бездарность Генерального штаба, не способного осуществлять даже элементарное руководство частями в этой войне, к сожалению, он не заблуждался в этом.

В чудовищной мясорубке войны исчезали целые батальоны, полки, дивизии, но в штабных помещениях не выветривался запах хороших сигар, выдержанного коньяка и лаванды. Единственная вылазка капитана Казати на линию фронта закончилась его встречей с Чезаре Больдрани, и этого было вполне достаточно.

Война сеяла смерть, калечила судьбы людей, плодила сирот, а фирма «Казати и сын» процветала. На фабрике уже поставили на конвейер новый тип мотоциклета, которому был обеспечен верный успех. Много дел предстояло дома, и такой толковый помощник, как Чезаре Больдрани, был ему сейчас как нельзя кстати.

Чезаре вошел без предупреждения, неся на подносе бокалы и бутылку шампанского.

— Ты что-то собираешься праздновать? — спросил капитан, улыбаясь.

— Есть повод, — ответил он и, не дожидаясь приказаний, начал снимать золоченую фольгу с горлышка.

— Повод? Какой?

— Наши войска вошли в Тренто и Триест, — объявил Чезаре.

— Вот как? Значит, мы выиграли войну… Но каким образом ты узнал это раньше меня?

— Чистая случайность, синьор капитан. — Но это не было случайностью: Чезаре о многом узнавал на миг раньше, чем другие.

— Да, война окончена, — прошептал Казати взволнованно. Он поднялся, подошел к своему денщику и хлопнул его рукой по плечу. — Возвращаемся домой, Чезаре. Ну, выпьем за это!

На другой день люди будут ликовать, плакать от радости и плясать на улицах, празднуя окончание войны, которая обошлась воюющим сторонам почти в девять миллионов жизней.

32

Она вышла к нему, потупив глаза, — так ее учили держаться в присутствии посторонних мужчин. Это был элегантный молодой человек в костюме отличного покроя, в шляпе из светлого фетра по самой последней моде; в руках он держал добротный чемодан из натуральной кожи. Молодой человек улыбнулся, показав ряд белых сверкающих зубов, и только тут Джузеппина узнала в нем брата.

— Ох, Чезаре, — прошептала она, и слезы побежали по ее бледному лицу, на котором отпечатались следы горя и одиночества. — Знал бы ты, сколько мы выстрадали!

— Нам многое надо забыть с тобой, — сказал, обнимая ее, Чезаре. — Лучше не вспоминать.

— Дети, Чезаре… Такая мука видеть, как они уходят один за другим… — Она плакала, уткнувшись лицом в его грудь, в эту сильную и надежную грудь своего брата, который походил теперь на синьора и, как подобает синьору, благоухал лавандой. Слезы не могли уже вернуть ей малышей, но от них стало легче.

Чезаре молча выслушал ее и сказал ту единственную фразу, которая в своей простоте могла ей помочь:

— Господь пожелал взять их к себе, Джузеппина. Теперь они вечно живут в его свете.

— Я много молилась за них, — ответила она с тяжелым вздохом. Лицо ее было еще привлекательно, но в нежной красоте его уже проявлялась смиренная грусть, точно предчувствие судьбы старой девы. — Но не стой же в дверях, — спохватилась она. — Входи же, Чезаре! Входи.

Джузеппина принялась хлопотать вокруг очага, подкладывая дрова в огонь, который тут же начал сыпать искрами. Единственный признак жизни в большой опустевшей кухне, в которой когда-то было так тесно и так пусто теперь.

— Я думала, ты будешь одет по-солдатски. — Она ходила от стола к очагу, от очага к столу, мешая слезы и улыбки, еще не веря в возвращение брата. — Это и в самом деле ты, — повторяла она, покачивая головой и трогая его.

— Мундир я выбросил, — сказал он. — Войну нам тоже надо забыть.

— А у меня, — сказала она жалобно, — даже угостить тебя нечем. Ты, наверное, голоден. Что мне приготовить для тебя?

— Успокойся, — сказал он мягко. — С тех пор как я появился, ты только и делаешь, что волнуешься или плачешь.

— Ты извини, — сказала она. — Я должна привыкнуть к тому, что ты снова здесь. Господи, как же ты изменился! Взрослый мужчина. Синьор. Я и в самом деле тебя не узнала.

— Тебе придется привыкнуть ко многим вещам. — Он встал со стула и твердо оперся руками о стол. — Мы переезжаем отсюда, Джузеппина.

— Дева Мария, куда же мы поедем? — удивилась она.

— В другой дом. В настоящий дом. С водопроводом и туалетом. Там у тебя будет ванна с горячей водой всякий раз, как только захочешь.

— В другой дом? — Она была поражена. — Существует ли для нас такой дом?

— Существует, и я уже снял его. Ты довольна?

— Но где он? — Она не могла поверить его словам. Неужели брат и в самом деле не шутит?

— Это прекрасная квартира в новом доме на корсо Буэнос-Айрес. Я заключил договор при посредничестве одного человека, с которым познакомился на фронте. Собирайся. Поедем посмотрим ее. — Он достал бумажник и вынул две огромные купюры по тысяче лир. Развернул их, как волшебные разноцветные полотнища, и протянул ей. — А это деньги, чтобы обставить квартиру. Об этом придется позаботиться тебе.

Румянец залил ее бледное лицо.

— И ты думаешь, я смогу распорядиться такими деньгами? — сказала она, глядя на эти радужные бумаги, которые стоили целое состояние. — Ты в самом деле думаешь, что я…

— У меня не будет на это времени, Джузеппина. — Он был уже на пути к новой цели. — Мне нужно, чтобы ты заботилась о доме. Нас ведь двое теперь.

— Я сделаю все что смогу, — согласилась она, подчиняясь брату, авторитет которого был в ее глазах неоспорим. Эта неожиданная ответственность, которая легла на нее теперь, заставила девушку почувствовать себя другой, приглушив немного печаль в ее смиренном взгляде.

Чезаре огляделся вокруг, и тоска захлестнула сердце. Где те дни, когда они дружно жили здесь всей семьей? Сначала отец, потом мать, потом Серафина и младшие братья — все умерли.

— У нас будет теперь совсем другая жизнь, Джузеппина, вот увидишь.

С нищетой, которая окружала их здесь, будет покончено. Подумать только, на этом убогом матрасе из сухих кукурузных листьев, под зеленым выцветшим одеялом, он проспал почти всю свою жизнь.

— Как ты изменился, — восхищенно сказала ему сестра. — Ты не похож теперь ни на кого из нас.

— Мы все изменились, Джузеппина. Война всегда что-то меняет в людях. — Он подумал о своей матери. Будь она жива, изменилась бы она? Он с нежностью вспомнил ее еще молодое лицо со следами усталости, ее мягкие каштановые волосы, красиво собранные на затылке в пучок. «Мама», — мысленно произнес он, и его охватило волнение.

— А наша мебель? — спросила сестра, показывая на убогую обстановку.

— Кто-нибудь заберет ее себе, — небрежно ответил Чезаре под недоверчивым взглядом сестры.

— Так значит, мы и в самом деле богаты, — пробормотала она с некоторым опасением.

Парень улыбнулся.

— Скажем так — обеспечены.

— А как же мамины вещи? — Тугой комок сдавил Джузеппине горло, она едва не расплакалась. — Ведь это мамины вещи, — повторила она, подавляя рыдания. Ее страшил такой внезапный разрыв с прошлым, и она хваталась за любой предлог, чтобы задержаться в нем еще на какое-то время.

— Даже если мы будем цепляться за свое горькое прошлое, — произнес Чезаре, — оно все равно от нас убежит. И слава Богу.

— Хорошо. Пусть все так и будет, — помолчав, согласилась она. — Оставим все вещи соседям. Кроме свадебной фотографии.

Она пошла в комнату матери за фотографией, которая вызывала у бедной Эльвиры так много воспоминаний. На ней Чезаре снова увидел мать молодой и красивой, в платье с узкими рукавами, застегнутом у ворота золотой брошью, которую Анджело ей подарил. Анджело, его отец, кроткий великан, стоял рядом с выражением наивной важности на лице. Это был добрый малый, но без особого полета — рабочая лошадка, как впервые подумал он об отце.

— Мы оправим ее в серебряную рамку, — сказал он, возвращая сестре фотографию. Наморщил лоб, вгляделся получше в снимок и передумал. — Нет, мы оставим все так, как есть. Мама не поменяла бы эту простую рамку даже на золотую.

— Сделаем так, как ты решил, — сказала Джузеппина, взгляд которой все время останавливался на пестрой расцветке банкнот.

— Возьми их, — велел ей брат, — и с этого момента ты будешь вести дом.

— Я буду записывать все расходы, так ты сможешь проверить их. — Это было доказательство усердия и послушания.

— Никому не говори об этих планах, — предупредил он. — Новый дом — новая обстановка. То, что люди должны знать, — добавил он строго, — я сам им скажу. Пока ты соберешь тут свои вещи, я схожу к дону Оресте. Хочу поздороваться с ним.

33

— Значит, ты вернулся, — улыбаясь, сказал ему старый священник. — И вернулся мужчиной. Ты кажешься сыном синьора. А это? — спросил он, показывая на шрам, который виднелся на правой щеке.

— Так, царапина, — постарался избежать докучного разговора о войне Чезаре.

— Я рад снова видеть тебя, — радушно похлопал его по плечу дон Оресте. — Ты изменился, но глаза остались все те же: голубые, прозрачные и твердые. — Сын доброй Эльвиры, этот гадкий утенок из барака у Порта Тичинезе, уже превратился в лебедя, но дон Оресте не знал еще, в белого или в черного.

Они сидели, старик и юноша, в полутьме ризницы, пахнущей ладаном и тем особым запахом, что исходит от дубовых шкафов с церковной утварью. Дон Оресте разлил по бокалам вино из старой темной бутылки.

— Я не большой любитель, — извинился Чезаре.

— Капля вина, оставшегося от святой мессы, не может повредить.

— Дон Оресте, я уезжаю отсюда, — пригубив вино, объявил Чезаре.

У священника было много вопросов, но он знал, что Чезаре не щедр на подробности и никогда не заведет долгого разговора, когда можно обойтись коротким.

— Значит, ты покидаешь наш квартал, — сказал он. — Ты уверен, что поступаешь правильно?

— Ошибается даже священник на мессе, дон Оресте. Я делаю то, что мне кажется… — Он отпил еще немного вина. Оно было хорошее, натуральное и какое-то искреннее, каким бывает простой и бесхитростный человек.

— То, что тебе кажется более правильным? — закончил за него дон Оресте.

— То, что мне кажется удобным для меня, — уточнил юноша.

— Удобство и правильность, бывает, следуют разными путями.

— Не спрашивайте меня о том, чего я не знаю, — ответил Чезаре с улыбкой.

— Но я у тебя ничего и не спрашиваю. Ты многому научился за эти два года. Твой голос звучит по-другому. — И это было правдой: Чезаре казался другим человеком.

— Я видел много книг, но выбрал для себя мало, зато все время держал глаза открытыми. — Чезаре вернулся с фронта всего с пятью книгами, бутылкой коньяка и подарками для друзей.

Из высокого церковного окна виднелось хмурое небо.

— Боюсь, что зима в этом году будет суровой, — перевел разговор на другое священник, — кругом столько нищеты, даже небо плачет. Прежде мы говорили: потерпите, пока кончится война. Теперь она окончилась, и просим людей затянуть пояса, чтобы возместить ущерб, который она нанесла. Едва мы кончили воевать, как сами тут же разделились на белых и красных. Поговаривают о забастовках, призывают, как в России, к революции. Из России, сын мой, исходят великие искушения, но не свергая правительства и проливая кровь, освобождается человек от нищеты. Любовь, а не насилие спасет мир. — Священник снял очки и принялся своим клетчатым носовым платком протирать стекла. — И уж, конечно, не нам — не бедному священнику и не юноше, хоть и с сильной волей, — переделывать судьбы мира. Война изменила многое, но, увы, изменила не к лучшему.

— Для кого-то и к лучшему, — возразил Чезаре, — но все же мало тех, кому повезло.

— Как бы то ни было, оставим вечные проблемы: нищету духовную и материальную. В нашей маленькой пастве, хоть это и слабое утешение, нищета в основном материальная. — Почти все его прихожане были добрыми христианами.

— Я не забуду, что родился здесь, — сказал Чезаре, — не забуду своих друзей и всех тех, кто помогал моей семье, моим братьям.

— Для них было сделано все возможное: пусть Господь примет их души. — Священник воздел глаза и руки к небу.

— Да, дон Оресте. — Чезаре вытащил из кармана пиджака конверт. — Я не знаю, как возместить эти добрые дела, вы знаете это лучше меня. — И уверенной рукой протянул конверт священнику.

В конверте была значительная сумма.

— Я могу взять эти деньги? — спросил он, вкладывая в этот вопрос еще один: праведным ли путем получены они?

— Я их заработал, торгуя вином. — Это было сказано честным тоном.

— Хорошо. И я принимаю их как честные деньги, — сказал дон Оресте, который, возможно, еще и испытывал некоторые сомнения.

— Я их заработал, торгуя вином, — повторил Чезаре. — «Но существуют ли честные деньги, кроме тех, что зарабатывали мой отец и моя мать? — подумал при этом он. — Можно ли считать честными деньги от военных поставок или от фармацевтики Кастелли?» — Он многое усвоил за эти годы, но никто не мог объяснить ему, как человек становится богатым. Всегда есть тайна у истоков любого состояния. За свои дела он уже просил прощения у Бога. — Я беру их как честные деньги, — повторил дон Оресте. — Но ты уверен, что хочешь дать мне именно эту сумму?

— Несколько лет назад я заключил обязательство с Господом именно в вашей церкви. Я не рассчитался, конечно, еще этой суммой, но это только начало, чтобы показать мою добрую волю. Вы лучше знаете, как использовать эти деньги. Я буду работать честно, сообразно правилам, записанным в людских законах, которые отличны от законов Господа. Но я обещаю не пачкать своих рук и держаться подальше от мерзости. У меня неплохие перспективы, но я пока еще не тот, кем хотел бы стать.

— Но чего же ты хочешь в конце концов? — Дон Оресте терял с ним терпение.

— Я хочу строить дома, — сказал твердо Чезаре, — потому что каждый новый дом прибавляет надежды и дает кров тем, кто ютится в лачугах. Я не могу обещать дом каждому, но никто не помешает мне построить столько домов, сколько я смогу. Держите эти деньги. Каждый месяц, как только я развернусь, церковь будет получать от меня помощь для бедных.

Священник пристально посмотрел на него, словно желая прочесть самые сокровенные его мысли.

— Деньги — это не все, — сказал он.

— Да, но они помогают жить с большим достоинством, — возразил парень.

— Ты, может, думаешь, что Господь нуждается в твоих субсидиях? — язвительно произнес священник, пытаясь умерить его амбиции.

— Господь, конечно, нет, но бедный люд — да. Рука дающего не оскудеет. — Он умел выкрутиться в любом споре.

— Хорошо. В таком случае приход принимает твою помощь. — Священник встал и благословил его.

— Дон Оресте, — прощаясь, сказал Чезаре, — у меня есть грехи, которые нуждаются в прощении, но я не думаю, что добрый Господь согласен дать мне прощение за эту скромную мзду. Я так и не научился молиться, как вы меня учили, и это единственный способ, который у меня есть, чтобы показать мою веру.

— Иди, сынок, и благослови тебя Бог. — Дон Оресте увидел в нем белого лебедя и вознес молитву за то, чтобы видение это отвечало действительности.

34

В серые зимние сумерки он вернулся в тот дом, который остался в его памяти навсегда освещенным ярким июльским солнцем. Он помнил ласточек и стаи голубей, которые меняли цвет в прозрачном воздухе, мелодичный и веселый перезвон колоколов. И вот он снова оказался здесь, но холодной ломбардской зимой.

— Мой мальчик, ты вернулся. — Матильда ждала его, стоя наверху лестницы, одетая в темное, с грустным и бледным лицом.

Чезаре обнял ее без слов. Он ждал звонкого смеха, ее оживленного говора, исходящего от нее аромата, который был сходен с запахом дома: аромата глицинии и специй, с которыми она возилась на кухне. Он ожидал увидеть радость в ее черных блестящих глазах, а встретил взгляд печальный и угасший.

— Что с тобой, Матильда? — Чезаре поддержал ее, обняв за талию, и уложил на диван в знакомой гостиной.

— Да, вот видишь, какая я развалина? — сказала она с улыбкой, делая над собой усилие, чтобы выглядеть оживленной.

— Ты просто устала. Полежи, отдохни.

— Не поможет, — грустно сказала она. — Вот все дыхание, что у меня осталось. — Она пыталась скрыть от него одышку.

— Но что случилось, Матильда? — участливо спросил он.

— Ты помнишь? — ответила она, следуя своим мыслям. — Ты помнишь, как это было в первый раз? Пять лет назад… Ты помнишь, голубок?..

— Подожди, ты немного больна, но ты скоро поправишься, — сказал он, ощущая растущее беспокойство. — Вот увидишь, тебе скоро станет лучше. — Нет, это была не та женщина, красивая и желанная, которая встретила его здесь в тот июльский день. Все было в ней иным, как бы потухшим.

— Ты стал красивым, — заметила она. — Еще красивее, чем раньше. Ты стал мужчиной. Ты сдержал обещание.

— Ты тоже красивая. — Чезаре не лгал, болезнь пощадила ее красоту, не лишив ее женственной мягкости.

— Красивая, как закат. — Она вспоминала слова Мими, веселой цветочницы у Джакомо Пуччини. Сколько раз они слушали вместе этот финальный дуэт из «Богемы». Но то были слезы чувствительности, вызванные музыкой и актерской игрой, а теперь была боль без исхода.

— Зачем ты это говоришь? — возразил ей Чезаре.

— Это последний акт, голубок. — Она погладила его руку своей, уже отвыкшей от работы рукой, слабой, почти прозрачной.

— Что с тобой? Расскажи.

— Это началось от простуды, — сказала она. — Потом плеврит, потом легкие. Я едва могу дышать. Продержалась только потому, что ждала тебя.

— И ничего не писала мне об этом? — Он нежно поцеловал ее в глаза, потом в губы.

— Зачем? К чему тебя беспокоить? Что бы это изменило? И потом, я знала, что ты скоро вернешься. — Она словно пила его дыхание, вбирая в себя его свежую юность, его живой запах.

— Но кто тебе сказал, что это так безнадежно? — спросил он вполголоса, продолжая целовать и ласкать ее.

— Доктор обнадеживает, но я знаю, что ничего уже нельзя сделать. А было хорошо, правда? Я рада, что ты пришел меня утешить и что побудешь еще со мной. Все равно это скоро бы кончилось и, наверное, кончилось бы еще хуже: без любви, может быть, со скандалами. Пришлось бы увидеть, как ты уходишь к другой. Ведь я уже старуха, мой мальчик. Я могла бы быть твоей матерью. И все же я счастлива: ты дал мне свою юность, свою нежность, свою любовь.

— Медицина достигла сейчас очень многого, Матильда. И денег у нас достаточно. Мы найдем лучших врачей. Я найду для тебя хорошего специалиста. Отвезу тебя к нему, и он вылечит тебя. — Он говорил это ей, но убедить пытался скорее себя.

— Ты мой врач, голубок. — Она протянула руку, коснулась его волос и нежно улыбнулась ему. — Не волнуйся, Чезаре, тем более что это все равно не поможет. Скажи мне лучше: квартира, которую я нашла для тебя и твоей сестры, тебе понравилась?

— Я пойду туда завтра. — Ему было сейчас не до квартиры.

— Увидишь, тебе понравится. Думаю, я выбрала то, что надо. Плата умеренная. Я заключила контракт на твое имя и заплатила за год вперед.

— О счетах подумаем потом.

— Потом, — прошептала она с горькой улыбкой, — это слово не для меня.

— Позволь мне попытаться, — прервал он ее.

— Делай, что захочешь, но пока что выслушай меня. — Она заговорила строго, уверенно, но по-матерински заботливо. — Прачечная, этот дом и деньги, которые на моем счету в банке, — все это твое.

— Но мне ничего не нужно, — попытался разубедить он ее.

— Не прерывай, прошу тебя. У меня никого нет, кроме тебя. Но я не хочу, чтобы люди болтали, сплетничали. Так вот, я сделаю своей наследницей Джузеппину. Я уже говорила с нотариусом. Чтобы получить все это, она должна быть рядом со мной все те дни, что мне еще остались. Пока ты отсутствовал, я хорошо ее узнала. Она не такая, как ты, но похожа на тебя. Я к ней очень привязалась. Здесь ключи, — протягивая их, закончила она, — о наших делах позаботишься ты сам. Обо мне — Джузеппина.

— Но я тоже думаю о тебе. — Он улыбнулся ей с веселостью, почти настоящей, и, развернув сверток, с ловкостью ярмарочного торговца вынул из него великолепную фриульскую шаль из тонкой шерсти с длинной шелковистой бахромой. Набросил ей на плечи, поправил складочки и, отступив на шаг назад, с удовольствием оглядел Матильду. — Ты просто блеск, — восхищенно сказал он.

— Как ты добр! — проговорила она. — И сколько утешения ты мне даешь.

— И это только начало, Матильда. То ли еще будет, когда ты выздоровеешь.

— Не надо, — сказала она материнским тоном. — Я согрешила, но я много молилась, просила прощения у Бога, и священник отпустил мне грехи. Если Бог прощает тех, кто любил, он простит и меня, потому что я любила тебя и по-прежнему очень люблю. Я прошу у тебя только одну вещь.

— Проси что хочешь, — он с готовностью склонился к ней.

— Помоги мне умереть. Побудь со мной рядом, когда я буду уходить в темноту.

Чезаре взял ее на руки, легкую, словно невесомую, и отнес в комнату. Он закутал ее в одеяло, словно маленькую девочку, и подбросил угля в чугунную печку, что гудела у входа.

— А теперь, — предложил он, — притворимся, что ничего не случилось.

— Так мне нравится больше, — сказала Матильда, улыбнувшись ему.

— Я иду устраиваться в новом доме, а тебе пришлю Джузеппину, — пообещал он.

— Но ты тоже возвращайся.

— Конечно, вернусь. Иначе кто же будет управляться здесь с прачечной? Хозяйское добро надо стеречь.

Он вышел на улицу, не надевая шляпы, не застегнув пальто. Холодный воздух освежил его, и это было необходимо ему, чтобы разогнать тоску, которая переполняла сердце. Быстрым шагом он пошел вперед, чувствуя, как, несмотря ни на что, к нему возвращается радость жизни.

35

— Только не говори мне, что тебя ранили, когда ты шел в атаку, — засмеялся Чезаре.

— Никогда не ходил, — признался Риччо. — Всегда лежал, уткнувшись головой в землю. Потому меня и ранило в зад.

Осколок гранаты вырвал ему кусок мяса из задницы, чем и закончилось его участие в войне.

— Так ты вернулся уже давно. — Чезаре налил себе немного вина.

— На год раньше тебя. Мне дали медаль, пенсию по инвалидности, и теперь бабы сходят с ума, чтобы взглянуть на мой зад. Но у тебя тоже красивая метка, — сказал он, показывая на шрам у Чезаре на щеке.

— Царапина. И никакой медали, никакой пенсии. — Чезаре коснулся рукой щеки.

Еще не отзвучали литавры победы, а в обществе уже обозначилась грань между патриотами и демократами, между бывшими интервенционистами и пацифистами.

В остерии пили, играли в карты, сквернословили. Здесь было полно ветеранов, которые победили в этой войне, но оказались в худшем положении, чем до нее. Шестьсот тысяч из них остались лежать на Карсо, на Пьяве, Изонцо, в долинах Адидже и на плато Асьяго. Несмотря на глупость и бездарность Генерального штаба, на плохое снаряжение, на ужасные условия, в которых приходилось воевать, они с мрачным стоицизмом боролись с врагом, как теперь боролись с нуждой и разрухой. Когда их призывали на фронт, к ним обращались как к гражданам. С расклеенных на каждом углу плакатов геройски напыщенный боец в каске, с винтовкой и патронташем призывал итальянцев исполнить свой долг и все отдать фронту. А теперь, когда они этот долг исполнили, на них наплевали и забыли.

Крупные предприятия, занятые военными поставками, во время войны увеличили свои капиталы, в то время как крестьяне, вернувшиеся с фронта, стали беднее, чем прежде, а рабочие и служащие из-за инфляции едва сводили концы с концами.

Многие вспоминали «красную неделю», организованную в 1914 году социалистами Бенито Муссолини, Пьетро Ненни и анархистом Энрико Малатестой, «домашнюю революцию», которая, вспыхнув в Романье и Марке, охватила всю страну. И многие предсказывали, что вскоре может случиться что-нибудь и почище.

— А ты что об этом думаешь? — спросил Риччо, намекая на эти разговоры.

— Назад не вернешься никогда, — ответил Чезаре. — Все исполнили свой долг, и теперь пора платить по векселям.

— Думаешь, будет революция?

— Революции многое меняют, но не всегда к лучшему. — Чезаре вытащил коробку сигарет «Македония» с золоченым мундштуком и взял одну в рот. — По-твоему, — настаивал Риччо, — они устроят революцию?

— Если их вынудят к этому, они попробуют тем или другим способом.

— А чем это кончится для нас? — Риччо не отрицал, что ему никогда не удавалось исполнить заповедь: «Возлюби ближнего своего, как самого себя» — и своя рубашка всегда была для него ближе к телу.

— Мы вне игры, если ты намекаешь на наши интересы, вернее, на свои.

— Извини, — сказал он с удивленным видом, — с каких это пор мои интересы — это не наши?

— Потому, что я прибыл на свою станцию, — объявил Чезаре, — беру свой багаж и выхожу.

Риччо ударил себя пальцем по лбу.

— Что за околесицу ты несешь?

— Нет, я и правда выхожу. И меняю курс. — Чезаре огляделся вокруг: он был среди людей, которых не узнавал уже.

— Да ну, скажи, что ты шутишь. — Риччо заглянул ему в глаза, скорчив забавную рожу.

— Это не шутка, — покачал головой Чезаре. — Я всегда говорил, что рано или поздно встану на другой путь.

— Это верно, — нехотя подтвердил друг. — Просто я думал, этот день еще далеко. А может, и мне пойти с тобой?

— Куда бы я ни пошел, я не откажусь от такого друга, как ты, — улыбаясь, ответил ему Чезаре. — Но у тебя ведь торговля вином, у тебя остерия и Миранда. Стоит ли все это бросать?

— Да, пожалуй… — забарабанил тот пальцами по столу. — Пожалуй, мне лучше продолжать прежний путь. Но если ты случайно передумаешь, я придержу для тебя теплое местечко, — заключил он, чувствуя некоторое облегчение оттого, что бросать все это не нужно.

В остерию робко вошла женщина из прачечной в Крешензаго и, с трудом сориентировавшись в дымном чаду, направилась к их столику.

— Ваша сестра, — сообщила она Чезаре трагическим шепотом, — велела сказать вам, что синьора Матильда умирает…

36

Джузеппина осторожно постучалась в дверь брата.

— Что такое? — спросил он.

Сестра чувствовала себя скованно в новом доме. В своем длинном платье из легкой шерсти, темно-сером, почти монашеском, она больше походила на верную экономку, чем на хозяйку дома.

— Какого дьявола ты там стоишь? — сказал Чезаре, увидев ее на пороге. — Входи.

— Телеграмма, — прошептала Джузеппина испуганно. Дрожащей рукой она протягивала ему желтый конверт.

Для бедных людей телеграф был не средством связи, а источником ужасных известий, тех, что приходили во время войны: ранен, убит, пропал без вести. От телеграммы не ждали ничего хорошего.

Чезаре сел на постели.

— Открой окно, — сказал он.

Джузеппина подняла жалюзи, и свет ясного апрельского утра хлынул в комнату. Воздух был полон аромата полей, которые начинались сразу же за последними домами корсо Буэнос-Айрес.

— Не всегда телеграммы приносят дурные вести, — успокоил ее Чезаре, убрав желтый квадратик в карман пижамы.

— Но как, ты даже не читаешь? — удивилась она.

— После. Сейчас я хочу принять ванну, а ты пока что приготовь мне хороший завтрак. Кофе, хлеб, масло и джем. Но ради всего святого, никакой поленты.

Джузеппина с трудом привыкала к новой жизни. Аристократическую замашку брата носить пижаму она уже приняла, но не могла отказаться от поленты по утрам, которая как-то связывала ее с прошлым, с жизнью в бараке.

— Конечно, Чезаре, никакой поленты. — Весь ее облик выражал покорность и готовность выполнить любое пожелание брата.

— Есть горячая вода? — справился брат, готовый упрекнуть ее за чрезмерную бережливость.

— Есть, есть, — поторопилась ответить Джузеппина. — Уже полчаса, как я включила нагреватель. — Ей казалось, что они живут теперь, как князья, оттого что в доме была горячая вода, ванная с водонагревателем и электрический свет во всех комнатах, который так отличался от керосиновой лампы и давал поистине сказочное освещение. Она долго не могла привыкнуть к этому чуду, которое возникало всякий раз с поворотом белого керамического выключателя, и не понимала, как это светоносный источник может бежать внутри проволоки, покрытой белым шелком и приделанной к стене маленькими изоляторами молочного цвета.

— Ты довольна новым домом? — спросил ее Чезаре.

— Как же, — ответила она. — Я живу, словно синьора. — Сестра была искренна, но эта новая комфортабельная жизнь лишила ее прежних связей, без них она чувствовала себя одиноко. Пока Чезаре был с ней, он восполнял ей общество, но когда он уходил, ей недоставало соседей, голосов и лиц ее прежнего окружения. Запах полей, доносившийся сюда со свежим весенним ветром, лишь усиливал ее тоску. С новыми соседями и с лавочниками она обменивалась лишь приветствием: «Добрый день» и «Добрый вечер».

— Да, я и вправду довольна. — Ей хотелось произнести это так, чтобы у брата не оставалось никаких сомнений.

Чезаре выглянул в окно. По широкой мостовой проезжали повозки, двуколки, изредка проносились автомобили. Оживали многочисленные лавки. Из кузницы раздавались ритмичные удары по наковальне.

— Квартира мне нравится, — сказал Чезаре, — но это еще не то место, где я бы хотел устроиться окончательно.

Джузеппина смотрела на брата с восхищением, в то время как он потягивался, словно кот. Она пошла в ванную комнату, пустила горячую дымящуюся воду в большую белую эмалированную ванну, стоящую на четырех металлических ножках, и, когда Чезаре вошел, удалилась, опустив глаза: он ведь мужчина.

Предвкушая сладостное удовольствие, Чезаре погрузился в горячую воду, взял душистое желтое мыло и принялся намыливать себе руки и плечи. Потом передумал и положил его на место: хотелось расслабиться еще на несколько минут. За последние месяцы в его жизни многое изменилось: он оплакал свою первую любовь, отпраздновал помолвку Риччо и Миранды, вселился в квартиру в новом доме и тащил на себе прачечную в Крешензаго. Отказавшись от коммерции с другом, он отложил круглую сумму, которая вместе с наследством Матильды составляла теперь солидный капитал. Между тем в стране свирепствовал страшный кризис и множились забастовки, которые не решали, однако, ни экономических, ни политических проблем. Робкие максималисты и нерешительные реформисты парализовали самое крупное политическое объединение в стране — итальянскую социалистическую партию. Чезаре внимательно следил по газетам за развитием событий и выжидал чего-то, что непременно должно было произойти в его жизни. Капитан Казати обещал, что даст ему знать о себе, как только вернется с фронта. По всей видимости, он был уже в Милане, но его молчание не беспокоило Чезаре. Он позволял себе иногда расслабиться, зная, что судьба, промысел которой он уже частично исполнил, не подведет его. А тем временем наслаждался покоем и достатком, которых наконец-то достиг.

Чезаре тщательно вымылся, потом сильно растерся льняной простыней и, наконец, оглядел себя в большом зеркале, которое повесил на стене, прямо напротив ванны. Мощная грудь и мускулистые руки выдавали немалую силу, а мужественное лицо с едва заметным белым шрамом на щеке сохраняло уверенное и немного дерзкое выражение, которое смягчала открытая искренняя улыбка. Его светло-голубые глаза, которые темнели в минуты гнева, вынуждали собеседника к уважению. Он нравился себе, хотя и понимал, что не относится к тем, кого находят милым, обаятельным.

Он надел чистое белье, приготовленное Джузеппиной, выбрал тонкий шерстяной костюм из своего гардероба, уже полностью укомплектованного, неспешно причесался и явился, одетый с иголочки, на кухню, где его ждал завтрак.

Джузеппина разливала кофе и слегка даже перелила в чашечки, заглядевшись на брата, такого элегантного и представительного, так не походившего на нее и на всех тех людей, среди которых они с Чезаре выросли.

— Ну, что ты обо всем этом скажешь? — спросил брат, имея в виду их новое положение.

— Я довольна, — ответила она, садясь на краешек стула, как бедная родственница, — ты даже представить себе не можешь, до чего я довольна… После стольких несчастий, — голос ее погрустнел, — у меня остался только ты. И благодаря тебе я живу, как синьора.

— Только не думай, что я хочу, чтобы ты провела весь остаток своих дней со мной, — пошутил он.

— О, Чезаре, — испуганно вскинулась она, — а с кем же, если не с тобой?

— Ты молода, красива. Рано или поздно ты выйдешь замуж. — Он знал, что вызовет тягостные воспоминания.

Девушка закусила нижнюю губу и опустила взгляд.

— Прошу тебя, Чезаре, никогда не заговаривай об этом, — сказала она тихо, но с непреклонностью. — У меня не будет мужа. Я никогда не выйду замуж. — Секс, мужчины, стыд и страшный грех слились в ее представлении в одно целое.

— Ну хорошо, не будем об этом. — Прошло уже пять лет, пять долгих лет после того, что случилось, но она не забыла ничего. — Никто не станет тебя неволить.

— Я знаю, — с грустью улыбнулась она. — Но все же не заговаривай больше об этом.

— Делай как хочешь, — сказал Чезаре, пытаясь обратить все в шутку. — Хочешь, иди в кино, хочешь, сходи в театр. А в следующем сезоне я поведу тебя в Ла Скала послушать «Богему».

На этот раз он сам загрустил, вспомнив Матильду и мелодии Пуччини, которые составляли фон их любовной истории, но тут же взял себя в руки. Он встал из-за стола, заставил сестру сделать то же самое, схватил ее за талию и, насвистывая, закружился с ней в вальсе. — Вот что мы сделаем, — смеясь, заявил он, — пойдем на бал-маскарад и протанцуем всю ночь.

— Остановись, Чезаре, у меня голова закружится, — запротестовала она, но взволнованная и счастливая, заражаясь от него радостью жизни. Чезаре усадил ее на стул, она закрыла себе лицо руками. — Бог мой, что ты меня заставляешь делать. Ты просто с ума сошел! А телеграмма? — вдруг вспомнила она, сделавшись серьезной.

Чезаре пошел и взял из кармана пижамы свернутый вчетверо желтый листочек. «Просим вас явиться понедельник десятого восемь часов дирекцию фирмы «Казати и сын», — прочел он на узких полосках ленты, наклеенной на лицевой стороне.

— Что такое? — обеспокоенно спросила Джузеппина.

— Перспектива хорошей работы, — улыбаясь, ответил он.

37

В конторе фирмы «Казати и сын» его поразила тишина, нарушаемая лишь стрекотанием пишущих машинок, деловитая лаконичность диалогов, которыми на ходу обменивались служащие, и важный тон секретарши — ни молодой, ни старой, ни красивой, ни уродливой, но всем своим видом подчеркивавшей значение своей фирмы, название которой она произносила со священным трепетом. Под распятием на стене приемной висели портреты короля Виктора Эммануила и королевы Елены.

Пришел рассыльный, тип, словно из ризницы, худой, как гвоздь, и в черных нарукавниках.

— Пройдите, пожалуйста, — сказал он, — граф Ринальдо Казати ждет вас.

Просторный кабинет графа показался Чезаре просто огромным, точно военный плац; стены отделаны панелями из темного дерева, паркет местами скрипел под ногами. Письменный стол, за которым восседал хозяин, был массивный, квадратный, тоже темного дерева. Он казался сделанным прямо по мерке хозяина, солидного мужчины лет за семьдсят, с большой головой, как у античного воина, но лысой и блестящей, словно полированной. Крупный, мясистый нос был подчеркнут гордой линией седых усов, цепкие серые глаза блестели с молодым задором. На нем был безупречно сшитый костюм стального цвета и безукоризненно белая рубашка с черным галстуком.

— Итак? — Он произнес одно это слово барственным тоном синьора, но хватка чувствовалась военная — в нем виден был кадровый офицер, прослуживший немало лет в армии. Из внутреннего кармана пиджака граф Казати достал кожаный футляр, открыл его и вынул виргинскую сигару. С удовольствием понюхал ее и закурил, наслаждаясь ароматным голубым дымом, который описывал изящные завитки вокруг его головы. — Итак? — повторил он.

Чезаре накопил достаточно опыта, чтобы не надеяться на приветливость и дружелюбие начальников, и приготовился к трудному разговору. От него не укрылось это обращение к нему старика, обращение важной персоны, которая среди тысячи срочных дел нашла минутку для такой незначительной личности, как он. В ответ он подарил ему одну из своих молчаливых улыбок, которая исключала любую форму зависимости и подчинения и которая означала примерно следующее: «Либо ты принимаешь меня всерьез, либо не добьешься от меня ничего».

— Мой сын наговорил мне о вас много лестного, — сказал старик, сократив паузу, которая становилась тягостной для юноши.

— Я очень уважаю капитана Казати, — ответил Чезаре почтительно. Он взглянул на красивый сельский пейзаж в золоченой раме над столом и перевел взгляд на стену напротив: она была полностью занята книжными полками, мерцающими тусклым золотом корешков. «Когда-нибудь у меня будет еще лучше», — подумал он.

— Мой сын считается знатоком людей, юноша. — Граф посмотрел на сигару, которую держал в руках.

— Я в этом никогда не сомневался, и мне было бы неприятно, если бы мои недостатки бросили тень на эту его блестящую способность.

— В одном из них, в дерзости, вам не откажешь, — заявил старик. — Но это свойство как способных людей, так и просто мошенников. — Несколько мгновений он смотрел на серый пепел на кончике сигары, прежде чем перевести свой стальной взгляд на голубые внимательные глаза Чезаре. — Характерна она и для бунтарей. — «Бунтарство» и «реакционность» входили в тот момент в политический язык, как в годы войны были ходячими терминами «пораженчество» и «патриотизм».

— Я не люблю ярлыков. — Чезаре не напрашивался на стычку, но раз уж его подталкивали к ней, не намерен был отступать. — И не признаю закона толпы.

— Хорошо, не будем терять времени, — коротко отрезал старик. — Что вы умеете делать?

— Граф Бенедетто Казати знает мои скромные способности. Думаю, он говорил вам о них, и полагаю, что вы хотели бы подвергнуть меня испытанию. Всегда ведь есть смысл проверить людей, с которыми предстоит сотрудничать.

— И доводов вам тоже не занимать. — Пожалуй, этот парень заслуживал внимания.

— Я всего лишь хотел бы работать у вас, синьор граф, — сказал Чезаре, чувствуя благоприятное направление, которое принял разговор, — и работать там, где вы сочтете мое участие полезным.

— Располагайтесь, — пригласил наконец старик, показав на один из двух стульев, обитых кожей, стоявших перед столом. — Мне говорили, что вы умеете заключать выгодные сделки.

Он встал, сделал несколько шагов по мягкому светлому ковру с восточным орнаментом и снова сел.

— Я неплохо умею покупать, — сказал Чезаре, — и могу отличить полезную вещь от бесполезной. — Он подумал, но не сказал, что его ловкость была ловкостью «покупать» людей, после того как он нашел их годными для покупки. Возможно, это было важнее всего.

— Но нам нужны люди, которые умеют продавать, — возразил старик, которому все время хотелось осадить его. — Цех велосипедов и мотоциклов у нас расширился. Однако легче произвести продукцию, чем убедить людей купить то, что производится. Продать — вот настоящая проблема.

— Особенно теперь, когда война кончилась. — Эта мысль, высказанная вслух, не очень-то понравилась старику.

— Мой сын хотел направить вас в отдел реализации. Заведующий отделом уже немолод. И устал. Ему нужен надежный помощник.

— Вероятно, ваш сын прав, — осторожно сказал Чезаре, — и я, по моей молодости и неопытности, не должен бы возражать. Но если вы позволите мне высказать мое мнение, то, думаю, что был бы более полезен в сфере покупок. Я мог бы купить все: сырье, оборудование по сходной цене, патенты, идеи. Ведь гораздо легче продать, когда имеешь в своем распоряжении отличный товар с низкой себестоимостью. Таким образом я мог бы способствовать и успешной реализации продукции фирмы. — Он вынул одну из своих сигарет «Македония» с золоченым мундштуком и, не спросив разрешения, закурил.

Старик, оценив его логику, сделал вид, что не замечает этого легкого нахальства. Чезаре явно не был заурядным «типом с улицы», с ним нужен был иной тон.

— Есть одна проблема, которую вы могли бы мне помочь разрешить, — сказал граф. Он открыл ящик массивного письменного стола, достал большой плотный лист бумаги и развернул его. — Это карта земельных участков, — пояснил он.

— Сразу за корсо Буэнос-Айрес, — с первого взгляда определил Чезаре изображенную на карте местность.

— У вас верный глаз, — прокомментировал Казати, приятно удивленный.

— Я живу в тех местах. — Он не хотел излишним усердием пересолить — не стоило без нужды подвергать себя риску.

— Тогда мне нет необходимости характеризовать эти земли, вы их знаете сами: огромные луга, заброшенные фермы, старые лачуги, бараки. Мы хотим построить тут новую фабрику велосипедов и мотоциклов. Современное предприятие, где будет занято более пятисот человек. Эта земля, — продолжал он, проводя широкой и сильной рукой по листу бумаги, — почти вся куплена. Не хватает лишь нескольких клочков. Они принадлежат мелким владельцам, которые держатся за них из какой-то сентиментальной глупости, в общем, принадлежат нескольким упрямым строптивцам. Вопрос: сможете ли вы выгодно купить их?

— Если это предложение, я благодарю и принимаю его, синьор граф.

Чезаре тут же стал жадно рассматривать карты и читать документы, очертя голову бросившись в дело, которого давно ждал, бросившись в приключение, где он должен был стать главным героем. Проект был намечен с размахом, и, конечно, требовалась согласованность действий банка и производителей, между предприятиями строительных фирм. Но главное, что приводило его в восторг, — это земля, которую требовалось купить, земля, на которой он будет строить дома, возводить дворцы и фабрики. Земля, известь, цемент, кирпичи — в этом было его призвание.

Почти молниеносно он выработал конкретную тактику и стратегию намечавшегося дела, но подал это таким образом, чтобы казалось, что все эти выводы принадлежат старику, в то время как сам он заглядывал уже значительно дальше.

Увлеченный его расчетами и выкладками, граф Ринальдо Казати и сам невольно заразился предприимчивостью своего собеседника. Склонившись над столом, они ворошили бумаги, ставили многочисленные значки и пометки на картах, наспех набрасывали карандашами столбцы цифр на листочках и вскоре полностью нашли общий язык. Старый породистый конь и молодой жеребенок шли по одному и тому же следу.

Эта увлеченная совместная работа была прервана появлением Бенедетто, который вошел в кабинет, предварительно постучав, но не дождавшись от отца приглашения войти.

— Добрый день, папа, — весело поздоровался он, недоумевая, кто этот господин, что, склонившись вместе со стариком над картами, увлеченно и темпераментно обсуждал с ним проекты. И лишь когда Чезаре поднял голову от стола, улыбаясь ему ослепительной дружеской улыбкой, он признал в этом элегантном, уверенном в себе молодом человеке своего денщика.

— Добрый день, капитан, — сказал Чезаре, протягивая руку. — Капитан или граф, не знаю, как мне вас теперь называть.

Потрясение было велико. За элегантным обликом этого красивого молодого человека Бенедетто Казати вдруг увидел грязного вонючего солдата, который стоял над ним, валявшимся в окопной жиже, приставив ему к горлу штык. Не слишком ли быстро совершилась в парне эта метаморфоза? Не слишком ли много берет на себя этот его вчерашний денщик? Мрачный, он прошел мимо протянутой руки Чезаре и остановился рядом с отцом.

— Ты не пожимаешь ему руку? — удивленно спросил старик.

— Он еще недавно чистил мне сапоги, — презрительно бросил на это сын.

— Но ты же сам просил меня принять его?

— Однако он должен при этом знать свое место и вести себя скромно, как полагается, — холодно отрезал молодой граф. Эта мгновенная вспышка неприязни, которую вызвал у него новый облик Чезаре, была неожиданной для него самого, неожиданной, но нельзя сказать — беспричинной. Перед этим сукиным сыном он навсегда останется лежащим навзничь на земле со штыком у горла, и если на фронте он в любой момент мог по своему усмотрению наказать его или отправить на передовую, то здесь больше не было чинов, и воинская дисциплина не защищала его. Он должен был дать своему бывшему денщику урок, чтобы тот понял, кто здесь командует, и предупредить всякую фамильярность между ними на будущие времена.

Чезаре побледнел, шрам на его правой щеке обозначился явственней, но улыбка сохраняла то же дружелюбие и спокойствие.

— Возможно, синьор граф и несколько излишне щепетилен, — сказал он, — но в общем-то он прав.

Самым растерянным из них троих выглядел старик: сцена, разыгравшаяся вдруг перед ним, была столь неожиданной и непонятной, что он не знал, что и сказать. Очевидно, что-то в отношениях его сына с этим парнем не укладывалось в рамки обычной логики.

— Ты был расторопным денщиком, парень, — произнес Бенедетто холодным тоном, — ты служил мне усердно, но это вовсе не означает, что ты с ходу начнешь играть в нашей фирме какую-то роль. Я не говорю, что это в будущем исключается, но ты должен с малого начинать. Твоя карьера должна быть обеспечена опытом, свое право на нее ты должен еще доказать.

— Справедливое замечание, — сказал Чезаре. Он был спокоен и сдержан, слушая все это, и никакого трепета или страха не испытывал. Времена окопов прошли, и речь больше не шла о том, чтобы выбирать между жизнью и смертью, а просто между этой карьерой или другой.

— Так вы согласны работать у нас? — вмешался старик, пытаясь как-то уладить этот конфликт и жалея в душе о таком несвоевременном появлении сына.

— С моим малым жизненным опытом, в мои молодые годы, — ответил Чезаре, — я не могу позволить себе отказаться от подобной возможности.

— Тогда подождите нашего окончательного решения, — с облегчением сказал старый граф. — Мы вам сообщим о нем позднее.

— И не бросай своей теперешней работы, если она у тебя есть, — проворчал молодой хозяин. — Наш вызов может прийти не слишком рано, и к тому же неизвестно еще, будем ли мы нуждаться в твоих услугах. — Не стоит торопиться, синьор капитан. Разумеется, все надо тщательно обдумать. Синьоры… — по-офицерски едва заметно кивнул он головой в знак прощания и, улыбнувшись, словно ничего не случилось, вышел из кабинета.

38

— Но где же он взял столько денег, этот сукин сын? — Зеленый от злости, Бенедетто Казати нервно расхаживал перед инженером Луиджи Феррари, который принимал его в своем кабинете в мэрии. — Откуда у него эти деньги? Он же из нищей семьи.

— Это нас не касается, — пожал плечами Феррари. — Но бумаги в полном порядке, — сказал он, сверившись со своими заметками. — Контракты заключены по закону. Два участка земли возле бульвара Абруцци законно приобретены синьором Чезаре Больдрани за сумму в десять тысяч лир.

Феррари говорил простым и сердечным тоном, чтобы не вызвать тягостные воспоминания о последней встрече в отеле «Поста» в Падуе, когда он унизился до просьбы о деньгах, в которых ему к тому же было отказано. Ему не хотелось вспоминать этот злополучный карточный долг.

— Негодяй! — сыпал проклятиями Казати. — Этот сукин сын слишком много себе позволяет! — С инженером он терпел второе унижение. Первое пришлось вытерпеть от отца, который без околичностей окрестил его высокомерным болваном за то, что оттолкнул своего бывшего денщика. За это теперь и пришлось расплачиваться.

— Ну нет, я никогда не унижусь до сделок с каким-то плебеем, с моим бывшим денщиком! — в ярости воскликнул Казати.

— Мне казалось, в прежние времена между вами было доброе согласие, — с легкой иронией произнес Феррари.

— То были просто нормальные отношения с подчиненным, не более того. Но этот мерзавец не заслуживал даже их, он оказался неблагодарным.

— Как бы то ни было, дорогой граф, это проблема, которую можете разрешить только вы с ним. — Инженер встал, показывая, что хочет проститься с гостем. — Через десять минут, — извинился он, — у меня совещание с мэром.

— Неужели в самом деле нет никакой зацепки? — Казати готов был душу заложить дьяволу, лишь бы найти такую зацепку.

— Нет, — отрезал Феррари. — Единственная возможность — это перекупить земли, а чтобы сделать это, фирма должна начать переговоры с синьором Чезаре Больдрани, их законным владельцем. Я вполне допускаю, что синьор Больдрани расположен продать их, — уточнил он.

— Но, если он купил их только для этого, какую же цену он заломит? Негодяй обманом получил информацию и купил их, чтобы шантажировать нас. Но, с другой стороны, мы же не можем начать строить фабрику, имея чужие участки посреди земель, принадлежащих нам?

— Если дела обстоят так, то стоит выбрать меньшее зло, — пожал плечами Феррари.

— Так вы советуете вступить с ним в переговоры? — Это был лишний вопрос, ответ на него был очевиден.

— Будьте благоразумны, — снова начал Феррари. — У вас же нет альтернативы. Зона за корсо Буэнос-Айрес — единственная, где разумно построить фабрику. — Он очень изменился с той последней их встречи в Падуе, снова обрел достоинство и уверенность.

— Никто и не сомневается в этом. Мы уже пригласили архитектора из Франкфурта, чтобы он сделал для нас проект.

— В таком случае я бы на вашем месте не стал терять времени и постарался бы эти участки купить у него, если Больдрани еще расположен вам их продать.

— А вы что, в этом сомневаетесь? — встревожился Казати. Без двух участков, купленных Чезаре, эта земля теряла две трети своей ценности.

— Я незнаком с владельцем, — солгал инженер, в то время как очень хорошо его помнил, — но ему может кто-то отсоветовать. Возможно, он вообще не нуждается в деньгах. Вы ведь сами спрашивали себя, где он достал такую сумму. — Этот сукин сын! — снова взвился Казати. — Он всегда был продувной бестией.

— Я и в самом деле должен идти к мэру, — прервал его инженер. — А что касается вашей проблемы, я тут не вижу другого выхода. На вашем месте, — закончил он, — я бы не стал усложнять ее.

— Проклятье! — опять, не сдержавшись, воскликнул граф. — И это мой бывший денщик!

— Дорогой Казати, — дружески похлопал его Феррари по плечу. — Вам же с этим бывшим денщиком не детей крестить. Чем скорее вы с ним поладите, тем быстрее решится ваша проблема.

39

— Но сам ты на чьей стороне? — Старик перешел с ним на дружеское «ты», заговорил как бы на равных. — Ты сознаешь, что мы погрязли в долгах?

Он начинал издалека, с экономического положения страны, и вел разговор в общих словах. В сущности, этот разговор между Чезаре и графом Ринальдо Казати стоил не больше, чем толки в кафе и остериях; это был обычный для того времени разговор.

— Мы воевали и победили. А теперь, — продолжал граф, — бунтари роют землю у нас под ногами, рабочие миллионами записываются в профсоюзы, а их лидеры организуют забастовки, рядом с которыми волнения 1901–1902 годов — это ничто.

Положение ухудшалось с каждым днем: стачки парализовали промышленность. Бастовали железнодорожники, крестьяне, почтово-телеграфные служащие, но Чезаре Больдрани пришел к старику не за тем, чтобы обсуждать ситуацию в стране. Речь шла об уступке земель за корсо Буэнос-Айрес, и Чезаре отдавал себе отчет, что положение в стране не зависело от него.

— Я ни на чьей стороне, — сказал он, — и вы это прекрасно знаете. — Он спокойно курил свою «Македонию», ожидая, когда старик перейдет ближе к делу.

— Занимают фабрики теперь, когда у социалистов сто пятьдесят шесть депутатов в парламенте. — Старик напирал на него, словно именно он организовал эти забастовки.

— Дороговизна, — сказал он, — вот проклятие. Бывшие солдаты самовольно занимают земли в Лацио и по всему югу, но почему? Потому, что цены им недоступны.

— Потому что нет государства! — воскликнул старик, хлопнув кулаком по столу. — Не хватает твердой власти, отсюда полная анархия и моральное разложение.

— Многие голодают, — бросил Чезаре.

— Еще бы, если они бастуют, чтобы показать свою солидарность с Советской Россией! — волновался старик. — А тем временем социалисты, — продолжал он доверительным тоном, — обещают неминуемую революцию.

— Социалисты обещают также демократическую политику реформ, — вставил Чезаре, — но пока что не видно ни баррикад, ни серьезных предложений к сотрудничеству.

— Мы в руках красных: пораженцев и бунтарей. Только Д'Аннунцио [7], взяв Фиуме, показал образец мужества и стойкости.

— А социалист-диссидент Бенито Муссолини, который руководит газетой «Пополо д'Италия», основал фашистское движение.

— Не будем смешивать поэта-солдата с этой шайкой авантюристов, — уточнил старый Казати. — Эмоциями не делается политика, не делается экономика, не делается история. Фашисты имеют всего четыре тысячи голосов в Милане. Настоящая опасность — это бунтари. Наше спасение — это железный кулак. Только сильная власть может навести порядок в стране.

— Граф Казати, — вежливо прервал его Чезаре, — я не считаю себя достаточно компетентным, чтобы решать вопрос о власти в стране. У нас с вами, кажется, есть более близкая нам проблема: проблема земель на бульваре Абруцци за корсо Буэнос-Айрес.

— Я бы перевешал всех красных, — делая решительный жест рукой, не унимался старик.

— Это старый метод, но он никогда не решал проблем.

— Ты меня принимаешь за злодея?

— Древний историк назвал Юлия Цезаря мягким в своей мести. Тот велел задушить захваченных в плен варваров, прежде чем распять их на кресте. И действительно, если бы он велел пригвоздить их к кресту живьем, он был бы жестоким. Требовать же смертного приговора тем, кто это заслужил, — не злодейство.

— Ты хитер, как лиса, и увертлив, как заяц, — ухмыльнулся Казати одобрительно. — С тобой приходится держать ухо востро. Никогда не знаешь, что у тебя в голове. Ты неплохо воспользовался теми сведениями, которые от меня узнал, не так ли, мошенник ты этакий?

— Я просто заключил хорошую сделку, — холодно ответил тот.

— Ну хорошо, поговорим, — бросил наконец граф Казати карты на стол. Он насупил густые брови и нервно поискал свой кожаный портсигар с виргинскими сигарами, который дважды выскальзывал у него из рук, прежде чем он закурил. — Но только ты сам веди игру: сколько ты хочешь.

Чезаре закинул ногу на ногу, принял задумчивый вид и под внимательным взглядом старика, который пытался угадать его мысли, как карты в покере, провел указательным пальцем по носу, потер себе лоб и вдруг улыбнулся неожиданно искренне.

— Я бы уступил их вам за десять тысяч лир. За ту же цену, которую сам заплатил. И ни одной лирой больше.

Старик вскочил на ноги, уперся руками в стол и навис над ним, точно скала.

— Но тогда, — загремел он, — какого черта ты затеял всю эту катавасию?

— Меня выставили за дверь, и я обиделся. Иначе я бы ни за что не воспользовался вашим доверием.

Старый граф поглядел на него с уважением, почти ласково.

— Скажи правду, ты хотел проучить моего сына? Ты хотел преподать урок Бенедетто?

— Только в одном случае человек имеет право преподать урок другому человеку: когда его оскорбил более сильный.

— Бенедетто был сильнее, и он тебя оскорбил.

— У меня другое мнение по этому вопросу, — невозмутимо отпарировал Чезаре. — Возвысив на меня голос, Бенедетто Казати показал себя более слабым человеком.

Старик опять не понимал его.

— Значит, ты хочешь лишь вернуть деньги, которые потратил?

— Ни лирой больше, ни лирой меньше, — подтвердил Чезаре.

— Тут есть ловушка? — осторожно спросил старик.

— Естественно, — улыбаясь, ответил Чезаре. — Если бы тут не было скрытого интереса, что это была бы за сделка?

Открытая и уверенная игра этого парня импонировала старику: ему было приятно вернуться на твердую почву переговоров, где противники равно уважают друг друга.

— Так что ты хочешь в таком случае?

— Банковский кредит.

Это было неслыханно и ни на что не похоже.

— Банковский кредит? — Старик ждал просьб об участии в деле, о крупной сумме, о каком-то отступном, но только не о займе.

— Банковский кредит в сто тысяч лир, — уточнил юноша, не изменившись в лице.

— А если я его тебе не дам?

— Мне придется отказаться от своей мечты, а вы откажетесь от своей фабрики. — Логика железная, что называется, ни убавить ни прибавить.

— На сто тысяч лир можно купить весь Милан, — заметил Казати, явно преувеличивая.

— Весь не весь, но значительный кусок можно, — уточнил спокойно Чезаре.

— А какие гарантии ты мне дашь, парень? — Граф не хотел уступать сразу, даже если у него и не было альтернативы.

— Мое расположение к вам и мое слово. — Больдрани уверенно отвечал ударом на удар.

— На какое время тебе нужны деньги? — Это были уже последние реплики, за ними ощущалось согласие.

— На год. К концу года наш договор кончается, — уточнил Чезаре, — и каждый идет своей дорогой.

— Мы уже на двух разных дорогах, — сказал старик с сожалением. Он хотел бы удержать его рядом с собой, но знал, что бесполезно даже предлагать ему это.

— Так что? — подстегнул его Чезаре, глядя на шарик воображаемой рулетки, которая бешено крутилась.

— Будет у тебя банковский кредит. — Шарик остановился на выигрышном номере. — Но я делаю это лишь потому, что верю в тебя.

— Хорошо. — Чезаре встал, не поблагодарив, и первым протянул руку старому промышленнику, который крепко пожал ее.

— Я бы хотел сказать тебе еще кое-что, парень, — удержал его старик. — Ты волен прислушаться или нет к моим словам, но я хочу, чтобы ты знал, что эпоха рыцарей на белых конях и одиноких волков в бизнесе безвозвратно кончилась. Один, с твоим талантом и ста тысячами лир, ты можешь чем-то стать, но это ведь не предел для тебя. Ты хочешь стать первым, превзойти всех. Но в таком случае ты должен опережать других хотя бы на минуту, на один шаг. Но, главное, ты должен обладать достаточным весом, чтобы влиять на тех, кто делает законы. А этому, мой молодой друг, тебя не сможет научить никто.

Чезаре вышел с улицы Сан-Паоло, пошел по корсо Виктора Эммануила и на пьяцца дель Дуомо столкнулся с шествием манифестантов. Город был парализован забастовкой, общественный транспорт не работал, а пикеты забастовщиков мешали штрейкбрехерам восстановить движение. Возможно, это был более действенный способ, чем пустопорожняя болтовня политиков или крайности революции, чтобы восстановить равновесие в стране, оказавшейся у края пропасти. Общественные учреждения были закрыты. Школы не работали. Людей терзал голод и страх.

Солнце уже согревало, и шагать по улицам было приятно. Конечно, он запомнит, что времена рыцарей и одиноких волков безвозвратно миновали, и сделает выводы из слов старика. Чезаре Больдрани только вступал на путь, ведущий в святая святых, туда, где делаются законы, но путь этот был ему открыт. Первые политические контакты уже завязывались. Отношения Чезаре с политиками, более или менее удачные, но всегда полезные, будут продолжаться всю его жизнь.

Загрузка...