Мери не ошиблась: когда она вошла в Большой дом, в нижнем зале оказалась в полном разгаре очередная ссора хоревода с супругой. Скандал шёл обычным, накатанным путём: Яков, стоя посреди зала возле расстроенного ещё в минувшем веке рояля, вдохновенно орал на весь дом отлично поставленным рокочущим басом, Дина – бледная, с закрытыми глазами – сидела, поджав под себя ноги, в старом кресле, а её мать, знаменитое контральто Дарья Ильинишна, пришедшая в хор двадцать лет назад из кочевого табора, непринуждённо сворачивала на столе огромную, переливающуюся шаль, прикидывая, как лучше донести её до ресторана и при этом не намочить. Тёмно-смуглое, словно навеки сожжённое давним степным загаром, спокойное и красивое лицо женщины казалось совершенно безмятежным. Никому из цыган ещё не приходилось видеть, как выходит из себя жена хоревода, и тем более не мог добиться этого от неё супруг. Однако Яков, судя по всему, ещё не терял надежды.
– Ну, и что ты мне молчишь?! Что ты мне, проклятая, молчишь, аки столб соляной?! Я ведь тебе говорил?! Говорил аль нет, отвечай! Ещё когда говорил, дура несчастная!
– Говорил, Яша, говорил…
– Вот тебе теперь, пожалуйста! Выучила девку на свою голову, она умная стала, учёная! Ученей отца с матерью! Книжками комната до потолка забита, на всю зиму отопляться хватит! В ресторан ехать эта барышня уже брезгает!
– Куда же ей, Яша, ехать, если она горит вся, в жару…
– От дури своей и горит! Говорил – сиди дома, не шляйся по гостям, к вечеру грозой ударит, под дождь попадёшь, говорил аль нет?!
– Говорил, Яшенька…
– Оно конечно! Ресторан такой барышне великоразумной без надобности! Она у нас профессор ниверситетский, она книжки читать обучена, ей цыганский хлеб поперёк горла! Ей, видишь ли, кривляться перед пьянью невместно! Какого чёрта сватов опять завернули, я спрашиваю?!
– Ты сам и завернул…
– Знамо дело!!! Ещё б не завернул! Не позориться ж с этой распроучёной перед цыганами-то! С неё ведь станется прилюдно объявить, что за дурака не пойдёт! Ей, видишь ли, хоровые уж не в пару, ей барина-господина подавай! Вот ей-богу, доведёте вы меня, лопнет мой терпёж – и я эту барышню кисельную в табор отдам! За кочевого, закорённого отдам! С роднёй твоей договорюсь – и отдам! Ежели, конечно, возьмут ещё, прынцессу эту… Станет босиком, в драной юбке по деревням побираться, коли ей в ресторане кисло!
– Как велишь, так и будет. Не кричи, сам голос сорвёшь. Меришка, это ты?! – Дарья, закончив складывать шаль, повернулась к вбежавшей княжне. – Живо переодевайся, наши собрались уже!
– Сейчас, Дарья Ильинишна… – Мери опрометью бросилась наверх.
Дина, поднявшись и вздёрнув подбородок, не спеша отправилась за ней. Дарья проводила дочь обеспокоенным взглядом. Покосился вслед и Яков, проворчав:
– Вон… благоволите… Раклюшка впереди цыганки в ресторан на заработок скачет! Дожили, ромалэ…
Дарья положила скатанную шаль на стул, подошла к мужу. Вполголоса сказала:
– Не гневил бы бога-то. На Динку одну полресторана приезжает.
– А я разве чего?.. – перевёл дух Яков. – Того и жаль, что таланная. Была б без огня – пусть бы хоть с утра до ночи с книжками сидела…
– Ехать пора, Яша.
– Ну, так и поедем!!! Опять из-за тебя два часа провозились, хоть бы раз вовремя собралась, чёртова кукла! Понавязались на мою голову, тьфу!
Яков быстро вышел из комнаты, Дарья улыбнулась ему вслед, отошла к зеркалу поправить причёску – и минуту спустя зал начал наполняться цыганами, благоразумно попрятавшимися по углам во время семейной грозы. Все обитатели Большого дома от мала до велика знали, кто главный в семье Дмитриевых, но и попадаться под горячую руку хореводу тоже никому не хотелось.
Мери не приукрашивала, рассказывая Солонцову о том, что её мать знала вся Москва. Княгиня Дадешкелиани в молодости была знаменитейшей ресторанной примадонной Анной Снежной. Многие в Москве помнили неповторимый, чистый и звонкий голос русской девушки из цыганского хора, тяжёлый узел светлых волос, великолепные плечи в низком вырезе чёрного платья, усталый поворот головы и романс «Хризантемы», который, после того, как его запела Анна Снежная, загремел на обе столицы. Мало кто из поклонников певицы знал, что Анна Снежная ещё несколько лет назад была просто Анюткой Сапожниковой, племянницей «мадам», содержавшей известный в Грузинах публичный дом. Выросшая на Живодёрке, с малолетства бегавшая вместе с цыганскими ребятишками, Анютка отлично говорила по-цыгански, пела весь ресторанный репертуар, и тогдашний дирижёр всерьёз уговаривал русскую девочку поступить к нему в хор. В семнадцать лет она так и сделала, влюбившись в цыганского парня и выйдя за него замуж.
Брак этот был случайным, несчастливым и не очень долгим. Через пять лет Анютка – к тому времени уже знаменитая Анна Снежная – уехала на Кавказ с князем Давидом Дадешкелиани. Брошенный муж Анны не особенно печалился по этому поводу, вскоре женился на цыганке, и об Анне, как уверяли многие, никогда больше не вспоминал.
Мери боготворила мать не меньше, чем отца. С одиннадцати лет, глядя в зеркало на собственную смуглую и живую мордашку, девочка мысленно сравнивала свою внешность с блистательной красотой матери и грустно вздыхала. Высокая, стройная, с бледным, слегка надменным лицом, княгиня Анна имела, казалось, власть над временем. Прожив с мужем пятнадцать лет в Тифлисе, Анна свободно входила в лучшие гостиные грузинской столицы, никто так и не смог догадаться, что княгиня Дадешкелиани с малых лет служила горничной в публичном доме тётки и что она закончила всего три класса церковно-приходской школы.
С малых лет Мери любила голос матери. Оставив жизнь ресторанной певицы, Анна не сумела отказаться от пения и пела всегда: дома, помогая кухарке варить варенье или занимаясь хозяйственными расчётами; в гостях, под рояль, перед восторженными слушателями, собирая под окнами толпы восхищённых тифлисцев; вечером, укладывая спать маленькую дочь, утром, просыпаясь… Мери слушала романсы Анны, повторяла их вслед за ней и краснела от удовольствия, слыша изумлённый и радостный голос матери: «Мерико, да у тебя ведь способности, тебе надо учиться петь!»
Иногда Анна, забывшись, пела по-цыгански. Малышка-дочь вцеплялась в неё, требуя объяснить слова, рассказать… Сначала Анна отмахивалась, сердилась или переводила разговор на другое. Потом, видя, что отвязаться от дочери невозможно, объясняла ей то или иное цыганское слово или целую фразу. У Мери была великолепная память и способности к языкам: помимо гимназических французского и немецкого, она с лёгкостью говорила на грузинском, мегрельском и сванском языках. К этому букету вскоре, естественно, добавился и цыганский. Впрочем, оттачивать его Мери было негде: цыгане в Тифлис приезжали редко.
Когда дочери исполнилось лет двенадцать, Анна – всё так же забавы ради – показала ей несколько танцевальных движений цыганок. Салонная «венгерка», которой блистали цыганские плясуньи в Москве, произвела на Мери огромное впечатление, и она – от природы пластичная, с прекрасным чувством ритма, лучшая ученица в классе танцев – мгновенно схватила и медленные, чинные «проходки», и величавые «батманы», и чечётки, и «голубочки», и сводящую с ума «поводку плечиком». С тех пор юную княжну Дадешкелиани рвали на части во время гимназических концертов, благотворительных базаров и просто семейных праздников, где устраивались спектакли и «живые картины». Мери собственноручно сшила из алого шёлка юбку цыганской плясуньи, и на каждом гимназическом концерте танец девочки имел феерический успех.
Мать и дочь стали очень близки в эти годы. Иногда они до утра просиживали обнявшись на смятой постели, и Анна рассказывала о своей жизни до встречи с князем Дадешкелиани. О далёкой, шумной и радостной Москве, о сияющих огнях ресторана, о цыганском хоре, известном всей столице. О цыганках, так не похожих на тех загорелых, крикливых побирушек, которые иногда появлялись на пыльных улицах Тифлиса с узлами через плечо и грязными детьми. О солистках, ни разу в жизни не ступавших на землю босой ногой, затянутых в шёлковые и бархатные платья, в жемчужных ожерельях и персидских шалях. О миллионах, летевших под каблуки цыганским танцовщицам, о бессонных ночах в чаду пьяного угара, о промотанных состояниях, о загубленных судьбах, о невозможных мезальянсах, потрясавших свет, когда графы и князья влюблялись насмерть в чёрные глаза очередной Маши или Саши. О том, что именно такой мезальянс произошёл между хоровой певицей Анной Снежной и князем Давидом Дадешкелиани, княгиня предпочла умолчать, но Мери этого не заметила. Она пытливо и восхищённо заглядывала в лицо матери:
– Но… как же ты смогла оставить всё это? Такую жизнь, таких людей? Как ты смогла уйти? Бросить всё?
– Во-первых, Мерико, я очень любила твоего отца. Во-вторых… ничего замечательного в этой жизни не было. Ресторан, чеми сакварела[21], – он и есть ресторан. Ты поёшь, а другие в то время жр… едят, вот и всё. Просто ты ещё очень молода, тебе это кажется ужасно романтичным, и потому ты не можешь понять…
– Тебе не было жаль уходить от цыган?!
– Ничуть, – искренне отвечала княгиня.
– Не понимаю… В самом деле не понимаю, – задумчиво говорила Мери. – Мама, милая, обещай, что когда-нибудь мы поедем туда!
– Конечно, девочка моя, я обещаю.
Тогда княгиня и подумать не могла, при каких обстоятельствах ей придётся выполнять своё обещание.
В четырнадцатом году, когда началась война, для семьи Дадешкелиани наступили тяжёлые времена. В первые же дни войны был убит отец Мери. Спустя месяц пришло известие о героической гибели старшего её кузена Тенго: ему исполнилось всего двадцать три. Зураб, окончивший в тот год юнкерское училище в Москве, отправился на Западный фронт, даже не сумев ни с кем повидаться. Анна и Мери остались одни в Тифлисе, в огромном, опустевшем доме.
Вспоминая позже эти чёрные дни, княгиня думала о том, что, не будь рядом дочери, она, вероятно, сошла бы с ума. Дато, любимый муж, человек, без которого она не мыслила своей жизни, покинул её навсегда. Думая о том, что Дато умирал без близких, без родных, на госпитальной койке и что она, жена, не может даже поплакать на его могиле, которая где-то на австрийской границе, Анна чувствовала, что у неё мутится разум. Мери, разом повзрослевшая в то страшное лето, похудевшая, осунувшаяся, ещё более чем прежде напоминавшая отца, не отходила от матери. Иногда они часами сидели обнявшись, не плача и не разговаривая, на крытой ковром тахте в комнате Анны, иногда запирались в кабинете Давида и перебирали старые письма и фотографии, иногда бродили по окрестностям, говоря об отце и кузене Тенго. Впрочем, гулять в последнее время становилось всё опаснее: старая прислуга напрямую предупреждала о том, что госпожам было бы лучше не отходить далеко от дома и верных людей. В Тифлисе всё сильнее становились беспорядки, до Анны доносились тревожные слухи о народных волнениях, голод в селениях рождал бунты, крестьяне громили дома своих господ, и старая Софико, рассказывая об этом барыне, испуганно уверяла, что грядёт настоящий конец света и что добром это не кончится. Княгиня, которая поначалу отмахивалась, в конце концов была вынуждена признать, что если и не конец света, то большие неприятности неизбежны.
В феврале 1917 года громом небесным грянуло известие о революции в Петербурге и отречении царя, а месяцем позже Анна получила письмо, нацарапанное незнакомым корявым почерком. Послание гласило:
«Уважаимой княгине Анне Николаевне Дадшклиани, ураждённой Сапожниковой Анюте. Мы, падписавшиеся, в глубоких горестях уведомляем вашу милость, што тётка ваша мадам Вострякова Даная Тихоновна приказали долго жить и оставили имушшество на восемь тыщ и заведение, и завещание в конторе имеится. Так что надобно в делах разобратся, для чево ваша милость в Москву требуеца. А у нас тута вселенский страх и ужасть, и в Питере царь-батюшка наш от престола отрёкшись на нашу погибель, и не знаем, что нам грешным таперича делать, и все нашы говорят, што жыды виноваты. А Двойра вот наша кажет, што жыдам своех бед хватает и што не еврейское это дело царей менять. Приежайте за-ради Христа, оченно вас дожидаем и всем заведением за вас молимся. В смерти супруга примите нижайшие сабалезнованья. Остаёмся завсегда вашы Марья Опёнкина и прочие барышни, клянёмся, што до вашево прибытья никаку сволачь босяческую в заведение ни впустим, в чём и воля покойной мадам была».
Княгиня легко вспомнила Маньку: это была самая молоденькая проститутка, почти девочка, только поступившая в заведение тётки в тот год, когда она, Анна, уехала из Москвы с Давидом. Сейчас ей, как и Анне, видимо, шёл четвёртый десяток. Княгиня не могла восстановить в памяти её лица, но Манькину профессиональную биографию знала прекрасно: тётка Даная Тихоновна ежемесячно слала племяннице на Кавказ длинные письма, в которых подробнейшим образом описывала жизнь своих девиц, а также все новости Живодёрки, грязной цыганской улочки, на которой Анна прожила полжизни.
Той ночью она не спала. Сидела за столом при свете моргающей лампы, перебирала письма мужа, смотрела сухими, горячими глазами на его фотографию, слушала дыхание спящей дочери. Что делать?.. Давида нет, весь доход от имения съели военные заимки, едва-едва хватило средств, чтобы оплатить учёбу дочери, Мери уже пятнадцать… Что делать? Ехать в Москву, продавать неожиданно свалившееся в наследство «заведение»?.. А кому она нужна там через столько лет? Но и здесь, после смерти мужа, – кому? Что будет с Мери? Что будет с ними всеми, что делать, великий боже, что?..
Через неделю, ранним утром, княгиня и княжна Дадешкелиани вышли на площадь Николаевского вокзала в Москве и взяли извозчика до Петровского парка.
Анна не была в Первопрестольной больше пятнадцати лет, но она и подумать не могла, что город так изменится. Шумная, многолюдная Москва, казалось, опустела; дорогие магазины на Тверской стояли закрытыми, а некоторые – даже с заколоченными досками витринами; пропали с улиц торговцы-лоточники с бубликами, калачами, воблой, сбитнем и леденцами, и за всю дорогу от вокзала до Петровского парка княгиня не увидела ни одной бабы с пирогами. «Голод, – подумала она. – И тут голод, а газеты всё врут…»
Первой, кого Анна с дочерью встретили на Живодёрке, оказалась Дарья Дмитриева. Княгиня узнала её сразу: ни с каким другим нельзя было спутать этого большеносого, резковатого и всё же красивого лица с чуть раскосыми чёрными глазами. Даже серьги, которые были на Дарье, Анна узнала мгновенно. Длинные изумрудные «капельки», первый подарок Дашке, тогда ещё невесте, от жениха: этому украшению в своё время завидовала вся девчоночья Живодёрка.
– Даша… – вполголоса окликнула её княгиня. Цыганка изумлённо оглянулась и, всплеснув руками, кинулась Анне на шею.
– Аня! Дэвлалэ, Аня! Анечка! Откуда ты, господи, откуда? В трауре, что случилось?!
– Мужа схоронила…
– Бедная… – словно не удивившись, покачала головой Дарья. – И Даная Тихоновна вот у нас тоже… Как знала, что этакое светопреставление начнётся – поторопилась. Девицы-то ваши совсем без начальства растерялись… А это твоя дочь? – отстранившись от Анны, Дарья с ног до головы осмотрела Мери и, улыбнувшись, покачала головой. – Краса-а-авица княжна…
Комплимент был сказан с достоинством, без капли лести или заискивания. Мери так же непринуждённо улыбнулась в ответ, но в её широко распахнувшихся чёрных глазах загорелось истошное любопытство.
– Она знает про тебя? – коротко спросила Дарья по-цыгански. Анна, сразу же поняв, что та имеет в виду, кивнула. Цыганка улыбнулась, совсем по-молодому блеснув зубами, и взяла княжну и княгиню Дадешкелиани за руки.
– Ну, коли так, идёмте в Большой дом. Наши все рады будут.
Через полчаса Анна сидела за круглым столом в зале Большого дома и, глядя по сторонам, убеждалась в том, что за пятнадцать лет здесь мало что изменилось. Тот же огромный рояль величественно высился у окна; те же диваны, сильно потрёпанные, с протёртой обивкой, стояли возле стен, и на одном из них всё так же валялась неизменная гитара с повязанным на грифе бантом. А на стене у окна по-прежнему висел портрет Дарьиной матери, написанный сорок лет назад влюбленным в солистку цыганского хора студентом-художником. Где она сейчас, подумала Анна. Кочует, верно…
Но долго размышлять о судьбе хоровой певицы, сбежавшей замуж в табор, ей не удалось: распахнулась дверь, и в зал с топотом, шумом и радостными воплями посыпались цыгане – молодые и старые. Ошеломлённой княгине показалось, что в Большой дом разом ввалилась вся Живодёрка. Анну обнимали, тормошили, расспрашивали, смеялись, размахивали руками, скалили в улыбках зубы – через мгновение у неё голова пошла кругом, и она, отвечая невпопад, едва успевала вспоминать: Федька Трофимов… Танька Дмитриева… Агаша… Сима… Тётка Таша… Молодых она, конечно, не знала никого, да и те особенно не заинтересовались ею, сразу же обступив сидящую на диване княжну. Через минуту оттуда раздался многоголосый восторженный крик, и Анна поняла: Мери с готовностью продемонстрировала свои познания в цыганском языке. А ещё через некоторое время с порога послышался дикий вопль: «Благодетельница наша несказанная приехали!!!» – и в зал ворвался весь состав публичного дома покойной тётушки. Возглавляли процессию Манька и Двойра, которые присели в глубоком книксене и вознамерились поцеловать «благодетельнице» ручку – что было встречено громким хохотом цыган. Громче всех смеялась сама Анна. Встав, она дружески обнялась с оробевшими девицами, потянула их за стол и в кольце любопытствующих цыган начала расспрашивать о делах.
Вечером по пустой, чёрной, как сажа, без единого фонаря Живодёрке гулял ветер. Со скрипом сгибались деревья, трещали над крышей ветви старой ветлы, со стороны Петровского парка доносились пьяные вопли – а в зале Большого дома, освещённом двумя керосиновыми лампами, звенели сразу четыре гитары и надрывались полтора десятка глоток. Бешеная плясовая «Кон авэла» билась в окна, грозя вынести стёкла и взлететь над тёмным испуганным городом. В кругу, на паркете, плясала тонкая, как ивовая ветвь, красавица-цыганка лет шестнадцати с резковатым, кофейно-смуглым лицом.
– Ваша девочка? – спросила Анна Дарью, с улыбкой кивая на плясунью.
– Наша, младшая, – гордо ответила цыганка. – Динкой звать. Вот, отдали её учиться на свою голову, думали – хорошо, если хоть год-другой вытерпит в гимназии-то, а она как вцепилась! И книжки читает, и цифирь всякую знает, и по-немецки, и по-французски! Когда Яшка спохватился её забирать оттуда от греха подале, чуть не вся гимназия с директором вместе уговаривала: оставьте, мол, господа цыгане, хоть за казённый счёт, уж такая разумница, первая ученица!
– Нашла чем хвастаться, дура… – пробурчал сквозь зубы Яков. Дарья чуть заметно улыбнулась, и Анна поняла, что этот спор у них с мужем не первый.
Как раз в тот момент Дина под дружный хохот цыган бросилась к дивану и потянула за руку на середину комнаты восхищённую, смеющуюся Мери. С досадой Анна подумала, что эта цыганская выходка стара как мир: красавица-плясунья хочет посмеяться над курицей-раклюшкой, которой вовек не сплясать так же, как она. «Ну, подожди, милая…» – ехидно подумала княгиня, уже зная, что сейчас будет. И не ошиблась: Мери с готовностью, без капли смущения, с ходу попав «в музыку», кинулась плясать «венгерку». Уже через несколько тактов опешившая было молодёжь орала и била в ладоши от восторга, а взрослые цыгане, прервав на полуслове степенный разговор о конях, ценах и барышах, заинтересованно подошли ближе.
– Вот это да! Вот это – держись, Ванька! – восхищённо сказала Дарья, подавшись вперёд и не сводя глаз с княжны, упоённо выбивающей «ковырялочки» на гудящем паркете. – Дэвлалэ! Да откуда?.. Это ты её учила?! Анька! Да ты же отродясь не плясала, ты же певица была!
– Ну, кое-что знала… – пожала плечами Анна, скрывая торжество и думая о том, что Дарья права: ей самой никогда не сплясать так, как это делает сейчас дочь. А Мери самозабвенно, запрокинув сияющее лицо, по которому метались и прыгали неровные всполохи света, встряхивая выбившимися из аккуратного валика волосами, плясала на паркете, и её тёмные, широко открытые, полные света глаза блестели так, что казалось – девочка вот-вот взлетит. В какой уже раз Анне стало тревожно за неё, и она, чувствуя подступивший к сердцу холод, отвернулась к окну. И вздрогнула, когда на её плечо легла тяжёлая, горячая рука.
– Огонь девка-то у тебя, – медленно произнёс Яков, стоявший за спиной Анны, и та, взглянув в его чёрные, узкие, упорные глаза, увидела в них улыбку. – Вот уж не ждал… В хор не хочешь её отдать?
«О господи», – подумала Анна.
– Какие хоры теперь, Яша? Война кругом, революция…
– Твоя правда, – с досадой согласился Яков. – Крутимся, как угри на сковородке, а доходу – считать совестно. Не до песен господам нашим сейчас, что делать… Одно жульё в ресторанах сидит. Но ведь не навечно же это? – В голосе Якова прозвучала нескрываемая надежда, он вопросительно поглядел на Анну. – Ты-то не слыхала чего? Не собираются войну эту проклятущую сворачивать? Ведь спасу нету, три года уж людей изводят… Ещё и революцию эту нам на головы выдумали, других забот словно не было!
– Не знаю, Яша, – глухо проговорила Анна, снова отворачиваясь. – Сама я теперь ничего не знаю.
Яков промолчал. Его позвали из-за дверей, он кивнул, шагнул от стола и, обернувшись, спокойно сказал:
– Ты не полошись попусту, ежели чего – завсегда поможем. Ты, как ни крути, а наша.
Анна только покачала головой, но, поймав через стол внимательный взгляд Дарьи, благодарно улыбнулась ей.
Разошлись за полночь, напевшись, наплясавшись, наговорившись до полного изнеможения. Молодую княжну увела за собой наверх Дина. Анна осталась за столом с Манькой. Лампы из экономии потушили, и коммерческий разговор шёл в полной темноте.
– Оно, конечно, ваше дело хозяйское, и наследство ваше законное, – шёпотом говорила Манька, навалившись на стол внушительной грудью. – Но я на вашем месте заведение нипочём бы не продала. Сами видите, что на свете деется, в Питере – так и вовсе столпотворение… У нас здесь, кажись, поспокойнее, но ведь кто знает, что дальше-то будет? А наше ремесло такое, что при любой власти надобно, потому мужик – он завсегда скотина, что при царе, что при временных, что при самом господе боге. Такова уж субстанция евонная. Вон, пожалуйста, – голодуха повсюду, кроме воблы, ничего и не укупишь, дров и тех взять негде, а заведение кажный вечер полно! Не продавайте, Анна Николаевна, вы ведь теперь вдова горькая, а у вас дочка ещё молоденька, её кормить надо, учить, в люди выпущать. А мы всей душой и всеми средствами поможем, потому нам место дорого и идтить отседова некуда.
Анна молчала, понимая, что Манька права. Кто бы мог предполагать, что тёткино наследство, о котором она долгое время даже не вспоминала, теперь окажется её единственным спасением и надеждой поднять дочь… «Выходит, своей судьбы не миновать… – спокойно, без брезгливости подумала Анна. – Была шалавьей горничной, стала шалавьей хозяйкой. Всё же карьера…» Криво улыбнувшись этим своим мыслям, она подняла усталые глаза на Маньку.
– Спасибо тебе. Я, верно, так и сделаю. Завтра приду в заведение, всё посмотрю, поговорю со всеми, и решим, как быть. А сейчас иди спать.
Жизнь на Живодёрке пошла своим чередом. Теперь по утрам княжна вместе с Диной Дмитриевой отправлялась в женскую гимназию мадам Жаворонкиной. Старшие братья Дины были на войне. Мери с грустью думала, что ей придётся жить вместе с матерью в «заведении» – дряхлом, когда-то зелёном, а сейчас выцветшем от дождей и времени до бурого цвета двухэтажном доме, где на первом этаже находились зал с роялем и номера, а на втором располагались комнаты хозяйки. Ничуть не надеясь на успех, она робко попросила разрешения остаться в Большом доме вместе с новой подругой – и, к её безудержному восторгу, мать позволила. Мери не догадывалась, что Анне днём раньше предложила то же самое Дарья: «Зачем девочке смотреть на то, что у вас там творится? Она у тебя непорченая, хорошая… пусть лучше у нас поживёт».
Анну это царапнуло, но, понимая, что Дарья желает ей добра и что для Мери так и в самом деле будет лучше, она согласилась.
Один за другим потекли тёплые, долгие весенние дни. Впоследствии, вспоминая эту московскую весну, Мери думала, что яснее и лучше тех дней у неё ничего прежде не было. Казалось, всё проходит стороной, ничто не цепляет: ни беспорядки на грязных улицах, ни толпы галдящего, полупьяного сброда на площадных митингах, ни безразмерные очереди за хлебом и керосином, ни ужасный суп из воблы, ни перешитые из занавесок платья, ни порванные ботинки и невозможность купить новые… Молодые цыгане с Живодёрки относились к девочке-княжне дружески, радостно изумлялись тому, что она с каждым днём всё лучше и лучше говорит по-цыгански, с готовностью учили новым словам, иногда пожимали плечами:
– Для чего тебе это?
– Не знаю, – искренне отвечала Мери. – Просто нравится.
Анна, озабоченная проблемами заведения, деньгами, взятками начальству и неудобными клиентами, которых с каждым днём делалось всё больше, не особенно вникала в дела дочери и утешалась тем, что в гимназии Мери учится хорошо. Княгиня регулярно писала племяннику на фронт, но от Зураба уже больше полугода не приходило никаких известий.
– Вот бы и мне как-нибудь тоже… – вздохнула однажды Мери, сидя в комнате подруги и с нескрываемой завистью глядя на то, как Дина переодевается в вечернее платье для того, чтобы идти в ресторан. Полчаса назад оттуда прибежал мальчишка-половой с известием, что вечером ожидается большая компания вернувшихся с фронта офицеров, которые будут рады видеть цыганский хор. Цыгане, скучавшие без привычного заработка, всполошились, обрадовались, кинулись по домам переодеваться и настраивать гитары.
– «Весна не прошла, жасмин ещё цвё-ё-ёл…» – вспоминала Дина недавно выученный романс. – Что ты говоришь? Ты – с нами?!
– Да я знаю, что нельзя… Но так хотелось бы! – Мери смущённо улыбнулась, опять вздохнула.
– Глупая, там нет ничего интересного! – отрезала Дина, застёгивая последний крючок и накидывая на плечи великолепную манильскую шаль с кистями. – «Звенели соловьи-и-и на старых клё-ёнах…» Духота, вином пахнет, пьяные офицеры сидят, вилками стучат… Пошлость, и больше ничего! «Ждала я в беседке – и ты пришё-ё-ёл…»
– Но ведь ваши… поют, пляшут? – осторожно спросила Мери.
– Просто потому, что больше ничего не умеют! – дёрнула плечом Дина. – Не умеют и уметь не хотят! – Она скорчила гримасу и заговорила нараспев высоким, нарочито противным голосом: – «И зачем это ты, милая моя, дочку в гадженское место учиться засунула? Чему её там научат, кроме глупостей? Цыганское разве дело девок своих учить? Девка и под корытом вырастет!» Тьфу, ненавижу змеюк! Хорошо ещё, что мама никого не слушает! Их послушать – так и сиди всю жизнь посреди кабака, как баба на самоваре!
– А я бы, наверное, попробовала с удовольствием! – мечтательно сказала Мери.
Дина, сощурившись, посмотрела на неё и снова пожала плечами:
– Но ведь это можно, я думаю… Я сейчас попрошу отца!
– Что ты, он не позволит! – перепугалась Мери, вскакивая с кресла, но сердце в груди забухало так часто и радостно, что девушка невольно зажала его ладонью.
Дина хмуро улыбнулась.
– Вот ведь, воистину безголовая… Беги у матери просись, а я – к отцу!
Анна, услышав робкую просьбу дочери, растерялась настолько, что решительно произнесла:
– Не пущу!
– Но, мама… – безнадёжно начала Мери.
– А я повторяю – не пущу! Ты глупая девчонка! И я глупа, что так много позволяла тебе до сих пор! – Анна была сегодня не в духе: ещё утром она отправилась пешком, жалея денег на извозчика, на другой конец города, в Таганку, где, как ей сказали, можно задёшево купить огромные отрезы креп-жоржета и ещё довоенного муара. Но креп-жоржета с муаром ей не досталось, а удалось добыть только огромную старую бархатную портьеру, которой, впрочем, при правильном раскрое вполне могло хватить на платье. Анна как раз стояла над портьерой с ножницами в руках и соображала, как лучше приступить к делу, когда в комнату с безумными глазами и такой же безумной просьбой ворвалось её неуёмное дитя.
– Ты сама не понимаешь, о чём просишь! А всё Дина! Она морочит тебе голову, а ты слушаешь, потому что никогда этой ресторанной жизни не пробовала! А я пробовала! Я знаю! Уж поверь мне, я знаю, что такое мужчины после трёх бокалов вина! Цыганки с младенчества возятся во всём этом – и пусть возятся, так им бог велел, но ты княжна Дадешкелиани! И я никогда… – Анна осеклась на полуслове, только сейчас заметив, что в дверях залы стоит Дарья – уже одетая для выхода в ресторан в своё чёрное шёлковое платье и с перекинутой через плечо шалью. Её лицо было, как всегда, невозмутимым.
– Не плачь, девочка, – спокойно сказала она Мери, по щекам которой уже бежали слёзы. – Анна Николаевна, а ты бы её отпустила всё-таки с нами-то. Какой тебе убыток? Посидит с нашими девками, и больше ничего, клянусь тебе! Ежели господа чего позволять себе начнут – так я её вместе со своей Динкой через задний ход домой отправлю. Напрочь ты запамятовала, что ли, как это делается? – Дарья вдруг широко улыбнулась, блеснув с тёмного лица ослепительно-белыми зубами, и снова словно помолодела на несколько лет. Мери, забыв вытереть слёзы, восхищённо смотрела на неё. Невольно улыбнулась и Анна.
– Дашка, но только если ты отвечаешь…
– Головой отвечаю, изумрудная! – как можно серьёзнее кивнула Дарья. – Уж не бойся, не украдут цыгане красавицу твою!
Тут уж Анна не выдержала и расхохоталась. Мери, не помня себя от счастья, кинулась одеваться.
Дина предложила на выбор несколько своих платьев, но все они оказались малы: Мери была покрепче подруги и шире в плечах.
– Право, не знаю, что делать… – огорчилась Дина. – Ну, можно к соседям сбегать, там у них Дунька – такая лошадь, что…
– Не надо, не надо, я знаю, что делать! – Мери кинулась к комоду и принялась выкидывать из него какие-то тряпки, попутно кинув Дине: – Закрой глаза!
Та послушно зажмурилась и некоторое время сидела так, пока не услышала весёлый голос подруги:
– А теперь смотри!
Дина открыла глаза. Ахнув, поднесла руки ко рту – и расхохоталась так, что из глаз у неё брызнули слёзы.
– Что – дурно? – обескураженно спросила Мери.
Она стояла у кровати в красной юбке с большими цветами и жёлтой кофте с широкими сборчатыми рукавами. Косы Мери покрывал лихо повязанный платок с нашитыми на него спереди мелкими серебряными монетами, в своё время старательно и любовно споротыми со старинного женского бешмета, принадлежавшего когда-то бабушке Тамар. Этот наряд был сшит Мери собственноручно месяц назад – после того, как она целый день проходила по городу вслед за крикливой толпой цыганок-котлярок, разглядывая их юбки в оборках и кофты с широкими рукавами. В довершение ко всему из-под юбки выглядывали босые ноги.
– Мери… Меришка… Ой, милая моя… – заливалась Дина, навзничь повалившись на постель. – Нет, нет, хорошо всё, вовсе как наши, но… но ты же совсем как болгарка дикая – босиком… И в ресторан так пойдёшь?!.
– Чему ты смеёшься? Это неприлично? Глупо? Не принято? – допытывалась Мери. – Я подумала, что коли уж я сегодня цыганка, то и выглядеть должна как цыганка…
– Да ты и есть форменная цыганка! – отсмеявшись, заверила Дина. – Но туфли-то обуй, не в чистом поле всё-таки… Девки наши со смеху помрут!
Мери вздохнула и с неохотой начала обуваться.
Цыгане ждали во дворе. Когда Мери и Дина спустились с крыльца, пронёсся единый вздох изумления, кто-то из цыганок откровенно засмеялся, осторожно улыбнулись молодые парни, одобрительно – Дарья. Яков посмотрел на дочь, на бледную от испуга Мери, снова на Дину, крякнул, пожал плечами… и, отвернувшись от девушек, сердито прикрикнул на цыган:
– Что присохли? Идите! Уж в кои-то веки заработать можно – они и то не чешутся, дармоеды…
Вскоре толпа цыган быстро шагала вниз по Живодёрке к Большой Грузинской.
Были времена, когда ресторан Осетрова в Грузинах гремел на всю Москву. О цыганских концертах писали газеты, знаменитые художники и поэты искали дружбы хоровых солистов, здесь прожигала свои ночи московская знать, купцы швыряли миллионы под ноги плясуньям. В ресторане Осетрова пропадали состояния, дарились певицам бриллиантовые перстни, завязывались страстные романы, о которых больно и сладко было вспоминать много-много лет спустя, на закате жизни. Теперь известный всему городу ресторан медленно, печально угасал. Прежний хозяин недавно умер, успев перед смертью продать своё заведение какому-то заезжему коммерсанту, его трудную фамилию москвичи так и не смогли запомнить, по старой памяти называя ресторан «осетровским». Сверкающие когда-то зеркальные двери тускло поблёскивали сквозь пыльные разводы, одно стекло и вовсе было выбито, и дыру загораживал щелястый кусок доски. Внутри неярко горели свечи, народу оказалось мало, но компания офицеров – большая, человек двенадцать, – собралась за тремя сдвинутыми столиками, и вокруг них суетились официанты. Когда цыганский хор вышел на своё привычное место, где стояли полукругом полтора десятка стульев, и солистки начали рассаживаться на них, офицеры радостно зашумели. Все они были очень молоды. На двух-трёх и вовсе красовалась форма Александровского училища со Знаменки. Остальные оказались в форме пехотных и кавалерийских войск, и не столько по ней, сколько по неуловимой тени на усталых, сумрачных лицах было очевидно, что офицеры действительно приехали с фронта.