Тулон расположен у подножия горы Фарон, на берегу удобной бухты. От ветров, дующих с открытого моря, он защищен мысом Сисье и полуостровом Сепе. Залив, спокойный как озеро, позволяет кораблям входить в бухту и выходить из нее, не подвергаясь опасности.
Именно там, за железными воротами каторжной тюрьмы, построенной за разводным мостом и арсеналом, в камере № 5, предназначенной для тех, кто носит капустные листья (зеленые шапки), то есть для осужденных пожизненно, мы снова встречаемся с Бродаром спустя примерно год после его осуждения.
Головы заключенных лежат на деревянном брусе; ноги их прикованы к другому брусу в нижней части нар. В этот час, когда вся группа на замке, узники могут немного отдохнуть и забыться в тяжелой дремоте. Тела их, покрытые рваными одеялами, напоминают трупы в огромном морге.
Особенно тягостное впечатление производят двое, похожие друг на друга, как близнецы (эта игра природы встречается чаще, чем принято думать).
Но Бродар и Лезорн не в родстве. Они впервые встретились здесь, в Тулоне: один попал сюда из Парижа, другой — из Марселя. Помимо марсельского акцента, очень заметного у Лезорна, их различало выражение лица: у Бродара — скорбное, у Лезорна — зловещее. Надзиратели, которым некогда всматриваться в физиономии заключенных, говаривали:
— Веревку, что ли, привязать одному из этих остолопов на руку, чтобы не путать их?
— Э, старина, — отвечал Лезорн, — хватит с нас и кандалов!
Бродар и Лезорн охотно и трудились и отдыхали вместе. Бродар тешил себя мыслью, что его душа когда-нибудь переселится в двойника: небытие — последняя надежда отверженных!
Глядя на двух горемык, скорчившихся под жалкими одеялами, на их землистые лица, слабо освещенные мерцающим светом ночника, надзиратели замечали во время обхода:
— Да, эти хлебнули горя!
Оба узника ходили в одинаковых красно-желтых лохмотьях; обоих преследовали неотвязные мысли. Бродара терзала тоска по детям. Какая мука томиться в заточении и знать, что они — там, далеко, под жерновами неумолимой мельницы, раздавившими уже стольких людей! Ему ни с кем не хотелось делиться, и он почти не общался ни с Лезорном, ни с остальными заключенными.
Лезорн думал совсем о другом. Каторга оказалась для него своего рода убежищем: его осудили за преступление, к которому он был не причастен, а виновника совершенного им убийства все еще разыскивали. Таким образом, приговор обеспечивал ему алиби. Он старался по возможности облегчить себе жизнь на каторге, и менее всего ему хотелось выйти на свободу — ведь тогда он все время подвергался бы риску быть узнанным.
— В моем возрасте, — рассуждал про себя Лезорн, — человек дорожит покоем!
И он стремился ладить со всеми, никогда не ссорился с товарищами, но потихоньку доносил на них. Именно это и привело к беде: его внесли в список лиц, подлежащих амнистии. Безопасность Лезорна оказалась под угрозой: к Новому году его хотели освободить… И зачем только эти глупцы суются не в свое дело? Ему жилось здесь не так уж плохо, а теперь снова жди всяких злоключений! Хотя каторга — пристанище не из важных, но раз лучшего нет, он предпочитал ее виселице. Всегда найдется человек, готовый оказать медвежью услугу…
Правда, у Лезорна в запасе имелась замечательная идея, однако, чтобы ее осуществить, требовался сообщник. Вот что волновало его сейчас. Можно ли открыться Бродару? Выбора не было, как, впрочем, и возможности отыскать себе другой укромный уголок.
Всю неделю лил дождь, и хотя в камере сгрудилось множество людей, ни собственное дыхание, ни куча наваленного тряпья не могли их согреть. Помещение напоминало сырую, выстуженную мертвецкую. Каторжники переговаривались, смеялись, некоторые стонали. Лезорн и Бродар были погружены в раздумье. Несколько раз Лезорн пытался привлечь внимание Жака, но тот, усталый и безразличный ко всему, не откликался.
Вскоре обитатели камеры, измученные холодом и сыростью, в один голос стали просить одного из каторжников, завзятого говоруна, чтобы тот продолжил свой рассказ, начатый им несколько дней назад в такую же холодную и ненастную ночь.
Рассказчик, высокий смуглый старик с большим ртом и морщинистыми веками, сначала поломался, как девушка, затем откашлялся, сплюнул, вытер губы тыльной стороной ладони и, заложив комок жевательного табаку поглубже за щеку, начал:
— Мы, значит, остановились на том, как Коля собирался рвануть с горяченькими (удрать с деньгами), набив ими карманы. Он дал деру подфарбованным (загримировавшись), сменив шкуру (переодевшись) на офицерскую робу. Но вдруг он налетел на долгополого...
Все смеялись. Лезорн потянул Бродара за рукав.
— Слышь ты! — шепнул он.
На этот раз Бродар оглянулся.
Рассказчик продолжал:
— Долгополый падает; Коля помогает ему встать и поднимает позолоченную чашу, которую тот уронил. Не любил этот Коля, когда что-нибудь плохо лежало! Он кланяется, просит извинения; долгополый также рассыпается в любезностях, и вот они уже дружески беседуют, словно приятели, которых водой не разольешь… Однако отдать чашу Коля не спешил.
— Слышь, Бродар! — снова шепнул Лезорн соседу.
Бродар с безразличным видом повернул голову, равнодушный ко всему, что мог услышать.
— Охота тебе увидать своих детей?
— Он еще спрашивает! — воскликнул Бродар. — Да я бы жизни не пожалел за то, чтобы только свидеться с ними!
— Тише, дурачина! Не так громко!
Между тем рассказчик, поощряемый общим вниманием, продолжал:
— Долгополый, состязаясь с офицером в учтивости, приглашает его к себе. Коля отвечает, что, к сожалению, нынче вечером должен отплыть в Индию. Тогда долгополый предлагает его проводить, и вот они топают по городу. Все с ними раскланиваются; сам крючок (судебный следователь) снимает покрышку (шляпу), а Коля в ответ козыряет по-военному — ведь у него половина котелка (головы) выбрита…
Бродар опять погрузился в угрюмое молчание, а Лезорн продолжал чуть слышным шепотом:
— Нет ли у тебя на теле какого-нибудь знака, указанного в перечне твоих особых примет?
— Нет.
— Тогда тебе нужно выжечь отметину над левым локтем. Это можно сделать спичкой. Я научу тебя, как раскрасить выжженное место табаком.
— Спятил ты, что ли?
— Получится вроде старого шрама, — спокойно продолжал Лезорн. — Но этого мало. У тебя все костяшки (зубы) целы? Придется выбить парочку передних… Ты думаешь, я спятил? Ну, так слушай! — и он что-то шепнул ему на ухо.
Бродар вздрогнул.
— Это невозможно, — пробормотал он, — невозможно!
— Возможно, если захочешь.
— Но такого еще никогда не бывало!
— Тем более. Такое делают только раз. Вот мы и устроим это.
А повесть о похождениях Коля развертывалась все дальше. Этот плут услыхал пушечный выстрел, извещавший о его побеге, и наткнулся на искавших его жандармов; но, воспользовавшись наступлением темноты, он все-таки смылся, прихватив с собой долгополого, чтобы тот не мог навести полицию на след. Правда, жандармы чуть было не сцапали Коля, но их смутила его офицерская роба, и вот он — на пути в гавань…
Чем забавней и неправдоподобней становился рассказ, тем больше веселились слушатели, забывая и холод, и свою тяжелую долю каторжников.
— Браво! Что за чепуховина! — кричали они.
— И вот, — продолжал рассказчик, — Коля, бросив священника на берегу, прыгает в лодку и гребет к кораблю… Ночь была темная, и никто не мог увидеть, как долгополый метался и звал на помощь, размахивая руками; шум прибоя заглушал его вопли.
То шепотом, то с помощью знаков Бродар и Лезорн вели беседу, одинаково волновавшую обоих. Тюремный язык используют все: жесты, взгляды, движения пальцев; слова часто играют в нем лишь вспомогательную роль. Таким образом, собеседники легко понимали друг друга, не привлекая постороннего внимания.
— Приехав в Индию, — продолжал далее рассказчик, — Коля втерся в доверие к радже, у которого была молоденькая дочь. Коля подарил радже позолоченную чашу, украденную у священника. И вот Коля — во дворце… А ведь известно, что, когда нужно взять крепость, труднее всего попасть в нее. Коля оказался во дворце и в конце концов женился на дочери раджи.
Соседи Лезорна и Бродара взглянули на них, но оба, по-видимому, крепко спали, закутавшись с головой в одеяла, неподвижные, как египетские мумии.
— До чего отупели эти остолопы! Храпят вовсю, когда можно повеселиться… А ну-ка, растолкаем их!
Но Лезорн и Бродар снова натянули на себя одеяла и захрапели еще пуще.
— Дрыхнут как медведи… И друг от друга их не отличишь… Вот умора!
Рассказчик перевел дыхание, откашлялся, переложил жвачку за другую щеку. Вновь воцарилась тишина.
— Женившись на дочери раджи, Коля разбогател, да еще как! Ему привалило счастье. Принцесса втюрилась в него. Он стал судьей, вроде тех, что заседают в наших трибуналах. Простые люди были очень довольны, потому что Коля всех оправдывал. Он сделался наследником раджи. Но его приключения не кончились…
Бродар и Лезорн возобновили разговор.
— А твой марсельский акцент? — спросил Жак. — Ведь я говорю иначе.
— Пустяки! Не арестуют же тебя лишь за то, что ты подделываешься под чей-нибудь выговор? Конечно, мне придется труднее, чем тебе, — ведь я останусь здесь. Но я на это плевал! Запомни все, что надо говорить начальству, и не плошай.
Бродар не задавался вопросом, почему этот человек с такой готовностью жертвует ради него свободой, которою всякий другой с радостью воспользовался бы сам. Жак был поглощен мыслью о том, что сможет вновь увидеть своих детей. Его тревожили встававшие на пути трудности, но Лезорн всякий раз указывал, как их обойти.
Между тем рассказчик продолжал историю Коля:
— Однажды вечером, когда он ложился в постель под златотканым пологом, дочь раджи заметила на ноге у него звено от кандалов: Коля так и не удосужился его снять.
«Мой ангел, — спросила она, — что это за кольцо блестит на твоей лодыжке?» — «Свет моих очей, это браслет, подаренный мне дочерью короля Простофилии. Я носил его на руке, но, после того как увидел тебя, надел на ногу».
Однако дочь раджи была очень ревнива и предпочитала, чтобы Коля вовсе отказался от этого украшения…
«Они считают меня остолопом, — думал Лезорн. — Сами они остолопы! Я всех их обведу вокруг пальца, вместе с рыжими (полицейскими), и никто ничего не заметит!»
Рассказчик продолжал:
— Долгополый, которого когда-то встретил Коля, сделался миссионером и тоже отправился в Индию. Он ежедневно посещал раджу и разглагольствовал о горячих угольях, ждущих грешников в аду. Но вот однажды он увидал, как раджа пил ром из позолоченной чаши… Долгополый так и подскочил…
Каждый раз, когда рассказчик останавливался, Бродар и Лезорн делали вид, будто спят: даже самые внимательные взгляды не могли обнаружить их притворства.
— Раджа объяснил, что это подарок его зятя, а дочь раджи подтвердила, что ее супруг — знатный вельможа, которого боятся все мужчины и любят все женщины; он до сих пор носит на лодыжке железный браслет, подаренный ему дочерью короля Простофилии… Тут долгополый смекнул, что зять раджи едал не только белый хлеб на свободе, но и хлеб из отрубей на каторге…
Лучи зари уже проникали в зарешеченные окна, выхватывая из полутьмы желтые лохмотья, красные куртки и зеленые шапки. Рассказ о Коля пришлось прервать. Надзиратели в последний раз обошли помещения, вовсю ругаясь из-за скверной погоды. Каторжники, взобравшись на нары, внимательно обследовали швы своего грубого рабочего платья, прежде чем, надев его, выйти на тяжелую работу. В этих швах водилось немало живности…
Итак, Лезорн ограждал себя от нового судебного процесса: как медведь в берлоге, он залег в тюрьме, чувствуя опасность за ее стенами. Правда, его огорчало, что Бродару не хватает смекалки; однако он надеялся, что его сообщник, движимый любовью к своим детям, как-нибудь выпутается в случае беды. Впрочем, лишь бы Бродара освободили, а там пусть его хоть повесят! Спасти свою жизнь — к этому сводились все стремления Лезорна. Он был лишен моральных принципов, которые удерживают человека от дурных поступков, но зато обладал изрядной долей хитрости, легко сходящей за ум. И зачем только природа снабдила змей ядом?
Лезорну и Бродару было поручено собирать на кораблях, пошедших на слом, все, что еще могло пригодиться. Труд этот был нелегок, но благоприятствовал их намерению добиться абсолютного сходства друг с другом. Для этого нужно было упражняться, а всякая другая работа не дала бы такой возможности.
Итак, Бродар вновь увидит дочерей… Но что с ними сталось? На письма он получил уклончивые ответы. Писала Софи; Анжела, видимо, не решалась. Судя по письмам, девочки были здоровы. Софи пыталась успокоить, утешить отца, уверяла, что никакие новые беды и опасности им не грозят. Вероятно, она писала под диктовку старшей сестры. Бедная Анжела! Бродар отлично понимал, что она не создана для той жизни, какую вела. Но он скоро вернется, и все изменится. Он не допустит, чтобы и младшие дочери сбились с пути. Когда отец рядом, это же невозможно.
Жак ни в чем не упрекал Анжелу. Разве она виновата? Если сети расставлены, птица рано или поздно в них попадет… Он увезет детей в деревню, будет работать не покладая рук, лишь бы они жили в безопасности, не зная нужды.
Лезорн и Бродар, эти два остолопа, как их называли, вместе ели, вместе спали, вместе работали. Глаза их, глубоко запавшие в орбиты, мрачно горели под зелеными шапками. Окружающие все чаще повторяли: «Право, одному из них надо повязать на руку шнурок!»
Как-то вечером Лезорн спросил Бродара:
— У тебя все крючья (пальцы) на ходулях (ногах) целы? Придется оттяпать мизинец на левой.
Жак беспрекословно подчинился: ведь он снова увидит своих детей!
Наконец в тулонской каторжной тюрьме объявили о новогодней амнистии. В пятой камере помиловали троих: Лезорна, Жан-Этьена и Гренюша.
Наступила решающая минута. В воскресенье утром, когда звуки трещотки созвали каторжников на обычную перекличку, торжественно вошли несколько надзирателей в сопровождении писаря. Заключенных построили в две шеренги, и писарь начал вызывать амнистируемых.
— Номер двадцать шесть тысяч шестьсот восемьдесят второй!
Жан-Этьен вышел вперед. Это был бледнолицый мужчина высокого роста, с низким лбом. Казалось, он был сделан из глины, а не из живой плоти. Когда-то его приговорили к смертной казни за покушение на убийство родной матери, но его бабушка добилась замены смертного приговора каторгой, а теперь — и помилования.
— Надеюсь, — сказал ей отец Жан-Этьена, — что твой внук-бандит не вернется сюда. Довольно и того, что он будет на свободе. Но чтобы к нам — ни ногой!
Бедная старуха промолчала. Она считала, что Жан-Этьен уже достаточно наказан, и обивала пороги, хлопоча о его помиловании. А он? Он мечтал о наследстве. Человек, питающий надежды (так на жаргоне финансистов говорят о тех, кто рассчитывает поживиться на смерти родственников), становится убийцей по крайней мере в помыслах. Жан-Этьен, подобно тысячам других, доказал это и должен был доказать еще раз.
Писарь вызвал следующего:
— Номер тридцать тысяч пятьсот одиннадцатый!
Из рядов вышел Гренюш. Будь Гренюш животным, он вряд ли принадлежал бы к числу умных животных. Вечно голодный, лишенный возможности утолить свой чудовищный аппетит, он знал лишь одно желание — наесться до отвала. Гренюш был мал ростом, привык месить ногами грязь и снег, подставлять лицо ветру, засыпать где попало и в жару и в холод и есть, когда кто-нибудь сжалится над ним. А это случалось далеко не каждый день…
Сначала Гренюш испытывал только голод, но постепенно он почувствовал склонность к вину. Чтобы удовлетворить новую потребность, он совершил несколько краж. Однако пожива была мизерна по сравнению с его волчьим аппетитом; снова и снова приходилось запускать лапу в чужие карманы. Был ли он виноват в том, что природа наделила его такой ненасытной утробой? Помиловали его за то, что он, уже будучи на каторге, спас тонувшего офицера.
Писарь продолжал вызывать:
— Номер тринадцать тысяч шестьсот тринадцатый!
Вышел Бродар. Колени у него подгибались. Но случай ему представился столь необыкновенный, столь редкий, затея была так смела, что, к счастью, увенчалась успехом. Кто мог заподозрить обман? Все приметы оказались налицо: у него, как и у Лезорна, недоставало двух передних зубов и мизинца на левой ноге. Сообщник дал Жаку снадобье, с помощью которого свежая ранка на левом локте быстро зарубцевалась и выглядела, как старый шрам. К том уже освобождаемых изучают менее пристально, чем тех, кто только что попал на каторгу… И обмен именами прошел незамеченным.
— Бедняга Бродар! — говорили теперь Лезорну. — Не тебе выпало счастье… Ты не сможешь увидеть дочерей, старина!
Лезорн поникал головой и время от времени тяжело вздыхал. Ему было о чем подумать: толковали о находке, сделанной в каменоломне близ Парижа, где несколько лет назад был обнаружен труп. Теперь там нашли окованную железом дубинку, с какими обычно ходят разносчики. Земля, отдав тело убитого, вернула затем и орудие преступления…
Газеты сообщали подробности:
«Дубинку с набалдашником, к которому прилипло несколько седых волос, опознал хозяин соседнего трактира. Он видел ее в руках рослого мужчины, на кожаном ремешке, привязанном к запястью. Мужчину сопровождал невысокий старичок. Оба позавтракали и, выпив по чашке черного кофе, продолжали путь. Платил старичок, в чьем кошельке, по всей видимости, была кругленькая сумма».
— Убийца сейчас, наверное, не в своей тарелке! — говорили некоторые.
«Черта с два! — думал Лезорн. — Убийца совершенно спокоен. Мне повезло, что вместо меня освободили Бродара. Правда, бедняга ошибается, если полагает, что я его облагодетельствовал… И все-таки покамест у него есть то, чего мне тут не хватает, — свобода. А если за ним начнут следить, он ничем себя не выдаст, так как понятия не имеет об этом деле. Он выпутается».
И Лезорн наслаждался безопасностью, позволяя себе иногда осушить лишний шкалик.
Тем временем поезд увозил помилованных из Тулона в Париж. Жандармы сопровождали их до вокзала, жандармы проверяли на каждой станции их документы, жандармы встретили их в Париже. Каждый раз нужно было предъявлять паспорт с пометкой «бывший каторжник», отвечать на вопросы, терпеть унижения, каким подвергают людей в подобных ситуациях. И все таки радость переполняла сердце Бродара.
— Эй, Лезорн! — обратился к нему Жан-Этьен. — Не воображаешь ли ты, что все еще дрыхнешь на общих нарах? Довольно храпеть! Вот уже парижские рыжие встречают нас… Вставай, Лезорн!
Бродар протер глаза и ответил с марсельским акцентом:
— Я готов, старина!
Прежде всего они отправились в префектуру выполнить необходимые формальности и отметить паспорта. Впрочем, с такими паспортами им удалось бы найти лишь одну работу — ту, что вернула бы их прямехонько туда, откуда они прибыли, и притом самым коротким путем.
Инспектор, к которому они должны были явиться, отсутствовал: его заменял уже знакомый нам г-н N., начальник отдела полиции нравов. Он отнюдь не был в восторге от того, что у него прибавилось работы, и взялся за нее весьма неохотно.
Когда ввели вновь прибывших, г-н N. как раз собирался чуточку передохнуть: он развалился в кресле, вытянул ноги и откинул голову, словно ему предстояло наслаждаться полнейшим far niente[1] по меньшей мере лет десять. При виде посетителей, нарушивших его покой, он недовольно пожал плечами. А те стояли в ожидании, когда с ними заговорят.
Господин N., протирая стекла очков, внимательно изучал трех каторжников, выпущенных на волю. Наконец, водрузив очки на нос, он обратился к ним.
— Номер двадцать шесть тысяч шестьсот восемьдесят второй, чем вы думаете заняться?
— Не знаю, сударь, — ответил Жан-Этьен.
— Какие у вас намерения?
— Меня ничему не учили; отец, вероятно, от меня откажется, так что, право, не знаю, куда и деваться.
— Почему же отец откажется от вас?
— Я… я в свое время грубо обошелся с матерью.
— Да, ведь вы были осуждены за покушение на ее убийство.
Жан-Этьен утвердительно кивнул головой.
— Придете еще раз, мы подумаем. Номер тридцать тысяч пятьсот одиннадцатый, у вас есть средства к существованию?
При словах «средства к существованию» Гренюш улыбнулся.
— Я всю жизнь был бродягой, а теперь в моем паспорте сделана пометка «бывший каторжник». Навряд ли это поможет мне найти работу.
— Вам известно, по какой причине вы помилованы?
— Мне сказали, что за меня просил офицер, которого я вытащил из воды.
— Приходите завтра после обеда вместе вот с этим. — Чиновник указал пальцем на Жан-Этьена. — Незачем лишний раз меня беспокоить.
Настал черед Бродара.
— Номер тринадцать тысяч шестьсот тринадцатый, чем вы занимались раньше?
Жак чуть было не сказал: «Работал на кожевенном заводе», но, вовремя вспомнив прежнее занятие Лезорна, ответил, что хотел бы и впредь торговать вразнос. Г-н N. ядовито улыбнулся.
— Попробуйте. Но лучше бы вам прийти ко мне вместе с товарищами; я вас устрою в полицию нравов.
Бродар невольно вздрогнул, что не ускользнуло от внимания г-на N. Взяв присланные из Тулона личные дела освобожденных, он внимательно прочел выданные им характеристики.
«№ 30511. Феликс, по прозвищу Гренюш, подкидыш. За бродяжничество дважды приговаривался к тюремному заключению на различные сроки, в третий раз был осужден на пожизненную каторгу за грабеж. Помилован по ходатайству полковника С. Очень силен и очень глуп, может пригодиться при арестах и т. п.
№ 26682. Жан-Этьен, родился в Сен-Назере 11 июня 1840 г. Приговорен к смертной казни за покушение на убийство собственной матери, затем наказание было смягчено. Хитер, умен, может быть использован при должном руководстве, в противном случае опасен.
№ 13613. Матье, по прозвищу Лезорн, родился в Марселе 28 апреля 1826 г., разносчик. За участие в грабежах, совершенных шайкою Сабуляра, был осужден на каторжные работы без срока. Помилован за особые заслуги, оказанные начальству. Может оказывать их и в дальнейшем».
Последняя фраза в характеристике была подчеркнута. Г-н N. недоумевал. «По-видимому, этот молодчик хочет набить себе цену!» — подумал он.
Бродар намеревался по выходе из префектуры избавиться от своих спутников. Но не тут-то было! Ему пришлось зайти с ними в трактир. Жак рассчитывал, что, когда Гренюш и Жан-Этьен напьются и заснут, он сможет наконец отправиться на розыски дядюшки Анри; от него он надеялся узнать что-нибудь о своей семье. А вдруг и старик потерял его дочерей из виду? Как же тогда найти их? Нет, это немыслимо! Правда, вести розыски можно было и через полицию, но в положении Жака не следовало впутывать власти в свои дела.
Когда бывшие каторжники вошли в трактир, где после уличного холода им показалось жарко, как в бане, они повеселели. Тепло от печки, светлое пиво в стаканах (на каторге они пили из жестяных кружек), свобода, в которую им трудно было поверить, — все это пьянило, словно вино. Около них суетились служанки. Одна из них присела к их столику и заглянула им в лица.
— Лезорн угощает! — заявили товарищи Жака.
Тот не возражал, спеша от них отделаться. Гренюш заметил это.
— Куда изволите торопиться? По каким таким срочным делам? — спросил он.
— Право, никуда! — ответил Бродар с сильным марсельским акцентом. — Просто хочу отдохнуть. И какое вам дело, если платить буду я?
Служанка заигрывала с ними. Правда, в грубом платье, купленном в тюремной лавчонке, бывшие каторжники выглядели не очень-то авантажно. Однако наружность обманчива: иногда и в кармане грязной одежды лежит туго набитый кошелек…
Бедная девушка, подобно многим другим несчастным, служила для хозяина трактира источником обогащения, в то время как ее уделом и до и после этой веселой жизни в приюте оставались нужда, дырявые башмаки и наконец смерть на мостовой…
— Послушай, красотка, — спросил Жан-Этьен, — есть у тебя любовник?
Его лицо, походившее на мордочку хорька, побагровело, особенно уши, оттопыренные, как у обезьяны.
— Как не быть! Конечно, есть.
— Хочешь еще одного?
— И кого из нас ты выберешь? — добавил Гренюш, охорашиваясь и поправляя грязную тряпку, служившую ему галстуком.
Служанка засмеялась.
— Выбрать трудно: видать, все вы парни хоть куда! Но где вы раздобыли такие наряды? Глянь-ка, вот номер гвоздя, на котором висела эта куртка!
И девушка ткнула пальцем в бумажку на спине Гренюша. Жан-Этьен поспешил сорвать ярлык тулонского старьевщика.
Бродар убедился, что улизнуть невозможно, и был вне себя. Впрочем, на что ему жаловаться? Ведь в конце концов он все-таки увидит дочерей!
«Плохой я отец! — подумал он. — Ничто другое не должно идти мне на ум!»
В новом платье он чувствовал себя очень неловко; ему казалось, что так его легче узнать, чем в лохмотьях, какие он носил в Тулоне.
— Мне вовсе не нужно, чтобы вы были одеты с иголочки! — сказала девушка. — Главное — деньжонки! Я, знаете ли, не слишком тороплюсь на кладбище…
Ее мрачные шутки, вызывающий смех, фривольные жесты пришлись бы по вкусу этим отщепенцам, лишь издали глядевшим на пиршество жизни и готовым наброситься даже на крошки с праздничного стола.
На всем облике этой девушки лежал отпечаток тюрьмы. По-видимому, она уже там побывала, и, без сомнения, ей предстояло снова туда попасть. Она долго страдала, в отчаянии призывая на помощь, но ее призыв, как и призыв других отверженных, остался без ответа. Обессилев в борьбе, она отдалась на волю течения и превратилось в живой труп, поглощенный, подобно миллионам других, равнодушными волнами жизни.
Это создание было олицетворением порока, который, как проказа, распространяется повсюду, где скопляются люди, отупевшие от нужды, позора, страданий. Для Жан-Этьена и Гренюша она была подходящей заменой херувимчиков каторги. В особенности нравились им цинизм, развязность и беззастенчивость, с какими служанка отвечала на вопросы. Ведь они сами были такими… Оба пожирали ее жадными взглядами. Она продолжала:
— Черт побери, хватите меня скитаний по каталажкам! Шитьем ведь не заработаешь на хлеб. Ну, и приходится жить иначе… Некоторые, правда, с горя лезут в петлю. Но мне не хочется, я еще молода!
Ей было шестнадцать лет, но дать ей можно было все тридцать…
Облокотившись на стол, девушка ждала ответа. Вдруг она горько усмехнулась. Уголки ее губ приподнялись, зубы блеснули.
— И подумать только, что меня зовут Виржини[2]… Бедняга отец дал мне это имя. Оно, по его словам, должно было уберечь меня от беды… Ха-ха-ха! Разве можно от нее уберечься? Впрочем, отец уже давно не испытывает ни голода ни холода. В семьдесят первом его расстреляли вместе с другими у высокой белой стены на кладбище Пер-Лашез[3]… Он держал меня за руку, стараясь заслонить своим телом. Я притворилась мертвой: ведь всех, кто шевелился, добивали. Не знаю, как это случилось, но меня не заметили, и я уцелела. Очень нужно было! С тех пор я и пустилась во все тяжкие. Что стало с матерью — не знаю…
Бродар был потрясен рассказом девушки до глубины души, Гренюш оставался безразличным, Жан-Этьен слушал внимательно.
— Ну с, — продолжала Виржини, — кто хочет со мною в постельку? Предупреждаю: денежки вперед.
— Плачу! — промолвил Жан-Этьен, бросая на стол две пятифранковые монеты. Гренюш выложил рядом еще три.
У Бродара оставалось всего около двадцати пяти франков из денег, которые предоставил в его распоряжение Лезорн. Он положил на стол двадцать франков. Ему казалось, что, помогая несчастной, он тем самым помогает своим детям.
Виржини улыбнулась, выставив напоказ полуобнаженную грудь. Жан-Этьен расхохотался.
— Ей-богу, старина, для начала недурно!
Бродар, позабыв, что надо говорить с марсельским акцентом, предложил:
— Давайте, ребята, отдадим ей все эти деньги и оставим ее в покое!
— Согласен! — воскликнул Гренюш в порыве великодушия.
— Вот еще выдумали! — пробурчал Жан-Этьен. — Черт вас дери! Нашли кого награждать за добродетель!
— Санблер! — вдруг воскликнула Виржини и убежала.
К столу подошло чудовище в человеческом образе: безносый, одноглазый мужчина с мертвенно-бледным лицом. Одна щека его была обезображена огромным рубцом, но еще уродливее была другая, на которой зияла язва, прикрытая тряпкой. Завсегдатай трактира, притом с полным карманом, он привык ни в чем не встречать отказа. Самое лучшее вино, самые красивые служанки были к услугам этого бандита. Откуда он брал деньги — никого не интересовало. Иногда девушки сопротивлялись; их охватывал ужас при виде его лица, похожего на лицо трупа. Но всех, кто артачился, хозяин безжалостно выгонял. Исключение составляла Виржини. Давно позабыв всякую щепетливость, она тем не менее избегала объятий этого урода.
Вне себя от ревности, Санблер подошел к бывшим каторжникам.
— Ах, так! — воскликнул он. — Торг устроили? А вот этого не хотите ли?
И, засучив рукава, он показал мускулистые руки с двумя огромными, как молоты, кулаками.
Трое приятелей вскочили. Стол опрокинулся, стаканы и бутылки попадали на пол и разлетелись вдребезги. Началась потасовка. Бродара сшибли с ног; осколки стекла врезались ему в тело и жестоко окровавили.
Мужчины дрались, скользя по лужам пролитого вина. Пока Санблер расправлялся с одним противником, другой пытался схватить его за горло. Стоявшая за прилавком хозяйка и служанки громко визжали; на крики прибежали полицейские. Однако побоище было столь ожесточенным, что они не сразу решились вмешаться. Тем временем сообщники Санблера погасили свет. В воцарившейся темноте слышались лишь вопли женщин и прерывистое дыхание полузадушенных Жан-Этьена и Гренюша. Бродар молчал, судорожно вцепившись ногтями в пол. Все его мягкосердечие улетучилось, уступив место ярости.
Когда снова зажгли газовый рожок, оказалось, что Санблер успел скрыться. Полиция задержала трех бывших каторжников. Чудовищные кулаки урода оставили явственные следы на физиономиях Гренюша и Жан-Этьена, их одежда весьма пострадала. Бродар, изрезанный осколками стекла, был весь в крови.
Ночь они провели в участке. Оба пьяницы заснули как убитые, но Жак не мог спать. Взглянув в окно, он погрозил небу кулаком, как будто там, в безграничном звездном пространстве, равнодушном к людским радостям и страданиям, находился кто-то, кого несправедливо делают ответственным за все земные печали. А ведь на самом деле всему виною низость одних и развращенность других…
Утром задержанных препроводили в префектуру и к десяти часам привели в кабинет г-на N., которому все еще приходилось работать за двоих. Впрочем, он надеялся, что это поможет ему выдвинуться.
— Недалеко же вы ушли, однако! — заметил г-н N.
Гренюш и Жан-Этьен еще не успели прийти в себя после попойки и едва держались на ногах. Бродар, напротив, стоял выпрямившись, высоко подняв голову, и почти с гордостью взглянул на чиновника. Удивленный подобной смелостью, г-н N. снова задумался над тем, почему характер каторжника № 13613 не соответствует данным, содержащимся в его личном деле?
«На черта его прислали! — сказал про себя г-н N. — Разве такой субъект может нам пригодиться? Он не из такого теста сделан».
— Как видите, — продолжал чиновник, — я не без основания велел вам прийти сегодня. Найти работу, сами понимаете, нелегко, и я считаю своим долгом предложить вам подходящее занятие. Полиция стремится к тому, чтобы каждый жил честно.
«Да он неплохой человек, — подумал Бродар, внезапно смягчившись. — Я ошибся на его счет».
— Как в ваших интересах, так и в интересах общества, чтобы оно снова не потерпело от вас ущерба; и я позаботился подыскать вам работу.
«Работу!» — Жак обрадованно потер руки.
— Вы будете служить в полиции нравов, — продолжал г-н N.
— Нет! — воскликнул Бродар.
Его отказ привел чиновника в крайнее удивление.
— Как? — переспросил г-н N.
Бродар повторил: «Нет!» В тот момент он совсем позабыл, что это он — бывший № 13613, приговоренный в свое время к пожизненной каторге. Но г-н N. напомнил ему об этом.
— Вы, кажется, совсем упустили из виду, что участвовали в шайке Сабуляра и помилованы за некоторые услуги (он подчеркнул эти слова), оказанные администрации тюрьмы. Поэтому мы вправе рассчитывать, что вы будете оказывать нам такие же услуги впредь. Потрудитесь объяснить, почему вы не желаете больше этого делать?
Только теперь Бродар понял, в какие страшные сети он попал и как позорно его положение. Но тут же он вспомнил о дочерях. Если ему не удастся вырвать их из этого проклятого болота, засосавшего и его самого, то их постигнет судьба Виржини, дочери коммунара, расстрелянного на кладбище Пер-Лашез…
Когда Жак почувствовал себя на краю пропасти, что-то словно вспыхнуло в мозгу этого скромного и дотоле ничем не выделявшегося человека. Осознав все грозящие ему опасности, он решился на борьбу и сказал себе: «Я спасу детей или погибну вместе с ними, как волчица, защищающая своих волчат от охотника».
— Мне хотелось бы снова стать разносчиком, — промолвил он. — Ведь никогда не поздно вернуться к честной жизни.
— Можете идти, — сухо ответил чиновник. Про себя он добавил: «Нужно узнать, почему так изменился характер этого человека».
Как только Жак вышел, г-н N. стал расспрашивать Жан-Этьена и Гренюша о поведении и привычках мнимого Лезорна. Он узнал, что тот был очень молчалив и дружил на каторге с коммунаром по фамилии Бродар. «Ага, вот где зарыта собака! — подумал г-н N. — Этот проклятый поджигатель, как видно, обратил его в свою веру!» И он сказал, обращаясь к бывшим каторжникам:
— Не теряйте вашего товарища из виду и сообщайте мне о его поведении. Вы теперь на службе в полиции, постарайтесь же, чтобы вами были довольны.
Затем он велел отправить в Тулон следующую телеграмму:
«Следить за осужденным по фамилии Бродар, бывшим коммунаром. Занимается пропагандой».
Между тем заключенных в тулонской каторжной тюрьме все больше и больше волновала тайна, связанная с дубинкой разносчика. Часто то или иное преступление, ничем не примечательное, возбуждает всеобщее любопытство, причину которого трудно объяснить. Лезорн, прекрасно играя роль Бродара, с напускным равнодушием слушал, как вокруг судили и рядили об этом деле. «Да, я вовремя сбил полицию со следа, — думал он, — почва уже начинала гореть у меня под ногами!»
Последние новости, рассказанные в виде предисловия к дальнейшим похождениям Коля в Индии, были таковы: при внимательном осмотре дубинки в ее отвинчивающемся набалдашнике обнаружили тайник со спрятанной квитанцией:
«Магазин Нижеля, ул. Монмартр, 182. Получено от Мат… Мас… двести франков за отпущенный товар».
«К сожалению, — добавляла газета, — фамилия оказалась наполовину стертой, но полиция ведет следствие. Выяснилось, что торговец Нижель по указанному адресу давно не проживает. Новое место его жительства пока неизвестно».
Настоящий Бродар не интересовался розысками владельца дубинки: он был озабочен другим.
Отделавшись наконец от товарищей, Жак решил немедленно отправиться на поиски дочерей. Голова у него болела, мысли путались. Чтобы избежать встречи с Гренюшем и Жан-Этьеном, когда те выйдут из префектуры, он пошел куда глаза глядят.
На свежем воздухе головная боль прошла, но колени у Жака дрожали, и он был бледен как смерть. Ему пришлось присесть на скамейку. Наконец он собрался с мыслями. «Ну, не скотина ли я? — подумал он. — Ведь мне уже давно следовало побывать у дядюшки Анри. От него я узнаю, где девочки».
Сердце Жака сжалось при мысли о бедном старике. Должно быть, он еще больше постарел… Как холодно, наверное, бывает ему по утрам, когда его скрюченные пальцы сжимают ручку метлы…
Утром в участке Бродар кое-как привел в порядок свою одежду, но довести ее до безукоризненной чистоты ему не удалось. Он только смыл с нее пятна крови и теперь дрожал от холода, потому что мокрое платье сохло прямо на нем.
Жак тронулся в путь с мыслью, уж не пригрезилось ли ему все это? Лоб у него был холодным как лед, в груди горело. Его мучила жажда, но он этого не сознавал, потеряв власть над своим телом и рассудком. Прохожие либо сторонились его, принимая за пьяного, либо попросту не замечали этого человека из простонародья, несмотря на то что лицо его выдавало сильное волнение.
Улица, на которой жил дядюшка Анри, находилась далеко от префектуры. Жак пытался идти быстрее, но у него не хватало сил, и он еле тащился.
Из школы гурьбой высыпали ребятишки: донеслись голоса: «Софи! Софи!» Жак встрепенулся: уж не его ли это девочка? Но, увы, этой Софи было не более трех лет: она не могла быть его дочерью.
Дети разбежались, а опечаленный Бродар продолжал стоять. Тут группа мальчуганов постарше, вообразив, что он пьян и обижает малышей, окружила его с гиканьем и свистом.
«Когда не хватает сил — их заменяет воля!» — подумал Жак. Он пробился сквозь толпу шалунов и пошел дальше такой решительной, уверенной походкой, что мальчишки не стали его преследовать.
Увидав наконец ветхий домишко, где жил дядюшка Анри, Жак прибавил шагу; его лихорадило, но он чувствовал прилив энергии. Он боялся, как бы привратница его не узнала, но она никогда не видела его без бороды, с обритой головой. К тому же он поседел, состарился. Выбитые зубы, марсельский акцент все это изменило его до неузнаваемости.
Жак решительно отворил дверь привратницкой и твердым голосом осведомился о дядюшке Анри.
— Дядюшка Анри? Хватились! Надо было прийти вчера. Теперь он уже на покое, ваш дядюшка Анри.
— Да? Ему давно обещали пенсию за долголетнюю службу.
— Пенсию? Ну что ж, теперь он и впрямь ни в чем не нуждается.
— Не можете ли вы дать мне его адрес? — спросил Бродар, вдвойне удивленный и счастьем, выпавшим на долю его старого дяди, и тем, что справедливость как будто восторжествовала.
— Его адрес, любезнейший? Хо! Вам не откроют, сколько бы вы ни стучались.
— Где же он теперь?
— Да на кладбище Навэ, в общей могиле! Теперь вам понятно, что за пенсию он получил? У него нынче собственный земельный участок, только вместо цветов он любуется их корнями…
Жак был потрясен.
— От какой же болезни он умер?
— От чего умирают, когда приходит старость, когда нет больше сил держать метлу и вас разбил паралич?
Бродар все еще недоумевал. Привратница продолжала, понизив голос:
— Он умер от голода. Да и не все ли равно, от чего? Когда человеку нечего ждать, кроме беды, уж лучше быть под землей, чем на земле!
Мрачный юмор привратницы пришелся не по душе Жаку, но он понимал, что она права. И все-таки его ужасало, что дядюшка Анри умер от голода. При этой мысли сердце его сжималось.
— Быть не может, чтобы его оставили без всякой помощи!
— А я вам говорю, что это так! С тех пор как я здесь привратницей он не первый и, конечно, не последний их тех, кто умирает в этом доме такой смертью.
Бродар упорно не хотел верить.
— Где доказательства? — спросил он.
— Это подтвердил сам покойник, он оставил записку. Я видела эту бумажку своими глазами. Полицейские ее не взяли и сунули ему в карман. Вот что там было написано:
«Скажите господину К., на которого я трудился шестьдесят лет, что уже второй из рабочих, чьими руками созданы его богатства, умер голодной смертью».
Поощренная вниманием Бродара, старуха продолжала:
— Знаете, этому господину К. принадлежит в Париже целый квартал. Говорят, он оставит своим детям свыше тридцати миллионов. Они ждут не дождутся наследства, только о том и думают — когда же он наконец протянет ноги… Но, не правда ли, милейший, на свете должны быть богатые и бедные? Такова воля божья. Если бы не существовало бедняков, то нельзя было бы творить добрые дела.
— Вы говорите, его похоронили вчера? — спросил Жак, обретя наконец дар речи.
— Да, за казенный счет. Я с неделю его не видела, думала, что он на работе. Ведь он жил тихо, как мышь. О его смерти узнали, лишь почувствовав трупный запах.
— Неужели внучки не приходили его проведать?
— Внучки? Такие-то дряни? Хоть и молоды, а уже испорчены до мозга костей… Это у них в роду: недаром и отец на каторге. Он, должно быть, закоренелый преступник, ведь его судили дважды: первый раз — за поджог, второй — за то, что он хотел убить агента полиции. А ведь полиции надо подчиняться, не правда ли, любезный? Ведь полицейские охраняют порядок.
Ее овечья физиономия приняла торжественное выражение.
— Поверите ли, любезный: после того как его простили и разрешили ему вернуться из ссылки, он вместе с сыном стал убивать детей. А парню нет еще и шестнадцати! Старшая дочь — на панели, продается любому. И этой шлюхе еще доверяют воспитывать сестер! Ей-богу, правительство чересчур мягко относится к таким тварям!
Все это она выпалила единым духом, подбоченясь и останавливаясь лишь для того, чтобы взять понюшку табаку.
— Не хотите ли? — предложила она, протягивая Бродару тавлинку.
— Нет, спасибо! — отказался тот.
Сначала Жак вспыхнул от негодования, но мысль о дочерях заставила его сдержаться.
— Мне поручено отыскать эту семью, — сказал он. — Если вы можете что-нибудь о ней сообщить, будьте спокойны, я в долгу не останусь.
— Да ведь с такими людьми опасно иметь дело. Это, наверное, запрещено. Дедушка их, что ни говори, был человек честный, и хотя он никогда не просил у меня хлеба, я охотно поделилась бы с ним. Но остальные — право же, не стоит с ними связываться.
— Так вы не знаете, где живут дочери Бродара?
— Знаю ли я? Конечно, не знаю, и знать не хочу!
Во время этой беседы вошла девочка лет десяти — живая, большеглазая, гибкая и стройная, как газель. Снимая школьный ранец, она прислушалась к разговору и поняла, что кто-то интересуется сестрами Бродар, ее бывшими подругами по школе. Обрадовавшись, что им хотят помочь, она вмешалась:
— Я знаю, где они живут, я встретила их с месяц назад. Их выгнали из двух школ, и они очень плакали. Они переехали на улицу Амандье, дом номер двадцать.
Бродар не мог отвести от девочки глаз: она чем-то напомнила ему Софи. Но старуха подскочила к ней и дернула за руку.
— Я же тебе запретила разговаривать с ними!
— Я забыла об этом… И ведь они плакали! — ответила девочка.
Бродар вынул из кармана последнюю пятифранковую монету и отдал ей:
— Вот, купи себе игрушку!
Он поспешил на улицу Амандье. На этот раз он их увидит! Не стоит обращать внимание на все гадости, какие о них говорят. А что, если они тоже умерли с голоду, как дядюшка Анри?.. Жак несся почти бегом.
Но дом № 20 на улице Амандье ремонтировался; уже три недели, как из него выехали все жильцы.
— Это слишком! — воскликнул Жак. — О, это уже слишком!
Он застыл, глядя на воздвигнутые вокруг дома леса, на простенки, рушившиеся под ударами ломов.
— Берегись! — закричали ему, но он не обращал внимания. Какой-то рабочий спустился и тряхнул его за плечо.
— Эй, дружище!
— Да… да… — пробормотал Бродар.
Вдруг ему пришла в голову мысль, что этот человек мог бы ему помочь.
— Не знаете ли вы кого-нибудь из прежних жильцов этого дома? — обратился он к рабочему.
— Откуда нам знать, старина? Мы — из Сент-Антуанского предместья. Нас, всех пятерых, нанял господин К. Он решил перестроить дом так, чтобы все квартиры до четвертого этажа стали вдвое просторнее, а от четвертого до чердака — вдвое теснее. По его словам, для мебели, которой нет, места всегда должно хватить. И все-таки грустно, что мы, бедняки, должны проделывать это собственными руками!
— Это правда, — заметил Жак. — Сами богачи не сумели бы построить тюрьмы для невинных людей или же превратить наши жалкие жилища в еще более жалкие клетушки.
Он пошел дальше, раздумывая, что теперь делать? Быть может, жители соседних домов знали его дочерей: ведь они ходили сюда за хлебом, овощами, солью и прочим. Он обошел лавку за лавкой, расспрашивая, не знает ли кто-нибудь девушки лет семнадцати и двух девочек в возрасте восьми и десяти лет, проживавших вместе с нею в доме № 20. Но когда он называл их фамилию, ему отвечали, что не слыхали о таких.
Бродар не чувствовал усталости. Он шел как заведенная машина. Несмотря на холод, пот выступил у него на лбу. Его странный вид не внушал доверия, и с ним старались долго не разговаривать.
Обойдя все лавки и убедившись, что никто не даст ему нужных сведений, Жак отправился дальше. Он все шел и шел. В его ушах шумел океан, ему вспоминался корабль, на котором он плыл во Францию. Вскоре мысли его стали путаться; ему вдруг почудилось, будто сам он блуждает по волнам. И, словно корабль, потерявший управление и идущий ко дну, Жак рухнул на мостовую. Наступила ночь, а он ничего не ел со вчерашнего дня.
Это случилось на улице Глясьер. Сколько улиц и переулков успел он уже пройти? Кто знает? Пока беда не стряслась, никто в нее не верит, никто не пытается ее предотвратить. Отверженных притесняют все, притесняют при каждом удобном случае. Но когда несчастье уже свершилось, все сбегаются, чаще всего потому, что поправить дело уже невозможно. Так вышло и на этот раз: поднимать Бродара бросилось человек десять. А за минуту до этого не нашлось никого, чтобы ему помочь…
Жака в глубоком обмороке перенесли в аптеку. Его привели в чувство, и по бессвязным словам, по мертвенной бледности лица поняли, что желудок его совершенно пуст. Ему стало легче после того, как он немного поел. Тем временем какой-то любопытный заинтересовался содержимым бумажника, выпавшего из кармана Бродара, когда его вносили в аптеку. Все увидели паспорт на имя Лезорна, с пометкой «Бывший каторжник».
Тотчас же аптека опустела. Матье, по прозвищу Лезорн, из шайки Сабуляра! Кто-то утверждал, что именно он — глава шайки. Раздались приветственные возгласы в честь того, кто поднял бумажник и первым в него заглянул. Сей щеголь со смазливой, но невыразительной внешностью совершил в своей жизни только этот подвиг, да и то благодаря своему любопытству. Такой триумф выпал на его долю, вероятно, впервые. Вечером у содержавшей его старой распутницы он имел возможность вторично стяжать себе лавры и насладиться успехом, рассказывая об этом событии.
Оставшись один с аптекарем и его помощником, Бродар понял, что произошло, и поднялся, намереваясь уйти. Он безропотно подчинялся судьбе. Все это было следствием того, что он принял имя Лезорна: за свободу, как, впрочем, и за все в этом мире, надо платить.
Аптекаря изумил печальный тон, каким Бродар на прощанье вежливо произнес:
— Мне очень жаль, сударь, что меня принесли сюда. Но, понимаете, я был без чувств…
На улице уже собралась толпа поглазеть на бывшего каторжника. Разная бывает толпа: иногда собирается простой народ, презираемое большинство, жертвы притеснения и произвола; но порою стекается чернь, та, что участвует в карнавальных шествиях, глазеет на казни, тупоумная, любопытная и жадная чернь, подобная стаду баранов, покорно идущих под нож или кидающихся в пропасть: куда один — туда и все. Именно такая толпа и ожидала выхода Жака. Он молча двинулся навстречу, готовый к любым испытаниям. «Ради детей я должен вынести все. Зато я увижу их!» думал он.
Вдруг к нему подошла какая-то старуха, с лицом, сморщенным, словно печеное яблоко.
— Пойдемте ко мне! — сказала она.
Несколько порядочных людей, случайно затесавшихся среди сборища зевак, расступились перед старухой, остальные продолжали зубоскалить.
— Пойдемте ко мне, — повторила женщина. — Вам необходимо отдохнуть. А там видно будет.
Ее зрачки расширились, как у кошки. Что было тому причиной: негодование или жалость? Возможно, и то и другое. Читатель, должно быть, уже узнал торговку птичьим кормом.
Бродару пришлось несколько раз останавливаться, чтобы передохнуть, пока они наконец добрались до седьмого этажа, где под самой крышей жила старуха. Она не без основания говаривала, что хозяин в ее каморке — ветер: он задает концерты, злобно завывает, свистит на все лады, словно разные голоса спорят между собой… Летом стоит адская жара, а зимой — невыносимый холод. Комната была совершенно пуста, если не считать тощего тюфяка на козлах, которые претендовали на роль кровати и были прикрыты куском материи, сшитым из множества пестрых лоскутков, наподобие одеял, какие шьют для своих кукол маленькие девочки. Старуха усадила Бродара на единственный стул, а сама села на кровать и сказала:
— Не знаю, в чем вы провинились когда-то, меня это не касается. Но мне кажется, вы человек неплохой. Мало ли что кому на роду написано! И не в том дело. По-моему, кроме голода и жажды, вас томят и другие муки. Поделитесь со мной! Кто знает, может быть, мы вместе придумаем, как помочь делу?
Жак объяснил, что обещал одному ссыльному, своему товарищу, позаботиться о его детях, но не в состоянии их отыскать. Они жили на улице Амандье, но уехали оттуда, и никто не может или не желает указать их адрес.
— Бродар? Постойте-ка! Анжела Бродар?
— Да, да! Вы ее знаете?..
— Я встречала ее раза два и хорошо ее запомнила. Первый раз — в ночлежном приюте, с ребенком на руках. Бедняжка сама еще совсем дитя, такая хрупкая!.. А ее малютка — розовая, белокурая… Второй раз я видела ее с неделю назад.
Жак облегченно перевел дух.
— И вы говорили с нею?
— Да, но не стала спрашивать, где она живет. Она могла принять это за простое любопытство. Но все-таки мы немного поговорили. С нею были две девочки, ее сестры. Она провожала их к женщине, которая за двадцать франков в месяц взялась за ними ухаживать. Конечно, за такие деньги их больше будут кормить картошкой, чем мясом, но зато их уже не выгонят из школы под предлогом… (она замялась) под тем предлогом, что у их сестры — билет.
Бродар плакал.
— Девочки, впрочем, не подозревают, какою ценой достается тот хлеб, что они едят… — заметила старуха.
— Увы! Как говорят на каторге, народу приходится есть хлеб, запачканный либо кровью, либо грязью… Стало быть, вы не знаете их адреса?
— Точно не знаю. Когда я как-то зимой возвращалась к себе, они встретились мне у переулке Лекюйе, на Монмартре, и, наверное, живут в этих местах.
Жак вскочил, готовый бежать на Монмартр.
— Погодите! — остановила его старуха. — Вы можете выяснить у их отца, где они живут. Они недавно писали ему в Тулон. Он, наверное, уже получил это письмо и ему известен их адрес. Напишите ему.
Бродар подумал сначала, что Лезорн, вероятно, перешлет ему это письмо. Но нет, ведь Лезорн не хотел иметь никаких сношений с внешним миром. Не зная почерка своего двойника, он побоится себя выдать. Наконец, ведь у Жака нет определенного места жительства: куда же Лезорн адресует письмо? Значит, эти надежды несбыточны. Он так и сказал торговке птичьим кормом.
— Если б я не боялась сплетен, — ответила та, — я предложила бы вам остановиться у меня: места хватило бы и на двоих. Во всяком случае, вы можете дать мой адрес своему товарищу, пусть он через меня сообщит, где живут его дети. А вы приходите, расскажите мне, что вы узнали в переулке Лекюйе.
Бродар отправился на поиски. Уже темнело, когда в пустынном квартале он наконец нашел переулок Лекюйе. Чтобы его обойти, не требовалось много времени. Там было всего два-три более или менее приличных на вид дома; остальное — жалкие лачуги. Жак побывал в каждом доме, прошел весь переулок, до самого пустыря, но напрасно: фамилии Бродар никто не слыхал. Ничего, опять ничего!
Иногда какая-нибудь девочка лет восьми выбегала в лавку, находившуюся в доме за зеленым забором.
Жак окликал ее: «Софи! Луиза!» — но девочка испуганно убегала.
Один ребенок показался ему особенно похожим на младшую дочь. Он пошел было вслед, но вдруг почувствовал чью-то руку на своем плече.
— Вы пристаете к несовершеннолетним. Следуйте за мной!
Обернувшись, Бродар увидел Гренюша, который, в свою очередь, узнал его.
— Никак это ты, Лезорн? Ну что ж! Я — агент полиции нравов и могу арестовать любого, если только это не долгополый и не мандарин.
— Меня арестовать? За что ж?
— Я тебе уже сказал: ты пристаешь к девчонкам.
Гром среди ясного неба не мог бы ошеломить Жака больше, чем такое обвинение.
— Дурак! — вскричал он. — Я разыскиваю детей Бродара.
— А зачем они тебе? — осведомился Гренюш тоном судебного следователя.
— Я обещал им помочь.
— Помочь? Чем же ты можешь им помочь?
Жак не ответил.
— Сколько же их, этих детей? — спросил Гренюш, засовывая пальцы в карманы жилета. Теперь он был одет более или менее прилично: в штиблетах, при галстуке; но от стоптанных штиблет и грязного галстука так и разило Иерусалимской улицей[4].
— Их три сестры. Они куда-то пропали, и никто не может или не хочет помочь мне найти их.
— Почему же ты не обратишься в полицию?
— Да, в самом деле! — сказал Бродар, не желая делиться своими опасениями.
— Где ты живешь? — продолжал Гренюш допрос.
— Когда сам буду знать, то сообщу тебе.
— Что ты собираешься делать?
— Хочу снова стать разносчиком.
— Да разве бывшего каторжника кто-нибудь снабдит товаром в кредит? Поверь, единственный выход для нас — поступить в полицию.
— Ну, что ты!
— Да, да, в полицию нравов, милейший. Я это сразу понял. Там можно поживиться за счет тех, кто побогаче и познатней, за счет тех, кого нельзя арестовать. Ну, а остальные…
Жак был поражен: за тот короткий срок, что этот дуралей прослужил в полиции нравов, он уже успел в ней обжиться не хуже, чем червяк в падали…
— О, я не теряю времени даром! — заметил Гренюш.
Это было заметно.
Новоиспеченный агент полиции продолжал:
— Я человек не злой, хорошо к тебе отношусь и хочу тебя предупредить: Жан-Этьену и мне поручено за тобой следить.
— За мной? Почему?
— Тебе это лучше знать.
Жак пообещал Гренюшу обратиться в полицию с просьбой помочь разыскать дочерей Бродара, и они расстались.
— Я пойду туда вместе с тобой, — сказал Гренюш. — Это даст мне возможность выдвинуться. А пока — катись, как долгополый или мандарин, пойманный с поличным.
Они условились встретиться на следующий день. Бродар решил любою ценой найти дочерей.
Жак обещал рассказать старушке с улицы Глясьер все, что ему удастся узнать; кроме того, ему хотелось посоветоваться с нею. Эта прямодушная женщина расположила его к себе.
От переулка Лекюйе на Монмартре до улицы Глясьер, что между улицей Лурсин и бульваром Гоблен — расстояние порядочное. Но Бродар был в том возрасте (различном для каждого человека), когда особые обстоятельства толкают людей на героические поступки и сила воли творит чудеса (в истории народов тоже бывают такие периоды). Какая-то сила заставляла Жака идти вперед, подобно тому как лошадь идет под ударами кнута. Воля гальванизировала его.
К одиннадцати часам он добрался до улицы Глясьер. Старуха его ждала. Она была не одна: в углу лежала большая овчарка, черная, как борода Фауста. Полузакрыв глаза и Положив голову на передние лапы, собака дремала, что не мешало ей следить за всеми движениями хозяйки. Когда Бродар вошел, овчарка подняла голову, внимательно на него посмотрела, а затем, очевидно, решив, что незнакомец не причинит вреда ее хозяйке, приняла прежнюю позу.
Старушка заметила это.
— Вот видите, я в вас не ошиблась, — сказала она. — Вы хороший человек, и Тото того же мнения. Не в пример людям, мой Тото не делает промахов. Ну, рассказывайте, что вам удалось узнать?
— Увы, матушка, ничего, решительно ничего. В переулке Лекюйе их не знают.
— Я сама туда схожу. Где вы сейчас живете?
— Пока нигде.
— Вам не на что снять комнату? Впрочем, это ясно, достаточно вспомнить, в каком состоянии вас подняли.
Жак промолчал.
— Послушайте! Тут поблизости, направо, есть небольшая гостиница, где за скромную плату можно переночевать. Вот вам десять су. Спросите слугу по имени Жан. Скажите, что вы от тетушки Грегуар. Мы с ним родились в одном и том же доме в Сент-Антуанском предместье, только ему повезло немного больше… Когда он узнает, что вы от меня, он охотно даст вам приют. Итак, до завтра! Утро вечера мудренее!
С этими словами добрая женщина протянула Бродару монету. Он колебался, взять ли ему деньги, быть может, необходимые ей самой.
— Берите, берите, не то я рассержусь. Правда, Тото?
Услышав свое имя, собака подняла голову и широко зевнула.
— Тото очень устал, ведь бедняжка вернулся гораздо позже меня. Когда вы приходили первый раз, его не было дома, так как я посылала его по делу: я достала немного воробьиного проса, уцелевшего от морозов, и велела Тото отнести его этому самому Жану: он очень любит своих канареек. Когда-то я взяла Тото из жалости, но теперь не расстанусь с ним ни за какие блага на свете. Ведь надо же кого-нибудь любить! И надо, чтобы вам платили взаимностью… Грустно жить одной, когда никого нету рядом. И потом, он так хорошо выполняет поручения!
Старушка с гордостью посмотрела на Тото.
— Он такой добрый, такой умный!
Собака, словно понимая, что ее хвалят, завиляла хвостом и свернулась калачиком у ног хозяйки.
Жак вышел, исполненный чувства горячей благодарности, давно им забытого. Доброта старухи, ее обещание отправиться на розыски девочек тронули его до глубины души. Как давно он ни от кого доброго слова не слышал! Жак забыл, что уже поздно, что нужно искать ночлег, забыл обо всем, кроме своих девочек, и шел во мраке по пустынным улицам, мечтая о том, как они встретятся. Ни голода, ни жажды он не чувствовал; даже имя Лезорна больше не тяготило его. Впервые за много лет Жак дышал свободно, у него зародилась надежда. Сколько времени уже потрачено на безуспешные поиски! Но старуха отыщет его девочек; Жак в этом не сомневался.
Ночь была темная, лишь кое-где мерцал неверный свет газовых рожков.
Вы знаете балладу: «Мертвецов не догнать»? Так же быстро, как эти привидения, шел и Бродар, предаваясь мечтам.
Когда он опомнился и огляделся кругом, он уже был за городской чертой, в незнакомой местности. Два или три фонаря слабо освещали жалкие лачуги, сливавшиеся в черную бесформенную массу. Это была улица Шанс-Миди, между Клиши и Леваллуа[5].
Придя в себя, Бродар вспомнил о гостинице, куда его послала торговка птичьим кормом. Увы! Задумавшись, он давно миновал ее.
Жак дал себе слово не забывать больше о суровой действительности, не уноситься на крыльях грез, а запастись мужеством.
Он прошел улицу из конца в конец в поисках, где бы можно было переночевать, но в темноте не мог отыскать ни одной вывески. Наконец он различил белевшее на двери объявление, зажег спичку и прочел:
ЗДАЮЦЯ ДВЕ КОМНАТЫ — ПЛАТА ЗА ТРИ МЕСИЦА В ПЕРЕТ.
Стучаться было бесполезно: ведь Жак не мог заплатить за такой срок. Но идти обратно, рискуя угодить в полицию за бродяжничество — в этом тоже было мало хорошего. Он решил найти укромный уголок и дождаться рассвета. Кое-где в стенах попадались довольно глубокие ниши, но там было до того грязно, что Жак предпочел ходить взад и вперед по пустынной улице.
Звук его шагов, очевидно, привлек чье-то внимание, и дверь, на которой висело объявление, распахнулась.
— Кто тут ходит? — спросил хриплый голос.
— Ищу ночлега.
— Кто вы?
— Путник.
Человек зажег фонарь и поднес его к лицу Бродара. По-видимому, Жак произвел благоприятное впечатление, так как незнакомец спросил:
— За ночлег заплатить можете?
— Да, если не слишком дорого.
— Двадцать су, половину вперед.
Войдя в дом, Жак, в свою очередь, оглядел собеседника и окружающую обстановку. То, что он увидал, ему не особенно понравилось. Комната была битком набита всяким хламом: тут стоял бильярд, заменявший хозяину кровать, ветхая мебель, узлы с бельем, чашки из разрозненных сервизов, книги, сваленные как попало; на стенах висела одежда, картины, оружие — все это в полном беспорядке. Словом, Бродар попал в лавку старьевщика. Хозяин был под стать своему товару: его тусклые глаза страшно косили, рот изгибался подковой, а над верхней губой нависал длинный заостренный нос.
— Здесь вам будет удобно, — сказал он. — Вы переночуете в свободной комнате. — Затем он добавил как бы в ответ на подразумеваемый вопрос: — Уплатить нужно вперед.
Бродар вынул десять су, которые ему дала торговка птичьим кормом. Старьевщик с любопытством уставился на его карман. Нет ли там еще монет? Быть может, постоялец не решается показать все, чем он располагает? Это чрезвычайно интересовало хозяина лавки.
— Вы, кажется, не при деньгах? — осведомился он.
— Угадали.
— Чем занимаетесь?
— Я разносчик.
При этих словах старьевщик встрепенулся, будто что-то припоминая. Он еще внимательнее поглядел на Бродара и наконец спросил:
— Как вас зовут?
— Лезорн.
— Так и есть! Ваше лицо, вся ваша внешность показались мне знакомыми. Увидев, что у вас во рту не хватает двух зубов, я подумал: «Где-то я уже встречал эту пасть!»
Как видно, Бродар попал в осиное гнездо…
— Только вы лишились своего марсельского акцента, — заметил старьевщик.
— Э, милейший, лишиться можно всего!
— Вы — из Тулона, не правда ли?
— Да.
— Значит, вы тот самый! Узнали меня?
— Как будто нет.
— Ладно, давайте говорить в открытую: помните дядюшку Обмани-Глаза? Не может быть, что вы его забыли!
— Д-да… — протянул Бродар, пытаясь оставаться в роли Лезорна. Вот они, последствия их проделки! А ведь это еще только цветочки…
— Конечно, не забыли, черт побери! — воскликнул старьевщик. — Ну что ж, я не прочь, как и раньше работать с вами. Только, чур, доходы — пополам! Хе-хе!
От смеха его скулы еще больше заострились, подбородок выступил вперед и лицо стало похожим на лисью морду.
— Ну, а теперь сдаю комнаты и торгую разным старьем. Вот мы и встретились, спустя столько времени! Что ж, будем опять промышлять вместе?
— Ладно! — промолвил Бродар, не слишком хорошо представляя себе, о каком промысле идет речь.
— Вы уже сняли комнату?
— Пока нет.
— Так снимите у меня. Это удобно: место уединенное, живут здесь одни тряпичники. Они работают по ночам, а днем дрыхнут. Здесь даже лучше, чем на моей прежней квартире. Помните?
— Разумеется.
— Итак, вы согласны стать моим постояльцем?
— Да. Но, видите ли, я не могу заплатить вам вперед.
— Кто вам сказал, что нужно платить вперед.
— Так написано в вашем объявлении.
— Хе-хе! Этот чертов Лезорн! Узнаю его штучки! Всюду сует нос! Нет, не беспокойтесь об этом, заплатите после. Я позабочусь и насчет лотка. Тут найдется, чем его наполнить, а? Вы поможете мне сбывать товар. На тех же условиях, что и раньше, слышите?
Чем дальше, тем больше хотелось Бродару знать, что же это за условия?
Обмани-Глаз продолжал, устремив, по своему обыкновению, один глаз — направо, а другой — налево:
— Осторожности вам не занимать стать, на этот счет я спокоен. Взять хоть бы ваше появление здесь! Итак, согласны?
— Согласен.
Отказываться было бы неразумно. Бродар подумал, что, занимаясь торговлей, он, вероятно, сможет расплатиться со стариком.
— Все — за триста франков. Но побочные доходы — отдельно, не так ли?
Бродар ничего не понимал. Что старьевщик называет побочными доходами?
— Итак, решено! — сказал Обмани-Глаз, потирая руки. — Я вам дам все: и лоток и дубинку. — Он хлопнул себя по лбу. — Помните ту палку, окованную железом? У меня есть еще одна такая. Пятидюймовое железное острие и тяжелый набалдашник с секретом.
Все это было для Бродара тарабарщиной.
— А гетры? — продолжал старик. — Когда-то вы любили их надевать. Они необходимы для шика. Ни дать ни взять — житель гор!
Он засмеялся, обнажая беззубые десны, придававшие ему забавное сходство с маленьким ребенком.
— Ну, пойдемте, поглядите свою комнату. Но почему у вас такой удивленный вид?
— Право же, любезный, когда столько времени проведешь там, где я был, свобода кажется в диковинку, — сказал Бродар довольно непринужденно. Он не знал, сколько лет Лезорн сидел в тюрьме.
— Вы там пробыли три года, не правда ли? — спросил старик.
— Да, — ответил Бродар.
Обмани-Глаз вручил ему фонарь и проводил наверх. Новый жилец осмотрел помещение. Оно было неказисто: две каморки, узкие, как гробы. Из одной можно было попасть в другую даже при запертой двери, для чего достаточно было одну из досок перегородки сдвинуть в сторону. В полу имелся люк. Вся мебель состояла из складной кровати без матраца.
Прежде чем лечь, Жак отворил окно и выглянул на улицу. В темноте мерцали огоньки, но не на небесах, а где-то у самой земли. Когда огоньки приблизились, Жак разглядел согбенные фигуры мужчин, женщин, детей. У каждого за плечами была традиционная корзинка, в одной руке — палка с крючком, в другой — фонарик. Это шли представители армии тряпичников, сменяющие друг друга в поисках добычи примерно каждые три-четыре часа. Тусклый свет фонариков, в сочетании с коптящим пламенем газовых рожков, освещал эту процессию оборванцев, которая терялась в тени, отбрасываемой домами.
О, когда же ты исчезнешь, богом проклятое отребье рода человеческого? Когда наконец Время — этот тряпичник Вечности — выкинет в свою корзину прогнившие законы? Придет ли пора, когда одни перестанут носить лохмотья, а другие — пресыщаться золотом и кровью?
Молодых женщин, уже похожих на старух, сопровождали дети. Одни держались за юбки матерей, другие собирались кучками вокруг старших братьев и сестер.
И, как раньше в тюрьме, где Бродара преследовали страшные видения Кровавой недели, так теперь ему почудилось, будто в ночном мраке перед ним проходит сама Нищета с нестройными легионами отверженных. Одни, подобно дядюшке Анри, умирали с голода молча, другие испускали последний вздох с бессильными проклятиями. Здесь были и пожилые люди, и молодежь, и детвора; непорочные девушки, вынужденные отдаваться бандитам; красивые юноши, оторванные от плугов и умирающие на поле битвы в луже крови, чтобы в конце концов стать добычей воронья; дети, искалеченные непосильным трудом; старики и старухи, высохшие от лишений… Жак спрашивал себя: за что обречены на такую жизнь эти мириады несчастных, которых зовут чернью, сбродом, голытьбой и которые производят все для тех, кто не делает ничего?
Нищета предстала пред ним во всем своем отталкивающем безобразии, закутанная в саван, старая как мир. Он бестрепетно всматривался в ее отвратительное лицо и не испытывал страха, как гладиатор, готовый к борьбе и знающий, что у него хватит сил сражаться насмерть. Наконец, изнемогая от усталости, Бродар бросился на кровать. Заснуть ему удалось не сразу.
Жак проснулся поздно. Улица уже жужжала, как муравейник. Ходили женщины в поисках объедков, из которых они готовили обед, добавляя к ним дикие коренья. Шныряли озорники-мальчишки с красными от холода носами. Там и тут мелькали угрюмые силуэты старух; их лохмотья, развевающиеся на зимнем ветру, походили на крылья.
Жак поспешно поднялся, упрекая себя за то, что потерял столько времени.
При дневном свете Обмани-Глаз мог бы надолго привлечь внимание физиономиста — такое странное и противоречивое впечатление производили черты его лица. Ни возраст, ни характер этого человека не поддавались определению: казалось, и двадцать лет назад он был точно таким же.
Теперь у Бродара был кров над головой, лоток разносчика, полный всевозможных товаров, высокие гетры на ногах. В синей блузе, с окованной железом дубинкой он отправился на свидание с Гренюшем, разумеется, взглянув предварительно на табличку с названием улицы и номером дома: ведь ему полагалось их знать.
Чтобы найти дочерей, он все-таки решил прибегнуть к услугам полиции, в противном случае его поведение сочли бы подозрительным. К тому же нужно было поставить полицию в известность, что он решил вновь заняться торговлей вразнос.
Однако у самого входа в погребок, где они с Гренюшем условились встретиться, Бродар заколебался. Разве торговка птичьим кормом не обещала сама сходить в переулок Лекюйе? Она нашла бы его детей. Может быть, сообщить полиции лишь о том, что он будет заниматься торговлей? Но ведь Гренюш, вероятно, уже успел обо всем доложить начальству… Жребий был брошен.
— Я жду тебя битый час! — сказал Гренюш, подходя к товарищу.
Тут он заметил, как Бродар одет, заметил и его большой лоток.
— Эге, да ты никак вырядился по-другому? Обзавелся новой шкурой и кое-чем для облапошивания?
— Меня снабдил мой бывший поставщик.
Ополоснув горло стаканом вина, они пошли в префектуру. Гренюш, чувствовавший себя там как дома, объяснил Бродару, к кому надо обратиться.
— Кстати, — спросил Жак, — где Жан-Этьен?
— О, этот далеко пойдет: он — агент тайной полиции.
Бродар подал прошение о том, чтобы ему дозволили торговать вразнос. Ему еще ни разу не приходилось подписываться фамилией Лезорна, и он чуть было не вывел свое настоящее имя. Минутное колебание его спасло: почерк у Лезорна был дрожащий.
— Что ж, пока займитесь торговлей, — сказал г-н N. — А потом, в зависимости от того, как вы будете себя вести, увидим, продлить вам разрешение или нет.
Так как Бродар не трогался с места, г-н N. добавил:
— Можете идти.
— Извините, сударь, — сказал Жак. — Один из моих товарищей по каторге в полном отчаянии от того, что трое его детей остались без присмотра: он поручил мне позаботиться о них, и я обещал ему это.
— Вот как?
— Да. И хоть я всего лишь жалкий бедняк, но сдержу свое слово.
Жак говорил с таким волнением, что чиновник поднял на него глаза и, откинувшись в кресле, спросил:
— И вы собираетесь, не имея никаких средств, содержать троих детей?
— Да; это позволит мне оставаться честным!
— Или опять приняться за прежнее.
— О, сударь!
— Где же эти дети?
— Я пришел просить, чтобы вы помогли мне найти их.
— Как их фамилия?
— Бродар.
— С ума вы сошли, что ли? Это не по нашей части. Ими должен заняться отдел общественного призрения.
— Видите ли, у старшей — билет, хотя ей всего лишь семнадцать.
— Ах вот как! Да, я что-то слышал об этой девице. Она, кажется, по призванию потаскушка.
И г-н N. улыбнулся удачной, по его мнению, шутке.
— Призвание это ее или нет, но Анжела Бродар будет вычеркнута из списка проституток.
Чиновник скрестил руки на груди, сдвинул очки на лоб и, глядя из-под них уничтожающим взглядом, спросил:
— И вы, Лезорн, думаете добиться этого?
- Да.
— Черт возьми! В Тулоне вы сделались весьма добродетельны!
— Значит, полиция не будет вести розысков? — спросил Жак, не обратив внимания на ехидное замечание блюстителя нравов.
— Милейший, вы легко найдете Анжелу Бродар на панели. Что касается ее сестер, то, повторяю, ими должен заняться отдел общественного призрения.
Бродар вышел, задыхаясь от бешенства. Но теперь по крайней мере он знал, что если полиция и не поможет ему отыскать детей, то и препятствовать не станет. Торговка птичьим кормом, вероятно, кое-что разузнает. Если же ей не удастся это сделать, придется искать одному. Он должен спасти своих дочерей во что бы то ни стало!
И Жак отправился на улицу Глясьер.
Получив в свое распоряжение богатства Олимпии, граф де Мериа стал вести более добродетельный образ жизни, по крайней мере внешне. Придерживаясь мнения святых отцов, он считал тайный грех наполовину прощенным.
Гектор забыл дорогу в притоны, где вино было дрянное, а у девок — лиловые губы. Но, вступив на путь, ведущий к вечному блаженству, он не пренебрегал утехами земной жизни. Совесть его была спокойна: все равно, исповедовался он или нет — его злодеяния оставались скрытыми и отпущение грехов было ему обеспечено. Да и что значили эти грехи, если вспомнить, с каким благочестивым рвением служил он Богу и его святой невесте, нашей матери-церкви?
Де Мериа решил по примеру братьев-игнорантинцев[6] заняться воспитанием юного поколения на свой манер. Под вывеской благотворительного приюта, руководимого женщиной того же пошиба, что и он сам, сей Тартюф[7] вздумал устроить притон разврата, новый «Олений домик»[8], еще более усовершенствованный при помощи тех чудовищных ухищрений порока и лицемерия, о которых может дать понятие бордоский процесс.
Гектор и его преступные сообщники не дожидались, когда к ним приведут детей: они отыскивали свои жертвы в больнице, по воле судьбы находившейся близко от Парижа. Оттуда можно было брать сразу по нескольку девочек, в возрасте от десяти до пятнадцати лет, которым родители не могли предоставить условий, необходимых для полного выздоровления. Желающих нашлось немало: чтобы попасть в приют Нотр-Дам де ла Бонгард (так называлось это заведение), требовались влиятельные покровители.
Дом принадлежал Олимпии и после ее смерти должен был перейти в собственность деревни Z. В муниципальном совете этой деревни не подозревали, что творится за высокими белыми стенами приюта, созданного стараниями графа де Мериа, «виконта д’Эспайяка» и прочих негодяев, пользовавшихся благотворительностью как удобной ширмой.
Некоторые девочки умирали: очевидно, их слишком поздно забирали из больницы. Но, возможно, Господь Бог желал подвергнуть испытанию твердость духа руководителей приюта? А еще вероятнее, он в неизреченной благости своей вознамерился спасти невинных голубиц от погибели прежде, чем земная грязь замарает их крылья. Так по крайней мере утверждала газета графа де Мериа, которая задавала тон; другие органы благочестивой прессы повторяли ее разглагольствования, за отсутствием иных сведений.
Благородный виконт проявлял поистине неистощимое усердие, завязывая знакомства в светских кругах. Он решал также, кого принять в приют, а кому отказать в зависимости от положения семьи и от других обстоятельств. Зоркий наблюдатель мог бы заметить, что все девочки, попавшие в приют, были прехорошенькие. «Точно на подбор!» — наивно удивлялась одна старая ханжа и восторженно всплескивала руками всякий раз, когда видела г-жу Сен-Стефан, начальницу этого богоугодного заведения.
— Так молода, красива, знатна — и посвятила свою жизнь служению беднякам! Да это святая! — наперебой восклицали простаки.
Преподобный Девис-Рот чуял, что тут дело нечисто: ведь приют был основан такими людьми, как Гектор и Николя! Но иезуит принадлежал к тем генералам, которые позволяют своим солдатам грабить: лишь бы город был взят, остальное неважно.
За несколько дней до приезда Бродара граф де Мериа встретил на улице его младших дочерей, Луизу и Софи. Дрожа от лихорадки, Софи пыталась согреться, подставляя лицо бледным лучам зимнего солнца. Она чахла от малокровия. Хотя ради сестер Анжела готова была терпеть любые невзгоды, ее скудного заработка не хватало, чтобы поддержать силы девочки, чересчур рослой для своих лет, вытянувшейся, как цветок, который из подземелья стремится к свету.
У Анжелы не оставалось больше никаких надежд. Ей казалось, что она плывет с сестрами по бурному океану. Она хорошо знала, что пучина рано или поздно поглотит их всех, но всячески пыталась отдалить минуту гибели. О себе она мало заботилась: что значило несколько лишних капель в том море злоключений, которое ее захлестнуло? Подавленная позором, она не осмеливалась писать отцу. Но после долгой, изнурительной дневной работы (никто, кроме бедняков, за такой труд не берется) Анжела говорила себе, что все-таки у нее есть мужество.
Она бы давно покончила с собой, если б не сестренки. Но, увы, даже ее самоотверженные усилия не могли их спасти: девочки нуждались в самом необходимом. Их поношенная одежда напоминала о том, кем была старшая сестра; в школе и учителя и одноклассницы осыпали их оскорблениями. Чтобы Луизе и Софи не приходилось страдать из-за нее, Анжела отдала их в другую школу и поручила присматривать за ними славной женщине с улицы Амандье; та за небольшую плату кормила их, заботясь о них, как о родных детях. Но одна из школьниц знала семью Бродаров и рассказала, что у старшей сестры — билет. Девочки вынуждены были оставить и эту школу.
Вдобавок ко всему опекавшая их женщина слегла: уже давно ее мучила чахотка, и она доживала последние дни. Но в больницу ее не принимали, считая, что она не так уж тяжело больна. После безуспешных стараний туда попасть, она, словно подстреленная птица, рухнула наземь прямо в подъезде. Есть лечебницы для собак, но лечебниц для бедняков не хватает, и многие умирают на улице, не имея подчас сил добрести до ближайшей подворотни…
Детей несчастной взяла к себе ее сестра; Анжеле пришлось забрать Луизу и Софи. Она устроила их в переулке Лекюйе, на Монмартре, у тетушки Николь, приятельницы покойной.
Тетушке Николь тоже жилось несладко. Работа у нее была тяжелая: каждое утро, доверху набив булками серый холщовый передник, она пускалась в очередное путешествие. Сколько раз в день она поднималась по лестницам, разнося булки! Ноги ее были покрыты синяками. И все это за два франка в день… Но если карманы тетушки Николь были пусты, зато ее сердце переполняла доброта. Она сама предложила взять к себе девочек и кормить их за те же двадцать франков в месяц, что и женщина с улицы Амандье. Это было много для Анжелы, мало для тетушки Николь. Но от кого же беднякам ждать помощи, как не от таких же бедняков?
Было решено, что тетушка Николь выдаст Луизу и Софи за своих племянниц: тогда им больше не придется терпеть издевательств от соседей, которые называли их «подзаборными» или «маленькими шлюхами». Детям бедняков можно менять имена так же легко, как собакам — ошейники: до этого никому нет дела.
Итак, Гектор встретил обеих девочек в переулке Лекюйе. Красота Софи, белизна ее кожи произвели сильное впечатление на негодяя, и он пошел вслед за сестрами к тетушке Николь. Разносчица булок только что вернулась домой и готовила скромный обед; большая часть его предназначалась для девочек. Домишко, где они жили, походил скорее на хижину в бедном селении: ни ворот, ни привратницкой вход прямо с улицы. Дверь была полуоткрыта.
Де Мериа вошел и молча отвесил низкий поклон, оставаясь в тени и как бы не решаясь подойти ближе.
— Что вам угодно, сударь? — спросила тетушка Николь, удивленная появлением прилично одетого господина. Луиза и Софи, испуганные тем, что незнакомец следовал за ними всю дорогу, тесно прижались к доброй женщине.
Гектор пустился в объяснения. Он-де заметил болезненный вид одной из девочек и советует поместить ее в приют для выздоравливающих, которым он руководит. Сам Господь Бог посылает им эту помощь… Всевышний указал ему путь… (Дальше следовали банальные фразы, излюбленные графом и ему подобными.)
Сначала тетушка Николь слушала его разглагольствования с недоверием; предложение показалось ей слишком необычным. Но в конце концов настояния графа возымели действие. Ведь малютке будет так хорошо! Нельзя упускать случая — время не терпит, потом они пожалеют… В конце концов тетушка Николь почти согласилась, но просила дать ей подумать до завтра. «Дело в шляпе!» — решил де Мериа.
— Завтра начальница приюта сама заедет за ответом и, я надеюсь, заберет ребенка, — заявил он.
Змий-искуситель мало-помалу очаровал бедную женщину; даже девочки перестали дичиться. Граф ушел до прихода Анжелы; ему повезло — она, конечно узнала бы его.
— Дорогая моя, — сказала ей тетушка Николь, — если бы вы не зашли ко мне сегодня, я отправилась бы к вам сама. — И она сообщила о предложении незнакомца.
Анжела уже слышала о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард, но не знала, что его основательницей была ее старая подруга Олимпия и что во главе приюта стоит не кто иной, как де Мериа. Тем не менее она скорее встревожилась, чем обрадовалась. Каждый раз, когда в жизни Анжелы наступала перемена к лучшему, она пугалась; ей всегда казалось, что кончится это плохо. Но тетушка Николь была того мнения, что судьба может смилостивиться; ведь день на день не приходится. К тому же было ясно, что необходимы срочные меры, если они хотят спасти Софи. Поело долгих размышлений обе женщины решили, что, ввиду плохого состояния здоровья сестры Анжелы, им ничего не остается, как принять неожиданно подоспевшую помощь.
Девочки слушали разговор старших с безразличием, свойственным детям, испытавшим уже немало горя на своем коротком веку.
Анжела дала согласие. Уходя, она задержалась на пороге, обуреваемая сомнениями. Уж не лучше ли ее сестренке умереть здесь, чем… Но эта мысль показалась ей безрассудной; она еще раз поцеловала Луизу и Софи и простилась с ними.
Анжела много раз меняла свое убогое жилище; убедившись, что платить за жилье одной ей не по карману, она сняла вместе с Кларой Буссони небольшую комнатку на улице Мон-Сени, еще более неуютную и холодную, чем та, где когда-то жила Олимпия. Все здесь говорило о лишениях, которым Анжела подвергала себя, чтобы хватало на содержание младших сестер.
Голод, холод, позор… Кто, кроме этих несчастных девушек, знал, как несправедлива к ним судьба? Общими усилиями им удавалось вовремя вносить квартирную плату. Правда, Клара, с ее покалеченной рукой, поврежденной, когда она пыталась разом покончить со своими бедами, зарабатывала очень мало, но Анжела считала, что она перед подругой в неоплатном долгу, и это было единственным поводом для размолвок. Обитательницы этой жалкой конуры переносили нужду с достоинством и нежно любили друг друга.
Анжела и Клара весь вечер беседовали о маленькой Софи и о приюте для выздоравливающих. Их томила тревога, и они на все лады обсуждали свои страхи. Дело было зимой. Единственное одеяло, протертое до дыр и залатанное старыми лоскутами, плохо защищало от холода. К тому же обе они по весьма основательным причинам в этот день не обедали, а ведь натощак не согреешься… Что делать, когда не спится? Оставалось коротать время в разговорах…
Стук колес на мостовой постепенно затихал. Все в Париже заснули, кроме тех, кто в отчаянии блуждал по берегам серо-зеленого ущелья, прорытого Сеной сквозь столицу. Среди них были старые рабочие, выброшенные хозяевами на улицу; бездомные бродяги, оставшиеся без крова по милости домовладельца или фабриканта. Ведь с годами руки уже не так проворны, и трудно заработать достаточно, чтобы платить за квартиру…
Наконец девушки заговорили о людях, которые были так же бедны, как и они, но потом разбогатели; о тех, кому не приходится, подобно им, ютиться под самой крышей, стучать зубами от холода и ложиться спать с пустым желудком… Ах, если б и они, подобно Олимпии, получили наследство! От одной мысли им стало смешно. Могло же прийти такое в голову! С ума они сошли, что ли? Но неужели нельзя разбогатеть, работая?
— Еще бы, как не благоденствовать, когда трудишься с утра до поздней ночи, а зарабатываешь столько, что едва хватает на квартиру и на содержание девочек, и то, если берешь хлеб в кредит? Можно ли экономить на долгах или на том, чего не имеешь?
Клара вспомнила одну историю, происшедшую в Эльзасе. Какой-то рабочий, простой лесоруб, накопил денег и построил себе дом, лучший в деревне. Как он гордился своим достатком! Как презирал бедняков! Нищим и безработным лучше было не обращаться к нему. Его богатство росло… Но однажды в горах нашли труп человека, убитого года три-четыре назад. Зарывая его в землю, убийца уронил нож и — еще более тяжкая улика — записную книжку со своим именем. Нож был опознан лавочником, который его продал, и гордец, презиравший бедняков, вынужден был сознаться, что выстроил дом на деньги своей жертвы…
От этого рассказа девушкам стало жутко — ведь они были еще так молоды! Они с головою укрылись жалким одеялом, но спали плохо: их мучили тяжелые сны.
Перенесемся на некоторое время туда, где творились чудовищные преступления.
Развращенность, дойдя до известного предела, вызывает душевные болезни, эпидемические психозы и, овладевая людьми, толкает их не поступки, какие с трудом может нарисовать даже самое пылкое воображение. Если бы таких людей помещали в одиночные палаты, они явились бы интересными объектами изучения для психиатров. Когда подобный вид помешательства развивается в условиях той свободы, какую дает богатство, он становится особенно ужасен. Безнаказанность удваивает его силу. Так было и с основателями приюта Нотр-Дам де ла Бонгард. Словно одержимых пляской св. Ги или конвульсиями св. Медара[9], этих извергов томили бредовые вожделения. Чтобы их удовлетворить, они под покровом тайны терзали детей бедняков. Легенда о людоеде оказалась не совсем вымышленной… Вампиры думали, что никто не помешает им совершать черные дела; но злодеяний было слишком много, и это их погубило.
Начальница приюта Эльмина Сен-Стефан собственной персоной явилась в переулок Лекюйе. Она была в черном бархатном платье, под длинной вуалью. Ее экипаж занял переулок во всю его ширину; на запятках стоял лакей в ливрее, полосатой, как шкура ящерицы, а на козлах сидел кучер в широченной шинели с белыми отворотами. Визит был непродолжительным. Начальница любезно предложила тетушке Николь и Луизе проводить Софи в приют.
Карета выехала из предместья и покатилась по дороге в Z… Снег, который в городе обычно убирается, здесь лежал нетронутым. На обширной равнине, словно укрытой белым саваном, лишь кое-где виднелись деревья и изгороди, припорошенные инеем.
Беспокойство Анжелы передалось и тетушке Николь. Однако она старалась не поддаваться ему. Девочке просто повезло, что ж тут удивительного? Может же такое случиться!
Вскоре показался приют. Его главный корпус стоял отдельно среди парка, словно мавзолей. В некотором отдалении находились часовня и флигель для служащих. Были тут и сад и цветник, но сейчас все выглядело по-зимнему уныло.
Стрельчатые окна главного корпуса, часовни и смежного с нею флигеля, украшенные цветными витражами, закрывались резными ставнями; роспись и резьба изображали сцены из детства Христа и жизни святых. Внутреннее убранство помещения невозможно было разглядеть: днем мешали витражи, а вечером — плотно закрытые тяжелые ставни. Однако нетрудно было заметить, что здания эти выглядят как-то необычно. Их зловещий и мрачный облик, подчеркнутое благолепие внешней отделки напоминали монастырь.
В будке за высокой железной решеткой жил привратник, поспешно распахнувший ворота перед каретой начальницы. Судя по физиономии этого человека, он был беспредельно глуп. Похожий на собаку и в то же время на овцу, привратник никогда, даже мысленно, не переступал порога дома; за ворота он тоже не выходил.
Эльмина старалась поддерживать оживленный разговор, чтобы рассеять грустное настроение тетушки Николь. Луиза и Софи разглядывали витражи, картины, портьеры и беспрерывно всем восхищались. Вестибюль, обтянутый голубовато-белой материей, освещенный мягким светом, лившимся сквозь расписные стекла, был увешан картинами, изображавшими девушек в белых нарядах и сцены на евангельские сюжеты. Посредине на пьедестале возвышалась мраморная статуя богоматери. Обстановка, пожалуй, чересчур роскошная для приюта, где сироты из бедных семей оставались только до выздоровления… Но такова была прихоть учредительницы. Вникая во все мельчайшие детали, граф де Мериа лично руководил постройкой и меблировкой приюта.
При виде всего этого великолепия тетушка Николь только покачивала головой. Но когда ее провели в хорошо натопленные комнаты для детей, добрая женщина успокоилась. Анжела со своими нелепыми страхами, заразившая недоверием и ее, очевидно, ошибалась.
Здешние порядки отличались простотой. Дети всецело находились на попечении начальницы. Приют, по ее словам, обслуживался собственным врачом. Правда, родители его никогда не видели; но что ж тут удивительного? Он, должно быть, приходил сюда в определенные часы. Поэтому в существовании врача-невидимки никто не сомневался.
В часовне висело множество ex voto[10]. Неизвестно, чьи это были приношения, но разве можно оспаривать непогрешимость церкви и чудеса, творимые Богом? Кому пришло бы в голову докапываться, в чем тут дело?
Имелось тут помещение и для капеллана, но, поразмыслив, основатели приюта решили, что ни один мужчина — даже священник — не должен проживать на его территории.
Тетушка Николь восторгалась всем, что ей показывала г-жа Сен-Стефан. Вдруг осмотр был прерван приездом девушки лет семнадцати на вид. Это была новая учительница, присланная преподобным Девис-Ротом. Детей в приюте не заставляли работать: их учили, беседуя с ними на разнообразные темы. Однако в последнее время заниматься с девочками приходилось сиделкам: учительниц не было. Одна из них с Божьей помощью вышла замуж, причем очень удач но. В роли провидения выступил г-н Николя, лично весьма заинтересованный в ее замужестве. Другая учительница провела в приюте всего несколько дней, а затем, как сказали детям, вернулась к родным.
Высокая девушка, которая привезла начальнице письмо от Девис-Рота, тоже понравилась тетушке Николь. Славная женщина уехала, совершенно успокоившись. Маленькая Луиза очень огорчилась, что ей нельзя остаться в этом красивом доме: хотя она была такой же бледной и болезненной, как Софи, но по возрасту ее не могли еще туда принять.
Воспитанницы, которых тетушка Николь видела мельком, отличались сильной бледностью. Но ведь их, по словам начальницы, лишь недавно вырвали из лап смерти! И тетушка Николь успокаивала Анжелу. Право же, ее подозрения не имеют под собой почвы!
Софи горько плакала, расставаясь с сестрой и тетушкой Николь. Ее отвели к девочкам, игравшим в зале, и г-жа Сен-Стефан осталась наедине с вновь прибывшей учительницей. Эта черноволосая, темноглазая смуглянка производила очень приятное впечатление. Ее открытый взгляд был, пожалуй, слишком смел для воспитанницы монастыря; улыбалась она по-детски открыто.
— Вы — мадемуазель Марсель из монастыря Сент-Люси?
— Да, сударыня.
— У вас письмо от графа де Мериа?
— Нет, сударыня.
— Разве вы у него не были?
— Я с ним незнакома.
Начальница была поражена.
— Кто же вас прислал?
— Настоятельница монастыря Сент-Люси получила от его преподобия Девис-Рота вот это письмо. Он пишет ей, что приглашает меня на место учительницы в приют Нотр-Дам де ла Бонгард. Настоятельница обратилась к моему дяде; он дал согласие, и вот я здесь.
Госпожа Сен-Стефан перечитывала письмо со все возрастающим удивлением.
— Значит, вы — Бланш Марсель?
— Нет, сударыня. Я — Клара Марсель.
Тут уж Эльмина совсем стала в тупик. Клару этот допрос неприятно задел. Ни та, ни другая не знали, что граф де Мериа поместил в монастырь Сент-Люси в Морбигане[11] молодую особу, вполне подходившую для его целей, и попросил Девис-Рота написать настоятельнице монастыря о том, чтобы эту девицу направили в приют в качестве учительницы. Гектор действовал по всем правилам дипломатии: письмо духовного лица, известного не только в Париже, несомненно должно было внушить доверие настоятельнице. Иезуит, не видя причин отказать графу в его просьбе, написал такое письмо, но по ошибке адресовал его не в Морбиган, а в Вогезы[12], где тоже был монастырь, носивший это название. Случайно и там оказалась воспитанница по фамилии Марсель. Ошибка привела к недоразумению, неприятному для г-жи Сен-Стефан. Сильно раздосадованная, она продолжала расспрашивать Клару:
— Вы говорили о своем дяде, мадемуазель. Как его зовут?
— Франсуа Марсель, сударыня.
— Франсуа Марсель?
— Да, он — кюре в селении Дубовый дол.
Час от часу не легче! Начальница была подавлена. Вот уж не повезло: оказывается, это племянница глупого старика, прослывшего в Вогезах святым… «Отослать ее назад невозможно, — подумала она. — А нас она совершенно не устраивает!»
— Дитя мое, — сказала Эльмина, — тут произошла маленькая путаница, но это нисколько меня не огорчает. Напротив, я очень рада, что в нашем приюте будет преподавать племянница столь известного и всеми почитаемого кюри.
— Сударыня, — возразила Клара, не обращая внимания на комплимент, — если место уже занято, то я готова вернуться к дяде.
Она была рада возможности уехать из приюта, где ей все крайне не понравилось.
— Вопрос будет решен советом попечителей, который соберется на этой неделе. Но я полагаю, что вас не отпустят; мы бы от этого только проиграли, — сказала г-жа Сен-Стефан. «Я сумею найти удобный предлог, — подумала сия благочестивая особа, — чтобы избавиться от этой девчонки».
Она повела новую учительницу в классы. Клара размышляла: может быть, ей лучше уехать сразу, не дожидаясь решения совета попечителей? Но она боялась показаться дурно воспитанной.
Начальница выглядела совсем не такой, какой ее изображала газета «Небесное эхо», которую получал дядя Клары. Там не жалели красок, описывая благодеяния, совершаемые сей служительницей промысла Божья. В простоте душевной Клара удивлялась, что столь набожная особа носит платье с таким глубоким вырезом на груди, соблазнительность которой еще больше подчеркивалась жемчужным ожерельем. Ей думалось, что если бы бедная женщина из народа так обнажила свое тело, то это сочли бы за оскорбление приличий. Хотя Клара и воспитывалась в монастыре, но не догадывалась, что с небом можно входить в полюбовные сделки, и все принимала за чистую монету.
Вялые, сонные дети сидели за партами. Они были так безразличны ко всему, что даже не обратили внимания на новую учительницу. Лишь Софи была оживленнее других, но ведь она успела провести в этом унылом месте только один день. За уроком все хранили угрюмое молчание, кроме той же Софи, проявлявшей живой интерес к географии. Преподавала Клара не по учебнику, а по книге Жюля Верна и вместо карты пользовалась иллюстрациями.
Клара была чудесной девушкой. Училась она отлично, и в шестнадцать лет уже получила диплом учительницы. Ее легко было рассмешить, и хохотать она умела от всей души. Но иногда она подолгу плакала над страницами тайком прочитанного романа. Более решительная и храбрая, чем ее сверстницы, Клара чувствовала себя здесь, словно птица в запертой клетке. Ей было как-то не по себе.
В то время как она пыталась заинтересовать детей увлекательным рассказом, в котором описания чудес науки сменялись прелестью вымысла, со второго этажа послышался пронзительный крик. Клара бросилась было из комнаты, но дверь перед нею внезапно захлопнулась. Все же она успела разглядеть девочку лет двенадцати, с длинными белокурыми волосами, распущенными по плечам. Снова раздались крики, послышался шум, словно кто-то отчаянно боролся; затем все стихло. Г-жа Сен-Стефан приоткрыла дверь.
— Не волнуйтесь, — сказала она, — это сиротка, потерявшая рассудок. Мы не хотели отдавать ее в сумасшедший дом, там за ней не было бы надлежащего ухода, и оставили ее здесь.
Эти слова звучали правдоподобно, но Клара не поверила. Начальница приюта внушала ей глубокую неприязнь. Ей пришло в голову, — недаром она прочла столько романов! — что тут дело нечисто. Чудилась какая-то таинственная интрига.
Она стала расспрашивать девочек о помешанной. Но они, как видно, были равнодушны ко всему окружающему и могли сказать лишь одно: «Это — маленькая Роза». Быть может, они действительно ничего больше не знали.
Потеряв надежду выведать что-нибудь от детей, Клара открыла ящик стола, чтобы узнать, какими книгами пользовалась ее предшественница. Там оказалось несколько сборников песен и альбомы со стихами для детей. Пока девушка просматривала альбомы, к ней подошла Софи.
— Мадемуазель, мне страшно, я хочу домой!
— Чего ты боишься?
— Не знаю… Той девочки, что кричала.
— Она не сделает тебе ничего плохого.
— А вдруг меня поместят вместе с нею?..
— Зачем тебя станут помещать с сумасшедшей?
— Кто знает?
Страх ребенка передался и Кларе. Без сомнения, в этом доме было что-то странное, и бедной девушкой овладело тягостное чувство, какое испытывает путешественник, внезапно попавший в разбойничий притон.
Вдруг из альбома, который она перелистывала, выпала записка. Боясь слежки, Клара незаметно смахнула ее в ящик и, прикрываясь крышкой пюпитра, прочла: «На всякий случай пишу той, кто займет мое место. Спасайся, пока не поздно!»
Остальное нельзя было разобрать. Что это: одна ли из тех мистификаций, какие веселая Клара и сама не прочь была устраивать? Или она в самом деле попала в такое место, где совершаются злодеяния, и, значит, в романах пишут правду?
Девушка быстро приняла решение: предупредить дядю, чтобы с его помощью спасти себя и детей от грозившей им неведомой опасности, которую Клара чуяла инстинктивно. Она написала лишь несколько строк: «Дорогой дядюшка, мне необходимо вас видеть. Если я не вернусь через неделю, приезжайте сюда как можно скорее, умоляю вас. Это очень, очень нужно. Ваша Клара».
Запечатав письмо, она надела шляпку, накидку и, отыскав г-жу Сен-Стефан, предупредила ее, что собирается ненадолго отлучиться. Но начальница спокойно взяла у нее письмо и сказала:
— Дитя мое! Ни девочки, доверенные моим заботам, ни учительница не должны никуда выходить без меня. Такой здесь порядок; ваш дядя, без сомнения, одобрил бы его. Ваше письмо будет сейчас же отправлено на почту.
Взгляд, брошенный на Клару, убедил ее, что начальница догадалась о ее подозрениях. Девушка молча поклонилась и, подавленная, пошла обратно в класс. Все ясно: она пленница, и ее письма будут подвергаться просмотру.
Действительно, вернувшись к себе, Эльмина тотчас распечатала и прочла письмо, а затем бросила его в камин, где ярко пылал огонь, благодаря чему в комнате было тепло, как летом.
«Что успела заметить эта дурочка? Что она хочет поведать своему дяде, этому старому хрычу? Почему де Мериа не написал сам, а впутал сюда Девис-Рота? Не хватает только, чтобы он признался этому фанатику во всем, что здесь происходит. Если его преподобие узнает — дело дрянь, он уже не будет в нас нуждаться. Ведь использованные инструменты выбрасывают, как ненужный хлам…»
С такими мыслями начальница одевалась, — вернее, если вспомнить ее декольте, раздевалась для предстоящего вечера.
Дважды в неделю, по четвергам и воскресеньям, в приюте устраивались вечера. На них бывали де Мериа, Николя и другие члены благотворительного комитета. Слуг в это время отпускали: они отправлялись слушать душеспасительную проповедь в церковь. Священнику поручалось следить, чтобы там присутствовала вся челядь: толстый кучер, лакей, похожий на ящерицу, свиноподобная кухарка, горничная, смахивавшая на лисицу, и три сиделки бретонки, говорившие только на своем наречии, что не мешало им, впрочем, сосредоточенно слушать богослужения на латинском языке. Вряд ли где-нибудь можно было найти более ограниченных, более тупоумных, более послушных слуг. Каждый раз им давали по десять франков; они откладывали чаевые про черный день, так как жили на всем готовом. Что касается привратника, то он тоже получал по десять франков и ни на минуту не отходил от ворот. Хозяйская щедрость имела, конечно, свои причины.
Клару томил страх. Все ей казалось подозрительным, ко всему она относилась настороженно. Так, например, за обедом она заметила, что начальница вышла на минутку в соседнюю комнату, служившую аптекой, и принесла оттуда две бутылки малаги. С первого же глотка молодой учительнице показалось, будто у вина какой-то странный привкус, и она вспомнила, что в одной из книг, Прочитанных ею украдкой, преступный трактирщик поил путешественников снотворным, чтобы легче было их убивать. Но ведь не убивали же тут детей? Что же здесь происходило?
Клара отказалась от вина; ей хотелось, чтобы и Софи не дотронулась до него. Но та, не обращая внимания на ее знаки, выпила все до дна. Подозрения Клары имели основания: вскоре девочки заснули глубоким сном; у нее самой отяжелели веки, хотя она лишь пригубила бокал. Однако страх и любопытство не дали ей заснуть.
— Дети так слабы, — заметила начальница, — они устают даже от обеда; их все время клонит ко сну.
Ее взгляд упал на бокал Клары.
— Почему вы не пили, дитя мое?
— Благодарю вас, мне не хочется. Я тоже утомлена с дороги, вероятно. К тому же я привыкла рано ложиться.
Девушка чувствовала на себе взгляд Эльмины и едва стояла на ногах. Начальница приюта была бледна.
— Тогда я вас больше не задерживаю, — сказала она, — и сейчас же провожу в вашу комнату. Там вы сможете отдохнуть.
Когда заснувших девочек перенесли в спальни, Эльмина предложила учительнице следовать за нею. Они пересекли сад, прошли мимо часовни. Клара подумала, что если ее опасения оправдаются, то ждать помощи будет неоткуда, так как до ближайшего жилья очень далеко.
— Эта квартира предназначалась для капеллана, — сказала Эльмина, показывая на флигель, примыкавший к часовне, — но по разным причинам он не смог ее занять, и комнаты свободны. Завтра сюда доставят пианино: ведь вы, наверное, любите музыку? Вещи ваши уже принесли сюда. Спокойной ночи, дитя мое!
И эта змея поцеловала Клару в лоб. Догадавшись, что уединенность места пугает девушку, она добавила:
— Надеюсь, вы не робкого десятка? Впрочем, одна из сиделок придет к вам ночевать, когда освободится. Не бойтесь!
Скрывая страх под напускным спокойствием, Клара поблагодарила Эльмину. Хладнокровие девушки было вызвано чувством грозящей опасности.
Оставшись одна, она осмотрела квартирку, состоявшую из двух комнат. Первая служила гостиной, вторая — спальней. Там стояла кровать с широким пологом из белой кисеи, стол, покрытый синей скатертью. На стенах — обои с белым узором по голубому фону. Словом, уютное гнездышко, вполне подходящее для молодой девушки. Но все-таки Кларе этот уют пришелся не по душе. Ей было холодно и страшно. Кровь стыла у нее в жилах, но она старалась сохранить присутствие духа.
Единственная свеча в канделябре уже наполовину сгорела: надолго ее не могло хватить. Окна с решетками, отсутствие звонка, дверная задвижка не внутри, а снаружи, — все это повергло Клару в дрожь. Тревожные предчувствия всегда страшнее, чем явная опасность. К тому же ключа в замочной скважине не было; значит, он находился у кого-то в кармане.
Клара заглянула под кровать и в ужасе отпрянула, увидав какой-то странный механизм, рычаги которого соединялись с краями кровати.
Девушка пожалела, что не уехала днем, и твердо решила бежать этой же ночью. Она должна перехитрить своих врагов! По-видимому, до наступления темноты ничего не случится. Отобедали в четыре; мешкать было нельзя, вечер близился.
Когда стемнело и уже можно было не бояться соглядатаев, Клара вынула из корзины свои пожитки, смастерила нечто вроде чучела и, придав ему форму человеческого тела, положила на кровать. Каков же был ее ужас, когда механизм тотчас пришел в действие, пружины щелкнули, и рычаги с обеих сторон сдвинулись, захватив чучело словно в тиски! Холодный пот выступил на лбу девушки, а волосы чуть не встали дыбом. Все же она подумала, что, быть может, кровать эта служила для больных горячкой? Но, как бы там ни было, она не хотела оставаться в этом доме ни единого дня.
Смеркалось. Клара потушила свечу, задернула полог, словно собираясь лечь. Ничто, казалось, не могло выдать ее бегства. С быстротой и ловкостью акробатки она проскользнула к входной двери и оттуда — наружу. Спрятавшись за большим вязом у входа в часовню и раздумывая, куда же теперь идти, она заметила лестницу, оставленную здесь кровельщиком, несмотря на строжайший запрет.
«Какая неожиданная удача! Разве это — не помощь провидения?» — подумала Клара, упрекая себя в том, что не возложила на всевышнего все надежды. Ей почему-то не пришло в голову, что со стороны провидения куда лучше было бы вовсе не допускать, чтобы она попалась в эту западню, чем посылать ей лестницу… Но Боженька порою бывает чудаковат. В его возрасте это случается…
Прижавшись к дереву, Клара в сотый раз спрашивала себя, не была ли она обманута и напугана запиской, подсунутой, может быть, с целью мистификации? В сонливости девочек нет ничего удивительного: ведь они больны. Крики Розы объяснялись помешательством. Кровать могла быть взята из больницы… Все это так. Но какое зловещее стечение обстоятельств!
Вдруг Клара услышала шорох и затаила дыхание. Тишину ночи нарушил звук легких шагов. Судя по развевающемуся в темноте белому газовому платью, приближалась женщина. Она вошла в домик, вероятно, желая убедиться, что механизм кровати не отказал, затем вышла и дважды повернула ключ в замке. Это была Эльмина в вечернем туалете. Во мраке ее платье напоминало облачко.
Кларой вновь овладели сомнения. Готовясь к побегу, она спрашивала себя: достаточно ли того, что она видела, чтобы оправдаться перед дядей в своем поведении? «А если он не поверит? Если я ошибаюсь? — подумала она. — Вдруг мое обвинение окажется ложным? Быть может, прежняя учительница была легкомысленной девушкой, и ее запирали, чтобы она не выходила одна? Я должна разузнать все, убедиться во всем».
Прячась в густой тени деревьев, легкая как ветерок, девушка кралась за начальницей приюта. Благодаря черному платью Кларе удалось добраться незамеченной почти до самых дверей главного корпуса. Там с г-жой Сен-Стефан заговорил мужчина. Клара не смогла его разглядеть: он тоже был в черном.
— Как вы неосторожны, Мина! Эту девушку следовало сейчас же отправить назад!
— А еще лучше было бы не попадать впросак.
— Но я не виноват, это ошибка его преподобия. Старик дряхлеет с каждым днем.
— Зачем же вы к нему обратились?
— Не раздражайтесь, мой друг. По вашей милости мы очутились в трудном положении: вы оставили девушку здесь, вместо того чтобы сразу же от нее избавиться. А теперь как добиться ее отъезда?
— Что же, по-вашему, лучше было дать ей свободу нынче вечером, после того как она уже успела столько заметить? Как же нам ее отослать? Что скажет ее дядя? Я уже вам говорила, что было бы неосмотрительно портить отношения с этим старым идиотом. Почему вы не приехали, когда я посылала за вами?
— Ах, дорогая, я так занят, не могу же я поспеть всюду! Я читал лекцию на тему об укрощении человеком своих страстей…
— Вы прекрасно знаете, каким опасностям я здесь подвергаюсь. Взять хотя бы эту маленькую Микслен… Похищенная девочка!.. Подумайте о том, что мне грозит, если ей удастся бежать! Ведь она все видела!
— Не тревожьтесь, милочка, о вашем спокойствии позаботятся. Ведь обеспечивать членам нашего комитета отдыха после трудов — наша святая обязанность. Не будь вас, некоторые недостойные слуги церкви, вроде меня, стали бы искать недозволенные удовольствия в других местах. Ведь львы господни не могут питаться зернами, как горлинки, или травой, как агнцы… Львы восхваляют Бога рычанием, им нужна другая пища!
Он мог бы сказать: «Им нужны кровь и грязь, как тиграм и гиенам»…
— Лицемер! — воскликнула Эльмина. Эта женщина, лишенная совести, дошедшая до пределов порока, презирала графа за то, что он разыгрывал комедию даже перед нею.
Де Мериа заговорил тоном, который был его соучастнице больше по вкусу:
— Итак, дорогая, что вы скажете этой девчонке, когда она спросит, зачем ее пришпилили к постели?
— Разве приют для выздоравливающих не больница? По ошибке поставили не ту кровать, и только!
Кларе это объяснение уже приходило в голову. Оно было настолько просто, что граф ничего не смог возразить. Начальница приюта продолжала:
— Ведь у нас есть умалишенная; эта кровать предназначалась для нее.
— Неплохо. Довольно правдоподобно.
— Вы согласны?
— Не сердитесь же, моя прелесть! Мы прибавим вам жалованья. Вы вполне этого заслуживаете. К тому же в нашем распоряжении неистощимая золотоносная жила.
Он попытался поцеловать Эльмине руку.
— Вы мне противны! — сказала она. — От вас пахнет мертвецкой!
Затем оба изверга вошли в дом. Для сомнений не оставалось места.
Через несколько минут Клара услышала звуки скрипки. Смычком водила умелая рука; игра дышала вдохновением; мелодия лилась мощной волной, гармоничная, как отдаленный шум моря; время от времени слышались стоны бури, шелест ветерка… Несмотря на страх, покрывший ее лоб капельками холодного пота, Клара испытывала непонятное волнение. Ей невольно вспоминалась полная страсти песня Суламифи[13]:
Возлюбленный, ты не приходишь…
Запах сжигаемых благовоний туманил ей мозг, а в ушах еще звучали слова, так напугавшие ее…
Эта музыка оплачивалась деньгами Олимпии, которыми распоряжался де Мериа. Скрипач был не кто иной, как Санблер. Миллионы, попавшие в руки мерзавцев, служили им для удовлетворения порочных прихотей. Их развращенность не знала границ. И в аду не придумали бы более изощренного разгула! Они устраивали пиры, воскрешая мистерии и оргии на античный лад…
Клара, не подозревавшая обо всех этих ужасах, твердо решила узнать, что тут творится. Если выступать с обвинениями, то во всеоружии правды! Со страхом она уже свыклась. Что происходило на этом вечере? И зачем ее хотели «пришпилить» к постели?
Окна, закрытые ставнями, находились высоко. Но в ставнях были щели: сквозь них проникал свет. Не раздумывая, Клара кинулась в темноте за лестницей и прислонила ее к ставне, намереваясь проникнуть в тайны дома, прежде чем отсюда бежать. Смелая затея, на которую вряд ли отважился бы и мужчина, удалась. Клара поднялась на верхнюю ступеньку и заглянула в щель. Ее взгляду представилась вся комната, словно она смотрела в бинокль.
Увидев чудовищную картину, девушка подумала: не душит ли ее во сне кошмар? Но нет, это не был сон. Скрипач отбивал такт, повернувшись в ее сторону. Казалось, вместо головы у него был череп с зияющими светящимися орбитами. Как не походил этот урод на того белокурого ребенка, любимого матерью, о котором мы узнаем дальше!
Госпожа Сен-Стефан, в прозрачном газовом платье, небрежно развалившись на диване, любовалась зрелищем. Действующими лицами оргии были де Мериа и Николя. Их следовало бы убить, как бешеных собак, или заключить в одиночные камеры для буйнопомешанных. Жертвами злодеев были девочки, спавшие глубоким сном, обнаженные, бледные, с длинными распущенными волосами. Их можно было принять за добычу людоедов, готовящихся к каннибальскому пиршеству. Две из них проснулись и отбивались; им затыкали рты платками. В одной Клара узнала Софи Бродар; другая, судя по голосу, была маленькая Роза.
Убедившись, к своему ужасу, что она не бредит и что все это происходит наяву, девушка испустила громкий крик и, потеряв сознание, упала с лестницы.
За год пребывания в тюрьме юный Бродар переменился до неузнаваемости. Между прежним Огюстом и нынешним лежала целая пропасть. Теперь мы встречаемся с ним в Клерво.
Река Об орошает мирную тенистую равнину, поросшую пышными травами: войны галлов, а позднее — французов утучнили здешние земли человеческим прахом. Тут находится аббатство Сито, основанное в XII столетии святым Бернаром[14]. Высокие деревья, остаток дремучих друидических[15] лесов, осеняют монастырские строения, где осужденные на срок более одного года отбывают каторжные работы. Это и есть Клерво.
В залитой светом долине высится мрачное и угрюмое здание тюрьмы. За ее решетками немало несчастных людей, действительно виновных в тех преступлениях, за какие их наказали. Другие осуждены за злодеяния, совершенные не ими; а те дела, за которые им следовало бы держать ответ, остались нераскрытыми. Наконец есть и невинно осужденные вместо настоящих преступников; последние остались на свободе и смеются над проницательностью правосудия.
В этой тюрьме есть свои знаменитости, вроде Бигорна, старичка со сморщенным лицом цвета красного дерева. Он так наловчился по части мелких краж, что нередко вытаскивал из кармана начальника тюрьмы или Капеллана носовой платок, а затем почтительно подавал его, будто платок был обронен. Иногда он подшучивал таким же манером и над посетителями. Дядюшка Бигорн был бродягой чуть ли не с рождения; еще в детстве, отправляясь нищенствовать, мать носила его на спине. Приговоренный в общей сложности к двадцати годам лишения свободы, он отбывал наказание здесь. Всю свою жизнь он бродяжил, но любил подражать повадкам знаменитых жуликов. Это было ему тем легче, что он долгое время подвизался в качестве фокусника. Фортель с платком был одним из его коронных номеров.
Этот «злоумышленник» всегда говорил на воровском жаргоне, откуда и его прозвище («Бигорн» на этом жаргоне значит воришка). Когда-то коротко знакомый с несколькими известными преступниками, он уверял, что являлся их соучастником. Однако бахвальство старика не могло обмануть его товарищей, опытных по части всяких мистификаций.
Другой тип, долговязый Адольф, кривой, с вихляющейся походкой, утверждал, наоборот, что он ровно ни в чем не виноват. Между тем никто из заключенных не хотел бы с ним встретиться один на один в темном лесу, особенно имея полный кошелек…
Судьба некоторых арестантов Клерво была поистине печальной. У одного из них, фальшивомонетчика, было пятеро детей, которых он горячо любил. Жена его умерла, и всех их пришлось отдать в приют для подкидышей… Другой украл двадцать франков при следующих обстоятельствах: его мать болела, но в больнице для нее не нашли места. Наступил день, когда она уже не могла встать с постели. Стоял декабрь, в доме не было ни топлива, ни хлеба… Тогда мальчуган вышел вечером на улицу и стащил у первого встречного щеголя кошелек, в котором оказалось всего двадцать франков…
Сперва, как уже известно, Огюста присудили лишь к году тюрьмы; но за повторное неповиновение тюремному начальству в дни, когда он узнал о приговоре, вынесенном его отцу, срок увеличили, и теперь ему предстояло провести в Клерво целых два года, прежде чем выйти на свободу (под свободой для бедняков подразумевается свобода умирать с голоду, особенно если в паспорте пометка: «отбыл тюремное заключение»).
Пребывание в тюрьме оказалось для Огюста более сносным, чем жизнь на воле. Он прибыл в Клерво с такой характеристикой: «Крайне вспыльчив и недисциплинирован, склонен к буйным выходкам». Первое время его считали опасным преступником; однако очень скоро он показал себя с хорошей стороны.
Огюст не питал отвращения к труду, ибо привык к тяжелой работе у дубильного чана. Правда, он говорил себе: «Мы, заключенные, трудясь в тюрьме, становимся невольными виновниками безработицы. Ведь многим не хватает хлеба потому, что мы выполняем ту же работу за сущие гроши!» Такие мысли рождались в голове юноши, размышлявшего о прогнившем механизме современного общества, которое доживает свои последние дни, общества, враждебного беднякам и покорного богачам.
В больших тюрьмах иногда отводят несколько часов в день на занятия с арестантами. Огюст, совершенно невежественный (десяти лет ему уже пришлось бросить школу и поступить на кожевенный завод), попав в Клерво, с жадностью набросился на те жалкие крохи знаний, какие можно было получить на этих уроках. Вскоре учитель, пораженный успехами юноши, стал проявлять к нему особое внимание и снабжать его книгами. Огюст поглощал их ночью, при коптящем свете ночника, пользуясь тем, что надзиратели спят. А может быть, тюремщики не мешали ему, боясь столкновений с этим смирным парнем, слывшим почему-то головорезом.
— На что тебе это? — спрашивали товарищи. — Думаешь, приговор отменят? Как бы не так!
— Нет, — отвечал Огюст, — я учусь, чтобы знать.
— Хочешь стать ученее всех?
Огюст улыбался. Бедняга вовсе не думал об этом; ему просто хотелось развить свой ум, найти применение своим способностям. К тому же занятия помогали ему забыться. Порою ему это удавалось. В такие минуты прошлое казалось лишь тяжелым сном, и семнадцатилетний юноша вновь становился самим собою.
— Он совсем не замечает барбосов (надзирателей), — говорили его товарищи по заключению. Но так случалось не часто.
Огюст писал отцу и сестрам. Из Тулона, по причине, нам известной, ответа не приходило уже несколько месяцев, но из Парижа в тот день, о котором идет речь, он получил письмо, очень его взволновавшее.
Как и в Тулоне, мы застаем арестантов в тот единственный час, когда они могут расправить утомленные плечи и почувствовать, что живут, то есть страдают. Как и в Тулоне, надзиратели притворялись, будто не слышат, когда разговор заходил о чем-либо, представлявшем для них интерес.
В этот вечер беседа обещала быть особенно занимательной. Речь шла о недавней новогодней амнистии, открывшей кое-кому двери тулонской каторжной тюрьмы. Называли имена помилованных: Гренюш, Жан-Этьен, Лезорн…
— Лезорн! — воскликнул забавный старичок, выдававший себя за убийцу. — Я промышлял вместе с ним!
— Что же вы делали? — спросил Адольф, любивший послушать чужую болтовню.
— Мокрые дела, черт возьми! Мы вместе пришивали.
Адольф улыбнулся. Он лучше других знал, что Бигорн врет, ибо настоящим соучастником Лезорна был он сам.
— Полно заливать, старина! Скажет тоже!
Отложив чтение письма, Огюст прислушался. Анжела как раз и писала о некоем Лезорне, амнистированном каторжнике, которому отец поручил позаботиться о ней и о сестрах. Про болезнь Софи она почти ничего не сообщала. Здоровье девочки, по-видимому, не улучшалось. В письме Анжелы была какая-то недоговоренность, тревожившая Огюста. То, что он услышал сейчас о Лезорне, отнюдь не могло его успокоить. Если этот человек — такой, как о нем говорят, отец не могу дать ему подобного поручения.
Старичок, стремившийся прослыть закоренелым злодеем, продолжал:
— Беда всем обладателям горяченьких (денег), если Лезорну дали глотнуть воздуха (освободили).
В углу длинной камеры (каждый ее конец освещался одной-единственной лампой, низко опущенной и озарявшей лишь небольшое пространство вокруг койки надзирателя) худой большеголовый верзила, похожий на сову, царапал что-то на клочке бумаги. Это был Вийон[16] тюрьмы. Он сочинял песню, фразу за фразой, и, подбирая мотив к ее словам, тихонько напевал, так что его голос сливался с завыванием ветра. Он писал о бедняге, бредущем домой из тюрьмы и умирающем с голоду. В самом деле, кто даст ему работу? Кто откроет перед ним дверь своего дома, даже за плату?
Раз каторжник освобожденный
Шел по дороге, долго шел.
Он много дней в пути провел,
Больной, голодный, изможденный.
Ни у кого он не просил
Ни хлеба, ни воды, ни крова;
Дремал под деревом и снова
Пускался в путь, хоть был без сил…
— Эй ты, артист! — сказал ему сосед. — Дай нам спать! Ты всю душу вымотал своим тоскливым воем! Ну, к чему без конца думать о том, что сидишь в тюрьме?
— Э, разве тюрьма — не повсюду? Так почему ж не писать об этом?
— Да… Но разве те, у кого ничего нет, могут чувствовать себя на свободе? Я лично предпочитаю, чтобы меня снова сцапали, когда Мой срок кончится. Лучше соломенный тюфяк в тюрьме, чем мостовая! Ведь чтобы подыхать от голода и холода, тоже нужно мужество… а у меня его не хватает. — Говоривший растянулся на своей койке. — Ну, разве здесь плохо?
— Ты прав, старина, черт тебя дери! Ведь я признал себя виновным во всем, что мне припаяли, лишь бы иметь кров над головой и жратву…
И поэт вновь принялся за свои рифмы, не обращая внимания на суровую действительность.
— Еще один корчит из себя невинного! — пробормотал Адольф.
Но несчастный не притворялся — он действительно был невинен. «Сколько я видал судей, более виновных, чем осужденные ими!» — говорит Монтэнь[17].
Старичок начал рассказывать о бесчисленных преступлениях, якобы совершенных им вместе с Лезорном. На самым деле он просто слышал о них краем уха от самого Лезорна и его сообщников. Два арестанта проявили особый интерес к этому повествованию: Адольф, которому важно было знать все, что могло обнаружить его причастность к темным делам, и Огюст, который, прислушиваясь, думал, что у его сестер довольно странный покровитель. Даже если он и лучше, чем о нем говорят, ему будет очень трудно жить честно, а следовательно и заботиться о дочерях Бродара.
Вдруг послышался какой-то треск; затем он повторился. Никто не обратил на это внимания. Целый день заключенные разбирали примыкавшие к тюрьме ветхие строения бывшего аббатства. Привыкнув к более легкой работе, они устали, их одолевал сон. Но вскоре заколебался пол, задрожали койки.
— Что за дьявольская сарабанда? Или с землей — трясучка (припадок эпилепсии)?..
Но шутки смолкли: упала балка, обрушилась часть стены. Два арестанта остались в углу камеры; их койки свисали над зияющим провалом. По-видимому, разборка старых смежных построек повлияла на прочность здания. Трещало дерево, падали кирпичи, а лампы, продолжавшие гореть неровным пламенем, угрожали еще большей бедой.
Только две балки, уцелевшие от перекрытия, соединяли с еще неповрежденной частью помещения тот угол, где находились двое несчастных. Их гибель казалась неминуемой. Остальные могли легко добраться до выхода, но не торопились: люди, вынужденные переносить общие невзгоды, привязываются друг к другу, и никто, кроме Адольфа, не решился бросить товарищей. Хотя прибежавшие с фонарями надзиратели указывали безопасный путь к выходу, ни один не захотел воспользоваться им.
Нужна была ловкость обезьяны или кошки, чтобы пробраться по балкам и спасти обреченных. Но вот на узкий воздушный мост взбежал парижский мальчишка, такой же проворный и ловкий, как кошка или обезьяна. Все затаили дыхание. Наконец Огюсту удалось добраться до горемык. Один из них, помоложе, стоял в ожидании.
— Смелей, Гаспар! — крикнул Огюст, веселый в минуту опасности, как истый Гаврош[18]. — Руку, старина! Вперед! Вниз не смотреть!
При всеобщем молчании, держа пошатывающегося товарища за руку, Огюст, пятясь, пробирался назад. Но вот оба достигли конца балки. Они были вне опасности.
Принесли факелы. При их багровом свете все казалось призрачным, словно мираж.
Один из арестантов, которым грозила гибель, был спасен; оставалось спасти другого. Не колеблясь, не мешкая, Огюст отправился тем же путем назад. Все взоры устремились к нему. Казалось, слышно было биение сердец. Все замерли.
На этот раз опасность увеличилась: балки, по которым шел юноша, зловеще трещали. Напрасно он подзывал к себе старика, оставшегося в одиночестве: тот, скованный страхом, все еще лежал на своей койке, хотя она каждое мгновение могла провалиться вместе с сохранившейся каким-то чудом частью пола. Это был тот самый старичок, который уверял, будто бы он знавал Лезорна. Его руки и ноги, утратившие гибкость от вечной сырости тюрем и от возраста, отказывались повиноваться; у него не хватало силы воли встать. Мнимый преступник был просто-напросто трусом.
— Идите ко мне, дядюшка Бигорн! — крикнул Огюст. — Не можете? Ну, так не шевелитесь, больше от вас ничего не требуется!
Юноша повис над провалом, схватил старика под мышки и поднял вверх. Затем, держа его на весу и балансируя, повернулся и вновь двинулся в опасный путь по балке. Все захлопали в ладоши; некоторые плакали.
Богорн был спасен. Но для Огюста это не прошло безнаказанно; ведь он не привык заниматься тяжелой атлетикой. У него пошла кровь горлом и в течение нескольких дней жизнь его висела на волоске. Молодость одержала верх, но силы юноши были уже надорваны; жить ему оставалось недолго.
За спасение товарищей Огюста Бродара включили в список освобождаемых досрочно.
Лишь через неделю после описанной нами ужасной ночи Клара пришла в себя. Все это время ее организм боролся с нервной горячкой, последовавшей за обмороком.
Наконец к ней вернулось сознание, а вместе с ним и память. Вспоминая о пережитом, она вздрагивала от отвращения.
Комната, в которой она очнулась, была обита матрацами. Это испугало Клару: все необычное напоминало об ужасах, виденных ею в приюте. Сквозь решетчатую дверь, похожую на те, какие бывают в клетках для диких зверей, проникал свет. Клара попробовала пошевелиться и обнаружила, что на ней смирительная рубаха.
Припоминая, что с нею произошло до того, как она упала в обморок, Клара решила, что все еще находится во власти г-жи Сен-Стефан. Вряд ли эта женщина позволит столь опасной свидетельнице выскользнуть из ее рук! Чувствуя свое бессилие, Клара пыталась представить себе, какие беды ей теперь грозят.
Дверь выходила в коридор. Девушка с беспокойством посмотрела туда. Перед ее глазами мелькали какие-то дюжие мужчины, с виду — больничные служители, и женщины в белых передниках, разносившие еду и лекарства. Неужели она в больнице? Кларе не верилось, но все же она несколько успокоилась. Наконец девушка решилась подозвать одну из женщин и спросить, куда она попала.
— Ах, вы очнулись, барышня! — воскликнула сиделка. — Вы были опасно больны, очень опасно!
Встретив вопросительный взгляд Клары, она продолжала:
— Доктор все время говорил, что нервная горячка у вас пройдет; и добрая госпожа Сен-Стефан обещала приехать за вами, как только вы придете в себя.
У Клары застучали зубы от страха. Сиделка рассказывала:
— С вами, по-видимому, случился припадок на вечере, устроенном для приютских детей. У вас закружилась голова; вам почудилось Бог знает что. Силы небесные, о каких гадостях вы говорили в бреду! С тех пор как вас сюда привезли, сознание не возвращалось к вам ни на минутку. Вы очень слабы, не правда ли?
— О да, — ответила Клара, — при всем желании я бы не вышла отсюда.
— Вы, кажется, бросились из окна и расшибли себе голову.
— Мой дядя приехал? — спросила Клара, начиная понимать, какую сеть лжи сплели вокруг нее.
— Ваш дядя? Бедный, святой человек! Госпожа Сен-Стефан постаралась, чтобы он ничего не узнал, ведь он не перенес бы такого огорчения… Начальница приюта приезжает почти каждый день и заботится о вас, барышня, прямо-таки по-матерински. Она нам все объяснила: по ее словам, на вас дурно повлияло чтение скверных книг; вас избаловали; вы, наверное, тайком читали все, что попадалось под руку.
То, что Клара услышала, не могло ее успокоить. Спасение было только в бегстве.
Бегство! Но мыслимо ли бежать из больницы для умалишенных? И в конце концов не лучше ли оставаться здесь? А может быть, ей удастся улизнуть во время переезда из больницы в приют? Грозившая опасность удваивала ее силы. Да, она убежит! Несмотря на свою слабость, она разоблачит подлые козни этих вампиров!
Ей не пришло в голову довериться врачу. Разве Эльмина не стала бы утверждать, что обвинения больной — результат очередного приступа помешательства? Кому бы поверили: Кларе или почтенной даме, облагодетельствовавшей стольких бедняков?
Каким же образом Клара попала в больницу св. Анны?
Ее пронзительный крик услышали только в доме. Привратнику, который не спускал глаз с ворот и решетки, показалось, что завыла бродячая собака. Никто не пытался ни войти, ни выйти: значит, все было в порядке.
Де Мериа сразу догадался, кто закричал. Конечно, их пленница! Вместе с Санблером он выбежал в сад, пока Эльмина поспешно укладывала усыпленных девочек в постели. Лишь две из них не спали. Роза, с платком во рту, и полумертвая от страха Софи, не смевшая вымолвить ни слова.
С фонарем в руках Гектор обшарил кусты возле дома и вскоре наткнулся на лежавшую без чувств Клару. Из раны на ее виске струилась кровь. «Наверное, она уже мертва!» — подумал он и спросил.
— Что нам с нею делать?
— Бросим ее в Сену, черт возьми! — ответил Санблер.
— Как она красива!
— Не будем терять времени: ночи теперь короткие.
Санблер завернул девушку в плащ и поднял ее. Де Мериа собирался вернуться в дом.
— Нет, нет! — возразил урод. — Нечего все сваливать на меня одного! Чур, пополам: и удовольствия и труды! Помогите мне: если нас накроют, вам, быть может, придется назвать свое громкое имя.
Граф кивнул и последовал за ним. По его приказанию тотчас же открыли ворота. Впрочем, Санблер напрасно беспокоился: привратник даже не поинтересовался, что за ношу тащит человек, сопровождавший его хозяина.
Выйдя за ворота, они ускорили шаги. Вдруг их окружило несколько полицейских.
— Ага! — воскликнул один. — Мы их поймали!
Остальные столпились вокруг, держа оружие наготове.
— Ошибаетесь, господа, — возразил де Мериа, струсив, но пытаясь взять дерзостью, — мы не те, кого вы разыскиваете.
Полицейский зажег фонарь и осветил ношу Санблера.
— Труп!
— Да нет, господа, — сказал Гектор, — мы несем эту девушку в больницу; она выбросилась из окна в припадке безумия. Быть может, она еще жива.
— Нечего врать! Вы укокошили женщину и собирались бросить ее в Сену. Это мокрое дело!
— Просто несчастный случай; он произошел в приюте для выздоравливающих, которым руководит госпожа Сен-Стефан. Я — граф де Мериа, председатель благотворительного комитета.
— А я — Габриэль, по прозвищу Санблер, агент полиции нравов. Что, не узнаете?
И урод показал свое ужасное лицо. При свете фонарей полицейские наконец признали Санблера и де Мериа.
— Какая неосторожность! — заметил начальник группы. — Мы чуть не арестовали вас вместо тех убийц, которых ищем.
— Что ж тут удивительного? Порядочным людям нет нужды скрываться от полиции.
— Вы уже сообщили куда-нибудь о несчастном случае?
— Нет еще.
— Мы вас проводим. Но откройте же девушке голову! Если она еще жива, то погибнет от удушья. Вы оказали ей помощь?
— К-конечно…
— В какую больницу вы идете?
— В первую попавшуюся.
— Да ведь в том направлении нет ни одной больницы! Там начинаются укрепления Сен-Клу.
— Мы собирались зайти в ближайший полицейский участок.
В участке Кларе промыли рану; холодная вода привела ее в чувство. Побледнев, де Мериа заявил, что г-жа Сен-Стефан страшно обрадуется, узнав, что девушка осталась в живых. Ему повезло: полицейские поверили, что произошел несчастный случаи.
— Дядя! О, дядя! — прошептала Клара, придя в себя. Она закрыла лицо руками.
Санблер, считая свое присутствие излишним, незаметно скрылся.
— Припадок безумия возобновляется, — воскликнул де Мериа. — В этом нет сомнения.
Вот каким образом, заболев нервной горячкой, Клара попала в больницу св. Анны. Версия о ее помешательстве нашла подтверждение: Эльмина, приехавшая навестить девушку, не преминула зайти к врачу. Это был старик, всецело преданный науке. В больнице он занял должность психиатра, как занял бы всякую другую: все отрасли медицины казались ему равно заслуживающими внимания. Сделавшись специалистом по душевным болезням, он увлекался изучением различных форм сумасшествия.
Если врач-психиатр сам становится жертвой навязчивой идеи, может ли он правильно лечить больных? По мнению этого доктора, все преступники в большей или меньшей степени душевнобольные. Конечно, это был односторонний взгляд на вещи, так как врач не принимал во внимание внешней среды. Но, может быть, он учитывал и этот фактор.
Госпожа Сен-Стефан была для него загадкой. Эту женщину, чья внешность говорила о крайней порочности, считали чуть не праведницей! Клара же, наоборот несмотря на целомудренный вид, страдала истерией, сопровождавшейся эротическими галлюцинациями. Быть может, одна делала героические усилия, чтобы преодолеть природные наклонности, а другая находилась под влиянием книг? По словам Эльмины, девушка читала без разбора; дядя давал ей слишком много воли… Как бы то ни было, Клара интересовала врача, а Эльмина удивляла. Впрочем, он старался не поддаваться личным впечатлениям.
— Большая новость, сударыня! — сказал доктор, увидев г-жу Сен-Стефан.
— Клара умерла? — быстро спросила та. Кровь прилила к ее щекам; обычное спокойствие сразу исчезло.
— О нет, не волнуйтесь! Наоборот, она пришла в себя и уже поправляется. Я все время надеялся на ее выздоровление. Очевидно, девушка была чем-то напугана. Теперь она может рассказать, что с нею произошло.
Эльмина прислонилась к столу, чтобы не упасть. Ей было все равно, умрет ли Клара, или сойдет с ума, лишь бы девушка не проговорилась. А теперь больную будут расспрашивать о причинах «припадка»… Благочестивая дама все же постаралась овладеть собой, чтобы найти выход из положения.
— Мне едва не стало дурно от радости, — отозвалась она наконец. — Вы говорили мне, сударь, что если ваши благоприятные предсказания подтвердятся, то я смогу взять Клару из больницы. Разрешите напомнить вам об этом.
— Охотно, но сейчас она слишком слаба. Ее можно будет перевезти только через несколько дней.
— О, доктор, вы не знаете: ведь я разбираюсь в душевных болезнях!
Врач, улыбаясь, взглянул на своего новоявленного коллегу, но тотчас же отвел глаза: перед ним, несомненно, стояла душевнобольная. Она страдала эротоманией, ужасным недугом, приводящим к преступлениям. На ее смущенном лице лежало неизгладимое клеймо порока.
На какое-то мгновение доктор призадумался: не сходит ли он сам с ума? И, тряхнув седой головой, чтобы избавиться от преследовавших его мыслей, повторил:
— Больная слишком слаба для переезда. Она сможет вернуться к вам дня через три-четыре.
Старик был непреклонен. Боясь возбудить подозрения, Эльмина больше не настаивала и попросила проводить ее в комнату Клары.
Смирительной рубахи на девушке уже не было; бледная как смерть, она ждала этого визита. Ей сказали, что г-жа Сен-Стефан посещала ее почти ежедневно, и в ожидании предстоящей встречи Клара собралась с силами.
Бедняжка повзрослела лет на десять. Куда девались ее доверчивость, простосердечие, склонность во всем видеть хорошее? Они уступили место мужеству и непреклонной решимости бороться со злом. Несчастная Клара! Ей предстояло узнать, как много людей гибнет в этой борьбе…
Если бы доктор не питал к г-же Сен-Стефан такого же слепого доверия, как и другие, что, заметив полный яда взгляд, брошенный на свидетельницу ее злодеяний, он понял бы все. Однако она обняла Клару, поцеловала в лоб холодным поцелуем змеи и воскликнула:
— Как я счастлива, дитя мое, что вы выздоравливаете!
— Вы написали моему дяде, сударыня?
— Будьте спокойны, я избавила его от волнений. В газетах тоже ничего не сообщалось. Я дважды писала ему вместо вас и приложила немало усилий, чтобы он ничего не узнал о случившемся.
И она протянула больной два письма, в которых аббат Марсель благодарил за то, что особа столь высокой нравственности изволила лично написать ему о том, как она рада приезду Клары. По правде сказать, длинным письмам начальницы приюта аббат Марсель предпочел бы несколько ласковых слов от племянницы, но он не признавался в этом даже самому себе.
Слезы Клары оросили строки, которые она читала.
Дело было в пятницу; отъезд назначили на воскресенье. Мышь, даже попав в когти кошки, все еще надеется спастись и притворяется мертвой: авось удастся вырваться и ускользнуть. Так же вела себя и жертва Эльмины: у нее, как и у мыши, было только одно спасение — в бегстве. Все эти дни ей приходилось терпеть посещения ужасной женщины. Клара оставалась с виду спокойной и невозмутимой, но в душе безмерно страдала. Врача удивляло, что она, по ее словам, совершенно забыла причину своего испуга.
Наконец роковой день наступил. Эльмина помогла Кларе одеться. Девушка жаловалась, что из-за смирительной рубахи все ее члены онемели. Клара была еще очень слаба; она сказала, что ей хочется немного подышать свежим воздухом, и под этим предлогом заняла место у самой дверцы кареты. Эльмину сопровождал только кучер, ибо она стремилась, чтобы в эту историю было замешано поменьше людей.
Клара не знала, каково расстояние между больницей и приютом, но решила воспользоваться первым же благоприятным случаем и бежать. Бежать! Ей уже виделись родное селение, родной дом… Она доберется до них, несмотря на все опасности!
Не зная, как поступить с девушкой, начальница приюта не решалась ехать днем. Больше всего ее беспокоило, куда девать молодую учительницу по возвращении в приют. Излишняя осторожность Эльмины оказалась на руку Кларе. Так генерал иногда укрепляет лагерь с той стороны, откуда ему вовсе не грозит нападение, а наиболее уязвимые пункты оставляет без защиты…
Клара рассчитывала на какой-нибудь непредвиденный случай в пути, а также и на то, что опасность удвоит ее силы. Место, занятое ею у дверцы, позволяло быстро выскочить из кареты. Эльмина напрасно заговаривала с нею: ссылаясь на усталость, Клара закрыла глаза и притворилась спящей. Отказавшись от попыток выведать, много ли девушка успела увидать, начальница тоже умолкла. Лошади рысью уносили их все дальше и дальше.
От больницы до приюта Нотр-Дам де ла Бонгард прямой дорогой было около трех часов езды. Клара этого не знала и, потеряв надежду улучить подходящий момент, готовилась выскочить на ходу в любом пустынном месте.
Карета миновала улицу Транси и покатила по внешним бульварам к Отейльским воротам. Затем начались пустыри. Клара подумала: «Пора!» — и, собираясь с силами, прижалась к двери. Когда они проезжали мимо крепостного вала, случай наконец представился. Посреди дороги лежал большой камень; экипаж наехал на него и от сильного толчка дверца сама распахнулась.
— Что там такое? — спросила Эльмина у кучера, выглянув с противоположной стороны.
— Не извольте беспокоиться, сударыня! Какой-то возчик уронил здесь камень. За такие вещи следовало бы наказывать! — добавил кучер наставительным тоном и, взяв фонарь, спустился с козел посмотреть, не сломалось ли колесо.
После этого краткого разговора с кучером г-жа Сен-Стефан обратилась к Кларе:
— Не пугайтесь, дитя мое…
Но Клара уже исчезла.
После того как кучер безуспешно обыскал окрестности, Эльмина направилась в ближайший полицейский участок, где в ее распоряжение предоставили двух агентов. Однако все поиски оказались тщетными. Наступила ночь. Клара, очевидно, спряталась, воспользовавшись темнотой; но она была еще так слаба после болезни, что вряд ли могла долго скрываться.
Эльмина настаивала на своей версии о помешательстве Клары. В клерикальных газетах напечатали (на сей раз замолчать эту историю было невозможно) о несчастном случае, происшедшем в заведении г-жи Сен-Стефан. Писали, впрочем, весьма сдержанно, и дядя Клары мог подумать, что речь идет не о его племяннице, а об одной из воспитанниц приюта.
Вся полиция была поднята на ноги, но, по обыкновению, ничего не обнаружила, хотя целая свора шпиков лезла из кожи вон. Думали, что Клара так или иначе выдаст свое присутствие; но девушка словно в воду канула. Через два или три дня пришли к выводу, что она умерла. Впрочем, де Мериа и Эльмина не верили в такой счастливый исход. Они решили выждать и пока ни о чем не сообщать старому аббату, дабы не поколебать его доверия к ним.
Гренюш и Жан-Этьен рыскали по Парижу, ища следы беглянки. Санблер же всячески избегал людей. На совести отвратительного соучастника графских оргий лежало, как говорили, и без того достаточно злодеяний.
Рассказ об этих извергах, наверное, удивляет читателей; но, пока человеческий род задыхается в тисках порочных законов, всегда будут существовать такие продукты его распада, опасные, но неизбежные.
Левая пресса подняла шум, утверждая, что Клара стала жертвой жестокого обращения и что ее насильно пичкали католическими брошюрами. Против нескольких газет был начат судебный процесс; их обвинили в клевете. Газетные заметки действительно не соответствовали истине: они приблизились бы к ней, изобразив все случившееся в еще более мрачных красках…
На другой день, после того как Клара попала в больницу св. Анны, де Мериа счел необходимым посетить его преподобие Девис-Рота. Когда он проходил по длинному полутемному коридору, ему показалось, что дама, быстро, как ящерица, проскользнувшая мимо, была его сестра. Длинная черная мантилья и опущенная вуаль не позволяли различить ни фигуры, ни черт лица. Он не пытался раскрыть ее инкогнито, тем более что сам предпочитал остаться неузнанным. Выяснив, что произошло, Бланш возмутилась бы: она питала глубокое отвращение к вещам такого рода.
Иезуит принял графа холодно. Ему было ясно, что причины помешательства девушки иные, чем те, о каких сообщали правые газеты. Надвигался скандал.
Де Мериа склонился, ожидая благословения, но священник не протянул ему руки и, сердито взглянув, спросил:
— Почему вы не сообщили мне, что с назначением учительницы произошла ошибка?
— Не успел, отец мой.
— Однако на все прочее у вас находится время! Как вы смели просить меня рекомендовать в качестве учительницы какую-то свою креатуру, совершенно неизвестную мне девушку?
— Я хотел опереться на ваш авторитет…
— Вот как! Вы хотели, чтобы мое имя было замешано в ваших шашнях? Не лгите, сударь, вы злоупотребили моим доверием. Слушайте же! За неимением лучшего мне приходится пользоваться вашими услугами, подобно тому как за неимением мрамора строят из простого камня. Но если строить из грязи, здание получится недостаточно прочным. Поняли? О Боже великий! Почему у меня нет выбора?
Де Мериа опустил голову. Шагая взад и вперед по комнате, иезуит ругался как ломовой извозчик.
— Хоть бы вы предупредили меня — я стал бы действовать так, как считаю нужным, и все обернулось бы к славе Господней. Но вы поступили по-своему… Вы забыли, что каждая опасность, угрожающая нам, должна превращаться в наш триумф, иначе корабль церкви потонет в океане неверия.
Граф с покорным видом молча слушал священника.
— Я снисходителен к тем, кто помогает нам в борьбе, которую мы ведем, — продолжал Девис-Рот. — Я не возбраняю вам удовлетворять свои аппетиты; вы получаете через свою сестру огромные суммы; но все это не приносит святой матери-церкви ни пользы, ни славы. На вас тратится много денег, но толку от вас — никакого. Вы — бесплодная смоковница; ее надо срубить и бросить в огонь! Может быть, вы осмелитесь напомнить, что оказали нам кое-какие услуги? Но вреда вы приносите неизмеримо больше!
Чем суровее становился тон иезуита, тем ниже опускал голову де Мериа.
— Запомните вот что: если в ближайшие дни я открою (пользуясь для этого более верными источниками, чем полиция) истинную причину поведения Клары Марсель, то, по всей вероятности, я поставлю на первое место интересы церкви, а не интересы ее нерадивых слуг. А пока держите меня в курсе дела; я найду способ контролировать ваши слова и поступки. По-видимому, случай с этой девушкой — далеко не единственная опасность, какою грозит религии ваш приют для выздоравливающих.
Испуганный перспективой остаться без гроша, если мощная рука церкви перестанет его поддерживать, де Мериа начал было уверять в противном, но иезуит перебил его:
— Нужно заказать молебен, взять какой-нибудь предмет, принадлежавший Кларе Марсель, и прикоснуться им к святым мощам. Быть может, тогда Всевышний вернет ей разум.
— От ее вещей ничего не сохранилось, — необдуманно сказал граф, чьи мысли витали где-то далеко.
Иезуит презрительно взглянул на него и продолжал:
— Мне нет нужды добавлять, что относительно госпожи Сен-Стефан нами принято точно такое же решение. Можете идти!
И он отпустил его жестом, как лакея.
«Ну погоди же, старый хрыч! — подумал де Мериа. — Ты у меня еще попляшешь! Рычит, как цепная собака… Мне это надоело!»
На улице он встретил Санблера и сказал ему:
— Дела плохи. Денежную помощь, которую мы получаем через мою сестру, собираются сократить, а то и вовсе отказать в ней. И это, может статься, еще наименьшая из бед, нависших над нашей головой.
— За меня не тревожьтесь, — ответил урод, — я найду выход из положения. Оказывается, мой друг Лезорн в Париже. Если ваша сестра больше не сможет доставать деньги, мы обратимся к нему. С ним не пропадешь, он настоящий мастак по этой части.
Выпив две-три рюмки абсента, чтобы подкрепиться и забыть о неприятном разговоре, де Мериа решил наведаться в переулок Лекюйе к тетушке Николь: может быть, она что-нибудь знает? Но разносчица булок еще не вернулась с работы, и в ожидании ее граф стал прогуливаться взад и вперед по переулку. Когда пришла из школы маленькая Луиза, он вошел в дом и уселся, сказав, что подождет ее тетку. Разговаривая с девочкой, он поцеловал ее, но сделал ей при этом так больно, что она испугалась и убежала, вытирая слезы передником. Гектор счел благоразумным не возобновлять попытку. Когда явилась тетушка Николь, он сидел у печки и собственноручно подкладывал в нее торф.
— Я ожидал вас, — сказал де Мериа, — я хотел вам сообщить, что Софи чувствует себя гораздо лучше. Перемена воздуха и питания, вероятно, приведет к перелому в болезни, и девочка поправится.
— Как вы добры! — воскликнула растроганная старушка.
Луиза, надувшись, держалась за ее юбку. Она боялась, как бы этот господин снова не поцеловал ее. Но граф дал ей золотой со словами: «Купи себе конфет, малютка!»
— Нет, спасибо, сударь, — ответила девочка, любуясь блеском монеты, — пусть это будет для Софи, когда она вернется.
Она уже не так боялась, но все же не решалась подойти к нему поближе.
— Не следует дарить детям такие деньги, сударь, — заметила тетушка Николь. — Это слишком расточительно!
— Не беспокойтесь! Я — уполномоченный очень богатой особы, решившей разделить все свое состояние между монастырями и бедными.
До сих пор тетушка Николь не питала особого доверия к клерикалам. Теперь она подумала: «Как видно, среди них есть и хорошие люди». Она молчала, смущенная щедростью графа.
Тот продолжал:
— Каждый ищет счастья по-своему. Я испытал в жизни много горя и стараюсь утешиться с помощью немногих добрых дел, какие мне удается совершить… — И он притворился, будто утирает слезу. — Но, знаете, даже благотворительность доставляет немало огорчений. Например, вчера в нашем приюте произошел прискорбный случай: учительница, страдающая приступами умопомешательства, выбросилась из окна. Теперь она в больнице святой Анны; обещают ее вылечить. Самое грустное то, что причиной ее безумия были вредные книги, которые она, вероятно, читала тайком.
— Ах, девушки так хрупки! — заметила тетушка Николь.
— О да! Хрупки, как весенние цветы, погибающие от заморозков! — подхватил де Мериа. — Вы вдова? — спросил он, желая переменить тему.
— Увы, сударь, после мая семьдесят первого года. Правда, мой муж ни в чем не был замешан; но он носил со времен осады мундир национального гвардейца, и к тому же один из его друзей, будучи ранен, укрывался у нас. Версальцы расстреляли обоих: и моего мужа и его. Я уцелела лишь потому, что у солдат не хватило патронов. Сколько тогда было убито несчастных людей!
— Какой ужас — эта гражданская война! — воскликнул граф. — И все потому, что народ не понимает неизбежности нужды…
— Ах, сударь, неужели нельзя сделать так, чтобы ее не было?
— Любезная, вы в этом ничего не смыслите.
— Это правда. Я — круглая невежда, мне пришлось много потрудиться на своем веку, тут уж было не до ученья! Но все-таки мне очень хотелось бы, чтобы настал день, когда никто не будет умирать от голода и нищеты…
— Такова воля божия. Его могущество и благость беспредельны.
— Но ведь тогда он легко мог бы устроить так, чтобы на земле не было зла?
Разговор принимал неприятный для графа оборот, и он снова направил его по другому руслу:
— Я еще раз приду сообщить вам о здоровье Софи, потому что детей у нас можно навещать лишь раз в две недели, в первое и третье воскресенье каждого месяца.
Он хотел избежать опасностей: Софи была еще не настолько одурманена снотворным снадобьем, чтобы позволить ей разговаривать с тетушкой Николь.
Через несколько дней де Мериа вновь отправился в переулок Лекюйе, но никого не застал дома. Подождав некоторое время, он ушел, оставив у соседки визитную карточку, а для Луизы — коробку засахаренного миндаля. В нее он положил еще одну двадцатифранковую монету.
Самец — добыча кошки.
Мертва и самка. Крошки
Дрожат. Как решето —
Гнездо их. Зябнут пташки.
Кто прилетит? Никто.
О, птенчики-бедняжки!
Пребывание Клары в больнице св. Анны и ее побег произошли как раз между первым и вторым визитами графа де Мериа к тетушке Николь.
Софи, подавленная стыдом (она была уже в таком возрасте, что понимала свое несчастье), пряталась от Эльмины, молча забивалась в угол и, сжавшись в комочек, дрожала от страха. В тот ужасный вечер она узнала в умалишенной девочке свою подругу, Розу Микслен, и бедняжка решила, что для попавших в приют спасения нет.
Несмотря на все свои старания, Эльмина не могла дознаться, много ли видела Софи: та молчала, пугалась всего и не переставала трепетать, как ягненок, запертый в одной клетке с тигром.
Между тем грозили новые неприятности. Девис-Рот после побега Клары снова вызвал графа и сказал ему:
— Эта девушка нашла убежище среди простого народа, иначе она давно была бы в наших руках. Пустите в ход все средства, чтобы выследить ее. Быть может, она прячется у людей, с которыми вы раньше водили знакомство? Между прочим, — добавил иезуит, — я навел кое-какие справки: помните, я вас предупреждал? Они говорят не в вашу пользу…
Гектор вспомнил о слугах, которых посылали слушать проповеди, когда в приюте устраивались вечера. Эти люди, конечно, очень глупы, но Девис-Рот хитрая бестия… Крайне обеспокоенный, граф отправился к г-же Сен-Стефан. Его мучила мысль, что Клара могла попасть в руки врагов религии. Что, если в приюте произведут обыск, и все откроется? Ведь с их учительницами такие случаи уже бывали. Одну, правда, выдали замуж, но другая от потрясения умерла. Об этом могли вспомнить… А маленькая Роза, похищенная им? А Софи, которую он заманил в приют? Де Мериа теперь боялся всего.
Эльмина осунулась, вид у нее был озабоченный, но не подавленный. Загнанная волчица еще может сопротивляться собакам. Она позаботилась убрать из приюта все, что могло вызвать подозрения, изменила набор лекарств в аптеке; уже известная нам малага оттуда исчезла. Однако в гостиной остались те же картины религиозно-чувственного содержания: Мария Магдалина в костюме Евы, св. Иероним в подобном же неглиже, и так далее. Женщину, целиком отдавшую себя служению плоти, томил сейчас животный страх. Он колол ей мозг словно иголками, проникал во все поры ее существа, заставлял ежеминутно вздрагивать. Эльмина была способна на любое преступление, лишь бы оно обеспечило ей безопасность.
Подливая масла в огонь, де Мериа сообщил ей о решении Девис-Рота лишить их своего покровительства, если разразится публичный скандал. Эльмина это предвидела. Она сухо ответила, что граф сам виноват во всех бедах, которые обрушились на них.
— Ведь из-за вас появилась здесь Клара Марсель; вы похитили маленькую Розу, на которую не действует ни одно снотворное; вы поместили сюда Софи Николь. А отвечать за все это придется мне!
Эльмина взглянула на графа с таким гневом, что он опустил голову, как перед Девис-Ротом.
— И все это для того, чтобы удовлетворить ваши порочные наклонности!
— Постойте, дорогая, скажите лучше — наши наклонности. Так будет вернее. Я бы не выбрал весталку в качестве начальницы приюта… Согласитесь, что у нас одинаковые вкусы.
Собеседники помолчали.
— Я рассчитываю на вашу помощь, — сказала наконец Эльмина. — Нужно отделаться от некоторых улик.
Ее прервал крик Розы. Оба вскочили.
— Вот видите! Эту девочку нельзя держать здесь.
Де Мериа кивнул.
— Как вы думаете, что с нею делать?
Эльмине, видимо, хотелось, чтобы ее сообщник взял инициативу на себя. Но тот молчал, и она нетерпеливо продолжала:
— В таком состоянии ее опасно здесь оставлять. А ведь она уже не поправится… Так не все ли равно, когда мы от нее избавимся — сегодня или завтра?
— Но не собираетесь же вы ее убить? — возразил граф.
— А вы предпочли бы, чтобы она обо всем рассказала? О похищении, растлении малолетних и тому подобном?
— Что за важность? Семь бед — один ответ. Обвинением больше, обвинением меньше — какая разница?
Эльмина намеревалась возразить, но ей помешал новый вопль Розы.
— Слышите, она агонизирует… Скажите, вам хочется попасть на каторгу?
— Нет, — ответил Гектор и пошел вслед за начальницей приюта в комнату, откуда доносились крики.
Роза только что проснулась, несмотря на снотворное, которым ее непрерывно пичкали. Наркотик не мог лишить ее памяти: как только его действие ослабевало, девочка вспоминала все, что произошло, и, как в первый день, призывая на помощь мать, пыталась бежать. Уже несколько раз ей удавалось вырваться из комнаты. Чтобы лишить Розу возможности двигаться, несчастную крепко привязали к кровати; кроме того, на нее надели смирительную рубаху, как на Клару в больнице св. Анны.
Истомленная тщетными усилиями освободиться, Роза плакала; ее подушка была мокрой от слез.
Эльмина вынула из кармана флакон.
— Выпей, крошка, — сказала она, приподнимая голову девочки. Но Роза отшатнулась и попыталась сесть на постели, сквозь слезы глядя на своих мучителей.
— Прежде, чем я умру, мне хотелось бы повидать маму, — прошептала она. — Отпустите меня! Я ничего никому не скажу, я вас прощаю.
— Ты бредишь, девочка! Твоя мать сама отдала тебя в приют. Она придет за тобою.
— Вы лжете! Вот этот господин меня украл!
Они вновь попытались заставить ее выпить яд. Роза отбивалась, называя их убийцами. Наконец, обессилев, отчаявшись, сознавая, что смерть близка, она проглотила несколько капель…
Де Мериа, дрожа, пролил часть содержимого флакона.
— Какой вы неуклюжий! — бросила ему Эльмина и опять наполнила чашку. Роза выпила, не сводя с них взгляда. Но ее организм уже привык к наркотикам; яд не действовал.
Граф и Эльмина склонились над ребенком. Роза закрыла глаза, чтобы не видеть их. Наконец этим чудовищам показалось, что жертва уже не дышит. Эльмина положила ей руку на грудь. Но девочка открыла глаза и со спокойствием обреченной промолвила:
— Я никак не могу умереть.
Покорность Розы пугала их больше, чем ее сопротивление.
— Надо ее прикончить! — воскликнула Эльмина. Сняв с себя широкую шелковую ленту, служившую поясом, она протянула ее графу.
Роза снова попыталась приподняться.
— О, не делайте мне больно, прошу вас! — прошептала она. — Дайте мне еще яду, может быть, я умру.
Де Мериа оттолкнул руку сообщницы. Та прошипела:
— Со дня на день могут произвести обыск! Вы хотите угодить на каторгу? Девочку привезли сюда вы. Имейте в виду, я так и заявлю. Надо ее прикончить!
Ребенок смотрел на них. Наконец Гектор решился. Он обвил детскую шейку лентой и дернул за оба конца с такой силой, что она порвалась. Роза, пораженная ужасом, продолжала смотреть на них. Ее глаза почти выкатились из орбит.
— О, чтоб вас!.. — воскликнула Эльмина. — Придется мне взяться самой!
И, как фурия набросившись на несчастную малютку, она вцепилась в ее горло судорожно сведенными пальцами. Пристальный взгляд Розы усугубил ее ярость, и она укусила девочку в лицо.
— Умри, — шептала она, — умри же!
Де Мериа в испуге попятился.
Когда тело ребенка перестало дергаться, г-жа Сен-Стефан, чтобы не видеть широко раскрытых глаз Розы, накинула на нее простыню. На полотне тотчас же выступила кровь.
— Дело за вами. Нужно, чтобы труп исчез.
— Да разве я смогу унести его среди бела дня?
— И все-таки это надо сделать немедленно.
Мертвая девочка была еще опаснее, чем живая. Они продолжали ее бояться…
Эльмина повела графа в глубь сада и велела вырыть яму под деревьями. Белые от инея, они походили на вишни в цвету. На дно ямы насыпали негашеной извести (уроки майских дней не прошли даром). Но чтобы перенести сюда труп, нужно было дождаться ночи. Эльмина положила в карман ключ от комнаты, где лежала Роза, и, оставив Гектора в приемной, пошла узнать, что делается в классе.
Новая учительница, Бланш Марсель (на этот раз та самая Марсель, которую они ждали), приехала утром. Это был настоящий Роден[20] в юбке, с той разницей, что она заботилась исключительно о своих интересах, а не об интересах общества Иисуса. Этой особе не было никакого дела до того, что она могла обнаружить или заподозрить, лишь бы за ее молчание платили в соответствии с важностью ее открытий. Жадность ее не знала границ.
Госпожа Сен-Стефан застала в классе Софи Бродар. Она сидела в уголке, положив голову на руки. Увидев Эльмину, девочка побледнела.
— Не хочешь ли чего-нибудь, дитя мое? — спросила начальница.
— Нет, сударыня.
Софи не решалась сказать, что ей хочется вернуться к тетушке Николь. Эльмина продолжала, обращаясь к учительнице:
— У этой девочки иногда бывают галлюцинации; ее рассудку грозит опасность. — Затем она добавила шепотом: — Постарайтесь в ее же интересах расспросить поделикатнее, что ей мерещится; я смогу тогда лучше судить, в каком состоянии ее мозг.
Бланш Марсель была довольно проницательна; она сразу увидела, что Софи не похожа на страдающую галлюцинациями, и решила воспользоваться случаем, чтобы иметь в руках козырь против начальницы.
— Можете положиться на меня, сударыня, — заявила она, поджимая губы, и без того столь узкие и тонкие, что ее рот под острым длинным носом казался щелкой. Ее глаза, круглые, как у птицы, но лишенные привлекательной мягкости птичьих глаз, были поставлены очень близко друг к другу; жидкие волосы неопределенного цвета, похожие на перья, обрамляли ее лицо. Этот ястреб в образе девушки всегда был готов наброситься на жертву.
Сказав несколько слов девочкам, уже не таким сонным, как обычно, Эльмина вернулась в приемную, где ее ждал Гектор. Однако они недолго оставались вдвоем: им помешал посетитель, крайне для них нежелательный: это был врач из больницы св. Анны. Сообщники в ужасе переглянулись.
— Мое посещение, вероятно, удивляет вас, сударыня, — сказал доктор, — но, принимая во внимание интерес, с каким вы относились к Кларе Марсель, я надеюсь, что вы мне поможете.
Эльмина вытерла платком холодный пот со лба.
— В чем дело? — промямлила она.
— Прежде всего надо ее разыскать. Тут что-то нечисто, позвольте вам сказать прямо. Вспоминая слова, вырывавшиеся у нее в бреду, я все более и более прихожу к выводу, что она стала жертвой какого-то злодейского покушения. Вместо того чтобы скрывать от ее дяди, нужно все ему рассказать. Он ее воспитал, знает ее привычки, наклонности, характер, и его указания могли бы облегчить нам поиски. Это дело весьма меня заинтересовало. Давайте известим дядю и отыщем племянницу!
Эльмина уже чувствовала себя раздавленной под тяжестью улик. Психиатр и не думал в чем-нибудь ее подозревать; но, глядя на ее маленькую головку, в которой было что-то змеиное, на ее глаза, полные ужаса и смятения, он вторично спросил себя: «Неужели я сам одержим навязчивой идеей?» Тем не менее он продолжал:
— Я хочу предложить вам свои услуги и сделать все от меня зависящее для розысков Клары Марсель. Разрешите задать несколько вопросов; ваши ответы, может быть, укажут нам путь.
Госпожа Сен-Стефан пыталась хоть что-нибудь вымолвить, но у нее перехватило дыхание. Тут доктор увидел графа, которого раньше не заметил. Они поклонились друг другу.
Удивительное дело! Если у начальницы приюта было лицо вакханки, то этот господин напоминал сатира. Почему факты противоречили теориям старого психиатра? Имел ли он дело с исключением, или наука ошиблась?
Доктор день и ночь думал о Кларе, затерянной где-то в Париже, подвергающейся множеству опасностей, терзаемой страхом, который был вызван, как он полагал, не беспорядочным чтением, а чем-то другим.
— Какое впечатление произвела на вас эта девушка по приезде сюда? Она вам показалась спокойной или же расстроенной чем-нибудь?
— Она была, по-видимому, спокойна, — ответила Эльмина. Но, видя, что запутывается, быстро добавила: — Однако вскоре я обнаружила, что это натура экзальтированная.
— Не показалось ли вам, что она страшится каких-то воспоминаний?
— Нет.
— Значит, ее что-то напугало, когда она очутилась здесь. Она из захолустья и, вероятно, боязлива.
— Сударь, — прервала г-жа Сен-Стефан, — в моем приюте не происходит ничего такого, что могло бы ее напугать.
— Я это знаю, сударыня, но учтите, ведь дело идет о девушке, провинциалке…
Волнение Эльмины не ускользнуло от психиатра; он заметил, что расспросы ее раздражают. Это было довольно странно со стороны особы, принимающей в Кларе такое участие. Старик удивлялся все больше и больше.
— Простите мою назойливость, сударыня, но в интересах Клары Марсель мне бы хотелось побеседовать с врачом, услугами которого пользуется ваш приют. Мой коллега, без сомнения, подметил что-нибудь.
— Ничего, сударь, решительно ничего!
— Могу ли я его видеть? Как его фамилия?
Вопросы эти для Эльмины были тем более неприятны, что в действительности никакого врача, обслуживающего приют, не существовало.
— Я пришлю его к вам, — сказала она.
— Лучше я сам к нему заеду; только дайте мне его адрес.
Эта настойчивость бросала сообщников в дрожь.
— К сожалению, сударь, наш врач уехал на несколько дней, — сказала начальница приюта. — Как только он вернется, я поспешу направить его к вам, чтобы помочь найти нашу дорогую Клару.
Настаивать далее было бы неучтиво; психиатр простился с г-жой Сен-Стефан и с безмолвным свидетелем их разговора. Почтенная дама больше чем когда-либо приводила старого доктора в недоумение.
Он был дьявольски упрям; образ бедняжки Клары неотступно стоял перед ним. Прямо от Эльмины он отправился к Девис-Роту. Тот заявил, что не имеет никакого отношения ни к приюту, ни к розыскам пропавшей, хотя участь последней ему не безразлична, так как он знаком с ее дядей. В конце концов его преподобие заявил, что умывает руки, ибо ответственность за приют, по его словам, лежала на основателе заведения, графе де Мериа, и на начальнице, г-же Сен-Стефан.
Доктор не сдался: он поехал к графу, не подозревая, что это тот самый господин, которого он встретил в приюте (Эльмина тогда настолько растерялась, что даже не представила их друг другу). Но графа не оказалось дома. Тогда старику пришла в голову другая мысль, и он решил привести ее на следующий же день в исполнение, а именно — разыскать капеллана приюта. Но, как нам известно, этот капеллан, подобно приютскому врачу, был лицом вымышленным.
После отъезда психиатра Эльмина вытерла лоб, на котором выступили капли пота, и некоторое время собиралась с мыслями. Де Мериа не шевелился, словно его разбил паралич.
Эльмина первая оправилась от волнения. Уже стемнело; она зажгла потайной фонарь.
— Идемте же! — шепнула она.
Одни поднялись в комнату, где лежала Роза. Ее тело было еще теплым и не утратило гибкости: ведь жизнь не так скоро покидает юные существа. Эльмина подняла девочку и передала ее Гектору.
— Скорее! — торопила она.
Граф последовал за нею. Тело, казалось ему, то оживало, то вновь тяжелело… Когда они опустили его в яму, завернув в запачканную кровью простыню, им почудился вздох.
Так в промерзшей земле, под слоем негашеной извести была погребена маленькая мученица.
Засыпав яму, де Мериа и его сообщница закидали ее ветками и сухими листьями, запорошили снегом. Когда они занимались своим черным делом, на них уставились два горящих глаза и где-то вблизи послышался шорох. Они вздрогнули от ужаса. Но это была всего-навсего бездомная кошка, забравшаяся на дерево.
Томимая безотчетной тревогой, Анжела, у которой последнее время было мало работы, попросила Клару Буссони отнести выполненный заказ, а сама помчалась в переулок Лекюйе. Было как раз воскресенье — приемный день в приюте.
Хотя маленькая Луиза несколько раз приходила к старшей сестре и сообщала, что Софи чувствует себя хорошо, ничто не могло успокоить Анжелу. Ей не терпелось поскорее повидать тетушку Николь, и она решила дожидаться, если не застанет ее дома.
Обычная тоска Анжелы усугублялась чувством страха, хотя ничто, казалось, не давало для этого повода: ведь работа у нее была, ей даже удалось обеспечить больной сестренке лечение и уход. И все же на сердце у Анжелы было неспокойно. При мысли о грозящих им неведомых бедах у нее начинала кружиться голова. Придя в переулок Лекюйе, девушка упала на стул и дала волю слезам. Тетушка Николь старалась успокоить ее и, чтобы отвлечь, сообщила о своем разговоре со знатным посетителем (маленькая Луиза, побывав у сестры, лишь мельком упоминала о приходе какого-то господина). Тетушка Николь показала также визитную карточку графа, лежавшую за зеркалом. Анжела вскрикнула.
— Подумать только, что Софи уже две недели там! Все кончено, она погибла!
И, рыдая, Анжела рассказала растерявшейся доброй женщине, при каких обстоятельствах ей однажды попалась карточка графа. Затем она вдруг успокоилась и словно преобразилась. Подобно своему отцу, девушка решила сразиться со злым роком, то есть с развращенным обществом. Овечка сразу стала львицей. Пусть дадут ответ: по какому праву одни заносят нож, а другие должны безропотно подставлять свою грудь.
— Скорее, — торопила она тетушку Николь, — поедем за Софи! Вы поместили ее туда как свою племянницу, и вам не смогут отказать, если вы пожелаете взять ее обратно.
— И ведь надо же: я сама ее отдала! — причитала бедная женщина.
Луизу отвели к соседке, и Анжела отправилась с тетушкой Николь в приют. На свежем воздухе они немного пришли в себя. Де Мериа, вероятно, принимает участие в делах приюта для того, чтобы заслужить себе репутацию благотворителя. Если он и заманивает туда детей, то ведь последние находятся под неусыпным присмотром г-жи Сен-Стефан. Эта мысль несколько умерила их страхи.
В приемной уже собралось с десяток женщин. Заученным тоном Эльмина рассказывала им о «милых малютках», о заботах, какими они окружены, и о том, как она счастлива, что здоровье большинства девочек значительно улучшилось. Бедные матери были в восторге.
Дети вместе с учительницей направились в столовую обедать, а матерям, большей частью прибывшим издалека, предложили в приемной по чашке шоколада. Какая любезность со стороны начальницы! Среди присутствующих был только один мужчина, вдовец, он смотрел на Эльмину с немым обожанием. Бедняга недавно потерял жену, умершую от лишений; как же ему было не боготворить ту, которая (как он думал) спасла его дочь? Все держали себя словно в церкви: разговаривали шепотом, опустив глаза.
В углу приемной сидел Гектор и читал номер «Небесного эха», где в высокопарных выражениях восхвалялась его деятельность. Графа де Мериа изображали благодетелем, раздающим беднякам не только хлеб насущный, но и духовную пищу. Не хватало только причислить его к лику святых, наравне со св. Лавром, покровителем вшей… Г-жа Сен-Стефан тоже не была забыта в этой льстивой статье — литературном дебюте какого-то петушка из клерикального курятника.
Но, несмотря на расточаемые похвалы, де Мериа не мог забыть страха, пережитого им накануне. Между ханжескими строками статьи ему чудился отчет об убийстве…
Эльмина приняла картинно-благочестивую позу, рисуясь перед женщинами, исполненными благодарности к ней. Уже давно девочки не выглядели такими здоровыми. Немалую роль тут сыграло, конечно, исчезновение малаги и прекращение оргий, которые именовались «детскими вечерами». Приемная имела весьма торжественный вид; у ног мраморной богоматери курился ладан. Появление тетушки Николь и Анжелы нарушило это благолепие.
Анжела, заметив графа, собралась привести неотразимые доводы и настоять на отъезде сестры. Но тетушка Николь, поклонившись, заговорила первая.
— Сударыня, — сказала она, — я приехала с племянницей выразить вам глубокую благодарность и забрать девочку, так как мы вынуждены покинуть Париж.
Еще никогда тетушка Николь не произносила столь длинной речи. Она тщательно подготовилась к ней в дороге.
Эльмина поднялась, чрезвычайно взволнованная.
— Это невозможно! — воскликнула она. — Перевозить девочку — значит подвергнуть ее жизнь серьезной опасности.
— Господин де Мериа, — вмешалась Анжела, — наверное, не откажется поддержать нашу просьбу, хотя бы ради моей подруги Олимпии, к которой он когда-то был так добр!
Теперь вздрогнул и Гектор. Ему показалось, что он где-то видел Анжелу; ей, очевидно, было известно кое-что из его прошлого. Все это грозило крупной неприятностью.
— Пожалуй, можно разрешить родственникам маленькой Софи забрать ее, — сказал он. — Во всяком случае, мы их предупредили, что переезд может оказаться для нее гибельным.
— Конечно! — подтвердила Эльмина.
— И все же это необходимо, сударыня! — возразила тетушка Николь.
— Будь это ее собственная дочь, — шептались женщины, сидевшие в приемной, — она не стала бы так рисковать!
Слова Анжелы они поняли просто как напоминание о каком-то добром деле, совершенном графом.
— О, не считайте нас неблагодарными, — сказала тетушка Николь, как бы отвечая на мысли матерей. — Мы забираем Софи только потому, что уезжаем из Парижа, вот и все.
Госпожа Сен-Стефан, заметив, с какой злобой Анжела взглянула на Гектора, догадалась, что дело пахнет скандальными разоблачениями.
— Подождите минутку, я сейчас приду, — сказала она.
Вернувшись через некоторое время, она заявила.
— Я была у Софи. Девочка очень слаба; к тому же у нее начинается кризис, вызванный сильнодействующим лекарством. Можете ее увезти, но вам придется взять всю ответственность на себя.
— Мы согласны, — ответила Анжела.
Эльмина снова вышла. Все молчали. Вернувшись, она пригласила Анжелу и тетушку Николь следовать за нею и ввела их в небольшую комнату, смежную с классом. Софи лежала там почти в беспамятстве; лицо ее было мертвенно-бледно, полуоткрытые глаза блуждали, губы посинели.
— Господи! Никак она умирает! — воскликнула тетушка Николь.
Анжела с безмолвным ужасом смотрела на сестру.
— Я вас предупреждала, — холодно ответила Эльмина.
Анжела взяла Софи на руки и вместе с тетушкой Николь покинула приют. Г-жа Сен-Стефан вернулась в приемную. Де Мериа, не отличавшийся таким присутствием духа, как его сообщница, не мог скрыть беспокойства.
— Как девочка? — спросил он.
— Это будет ее последняя поездка, — шепнула Эльмина.
Вновь воцарилось молчание, прерываемое лишь жалобным мяуканьем кошки, доносившимся из сада.
Эльмине не хотелось, чтобы остальные посетительницы уехали с тягостным чувством. Она позвала детей, которые на короткое время оживились, выпив по чашке черного кофе. Бланш Марсель села за пианино, несколько девочек тоненькими голосами спели песенку. Затем была подана легкая закуска, и в концу дня все матери успели позабыть о неприятном впечатлении, произведенном отъездом Софи.
Когда все разъехались, взволнованный граф подошел к Эльмине, которая казалась совершенно спокойной, и спросил, есть ли основания опасаться, что Софи их выдаст? Он положительно пресмыкался перед этой женщиной. Г-жа Сен-Стефан молча смерила сообщника взглядом, не желая ни признаваться в совершенном злодеянии, ни дать повод думать, что она своей особе придает меньше значения, чем он своей.
Кошка продолжала мяукать.
— Прогоните эту тварь! — сказала Эльмина. — Не могу же я посылать туда слуг!
В свою очередь Гектор промолчал. Он отнюдь не испытывал желания, чтобы его увидели в саду.
— Вы знакомы с этой потаскушкой?
Слово «потаскушка» показалось графу несколько странным в устах этой женщины, хотя оба они были одного поля ягоды.
— У кого не бывает подозрительных знакомых? — промолвил он.
Между тем тетушка Николь и Анжела, усадив больную Софи в фиакр, возвращались в переулок Лекюйе. Свежий воздух хорошо подействовал на Софи, и произошло совсем не то, на что рассчитывала Эльмина: сильный приступ рвоты освободил желудок девочки от выпитого ею яда. Впрочем, жертва гнусного де Мериа была бы, пожалуй, счастливее, если бы сразу уснула вечным сном…
Хватит, друг-читатель, говорить о преступлениях святош! Послушай-ка лучше о доброте отверженных.
Выскочив из кареты, Клара убежала недалеко. Волчье логово было бы для нее наилучшим убежищем, и она нашла нечто подобное. Рискуя жизнью, она бросилась в крепостной ров. Тина, покрывавшая его дно, смягчила удар; беглянка очутилась по колени в грязной вонючей воде. Холод пробирал до костей. Всякая другая на ее месте погибла бы; но те, кому нечего ждать, кроме беды, — живучи. Клара побрела по рву, стремясь отойти как можно дальше от места падения. Шла она бесшумно, стараясь чтобы не слышно было плеска воды.
Когда смело решаются на невозможное, отвага чаще всего приводит к успеху. Так случилось и на этот раз: попытка Клары удалась. Пока Эльмина с кучером искали ее у Отейльских ворот, она продвигалась все дальше и дальше и к двум часам ночи была уже у Орлеанского шоссе. Но выбраться из этого глубокого рва она могла только чудом. Кругом царило молчание. Кто придет ей на помощь? А если и придет, то не для того ли, чтобы вновь отдать ее во власть извергов?
Клара думала о дяде, о жителях Дубового дола, спокойно спавших в этот час, о своей прежней беззаботной жизни. Она вспомнила, как раньше боялась даже днем ходить одна в рощу…
Время от времени тишина нарушалась то криком ночной птицы, то воем собаки, то отчаянным воплем какой-нибудь несчастной жертвы убийц. Раздавались песни пьяниц, шаги часовых, обменивавшихся паролем. Клара не звала на помощь: солдаты доставили бы ее обратно к Эльмине, встреча с пьяным также грозила опасностью. Она решила, что лучше умереть, чем снова попасть в приют, и смело последовала принятому решению. В глубине души у нее теплилась надежда: может быть, она еще увидит Дубовый дол?
Вдруг до нее донеслись молодые, веселые голоса. Судя по всему, это разговаривали подростки.
— Слышь, там кто-то есть! — сказал один, наклонившись над рвом.
— Должно быть, собака, которую бросил туда подлец хозяин в награду за верную службу.
— Надо бы ее вытащить.
— Да, но как?
— Пс-с-ст! Эй, песик! Сюда, Азор!
Они осветили ров фонарем: Клара увидела над собой четыре головы. Это были мальчики от двенадцати до шестнадцати лет.
— Глядите, там вовсе не собака, а человек!
— Женщина! И молоденькая!
— Эй, девчонка! Выудить тебя, что ли?
— Да, — смело сказала Клара, успокоившись при виде подростков. — Скорее, друзья: я замерзла, меня преследуют. Мне надо где-нибудь укрыться.
— Мамзель ушла из дому, не спросившись папеньки?
— У меня его нет.
— А ну, кто пойдет за веревкой? — спросил старший. — Да поживее!
Один из подростков отделился от группы и вскоре вернулся с длинным канатом, очевидно, из ближайшего колодца. Остальные, спрятав фонарь, ожидали у рва. Смех прекратился. Клара не знала, что ее ждет — спасение или гибель.
— Ну, обвяжитесь-ка, барышня! — крикнул ей старший. — Покрепче только, чтобы не сорваться!
«Ее, вероятно, бросили туда!» — подумали мальчики. Вчетвером они взялись за канат и с большим трудом вытащили девушку. Веревка врезалась ей в тело, лицо и руки покрылись ссадинами. Несколько раз она срывалась, пока ей удалось кое-как выкарабкаться.
— Ну, спасибо, друзья мои! — сказала Клара. Она еле стояла на ногах, все ее члены онемели.
— Куда вас проводить? — спросил старший. — Есть ли у вас родные?
— В Париже — никого.
— У нас тоже. Пойдемте с нами, вы отдохнете, сколько пожелаете.
— Хорошо.
— Это довольно далеко, но мы вам поможем идти. Вы знаете дорогу из Монсури в Аркей?
— Нет.
— Хоть это и не близко, но зато вы будете там в полной безопасности, вот увидите!
— Спасибо, — повторила Клара, — вы очень добры, друзья. Идемте же скорее!
Будучи взрослее этих мальчуганов, Клара чувствовала себя с ними совершенно свободно. Она пыталась было пуститься в путь, но силы ей изменили.
— Вы не в состоянии идти. Позвольте, я вас понесу, — предложил высокий подросток. — Можете во всем положиться на нас; так поступила бы наша покойная сестра. Она была старше всех нас и заменяла нам мать. Вы с ней примерно однолетки.
Легко, как ребенка, он поднял Клару на руки. Несмотря на свою худобу, эти юные бродяги были сильными.
— Черт побери, вы совсем промокли! К счастью, у нас найдется для вас сухое платье.
Спрятав фонарь, они быстро шли по извилистой пустынной дороге. Через час, пройдя примерно половину пути из Монсури в Аркей, они остановились и прислушались. Ни звука! Абсолютная тишина. Спустившись с насыпи, подростки отыскали среди почерневших от времени глыб несколько камней, отмеченных особыми знаками, сдвинули их, открыли спуск в подземный ход и вошли туда, уложив затем камни в прежнем порядке. Ход вел в просторное подземелье; его своды в нескольких местах поддерживались огромными столбами. Это были катакомбы.
— Вот вы и у нас! — с гордостью проговорил один из мальчиков, зажигая лампу. — Неплохая квартирка, не правда ли?
— А главное — безопасная, — подхватил старший. — Эта часть катакомб не сообщается с другими. Есть два выхода отсюда: этот и еще один, который расположен довольно далеко, в Кламарской каменоломне, среди густого леса. О втором выходе никто не знает, мы его тоже заложили изнутри. Однако вам пора отдохнуть, мы проводим вас в пещеру Марты.
— Мартой звали нашу покойную сестру, — объяснил другой.
— Мы похоронили ее в большом каменном гробу, — добавил младший. — Здесь очень много пустых гробов. Мы положили туда Марту — в самый большой из них. У нее тут была самая лучшая пещера; сейчас мы вам покажем.
Они проводили Клару в склеп, где находились кровать, старый стол и полки с книгами. Маленькие бродяги, оказывается, были грамотными; они здесь учились.
— Мы пока уйдем, а вы переоденьтесь, — сказал старший, поставив лампу на стол. — Вон в том ящике — платья Марты. Потом мы принесем вам, чем подкрепиться.
Кларе стоило больших усилий скинуть с себя мокрое платье и поднять доски, закрывавшие ящик с одеждой. Этот длинный каменный ящик, с одного конца шире, с другого — уже, был не чем иным, как древнеримским саркофагом. В таком же гробу спасители Клары похоронили свою сестру. Стены склепа были украшены медалями, найденными в гробницах, где они лежали вперемежку с костями.
Один из мальчуганов спросил, переоделась ли Клара, и, получив утвердительный ответ, принес чашку с похлебкой. Чашка была на редкость красива; похлебка оказалась не бог весть какой вкусной, но зато горячей. Сменив промокшее платье на сухое и поев, Клара несколько оправилась. Она чувствовала себя в безопасности.
— Когда вы отдохнете, — сказал другой, — мы покажем вам нашу купальню. Через подземелье протекает рукав Бьевры, и мы приспособили один гроб под ванну. Словом, у нас есть термы[21], как у Цезаря!
Эти маленькие бродяги знали историю и обставляли свое жилье предметами, найденными в саркофагах. Конечно, служивший ванной каменный гроб, через который протекала вода Бьевры, был ничуть не хуже знаменитой серебряной ванны!
Мешок с ветошью, лежавший на кровати, вполне заменял матрац; лоскутное одеяло и старая простыня отличались безукоризненной чистотой!
— Холодно вам не будет! — сказали подростки, уходя.
Оставшись одна, Клара бросилась на кровать и впервые за много дней уснула безмятежным сном.
Когда она открыла глаза, было уже довольно поздно. Мальчики не раз подходили к ложу своей гостьи, тревожась, не заболела ли она, но ее ровное дыхание их успокоило.
Прежде всего Клара поблагодарила своих спасителей.
— Мы очень рады, что смогли помочь вам, — ответил старший. — Ведь нам впервые удалось проявить гостеприимство.
Все четверо подошли к ее постели. Самый высокий был смугл, черноволос и худ; он казался значительно старше своих шестнадцати лет. Второй походил на него. Оба, видимо, уже изведали, что такое борьба за существование. Лица младших мальчуганов были еще по-детски беззаботны; они жили сегодняшним днем, не тревожась о завтрашнем. Беспокоиться о нем было делом старших.
Клара не знала, каких трудов стоило этим несчастным сиротам вести честную жизнь в Париже, безжалостном к тем, кто покинут на произвол судьбы.
— Не правда ли, вас удивляет, что мы живем здесь?
— Нет, почему же? — сказала Клара, которую уже ничто не могло удивить.
— Ведь все люди находятся там, наверху, в Париже живых, и только мы — в Париже мертвых. Видите ли, чтобы платить за квартиру и прокормиться всем четверым, нужно много работать, а работу находит не всякий. На улице ночевать не разрешается: полиция задержала бы нас, суд осудил бы, и потом всю жизнь нам в лицо бросали бы: «Эй вы, бродяги!» Зарабатывая восемь-десять су в день, мы с сестрой не в состоянии были содержать такую семью — ведь нас было тогда пятеро. Вот мы и решили: пока малыши не начнут нам помогать, зароемся в землю, как кроты, поищем подходящую нору. И мы нашли ее… Недурная норка, правда? Мы живем здесь уже пять лет. Мои братишки были тогда совсем маленькими.
— Бедняжки! — воскликнула Клара.
— О, малыши не терпели лишений; только нам, старшим, пришлось нелегко. Вот как все произошло: отец наш был оружейником, но во время войны с пруссаками он потерял правую руку и уже не работал, а только торговал оружием. В дни Коммуны он сидел дома: где уж однорукому сражаться? В мае пришли версальцы. Они осмотрели ружья и объявили, что от них явственно пахнет порохом; значит, ружьями пользовались и, стало быть, отец участвовал в боях. Его расстреляли на пороге дома. Один из версальцев, сжалившись, добил отца. Заметив, что у него нет руки, и поняв, что калека не мог биться на баррикадах, он сказал остальным: «Хватит, пойдемте, я устал убивать!»
Я схватил ружье и выстрелил в солдат. Они хотели было прикончить и меня, но тот, что сказал: «Хватит!» — отговорил их и увел. Они унесли все оружие из лавки, у нас ничего не осталось. Малыши ревели в углу, мать и сестра пытались привести отца в чувство: мы не могли поверить, что он умер. Из его ран потоком лилась кровь, и эта кровь до сих пор у меня перед глазами. Мне тоже казалось, что он еще жив. С той поря я мечтаю, чтобы и моя кровь брызнула в лицо убийцам отца.
Потом пришли другие солдаты; они хотели расправиться с матерью. Раз ее мужа расстреляли, говорили они, значит и она преступница. Но один из них, маленький и смуглый, сказал: «Неужели вы не видите, что вас превратили в палачей, звери вы этакие! Вас используют как собак, загоняющих скот на бойню!» Остальные пригрозили ему, но он молвил: «Суньтесь только, мясники!» Они ушли… У солдат был южный акцент; мне очень хотелось бы снова встретить этого парня.
На другой день, после того как тело отца бросили в общую могилу, мы перебрались в другой квартал. Я, Андре и Марта шли впереди; мать вела младших братишек за руки. Наша бедная Марта была похожа на вас: такая же высокая, стройная, черноглазая…
Мать пыталась заняться продажей старого платья. Но все знали, что отец расстрелян, и никто не хотел у нас покупать. Пустили слух, будто эти тряпки — краденые… Когда мать начала торговать жареным картофелем, стали говорить, что он — из подвалов Лувра… В конце концов мать умерла от горя и нужды. Мы с Мартой пытались найти работу; но страх после событий семьдесят первого года был еще очень силен, и нам отвечали: «Идите искать работу в Новой Каледонии, маленькие поджигатели!» Тогда мы и приняли свое решение. Мы не хотели, чтобы нас посадили в тюрьму, как бродяг, а платить за квартиру нам было нечем. Вот мы и отыскали себе нору и живем в ней как нельзя лучше.
Младшие мальчуганы внимательно слушали рассказ брата, уже давно ставшего главой всей семьи. Он продолжал:
— Жильем мы, как видите, обеспечены; что касается одежды, то нам до сих пор хватает вещей из маминой лавки. На пропитание мы добываем ловлей рыбы в Бьевре; часть улова продаем с помощью одной доброй женщины, торговки птичьим кормом. Она говорит, будто зарабатывает на этом, но на самом деле лишь берет у нас время от времени рыбку-другую для своей собаки. Если бы Марта не умерла, мы были бы счастливы. Но трудно привыкнуть к тому, что ее с нами нет…
— Однако нельзя же вам все время тут жить! — заметила Клара.
— А мы и не собираемся. Когда малыши подрастут и смогут работать, мы отсюда уйдем. И не думайте, что здесь они не получают образования. О нет!
Клара удивлялась все больше и больше.
— После смерти отца, когда начались наши беды, Марта решила стать учительницей. Она занималась со мною и Андре, а теперь мы сами по мере сил учим малышей. Случается, что мы покупаем книги, и наша библиотека растет. Таким образом, наши знания почти не отличаются от тех, какими обладают мальчики в нашем возрасте.
Этот юноша, лишь недавно вышедший из отроческих лет, говорил просто, лицо его дышало энергией. Широкий лоб, который летом загорал от зноя и снова бледнел зимой, свидетельствовал о непреклонной решимости; черные глаза, уже погрустневшие, ярко блестели.
Польщенная доверием мальчиков, Клара поведала им о своих злоключениях, но так, чтобы понять ее мог только старший. Ей казалось, что у него более богатый жизненный опыт, чем у нее. В этом не было ничего удивительного: ведь Клара воспитывалась в монастыре.
— Что же вы собираетесь делать? — спросил он.
— Как можно скорее вернуться к дяде и все ему рассказать, чтобы он сообщил об этом судебным властям.
— Ваш дядя, дитя мое (этот подросток чувствовал себя взрослым рядом с наивной Кларой), — ваш дядя не поверит вам. Судя по тому, что вы говорите о его характере, он — ревностный католик.
— Да, ведь он — священник.
— Положим, для священника необязательно быть верующим, но ведь ваш дядя — верующий?
— О да!
— Ну, так он не будет колебаться, выбирая между показаниями девушки (хоть это и его племянница), которую все считают помешанной, и показаниями особы, всеми уважаемой, чуть ли не святой. Дядя не поверит вам.
— Дядюшка добр и справедлив!
— И все-таки, стоя на страже интересов церкви, он не сможет принять вашу сторону. Вы выдвигаете обвинение против людей, близких к церкви; об их злодеяниях постараются умолчать, чтобы избежать скандала.
Клара чувствовала, что юный бродяга отлично знает поповскую породу. Не питая на этот счет никаких иллюзий, он показал ей все это дело в его настоящем свете.
Пока шла беседа, младшие братья накрыли на стол; его заменяла большая надгробная плита. Была подана жареная рыба; робинзоны катакомб достали в честь Клары старые салфетки, принадлежавшие еще их матери, и древнеримскую посуду, найденную в склепах.
Разговор возобновился. Старшие — Филипп и Андре, подперев головы руками, задумались; малыши — Поль и Тотор, пухлые и розовощекие, с хохолками как у жаворонков, держались важно, подражая старшим. Если бы они носили такую же одежду, как все дети, ими восторгались бы, но они ходили в лохмотьях, и никто не обращал на них внимания. Эти ребята, избалованные не меньше, чем дети в богатых семьях, и откликавшиеся до сих пор лишь на ласкательные имена, сразу полюбили девушку, похожую на их сестру и одетую в ее платье.
— На вашем месте, — сказал Филипп, — я все же написал бы дяде, но остался бы здесь, в безопасности. Ваши враги слишком сильны, и вам не на что надеяться. Успокойте дядю, пусть он о вас не тревожится, и сообщите ему обо всем. Но, раз вы затеяли тяжбу со святошами, остерегайтесь их всех, даже собственного дяди!
— Нет, — ответила Клара, — я доверяю моему дорогому старому дяде. Он всегда был так добр ко мне! Думать иначе — значит оскорблять его.
Желая развлечь свою гостью, сироты показали ей подземные пещеры, где были собраны предметы, найденные ими при раскопках (иногда братья занимались и этим). Для антиквара их музей явился бы настоящей сокровищницей. Они могли бы продавать эти находки, но тогда им пришлось бы открыть тайну своего убежища, а ее нужно было хранить еще долго. Ведь там мирно протекало детство малышей, там покоилась вечным сном их любимая сестра… В одном из склепов братья показали Кларе могилу Марты. В летнюю пору ее украшали венки из полевых цветов.
Тронутая любовью и уважением подростков, Клара сказала Филиппу:
— Благослови вас Бог за все, что вы для меня делаете!
— Бог? — возразил юноша. — Если Бог существует и обладает могуществом, какое ему приписывают, то это самый омерзительный из злодеев, ибо он допускает преступления, в то время как мог бы их предотвратить.
Клара не ответила. Она была совсем сбита с толку.
На другой день лихорадка, придававшая ей бодрость, сменилась слабостью. Мальчики были вынуждены приподнимать ей голову, чтобы она могла глотнуть вина. Поблагодарив их взглядом, девушка вновь погружалась в тяжелую дремоту. Ни одна мать, ни одна сестра не были окружены таким вниманием, не пользовались таким уходом, как бедная Клара в подземелье, где сама свобода, воспитательница честных и храбрых людей, блюла нравственность сирот.
Бродар потерял надежду отыскать дочерей. Ежедневно, обойдя несколько селений, он возвращался со своим лотком в Париж, то на улицу Глясьер, то в переулок Лекюйе. Ему ничего не удавалось найти, точно так же как и торговке птичьим кормом. Никто не знал сестер Бродар, никто не мог указать их местопребывания.
Усталый, он приходил на улицу Шанс-Миди, где его почти всегда ждал Обмани-Глаз.
— Ну как, дела подвигаются? — спрашивал тот.
— Нет, — отвечал Бродар, и его мрачный вид подтверждал, что он говорит правду. Настойчивость старьевщика раздражала его. Чтобы не оказаться во власти этого человека, он понемногу расплачивался с ним вырученными деньгами. Напрасно Обмани-Глаз говорил: «Потом, потом!»
— Из «потом» не построишь дом, — отвечал Бродар с марсельским акцентом, в точности как Лезорн.
Он отдавал Обмани-Глазу почти всю выручку, а так как она была невелика, Жаку приходилось во всем себе отказывать, тем более что его не покидало намерение бежать с дочерьми из Парижа, как только он их найдет.
Однажды, проходя через Сент-Уэн[22], согнувшись под тяжестью лотка и опираясь на окованную железом палку, Жак подошел к группе крестьян и предложил им свои товары. Но, взглянув на окружающих, он побледнел. Один из них, уже старик, вглядевшись в его лицо, воскликнул:
— Бродар!
Этот человек, как и он, вернулся из ссылки…
Мысль о возможности таких встреч не приходила в голову бедняге, целиком поглощенному думами о детях. Растерявшись, он промямлил:
— Ошибаетесь, любезный, я не Бродар, мое имя — Лезорн; я разносчик.
К ним подошли любопытные.
— Лезорн? Полно, старина! Спятил ты, что ли?
— Да нет же! — бормотал Бродар. — Право, я не стал бы таскать этот лоток, если б мог заняться чем-нибудь другим.
Он вынул паспорт и показал. Встретившийся ему бывший ссыльный заглянул в документ и вздрогнул, как будто ему плеснули холодной водой в лицо. Он подумал: «Неужели мой товарищ жил в Каледонии под чужим именем?»
Весь в поту, задыхаясь, Жак поспешил убраться восвояси. Земля горела у него под ногами. По привычке он направился на улицу Глясьер и неуверенно, как во сне, поднялся по лестнице. Услышав его шаги, старушка отворила дверь. Она его поджидала.
— Скорее сюда! Есть новости.
Бродар ухватился за перила.
— Новости?.. С девочками несчастье?
Он не в силах был подняться выше.
— Да нет же! — воскликнула тетушка Грегуар. — Не волнуйтесь попусту! Девочки нашлись. Ну вот, ему дурно!
Действительно, Жак, войдя в комнату, упал в обморок.
— Каково? А вдруг это не те девочки? Боже ты мой! А еще побывал на каторге… Тут что-то не так!
Бледный как смерть. Бродар не сразу пришел в себя. Наконец он очнулся.
— Это глупо с моей стороны! — прошептал он.
— Послушайте, — сказала старушка. — Я опять пошла в переулок Лекюйе, чуть не в десятый раз. Правда, колебалась, стоит ли идти, и думала про себя: «Они, наверное, уже там не живут!» Однако все-таки пошла, хоть ни на что и не рассчитывала. Но всегда случается то, чего не ожидаешь… Мне попалась девочка, сидевшая перед дверью и похожая на одну из тех, которых я видела с Анжелой. Я спросила: «Твоя фамилия — не Бродар?» — «Да, сударыня, — ответила она, — но не говорите никому, а то меня забранят; нас теперь зовут маленькими Николь». И она объяснила, что тетушка Николь поехала с Анжелой за Софи в дом с красивым садом, где много больных девочек. «Не бойся, — сказала я, — секрета я не выдам. Но дело в том, что вас ищет один человек с поручением от вашего папы. Передай это Анжеле». Девочка запрыгала от радости, а я вместе с Тото поспешила сюда и стала дожидаться вас. Если бы вы не пришли, мы отправились бы за вами на улицу Шанс-Миди, не правда ли, песик?
Тото завилял хвостом в знак согласия.
— Идемте же скорее! — воскликнул Жак, забыв усталость.
По дороге он обрел спокойствие, хотя сомнения вернулись к нему. Он думал, не пригрезилось ли ему все это? Старушка, наоборот, была взволнована как никогда.
— Ни за что не поверю, что эти дети вам чужие! Рассказывайте кому угодно! Да, вы увидите наконец своих дочурок! Кому какое дело до этого?
Бродар старался перевести разговор на другую тему. Тото следовал за ними, обнюхивая каждую тумбу.
Когда они добрались до жалкого жилища разносчицы хлеба, Анжела и тетушка Николь как раз вернулись и укладывали полумертвую Софи в постель. Жак, и смеясь и плача, схватил дочерей в объятия. Он больше не в состоянии был скрывать своих чувств. Сердце его чуть не разорвалось от радости.
Увидев отца, Софи оживилась и потянулась к нему, но вскоре ее снова стала трясти лихорадка. В бреду у нее вырывались, вперемежку с криками, отрывистые фразы; можно было разобрать имя Розы.
Бродар хотел остаться с дочерьми, но рассудительная торговка птичьим кормом объявила, что он не должен менять свой образ жизни, пока не сможет их увезти. Поступить иначе — значило бы привлечь общее внимание, а это грозило опасностью несчастным, виновным уже в том, что они — из простонародья, а раз так, то обречены на существование, полное горя… Жаку пришлось послушаться.
К Софи вызвали врача, но он явился лишь на следующий день. Он нашел девочку в очень тяжелом состоянии, внимательно ее осмотрел и весьма удивился, узнав, откуда ее привезли. Это рассеяло его подозрения. Он прописал жаропонижающее, и к середине дня Софи стало лучше. Она столько говорила о Розе Микслен, что Анжела и тетушка Николь сочли нужным сходить за матерью Розы. Действительно, было странно, что у Софи в бреду, вместе с бессвязными возгласами, то и дело вырывалось имя подруги. Вдова Микслен присела возле больной, пытаясь уловить все, что могло навести на след. А вдруг сестренка Анжелы знала тайну похищения Розы? Мало ли чего не бывает.
Вскоре вдова убедилась, что Софи и вправду видела ее дочь и, вспомнив о том недоверии, какое Анжела питала к графу де Мериа, пришла к выводу, что виновник преступления — он.
Мать Розы изложила все в письме к следователю г-ну N., но ее письмо было брошено в корзину, как и предыдущие. Однако на этот раз г-н N. подумал, что дело может плохо для него обернуться и, подобно Девис-Роту, решил порвать с г-жой Сен-Стефан, хоть и был к ней неравнодушен. В приют этой симпатичной дамы он ездил, как на улицу Дюфо, и чувствовал себя там как дома.
На улицу Шанс-Миди Бродар вернулся поздно. Он шел, перебирая в памяти события дня. Все казалось таким незначительным по сравнению с тем, что ему удалось найти дочерей. Поистине, счастье наконец улыбнулось ему! Софи наверное поправится; иначе и быть не может.
Пока Жак мечтал, не подозревая о том, какой опасности подвергалась девочка (ему ничего не рассказали), на его долю выпало еще одно испытание.
Когда он проходил мимо трактира, навстречу попался седобородый старик, одетый в полотняную блузу и заплатанные полотняные штаны. Человек этот выглядел так, словно и голод, и холод, и многое другое было ему нипочем.
— Бродар! Эй, Бродар! — окликнул старик.
Это был участник боев сорок восьмого года, вернувшийся из ссылки на одном корабле с Жаком. Не отвечая, Бродар поспешил удалиться. Что он мог сказать своим бывшим товарищам?
На улице Шанс-Миди, несмотря на поздний час, его ждали двое. Обмани-Глаз и Санблер. Бродар увидел, что это тот самый урод, с которым подрались в трактире вернувшиеся из Тулона каторжники.
— Вот старый знакомый, он давно тебя ищет, — сказал торговец.
Жак уселся, немало смущенный предстоящей ему ролью. Он догадывался, что речь пойдет об одном из тех дел, про которые Обмани-Глаз уже говорил ему. «Тем лучше, подумал он, — наконец я приведу все в ясность». Ему уже давно следовало бы это сделать; но он был тугодум в подобных случаях.
— Я уже три дня тебя ищу, — сказал Санблер.
— Вот как?
— Что за тон? Вы зазнались, сударь!
— Не обращай внимания, — ответил Бродар. — На каторге люди меняются…
— Разве ты поссорился с вдовушкой (тебе угрожает гильотина)?
— Нет.
— Поносив капустный листок (зеленую шапку каторжника), ты изменился до неузнаваемости!
— Да нет же!
— Ты боишься чего-нибудь?
— Ничего я не боюсь.
Его манера отвечать приводила Обмани-Глаз и Санблера в недоумение.
— Так тебе посчастливилось выйти подышать воздухом (на свободу)?
- Да.
— Долго ты еще будешь скупиться на слова?
— Ну, не сердитесь, скажите, что вам нужно?
— Ах, сударь дает нам аудиенцию? Какие изысканные манеры! Сразу видать — важная персона! Их сиятельство, должно быть, прибыли из своего замка и намереваются вернуться обратно? Не так ли, господин рыцарь с большой дороги?
Зубоскаля, Санблер вынул из кармана пачку газет и принялся читать удивленному Бродару заметки о трупе, обнаруженном в каменоломне близ Парижа. Он прочел о том, как нашли где-то тело, а затем и дубинку с кожаным ремешком, принадлежавшую разносчику. Далее следовали подробности, уже известные читателю.
Сначала безучастный, Жак уразумел наконец, что преступление, о котором шла речь, совершено Лезорном… А ведь теперь все считают Лезорном его! Он невольно бросил взгляд на свою палку. Ее набалдашник был достаточно тяжел, чтобы в случае нужды заменить кистень.
Собеседники переглянулись. У обоих мелькнула одна и та же мысль: «Мастер притворяется, а все-таки не выдержал и посмотрел!»
— Ну-с, что ты скажешь об этом? — спросил Санблер, кладя газеты обратно в карман.
Бродар понял теперь, какие знакомства надо ему возобновить, какой работы ждали эти люди от своего старого приятеля и к каким последствиям приводила необходимость носить имя Лезорна… Мурашки пробежали у него по спине. Но ему нужно было выиграть время, чтобы скрыться вместе с дочерьми. Ради этого он перевернул бы землю, бедный Жак!
— Это еще не все, — сказал Санблер. — Есть кое-какие делишки; ты сможешь сорвать порядочный куш.
При слабом свете догоравшей лампы перекошенное лицо Обмани-Глаза и безобразная голова Санблера казались какими-то чудовищными видениями. У Бродара было такое чувство, будто все это ему снится. Жизнь становилась каким-то мучительным кошмаром, продолжавшимся помимо его воли. Он томился, словно читатель, захваченный книгой с потрясающим сюжетом, но не имеющей конца. Как мог он, самый кроткий и мирный человек на свете, попасть в водоворот всех этих событий? Перед его мысленным взором предстала вся его жизнь за последние годы. Сколько он пережил! Волны океана, свирепо бьющие о борт корабля; бесплодные горы Новой Каледонии, глубокие ущелья, овраги, что дождливой осенью служат руслом для бурных потоков, а знойным летом обнажают свои золотистые недра… Циклоны, бороздящие поверхность моря, которое точно царапает тучи когтями пены… Снег, посеревший от саранчи… Неизбывная нужда… Ссыльные, лишенные Алейроном хлеба, голодные узники острова Ну[23], поедающие побеги корнепусков… Все события его жизни, вплоть до почти неправдоподобного освобождения из тюрьмы (сейчас Жак не испытывал никакой благодарности к Лезорну за то, что последний помог ему выйти на волю), ужасные лица Санблера и его товарища — все это пронеслось перед ним словно в тяжелом сне, каким он забывался порою на каторге.
К счастью для Бродара, мысль о том, что история мнимого Мартина Герра[24] может повториться и что настоящий Лезорн — в Тулоне, не приходила в голову его собеседникам. Манеры Жака, правда, удивляли их, но ведь люди с течением времени меняются, особенно, если они провели несколько лет в тюрьме.
— Ты не утратил своих прежних талантов? — спросил Санблер.
— Нет.
Сдержанность Бродара внушала Обмани-Глазу и Санблеру уважение: бандиты и судьи боятся тех, кто молчит.
— Для тебя есть работенка, — продолжал Санблер без обиняков. — Во-первых, надо отыскать одну девушку, выскочившую из экипажа у Отейльских ворот. Она вроде бы помешанная, во всяком случае слывет такою. Ее надо вернуть в приют госпожи Сен-Стефан. Это, как видишь, дело чистое: тут тебе и денежки, все честь по чести. А вот другое дельце более щекотливого свойства. Но, черт побери, деньги зарабатывать надо… Об этом поговорим после.
— Отчего же не сейчас? — спросил Бродар, которому хотелось узнать все сразу.
— Эге! — заметил Обмани-Глаз. — Ну, не жадина ли этот Лезорн? Но и вправду, старина, пора приниматься за работу, не то мы околеем с голоду!
— Видишь ли, — сказал Санблер, — на примете у нас есть одна богомольная особа; она не всегда была такою и даже удостаивала меня своим обществом, н-да. — Урод выпятил грудь. — Но она забыла про эти денечки и, пока мы тут свищем в кулаки, раздала длиннополым целых девять миллионов! Можно было терпеть, пока граф де Мериа, один из моих друзей, тоже получал свою долю пирога. Но нынче особа эта стала скупиться. Нужно, не пришивая ее, добыть горяченьких для моего друга, лишившегося возможности запускать лапу в сундук сей святоши. Дело не из трудных: она живет уже не в монастыре, а на даче, уединенно — видать, свободы захотелось! Я придумал план, как все сварганить. Тут довольно двух человек, каждому достанется жирный кусок. Зная, что ты вернулся, я решил тебя разыскать; ведь мне известно, что ты промышляешь не с каждым встречным.
— Спасибо! — сказал Бродар.
— До чего же твой акцент смягчился! Ты стал говорить, как истый парижанин.
— Акцент мне мешал, и я от него отделался.
— Нет, каков? — воскликнул Обмани-Глаз. — Этот молодчик отделался бы и от своей головы, если бы она ему мешала!
— Может статься, — сказал Бродар. — А кто платит за поимку девушки?
— Мои друзья, госпожа Сен-Стефан и граф де Мериа, — ответил с гордостью Санблер.
— А за то, чтобы облапошить даму?
— Тоже граф де Мериа. Я за него отвечаю, это мой приятель.
— Ладно, — согласился Бродар. — Я начну розыски девушки сейчас же. Что касается второго дела, мы приступим к нему через две недели, ни днем раньше, ни днем позже.
«Через две недели, — подумал Жак, — я буду далеко. А что касается девушки, то, если, кроме меня никто не собирается ее разыскивать, ей ничего не грозит».
Он встал, собираясь уйти в свою комнату, но Обмани-Глаз удержал его.
— До чего спесив стал этот марселец! Сразу видно, что он где-то открыл золотую жилу. Разве так прощаются со старыми друзьями?
Жак вернулся. Приходилось терпеть все до конца.
Старьевщик открыл шкаф, достал оттуда графин с тремя хрустальными бокалами и поставил на стол. Это были очень ценные вещи, и вздумай Обмани-Глаз их продать, он бы выручил немало.
— Взгляни-ка! Ты в этом маракуешь, Лезорн!
— Да, немного, — отозвался Бродар.
Они чокнулись, выпили, и наконец Жак смог уйти в свою мансарду. Он открыл окно, чтобы подышать свежим воздухом. Изнуренный морально и физически, он нуждался в отдыхе. «Так или иначе, надо выпутаться из этого положения!» С этой мыслью он всей грудью вдохнул ночную прохладу, бросился на кровать и крепко заснул.
Обмани-Глаз и Санблер потягивали ликер и разговаривали. Лампа, в которую подлили керосина, бросала яркие блики на желтоватое, словно маска, лицо старьевщика и на отталкивающие черты Санблера.
— Лезорн на каторге стал совсем другим! — заметил урод.
— Да, он чертовски поумнел! — сказал Обмани-Глаз, явно питавший к Лезорну слабость.
— Или он действительно напал на золотую жилу как ты только что сказал в шутку. Когда есть горяченькие, то до других людей нет дела.
Ликер был превосходен и отсвечивал рубиновым цветом. От печки шла приятная теплота; она разливалась по жилам и настраивала на мирный лад. Подобная обстановка располагает к благодушию даже людей с низменными инстинктами. Завязалась беседа.
— Забавно, — заметил Санблер, — до чего нынешний Лезорн непохож на прежнего… Впрочем, я тоже совсем не тот, что в молодости, когда меня звали Габриэлем. Да, это мое прежнее имя… У меня были большие мечтательные глаза, белокурые кудрявые волосы. Много их осталось, а?..
Он продолжал, хотя Обмани-Глаз, пуская из трубки клубы дыма, слушал его лишь краем уха.
— Моя бедная мать, овдовев, очень нуждалась, и я не имел возможности учиться музыке. А музыка была моей страстью; я пел где придется и когда придется: в школе, в церкви, на улице, для любого слушателя… Помню, как матери брали детей на руки, чтобы показать им маленького Габриэля. Я был счастлив… Голос уносил меня далеко-далеко. Казалось, душа моя — словно птица и за спиной у меня крылья… Матушка плакала, слушая мое пение. И подумать только, кем я стал… в кого превратился…
Выпив, Санблер разнежился; ему приятно было вспоминать былое. Тряпичники возвращались из последнего обхода, освещая дорогу фонариками. Обмани-Глаз дремал у печки, вытянув ноги. Санблер продолжал бессвязно рассказывать, целиком погрузившись в прошлое:
— Одному старичку взбрело в голову выучить меня игре на скрипке. С тех пор я с ним не расставался, полюбил его, как животные любят тех, кто их кормит. Он и впрямь кормил меня… музыкой. Но вот он умер, ему было уже за восемьдесят. Я к этому времени успел подрасти, мне шел двенадцатый год. Он оставил мне скрипку. «Кто же будет теперь учить мальчика музыке?» — сокрушалась моя мать. Я уже мог бы играть сам, настолько я владел инструментом, но один весельчак предложил ей: «Я сделаю из него великого музыканта!» Бедная, как она его благодарила!
Мой новый учитель был до крайности безобразен: лысый, безбровый, беззубый, рябой… Я боялся его. Ну, и уроки же он мне давал, нечего сказать. Он любил мальчиков… любил на свой лад. Это он виноват в том, что я стал уродом. Моя мать умерла с горя…
Обмани-Глаз вдруг захохотал.
— Что это ты вздумал исповедаться, любезный. Не на скрипке ли старика ты играешь у своего друга графа де Мериа?
Санблер помрачнел.
— Эту скрипку я сжег в тот вечер, когда был с Лезорном в каменоломне…
— Кто же укокошил старика: ты или он?
— Он. Его повадку узнать нетрудно: череп раскололся как орешек.
— А ты что делал?
— Сопровождал Лезорна на всякий случай, но моя помощь не понадобилась: старик упал замертво. Потом мы вдвоем забрали его вещи.
— Тогда я второй раз имел дело с Лезорном, — заметил Обмани-Глаз. — Сначала я снабдил его товарами для торговли вразнос, меня звали в те дни Нижелем, у меня была лавка на улице Монмартр, в доме номер сто восемьдесят два. Товары были случайные (он подчеркнул это слово), разного происхождения. Лезорн сохранил мою расписку, выданную на имя Матье Массиса — тогда он носил это имя. Ее-то и нашли в набалдашнике.
— Знаю, знаю, старина. Я сразу догадался. Но неприятности грозят только ему. Мое дело — сторона.
Затем бандит заговорил о другом. Охватившее его мимолетное волнение уже прошло.
— Между прочим, знаешь, мне пришла в голову фантазия втюриться.
— Кто же эта счастливица? — Обмани-Глаз сделал ударение на последнем слове.
— Красотка, которая сейчас меня не выносит, но когда увидит, что у меня денег куры не клюют, — полюбит, как пить дать!
Разговор больше не клеился. Сначала ликер настроил Санблера на чувствительный лад; теперь же его клонило ко сну, как и старьевщика. Оба они — один, ставший из жертвы палачом, другой — хищничавший с самого детства, — задремали. Но были ли эти люди виновны в том, что сделались такими? Нет! Птиц ловят с помощью веток, намазанных клеем, — они же увязли в липких приманках, расставленных нынешним общественным строем. Далеко не у всех хватает силы устоять перед его развращающим влиянием и сохранить честность…
Клара, немного отправившаяся от пережитых потрясений, сидела со своими юными друзьями в катакомбах, за могильной плитой, служившей им столом.
На глиняных черепках перед ними лежала изжаренная на угольях рыба; они запивали ее чистой ключевой водой из чашек, сохранившихся еще от римлян.
Общество не смогло испортить ни этих сирот, ибо изгнало их из своей среды, ни этой девушки, ибо не успело искалечить ее доброе сердце и ясный ум. Ни развращающая щедрость, ни зверская жестокость общества не коснулись обитателей этого подземелья; поэтому дарования всеми покинутых подростков могли свободно расцвести.
Старший, Филипп, был настоящим поэтом, потомком бардов[25]. Часто с его уст срывались неведомо как родившиеся строфы, подчиненные странному ритму. Он декламировал их под аккомпанемент ветра или монотонного шума волн, как это делали поэты в те времена, когда искусство только что родилось или, наоборот, достигало апогея. Глаза юноши в такие минуты то ярко горели, то наполнялись слезами.
У второго, Андре, были задатки художника… Но какой прок в этих богатых дарах природы? Ведь тех, кто ими наделен, ожидала жалкая жизнь…
Оба малыша учились всему понемногу, между играми. Они тоже могли бы сделаться выдающимися людьми. Но разве у бедняков есть возможность для этого? Попробовали бы эти молодые бродяги посещать бесплатную школу! Полиция мигом нашла бы для них помещение… только не для занятий.
Клара обдумывала со старшими братьями, как ей вернуться к дяде и в то же время не попасть в лапы врагов. Она не могла больше оставлять старика в неведении; к тому же ей казалось преступным медлить с освобождением девочек, к которым (она в этом не сомневалась) ее дядя сразу поспешит на помощь.
Предстояло идти пешком, ибо ни у Клары, ни у ее друзей не было денег. Чтобы ее не узнали, девушка решила переодеться в платье Марты. Филипп по доброте своей вызвался сопровождать Клару. Он снял со стены старую мандолину и сказал:
— Вы, конечно, умеете петь, а я играю. Мы дойдем до Дубового дола под видом бродячих музыкантов.
— Как мой дядя обрадуется! — воскликнула Клара. — Как он будет благодарен вам за мое спасение!
— Ваш дядя, милая моя барышня (Филипп обращался с Кларой все почтительнее, а та проникалась все большим доверием к нему), — ваш дядя в лучшем случае выгонит меня, и хорошо еще, если не прикажет арестовать.
— Но тогда, может быть, мне следует обратиться в суд? — заметила Клара, колеблясь.
— Вы найдете там чиновников, а не правосудие! — с горечью ответил юный бродяга.
— Что же мне делать?
— У вас такие могущественные недруги, что самое разумное в вашем положении бежать за границу и там предать гласности эту историю. О ней напишут в газетах, о ней заговорят. По-моему, так будет лучше.
— Нет, — возразила Клара, — я должна сначала предупредить дядю. Я доверяю ему.
Она переменила тему: ей было тяжело говорить об этом.
Филипп рассказал, что хотел привести в их пещеру беспризорного малыша, плакавшего в одиночестве у общей могилы на Монпарнасском кладбище. Но блюстители порядка определили его — ведь сила на их стороне! — и увели ребенка. А жаль! Этот мальчишка всех забавлял бы: он был такой милый, черноглазый, кудрявый… Но ничего не поделаешь: сила — на стороне закона… Полицейские отправили бедняжку в убежище для сирот. А он, Филипп, воспитал бы его, сделал бы человеком…
Вновь зашла речь о предстоящем путешествии. Париж решено было обойти стороной, чтобы по возможности избежать опасность. Малыши утверждали, будто двое так же заметны, как пятеро, и требовали, чтобы их тоже взяли; но это было бы, конечно, неразумно. Наметили план: выйти из катакомб через каменоломню в Кламарском лесу и оттуда отправиться в Мелен, где у сирот была тетка, почти такая же бедная, как они. Она даст им адрес других родственников в Труа, а те придумают, к кому направить их дальше, не вызывая подозрений.
Нетерпеливая Клара настояла на том, чтобы двинуться в путь той же ночью.
Вечером Филипп нежно расцеловал братишек и, подозвав Андре, сказал ему тоном, каким отец говорит со взрослым сыном:
— Ты остаешься за старшего. Рассчитываю на тебя, как на самого себя.
— Будь спокоен! — ответил Андре, не тратя лишних слов. Братья обнялись.
Клара с такой болью в сердце простилась с подростками, словно была их родной сестрой. Всецело полагаясь на Филиппа, она последовала за ним в подземный коридор.
Ход был местами очень узок; стены его кое-где обрушились, так что приходилось ползти. Потом они вышли в просторное подземелье. Филипп освещал путь фонарем, иначе они бы заблудились. Он отыскивал дорогу по сделанным им ранее отметкам. Этот юноша вел себя как взрослый человек.
В одном месте они увидели три скелета; на них еще уцелели остатки одежды. По-видимому, здесь погибли исследователи подземелий и проводник. На двух были богатые наряды; сырость пощадила широкие отвороты затканных золотом кафтанов, какие носили щеголи перед революцией 1789 года. Такой костюм был на Людовике XVI, когда он вернулся с островов. Проводника, одетого в грубую шерстяную блузу, смерть застигла, судя по его позе, в то время, когда он разыскивал оброненный им погасший фонарь. Сколько дней он его искал? Фонарь лежал в трех шагах, а выход был еще ближе…
Молодые люди не тронули этих останков, которые говорили о разыгравшейся под землей мрачной драме; но любопытной Кларе пришло в голову взглянуть, не осталось ли чего-нибудь в кармане кафтана одного из щеголей. Она нашла заплесневелый листок; на нем еще можно было разобрать слова:
Жду тебя нынче вечером в шесть часов, чтобы поехать в театр. Ставят „Гермиону“. Будь точен, я не люблю ждать…»
Остальное стерлось, кроме подписи: «Маргарита». Долго же пришлось дожидаться этой Маргарите…
Клара положила записку обратно и двинулась с Филиппом по подземным коридорам дальше. По дороге они беседовали, как люди, рано хлебнувшие горя и успевшие, несмотря на свою молодость, разочароваться во всем. Только к часу они вышли в Кламарский лес. Стояла ясная ночь; вдали поднимались белые стены форта Исси, озаренные лунным светом. Лес был сказочно красив.
Филипп и Клара обогнули кладбище, вокзал и по ухабистой дороге, которую в 1871 году обстреливали снаряды, изломавшие цветущие живые изгороди, спустились к селению Исси. Перед ними тянулась стена семинарии, за нею — ограда большого парка, принадлежавшего другому училищу. Казалось, ей не будет конца… В глубокой тишине раздался крик петуха.
Фонарик освещал наших путников неверным светом. Клара, в коричневом суконном платье, немного коротком для нее, в повязанной крест-накрест шали и в капоре действительно казалась сестрою бродячего музыканта, который шел рядом с нею в серой, выцветшей от солнца блузе, с мандолиной за спиной. По воле случая они походили друг на друга, правда, не так, как Бродар и Лезорн: все же и глаза и волосы у обоих были темные; много общего было и в чертах лица, у Клары — еще по-детски наивных, у Филиппа — уже хмурых.
Им придавало некоторую уверенность то, что юноша захватил с собою документы — свидетельства о своем рождении и рождении сестры, которая, как и Клара, была лишь немногим старше его. Они рассчитывали добраться до шоссе, ярко блестевшего при лунном свете, а затем свернув на одно из его ответвлении, направиться в Мелен. Таким образом, Париж остался бы в стороне, что было бы равносильно избавлению от опасности — может быть, самой большой из всех, им грозивших. К несчастью, их плану помешало непредвиденное обстоятельство.
Порою в Париже и в его окрестностях устраивают настоящую охоту на людей иногда на улицах, иногда на крышах. Кроме множества полицейских, в этой охоте участвует ватага добровольцев, которые порой даже не знают, в чем же вина преследуемого. Организуется облава, и горе бродяге, кто бы он ни был! Вот такие-то охотники, внезапно оцепив улицу, преградили дорогу Филиппу и Кларе.
Дичи было достаточно: травили сразу троих. Один, обессилев, упал; на него навалилась вся свора, и ему скрутили руки за спиной. Двое других пустились наутек, опрокидывая все вокруг; полицейские погнались за ними. В эту минуту дверь одного дома приоткрылась и в щели, освещенной коптящей лампой, показалось толстое щекастое лицо с маленькими любопытными глазками.
Филипп и Клара не могли бежать: поступи они так, их бы заметили. Пришлось остановиться у открытой двери.
— Заходите, заходите, дети мои, — пригласил их буржуа с лунообразной физиономией.
Филипп ответил без всякого смущения (оно могло бы показаться подозрительным):
— Поневоле придется зайти, сударь: ведь нам преградили дорогу.
— Вы — странствующие музыканты?
— Да, мы с сестрой бродим по Франции.
— Садитесь, — сказал буржуа отеческим тоном. — Подождите, пока полицейские не уйдут. — Он позвал слугу и, шепнув ему что-то на ухо, отослал его. Затем, обращаясь к юным путникам, добавил: — Сейчас принесут винца, чтобы вы не скучали. Я очень люблю музыку. Вы мне споете?
— Как вам будет угодно.
Слуга долго не возвращался, и Клара предложила Филиппу приступить к концерту. Положение, в каком они очутились, начинало забавлять ее.
Есть напевы, звучащие над колыбелями в течение многих веков. Филипп и Клара выбрали самую трогательную песню из тех, которые они знали:
О ласточки, порхайте,
Над крышей, над прудом,
Нужды, забот не знайте,
Несите счастье в дом…
Голоса у обоих были звонкие, Филипп прекрасно аккомпанировал на мандолине. Восхищенный буржуа уселся в кресле поудобнее, вытянув ноги и откинув голову; его щеки приобрели еще большее сходство с персиками.
Слуга принес кувшин вина и стаканы. Он подмигнул хозяину, и это не понравилось Филиппу. Почему — юноша и сам не знал.
Буржуа подозвал Клару и Филиппа, налил три стакана вина и снял с полки, где лежало несколько булочек, блюдо с пирожками (по-видимому, эта была пекарня). Угощая и улыбаясь самым умильным образом, он стал расхваливать гостей:
— Вы доставили мне большое удовольствие! Вам, наверное, легко зарабатывать деньги, ведь вы поете, как соловьи. Откуда вы сейчас?
— Мы побывали везде, — сказал Филипп, который, как было условлено, взял на себя труд отвечать на щекотливые вопросы.
— А куда вы идете?
— Мы хотим обойти всю Францию.
Буржуа посмотрел на дверь, словно ожидая кого-то. Слуга, в свою очередь, взглянул на хозяина.
— У вас, конечно, есть при себе документы? — спросил буржуа.
— Разумеется.
Клара жевала пирожок, но стакан пригубила чуть-чуть: после малаги г-жи Сен-Стефан вино ей навсегда опротивело. Булочник все еще поглядывал на дверь. Шум на улице ослабевал: так стихает жужжание пчел, вернувшихся в улей.
Внезапно, сразу через обе двери, ввалилось около десятка полицейских.
— Вот, — сказал булочник, указывая на Филиппа и Клару, — уличные певцы, наверное из той шайки, которую вы преследовали; иначе как бы они могли здесь очутиться? Я послал за вами, чтобы отдать их в руки правосудия.
— Документы есть? — спросил у Филиппа старший.
Юноша вынул из бумажника документы.
— Это не то, что надо.
— Других у нас нигде не спрашивали.
— Кто ваши родители?
— Мы сироты.
— Чем занимаетесь?
— Поем на улицах.
— Где живете?
— То в одном городе, то в другом; мы всегда в пути.
— Куда вы направлялись сегодня?
— Сюда, в Исси. Но мы пришли слишком поздно и не решились стучаться в гостиницу.
— Откуда идете?
— Из Парижа.
— Долго там пробыли?
— Мы там не останавливались.
— А где были перед этим?
— Везде, где придется. Мы иногда даже не знаем, как называется город…
— Ладно, в полиции у вас развяжутся языки. Марш!
Их окружили. Филипп сопротивлялся, пытался защитить Клару. Мандолину в схватке разбили и растоптали. Как и следовало ожидать, одолел закон; десятерым его представителям нетрудно было справиться с одним юношей и одной девушкой.
В участке, куда доставили Филиппа и Клару, царило смятение: полицейским было не до них и обоих арестованных втолкнули в общую камеру.
Уже рассвело, тюфяки убрали, и Клара уселась на пол в углу, между Филиппом и бродягой, захваченным вместе с ними. Это был седобородый старик, настолько худой, что под кожей у него проступали все кости. Его тяжелые квадратные челюсти были судорожно сжаты; длинные тощие руки устало повисли. Он не лег, а скорее бросился на землю со вздохом облегчения. По его телу пробегала дрожь, как по телу упавшей лошади, которая уже не в силах подняться.
У ног Клары, свернувшись калачиком, словно щенок, примостился мальчуган лет восьми. Он озяб и кутался в лохмотья. У ребенка был такой старческий вид, что его можно было принять за карлика. Какой горький жизненный опыт уже успело приобрести это маленькое существо! Мальчик устроился здесь как дома. Видно, он попал сюда не впервые.
Появление Клары никого не удивило. Лишь двое или трое пробормотали:
— Во те на! Парнишка, переодетый девчонкой!
Общее внимание привлекал странный шум за стеной, наводивший на мысль о погоне за зверем. На этот раз облаву устроили не в поле и даже не на улицах, а в самом полицейском участке. По коридорам и лестницам бегали полицейские: глухое эхо повторяло их топот и крики:
— Сюда! Она, наверное, здесь! Вот она!
Оказалось, что сошедшая с ума девушка, которую доставили в участок, вырвалась из рук полицейских и с громкими воплями убежала от них.
Арестованные обменивались замечаниями:
— Это девушка из приюта для выздоравливающих.
— Да, ее отвезут обратно в Нотр-Дам де ла Бонгард.
Потрясенная Клара хотела было вскочить и крикнуть: «Это ищут меня!», но потом подумала, что Эльмина сама откажется от ненужной добычи.
— Конечно, ведь она вас знает, — сказал Филипп, угадав ее мысли.
Оба задумались. Вдруг шум прекратился, и наступила полная тишина.
— Она, вероятно, выбросилась в окно, — предположил кто-то. — Я видел, как ее схватили. Это красивая девушка, она сломя голову, полуодетая бежала по улице, время от времени останавливаясь и крича: «Я — Виржини! Виржини!» Ее поймали на парапете набережной в тот момент, когда она собиралась кинуться в Сену.
Говоривший, довольный произведенным впечатлением, разгладил рукой усы.
— Она убилась! — бросил на ходу один из полицейских.
Стало так тихо, что эти слова донеслись в камеру сквозь запертые двери. Все вздрогнули.
— Какое несчастье! — воскликнул кто-то.
— Напротив, какое счастье для горемычной! — возразил высокий старик.
Через некоторое время разговор возобновился. Он шел то в мрачном, то в шутливом тоне. Клара и Филипп не принимали в нем участия; на душе у них было тяжело.
Мальчуган все время натягивал на себя свои отрепья, пытаясь согреться; в конце концов они совсем разлезлись, и он нервно засмеялся. Клара сняла с себя шаль и отдала ему.
— Спасибо, дяденька! — сказал малыш, полагавший, что в камере могут быть только мужчины. Он снова закутался в лохмотья, а сверху прикрылся шалью, стараясь устроиться поудобнее. Не по летам серьезный, он уже притерпелся к горю. Видя, с каким отвращением Клара смотрит на ползающих всюду насекомых, он сказал, вздохнув:
— Что поделаешь, здесь не Лувр.
— Как тебя зовут?
— Пьеро, дяденька.
Этот разговор окончательно убедил всех в том, что Клара — переодетый юноша.
— Как меня окрестили при рождении — не знаю, — продолжал мальчик. — Имя Пьеро[26] мне дали уже потом, за то что я хотел получить луну. Ведь я был очень избалован!
Все его слушали; польщенный вниманием, он важно стал рассказывать о себе.
— Когда я был совсем, совсем махоньким, я жил в большущем доме с позолоченной мебелью; там было много слуг. Но однажды нас выставили на улицу, мамочку и меня. Она говорила: во всем виноваты кредиторы. Я тогда не знал, кто они, и воображал, что это какие-то звери. Теперь уж я знаю!
Мы долго шли; стало темнеть, мы заблудились. Я очень боялся. Какой-то мужчина погнался за нами; мы бросились бежать куда глаза глядят. Я уцепился за мамино платье, потому что она все время выпускала мою руку из своей. Мужчина все-таки догнал нас. Тут подоспели другие, и они кинулись на маменьку, уверяя, будто она хотела куда-то их заманить, но это неправда, мы старались убежать от них. Маму они увели, а мне удалось удрать. За решеткой была пустая собачья конура: я залез в нее и заснул. На другое утро я проснулся рядом с большим догом; он лизал мне лицо. Это была добрая собака, и я целую неделю приходил ночевать в ее конуру. Мы очень полюбили друг друга; дог оставлял мне кости, я их обгладывал. Но меня заметил хозяин. Он побил собаку, и я больше не решался туда ходить.
Итак, у меня уже не было конуры… К счастью, находились и другие места для ночлега, например, под мостом — там очень удобно — или в домах, идущих на слом. Днем я просил милостыню; иногда мне давали и старое платье. Но однажды меня арестовали и доставили сюда. Я провел несколько лет в исправительном доме. Потом меня выпустили: я понадобился господину Николя. Он давал мне всякие поручения. Вы знаете господина Николя? Он меня посылает то что-нибудь сделать, то что-нибудь передать. Когда я ему больше не нужен, он про меня забывает, я остаюсь на улице, и меня опять приводят сюда. Но господин Николя снова присылает за мною. Он даже обещал подарить мне шерстяную фуфайку, когда зима кончится.
Старый бродяга с длинными худыми руками, внимательно слушавший этот рассказ, воскликнул:
— Всюду одно и то же! Пускай же во всем обвиняют не голодных и обездоленных, а разврат, нужду, голод. Ведь он и волков гонит из лесу!
— Это правда! — согласились несколько человек.
— Обвинять надо тех, кто морит людей голодом! — заметил Филипп. — А где твой отец? — спросил он мальчугана.
— Когда я жил с мамой, у меня было несколько пап: один уходил, на смену являлся другой. Один из них вечно меня щипал; он был высокий, красивый, и его все называли господином графом, но я его не любил. Моя мать тоже была настоящей дамой. Звали ее Эльмина — красивое имя, не правда ли? Однажды я увидел на улице женщину, похожую на нее, и побежал за нею, но чуть было не попал под карету. Все равно, господин Николя говорит, что я далеко пойду и когда вырасту, то найду свой фарт, так как я дошлый.
Утомленный длинной речью, мальчуган умолк. Он не всегда бывал так словоохотлив: видно, на него подействовала доброта Клары.
Полицейские втолкнули в камеру еще одного мальчика лет шести. У него было серьезное личико, горящий пытливый взгляд, коротко остриженные волосы.
— Еще один! — сказал тощий старик, который отозвался на рассказ Пьеро таким горьким замечанием. — Эй, будущий каторжник, поди-ка сюда! Где тебя сцапали?
— Под мостом. Я там спал.
— Тебе негде жить?
— Было бы где, зачем я стал бы дрыхнуть в таком сыром месте?
— Чем же ты живешь?
— Ищу, что под руку попадется.
— Знаешь ли, что за это сажают в тюрьму, как бродяг и воров?
— Но ведь собаки тоже так делают, а их не сажают.
— Нет, малыш, их тоже сажают! Их забирают на живодерню.
— А что такое живодерня?
— Место, куда запирают заблудившихся животных, чтобы убить их, если хозяева через два или три дня за ними не придут.
— А детей, если за ними не приходят, тоже убивают?
— Не сразу, дружище. Их убивают потом. Для взрослых есть отличные бойни!
— Где это?
— На войне, если нужда не убьет их раньше. Кто же тебя воспитывал? Ты, видать, шустрый.
— Никто.
— Как никто?
— Так. Тетка Крюше купила меня совсем маленьким, чтобы я клянчил подаяние. Потом она продала меня другой старухе, у которой был только один зуб, а та — дядюшке Обмани-Глазу. У него много таких детей; он посылает их за милостыней, и нужно приносить не меньше франка, а то он дерется. Ну, вот я и удрал. Стал выпрашивать на хлеб для себя самого, ночевать под мостами… Там меня и сцапали. Я спал и видел во сне, будто ем большой кусок хлеба… Мне очень плохо: и голодно и холодно. Я хочу сразу на бойню для взрослых!
— Ты уже на пути к ней, сынок, ты уже за решеткой. Здесь — живодерня, где готовят к бойне.
— И долго еще ждать?
— Это зависит от многих причин.
— От чего, например?
— Не всем бродягам выпадает счастье помереть в детстве. Одних оставляют для войны, других для гильотины.
Мальчуган задумался.
— А кому это надо, чтобы люди становились бесприютными и несчастными с самого детства? За что они должны страдать?
— Этот вопрос, малыш, интересует меня самого. Я всю жизнь изучаю его на собственном опыте, ведь я сам — сын гильотинированного.
Взгляд ребенка зажегся любопытством. Этот уличный мальчишка любил всякие драматические истории.
— Вот как! Ну и что же вам удалось узнать?
— Вопрос этот, сынок, называется социальным вопросом, и решается, как я тебе уже сказал, на бойнях для людей…
Время близилось к полудню. Вошли надзиратели, чтобы начать раздачу пищи.
— Гляди-ка, тут девчонка! — воскликнул один из них. — Как ты попала сюда, потаскушка? Сейчас узнаем!
Он подошел к Кларе и ущипнул ее за щеку.
— Меня насильно сюда втолкнули! — возмутилась она.
— Моя сестра — честная девушка! — добавил Филипп, влепив полицейскому оплеуху.
Защищаясь, тот подставил руку, на которой висело несколько жестяных котелков. Под смех арестованных и проклятия надзирателя они с грохотом покатились на пол.
В предместье Сен-Дени есть унылый дом, некогда служивший убежищем для прокаженных. Ныне это — женская тюрьма для подследственных и для проституток, нарушивших установленные полицией правила. Дом этот мрачен снаружи, а внутри он еще мрачнее. И ум и сердце его обитательниц поражены душевной проказой. Попавшие в эту тюрьму выходят из нее безнадежно больными.
В камерах холодно, режим строг; пища годится разве что для животных. Заключенные и встают и ложатся в пять. Ни единого часа досуга! В центральных тюрьмах по крайней мере разрешают сумерничать до восьми, и поднимаются там только в шесть. Вечером, при свете ламп, когда можно обменяться несколькими словами, все кажется уже не таким мрачным: как-никак еще один тоскливый день позади…
Тяжело вставать зимой в пять утра узницам тюрьмы Сен-Лазар! Рассвет еще не скоро, завтрак — тоже, только в девять, после нескольких часов работы в мастерских. Но ведь тюрьма существует не для того, чтобы в ней прохлаждаться, и отверженным не привыкать к грубому обращению…
Те, кому фабричный труд не в новинку, зарабатывают здесь сантимов до двадцати в день. Они могут позволить себе единственное удовольствие — штоф мутного вина, вкусом похожего на чернила, ценой в шестнадцать сантимов — на сантим больше, чем везде. Лишний сантим прибавляют для того, чтобы это пойло обходилось еще дороже несчастным женщинам, которые его очень ценят. Вдобавок умножаются доходы поставщиков. Так всегда: одни терпят ущерб, другие на этом наживаются…
В девять приносят похлебку; ее встречают вздохом облегчения. Иногда в миске не оказывается крысиного помета — кому как посчастливится.
В мастерских Сен-Лазара, куда мы заглядываем вместе с читателем уже после того, как Клару из полицейского участка перевели в эту тюрьму, среди обычных арестанток — воровок, проституток и безработных, а следовательно, бесприютных женщин — можно увидеть трех девушек, непохожих на остальных (впрочем, политические события приводят к тому, что в тюрьмах больше честных людей, чем преступников).
Одна из них — русская, Анна Демидова; две подруги — Клара Марсель, которая все еще носила имя Марты, сестры Филиппа, и Анжела Бродар, арестованная по распоряжению Николя, дабы избавить графа де Мериа и г-жу Сен-Стефан от возможных неприятностей.
Бедной Анжеле было хорошо известно, что для таких девушек, как она, единственным законом является полицейский произвол. Она знала, что ей даже не сообщат причины ареста, не станут ее судить, а просто продержат в тюрьме столько времени, сколько заблагорассудится могущественным врагам, с которыми она осмелилась бороться. Вот почему Анжела ни на что не надеялась. Если бы кто-нибудь взялся передать ее отцу письмо, она написала бы, чтобы он как можно скорее скрылся с младшими дочерьми, не дожидаясь ее, так как она, вероятно, останется здесь надолго. Но ей не позволяли сообщаться с внешним миром: Николя догадывался, что Софи (немного окрепшая после болезни, но уже обреченная, как спелый плод, изъеденный червяком), успела все рассказать сестре.
Впрочем, Анжела хранила тайну. К чему было ее разглашать? Зла уже все равно не поправишь, а если отец узнает, — он не преминет отомстить и тем самым разоблачит себя.
Подавленная нуждой, убитая горем, Анжела вела себя в тюрьме как затравленный зверек, который защищается лишь тогда, когда на него нападут. Она была белокура, бледна и так хрупка, что походила на рано развившегося ребенка. Из-под длинных ресниц сияли глаза поразительной чистоты. Ее красота не поблекла от позора, навлеченного на нее негодяем Руссераном. Ведь невозможно лишить аромата полевой цветок, даже если топтать его ногами!
Анжела прилежно работала, но не ради штофа вина, которое она не пила, а чтобы скопить ко времени выхода из тюрьмы несколько франков для сестренок. Анна и Клара помогали ей. Они не знали, как передать сестрам Бродар свой скромный заработок, но не теряли надежды, что рано или поздно это удастся сделать.
Клару тоже еще не собирались судить, во всяком случае в ближайшее время. Зачем торопиться ради каких-то бродяг? Покуда ее считали сестрой Филиппа, она могла не беспокоиться. У полицейских и без того хлопот было по горло: отложив все срочные дела, они продолжали розыски исчезнувшей девушки. Де Мериа подгонял Николя, подававшего рапорт за рапортом г-ну N., чтобы принудить его к более энергичным действиям, а тот, в свою очередь, не жалел нахлобучек для своих агентов. Жан-Этьену и Гренюшу все время мерещился свист хлыста над головой.
Санблер, из осторожности напринимавший личного участия в поисках, каждый вечер осведомлялся у Обмани-Глаза об успехах мнимого Лезорна. Но успехов не было никаких. Несчастный Бродар, попав в безвыходное положенной стараясь успокоить сообщников в конце концов заявил, будто он уже напал на след. Что касается другого дела, то он уверял, что принимает необходимые меры. А так как, напав на след, добычу можно выслеживать долго и трудно назначить определенный срок, к которому все меры будут приняты, то его и оставили в покое.
— Лезорн здорово сдал! — говорил Санблер.
— Нет, — возражал Обмани-Глаз, — он — продувная бестия. Просто хочет действовать наверняка.
Терзаемый страхом, Санблер старался забыться в разгуле. Он заманил к себе Виржини, дочь одного из расстрелянных на кладбище Пер-Лашез, но внушил ей такое отвращение, что она сошла с ума. Вырвавшись от него ночью, девушка в ужасе бежала куда глаза глядят, выкрикивая свое имя, словно последний призыв к небесам. Читатель уже знает, чем это кончилось…
Арестантки в тюрьме Сен-Лазар часто вспоминали о Виржини — ее трагическая смерть глубоко их взволновала. Клара не могла без слез слышать о бедняжке, погибшей в конце концов из-за нее, хотя Клара и не была в этом виновата.
Беглянка терялась в догадках, спрашивая себя, чем дядя объясняет отсутствие вестей из приюта? Какую еще ложь там придумали, чтобы его обмануть? Не приехал ли он уже в Париж? И Анна и Анжела обещали Кларе по выходе на волю передать от нее письмо дяде. Впрочем, Анна считала, что этого делать не следовало: подобно Филиппу, она думала, что, если бы Клару и приговорили за бродяжничество к нескольким месяцам тюрьмы, ей было бы здесь спокойнее, чем в любом другом месте. Тайну убежища девушки можно будет раскрыть лишь тогда, когда общественное мнение встанет на ее защиту и демократическая печать разоблачит преступников. А до тех пор Кларе лучше скрываться.
Как и Анжела, Клара усердно работала в мастерской, чтобы помочь подруге, а иногда — чтобы угостить стаканом вина какую-нибудь старуху со скрюченными от ревматизма пальцами, одну из тех, которые крадут с единственной целью — попасть за решетку и обеспечить себе кров на всю зиму. Таких немало и в Сен-Лазаре и в версальской исправительной тюрьме.
Последней сенсацией в камере была история бедно одетой женщины, которую засадили в тюрьму без всяких на то оснований. Возмущенная несправедливостью ареста, бедняжка, забыв обычную робость, так горячо и смело протестовала, что с нею произошел сильнейший нервный припадок, и ее в глубоком обмороке отправили в тюремный лазарет. В мастерской, где работали арестантки, только об этом и говорили.
— Какой позор! — восклицала толстая эльзаска, ставшая проституткой, когда любовник-подлец выгнал ее с ребенком на улицу. — О таком я еще не слыхивала! Эта женщина подняла платок, который уронила какая-то старая хрычовка, и позвала ее, чтобы отдать платок, а та, глухая тетеря, потребовала, чтобы бедняжку арестовали за воровство!
— Неужели, по-вашему, такое случается впервые? — спросила высокая женщина с осунувшимся лицом. — Так бывает сплошь и рядом. Разве мало теряют кошельков? А коли поднимешь, тебя отправляют в каталажку и говорят, будто ты украла…
— Да, — вмешалась третья, — они хотели бы, чтобы мы подавали им поноску, словно собаки. Уж если я что-нибудь нахожу, то оставляю себе. Только фартит не больно часто…
Ее большие круглые глаза бегали как у помешанной.
— Ну, не сердись, Волчица!
— Дуры вы все! — крикнула женщина с круглыми глазами. — Если я иногда что-нибудь и имела, так только то, чего мне добром не давали!
И она снова принялась за работу, сердито ворча.
— Это из другой оперы, голубушка, — сказала высокая худая арестантка. — Речь идет не о том, что мы сделали, а о том, чего мы не делали. Ведь именно за это нас всех сюда и засадили.
— Верно, верно! — хором подхватили арестантки.
В углу мастерской замелькали два полотняных крылышка: то был чепец надзирательницы, сестры Этьен. До нее донеслись голоса, хотя она и была погружена в чтение молитв вместе с несколькими лицемерками, тайком насмехавшимися над нею. Среди этих женщин находилась и кляча, иначе говоря, староста камеры, которая шпионила за всеми (в центральных тюрьмах старосту зовут овцой).
— Какой шум! — воскликнула сестра Этьен. — А что будет, если старшая надзирательница об этом узнает?
— Не узнает, если вы не скажете! — дерзко ответила высокая женщина с осунувшимся лицом.
— Послушайте, Анета, будьте же рассудительны! — убеждала сестра Этьен. — Вы же знаете, что я обязана сообщать обо всем, что тут происходит.
— Нечего сказать, славная обязанность — доносить на нас! Когда вы не заняты выполнением своего долга — вы куда лучше.
Клару поражало сходство между ее дядей и этой надзирательницей. Та же благожелательность, борющаяся с неумолимыми правилами; тот же фанатизм, заглушающий и голос сердца, и голос разума… «А вдруг дядя решит, что его долг — погубить меня ради спасения Эльмины?» — подумала девушка.
Русская (впрочем, ее имя и национальность никому не были известны, так как на допросах она хранила молчание) уже знала историю доверчивой Клары и ответила на ее мысль, нечаянно высказанную вслух:
— Да, ваш дядя это сделает, как сделал бы всякий, кто придерживается его образа мыслей.
Сестра Этьен о чем-то размышляла. Влечение к правде еще не совсем угасло в ее сердце, которому предстояло окончательно очерстветь. Суровый режим тюрьмы должен был иссушить и ее душу, превратить монахиню в холодную, бесчувственную мумию… Чтобы отогнать неприятные мысли, она направилась к группе, где работали Клара, Анжела и Анна. Остальные потихоньку возобновили разговор.
— Говорят, женщина эта надавала полицейским оплеух?
— Ого! Это, значит, бой-баба?
— Вовсе нет! Она смирная и совсем молоденькая. Ее муж, кажется, социалист. Ему хотели отомстить за то, что он досаждал правительству, и воспользовались для этого случаем с платком.
В другой группе опять, чуть ли не в тысячный раз, обсуждали смерть Виржини: как она бежала в безумии по улицам, как выбросилась в окно, как умерла, не переставая кричать: «Виржини! Виржини!»
— Вы тоже полагаете, что часто наказывают безвинных? — обратилась сестра Этьен к Анне, внушавшей ей некоторое уважение.
— Конечно.
Сестра Этьен задумывалась все больше.
— Скажите, почему вы отказываетесь назвать свое имя? — спросила она.
— Потому что мой долг — не делать этого, по крайней мере сейчас.
— Значит и вы верите, что есть долг?
— Да, но он заключается не в том, чтобы притеснять несчастных женщин.
— А как по-вашему, Анжела? — спросила сестра Этьен, волнуясь.
— По-моему? Да разве такой девушке, как я, позволено иметь свое мнение? По-моему, в жизни слишком много горя.
— Да, жизнь — грустная штука, — промолвила сестра Этьен, вспомнив про малютку Анжелы. На глазах надзирательницы выступили слезы.
В это время в мастерскую вошла старая сестра Доротея, иначе — сестра «Кривошейка». Все замолчали, кроме клячи, которая, гнусавя, продолжала читать молитву. Сестра Доротея окинула взглядом всю мастерскую, что ей нетрудно было сделать, ибо она страшно косила.
Сестра Этьен побледнела, перехватив взгляд сестры Доротеи, скрестившейся со взглядом клячи. Было ясно, что та сообщит все, что говорили и делали не только заключенные, но и надзирательница.
На сестре Доротее лежала гнусная обязанность самым подробным образом докладывать старшей монахине обо всем, что удавалось узнать ей самой и ее осведомительницам. Когда-то сестра Доротея была только суха и фанатична; она сделалась вдобавок и жестокой, после того как одна из арестанток, жертва ее доноса, столкнула ее в бассейн, отчего шея у сестры Доротеи осталась навсегда искривленной. Некоторые люди, подвергнувшись наказанию, становятся еще хуже, чем были раньше.
— Сестра Этьен, — сказала сестра Доротея, — идите, вас зовет старшая. Я побуду здесь.
Сестра Этьен поклонилась и вышла. Сестре Доротее никто не осмеливался перечить: она была всемогуща — нечто вроде министра без портфеля.
Она начала проверять работу. Все молчали: говорили лишь взглядами, да и то, если решались посмотреть друг на друга.
Сестра Этьен была по крайней мере простодушна. Ее можно было даже обманывать; если это делалось из благих намерений, то она прощала. Вот почему ей было нетрудно нести обет монашеского послушания.
Анна Демидова, как и обе монахини, была фанатичкой, но фанатичкой свободы и справедливости. Она жаждала их для всего человечества. Ее сердце обливалось кровью при виде страданий народов, поставляющих и пушечное мясо, и живой товар. Анна происходила из знатной русской семьи, но отдала на дело революции те крохи богатства, которые у нее оставались после разрыва с родными. Она была готова отдать и свою кровь…
Анна горячо любила одного нигилиста; семья отреклась от нее, власти ее выслали. Перед тем как отправить девушку на границу, жандармы привезли ее к месту, где стояли виселицы, на которых еще качались тела троих казненных. У одного из них свисала на лоб длинная прядь волос. При лунном свете перекладины виселиц казались руками, протянутыми с мольбой о мести… Анна поклялась отомстить. На глаза ей попалась какая-то тряпка, изодранная зубами волков, которые сбегались сюда по ночам. Анна подняла ее: это был носовой платок с меткой «А. С.» — Александр Соловьев[27].
Она отчетливо представила себе ужасную казнь, раньше лишь смутно рисовавшуюся ее воображению. С этих пор Анна начала жить не для себя, а ради мести, достойной того, кого она не переставала любить. Ее конвоиры могли бы доложить начальству, что, увидев виселицы, девушка не опустила голову, а подняла ее еще выше. Найденный платок внушал им суеверный ужас: конвоиры не осмелились его отнять.
Почему же Анна была вновь арестована, уже во Франции, и препровождена в Сен-Лазар? Ей встречались многие не совсем обычные люди; среди них был г-н Марселен, последователь Ламеннэ, человек, в чьем сознании революционные идеи мирно уживались с религиозными. На небесах — тирания, на земле — освобождение людского рода… Борьба двух противоположных принципов в душе Марселена доводила его до галлюцинаций; рано или поздно он должен был попасть в сумасшедший дом. Этот человек влюбился в Анну; его любовь была безнадежна, ибо взаимности не встретила; к тому же Анна не верила в Бога. Ее равнодушие приводило влюбленного в отчаяние; он преследовал ее, грозился покончить с собой. А поскольку непримиримые люди бывают часто до глупого жалостливы, Анна не нашла ничего лучшего, как признаться, что могла бы полюбить Марселена, если бы их не разделяла глубокая пропасть. Переменив адрес, она попыталась скрыться от поклонника.
Произошло то, что должно было случиться: г-н Марселен опять встретил Анну и, несмотря на ее мольбы, последовал за нею. В тот день она шла на тайное собрание; чтобы отвести подозрения, оно должно было состояться у высоких белых стен кладбища Пер-Лашез. Ведь гулять разрешено всем! Собрание было немногочисленным; участники держались небольшими группами, как будто в ожидании погребального шествия. К несчастью, г-н Марселен, провожая Анну, очутился в обществе заговорщиков. Его никто не знал, и Анне пришлось давать объяснения, до такой степени его раздосадовавшие, что он затеял ссору с двумя ее русскими друзьями. Появилась полиция, и бедняга слишком поздно понял, что помешал тайному собранию, участвовать в котором верующему было не к лицу. Эти люди считали, что их задача — разрушить прогнившее здание старого социального строя и очистить место для тех, кто придет им на смену.
Анну и ее товарищей, Михайлова и Петровского, арестовали просто потому, что полиции надо было кого-нибудь задержать. Никто из них не назвал своего имени: они знали, что это навлечет беду на других, и условились молчать, пока не наступит назначенный заранее день. Тогда им достаточно будет сообщить, кто они такие, чтобы их выпустили из тюрьмы и отправили за границу, ибо во Франции отнюдь не в ходу гостеприимство, присущее арабам.
Итак, Анна рассчитывала выйти на свободу раньше своих новых подруг, ибо близился день, назначенный для раскрытия ее инкогнито. Каково же было удивление всех троих, когда выяснилось, что фамилия Анжелы стоит первой в списке освобождаемых!
Ларчик открывался просто: Николя, узнав о поездке Анжелы и тетушки Николь в приют, решил, что ему, может быть, удастся найти Клару, выселив Анжелу. Освободить девушку, числящуюся проституткой, так же легко, как и засадить ее в тюрьму. Поэтому он тотчас же привел в исполнение свою блестящую мысль и поручил Жан-Этьену с Гренюшем установить за Анжелой слежку.
У Николя было теперь немало хлопот. Честолюбие Амели непомерно возросло; с некоторых пор она устраивала ему ужасные сцены, требуя, чтобы он на ней женился, и угрожая скандальными разоблачениями, которые могли немало повредить «виконту д’Эспайяку». Впрочем, неприятности не уменьшали его рвения: он положительно был создан для службы в полиции.
Когда вызвали Анжелу, сестра Кривошейка находилась в мастерской. Освобождение девушки сильно раздосадовало надзирательницу: с тех пор как ее покалечили, ей казалось, что при виде чужих несчастий шея ее чуточку выпрямляется…
Спустя несколько дней личность Анны и других русских была установлена; как они и ожидали, их выслали из Франции. Анна избрала германскую границу, потому что оттуда было ближе в Вогезам, где жил дядя Клары. Когда сопровождавшие ее полицейские уехали обратно в Париж, она снова перешла границу и пешком, в простой крестьянской одежде, направилась в Дубовый дол. На расспросы она отвечала, что идет к родственникам.
Дубовый дол — тенистая лощина, укрытая высокими, поросшими лесом хребтами Вогезов. В селении всего два или три десятка домиков, крытых соломой. Долина плодородна; летом хлеба волнуются в ней, как море; осенью на склонах холмов зреет виноград. Лес — с одной стороны, горы — с другой подошли так близко, что долина всегда остается под их благодатной сенью. Виноградные лозы сгибаются под тяжестью гроздьев, зерна тесно сидят в налитых колосьях; трава густа и высока. Но, несмотря на щедроты природы, люди здесь живут и умирают нищими. Их дети, резвящиеся вместе с ягнятами на лугу, знают о предстоящей им нужде не больше, чем эти ягнята о ноже мясника…
В этом всеми забытом уголке живут семьи, давно породнившиеся между собой. Никто не покидает общину — ни чтобы жениться, ни чтобы умереть. Лишь ежегодный рекрутский набор вырывает из числа местных жителей нескольких молодых людей, как Шейлок[28] — кусок мяса в уплату долга. Если война и болезни пощадят их, эти юноши возвращаются в Дубовый дол, женятся и растят малышей; те, выросши, поступают в свой черед точно так же. Лишь двое — парень и девушка, по имени Клод и Клотильда, уехали в Париж. Несомненно, они плохо кончили, так как не вернулись назад. Говорили, что по ночам сквозь шелест листвы можно расслышать жалобные голоса: «Помолитесь за нас!»
С незапамятных времен в пещере за Дубовым долом обитала семья Дареков. Потомки кельтов, они из поколения в поколение сохраняли высокий рост, светлые волосы и синие глаза.
Двойной ряд дубов окаймляет деревню, — словно ограда, за пределы которой невозможно выйти. Все деревья — с дуплами, многие уже повалились от старости.
Здесь живут уединенно, как на корабле. Школьный учитель, мэр, священник — все они занимают свои должности до самой смерти; большинство и родилось тут. Жизнь течет без всяких перемен; никто не интересуется тем, что находится за горизонтом, все думают только о посеве и жатве. Наступает пора сева — надо покупать зерно; а придет время сбора урожая — большую и лучшую часть его забирают эксплуататоры-ростовщики. Но ведь крестьяне созданы для того, чтобы производить, а богачи — чтобы потреблять! Так велел Господь Бог, и таково глубокое убеждение всех жителей Дубового дола.
Землю обрабатывают и мужчины и женщины. Дети летом пасут скот, а зимой, когда кончат трепать пеньку, вплоть до пасхи ходят в школу. Некоторые жители умеют читать; катехизис же знают все. Потрясшие весь мир попытки революционеров не пробудили в Дубовом доле никаких откликов. Мэра здесь частенько величают господином байи[29], и после войн Первой республики[30], в которых принимал участие кое-кто из стариков, сюда не просачивалось никаких новостей.
Последний владелец замка, построенного на высокой скале, умер, не оставив наследников. Замок пришел в ветхость, ибо государству не было никакого расчета его ремонтировать. Феодализм превратился здесь в легенду, но его призрак все еще бродил в руинах.
Аббату Марселю, дяде Клары, уже перевалило за восемьдесят. Он родился здесь же, в Дубовом доле, и по окончании семинарии его назначили священником в родную деревню. Сердце у него было золотое, но ум — неповоротливый, искалеченный верой. Бедный аббат Марсель! Он искренне страдал, видя тяжелую жизнь своих земляков, но верил, что всемогущий Бог карает их за грехи (участником которых, впрочем, является он сам, раз допускает, чтобы люди творили их).
— Это — непостижимая тайна! — говаривал старый кюре.
Клара была его внучатой племянницей. Аббат Марсель перенес на нее всю привязанность, на какую был способен, и, сам того не подозревая, любил ее больше, чем Бога. Но религиозный долг он ставил превыше всего и, не задумываясь, принес бы Клару в жертву своему фанатизму, как принес бы в жертву ему весь мир. Вот почему он, не колеблясь, отпустил свою любимицу в приют Эльмины. Дядя позаботился дать Кларе образование, достаточное для получения диплома учительницы, и его мечтой было увидеть ее в школе Дубового дола. Но, больше всего заботясь о душе Клары, он не преминул использовать тот путь к ее спасению, какой, по мнению старика, открывался перед его племянницей в приюте для выздоравливающих.
Между Девис-Ротом и аббатом Марселем было нечто общее: их фанатизм — сознательный и жестокий у одного, исступленный у другого, но приводивший к тем же последствиям.
Аббат слыл святым, потому что забывал о себе и все отдавал нищим, будучи убежден, что бедность неизбежна. Он мог отдать даже свой собственный обед. Телесные потребности для него не существовали, а дух его витал где-то в небесах. Жило только сердце, но и сердце он готов был принести в жертву Богу, положив окровавленным на алтарь. Хотя аббат Марсель и был одарен всеми добродетелями, фанатизм мог толкнуть его на любое преступление.
Длительное молчание Клары очень огорчало старика; мысли о племяннице не покидали его. Но он слепо верил лживым письмам Эльмины, сей ревностной служительницы Божьего дела. Последнее письмо начальницы приюта причинило аббату острую боль, хоть он и не желал признаться себе в этом.
Письмо еще лежало на столе и аббат заканчивал ужин, когда его экономка, тетушка Тротье, старушка, проворная как мышь, услышала стук в дверь и испуганно перекрестилась.
— Кто это может стучаться в такой холод? И пора поздняя, ведь к вечерне давно отзвонили… Может быть, лучше не открывать?
— Как раз потому, что поздно и холодно, надо поскорей открыть, милая тетушка Тротье! — ответил старик.
Экономка нехотя пошла к дверям, несколько успокоенная, впрочем, поведением старой собаки, которая, завиляв хвостом, с радостным лаем побежала следом за нею.
Вошла высокая девушка, закутанная в коричневую накидку с капюшоном — обычный наряд местных крестьянок.
Увидев незнакомку, внезапно появившуюся в минуту охватившей его острой душевной тревоги, аббат вскричал:
— Клара больна! Вы явились сказать мне об этом. Вот почему она не писала сама!
— Успокойтесь, сударь, Клара здорова. Я еще вчера виделась с нею.
Крупные слезы показались на глазах старика.
— Почему же она мне не пишет? Почему вместо нее все время пишет госпожа Сен-Стефан?
— Я пришла рассказать вам об этом.
— Садитесь же к огню, дитя мое, согрейтесь, подкрепитесь, а потом объясните мне в чем дело.
Старик был бледен и дрожал от волнения. Анна (читатель, без сомнения, узнал ее) села напротив. Она озябла и проголодалась, но была слишком взволнованна, чтобы есть.
— Я вынуждена вас огорчить, — начала она. — Кларе грозит серьезная опасность, и только вы один можете спасти бедняжку.
— В чем же дело? — повторил аббат. Охватившая его дрожь усилилась, и он побледнел как мертвец.
Анна колебалась.
— Говорите смело!
Тогда без лишних слов, напрямик, она изложила ужасную историю, в точности так, как слышала ее от самой Клары.
Потрясенный старик внимал, не перебивая. Казалось, он был поражен в самое сердце; дыхание его временами прерывалось и переходило в хрип. Когда Анна кончила, он некоторое время молчал. Затем спокойным, ровным голосом, который находился в противоречии с искаженными чертами его лица, аббат проговорил:
— По вашим словам, моя племянница провела несколько дней в больнице святой Анны. Значит все, что вы мне рассказали, — плод ее расстроенного воображения. — Затем, внезапно потеряв самообладание, он воскликнул в приступе горя: — О, дитя мое! Бедное мое дитя!
— Все, что вы от меня услышали, — чистая правда, — ответила Анна. — Клара находится в здравом уме и твердой памяти.
Аббат Марсель лихорадочно ворошил угли в камине, ударяя по ним щипцами с такой силой, что сыпались тысячи искр. Он принял близко к сердцу известие о том, что Клара в опасности; но роковые предубеждения лишали священника возможности судить здраво. Щеки его побагровели, глаза сверкали. Анна, понимая, что с ним творится, пыталась его убедить.
— То, что я рассказала, кажется вам чудовищным? Ну что ж, поезжайте в приют Нотр-Дам де ла Бонгард; возьмите с собой судебного следователя, захватите их врасплох, и вы увидите, что там творится. Ваши религиозные убеждения не могут пострадать от того, что вы положите предел злодеяниям, которые там совершаются.
Аббат, согбенный годами, встал и выпрямился во весь рост. Лицо его пылало; казалось, его озарял отблеск аутодафе. Вера одержала верх.
— Изыди, сатана! — вскричал он громовым голосом. — Изыди, искуситель, принявший образ юницы, дабы клеветать на церковь!
Он жестикулировал, как бы изгоняя злого духа, и бормотал заклятия.
Анна не удивилась: она ожидала, что произойдет нечто подобное.
— К сожалению, сударь, — промолвила она с ледяным спокойствием, — все это — правда, и медлить при таких обстоятельствах, не принимая мер, чтобы обезвредить злодеев, — преступно.
— Вы лжете! — повторил аббат.
Тетушка Тротье, прибежавшая на крик хозяина, беспрестанно крестилась. Собака, которой наскучил шум, несколько раз зевнула и снова растянулась перед камином.
— Повторяю, сударь, — сказала Анна, — все, что я вам сказала, — истина, святая истина.
Она хотела уйти, но аббат удержал ее, крепко схватив за руку.
— Не уходите! А то вы пойдете на постоялый двор и наговорите там чего-нибудь лишнего. Вы можете переночевать в комнате Клары.
Старик так был взволнован, что Анна испугалась: а вдруг сердце его не выдержит?
— Как вам будет угодно, — ответила она. — Никто не посмеет сказать, что я намеренно огорчила дядю Клары.
Эти слова дошли до сердца аббата.
— Дитя мое, — проговорил он, — я вижу, от природы вы вовсе не злы; вы все это выдумали, желая позабавиться. Ну, не бойтесь, признайтесь, что это так! Господь милосерден, он вас простит.
— Повторяю вам, сударь, все это — правда! — ответила Анна, следуя за тетушкой Тротье, которая в полной растерянности отвела ее в комнатку Клары.
Престарелый кюре внушал Анне глубокую жалость, но она не верила, что он поможет ей освободить подругу. Все же девушка решила дождаться утра и попробовать переубедить упрямца. Разбитая усталостью, она, не раздеваясь, бросилась на кровать и заснула.
Около часу ночи ее разбудил шум: кто-то силился открыть дверь. Затем упал какой-то металлический предмет, по-видимому нож. Неужели столь добрый аббат Марсель мог в исступлении фанатизма покуситься на ее жизнь за то, что она выступила с обвинениями против мнимосвятой Эльмины? Анна не стала над этим задумываться. Мысль о борьбе со стариком была ей противна. Она распахнула окно и, пользуясь тем, что комната была расположена внизу, выпрыгнула на улицу.
Метель улеглась, но холод прибирал до костей. Закутавшись в накидку с капюшоном, Анна попыталась определить, где она находится. Это ей легко удалось — в деревне был лишь один ряд домов. Беглянка отыскала постоялый двор, узнав его по висевшей на перекладине большой вывеске, которая раскачивалась от ветра. На ней была изображена белая лошадь, а ниже красовалась надпись:
КТО ПЕШКОМ, КТО ВЕРХОМ —
ДЛЯ НОЧЛЕГА ЗДЕСЬ ДОМ.
Анна стучала довольно долго. Наконец приоткрылось окно, и высунулся молодой Дидье, трактирщик. Этот постоялый двор содержали еще его предки (здесь всякое занятие было наследственным). Различив при коптящем свете фонаря фигуру Анны, он испуганно воскликнул:
— О Господи! Никак Клотильда вернулась?
Окошко захлопнулось, и стало ясно, что здесь ждать гостеприимства бесполезно. Анна вышла на дорогу, тянувшуюся между дубами. Дойдя к утру до соседнего селения, она смогла наконец отдохнуть в первой же хижине у ярко пылавшего очага. Затем она пустилась пешком в дальнейший путь, к германской границе, горько раскаиваясь в том, что предупредила аббата, который мог скорее повредить племяннице, чем помочь ей. Во всяком случае, Анна твердо решила не оставаться в стороне.
Сердце аббата Марселя обливалось кровью, но в слепоте своих заблуждений он, как одержимый, готов был вонзить кинжал в грудь любого врага религии и собственноручно сжечь его на костре. Возможно ли, чтобы лица столь добродетельные обвинялись в столь гнусных преступлениях? Возможно ли, чтобы его племянница находилась в тюрьме Сен-Лазар?
Сен-Лазар! Он не представлял себе этого зловещего и таинственного места. Демоны, казалось ему, рыщут там словно волки в поисках ускользающих от них душ. А вдруг Клара умрет? А вдруг ее арест приведет к позорным разоблачениям? Но не сказано ли в писании, что надо отсечь и бросить в огонь руку или ногу, ставшую источником соблазна?
Быть может, Кларе предстоит скончаться без исповеди… О, если бы он мог ее образумить! Даровал же Иисус прощение Марии Магдалине и Марии Египетской… Не следует ли и ему простить племянницу? Господь, наверное, не откажет ей в милости. Но если она будет настаивать на своих чудовищных обвинениях? Тогда при первой же ее попытке выступить публично ему придется самому убить несчастную, осмелившуюся клеветать на праведных людей…
Смятение аббата росло, и он даже усомнился, была ли Анна живым существом? Не демон ли это, посланный адом и исчезнувший, едва только аббат собрался поразить его освященным кинжалом?
— Тетушка Тротье, — сказал он экономке, которая с испугом уставилась на него, — уложите мой саквояж, я сейчас уеду.
Старушка всплеснула руками.
— Господи Боже! Что вам могла сообщить эта девушка, явившаяся в такой поздний час, в такую погоду? Она, должно быть, колдунья!
Аббат настаивал с таким нетерпением, что экономка, вздыхая и охая, все же уложила саквояж. Старик взял его и, выпрямившись как двадцатилетний юноша, направился к двери, сопровождаемый жалобными восклицаниями тетушки Тротье и визгом собаки. Быстрый как ветер, бледный как смерть, аббат помчался на постоялый двор. Дверь оказалась запертой. Устав стучать, старик громко позвал. Его голос разбудил трактирщика.
— Кто там? — спросил Дидье, высунувшись из окна.
— Это я.
— Вы, господин кюре? Быть этого не может! Это, видно, ваш дух!
— Мой дух, глупец? — нетерпеливо вскричал священник. — Живо открой мне и запряги лошадь, чтобы отвезти меня в Эпиналь. Я тороплюсь на поезд.
— Отвезти духа? Вы уже приходили недавно в образе женщины. Нет, нет!
И трактирщик начал без конца креститься, подобно тетушке Тротье.
То, что девушка приходила и сюда, поразило аббата. Значит, это действительно был демон! Старик почувствовал некоторое облегчение при мысли, что исчадие ада, исчезнув, не оставит никаких следов, и, значит, все эти наветы — ложь.
Однако трактирщик не открывал и, наверное, так бы и не впустил священника, если б не старый Дарек, который возвращался в это время из лесу с охапкой трав (несмотря на увещевания, он продолжал при лунном свете собирать папоротник).
Удивленный тем, что встретил кюре в столь необычный час, и видя, что тот дрожат от холода, Дарек стал ругать трактирщика.
— Эй ты там! Спускайся скорее и открой!
— Ну, хоть дотроньтесь до него, — молвил Дидье, — удостоверьтесь, что он из плоти и костей!
— А из чего же, скотина? — И огромный кулак Дарека забарабанил в дверь.
Трактирщик сошел вниз, но от испуга выронил фонарь: аббат походил на восставшего из могилы мертвеца. Понадобилось немало уговоров, чтобы заставить Дидье отвезти его в Эпиналь.
Убедившись, что кюре сел в повозку, старый Дарек, пряча завернутый в блузу папоротник, направился к своей пещере. Говорили, будто благодаря этому растению все члены семьи Дареков доживали по меньше мере до ста лет.
Приехав в Париж, аббат Марсель поспешил к Девис-Роту, этому кладезю мудрости. У него не хватало решимости самому съездить в Сен-Лазар, и он хотел посоветоваться, как быть с племянницей. Старик питал к иезуиту глубокое почтение. Он не мог удержаться от слез, воскликнув:
— Ваше преподобие, сжальтесь надо мной!
Девис-Рот сразу понял, с кем имеет дело. Хоть он и решил не выгораживать больше Гектора и его соучастников, но, конечно, еще лучше было бы обойтись без скандала. Судьба этому благоприятствовала, послав ему аббата Марселя.
Усадив старика в кресло, он спросил с искусно разыгранным участием:
— Что с вами, почтенный собрат?
Тот, рыдая, рассказал ужасную историю, в которую Девис-Рот уже был посвящен. Новостью, удивившей иезуита, было лишь то, что Клара находится в тюрьме Сен-Лазар. Правда, он не спросил аббата, каким образом тому стало известно, что его племянница очутилась там под именем Марты Филипп. Впрочем, ей, наверно, удалось послать в Дубовый дол письмо.
Прежде чем предпринять что-нибудь и вернуть Клару ее дяде, Девис-Рот обдумал создавшееся положение. Это дело, уже получившее огласку, могло принять невыгодный для церкви оборот. Наилучшим способом замять его было принудить Клару молчать, что, принимая во внимание характер аббата Марселя, не представляло трудностей. Бедный старик подвергся суровому допросу. Его забыли спросить только об одном откуда он получил печальные вести.
«Маленькая негодяйка, — думал Девис-Рот, — как она ловка! Ничего, теперь де Мериа и Эльмина могут быть спокойны».
— Приют Нотр-Дам де ла Бонгард, — сказал он аббату Марселю, — находится непосредственно под божьим покровительством, духовные лица не являются его блюстителями и не несут ответственности за то, что там делается. Всевышний знает все, и да свершится его святая воля! Если племянница ваша сошла с ума, то нужно, чтобы она ни теперь, ни потом не могла повторять свои наветы. Подобно тому как утопающего можно тащить за волосы, лишь бы его спасти, так и здесь нельзя пренебрегать никакими средствами, дабы избежать слухов, пагубных для церкви.
— Согласен с вами, — сказал аббат Марсель.
— И против этого нужно принимать такие же энергичные меры, как, например, против бешенства.
Старый аббат кивнул. Он думал точно так же.
— Наш образ действий зависит от того, как поведет себя ваша племянница. Я укажу вам, куда обратиться с просьбой об ее освобождении. Однако нужно позаботиться, чтобы мое имя не упоминалось. Привезите ее ко мне, а там посмотрим. Вы поступили разумно, решив сначала посоветоваться со мною. Теперь мне нужно кое-кому написать, прежде чем вы отправитесь за племянницей в тюрьму. Оттуда приезжайте ко мне вместе с нею.
Аббат не возражал. Иезуит простился с ним и погрузился в раздумье.
На другой день аббат Марсель явился в префектуру к г-ну N. Узнав, в чем дело, тот удивился так, что его чуть не хватил удар. Это доставило бы немало удовольствия метившему на его место г-ну Z., но, к несчастью для последнего, все ограничилось тем, что г-н N. от волнения уронил очки и разбил их. Каково! Вся полиция не могла найти Клару, а старикашке, которого, по-видимому, легко обвести вокруг пальца, удалось это сделать! Следователь выразил свое восхищение:
— Вы совершили чудо, сударь!
— Какое чудо? — насторожился аббат, склонный все понимать в буквальном смысле.
— Нашли эту девушку! Вас послал сам Бог!
— Сударь, — обратился к нему старик, — мою племянницу признали душевнобольной: она ни в чем не виновата. Поэтому я приехал к вам с просьбой освободить ее и разрешить мне увезти ее домой.
Господину N. не хотелось заниматься делами, касавшимися Эльмины. Он боялся, что услуги, оказанные им когда-то начальнице приюта, скомпрометируют его. Не далее, как нынешним утром он получил еще одно письмо от матери Розы, на этот раз угрожающее. По бессвязным словам, вырывавшимся у Софи в бреду, вдова Микслен наполовину разгадала тайну похищения своей дочери и писала, что если следствие не будет начато, то она сама разоблачит тех, кого подозревает.
Чиновник мог бы, конечно, отдать приказ об аресте вдовы. Но тогда пришлось бы взять всю ответственность на себя. Николя больше не хотел вмешиваться в это дело; Амели надоедала ему требованиями узаконить их связь. «Виконт д’Эспайяк» служил теперь в политической полиции; провокация, клевета, лицемерие цвели пышным цветом на страницах его газеты «Хлеб» и словно источали отравленный мед.
Господин N. согласился помочь аббату в его хлопотах. Они вместе отправились в Сен-Лазар; нужно было засвидетельствовать, что так называемая Марта Филипп — не кто иная, как Клара Марсель. Давно пора было это сделать, так как положение бедной девушки странным образом усложнилось: ее приняли за знаменитую Пикпоку[31], воровку, чьей специальностью было очищать карманы людей, которых предварительно спаивали ее соучастники.
— Клара! За вами приехал дядя! — крикнула старшая надзирательница, умышленно опуская фамилию «Марсель», потому что все должно было остаться в тайне.
Клара поспешила к дверям, и сестра Доротея, вертя от изумления головой, чуть не вывихнула свою тонкую индюшачью шею. Она целое утро читала Кларе нотации, клеймя низость поступков Пикпоки… Женщины в мастерской покатывались со смеху. «Так она пока — не Пикпока? Не Пик-по-ка? Не Пик-по-ка?» напевали они хором. В наказание всю мастерскую лишили вина на два дня.
Войдя в приемную, Клара увидела дядю и уже собралась было с радостным криком броситься ему на шею, но священник отстранил ее. От него веяло холодом, как от ледяной глыбы.
Аббату Марселю разрешили увезти племянницу без выполнения обычных формальностей. Глубоко огорченная Клара села с дядей в фиакр, и они поехали к Девис-Роту. Оставшись наедине со стариком, девушка разразилась рыданиями.
— О, дорогой дядя, что я вам сделала плохого?
Не желая показывать, как он растроган, и решив увезти племянницу, даже если впоследствии придется принести ее в жертву, аббат Марсель холодно ответил:
— Клара, ни слова о том, что тебе привиделось, или я вынужден буду расстаться с тобой!
Сердце бедняжки дрогнуло. Терзаясь страхом вновь попасть в руки начальницы приюта, она умолкла. Стало быть, Анна и Филипп были правы: дядя поверил не ей, а этим волкам в овечьей шкуре. Она почувствовала, что обречена. Прием, оказанный ей Девис-Ротом, также не сулил ничего хорошего.
— Присядьте, мадемуазель! — промолвил он, указывая на кресло, и так зло поглядел на нее, что Клара обомлела.
Начался допрос, более пристрастный, чем тот, какому подвергают обвиняемых самые строгие судьи; такой допрос учиняли некогда инквизиторы. Кларе пришлось рассказать обо всем, что она делала с момента бегства. Однако, несмотря на суровый и проницательный взгляд иезуита — взгляд, казалось, отгадывавший ее мысли, — она сохранила присутствие духа настолько, что не выдала тайны Филиппа и его братьев.
— Во мне приняла участие одна семья… Один из ее членов был настолько добр, что согласился меня сопровождать. Но фамилии его я не знаю и даже не сумела бы найти то место, где они живут.
Хотя эти недомолвки и не могли удовлетворить Девис-Рота, он все же решил, что наилучший способ замять дело — это позволить аббату Марселю увезти племянницу. Она будет в надежных руках. Что касается ее спутника, то допросить его успеют, ведь он под арестом. Не желая больше помогать Гектору и Эльмине, иезуит все-таки хотел, чтобы поменьше болтали об их преступлениях.
Аббат Марсель, бледный как смерть, молчал. Он готов был исполнить волю Бога Авраамова, Бога, велящего отцам разить своих сыновей. Девис-Рот вынул из золотого ларца один из подлинных обломков креста Христова (обломки эти так многочисленны, что из них можно построить целый город) и поднес его к губам старика.
— Поклянитесь на этой святыне, — сказал он, — что ваша племянница никому не расскажет ни о своих бредовых видениях, ни о том, что с нею произошло. Хотя церковь и не имеет никакого касательства к этому приюту, извращенные умы не преминут воспользоваться случаем, чтобы оклеветать ее.
Он прибавил еще несколько слов, которых Клара не расслышала. Впрочем, и так было ясно, что ее дядя будет беспрекословно повиноваться иезуиту, а тот, в свою очередь, выполняя приказы Рима, не остановится перед тем, чтобы принести девушку в жертву.
Старик всеми силами старался казаться невозмутимым, так как хорошо видел, что Девис-Рот следит за ним, подстерегая малейший признак слабости.
Обращаясь к Кларе, иезуит проговорил:
— Запомните: ваш долг — хранить молчание и повиноваться. Пройдите в соседнюю комнату; там вы найдете другое платье.
Клара молча склонила голову. Она не могла вымолвить ни слова. Смелая, веселая девушка была укрощена; ужас и тоска сжимали ей горло словно клещами.
— Может быть, мне не следовало отдавать ее вам, — сказал иезуит, когда Клара вышла. — Поклянитесь еще раз, что она будет молчать!
— Клянусь! — прошептал аббат Марсель.
В тот же вечер он сел с Кларой в поезд, и через сутки они прибыли в Дубовый дол. За всю дорогу старик не вымолвил ни слова.
Девис-Рот остался доволен — ведь грозившие разоблачения были предотвращены, — но потом он вспомнил, что забыл спросить Клару, как ей удалось известить дядю. «Неужели у меня слабеет память?» — задал он себе вопрос, на который де Мериа уже ответил утвердительно. Однако дальнейшие действия иезуита показали, что Гектор ошибался. Твердо решив отсечь от древа сухие ветки, священник послал за графом и объявил ему о своем решении относительно него и Эльмины. Вероятно, влияние Бланш несколько смягчило участь ее брата, ибо через несколько дней после описанных нами событий в газетах «Хлеб» и «Небесное эхо» можно было прочесть следующее сообщение:
«В кругах, известных своим благочестием, немало говорят о предстоящей женитьбе графа де Мериа на богатой наследнице, дочери человека в высшей степени умного и добродетельного — мы имеем в виду г. Руссерана. Поговаривают также — на этот раз с сожалением — об отъезде в Италию г-жи Эльмины Сен-Стефан, серьезно заболевшей от чрезмерных трудов на посту начальницы приюта Нотр-Дам де ла Бонгард, основанного г-жою Олимпией Жюльен. Учительнице м-ль Бланш Марсель временно поручается руководство приютом».
Слово «временно» было вставлено по настоянию Девис-Рота, который, не доверяя креатуре графа, опасался, как бы один скандал не сменился другим. Отъезд Эльмины должен был состояться через несколько дней.
Неужели для того, чтобы одни могли жить счастливо, другие должны быть несчастны? Неужели одни должны, словно виноград, попасть под пресс, чтобы другие могли пить вино?
Такие мысли одолевали Бродара, когда он шел как-то ночью из переулка Лекюйе на улицу Шанс-Миди. Расстояние было довольно изрядное, даже если идти, как он это сделал, кратчайшей дорогой — напрямик, пустырями.
Итак, он нашел дочерей… Но одна из них умирала, другую снова арестовали; за что — он не знал. Хотя вскоре ее и выпустили, она опять очутилась на панели. Третью дочь, несомненно, постигнет судьба старших сестер. На его сыне, как и на нем, лежало позорное клеймо судебного приговора. И, наконец, он сам постоянно рисковал попасть в ловушку, поджидавшую его двойника всюду, где тот совершал преступления…
Ну что же! А все-таки он выпутается! Его бросало в жар, как больного лихорадкой. Осмелев, Бродар начал продавать свои товары во всех окрестных местечках. Ему уже сделалось безразлично, за кого его принимали — за Бродара или за Лезорна. В первом случае он отнекивался, во втором — столь же дерзко подтверждал, бравируя опасностью. Нужно было расплатиться с Обмани-Глазом и бежать из Парижа вместе с девочками. Они скроются под вымышленным именем где-нибудь в провинции, и Огюст придет к ним, когда срок его заключения кончится… Но документы? Необходимы были надежные документы, а не паспорт бывшего каторжника. Как же их раздобыть? Он отдал бы полжизни за другой паспорт!
Около Сен-Уэна Жака нагнал мужчина примерно одного с ним возраста, одетый в синюю парусиновую блузу, штаны и куртку из грубого сукна, какое ткут в деревнях Шампани и Бретани. В руках у него был небольшой сундучок.
— Эй, дружище! — обратился он к Бродару. — Давайте пойдем вместе!
— А куда вы идете?
— В любую деревню, в любой трактир, куда вам вздумается завернуть.
— Почему же так?
— Потому что у меня с собой двести франков, и я боюсь идти один.
— И при этом вы сообщаете первому встречному, что у вас с собой деньги?
— Полноте, я вижу, с кем имею дело. К тому же за мною по пятам следует какой-то проходимец. У него на уме недоброе, я в этом уверен. Вот почему я поспешил нагнать вас.
— Ну, как хотите! — пожал плечами Бродар.
Они пошли рядом. Попутчик, оказавшийся человеком очень общительным, рассказал, что он издалека, из Бретани. Ему стало невмоготу умирать с голоду в родной деревне, и он решил посмотреть, неужели повсюду так живут?
— Повсюду, — отозвался Жак.
— Должно быть, это верно: я ищу работу уже целую неделю, и нигде не могу найти. А ведь документы мои в порядке, есть и рекомендации. Мэр Плуарека даже доверил мне двести франков, о которых я вам сказал. Их надо передать его родственнику в Париже. Я боюсь держать при себе такие деньги и хочу поскорее избавиться от них.
— Правильно сделаете! — заметил Жак.
Его спутник продолжал свои излияния. Он надеется встретить кого-нибудь, кто мог бы найти для него работу: как видно, недостаточно иметь документы, нужны еще и знакомства… За четверть часа он успел наговорить столько, сколько другому не удалось бы за целый день. Рассказал, что жена его умерла и он очень по ней тоскует, да и нужда одолела; что ему хочется не только найти хорошее место, но и поглядеть на белый свет; что жену его звали Маргаритой, а его зовут Ивон Карадек; что их дети тоже умерли вскоре после смерти матери… Все эти подробности очень мало интересовали Бродара. Попутчик и переночевать собирался вместе с ним.
— Там, где я остановился, для вас будет дороговато, — возразил Жак, подумав, что Обмани-Глазу нельзя доверять, а в подобном случае — особенно.
— Тогда я пойду в Курсель, на постоялый двор, где я уже два раза ночевал; там дешевле, чем в Париже.
Вдали показались огни этого местечка. Ивон Карадек повернул в ту сторону.
— Ну, прощайте, и спасибо за компанию!
— Будьте осторожны! — ответил Жак. Человек исчез в темноте.
Жак облегченно вздохнул, избавившись от необходимости слушать болтовню докучливого собеседника, и зашагал дальше с такой легкостью, будто сбросил с себя какую-то тяжесть. Но не прошло и нескольких минут, как раздался пронзительный крик, сменившийся жалобным стоном.
Жак кинулся туда, откуда послышался крик. Наперерез ему пробежал какой-то мужчина. Некоторое время Жак плутал в полном мраке; наступила тишина, нарушаемая лишь воем собаки вдалеке. Наконец он споткнулся о тело, лежавшее на обочине дороги. Это был его давешний попутчик. Из раздробленного черепа лилась кровь, сундучок исчез вместе с деньгами плуарекского мэра…
Когда Жак зажег спичку, он убедился, что прохожий мертв и уже успел похолодеть. Пытаться вернуть его к жизни было бесполезно. Благоразумнее всего было идти своей дорогой, ничего не сообщая полиции. Жаку пришло в голову, что если его застанут в этом безлюдном месте, склонившимся над трупом, то немедленно арестуют и обвинят в убийстве. И охваченный ужасом, он без оглядки пустился бежать. Но одна мысль сверлила его мозг. Перед его взором — чистое наваждение — предстали документы. Этот мужчина, судя по его словам, носил их в бумажнике на груди. Быть может, убийца удовольствовался сундучком? Тогда документы целы. Они могут спасти детей Жака… Безызвестному мертвецу отныне все равно… Зачем ему теперь имя, на которое никто не предъявит никаких прав? Имя простого пролетария, одного из множества схороненных во всех уголках мира?
Холодный пот выступил на лбу у Жака, но он продолжал идти. Вдруг, как будто его толкала против воли невидимая сила, он направился в обратную сторону — туда, где лежал труп. Медленно, опустив голову, он шел, движимый инстинктом самосохранения. Вновь отыскав тело, Жак наклонился над ним, дрожа, словно сам был убийцей, и начал шарить в карманах блузы мертвеца.
С трудом сдерживая стон, готовый вырваться из груди, Бродар схватил бумажник. Колени его подкашивались. Неужели он решится на такой поступок?
Вдруг издалека послышался стук колес и свист кнута. Приближалась тяжело нагруженная телега.
Бродар лег рядом с убитым, ожидая, пока повозка проедет мимо. Но дороги в это время года плохи; возчик остановил лошадь почти против того места, где лежал труп, и сошел с фонарем поглядеть, в порядке ли телега. Скорчившись, сливаясь с мертвецом в одну темную массу, Бродар слышал дыхание возчика. Свет фонаря скользнул по ногам убитого.
Если возчик обнаружит в канаве лоток с товарами и его самого, притаившегося возле трупа и бледного, как этот труп, с чужим бумажником в руках — конечно, он примет его за убийцу! Волосы Бродара зашевелились от ужаса. Но возчик был занят только телегой и ходил вокруг нее. Лошадь захрапела.
— Что с тобой, Белянка? Волка почуяла, что ли? — спросил хозяин.
Телега снова тронулась; Бродар остался один с мертвецом. Но дело было еще не кончено: требовалось не только принять имя этого несчастного, но и оставить ему свое. Замирая от страха, сам холодея, как мертвец, Бродар снял с убитого платье и надел его на себя. Затем пришлось переодеть труп в свою одежду — процедура долгая и мучительная, занявшая в темноте много времени. Еще раза два, заслышав шаги прохожих, он ложился на землю и прижимался к покойнику. Ему казалось, что все кругом пропахло кровью, и он удивлялся, что шедшие по дороге не замечали этого… Наконец, оставив дубинку и лоток с товарами возле убитого, он направился уже не к дому Обмани-Глаза, а на улицу Глясьер, к торговке птичьим кормом. Сдерживая рыдания, он рассказал, что с ним произошло.
Старушка онемела от ужаса. Бродар, весь красный от возбуждения, продолжал:
— Да, да, я украл документы убитого. Поймите: жизнь для меня — это война со всеми, потому что все — против меня. Если мне попадется какое-нибудь оружие, какое-нибудь убежище — я должен ими воспользоваться. Эти документы — залог жизни моих дочерей. Посмотрите хорошенько, нет ли на мне следов крови?
Жак провел у старухи весь день; он то болтал с лихорадочной горячностью, то угрюмо умолкал. К вечеру он немного успокоился; его решимость окрепла, как у волка, спасающегося от облавы.
Среди документов покойного было свидетельство о рождении на имя Ивона Карадека, появившегося на свет в Сен-Назере 28 июня 1830 года. Затем паспорт на то же имя; описание примет могло подойти почти к любому человеку, лишь бы цвет волос и цвет глаз мало отличались от указанных. К счастью, глаза у Бродара были черные, как у Карадека, а волосы, брови и бороду, давно поседевшую, можно было выкрасить. Рост тоже почти совпадал.
В рекомендательных письмах мэр и другие лица отзывались о Карадеке, как о хорошем работнике. Его профессия позволяла Бродару укрыться где-нибудь в захолустье: Ивон был шахтером. В Париже он намеревался стать чернорабочим или землекопом. Ни в одном письме не упоминалось о жене и детях, что с одной стороны было удобно, но с другой создавало затруднения.
В газетах появилась заметка, которая несколько дней оживленно обсуждалась группой тулонских каторжников, по-прежнему интересовавшихся таинственным убийством в каменоломне. Лезорн, закутавшись в одеяло, внимательно слушал:
«Сегодня утром на обочине Анверской дороги, недалеко от Курселя, нашли труп убитого разносчика. Череп несчастного оказался проломленным. Личность его удалось установить с помощью найденного в его одежде паспорта на имя Лезорна, амнистированного каторжника. По-видимому, целью преступления не был грабеж, так как у убитого оказалось шестьдесят франков, а возле него лежал лоток с товарами. Перекупщик с улицы Шанс-Миди, по прозвищу Обмани-Глаз, у которого жил упомянутый Лезорн, заявил, что имеет права на этот лоток и деньги.
Самое странное — то, что убийство было совершено точно таким же способом, как и убийство в каменоломне. Образ действий преступника, его повадка, если можно так выразиться, — в обоих случаях одинаковы. О тесной связи между этими злодеяниями свидетельствует и обнаруженная возле мертвеца дубинка, такая же, какую нашли подле трупа в каменоломне. Однако на этот раз она принадлежала, по-видимому, самому разносчику, что делает это злодеяние еще более таинственным».
«Черт меня подери, — думал настоящий Лезорн, — если я что-нибудь понимаю! Не мог же Бродар сам себя кокнуть по башке? Тут наверняка не обошлось без Санблера. Встретил же Бродар Обмани-Глаза. Значит, ему мог попасться и этот мой закадычный друг…»
И, закутавшись в одеяло, Лезорн наслаждался безопасностью.
Обмани-Глаз, в свою очередь, потребовал объяснений от Санблера. Зачем, вместо того чтобы добыть горяченьких у любого прохожего, он избрал жертвой своего же парня, да еще нужного им? Но Санблер и сам не мог понять, каким образом превратился в Лезорна тот словоохотливый путник, который болтал с Лезорном битый час и которого тот имел глупость упустить?
— Ты, видать, был пьян в стельку! — ворчал старьевщик. — Ясно, что Лезорн, этот хитрюга, успел слямзить сундучок до тебя! Ты укокошил его, болван, думая, что перед тобою — тот простофиля.
Санблер с горячностью защищался; наконец, выведенный из себя упреками Обмани-Глаза, он отправился в морг, где находилось найденное тело. Подозрения бандита подтвердились: убитый не был Лезорном. Однако любопытство Санблера имело скверные последствия. Лицо урода не располагало в его пользу; странным показалось и его изумление при виде трупа. С этих пор за Санблером начали следить самым тщательным образом, а он об этом и не догадывался.
У Бродара не было ни гроша, чтобы увезти дочерей. Он не захотел воспользоваться выручкой от продажи товаров Обмани-Глаза и оставил ее в кармане куртки. Семье угрожала жестокая нужда. Наконец Жак принял смелое решение: взял на руки больную Софи и вместе с Анжелой и Луизой пошел, не таясь, по улицам Парижа, чтобы пешком добраться до ближайшей угольной шахты.
Двадцать франков, которые Гектор дал маленькой Луизе, Анжела вышвырнула, но общими усилиями тетушки Николь, вдовы Микслен и торговки птичьим кормом удалось наскрести почти такую же сумму. С этими деньгами семейство Бродаров отправилось в путь. Анжела хотела взять с собой Клару Буссони, но, боясь быть им в тягость, та под каким-то предлогом отказалась.
С тех пор как горячка Софи пошла на убыль, девочка больше не вспоминала о Розе; напрасно вдова Микслен расспрашивала ее. Но все же несчастная мать твердо решила раскрыть тайну исчезновения дочери.
Сообразительность Бланш несколько вознаграждала Девис-Рота за неприятности, причиняемые ему такими служителями Божьего дела, как де Мериа, Эльмина и Николя. Бланш была послушным орудием и умела играть любую роль, какую от нее требовали обстоятельства. Эта несчастная, безнадежно погрязшая во зле, предпочитала пошлой добродетели рискованные похождения и тщетно искала свой путь в лабиринте гнусностей; она проходила мимо них, высоко подняв голову. Бланш обладала по крайней мере гордостью своих предков, феодалов-грабителей, в то время как у ее брата сохранилась только их жадность, еще более отвратительная у человека, опустившегося так низко.
Пользуясь услугами Бланш для политического сыска, Девис-Рот поручил ей следить за некоторыми тайными обществами и сообщать ему обо всем, что там происходит. Особенно беспокоили иезуита двое русских, Михайлов и Петровский, неустанно пропагандировавшие революционные идеи. Бланш должна была узнать, о чем они говорят, что пишут, и попытаться сблизиться с ними. С этой целью она завязала знакомство с Анной, всячески старалась выказать ей свою симпатию, но в ответ встречала лишь вежливую сдержанность. Бланш так и не удалось перехватить переписку русских и выведать их планы. Случилось другое: постоянно наблюдая их, слушая их пылкие речи, она незаметно для себя увлеклась величием их замыслов.
Правда, ее давние мечты, мечты ее юности, когда сердце Бланш еще оставалось чистой страницей, не испачканной дьявольской писаниной иезуитов, уже не могли возродиться. Нет, она просто полюбила одного из тех, кого должна была предать, — русского Михайлова. Бланш сознавала, что происходит в ее душе. Вспыхнувшее чувство имело для нее всю прелесть неведомого и невозможного. Само собою разумеется, она не стала рассказывать об этом Девис-Роту, и он не сомневался в ее преданности. Но, хотя Бланш и привыкла к вероломству, она невольно задавала себе вопрос, сможет ли она в решительный момент остаться верной иезуиту, и отвечала: «Нет!» Внезапное исчезновение троих русских оказалось для нее тяжелым ударом.
За несколько дней до свадьбы Гектора Девис-Рот вызвал Бланш к себе. Она была очень печальна, но иезуит объяснил это поведением шалопая-брата.
— Сегодня у нас будет длинный разговор, дочь моя, — начал священник, усаживая Бланш в кресло. — Как видите, вместо того чтобы погубить вашего брата, вполне этого заслужившего, я даю ему возможность выгодно жениться. Ни для кого, кроме вас, я не изменил бы своего намерения наказать его по заслугам. Но теперь вы должны с присущей вам твердостью позаботиться о том, чтобы он не нарушал своего обещания — по крайней мере два года не покидать поместья господина Руссерана. Этого срока едва достаточно для того, чтобы подозрения рассеялись. Кроме того, после отъезда госпожи Сен-Стефан вам придется взять на себя руководство приютом. Все тамошние порядки надо изменить, для этого нужны добродетельные люди, и мы рассчитываем на вас.
При словах «добродетельные люди» горькая усмешка скользнула по губам Бланш. Иезуит продолжал:
— Вы думаете, дочь моя, что это — все? Нет, слушайте дальше. До отъезда бывшей начальницы приюта вы должны оказать нам еще одну важную услугу.
— Располагайте мною, отец мой, — сказала Бланш.
— Вы не забыли тех русских революционеров, сведения о которых доставляли нам?
— Нет, не забыла.
— Так вот, после того как их выслали, они, по неизвестным нам причинам, переехали из Германии в Бельгию, а оттуда — в Англию. Вы должны отправиться в Лондон и прислать мне оттуда полный отчет об их прописках.
Щеки Бланш порозовели.
— Хорошо, я поеду.
Ее послушание восхитило иезуита.
— Видите ли, возлюбленная дочь моя, — продолжал он, — у нас достаточно агентов, чтобы выследить этих смутьянов. Но все наши люди уже в большей или меньшей степени у них на подозрении, а потому не могут быть нам полезны. Нам нужен соглядатай в самой крепости, бдительное око, неусыпно следящее за махинациями наших противников, опасных уже потому, что они не болтливы. Постарайтесь вступить в их тайное общество и так близко сойтись с ними, чтобы они ничего от вас не скрывали.
— Но не кажется ли вам, отец мой, что все будут крайне возмущены при известии о моем переходе на сторону врагов церкви?
— Вы будете вести такую замкнутую жизнь, что об этом никто не узнает. В Англии вы сможете в случае надобности переменить имя. Кроме того, повторяю, это ненадолго.
— Пусть все будет так, как вы желаете, отец мой, — сказала Бланш, низко поклонившись. Девис-Рот не заметил насмешливой улыбки, промелькнувшей на ее лице.
Приготовления к свадьбе Гектора шли своим чередом, хотя г-жа Руссеран изо всех сил старалась ей воспрепятствовать. Жених прочел еще несколько публичных лекций на тему о необходимости укрощать свои страсти… Однако вскоре ему помешал неприятный инцидент.
Письма вдовы Микслен, в которых она сообщала о словах бредившей Софи и просила начать следствие, оставались без ответа; тогда она решила взяться за дело сама. Тетушка Николь знала, что де Мериа — председатель благотворительного комитета, и обещала помочь добиться от него объяснений. Женщины дождались на улице, когда он выйдет, закончив лекцию. Преградив ему дорогу к фиакру, тетушка Николь обратилась к нему:
— Сударь, вот несчастная мать, нуждающаяся в вашей помощи!
Граф, находясь под впечатлением собственного красноречия, воскликнул, как истый благотворитель:
— Вы хорошо сделали, что привели ее! Я заранее готов удовлетворить ее просьбу. Что вам нужно, голубушка?
— Я желала бы узнать, сударь, — ответила вдова, — почему Софи Бродар так часто упоминала в бреду имя моей пропавшей дочери, Розы Микслен. Мне хотелось бы выяснить, не могут ли попечители приюта Нотр-Дам де ла Бонгард сообщить мне что-нибудь о судьбе Розы?
Услышав это имя, де Мериа кинулся к карете, грубо отстранив обеих женщин.
— Ого! Какую рожу скорчил этот оратель! — заметил случившийся поблизости маленький оборвыш с лукавой физиономией и рыжеватыми волосами. Ветер трепал его лохмотья.
Старик, к которому обратился мальчуган, ответил не сразу: он дремал, стоя на краю тротуара. Вдруг, очнувшись, он поднял свою палку с крючком.
— Идем, сынок! — сказал он.
Мальчик последовал за ним.
Сын гильотинированного (вы его узнали, читатель?) сделался тряпичником и решил воспитать приемыша, с которым не расставался после встречи с ним в полицейском участке. Двое бродяг, старый и малый, привязались друг к другу. Ненавистный Николя уже не мог эксплуатировать мальчугана, как бедняжку Пьеро. Завидев «виконта д’Эспайяка», тряпичник тотчас же переходил со своим приемышем на противоположную сторону улицы.
Когда Клара вернулась с дядей в Дубовый дол, крестьяне заканчивали ужин. Услышав стук колес, они вышли из своих хижин, так как любили не только старого кюре, но и его племянницу.
— Барышня вернулась! — кричали дети. Но они сразу разбежались, пораженные угрюмым видом аббата: глядя на девушку, он указывал пальцем на лоб, как бы давая понять, что у нее там не все в порядке. Действительно, Клара очень осунулась: ее с трудом можно было узнать.
Войдя в дом, аббат сделал тот же знак экономке, которая засеменила им навстречу, поглядывая исподлобья своими маленькими черными глазками, словно насторожившаяся крыса. Тетушка Тротье отпрянула, как и дети. Бледное лицо Клары, ее лихорадочно блестевшие глаза подтверждали, что ее дядя не ошибся.
С этого дня для Клары началась мучительная жизнь: ее поместили в комнату, окно которой снаружи закрывалось ставнями; дверь запирали двойным поворотом ключа.
— Пока ей нельзя встречаться с людьми, — заявил аббат. Он позволял племяннице лишь ненадолго выходить вместе с ним в сад, оголенный зимними ветрами, или посидеть в его обществе у камина.
Когда-то девушка наполняла радостью весь дом: сейчас этого и в помине не было. Но все же бедная Клара постепенно приободрилась. Она прошла уже через столько испытаний! Несмотря на любовь к дяде, в ней созрело намерение убежать за границу, откуда она могла бы обратиться с призывом к родственникам несчастных жертв «благотворительности».
В помешательстве Клары никто не сомневался. Поговаривали, что старик, гордившийся способностями племянницы, заставлял ее учиться сверх всякой меры. Но этим слухи ограничивались; обоих жалели, не интересуясь подробностями. Тетушка Тротье находила, что девушка чересчур спокойна для сумасшедшей; но ведь, если бы имелась хоть малейшая надежда на излечение, аббат, наверное, послал бы за докторами.
Дядя очень мало говорил с Кларой; та, отпугнутая его холодностью, не решалась подойти к нему, и это было ей больнее всего. Но однажды вечером, когда племянница, пожелав ему спокойной ночи, удалилась к себе, аббат сам, против обыкновения, вошел в ее комнату.
— Клара, дитя мое, мне надо с тобой поговорить, — сказал он.
Удивленная и обрадованная, она, плача, бросилась ему на шею.
— Послушай, Клара! Если ты хочешь, чтобы я любил тебя как прежде, подпиши вот это. Я слишком много страдал последнее время, и жить мне, я чувствую, уже недолго. А ты еще молода, бедная моя девочка, и мне хочется, чтобы ты осталась в живых.
С этими словами он вынул из кармана черновик письма.
— Тебе нужно переписать и подписаться; потом мы отправим это письмо. Лишь при таком условии ты можешь пережить меня.
Клара прочла следующие строки:
«Г-же Эльмине Сен-Стефан.
Ко мне вернулся рассудок, и я прошу у вас прощения за свой бред, плод больной фантазии. В приюте Нотр-Дам де ла Бонгард я не видела ничего такого, что было бы достойно осуждения, и свидетельствую об этом. Я готова, сделать подобное признание и его преподобию Девис-Роту.
— Я никогда не подпишу этого, дядя! — воскликнула Клара. — Это ложь! Я не умалишенная и своими глазами видела все, о чем говорила!
Она хотела продолжать, но старик оттолкнул ее и вышел из комнаты.
В течение нескольких дней эта сцена возобновлялась каждый вечер. Каждый раз аббат уходил, ничего не добившись.
Клара не замечала, как резко изменилось и без того изможденное лицо дяди. Он двигался, разговаривал, но находился в каком-то трансе; его силы поддерживала лишь непреклонная воля. Да, он чувствовал приближение смерти; тетушка Тротье сказала как-то, что аббат выглядит словно вставший из гроба мертвец.
Однажды вечером старый кюре зашел к племяннице позднее обычного. Он выглядел как-то особенно — весь застывший и скованный в движениях, как будто члены его уже окоченели от могильного холода. Клара тоже очень переменилась, недаром сердце старика при виде девушки сжалось. Он запер дверь; затем тяжелыми, но неверными шагами подошел и присел на кровать.
— Бедное дитя мое, маленькая моя Клара, господь послал нам тяжелое испытание. Не будем роптать и не допустим, чтобы из-за нас хулили его святое имя! Я не мог мирволить тебе, не имел на это права. Но мне хочется, чтобы тебе спокойно жилось и после моей смерти. Тетушка Тротье тебе предана; ты уедешь с нею куда-нибудь, только под чужим именем; так будет лучше. А если ты подпишешь письмо, как я тебя просил, то мы безмятежно, как и раньше, проживем остаток моих дней. Поспеши, дитя мое! Мысли мои путаются, и скоро я уже не в силах буду предотвратить зло.
— Но я не могу этого сделать, дядя! Вспомните о несчастных девочках, погибающих в приюте!
Аббат больше не возражал. Ему был важен принцип, а не факты.
— Ну так что ж? Речь идет о создателе, а не об его созданиях. Богохульство ничем нельзя оправдать!
Хотя Клара чувствовала, что неумолимый приговор уже произнесен, она все же попыталась пробудить в сердце старика былую любовь.
— Дядя, мой милый дядя! Помните, как вы любили меня, когда я была маленькой? Как мы болтали вместе, словно сверстники? Что за счастливое было время!
— Да, мне казалось, что я вижу в тебе свою любимую сестру. Бедная моя Клара, вы с нею похожи друг на друга, как две капли воды… Твоя бабушка давно умерла, мать — тоже, я скоро увижу их. И если ты меня не послушаешься, мне придется взять и тебя с собою…
Зазвонили к вечерней молитве, и старик опустился на колени.
— По крайней мере, я спасу твою душу!
Его глаза пылали на мертвенно-бледном лице.
Крестьяне возвращались с полей, где уже начались работы; издалека долетала песня, грустная, как судьба землепашца:
В лугах за рекою
Нет больше цветов…
Кто бродит с косою
Под сенью дубов?
Ах, смерть это косит…
Нет лучше косца,
Что в жертву приносит
Цветы и сердца…
— Дядя, — попросила Клара, — пойдемте погуляем, как бывало! Вы почувствуете себя лучше.
Старик плакал. Мысль о смерти, грозящей не только ему, но и Кларе, мучила его и в то же время вселяла в него новые силы. Фанатизм помутил его разум, и аббат готовился совершить чудовищное преступление, принеся племянницу в жертву, несмотря на то, что охотно отдал бы за нее жизнь.
— Так ты хочешь умереть? Подпиши письмо, прошу тебя, умоляю!
— Нет, нет, дядя, никогда!
— Ну, так слушай! Нынче вечером ты приняла, сама того не зная, снадобье, от которого засыпают надолго. Оно было подмешано к вину. Знай же, дитя мое, вскоре ты погрузишься в глубокий сон. Мне одному известно, как тебя пробудить. Если ты подпишешь письмо, сон твой продлится лишь несколько часов, я тебя разбужу. Но раз ты отказываешься, моя любимая Клара, то я отнесу тебя в склеп под церковью, и ты умрешь во сне без всяких страданий. Я сам задвину над тобой плиту, знаешь, ту, что приподнята над открытой гробницей…
Аббат был страшен: его впалые щеки залил румянец; зрачки, устремленные в одну точку, горели, как у волка. Он метался по комнате, восклицая: «Клара дитя мое, торопись!»
Но она не верила угрозам; ведь старик ее любил, Клара это видела. Его странные слова, его исступление девушка объясняла взволнованностью. Она даже попыталась рассмеяться.
— Дядюшка, вы хотите меня напугать? Не будем больше говорить об этой гадкой женщине! Напрасно вы считаете ее чуть ли не святою. Другой мнимый праведник, граф де Мериа, ничуть не лучше ее. Прошу вас, дядя, верьте вашей маленькой Кларе, а не этим извергам!
Но аббат не слушал. Безумие, ярость, отчаяние овладели им. Его искаженное лицо, блуждающий взор привели Клару в ужас. Она кинулась к окну, но толстые дубовые ставни были наглухо заперты снаружи. Дверь была тоже заперта, ключ — вынут из замочной скважины.
— Тетушка Тротье! Тетушка Тротье! — позвала Клара.
Но экономки не оказалось дома: аббат, невзирая на ее причитания и поздний час, отослал ее в соседнюю деревню. Он велел ей взять с собой и собаку. Раньше десяти часов старуха не могла вернуться, как бы она ни торопилась. В доме не было ни души.
Грозный в своем фанатизме и горе, чувствуя, что силы его растут вместе с муками, которые он испытывал, аббат Марсель пронизывающим взором смотрел на племянницу.
— Клара, дитя мое, подпиши эту бумагу! — твердил он.
Но девушка понимала, что если она поставит свою подпись, то сама сделается соучастницей преступлений. Дядя был фанатиком, племянница отличалась храбростью, и каждый из них следовал велениям своей совести.
Как ни велико было волнение Клары, снадобье начало действовать. Его секрет, сохранившийся с незапамятных времен, аббат Марсель узнал у старого Дарека, с которым он иногда беседовал в пещере. Средство это было известно еще лекарями друидами: они знали и усыпляющее питье, и питье, которое оживляло, если его давали вовремя, пока сердце не остановилось под действием первого напитка и кровь не свернулась в жилах.
Внезапно Клара потеряла сознание. Снадобье сделало свое дело… Старик испустил горестный вопль:
— О Боже, Боже мой! Ты этого хотел!
Положив ее на постель, аббат принес ларчик с флаконами освященного масла и с ватой и начал, рыдая, соборовать Клару.
— По крайней мере душа ее будет спасена! — повторял он, как одержимый.
Девушка казалась мертвой.
Церковь находилась рядом с домом священника. Он взял Клару на руки и, незамеченный никем (в деревне все уже спали), вошел в храм, затворив за собою дверь. Затем старик положил тело Клары на ступени алтаря, снял со стены лампаду и спустился в склеп. Это было подземелье, куда вел ход, устроенный позади алтаря. Склеп не открывали с тех пор, как умер последний владелец замка. Здесь хранился прах феодалов, хищных птиц, чьим гнездом был Дубовый дол. Двенадцать рыцарей и их жены покоились здесь в гробницах, расположенных словно ячейки пчелиных сотов. Одна из гробниц пустовала. На двух плитах были высечены цветы лилий в знак того, что там погребены юные девушки. Совершенно обезумев, аббат Марсель взглянул помутнившимся взором на эти плиты, как будто ожидая, не явятся ли подруги для его племянницы.
Затем старик поднялся из склепа, снял с алтаря белое кисейное покрывало и закутал в него Клару. Снова взяв ее на руки и спустившись вниз, он уложил тело в гробницу. На чело девушки он возложил венок, украшавший статую Богоматери.
В склепе тоже имелся небольшой алтарь; аббат пожалел, что не в состоянии отслужить там обедню. Он чуял, что смерть его уже не за горами. В последний раз он взглянул на племянницу, поцеловал ее ноги, оросив их слезами, и попытался сдвинуть в места плиту, но не смог этого сделать. Впрочем, к чему закрывать гробницу? Все равно, в склеп никогда не спускались. Если Клара должна умереть во сне, — зачем хоронить ее заживо?
У старика едва хватило сил выбраться из склепа. Опустив крышку люка, он выпрямился, шатаясь. Вдруг его словно озарил ослепительный свет. Помраченный рассудок на мгновение прояснился, и, как при вспышке молнии, ему с ужасающей отчетливостью представилась вся глубина совершенного им злодеяния.
— О Боже, Боже! — вскричал он. — Как ты допустил? Значит, тебя нет? Нет ничего?
В некоторых деревнях Вогезов и Шампани, далеко отстоящих друг от друга, в зимнее время принято от десяти до одиннадцати часов вечера звонить в колокол, чтобы заблудившиеся путники знали, куда им идти.
В глухих селениях, расположенных среди лесов и гор, это в обычае вплоть до середины весны. Чаще всего в колокол звонит школьный учитель.
Увидев, что церковь заперта, учитель отправился за ключом в дом священника. К тому времени уже вернулась тетушка Тротье в сопровождении скулящей собаки. Ни Клары, ни аббата Марселя не было дома. Испуганные экономка и учитель позвали слесаря и открыли церковную дверь. Лампады на месте не оказалось; она валялась рядом с телом старого кюре, не подававшего признаков жизни.
Все село переполошилось. Говорили, будто аббат пошел молится, и в это время господь Бог призвал его к себе. Но где же Клара? Ведь бедная девушка была не в своем уме… Не стряслось ли и с нею несчастья? Этого следовало опасаться. Говорили также, будто ночью слышались стоны Клода и Клотильды, просивших помолиться за них…
Вдали раздался хриплый голос старого Дарека, который и в эту темную ночь собирал лекарственные травы под сенью дубов. Он напевал своеобразную мелодию старинной песни о корабле:
Цветок причудливый подводный,
С ветвями алыми, как кровь!
Ты создаешь миры свободно,
Чтоб схоронить потом их вновь.
В свои объятья неживые
Ты заключаешь корабли,
Когда погубит их стихия
От милой родины вдали.
Как много тайн навеки скрыто
В переплетениях ветвей!
Каких народов знаменитых
Могила здесь, среди зыбей?
Тобой ли созданы пустыни,
Что континенты погребли?
Не ты ль от века и доныне
Лик изменяешь всей земли?
Коралл, цветок кроваво-красный!
Нас навсегда похоронив,
Создай мир новый и прекрасный
Для тех, кто будет справедлив!
Время от времени другой, женский, голос, резкий как завывание ветра, вторил старику. Это пела его дочь, девушка необычайно высокого роста, с длинными белокурыми волосами и спокойным, несколько суровым лицом. Она часто помогала отцу искать травы, умела приготовлять из них лекарства от разных болезней и мази для заживления ран. Эти зелья славились во всей округе. За пояс у нее был засунут серп с золотой рукояткой. Ее платье из грубой материи было точно таким же, какие носили две тысячи лет назад жены и дочери ее предков — друидов. Звали ее Гутильдой.
Когда старый Дарек и его дочь приблизились к церкви, собравшиеся в ней люди пытались прогнать собаку аббата Марселя; она металась вдоль стен, словно бешеная.
— Этот пес мог бы многое рассказать! — заметил дочери старый Дарек, следуя за телом священника, которое переносили в дом.
Но ни Дареки, ни приехавший врач не смогли вернуть аббата к жизни. Кулак его был крепко сжат, как будто покойник грозил кому-то…
Наступил торжественный день бракосочетания Гектора де Мериа и Валери Руссеран.
Устав от бесплодного сопротивления, не встретив поддержки у дочери, г-жа Руссеран отказалась присутствовать на торжестве. Бланш уехала в Лондон тотчас же после свадьбы. Всем руководил г-н Руссеран, счастливый и гордый новообретенным родством с аристократией. Он по-прежнему был влюблен в Бланш и теперь, став ее родственником, лелеял радужные надежды на будущее. Но Бланш торопилась расстаться с семьей Руссеранов, а еще больше — с братом. Он стал ей противен, как все окружающие; да и самой себе она опротивела.
Начиная от садовой ограды и до самого дома тянулась аллея из цветов, выращенных в теплице, чтобы за одну ночь погибнуть от холода. В ящиках зеленел дерн, в котором поблескивали светляки. Множество разноцветных фонариков висело на деревьях, покрытых искусственной листвой; на другой день ее, вместе с цветами и светляками, должны были выбросить. Все это влетело в копеечку. Иллюминация была великолепной; главный дом сиял, как солнце, сад горел огнями, на облаках играли отблески, словно от пожара.
Здесь были налицо все знаменитости финансового мира. Многие пришли, чтобы повидаться друг с другом или же просто из любопытства. Де Мериа со своей стороны пригласил немало аристократов; на их довольно-таки поношенных фраках сверкали ордена. В числе гостей был, разумеется, и виконт д’Эспайяк; он меланхолически прогуливался, мечтая о знакомстве с какой-нибудь высокопоставленной особой. Это помогло бы ему забыть о неприятностях, которые причиняла ему Амели.
Кое-где глаз радовали игравшие дети. Девушки смеялись, но некоторые из них с грустью размышляли о горькой судьбе тех, кого выдают замуж за первого попавшегося аристократа или богача, приглянувшегося родителям.
В глубине сада две девушки, забравшись в грот, искали уединения. Обе были в белом: одна — в роскошном наряде, как у принцессы, другая — в более скромном. На ней не было бриллиантов, в изобилии украшавших грудь и шею ее подруги, но обе были одинаково красивы.
— Где твоя мать? — спросила одетая более скромно.
— Не знаю. Она хотела увезти меня, чтобы избавить от этого брака, но я боялась отца. Да и какая разница — днем раньше или днем позже?
— Почему?
— Маменька говорит, что все нас покупают, как товар. Так не все ли равно, кто меня купит: господин де Мериа или кто-нибудь другой?
— А где мадемуазель де Мериа?
— Уехала в Лондон.
— Ты по ней скучаешь?
— Нисколько; я ее не любила.
— Но теперь она твоя золовка.
— Все равно, у меня нет ни сестер, ни подруг, кроме тебя, Алиса. Счастливица, ты еще свободна!
— Верно, но у меня есть другие причины огорчаться. Знаешь, мы почти разорены!
— Как это могло случиться? Ведь мой отец участвует в тех же делах и извлекает большие доходы!
Алиса промолчала. Все объяснялось очень просто: Руссеран устроил так, что вся прибыль за первый год досталась ему одному, и отцу Алисы Менар пришлось ждать до следующего года. Руссеран принадлежал к числу тех, кто любит пообедать раньше, чем другие сядут за стол. И вот в ожидании, пока он не насытится, Менару оставалось только облизываться. Впрочем, он сам был виноват: в обществе, где дела ведутся по принципу — кто кому скорее перегрызет горло, — нужно уметь защищать свои интересы.
— Ты не любишь мужа? — спросила Алиса.
— Он мне безразличен, и похоже, что я уже скучаю с ним.
— Куда он тебя увезет?
— В старинный замок, который отец приобрел для меня. Бланш говорит, что этот замок очень красив; там есть даже башенки.
На глазах у Алисы навернулись слезы.
— Как видишь, я несчастнее тебя, — заметила Валери, — раз ты меня жалеешь.
— Мы еще дети, — сказала Алиса. — Не падай духом!
Они вышли из грота. До их ушей долетели обрывки разговора. Беседовали двое мужчин.
— Этот титул принадлежит мне по праву собственности. Я заплатил за него Обмани-Глазу две тысячи франков.
— Я не знал, что он обладает и таким талантом.
— О, его следовало бы наградить медалью за безупречную работу.
Высокий мужчина, выступавший так важно, словно на его груди уже сверкали все ордена и звезды, о каких только можно мечтать, был виконт Николя д’Эспайяк; он разговаривал с Гектором. Их беседа показалась подругам довольно странной.
Руссеран не спускал глаз с нового гостя, чье лицо было полускрыто шарфом. Этот знатный иностранец, одаренный вдобавок музыкальным талантом, пришел запросто поздравить своего друга, графа де Мериа. Доложили о нем как о графе Фальеро. По его словам, он был потомком венецианского дожа и приехал прямо от итальянского посла, с которым находился в дружеских отношениях.
Де Мериа принял графа Фальеро довольно холодно; но тот что-то ему шепнул, и Гектору пришлось, скрепя сердце, представить нового гостя Руссерану. Знатный венецианец понравился заводчику и окончательно покорил его сердце, пообещав выхлопотать ему орден льва св. Марка.
Почти весь фейерверк уже сожгли, когда виконт д’Эспайяк был вынужден представить хозяину некую иностранку по имени Амелия де Санта-Клара. Эта важная дама экзотического вида, с отнюдь не великосветскими манерами, разыскала Николя в саду и потребовала, чтобы он познакомил ее с новобрачными.
— Какой дурной вкус у этих иностранцев! — заметила одна из приглашенных, глядя на Амелию, тихо говорившую о чем-то с виконтом д’Эспайяком. Они были, по-видимому, близко знакомы, ибо благородная особа прошипела ему на ухо:
— Ты приехал сюда, чтобы найти мне замену; но шалишь, голубчик, я тут!
Виконт решил, что будет благоразумнее самолично проводить Амелию де Санта-Клару домой, где она устроила ему скандал, на который не решалась у Руссеранов.
— В другой раз, — пригрозила она, — я велю доложить о приезде виконтессы д’Эспайяк!
Иногда Николя готов был ее утопить.
В начале апреля Огюст Бродар, завязав свои вещи в узелок и надев его на конец палки, вышел из тюрьмы Клерво.
Несмотря на бедный костюм — на нем была блуза из грубого полотна, скверные башмаки и старая соломенная шляпа, — он выглядел весьма независимо. Его открытое лицо, горделивые манеры (он держался особняком) — все это завоевало симпатию и пробудило любопытство другого молодого человека, гораздо более общительного, который оказался в одном вагоне с Огюстом, когда они оба выехали из Труа.
Последнее время попутчик Огюста (он был художником по имени Жеан Трусбан) не имел оснований жаловаться на жизнь, так как местный богач заказал ему расписать стены в своем доме. Фрески вышли презабавные: они изображали всевозможных зверей, но все эти звери чем-то походили на хозяина дома. Во всех эмблемах на разные лады повторялось одно и то же украшение, более подходящее для оленя, чем для разбогатевшего буржуа. Хозяин до поры до времени помалкивал: фрески были хорошо выполнены, и, глядя на них, он смеялся от души. Но этот хитрый выходец из Лотарингии, обосновавшийся в Шампани, был себе на уме: когда дерзкий живописец окончил работу, заказчик подал на него в суд и, сославшись на оскорбительный характер фресок, потребовал, чтобы плата за них была уменьшена наполовину. Трусбану пришлось согласиться, тем более что все-таки ему причиталась кругленькая сумма, которую он вез теперь Лаперсону. Деньги эти были весьма кстати, так как оба художника здорово пообтрепались. Теперь они могли приобрести хотя бы летнюю одежду (предполагалось, что она будет служить им и зимой).
Жеан остался бы еще более доволен поездкой, если бы предупредительность, с какой он относился к своему юному спутнику, не разбивалась о холодную вежливость последнего. Устав от безрезультатных попыток снискать его расположение, художник воскликнул:
— Молодой человек, вы мне нравитесь, ей-богу! Если бы я мог рассчитывать на взаимность, то охотно познакомился бы с вами поближе.
— Сударь, я вышел из тюрьмы Клерво.
— Быть не может!
— Однако это так. Один подлец обольстил мою сестру, и я пытался его убить. Вот, посмотрите! — И юноша протянул свой паспорт.
Там значилось: «Огюст Бродар, присужден к двум годам тюрьмы за покушение на убийство; освобожден досрочно за спасение двух товарищей».
— Бродар! — воскликнул Жеан. — Так вы брат Анжелы?!
И он бросился своему попутчику на шею.
Огюста не тронул этот энтузиазм; он приписал пылкость Жеана более нежному чувству, чем та почтительная привязанность, какую художник питал к его сестре. Но в конце концов лед растаял, молодые люди разговорились и прибыли в Париж наилучшими друзьями.
Огюст был весьма озабочен: уже два месяца он не имел никаких вестей о семье. В последнем письме было указано, чтобы по приезде в Париж он зашел на улицу Глясьер, к вдове Грегуар; там ему скажут, что он должен делать. Эта таинственность казалась Огюсту дурным предзнаменованием. Жеан тоже не мог сообщить ничего нового, так как не видел Анжелу несколько месяцев. Но, случайно купив газету, Огюст прочел сообщение:
«Помилован коммунар Бродар, осужденный на пожизненную каторгу за покушение на убийство агента полиции нравов».
Газета выпала из рук Огюста. Итак, отец возвращается!
Как же это случилось? Лезорн, узнав, что Бродар, носивший его имя, убит, решил, что больше ему нечего опасаться, и добился амнистии, конечно, под фамилией Бродар…
С замирающим сердцем Огюст пришел к торговке птичьим кормом, у которой должен был узнать о судьбе сестер. В руках у него была газета с радостной вестью. Обменявшись со старушкой несколькими словами, он показал ей заметку. Тетушка Грегуар испуганно вскрикнула:
— Сынок, это самое большое несчастье, какое только могло приключиться!
И она поведала ему одиссею Бродара, освобожденного из тулонской тюрьмы под именем Лезорна и поселившегося вместе с дочерьми под именем Ивона Карадека.
Вспоминая обо всем, что он слышал в Клерво про Лезорна, Огюст понял: пережитые его семьей невзгоды — пустяки по сравнению с бедами, грозившими им теперь.
— Мужайся, сынок, — сказала вдова, — держись, не склоняй голову перед неудачей! Так всегда поступал твой отец, так он поступает и поныне. Всему приходит конец: и счастью и несчастьям. Вот увидишь!
— Как бы этот конец не принесла смерть!
— Ну, довольно расстраиваться, по крайней мере на сегодня. Мы пообедаем вместе: тебе надо подкрепиться.
Огюст не осмелился отказаться, но подумал: где эта славная женщина возьмет на обед для себя самой, не говоря уже о госте?
Знай он раньше тетушку Грегуар, его поразила бы происшедшая с нею перемена. Ее движения, прежде живые, стали медленными и вялыми: торговка птичьим кормом была наполовину парализована. В ее комнатке уже не царила чистота, которую почему-то считают вполне доступной для небогатых людей роскошью. Жилище старушки уже не казалось, как раньше, уютным, несмотря на бедность: нищета выпирала изо всех щелей. Подобно тому как платье, если его носить не снимая, рано или поздно превращается в лохмотья, которые уже невозможно починить, так и для усталого организма наступает минута, когда он отказывается работать…
— Сейчас у меня не убрано, — сказала тетушка Грегуар. — Но скоро все преобразится. Я, как видишь, хвораю, весь день лежу одна и не могу даже прибрать комнату; но вечером, после работы, приходит девушка, которая живет со мною. У бедняжки рука покалечена, но все же она трудится без устали. Кроме того, у меня есть еще мой верный пес Тото; мы обучили его носить поклажу, и он целый день таскает птичий корм, цветы, шампиньоны, словом, все, что можно найти в полях. Клара и Тото это продают. Иногда выдаются неплохие деньки… Но даже если выручки нет, все равно нам хорошо, потому что мы вместе. Когда ваша сестра уехала и Клара осталась одна, я еще могла работать и предложила ей поселиться со мною. Бедняжке столько пришлось перенести!
И добрая женщина рассказала Огюсту, как Клару Буссони заставили взять билет проститутки, хотя ничто в ее поведении не давало для этого повода.
— Видите, верно гласит поговорка: «Не судите по внешности — будет вред от поспешности!»
Тетушка Грегуар продолжала бы сыпать пословицами, если бы на лестнице не послышались шаги. Это вернулись Тото и Клара. Девушка тащила корзину, а собака вьюк, но не с цветами и птичьим кормом, как утром, а с довольно странной ношей — ворохом волос.
За несколько су их нужно было рассортировать, очистить и расчесать для какого-то парикмахера. Волосы эти были самого различного происхождения; их добывали даже в морге, и, случалось, Тото рычал на спутанные космы. Забавные животные: они не ошибаются и не терпят фальши, как мы…
Часто Клара и старушка трудились до самой ночи. Когда работы не было, девушка прибирала комнату, приводила все в порядок, стремясь сделать жалкое жилище хоть немного уютнее. Постелью ей служил гамак, подаренный когда-то Анжеле Трусбаном. Если бы тетушка Грегуар могла по-прежнему работать, они купили бы сундук или дешевую печурку. Но с этим приходилось подождать. Не беда! Ведь многие не имели даже того, что было у них!
Кроткое лицо Клары не утратило миловидности; даже безобразный выцветший капор не мог сделать его некрасивым. Убогое платье только подчеркивало ее печальный вид, грациозность фигуры и полную достоинства осанку. Она больше не плакала: тетушка Грегуар убедила ее, что нечего стыдиться, когда имеешь право смотреть людям прямо в глаза. Обе женщины искренне полюбили друг друга.
С той поры как Тото поручили таскать вьюк, он заважничал и стал еще нетерпимее к тем, кто ему не нравился. Дошло до того, что однажды он торжественно принес кусок штанины Обмани-Глаза, на которого набросился, встретив как-то в поле.
При виде незнакомого юноши Клара в нерешительности остановилась на пороге, но, узнав, что это брат Анжелы, радушно протянула ему руку.
— Вероятно, скоро вы получите вести от своих. Сколько мы о вас говорили!
Огюст был в восхищении от этой милой девушки, пробудившей в нем воспоминания о старшей сестре. Они долго разговаривали и о прошлом и о будущем. Слова Клары пробуждали в юноше надежды на лучшее.
После того как комната была прибрана, подали «обед»; так назвала скромную трапезу тетушка Грегуар. Клара сходила за хлебом и картофелем; Огюсту разрешили купить бутылку вина, и все трое уселись за стол.
— Вы переночуете у моего приятеля Жана, — сказала старушка. — Только не следуйте примеру своего отца: в поисках гостиницы, где служит Жан, он дошел до самой улицы Шанс-Миди, между Клиши и Леваллуа. Бедняга тогда совсем было сбился с панталыку! — грустно засмеялась она.
Сколько им еще хотелось рассказать друг другу! Но вдруг собака вскочила, зарычав: в дверь постучали.
На пороге появился дюжий краснолицый мужчина. Пришлось придержать злобно лаявшего Тото.
— А, молодчик! — сказал вошедший. — Почему ты не отметился в полиции? Или забыл, что освобожден из тюрьмы?
— Кто вы такой? — спросил Огюст.
— Гренюш, приятель твоего отца по Тулону. Я давно слежу за тобой, чтобы тебя предупредить.
— О чем?
— О том, что ты можешь оказаться на дурном счету! Если рыжие были заняты в другом месте и не успели встретить тебя на вокзале, то нужно было самому смотаться в ведомство по делам шпаны (полицию). Ты меня, паренек, не бойся: я и беднягу Лезорна предупредил, когда он искал твоих сестренок. Но ежели ты начал с того, что заделался котом и не соблюдаешь правил — это не пройдет! Тебя надо наставить на путь истинный.
— Сударь, — вмешалась тетушка Грегуар, — мы не те, за кого вы нас принимаете. Но если вы в самом деле помогли Лезорну найти детей Бродара, то мы вам благодарны.
— Это честные женщины! — заметил Огюст.
— Разве я говорю, что нет? Правда, у девчонки — билет… Ну, да это неважно, лишь бы она соблюдала правила.
Огюст был поражен в самое сердце. Неужели этот мужчина, похожий на хищного зверя, — друг его отца? А эта привлекательная девушка — проститутка? Впрочем, разве сам он не вышел только что из тюрьмы?
Де Мериа жил с молодой женой в замке, купленном для нее отцом. Агата так и не добилась развода. Ей были одинаково чужды и муж и зять; к последнему она питала еще глубокую неприязнь. Эта полная мужества, достойная всякого уважения женщина старалась рассеяться и занималась благотворительностью, хотя это было все равно, что носить воду решетом.
В жизни человека бывают периоды, когда торжествует зло; но наступает такое время, когда побеждает стремление к добру. Как заблудившийся путник идет на огонек, сулящий ему гостеприимный кров, так и человек, даже самый развращенный, рано или поздно проникается желанием исправиться, испытать удовлетворение, доставляемое исполненным долгом. Но одних удерживает тяжелый груз прошлого; других, словно камень на шее, тащат на дно фатальные законы общества.
Де Мериа, прельщенный молодостью и свежестью Валери, вообразил, будто ему удастся свить себе уютное гнездышко. Он вообразил, что обзаведется семьей — это после той жизни, какую он вел! — и что вокруг него будут резвиться дети…
Дети! Но при одной только мысли о них перед глазами де Мериа вновь представала маленькая Роза, и он слышал зловещее мяуканье кошки, свидетельницы его преступления, нагнавшей на него столько страху тогда… Ба! Надо постараться об этом забыть, вот вся недолга! Ведь все это уже давно в прошлом!
Однажды ему пришло в голову: а не покаяться ли ему перед духовником? Но он тут же рассмеялся. Ведь если священник и не выдаст его властям (а он может так поступить!), он, Гектор, все равно уподобится плохому повару, вынужденному отведать собственной стряпни… Его смущало и то, как расценят в свете враждебное отношение к нему г-жи Руссеран. Но, может быть, об этом никто не узнает? Впрочем, хотя теща и отказалась быть на его свадьбе и не пожелала навестить новобрачных, вряд ли она в силах помешать его семейному счастью.
Немало пугало графа и то, что Санблер стал постоянно бывать у его тестя. Польщенный знакомством со знатным иностранцем, Руссеран завязал с ним тесную дружбу. Де Мериа не мог этому препятствовать, опасаясь, как бы Санблер не начал в отместку откровенничать на его счет.
Из подруг у Валери бывала только Алиса, да и то очень редко: Гектор не нравился ей, как, впрочем, и своей собственной жене. Коршун всегда противен голубкам, сколько бы ни чистил он окровавленным клювом свои перья и лысую шею.
— Что ты скажешь о моем муже? — иногда спрашивала Валери подругу.
— Мне трудно о нем судить, — отвечала та.
«Хорошо, что я бедна, — думала Алиса, — по крайней мере отец не сможет выдать меня за какого-нибудь аристократа, вроде этого графа. Я боюсь его».
Увы, Валери боялась Гектора не меньше, чем ее подруга. Все же бедняжка старалась его полюбить. Она призналась Девис-Роту на исповеди, что не питает к мужу привязанности. Даже черствый иезуит пожалел заливавшуюся слезами молодую женщину. «Досадно, — подумал он, — что в интересах церкви нужно потворствовать этому прохвосту. Но что поделаешь? Мы не можем оплакивать горькую судьбу агнцев: они обречены на заклание. Так суждено свыше».
Графу были крайне неприятны частые визиты Николя. Новоиспеченный виконт д’Эспайяк заносился все больше и больше. В доме приятеля он держался бесцеремонно, позволяя себе всякие вольности, и Гектору приходилось молча терпеть их. Казалось, будто сама судьба обрекла его захлебнуться в грязи, в которой он раньше купался… Усердие, с каким Николя посещал его дом, пугало Гектора не менее, чем близость Санблера к его тестю. Однажды вечером он заметил, как виконт д’Эспайяк, облокотившись на рояль, что-то нашептывал его жене, когда та пела. Слов он не расслышал, но видел, как лицо Валери залилось краской стыда. В другой раз виконт подсел к ней так близко, что коснулся ее волос. Она тотчас же отстранилась, но де Мериа почувствовал в сердце укол ревности: ведь это была его жена, черт возьми!
Николя, казалось, не замечал ни волнения Валери, ни ревности Гектора. Он приезжал все чаще, разыгрывал из себя важного барина (де Мериа теперь уже не смеялся над этим) и одевался с подчеркнутой изысканностью, которая вовсе ему не шла. Он не отличался красотой, но Валери не любила мужа, а женское сердце слабо, особенно сердце женщины, которую принесли в жертву честолюбию или обогащению.
Как мог де Мериа, терзаемый всеми этими тревогами, стать другим человеком? Он приходил в ярость; отвратительные видения прошлого как будто издевались над его попыткой вернуться к честной жизни. Ужасные воспоминания преследовали его, словно свора рычащих псов.
Вот в каком состоянии был Гектор, когда случилась катастрофа: однажды утром Руссерана нашли мертвым. Ему раскололи череп точно таким же манером, как и черепа тех убитых, которых нашли в каменоломне и на обочине дороги. Этот удар был как бы меткой убийцы.
То, что Санблер побывал в морге, показалось подозрительным; поэтому его немедленно арестовали и поместили в одиночную камеру на все время следствия. Правда, у «знатного иностранца» не нашли вещей, украденных у Руссерана. Это объяснялось просто: он передал их Обмани-Глазу. Только де Мериа и Николя могли навести полицию на след, но их страшили грозившие им самим опасности. Поэтому первый делал вид, будто крайне опечален смертью тестя (на самом деле он огорчался по другой причине). Второй вообще избегал всяких разговоров об этом деле, хотя оно касалось его ближайших друзей.
В убийстве Руссерана подозревали не одного Санблера. Хотя всем было известно, что урод в течение последних месяцев часто посещал покойного, все же имя Бродара, как мы увидим в следующей главе, оказалось роковым образом замешано в этом зловещем деле.
У Агаты не было особых причин оплакивать мужа, но его ужасная смерть потрясла и ее. Валери убивалась. Матери пришлось переехать к молодым, но к зятю она оставалась по-прежнему холодна.
Вскоре произошло еще одно событие. Олимпии смертельно надоели вечные просьбы, которыми ее осаждали любители чужого добра, смотревшие на нее, как на дойную корову. Однажды, придя поделиться своими огорчениями со старой подругой, Амели увидела, что та готовится к отъезду.
— Как, ты уезжаешь? Куда?
— Собираюсь в паломничество.
Возразить было нечего; однако Амели не сдалась.
— Возьми и меня с собой! — попросила она. — Мне тоже надо искупить немало грехов.
— Это невозможно! Я дала обет ехать одна.
С тех пор Олимпия исчезла. А Эльмина, собиравшаяся отправиться за границу, тяжело заболела и лежала, прикованная к постели. Неизвестно было, выживет ли она.
Итак, Лезорна выпустили на волю под фамилией Бродара. Он явился к г-ну N., с которым мы не раз уже встречались.
«Где, черт возьми, мне попадалась эта физиономия?» — размышлял чиновник, привычным жестом сдвигая очки на лоб. Лезорн остановился на пороге, ожидая, пока начальник заговорит с ним.
— Кто вы?
— Бродар, ваша честь, номер тринадцать тысяч двести тринадцатый, освобожденный по амнистии из тулонской тюрьмы. Мои бумаги должны находиться у вас.
Лезорн был прав: его личное дело прибыло одновременно с ним. Г-н N. взял папку и прочел:
«Бродар, бывший коммунар, приговорен к пожизненной каторге за покушение на убийство агента полиции нравов. Сначала был неразговорчив; использовать его не представлялось возможным. Переменился после отъезда своего товарища Лезорна. Видимо, они оказывали друг на друга вредное влияние, о чем сообщено из Парижа. Если он и занимался пропагандой, то очень скрытно, так как уличить его в этом не удалось. Амнистирован за особые услуги, оказанные тюремному начальству».
— Позвольте, — сказал г-н N., припоминая уже виденное им где-то лицо, — ведь это вы и есть Лезорн!
— О нет, ваша честь, мы с Бродаром только походили друг на друга, вот и все.
— В самом деле, акцент у вас не тот. Ведь Лезорн — марселец?
— Так точно, ваша честь, а я говорю, изволите видеть, как истый парижанин.
— Да и лицо у вас более добродушное. Это удивительно для коммунара.
Предубеждение г-на N. постепенно рассеивалось. Лезорн позволил себе улыбнуться.
— Вам уже известно о трагической смерти вашего товарища?
— Я узнал об этом лишь по приезде в Париж.
Лезорн лгал, в надежде, что г-н N. будет снисходительнее, если его убедить, что за ворота тюрьмы не проникало ничего недозволенного. Действительно, чиновник, видимо, остался доволен.
— Что вы собираетесь делать? — спросил он.
— Все, что прикажете, ваша честь. Но у меня дети…
— Это верно. После смерти Лезорна, которому вы поручили заботиться о них, они куда-то исчезли.
— Я действительно просил его присмотреть за ними, ваша честь.
Господин N. продолжал благодушным тоном:
— Бедняга пытался выполнить ваше поручение, но плохо кончил. Его голова была набита всякими пагубными идеями. Между прочим, знаете, ваш сын Огюст тоже амнистирован.
«Вот неприятность-то!» — подумал Лезорн.
— Какое счастье! — проговорил он вслух. — Где же мне найти моего дорогого сынка?
— По сведениям полиции, он живет в гостинице; адрес я вам дам. Он порядочный шалопай, ваш сын! Едва успев приехать, он в тот же вечер устроил ужин у девицы легкого поведения и, воспользовавшись тем, что о нем позабыли, явился к нам лишь на следующий день. Его, по-видимому, испортили в Клерво, он научился там дурному.
— Уж я за него возьмусь! — сказал Лезорн. Услышав о поведении юного Бродара, он вообразил, будто этот парень ему чета, и очень обрадовался. Что ж, это неплохо!
— Это еще не все, — продолжал г-н N. — Вместо того чтобы искать работу, он проводит время в мастерской каких-то прощелыг-художников, в компании одного негра и, конечно, с женщинами.
Лезорн положительно гордился молодым Бродаром!
— Правда, это не вяжется со сведениями, полученными из Клерво, где за ним наблюдали.
«Видно, этот Огюст — прожженная бестия!» — решил Лезорн.
Он понравился г-ну N., который совсем забыл, что перед ним — бывший коммунар, и простер свою благосклонность до того, что предложил амнистированному каторжнику временную работу по ремонту здания префектуры. Словом, все шло как по маслу, и Лезорн весьма удивился, когда через несколько дней, в то время как он работал, его окружили полицейские.
— Где вы провели ночь? — спросил старший.
— В гостинице на улице Сент-Маргерит.
— А куда пошли потом?
— Прямо на работу.
— Вы уже виделись со своим сыном?
— Нет; г-н N. собирался дать мне адрес, но я не решился лишний раз его беспокоить.
— Думаю, что арест не будет иметь для вас последствий; ведь тот, кого считают преступником, уже в руках правосудия, — сказал полицейский. — Но странно, что нападение на Руссерана вторично совершается как раз после вашего приезда… Нынче ночью его убили.
Лезорн крайне изумился. Неужели, впутав Бродара в свои дела, он сам запутается в делах Бродара?
Его поместили в одиночную камеру, так же как Санблера и Огюста.
Молодой Бродар (читатель знает, что он был на плохом счету у г-на N.) находился под самым большим подозрением, если не считать Санблера. Правда, он мог рассказать, где проводил время, час за часом; но разве можно было верить его свидетелям? Кто они? Слуга в гостинице, приятель торговки птичьим кормом, художники, негр, Клара Буссони. Все это такие люди, чьим показаниям не придают значения. Разве какой-то чернокожий, какая-то проститутка могли приниматься в расчет?
Огюст спрашивал себя, не снится ли ему все это? Он был молчалив и мрачен, горькие мысли одолевали его. Однако, юноша уже так привык к невзгодам, что почти не страдал от них. Ему сообщили, что отец его тоже арестован. Но Огюст остался безучастен; ведь он не знал, кто этот человек: сам Бродар, или же Лезорн, и по понятным причинам не решался расспрашивать. Лишь одна звездочка ярко светила ему во мраке камеры: перед ним вставало милое лицо Клары Буссони, которую он полюбил. Это была первая славная девушка, встретившаяся на его тяжелом жизненном пути.
Узнав об аресте обоих Бродаров, де Мериа подумал, что тяготеющее над ними преступное прошлое поможет Санблеру выпутаться. В таком случае уменьшится опасность разоблачений, которые тот мог сделать, пытаясь выгородить себя. Однако дня через три или четыре Гектор получил письмо, от одного взгляда на которое его бросило в дрожь. Хотя для адреса были выбраны подобострастные выражения: «Господину графу де Мериа, в собственный замок Турель», само письмо отличалось наглым тоном.
Вот оно:
Не знаю, почему меня обвиняют в смерти твоего тестя — ведь я был предан ему всей душой. Не могу понять также, почему от меня отступились все друзья, в том числе ты и Николя. Пришли мне хоть немного денег.
Де Мериа, вне себя, метался по гостиной, ища выход из положения. Известно, что письма заключенных проходят через цензуру; значит, он уже был скомпрометирован. В волнении он не заметил, как уронил записку Санблера; найти ее потом он уже не мог. Г-жа Руссеран, случайно наступив на листок, подняла его, машинально прочла и вскрикнула от ужаса.
— Что с тобой, мама? — встревоженно спросила прибежавшая Валери.
— Ничего, ничего, — ответила бедная женщина, комкая письмо в кармане, — я нечаянно оступилась.
Как только Валери заснула, г-жа Руссеран постучалась в кабинет зятя. На его письменном столе лежали религиозные брошюры с раскрашенными картинками, номера газет «Хлеб» и «Небесное эхо», гравюры благочестивого содержания; на стене висело распятие — словом, имелись налицо все атрибуты ханжи.
Теща зашла к зятю впервые, и он поспешно встал ей навстречу. Увидев выражение ее лица, он помертвел. Агата сразу приступила к делу:
— Оказывается, сударь, убийца моего мужа — ваш друг!
— Не понимаю, что вы хотите сказать, сударыня… — пролепетал перепуганный граф.
— Не отпирайтесь! У меня в руках доказательство.
— Ах, эта записка? — пробормотал Гектор, призывая на помощь все свое мужество. — Да ведь она — от сумасшедшего! Если бы я придавал ей хоть какое-нибудь значение, то не стал бы ее выкидывать.
Он произнес это так спокойно, что Агата подумала, уж не ошибается ли она. Заметив произведенное впечатление, зять попытался оправдаться, но лишь испортил все дело.
— К тому же под подозрением не только этот человек: арестованы также отец и сын Бродары. Убийство не случайно совпало с их приездом в Париж; они тут, несомненно, замешаны…
— Я знаю, что мне думать о Бродарах! — возразила Агата и вышла из комнаты, бледная как смерть.
Виконт д’Эспайяк, приехавший к ним вечером и впервые представленный г-же Руссеран, был принят ею более чем холодно. Он отвел графа в сторону и шепнул:
— Твоя теща, любезный, смотрит на нас такими глазами, словно мы уже на скамье подсудимых!
— Тебе же известно, что Валери вышла за меня против воли матери.
Не решаясь сказать Николя, что письмо Санблера попало в руки г-жи Руссеран, Гектор добавил:
— Кстати, я получил от Санблера дурацкое письмо, такого содержания…
И он процитировал злополучную записку. Слова, таившие скрытую угрозу, врезались ему в память.
— Где это письмо? — спросил обеспокоенный Николя.
— Я его уничтожил. Что же нам делать?
— Отвечать не нужно; пошлем ему денег, ведь твоей подписи на них не будет! Дай-ка мне тысчонку!
Де Мериа немедленно исполнил просьбу приятеля, взяв нужную сумму из приданого Валери (подобную операцию он производил впоследствии еще не раз).
Однако Николя переслал Санблеру только пятьсот кругляшей (как он выражался), а пятьсот дал Амели «на тряпки».
— Если можно одним выстрелом убить двух зайцев — дурак тот, кто этого не сделает! — рассуждал виконт д’Эспайяк.
Пока хоронили аббата Марселя, а племянницу его тщетно искали в окрестностях Дубового дола, старый Дарек увел с собой собаку священника, посадил ее на цепь и сказал дочери:
— Это животное лучше всех знает, что произошло ночью. Оно наведет нас на след.
Гутильда приласкала и успокоила собаку, разговаривая с нею на странном наречии (ее семья унаследовала не только жилище, но и язык предков).
В углу пещеры, как и две тысячи лет назад, можно было увидеть ветку омелы в сосуде с освященной водой. Гутильда в черной тунике, перехваченной поясом, с длинными распущенными волосами, ходила по пещере, держа в руках железный светильник. Мать спала, а старший брат по имени Керван, подперев голову ладонями, бодрствовал вместе с отцом.
В последнем потомке их рода в силу какого-то атавизма галльский тип воплотился во всей чистоте. Сын был еще выше ростом, чем старый Дарек; его крепкие мускулы не знали усталости, а в синих глазах никогда не отражался страх.
Колокол, звонивший по случаю смерти аббата Марселя до полуночи и с наступлением зари возобновлявший свой унылый благовест, умолк. Старый Дарек подождал еще немного. Ничего не было слышно, кроме уханья сов, гнездившихся в пещере.
Старик взял у дочери светильник, зажег спрятанный под одеждой фонарь и, ведя собаку на привязи, направился к церкви. Сын пошел за ним. Собака завыла; ей зажали пасть, пока Керван отпирал отмычкой церковную дверь. Они подвергались большой опасности, но старый Дарек был уверен, что поступает правильно и решил во что бы то ни стало осуществить свой замысел.
Они вошли в церковь. Собака заметалась, как и накануне; потом устремилась к крышке люка и начала яростно скрести ее лапами. Керван открыл люк и спустился вместе с отцом в склеп, где, закутанная в кисейное покрывало, лежала бледная Клара. Она находилась на границе между жизнью и смертью.
— Вот видишь, Керван, — заметил старый Дарек, — я был прав. Не сама же она сюда улеглась! Должно быть, ее дядя перед смертью сошел с ума. Недаром мне давно уже казалось, что он — того!
Старик вспомнил о питье, рецепт которого он дал аббату Марселю, когда они однажды беседовали о травах, известных еще предкам Дареков.
— Скорее! Не то мы уже не успеем разбудить бедняжку. Нельзя оставлять ее в таком состоянии хотя бы еще на одну ночь. Я знаю, каким снадобьем он ее напоил.
Керван взял Клару на руки. Тело было холодное, но еще гибкое. Старик закрыл люк, захлопнул церковную дверь и зашагал за сыном, держа на привязи радостно прыгавшего пса. Только у дома священника собака попыталась вырваться. Ее чутье, правильно понятое нелюдимым стариком, спасло девушку.
Если судьба все время сталкивала Бродаров с Руссеранами, то Кларе суждено было находить убежище в подземельях. В преданности простых людей есть прозорливость, подобная инстинкту животных. Дареки догадывались, что только в их пещере Клара будет в безопасности.
Гутильда уложила Клару на свою постель и поспешно приготовила оживляющее питье. Но холодные и плотно сжатые губы девушки невозможно было разомкнуть.
Наконец под воздействием резко пахнущих благовоний, сжигаемых в курильнице, на лбу Клары выступили капельки пота. Она была жива. Полудикая девушка, ухаживавшая за ней, спасла ее от смерти, как раньше ее спасли юные бродяги… Первый взгляд Клары упал на Гутильду, подругу ее детства, и она, рыдая, протянула к ней руки.
— Вам нельзя говорить, — предупредила Гутильда. — Потом вы нам все расскажете, а сейчас надо отдохнуть. Выпейте-ка это!
Клара повиновалась. Закрыв глаза, она вспоминала, как еще малюткой, держась за руку дяди, приходила в пещеру Дареков. Старики беседовали о целебных травах, а она играла с Гутильдой, которая не по-детски серьезно рассказывала, как бабушка завещала ей золотой серп.
Керван молча смотрел на Клару. Еще в те далекие дни он полюбил эту веселую черноглазую девочку, появлявшуюся в их пещере, словно луч солнца… Теперь она вновь была здесь, закутанная в покрывало, которое чуть не превратилось в ее саван, и Керван глубже, чем когда-либо, таил свою любовь. Под кровом его родных девушка была для него священна вдвойне.
В свою очередь и Клара относилась к застенчивому юноше иначе, чем к остальным. Она любила слушать, как он поет старинные баллады, дошедшие от далеких предков. Иногда, если в семье рождался еще один бард, к этим песням добавлялись новые строфы…
Лежа на постели, сложенной из листьев и еще хранившей запахи леса, Клара в полудремоте вспоминала о минувших днях.
На рассвете звонарь обнаружил, что церковная дверь взломана. Но после тщательного осмотра выяснилось, что ничего не пропало, и таинственный случай объяснили вмешательством злых духов. Новый священник, лишь недавно окончивший семинарию, трижды, во главе торжественного крестного хода, обошел всю деревню под звуки гимна усопшим: «Dies irae, dies illa»[32]. Жители, дрожа от страха, следовали за процессией; после смерти аббата Марселя им еще чаще, чем раньше, чудились голоса Клода и Клотильды, упрашивающие помолиться за них.
Лишь одни Дареки знали, в чем дело, но они были слишком хорошо знакомы с местными верованиями, чтобы открыть правду. Они не сочли нужным даже сообщить Кларе о смерти дяди, особенно когда узнали обо всем, что ей пришлось пережить. Окружив девушку, все с ужасом слушали рассказ о происшествиях, заставивших аббата Марселя похоронить племянницу заживо, и повторяли: «Оставайтесь у нас, тут вы в безопасности, мы сами будем хлопотать всюду, где нужно».
Клара не забывала про девочек, томившихся в приюте, и вздрагивала при одной мысли об их участи; но как их спасти?
— Возможно ли, — спрашивал старый Дарек, — что так трудно добиться правосудия?
И Клара, в которой пробуждался дух протеста, отвечала ему:
— Знаете ли, дядюшка Дарек (впрочем, вы же не читаете газет), что о каждой казни пишут: «Правосудие наконец свершилось»… И вот оно свершается уже давно, а между тем бедняки вынуждены по-прежнему тщетно взывать к нему…
Такого же мнения придерживался и Керван; его ум был взлелеян старинными песнями о справедливости. Но сейчас он думал о другом: словно звезды в ночи, ему сияли черные глаза Клары.
Девушка не сердилась на покойного дядю: ведь она сама видела, как в его душе горячая любовь к ней боролась с не менее пылким фанатизмом. Что мог поделать несчастный старик, чье сердце раздирала невыносимая боль?
— Он теперь успокоился, — говорили ей Дареки, — он больше не страдает.
Силы у Клары все прибавлялись; ей уже разрешили сидеть. Семья собралась вокруг нее, чтобы обсудить положение.
— Если б я нашла Анну Демидову, — сказала Клара, — она помогла бы мне. Анна говорила, что в марте поедет в Англию. Теперь февраль, значит я успею ее разыскать.
— Нет, вам нельзя ехать, мадемуазель Клара! — возразил Керван. — Оставайтесь с моими родителями и сестрою. Я отправлюсь сам, разыщу эту Анну, хоть на краю света, и передам вам все, что она скажет.
Когда юноша говорил это, в сердце его звенела песня; его синие глаза поблескивали, как глаза волчонка. Клара, не послушавшаяся Филиппа, послушалась Кервана. Ведь они вместе, еще детьми, распевали баллады…
Без денег, в чем был, спрятав на груди веточку омелы, сорванную для него Кларой у входа в пещеру, юноша отправился пешком в далекий путь. Он сделал это в наш цивилизованный век точно так же, как это делали во времена Гюкадарна и Мерлина[33].
Их было двое, скитавшихся по свету: Керван и Бродар. Один искал Анну Демидову, а другой — место, где он мог бы укрыться со своими дочерьми…
Следуя по течению Роны от Лиона до Сент-Этьена, среди лесистых холмов можно увидеть странные бревенчатые постройки, похожие не то на древние укрепления, не то на корабли или на огромные гильотины. При неверном свете луны они кажутся призрачными. Это — шахтные вышки; на них укреплены огромные блоки, через которые перекинуты канаты, служащие для подъема бадей с углем нагора и для спуска порожних бадей в забой. Листва, земля, лица людей — все здесь покрыто черной пылью; ею пропитан воздух, ею полны легкие шахтеров.
По вечерам, выбравшись на поверхность земли, словно стаи крыс из нор, утомленные углекопы, сгорбившись, тяжелыми шагами молча расходятся по домам. Они торопливо едят, мечтая только об отдыхе, и бросаются в жалкие постели, спеша поскорее забыться сном — ах, почему не вечным? Они лишь смутно представляют себе, что, пока они от зари до зари работают — другие люди веселятся и что они находятся во власти этих людей, как бараны — во власти мясников.
Углекопы подолгу терпят, обессиленные, измученные, разбитые безмерной усталостью. Потом внезапно, как быки на бойне, они приходят в неистовство. Грозная стачка охватывает шахты, но на головы бастующих опускается дубина нужды, еще более тяжелая, чем раньше, и все снова затихает…
К тому времени, когда мы с читателем переносимся в Сент-Этьен, там появился еще один углекоп с семьей.
Ивон Карадек нашел работу без особого труда: у него были прекрасные рекомендации. По-видимому, он давно не работал в шахтах, так как первое время под землей ему явно было не по себе. Казалось, он колебался, когда наступал момент входить вместе с другими в клеть и спускаться в зияющий черный колодец. Ивон закрывал глаза, чтобы не видеть, как вышка с головокружительной быстротой уходит вверх, а отверстие шахты над головой все суживается, превращаясь в конце концов в светлую точку. Но, наделенный мужеством и твердой волей, он вскоре привык к шахте.
Вечером Ивон возвращался домой, до крайности усталый, но счастливый, что идет к дочерям. Их у него было трое: старшая, восемнадцати лет (выглядела она взрослее), и еще две девочки. Можно было подумать, что Карадек не встречался со своими детьми целую вечность: каждый раз, вернувшись из шахты, он не мог ими налюбоваться. Средняя, Софи, только что оправилась после опасной болезни; старшая казалась такой хрупкой, что тяжелая работа была ей явно не под силу. Только младшая, свежая, как майская роза, была крепче и жизнерадостнее своих сестер. Ее звали Луиза, но так как она была еще совсем ребенком, ее переименовали в Луизетту.
Семья Карадеков жила на третьем этаже старого дома на узкой и темной улице Демонто. Они столько выстрадали, что и в этом жалком жилище, нуждаясь порой в самом необходимом, чувствовали бы себя счастливыми, будь и Огюст с ними. Но брат не отвечал на письма, хоть им было известно, что он находился в Париже.
Однажды, майским вечером, сестры ждали возвращения отца. Близилась полночь, а он все не приходил. Младшая уже спала; ей снились цветущие деревья, зеленый лес, луга, усеянные белоснежными маргаритками и золотистыми лютиками. Анжела и Софи не решались поделиться своим беспокойством друг с другом. Внезапно на улице послышался шум; до них донеслись обрывки фраз:
— Клеть была перегружена; вместо десяти человек в ней находилось четырнадцать!
— Канат лопнул, а так как надеть предохранительные скобы забыли, та клеть сорвалась… Какое несчастье! Двенадцать убитых…
— Кто?
Девушки не расслышали имен. Они бросились к окну: к их дому несли на носилках двух углекопов, живших на этой улице. Убиты они или только ранены? Анжела вскрикнула: люди с носилками поднимались по их лестнице…
К счастью, Ивон Карадек оказался жив; он только серьезно повредил себе ногу. Но у другого углекопа был проломлен череп.
Сделав Ивону перевязку, врач сказал, что навестит его на другой день. Раненый пожал руки товарищам, которые принесли его домой. Он не хотел сразу ложиться в больницу: ему нужно было сначала дать дочерям кое-какие наставления. Просьбу его уважили, и те же люди, что принесли его из шахты, обещали зайти за ним через несколько часов.
Ивон сделал дочерям знак, что хочет говорить; рыдания смолкли.
— Бедные мои девочки, — сказал он, — не падайте духом, берите пример с меня. Лишь одно меня тревожит — ваша участь. Надеюсь, что вам, как и другим, будут выплачивать пособие, пока я болен, по франку в день. Луизетте, которой еще нет двенадцати лет, полагается добавочно по двадцать пять сантимов, как всем маленьким детям пострадавших шахтеров. Вам, бедняжки, придется жить втроем на эти деньги. Никого ни о чем не просите и помните, что у меня нет документов на вас. Будьте осторожны! Я вернусь, лишь только встану на ноги.
Они молча слушали его. Дрожащий свет лампы освещал их убогое жилье; слышно было, как на улице беседовали углекопы. Этой ночью спалось не всем. Свидетелям катастрофы хотелось поделиться впечатлениями; но многие остались невозмутимы. Они привыкли к несчастным случаям; это было неизбежным последствием работы в шахте. Сегодня пострадали одни, а завтра то же самое может произойти с другими… Отупевшие от утомления, они спали.
— Подумать только, что в шахте нет даже простой аптечки! — заметил кто-то. — Бедняга Карадек целых три часа лежал на земле, пока наконец не явился врач…
— Да, несладко ему пришлось. Он очнулся от свежего воздуха.
Говорившие завернули за угол. Ивон слышал их слова.
— Это правда, — сказал он, слабо улыбаясь. Его улыбка была грустнее слез. Луизетта проснулась и плакала вместе с сестрами. Глаза Карадека блестели от лихорадочного жара. Он продолжал:
— А ведь есть, кажись, закон о труде в шахтах, принятый еще в тысяча восемьсот тринадцатом году. Статья тринадцатая этого закона гласит, что владельцы шахт обязаны заботиться о семьях раненых, задохнувшихся и убитых углекопов. Но тем не менее у рабочих отчисляют несколько процентов заработка в кассу взаимопомощи, хотя от управления ею они отстранены, а потом, когда они становятся калеками, их выбрасывают на улицу… Вот что ожидает меня, если я не смогу вернуться на шахту. Но я надеюсь поправиться.
— Успокойся, отец, — попросила Анжела. — Тебе вредно волноваться.
— Да, я хочу выздороветь, потому что, несмотря на все, нам здесь лучше, чем где бы то ни было.
Он дал дочерям еще немало советов: никого в квартиру не пускать, следить, чтобы младшая не болтала лишнего… Можно было подумать, будто этот человек — важный государственный преступник: так он боялся, чтобы любопытный глаз не проник за двери его жилища…
Товарищи раненого вернулись и отнесли его в больницу.
Следующий день был воскресный, и дети могли навестить Ивона.
— Вот так удача! — сказал он.
Но до прихода дочерей к нему зашел шахтный смотритель, г-н Поташ, желавший выяснить, при каких обстоятельствах случилась катастрофа. Канат быстро починили, и смотритель не понимал, как мог произойти обрыв. Из четырнадцати углекопов, находившихся в клети, остались в живых только двое, и он явился их допросить.
— По-моему, перегрузили клеть, — заявил Карадек. — Нас было четырнадцать, канат не выдержал, а предохранительные скобы не были надеты; вот клеть и полетела вниз.
— Такой канат не мог бы оборваться, если бы его не дергали! — возразил г-н Поташ. — В несчастных случаях всегда виноваты сами рабочие! Наш технический надзор так хорошо поставлен, что ничего не может произойти. Но когда вас спускают в клети, вы обрываете канат; когда вы сходите по лестницам, вы ломаете ступеньки, а потом утверждаете, будто они сгнили; когда вы пользуетесь подъемником с площадками, вы не думаете о том, что делаете, не следите за ходом машины и, вместо того чтобы сойти с площадки во время остановки, продолжающейся одну секунду, падаете в шахту! Все это — по вашей вине, а не по вине хозяев!
Гордый своей эрудицией, он подошел к другому пострадавшему и стал так же нудно разглагольствовать. Но тот отказался с ним разговаривать. Надувшись как индюк, смотритель вышел из больницы. Встретив Анжелу с сестрами, он остановился, пораженный их красотой.
— Куда вы идете, девочки? — спросил он.
— К нашему отцу, Ивону Карадеку.
— Вот как? Вы — его дочери?
— Да, сударь, — ответила Анжела, беря сестер за руки и пытаясь пройти.
— Постойте-ка! — удержал ее смотритель. — Вы, наверное, нуждаетесь, ваш отец болен. Приходите ко мне, я живу в большом доме на улице Сен-Луи, первом налево, с резными воротами.
— Большое спасибо, сударь! — сказала Анжела, уклоняясь от приглашения. Наконец смотритель пропустил ее с сестрами, но еще долго глядел ей вслед.
Благосклонность г-на Поташа испугала Карадека, которому дочери рассказали об этой встрече. Правда, говорили, что смотритель ведет в высшей степени строгую жизнь, но к чрезмерной, показной добродетели Ивон всегда относился недоверчиво. Поэтому он еще раз велел дочерям не выходить из дому без особой надобности.
Тревога за судьбу девочек настолько ухудшила состояние здоровья Ивона, что на другой день врачи решили отнять ему ногу. Но с деревяшкой вместо ноги работать в шахте нельзя, и он заупрямился. «Я поправлюсь!» — повторял бедняга. Решили подождать. «Его положение безнадежно, но он сам виноват!» — говорили врачи.
Болезнь отца пугала Анжелу больше, чем нужда. Ей случалось жить и на меньшую сумму, чем франк в день; знавала она и такие дни, когда не на что было купить хлеба… К тому же теперь, в мае, уже не требовалось топлива, которое углекопы, как и все прочие местные жители, должны покупать для себя. Однако деньги были нужны на еду и на квартиру. Но им не выдали ни полушки пособия — потому ли, что про Карадека забыли, или потому, что ни он, ни дочери его не ходили в церковь, хоть и называли себя бретонцами.
Анжела запретила сестрам говорить об этом отцу, чтобы не волновать его; она решила сама прокормить их и себя. Жаловаться в контору шахты она не стала: это значило бы посвятить чужих людей в их семейные дела, чего Карадеки боялись больше всего. В поисках работы Анжела начала ходить из дома в дом, предлагая постирать белье. Ее провожали косыми взглядами.
— Ох уж эти мне дочери углекопов! — говорили буржуа. — Стоит предоставить их самим себе, как они сразу же норовят вести разгульную жизнь. Неужели вы поверите, что Анжела Карадек и в самом деле ищет, кто бы дал ей стирать белье? Черта с два! Ей нужен смазливый паренек, чтобы весело проводить время!
Заказов Анжела не нашла и решила продать матрац. Вырученных денег должно было хватить на несколько дней.
В следующее воскресенье девочки, желая развлечь отца, принесли ему газет. Он чувствовал себя лучше, и Анжела, несколько успокоившись, купила кое-чего съестного, чтобы сестренки немного подкрепились. На столе лежал кусок вареной говядины, стояла бутылка дешевого вина.
Вдруг в дверь постучали. Вошел толстый мужчина с заплывшим, жирным лицом, весьма довольный собою, мурлыкающий, как кот. Короче говоря, это был г-н Поташ, шахтный смотритель: он вздумал навестить Карадеков. Его внимание привлек стоявший на столе ужин.
— Хе-хе! Однако здесь не голодают! — сказал он, растягивая рот до ушей в широкой улыбке.
— Мы продали кое-что, без чего можем обойтись, — ответила Анжела так холодно, что г-н Поташ перестал смеяться.
— Черт побери! Вам, значит, не удалось найти никого, кто бы отдал вам белье в стирку?
— Нет, сударь.
— Тьфу пропасть! Ну что ж, милочка, раз вы ищете клиентов, то я к вашим услугам. Почему вы не пришли ко мне, ведь я вас звал?
Господин Поташ уселся, озираясь кругом; его маленькие глазки рыскали по голым стенам с потрескавшейся штукатуркой. Он заметил на комоде деньги, оставшиеся от продажи матраца.
— Эге, кошечки, у вас и монетки водятся? Тем лучше, тем лучше! Приходите завтра утром ко мне за бельем.
Он хотел было взять маленькую Луизу за подбородок. Девочка вспомнила о приторной ласковости графа де Мериа, о золотых монетах, которые он дарил, и побледнела.
— Чего вы боитесь, душечки! Придете ли завтра за бельем?
— Придем, — ответила Анжела, подумав, что, если она возьмет с собой сестер, ничего дурного не случится.
Господин Поташ поднялся, видя, что его присутствие приводит их в замешательство.
— Ну, до завтра! Кстати, не приходите все вместе: у меня экономка со странностями. Достаточно будет одной, например вас, — сказал он Анжеле, хмуря густые, как у совы, брови.
Наконец он вышел. Девочкам уже не хотелось есть, и меньше всего — старшей сестре. Зачем только ей пришла в голову злосчастная мысль искать работу? Заранее следовало знать, что ничего не выйдет, кроме неприятностей. Нужно было сразу продать матрац… Анжеле не пришло в голову, что от приглашения г-на Поташа можно просто под каким-нибудь предлогом уклониться; она растерялась. Но как идти в нему одной? Это пугало девушку; она не знала, на что решиться. Раз она сама просила работы — неудобно отказываться. К тому же, быть может, ее подозрения ложны?.. Нет, нет, это немыслимо! Что же делать? Ведь она обещала прийти. Деньги скоро кончатся; разве можно допустить, чтобы сестры умерли с голоду?
Ночью Анжеле не спалось. Целомудренная от природы, она никак не могла свыкнуться с позором. У нее мелькнула мысль взять с собой Софи, с тем чтобы та осталась у ворот и позвала на помощь, если сестра подаст знак. Потом она раздумала: нельзя оставлять девочку на улице! Бедная Анжела отправилась одна, твердо решив убежать, если заметит что-нибудь подозрительное. С бельевой корзиной в руках, преодолев робость, она позвонила. Г-н Поташ сам ей открыл.
— Вы говорили, сударь, что ваша экономка… — пробормотала Анжела с порога. — Я пришла к ней… насчет стирки…
Смотритель заметил ее страх.
— Войдите, детка, — сказал он ласково, — я сейчас позову ее; она у меня всем распоряжается.
Чуточку успокоившись, Анжела последовала за ним. «Правда, у этого господина довольно наглые манеры, — думала она, — но все-таки не надо слишком строго о нем судить!»
Они прошли через всю квартиру, а экономки все не было. Наконец г-н Поташ открыл еще одну дверь и ввел Анжелу в богато обставленную комнату. Окна выходили на пустырь.
— Подождите минутку, — сказал он, — я приведу экономку.
Анжела услышала, как смотритель запер за собой дверь на ключ и пошел куда-то, вероятно для того, чтобы запереть и остальные двери. Худшие ее опасения подтвердились.
Не теряя ни минуты, девушка сорвала с кровати простыню, привязала ее к подоконнику и вылезла из окна. В тот момент, когда г-н Поташ появился на пороге, Анжела уже спрыгнула на землю. Не переводя духа, бедняжка помчалась домой.
— Неужели невозможно отыскать работу? — спрашивала она себя. Ею овладело отвращение к жизни. Хватит ли у нее мужества дойти до конца? Правда, если она умрет, ее сестренки останутся совсем одни…
Денег от продажи матраца хватило еще на несколько дней. Анжела очень экономила. Она снова стала искать работу, на этот раз место белошвейки. Тут ей предстояло иметь дело с женщинами. На худой конец ей откажут, вот и все! Правда, она не забыла, сколько ей пришлось вынести унижений, когда она ходила по парижским мастерским… Как это было давно! Но зачем думать, что везде ее встретят так же грубо, как в «Лилии долины»?
Сначала Анжела зашла в бельевую мастерскую; там ее приняли вежливо, но как-то странно. Ей сразу стало не по себе от тона хозяйки, в котором сквозили и недоверие и жалость.
— Вы дочь Карадека?
— Да, сударыня.
— К сожалению, ничем не могу быть вам полезна. Нам никто сейчас не нужен.
— Но, может быть, сударыня, вы укажете мне, где найти работу?
— Нет, ничем не могу помочь.
Все в мастерской пялили на Анжелу глаза. Она вышла, чувствуя себя крайне неловко. Тот же прием она встретила еще в двух или трех мастерских, а в последней с нею разговаривали уже грубо.
— Вам тут нечего делать, — заявила хозяйка. — Есть свидетели, что вы — воровка. Вы обокрали всеми уважаемого в городе человека, явившись к нему, чтобы взять белье в стирку. Вы стащили у него несколько ценных вещей и удрали, привязав к подоконнику простыню. Хотя этот господин, жалея вас (ведь ваш отец в больнице), и утверждает, что это неправда, но все знают, как было дело.
— Гнусная ложь! — воскликнула Анжела. — Господину Поташу прекрасно известно, почему мне пришлось убежать от него!
— Нечего, любезная, нечего! Не возводите понапраслину на честных людей и убирайтесь-ка отсюда! Мы хорошо знаем господина Поташа, знаем цену ему и цену вам.
— Все это — гнусная ложь! — с негодованием повторила Анжела. Возмущенная и расстроенная, она прибежала домой и заперлась с сестрами.
Шахтный смотритель с дьявольским искусством распространял свою клевету. Он притворялся, будто хочет скрыть неблаговидный поступок Анжелы и по доброте своей даже отрицал его; но он делал это так, что слуху все верили.
Теперь нужно было думать не о работе, а о том, чтобы хоть как-нибудь продержаться до возвращения отца. Ивону становилось то лучше, то хуже; он потерял много крови, и рана его не заживала. Дочери не рассказывали ему, в каком ужасном положении они очутились. Ивон думал, что они живут на пособие (шесть франков в неделю!). Но их бледные лица и худоба пугали его. От Огюста по-прежнему не было никаких вестей.
Вслед за матрацем Анжела отнесла старьевщице свое лучшее платье, простыни, платьице Софи… Наступил день, когда продавать больше было нечего. Впрочем, даже если б и нашлось что продать, этого все равно не удалось бы сделать: худая слава, пущенная г-ном Поташем, достигла и лавки, где Анжела за полцены сбывала жалкие пожитки, и без того стоившие гроши.
— Я не собираюсь давать вам советы, — сказала торговка, занимавшаяся и ростовщичеством и скупкой краденого. — Но лучше бы вам работать, чем продавать вещи. Я больше ничего у вас не куплю.
Однажды в воскресенье девочки пошли к отцу, не позавтракав. Анжела обещала им приготовить вечером вкусный обед. Луизетта захлопала в ладоши; Софи, не желая огорчать старшую сестру, сделала вид, что поверила ей.
— Да мы и не очень голодны, — сказала она.
Вечером Анжела велела сестрам сидеть дома и вышла на улицу. Куда идти? Она сама не знала. Неотвязная мысль мучила ее: сестренки умирают от недоедания! Как их спасти? — ломала она себе голову. Быстрым шагом, словно одержимая, она обошла несколько раз весь город, останавливаясь перед съестными лавками. «Девочки ждут! — думала она. — Я не могу вернуться с пустыми руками!» И Анжела шагала дальше.
Наступил вечер, магазины закрывались. Увидав еще открытую булочную, Анжела торопливо вошла, схватила самый большой хлеб и выбежала. Булочник пытался ее догнать, но она неслась как ветер.
— Завтра я подам на нее жалобу, — сказал он жене. — Я эту девушку знаю; пусть ее накажут.
— Нет, — возразила жена. — По-моему, она не воровка, как о ней говорят, а сумасшедшая. Ты видел, какие у нее глаза? Ее семья и без того несчастна.
Девочки плакали, потому что старшая сестра долго не возвращалась. Анжела положила хлеб на стол, но они почти не притронулись к еде.
Хоть они и экономили этот хлеб, зачерствевший за несколько дней, его хватило ненадолго, и вопрос, как прожить, снова стал перед ними во всей своей остроте. Работы получить невозможно, а есть надо каждый день…
Дочери Карадека жили столь уединенно, что никого не знали, даже товарищей отца. К тому же все углекопы одинаково бедны. Кто поможет им самим в тяжелые дни?
Анжеле казалось, что небо рушится на ее голову.
Она уложила сестер — ведь во сне по крайней мере не хочется есть… Девочки забылись лихорадочным сном. У Анжелы самой со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было, но она думала только о сестренках и еще раз сказала себе: «Не допущу, чтобы они умерли от голода!»
Она вышла из дому; лавки были уже закрыты. Анжела бродила по опустевшим улицам, не зная, что делать. По ночам в провинции прохожие встречаются редко. Девушка присела на скамью и провела несколько часов не двигаясь. С деревьев тихо падали лепестки цветов; кругом царил безмятежный покой, а она была в полном отчаянии. Страшная мысль пришла ей в голову — продать себя, чтобы купить хлеба сестрам. У нее начинался бред.
Из темноты показался мужчина; Анжела позвала его…
Он схватил ее руку и потащил к кофейной, уже закрытой в этот час; но из-под двери пробивался свет. Анжела пыталась вырваться, однако мужчина был силен, а она слаба. Он постучал условным стуком; дверь отворили, и он подтолкнул девушку к столу, за которым сидели несколько гуляк. При свете лампы г-н Поташ (это был он) широким жестом показал удивленным и ухмыляющимся собутыльникам на Анжелу.
— Так я и думал! — воскликнул он. — Эта ночная фея — мамзель Карадек.
Но силы покинули «ночную фею»: она без чувств рухнула на грязный пол, прошептав: «Мои сестры!»
Дверь кофейной осталась открытой; растерявшись, г-н Поташ не успел ее захлопнуть, и упавшую в обморок Анжелу заметил старый шахтер, шедший на работу. Он вошел в кофейную узнать, что случилось. Ему рассказали, что Анжела приставала на улице к г-ну Поташу; тот повел ее в кофейную, и там она лишилась чувств. Ее отец — в больнице…
— Да, отец — в больнице, а дети умирают с голоду! — воскликнул старик.
И он унес Анжелу, к большой досаде смотрителя, предвидевшего, что это происшествие сильно уронит его в глазах общества.
Вот каким образом стало известно о том, что дочери Карадека впали в нищету. С этого дня семьи углекопов начали им помогать. О работе Анжела не осмеливалась просить; но, к счастью, о положении сестер сообщили в благотворительный комитет; им предложили вязать шерстяные шали. Эта работа оплачивалась скудно, но оказалась довольно легкой. За нею даже не надо было ходить, ибо те, кто ее предоставил, заботились об Анжеле, Софи и Луизетте, как о собственных детях.
По воскресеньям и четвергам девочки могли приносить больному отцу гостинцы. Здоровье Ивона не улучшалось, но и не ухудшалось. Надеялись, что ногу ему удастся сохранить; но теперь опасение внушали его глаза. Под подушкой у него накопилась груда газет, а читать он не мог. Однако Ивон скрывал от дочерей, что у него неладно со зрением, так же, как и они скрывали от него свою нужду.
Бедные девочки столько времени терпели унижения, перенесли столько горя, что теперь уже готовы были забыть минувшие невзгоды, особенно Луизетта, которая пела с утра и до вечера. Между тем зарабатывали они очень мало. Впрочем, желудки бедняков привыкли к тому, что их всегда терзает голод; последствия дают себя знать потом, когда приходит старость, а с нею и болезни. Сестры отказывали себе в самом необходимом, чтобы покупать отцу лакомства, — это доставляло им такое удовольствие!
Они уверяли Ивона, что живется им хорошо, и он был спокоен, думая, что дочери смогут обойтись без него еще несколько недель, не очень нуждаясь. Его беспокоило другое: Огюст не отвечал на письма, посланные ему на адрес торговки птичьим кормом.
Дело объяснялось очень просто: молодой Бродар был арестован, и вся переписка тетушки Грегуар задерживалась цензурой. Однако Карадеки писали в таких выражениях, что их письма не вызывали никакого интереса у полиции. Правда, опытный сыщик подумал бы: не скрывается ли за этой чрезмерной сдержанностью какая-нибудь тайна? Но, к счастью для честных людей, сия профессия заметно хиреет.
Вот одно из этих писем:
«Сент-Этьен, 23 мая 187… г.
Мы все здоровы и целуем вас. Когда увидите нашего родственника, который должен был приехать в Париж, скажите ему, что здесь для него есть работа. Обнимаем вас.
Молчание Огюста и тетушки Грегуар очень огорчало семью Карадеков. Беднякам на роду написано мучиться: они — как преследуемая дичь. У оленя нет времени даже напиться, что облегчило бы его агонию.
Господину Поташу неудобно было оставаться в городе, где все уже знали о происшествии с Анжелой, и он попросил перевести его на другое место. Его ходатайство удовлетворили и даже повысили его в должности. Смотритель уехал на другую шахту; свое пристрастие к молоденьким девушкам и неприязнь к рабочим он проявлял и там. Его заменил другой, более опытный, но отнюдь не более порядочный смотритель.
Возле улиц Берси, Траверсьер и Шарбонье находится огромное здание довольно странного вида. По толщине стен его можно принять за феодальный замок, но оно слишком велико и в то же время лишено суровой величественности. Это — тюрьма Мазас, заменившая тюрьму Лафорс, трехэтажная крепость с шестью рядами камер и шестью коридорами на каждом этаже: эти коридоры сходятся в одной точке, откуда надзиратель, как паук из центра паутины, может обозревать сразу весь этаж. Когда тюрьму Мазас разрушат, ее развалины будут иметь форму гигантского веера или полукруга.
Площадь, занимаемая тюрьмой Мазас, равна почти четырем тысячам квадратных метров; в ней около тысячи трехсот одиночных камер. Знатоки пенитенциарной системы[34] считают эту тюрьму образцовой. Они жестоко ошибаются, ибо с помощью одиночного заключения невозможно ни помешать распространению зла, ни смягчить его пагубные последствия. Лучше предотвращать, чем карать! И уж, конечно, одиночное заключение не изменит взгляды политических узников!
В последние годы Империи эхо в коридорах тюрьмы Мазас часто повторяло революционные песни. Тех, кто их пел, давно похоронили на кладбищах Новой Каледонии, покрыв трехцветным флагом или же просто засыпав известью…
Лезорн и Огюст оба сидели в одиночках, но первый находил множество способов сноситься с окружающим миром, ибо изощрился в этом искусстве еще на каторге. Поэтому ему стало известно, что главным обвиняемым по делу в убийстве Руссерана считается Санблер, его давнишний сообщник.
Впрочем, по некоторым характерным особенностям преступления Лезорн и раньше подозревал, что оно было делом рук Санблера. Только он сам и Санблер убивали таким манером; а поскольку на этот раз убил не он, Лезорн, то, значит, с Руссераном расправился Санблер. Убедившись в этом, Лезорн начал выведывать подробности у надзирателей. Он очень ловко умел располагать к себе этих церберов и незаметно выпытывать у них все, что ему было нужно. Да и вообще он не сомневался, что его скоро освободят: ведь его видели на работе в префектуре! Всем в гостинице известно, в котором часу он обычно уходил. Там жил и агент полиции Жан-Этьен, его товарищ по каторге.
Бандит проводил дни в размышлениях. Но кто мог убить Бродара, думая, что убивает его, Лезорна? Неужели это сделал все тот же Санблер, желая избавиться от бывшего сообщника по убийствам и кражам? Особенно странным казалось, что Бродар встретился и с Обмани-Глазом и с Санблером.
«Мне повезло, — говорил себе Лезорн, — у меня есть время обмозговать здесь, в кутузке, все как следует, вместо того чтобы плавать на очных ставках. Ведь любой из моих соучастников может подложить мне свинью и поддедюлить так, что меня опять закатают, куда ворон костей не заносит!»
Хитрый Лезорн ломал себе голову и старался использовать благосклонность г-на N., чтобы доказать свое алиби.
Санблер тоже знал, что, кроме него, есть и другие арестованные по этому делу, и старался выяснить, кто они; но ему не хватало ловкости Лезорна, хоть он и не переставал напрягать свой ум после того, как написал Гектору. Благодаря деньгам, полученным от Николя, ему удалось достать газеты, где писали об арестах по делу Руссерана. Таким образом, он узнал, что под следствием находились оба Бродара. Но почему они опять очутились на пути богача? Разве у них был тот же умысел, что и у Санблера? Вот какие думы одолевали бандита.
В противоположность Лезорну, он считал, что его дело — дрянь. Его мог спасти только побег, но из тюрьмы Мазас не убежишь. Недаром узники одиночек сходят здесь с ума чаще, чем где-либо в других местах.
В тревожной, лихорадочной дремоте Санблер переносился мыслями в прошлое. В полумраке камеры перед ним вставали образы былого. Вот он, кудрявый ребенок, сидя на коленях у матери, пухлыми ручонками обнимает ее за шею… Бандит слышал ребячий голосок, звонкий, как пение птицы. Этот ребенок стал Санблером, убийцей… Он видел своего любимого старого учителя, слышал звуки его скрипки. Видел себя и подростком, певшим в церквях, где курился ладан. В церкви же он встретил вампира, погубившего его… Перед ним проносились ужасные видения: оргии, в которых он участвовал; смерть матери, отказавшейся от исповеди и заявившей священнику: «Нет, я больше не верю в Бога! Если бы он существовал, то не позволил бы этому чудовищу развратить моего сына!»
Вот он, осиротев, обнимает тело матери, облаченное в черное вдовье платье… Он видел ее мертвое лицо, еще мокрое от слез; она плакала из-за него до последнего своего вздоха… А вслед за этим кровавой чередой вставали перед ним все жертвы его преступлений, вереница умерщвленных им людей. Девушка, приехавшая в Париж искать работы, — он задушил ее, сперва надругавшись над нею; старик, убитый им в поле ради ничтожной суммы денег, которой Санблеру хватило лишь на месяц; другой старик, в каменоломне (там-то Лезорн и показал ему свой удар, раскалывающий череп, как орех); и много, много других.
В те времена Обмани-Глаз жил на улице Монмартр, в доме N 182. Все считали его честным человеком; однако старьевщик счет нужным переменить имя и адрес, ибо отважился выставлять в своей лавчонке «случайные» вещи, владельцы которых выставлялись в морге для опознания. Когда Лезорн попал на каторгу, Обмани-Глаз взял на себя ведение дел. Он руководил, а Санблер работал, так они вдвоем заменяли Лезорна.
Какое множество трупов! Они простирали к бандиту ледяные руки, чтобы схватить его… Отпрянув во сне, он прижимался к стенке и, когда кошмар становился невыносимым, просыпался в холодном поту. Он пытался бодрствовать, но сон против воли одолевал его, и кошмар начинался снова…
Перед ним представали Гектор, Николя, Эльмина и другие пособники его преступлений, его дебошей в приюте; беззащитные опозоренные девочки; лежащая в обмороке Клара, которую он нес, чтобы бросить в Сену; несчастная Виржини… Все они были для него еще живыми, звали его, протягивали к нему руки, холодные, как змеи. Руссеран, так легко обманутый им при помощи вымышленных титулов, замыкал это скорбное шествие. Словом, все его жертвы, все до одной, даже давно им забытые, окровавленные, смертельно-бледные, возникали из глубины памяти, из тьмы забвения.
Вот он сжигает скрипку своего старого учителя… Багровые отблески пламени пробегали по стенам камеры и будили его…
Таковы были переживания Санблера в первые дни, проведенные им в тюрьме. Затем его стало мучить неотступное желание бежать. Побег из тюрьмы Мазас был немыслим для политического или же обыкновенного преступника, но не для Санблера. К тому же невозможное иногда легче осуществить, чем трудное. Стремясь к невозможному, идут напролом; а преодолевая трудности, действуют неуверенно и в результате подчас терпят фиаско.
Санблеру страстно хотелось избавиться от пытки одиночного заключения; он твердо решил вырваться на волю. Как взор находящегося в темноте прикован к проблеску света, так и мысли бандита были сосредоточены на одной цели. Даже кошмары стали беспокоить его меньше, но все же призраки продолжали посещать его, и он чувствовал прикосновение ледяных рук. Чтобы спастись от них, нужно было бежать.
Николя тайно переслал Санблеру пятьсот франков, а через контору тюрьмы — еще двадцать пять, чтобы отправленное бандитом письмо не показалось подозрительным.
— Обвиняемый в свое время оказал полиции кое-какие услуги и должен быть вознагражден, — заявил Николя.
Это показалось вполне обоснованным и позволило Санблеру отправить следующую записку:
Любезный друг! Благодарю за присланные деньги, но мне нужно вдвое больше.
Это письмо было новым ударом для Гектора, уже начавшего успокаиваться. Немало тревожило его и ухаживание Николя за Валери, которая стала относиться к «виконту» более благосклонно. Она была в положении узника, способного привязаться даже к пауку или к мыши. Подобную роль для Валери начинал играть Николя в самой ужасной из тюрем — неудачном браке. Хитрый шпик прекрасно это видел и не хотел торопить события. Если Валери заметит, куда все клонится, это ее спугнет. Ее страх перед падением был на руку Гектору. Птичка должна попасть в силок, ничего не подозревая; ее надо было застигнуть врасплох или же взять обманом.
Де Мериа начинал ненавидеть Николя, а тот испытывал двойную радость, удовлетворяя свой каприз и обманывая друга, к которому, впрочем, не питал неприязни.
Лишь только здоровье Валери улучшилось, г-жа Руссеран рассталась с молодыми, но еженедельно навещала дочь. Узнав, как та себя чувствует, она возвращалась в свою уединенную квартирку, где пыталась утешиться, погрузившись в чтение любимых книг своего отца. Она прочла также немало более современных книг и забила себе голову отвлеченными идеями, вместо того чтобы дать фактам убедить себя. У Агаты, увы, — было больше рассудочности, чем здравого смысла, больше душевного благородства, чем сообразительности. С утра до вечера, а иногда и с вечера до утра она рылась в ученых трудах, стараясь забыть свои огорчения. Подчас это ей удавалось. Но так недолго было и сойти с ума. Подобно многим другим, она не умела ни сравнивать, ни анализировать.
Когда де Мериа получил второе письмо Санблера, от виконта д’Эспайяка не укрылась нервная дрожь, пробежавшая по его лицу.
— Опять от этого мерзавца? — спросил Николя.
— Да.
— Что он требует?
Де Мериа протянул приятелю письмо. Увидев, что Санблер не обмолвился ни о нем, ни о посланных им пятистах франках, Николя успокоился.
— Придется послать ему еще денег, — заявил он.
— Сколько? Две тысячи?
— Нет, — ответил Николя, собиравшийся ублажить Амели подарком, чтобы она оставила его в покое, — две с половиной, иначе этот гад может на нас накапать.
— На что ему деньги? — спросил де Мериа.
— Вероятно, он хочет бежать.
— Это чревато новой опасностью.
— Ничуть, милейший! Очень даже просто: когда этот молодчик выйдет на свободу, он уже не пикнет. А если ему вздумается нас шантажировать — мы найдем, чем заткнуть ему глотку. Я даже сам помогу ему бежать, если это удастся сделать, не компрометируя себя.
— В самом деле?.. — протянул де Мериа.
В эту минуту вошла Валери, не такая бледная, как обычно. Прелесть ее юного лица особенно оттенялась черным траурным платьем. Она грациозно приветствовала обоих мужчин и впервые после смерти отца села за рояль.
Вечер был теплый, воздух напоен ароматом цветов, и Валери, под впечатлением весенних сумерек, стала играть ноктюрн, гармонировавший с ее молодостью, душевным волнением и расцветом природы:
По вечерам в лесочке, дети,
Боитесь вы волков…
О девушка! При лунном свете
Страшись и нежных слов!
Голос Валери звучал в тишине; в открытое окно доносился запах роз. Как низко ни пали оба негодяя, они чувствовали, что любят эту молодую женщину. Тому, кто долго пил лишь грязную воду из промоин, страстно хочется выпить чистой ключевой воды…
В саду, словно в ответ, запел соловей. Поддавшись мечтательному настроению, Валери отыскала в нотной тетради другой ноктюрн, пробуждавший отклик в ее душе. Медлительная однообразная мелодия походила на речитатив:
На землю пала тень. Прохладой воздух дышит,
И легкий ветерок траву едва колышет…
О ночь! О пенье соловья!
И горы и поля ночной покой объемлет,
И путник, на ночлег располагаясь, внемлет
Журчанью тихому ручья.
Заснул спокойно лес; заснул олень на воле;
На ложе из снопов заснул крестьянин в поле.
О мир! О безмятежность сна!
Все спит: река, и луг, и горы, и равнины…
На небе, на земле, в глуби морской пучины —
Царит повсюду тишина…
Валери умолкла. Звон колокольчика у входной двери отвлек внимание ее мужа. Воспользовавшись этим, Николя прошептал ей на ухо: «Сударыня, я вас люблю! Сжальтесь надо мной!» Он слишком поторопился: Валери в смятении убежала.
Посетитель был не кто иной, как г-н N. Хотя Гектор и Николя знали, что этот чиновник относится к ним весьма снисходительно, они в страхе переглянулись, но постарались скрыть свой испуг. После обмена приветствиями следователь заявил графу де Мериа мягким, но в то же время многозначительным, почти покровительственным тоном:
— Я решил лично выполнить задание полиции насчет вас, сударь.
Гектор вздрогнул.
— Я очень рад, — продолжал г-н N., — что встретил здесь виконта д’Эспайяка (он подчеркнул последние слова улыбкой). Это упрощает мою задачу.
Тревога обоих слушателей возрастала.
— Несмотря на объяснения, уже данные виконтом по поводу передачи двадцати пяти франков Габриэлю (он же Санблер) — два письма, адресованные преступником зятю его жертвы, показались нам подозрительными и копии с них будут, несомненно, приобщены к делу. Мне поручено допросить вас в связи с этим. Что вы скажете?
— Я когда-то посещал певческий кружок и познакомился там с этим человеком, но совсем про него забыл. По-видимому, он хочет, воспользовавшись моим влиянием, добиться снисхождения со стороны суда, — ответил Гектор.
— Вы забываете, что у полиции есть сведения о том, что вы знаете Санблера ближе. Ведь это он нес на руках девушку, потерявшую сознание, — помните, Клару Марсель, — ее бегство наделало тогда столько шуму? Вам обоим пришлось назвать себя во избежание ареста — ведь подумали, что вы тащите труп. Полицейские велели вам открыть лицо девушки; оно было так закутано, что ей грозила опасность задохнуться, даже если она была еще жива.
Гектор совершенно растерялся.
— Да-да… Я запамятовал, что встречался с ним и при этих обстоятельствах…
— Как же вы ответите на мой вопрос?
На помощь приятелю пришел Николя.
— Ответ может быть только один: после посещений певческого кружка и до случайной встречи в приюте, граф де Мериа не виделся с Санблером и даже не вспоминал о нем.
— Имейте в виду, — заметил г-н N., — что этот вопрос имеет значение постольку, поскольку первоначально граф начисто отрицал всякое знакомство с убийцей.
Гектор сумел вывернуться из затруднительного положения, непринужденно возразив:
— Мне и в голову не приходило, что человек, который попался мне в певческом кружке, а затем как-то раз в приюте, — и есть этот самый преступник. Ведь я знал его под именем Габриэля, а не Санблера.
Следователь, вполне удовлетворенный ответом, записал его. Он был весьма заинтересован в благополучном исходе допроса, так как его прежнее потворство графу и сыщику могло бросить тень и на него самого.
— Кто его приглашал в приют?
— Вероятно, госпожа Сен-Стефан.
— Однако она показала, что Габриэль, он же Санблер, — старый знакомый графа де Мериа.
— Показала? Разве она не уехала в Италию?
— Нет, вот уже несколько месяцев, как она больна. Приютом ведает Бланш Марсель, так как ваша сестра еще в Лондоне.
— По-видимому, из-за болезни память изменила госпоже Сен-Стефан.
— А кто пригласил Габриэля (он же Санблер) на вашу свадьбу?
— Мой тесть, без сомнения; их дружба была общеизвестна.
Господин N. сухо усмехнулся.
— Но ведь вы сами представили Санблера господину Руссерану. Вы и об этом забыли?
— Ах, Боже мой! — воскликнул де Мериа, смеясь довольно естественно. — В такой день голова идет кругом! Тут можно самого Бога-отца познакомить с Богом-сыном!
— Ладно, оставим это, — сказал г-н N., несклонный придираться, — ваших ответов достаточно. Перейдем к вам, виконт.
Николя притворился весьма удивленным.
— Единственное, в чем вас можно упрекнуть, — это в дружеских отношениях с убийцей. Впрочем, ведь вы не могли предугадать будущее… Во всяком случае, покойный не был вашим тестер!
— Чем вы можете доказать мою дружбу с обвиняемым? — задал вопрос Николя, словно допрашивали не его, а г-на N. (последний сделал вид, что не заметил дерзкого тона). — Этот человек получал от меня кое-какие подачки; я послал ему через канцелярию тюрьмы немного денег, потому что он оказал в свое время важные услуги полиции, где я служу. Он исполнял мои поручения, поэтому я счел нужным его вознаградить.
— Весьма похвально, милейший, но незачем было простирать свои щедроты так далеко: вы могли сообщить кому следует, чтобы ему уплатили, а не раскошеливаться сами.
Николя понял, что попал впросак.
— Действительно, я перестарался… Но ведь в этом убийстве обвиняют не только Санблера, но и обоих Бродаров? — спросил он, чтобы отвлечь внимание следователя.
— Доказать их вину, особенно отца, нелегко. Правда, сын — отъявленный негодяй; но думаю, что обоих освободят за отсутствием улик.
— Как, — воскликнул Николя, — и отца? Этого коммунара, поджигателя, который покушался на мою жизнь?
— О, если бы все коммунары были такими, они оказали бы нам немало услуг. Я рассчитываю использовать Бродара в политической полиции, ведь он знает всех.
Лезорн, не имевший знакомств среди социалистов, не подозревал, какая неприятность его ждет.
— Его алиби вполне доказано, — продолжал г-н N. — Служащие гостиницы подтвердили, что он там ночевал и до часу ночи играл в карты с одним из наших агентов, Жан-Этьеном. Последний — настоящий Видок[35], тертый калач; он был вместе с Бродаром в Тулоне. Свидетельству Жан-Этьена можно верить; он из кожи вон лезет, стараясь быть на хорошем счету у начальства. Так вот, по его показаниям, Бродар до утра оставался в гостинице, где ночует сам Жан-Этьен, а затем отправился в префектуру; там он занят на ремонтных работах. Через четверть часа Бродар уже был там — время, как раз достаточное, чтобы дойти от улицы Сент-Маргерит до префектуры.
— А сын?
— Ему будет труднее доказать свое алиби. Его свидетели: слуга в гостинице — человек, полиции неизвестный; нищая старуха, торгующая птичьим кормом, да художники с незавидной репутацией. Правда, есть еще двое: какой-то негр, приятель художников и проститутка, живущая у этой торговки птичьим кормом, но их показаний можно не принимать в расчет. Как видите, я беседую с вами запросто, вместо того чтобы допрашивать вас.
— Ибо мы ни в чем не виноваты, — сказал де Мериа.
— Вот я и держу себя с вами, как и раньше, по-дружески… Кстати, если вы располагаете сведениями о маленькой Микслен, то должен вас предупредить, что ее мать забрасывает меня письмами. Она утверждает, будто бы Софи Бродар в бреду все время называла имя ее дочери и что в приюте должны знать, куда девалась девочка… Вероятно, вдова не ограничится обращениями ко мне и в приюте сделают обыск. Считаю нужным поставить вас в известность об этом.
— Обыск не может дать никаких результатов, — возразил де Мериа, сильно побледнев. — Однако неужели вы уедете, не отведав моих ликеров? Покойный тесть, бедняга, сам выбирал вина для моего погреба… Там есть такие, от которых словно огонь пробегает по жилам!
Господину N. понравились не только ликеры, но и дорогие кубки тонкой чеканки. На кубке, стоявшем передним, была изображена Фемида[36] с весами в руках, восседающая на троне, у подножия которого собрались представители различных народов.
Польщенный вниманием (он очень гордился своей принадлежностью к судебному сословию), г-н N. похвалил красоту кубка.
— Я буду счастлив, — сказал де Мериа, — если вы соблаговолите принять его от меня в подарок!
Сначала г-н N. отказывался, но кубок был так изящен, а хозяин — так настойчив, что в конце концов следователь согласился взять его на память.
— К великому моему сожалению, — заметил Николя, — у меня нет такого же кубка, чтобы преподнести его вам!
Когда чиновник вернулся домой, уже светало. Он улегся в постель и крепко заснул. Ему привиделось, будто он, с весами в руках, подобно вычеканенной на кубке Фемиде, вершит суд над всеми нациями.
Что касается Гектора и Николя, то они приняли окончательное решение содействовать бегству Санблера.
Лезорн не зря наплел г-ну N., иногда навещавшему бывшего каторжника, когда тот работал в префектуре, кучу небылиц о своих друзьях-социалистах. Бандита освободили за отсутствием улик. С Огюстом дело обстояло иначе; бедный юноша по-прежнему томился в одиночной камере.
Лезорну сообщили, что обвинение с него снято, и вызвали его к г-ну N.
— Как видите, Бродар, — сказал следователь, — правосудие к вам милостиво; надеюсь, что вы за это благодарны.
— По гроб жизни, ваша честь!
— Слушайте же! Работа, на которой вы были заняты, окончилась; к тому же вам неудобно там бывать, так как вы можете встретить господина Николя.
— О, ваша честь, я больше не помышляю о мести, — воскликнул Лезорн. — Зарабатывать на кусок хлеба — вот все, чего я хотел бы.
— Очень хорошо. Мы постараемся вас использовать, если вы будете выполнять все наши указания.
— Само собой разумеется, ваша честь.
— Вы, Бродар, производите более благоприятное впечатление, чем Лезорн, которому вы поручили заботиться о ваших детях.
— Правда, бедняга не отличался привлекательной внешностью, но, в сущности, человек он был неплохой.
— В бытность его на каторге вы вели там пропаганду…
— Что вы, ваша честь! Этого за мной никогда не водилось.
— Но вы уже давно изменились к лучшему. Оставайтесь таким же, и покровительство вам обеспечено. Приходите завтра.
Лезорн вернулся на улицу Сент-Маргерит, размышляя, что делать дальше. Вполне возможно, что он встретит других амнистированных; тронутые его несчастьями, они начнут его расспрашивать… Огюст тоже может задать щекотливые вопросы. Наконец, вдруг отыщутся дочери Бродара?
Хотя дурная репутация, приписываемая Огюсту, и обнадеживала Лезорна, он все же предпочитал, чтобы юноша как можно дольше оставался в тюрьме, и решил принять меры для этого. Кроме того, надо постараться узнать, с какими людьми встречался молодой Бродар.
Жан-Этьен прервал размышления Лезорна:
— Эй, старина, хочешь, помогу тебе пристроиться? Тебе не придется слоняться с пустыми карманами по бульварам. Что ты скажешь насчет должности в сыскной полиции? Спокойное местечко!
В соответствии с ролью, которую играл Лезорн, ему надо было притвориться колеблющимся, что он и сделал. Потом он сообщил, что г-н N. велел ему явиться завтра. Беседа была прервана Гренюшем, иногда заходившим к Жан-Этьену.
— Это ты, Бродар, бедняга? — воскликнул Гренюш. — Я могу сообщить тебе все о Лезорне, которому ты поручил проведать твоих детей. Он к ним очень привязался. К несчастью, его убили, а через несколько дней девочки исчезли неведомо куда. Ты можешь узнать от меня и о своем Огюсте; мне известно, с кем он путается. Его любовница живет у одной старухи. Хочешь, я тебя туда сведу?
Лезорну положительно везло! Быть может, с помощью этой скотины Гренюша ему удастся выпутаться из возникших затруднений?
Гренюш рассказал обо всем, что знал, но умолчал о предостережениях, которые он сделал Бродару в переулке Лекюйе и Огюсту у тетушки Грегуар. Присутствие Жан-Этьена заставило его быть сдержанным. Но тот, посмотрев на часы, заявил, что ему пора уходить, и простился с товарищами.
Жан-Этьен получил утром письмо, в которое было вложено несколько кредиток. В этом послании, написанном измененным почерком, ему сообщали:
«Высокопоставленные лица желают доверить вам дело, требующее секретности. Задаток прилагается. Если вы хотите получить остальную сумму, то храните тайну и приходите к пяти часам на улицу Шанс-Миди, в дом № 50. На втором этаже сдается комната; там вы найдете того, кто даст вам все необходимые разъяснения».
С револьвером в кармане Жан-Этьен отправился на улицу Шанс-Миди. Его принял Обмани-Глаз в своей лавке, загроможденной всяким хламом.
— Что вам угодно? — спросил старьевщик.
— Мне назначили свидание в этом доме, в комнате, что сдается на втором этаже.
— Верно, эту комнату у меня сегодня сняли на день. Проходите сюда! — И Обмани-Глаз указал на лестницу.
Жан-Этьен мог чувствовать себя, как дома: это был явно бандитский притон. Он поднялся наверх. Читатель помнит, что помещение, где раньше жил Бродар, состояло из двух комнаток, из которых одна была проходной. Там Жан-Этьена ждал мужчина в маске, закутанный в плащ.
— Вы пришли? Превосходно! — сказал незнакомец, стараясь изменить голос. Он ввел агента полиции в первую комнату и запер дверь. Жан-Этьен узнал — или это ему показалось? — фигуру и хриплый голос своего начальника, г-на Николя, но остерегся высказать это предположение.
— Вы согласны нам помочь? — спросил мужчина.
— Да.
— В таком случае в одиннадцать часов вечера вам надо пойти вслед за арестантской каретой, которая выедет из ворот тюрьмы Мазас. Когда карета остановится, из нее выйдет человек. Вы скажете ему: «Это я! Идите за мной!» — и проведете его сюда, снабдив вот этой одеждой (говоривший показал на длинный плащ и широкий шерстяной шарф).
— Как же мне пешком догнать карету? А если я найму фиакр, то не увижу, где этот человек сойдет. Дельце не из легких!
— Будь оно легким, вам не предложили бы столько денег… Придется вам постараться. И помните, что дело идет о безопасности государства. Стоит вам вымолвить лишнее слово, и вы сами отправитесь в Мазас.
Жан-Этьен не принял сказанного всерьез, но все же ему стало не по себе. Незнакомец тоже явно волновался.
— Если дело выгорит, — добавил он, — то вам вручат такую же сумму, какую вы получили в задаток.
— А если не выгорит?
— Тогда вас посадят в тюрьму вместе с этим человеком.
— А если я откажусь?
— Результат будет тот же. Отказываться поздно.
Жан-Этьен трусил: подлецы редко бывают храбры.
Но так как отступать уже было нельзя, он ответил:
— Хорошо, попытаюсь.
— Еще одно указание, — сказал мужчина в маске. — Этот человек может выскочить из кареты на обратном пути. Следите за каретой все время, пока он не появится. Его обязательно нужно доставить сюда.
— А если он окажет сопротивление?
— Этого не может быть. Он уже предупрежден и будет вас ожидать. Вы шепнете ему: «Это я! Идите за мной!»
Вот почему Жан-Этьен, взглянув на часы, покинул товарищей. Санблер, в свою очередь, получил записку в хлебном мякише.
«Сегодня в 11 часов вечера вас повезут в префектуру на допрос. Вы найдете в хлебе напильник и во время поездки перепилите в задней части кареты решетку, которая уже наполовину сломана. Выскочив, следуйте за человеком, который скажет вам: „Это я! Идите за мной!“»
Почерк был изменен, но уведомление могло исходить только от де Мериа или от Николя. «Они обо мне заботятся потому, что боятся меня, — подумал Санблер. — Да и у меня есть основания их бояться».
Преступники всегда с подозрением относятся к своим сообщникам…
Действительно, в хлебе оказался напильник, и ровно в одиннадцать арестантская карета выехала из ворот тюрьмы. Она катилась не особенно быстро, и Жан-Этьен не отставал от нее, но все же пот лил с него градом. К тому же он старался не привлекать к себе внимания. Карета доехала до префектуры без каких-либо происшествий; Санблер вышел в сопровождении двух полицейских. Спустя некоторое время его снова вывели и посадили в карету. «На этот раз надо держать ухо востро!» — решил Жан-Этьен.
Было уже около двух часов ночи, кругом все стихло. Полицейские остановили карету у знакомого им трактира и вошли, чтобы пропустить по стаканчику. Дверца кареты открылась, и Санблер соскочил на тротуар.
— Это я, — шепнул Жан-Этьен, поспешно передавая ему плащ и шляпу. — Идите за мной!
Не торопясь, словно двое запоздавших буржуа, которые, не найдя фиакра, решили вернуться домой пешочком, Жан-Этьен и Санблер направились окольным путем в Леваллуа. Урод уткнул лицо в шарф, низко надвинул шляпу, запахнулся в плащ и стал неузнаваем. Дорогой он размышлял о том, что все это не сулит ничего хорошего. Он видел, что они идут к Обмани-Глазу, но, так как его спутник не проронил ни слова, Санблер тоже молчал.
К половине четвертого утра они добрались до улицы Шанс-Миди. Обмани-Глаз не спал, и лишь только послышались их шаги, дверь приоткрылась. В освещенную щель выглянула его лисья физиономия.
— Войдите, — сказал он.
Тот же самый человек в маске ожидал их наверху. Он протянул Жан-Этьену пачку кредиток.
— Вот остальные деньги. Возьмите и не вздумайте болтать!
— Клянусь… — начал было Жан-Этьен, беря деньги.
— Не клянитесь, а лучше запомните, что молчание в ваших интересах, ибо дело идет о вашей жизни!
Жан-Этьен окончательно узнал голос Николя. Сунув полученное вознаграждение в карман, он убрался восвояси, словно зверь, уносящий добычу. Тогда Николя снял маску, открыл дверь во вторую комнату и сказал Санблеру:
— Живо сюда!
Но тот попятился, как бык на бойне. В этом чулане не было даже окна, хотя бы слухового: сущая одиночка, хуже, чем в тюрьме. Вот какая свобода уготована для него перепуганными сообщниками!
— Скорее! — сказал Николя.
— Я не хочу туда.
— Так вам угодно, чтобы вас снова арестовали и чтобы мы поплатились за то, что спасли вас?
— Вы меня убьете.
— Глупец! Разве я не мог сделать это раньше?
— Но там это будет еще легче.
— Итак, вы хотите погубить нас вместе с собой? Такова-то ваша благодарность за спасение?
— Я не верю вам.
— Вот и старайся после этого для людей! Послушай, Санблер, старина! В твоем положении нелепо выставлять себя напоказ: везде начнутся обыски. Не вынуждай меня применять силу.
И он пригрозил бандиту револьвером. Тот, дрожа от страха, вошел в чулан. Николя тщательно запер дверь, а затем спустился вниз, где его ожидал Обмани-Глаз, сидя у того самого столика, за которым он с Бродаром и Санблером как-то вечером пил ликер. Бывший сыщик уселся рядом.
— Ну что? — спросил старьевщик.
— Я его запер, хоть и не сразу уломал. Теперь сосчитаемся! Сколько нужно платить вам за то, чтобы он оставался здесь?
С тех пор как «виконт» обладал документами, удостоверяющими подлинность его титула, он уже не обращался к сообщникам на «ты».
— Я не стану злоупотреблять выгодной возможностью, — ответил Обмани-Глаз. — Достаточно двадцати франков в день. Это немного, если принять во внимание, какому риску я подвергаюсь.
— Вот двести франков за первую неделю.
— Вы отыскали пещеру Али-Бабы[37]? — спросил Обмани-Глаз.
— Платит граф де Мериа. Приданое жены к его услугам, и он может делать с ним все, что хочет.
— Это верно. Теперь дальше! Сколько вы дали человеку, который привел его сюда?
— Тысячу шестьсот франков, в два приема. Нужно было купить его молчание.
— Это тоже верно. За мое молчание — ведь я все знаю — надо заплатить в двадцать раз больше. — И Обмани-Глаз засмеялся, обнажив беззубые десны.
— Как, тридцать две тысячи франков? В уме ли вы?
— Полноте: ведь деньги-то не ваши. Положение обязывает!.. К тому же де Мериа от этого не обеднеет.
— Действительно… — буркнул Николя.
— Де Мериа должен радоваться, что дешево отделался. Ведь ему не поздоровилось бы, если б Санблер проболтался. Сколько бы ни заплатили людям, избавившим графа от опасности, — это не будет чересчур дорого. Ну, а Санблер должен быть доволен, что его до сих пор не укокошили. Он мог бы иметь дело с другими, которые не постеснялись бы…
Николя не отвечал на разглагольствования старика, его мысли витали далеко. Он хладнокровно размышлял, как отделаться от Санблера. Гораздо больше его тревожило то, что Валери испугалась его объяснения в любви. Образ прелестной молодой женщины волновал сердце сыщика. Обмани-Глаз вывел его из задумчивости.
— Так мы поладили на тридцати двух тысячах?
— Да.
— Тем лучше для графа: ведь иначе я выставил бы Санблера за дверь. Нельзя же ни за что ни про что идти на такой риск! Пойду, отнесу ему чего-нибудь пожевать.
Вскоре Обмани-Глаз вернулся, очень расстроенный.
— Я с вас слишком дешево запросил: Санблер воображает, что его хотят убить, он может сойти с ума. Я страшно рискую и, меньше чем за тридцать четыре тысячи, не согласен оставить его у себя.
— Это все?
— Да, и я ни сантима не уступлю.
Ударили, по рукам. Странное дело: договорившись, бандиты верят друг другу…
— Ну, — сказал старьевщик, — выпьем по рюмочке за упокой души бедняги Лезорна! Я питал к нему слабость, хотя в последнее время у него появились странности.
— Знаете ли вы его двойника?
— Какого еще двойника?
— Бродара. Это коммунар, недавно амнистированный, как и Лезорн, за услуги, оказанные тюремному начальству. Говорят, он образумился на каторге, но мне что-то не верится. Когда-то он покушался на мою жизнь.
— Да, припоминаю, эта история наделала шума.
Они умолкли, погрузившись в мечты: Обмани-Глаз — о тридцати четырех тысячах франков, Николя — о прелестях Валери.
На другой день граф отсчитал «виконту» не только тридцать четыре тысячи для Обмани-Глаза, но вдобавок и кругленькую сумму в шестьдесят тысяч на всякие расходы. Приданое Валери таяло, но зато была предотвращена опасность того, что Санблер разоблачит злодейства, в которых участвовал ее муж.
У тетушки Грегуар и Клары состоялось многолюдное совещание. Присутствовали все: чудак Жеан Трусбан, рыжий Лаперсон, негр Мозамбик и Жан, слуга из гостиницы на улице Глясьер, отлучившийся с разрешения хозяина на весь день. Каждый, зная, как скудны заработки обеих женщин, принес с собой чего нибудь поесть. К тому же совещание могло затянуться на целый день: предстояло решить серьезный вопрос. Заняв немало места, на полу растянулся благодушно настроенный Тото.
— Пора начать действовать, — сказал Жеан. — Надо составить прошение и сообщить, что мы хотим выступить свидетелями.
— Впервые слышу от господина Трусбана столь разумные речи! — заметила тетушка Грегуар. — Но сейчас он вполне наверстал упущенное.
— Действительно, — подтвердил Жан, — это прекрасная мысль. Давайте составим такое прошение!
Лаперсону, чье перо считалось наиболее бойким, была поручена роль редактора. Клара принесла целую кипу школьных тетрадок, так как предстояло, очевидно, испортить немало бумаги на черновики, и работа началась. Каждая фраза обсуждалась всеми присутствующими, а затем принималась или же отвергалась. Окончательный текст гласил:
«Я, нижеподписавшийся, Жан Любен, слуга в гостинице на улице Глясьер, дом № 50, настоящим подтверждаю, что накануне убийства г-на Руссерана Огюст Бродар ночевал в вышеупомянутой гостинице и никуда не отлучался с восьми часов вечера до восьми утра, как я видел сам.
Мы, нижеподписавшиеся, вдова Грегуар, художники Жеан Трусбан и Лаперсон, удостоверяем безукоризненную честность означенного Огюста Бродара».
Заявление предложили подписать и Кларе Буссони.
— Нет, — возразила та, — моя подпись может повредить Огюсту.
Хотя голос девушки был тверд, на глаза ее навернулись слезы.
— Моя тоже не подписать, — сказал Мозамбик. — Негр не человек; люди смеяться.
Решили только добавить:
«В случае надобности изложенное может быть подтверждено еще двумя свидетелями».
Важный вопрос: кому адресовать прошение? Кто может принять участие в судьбе вышедшего из тюрьмы сына каторжника? Воцарилось молчание: бедняги не знали даже, кто ведет следствие по делу Огюста.
— Может быть, послать это письмо министру юстиции? — робко предложила Клара, мало что смыслившая в таких делах.
Мозамбик расхохотался.
— Эге! — заметил Жеан. — Этот дикарь проницательнее, чем мы думали.
— Отправим прошение судебному следователю! — предложил Жан.
На этот раз Лаперсон и Трусбан пожали плечами.
— Куда же, по-вашему, следует обратиться? — спросила тетушка Грегуар, не более склонная к самообману, чем они.
— В тюрьму Клерво, где он, рискуя жизнью, спас товарищей.
— Да, это, пожалуй, лучше всего. Никто не сможет отрицать этот самоотверженный поступок.
Разговор зашел о возвращении Бродара-отца. Тетушка Грегуар рассказала удивительную историю о том, как он приехал в Париж под именем Лезорна. Все слушали с большим вниманием. Значит, тот, кто сейчас вернулся из Тулона, был вовсе не Бродар, а очень похожий на него человек, с которым они обменялись именами. Это чрезвычайно усложняло положение.
На несколько Минут все снова умолкли. Старушка надела на Тото вьюк с цветами и прикрепила к каждому букетику бумажку с адресом.
— Тото разносит заказы моим клиентам, — сказала она с гордостью (как всегда, когда речь заходила о ее собаке). — Он безошибочно находит всех; каждый берет свой букетик и кладет в коробочку деньги. Ну, беги, Тото, молодец!
Тетушка Грегуар открыла дверь и полюбовалась, как Тото сбегал по лестнице, форся, словно нес на себе по меньшей мере земной шар.
Через некоторое время торопливо вошел Лезорн, стараясь во всем подражать манерам Бродара, которые он так хорошо изучил.
— Он ли это? Да, это он! — воскликнула торговка птичьим кормом.
— А кому ж это и быть, как не мне?
— А девочки? Где они? Здоровы ли? — забросали его вопросами.
— В деревне, в полной безопасности, — ответил Лезорн наугад. Он нащупывал почву, стараясь выяснить, известно ли этим людям об обмене именами. Ему не стоило большого труда догадаться, что они в курсе дела. Но тогда непонятно, почему его не приняли за призрак — ведь Бродар был убит под именем Лезорна? Тут скрывалась какая-то тайна. Но ему уже не раз приходилось выпутываться из затруднительных обстоятельств, и он заранее приготовил несколько версий, чтобы не попасть впросак. Ясно было, что эти люди не считали мнимого Лезорна мертвым, и в то же время не сразу поверили, что перед ними Бродар. Кого же тогда убили? Но недаром у Лезорна был нюх, как у ищейки.
— Слушайте, — начал он с таинственным видом, — я не могу сейчас объяснить вам, как получилось, что я опять под своим настоящим именем; вы узнаете это потом. Как я счастлив вас видеть, дорогие друзья! Вы чуть было не приняли меня за выходца с того света!
— Не с того света, а из шахты! — заметил опрометчиво Жеан, уверенный, что перед ним — настоящий Бродар.
Только это и надо было знать Лезорну. Ему оставалось искусно править рулем, обходя подводные рифы, уже ему известные. Все же требовалось быть настороже: недоверие к нему исчезло не совсем. Заметив на столе прошение и заглянув в него, он воскликнул:
— Вы хотите помочь Огюсту? Вот спасибо!
Хорошо осведомленный благодаря Гренюшу, Лезорн заговорил доверительным тоном:
— Я по-прежнему живу на улице Шанс-Миди, знаете, у Обмани-Глаза. Сегодня мне нельзя долго оставаться у вас, но скоро я приду еще. Нужно обсудить, как спасти мальчика. Но помните: молчание и осторожность!
Последние сомнения рассеялись. Кто, кроме настоящего Бродара, знал адрес торговки птичьим кормом? Кто знал, где жил Бродар? И все же друзья Бродара чувствовали, что от этого человека веет чем-то дурным.
Его пригласили поужинать со всеми. Но лишь только он уселся за стол, в дверь заскребли: вернулся Тото. Войдя в комнату, собака стала принюхиваться, а затем с яростью набросилась на Лезорна, но ее вовремя удержали и привязали к ножке стола. Пес жалобно завыл.
— Странно, что Тото не узнал вас! — изумилась тетушка Грегуар.
— Очень просто, — ответил Лезорн, — я последнее время работал помощником мясника на бойне.
Объяснение было правдоподобно, но тем не менее собравшиеся инстинктивно почуяли что-то неладное. Вскоре Лезорн ушел, преследуемый воем Тото.
— А все-таки животные умнее нас! — заметила старушка после его ухода. — Я верю моему песику. Это был не Бродар!
— Да, это был другой, — подтвердил негр. — Его иметь недобрый лицо.
О Филиппе забыли по многим причинам: во-первых, с бедняками можно не церемониться, они подождут; во-вторых, Девис-Рот хотел, чтобы дело по обвинению Филиппа в бродяжничестве получило как можно меньше огласки: ведь оно было связано с делом Клары Марсель.
Смерть ее дяди, совпавшая с вторичным исчезновением девушки, убедила иезуита в том, что старик исполнил свое обещание. Не случайно его нашли мертвым в церкви. Вряд ли Клара его пережила, и тело ее, по всей вероятности, погребено в каком-нибудь склепе. Но даже если ей удалось ускользнуть от неусыпного надзора старого фанатика, всем известно, что она помешанная. Ее найдут и упрячут в сумасшедший дом, но только не в больницу св. Анны, где врач принимал в ней слишком большое участие.
— Ученым нельзя доверять, — говорил Девис-Рот. — Они тоже чересчур фанатичны и упорны в достижении поставленной цели.
У иезуита были основания остерегаться старого доктора. Когда из газет стало известно о смерти аббата Марселя и об исчезновении его сумасшедшей племянницы, неотвязная мысль вновь стала мучить врача. Тут крылась какая-то тайна, быть может — ужасная, но почему-то не привлекавшая ничьего внимания: юная девушка стала жертвой какого-то нераскрытого преступления. Вот основная причина интереса психиатра к делу Клары. Но была и другая причина, подсознательная: врача интриговало то обстоятельство, что девушка, подверженная эротическому бреду, обладала уравновешенной психикой, а у женщины с безупречной репутацией были налицо все печальные признаки физического и нравственного вырождения.
Невозможность встретиться с врачом и капелланом приюта, категорический отказ Девис-Рота признать свою ответственность за то, что там творилось, и множество других фактов, помимо уже замеченных им раньше, убеждали старого доктора, что дело тут нечисто. Постоянное общение с душевнобольными не отразилось на ясности его суждений; он избежал страшного магнетического воздействия умопомешательства. Все же он боялся, как бы им не овладела какая-нибудь навязчивая идея, и старался изучать другие вопросы, чтобы отвлечься от преследовавших его мыслей. Однако он не замечал, что все его занятия так или иначе сводились к вопросам, интересовавшим его больше всего.
Например, он часто бывал в уголовном суде в поисках материалов, могущих подтвердить или, наоборот, опровергнуть гипотезу медиков о том, что некоторые люди предрасположены к преступлениям, и помочь разрешить вопрос о вменяемости или невменяемости преступников.
Как-то ему случилось присутствовать в Судебной палате при разборе дела одного юноши. Оно все время откладывалось, но теперь по недосмотру попало в список дел, подлежащих слушанию, и вновь его отложить сочли неудобным. Председатель решил ограничиться самым поверхностным допросом и не касаться подробностей щекотливой истории.
Юноша по имени Филипп обвинялся в бродяжничестве и в оскорблении полицейских словами и действием. До сих пор он отказывался давать показания. По небольшому росту ему можно было дать не более пятнадцати лет, по лицу же — все двадцать.
— Подсудимый, — спросил председатель, — как ваше имя?
— Филипп.
— Где вы родились?
— В Париже, на улице Монмартр, дом номер сто семнадцать.
— Сколько вам лет?
— Шестнадцать с половиной.
— Верно, это соответствует предъявленному вами свидетельству о рождении.
Развитой ум юноши и его гордая, несмотря на лохмотья, осанка поразили старого доктора, сидевшего в местах для публики.
— Вы обвиняетесь в бродяжничестве, — продолжал председатель.
— Путешествовать пешком — еще не значит бродяжничать, — возразил Филипп. — Не у всех есть средства ездить по железной дороге…
— Вы вступили в драку с полицейскими?
— Они оскорбили честную девушку.
— Куда вы ее вели?
— К ее дяде.
Этот ответ не занесли в протокол: суд получил указание не упоминать о Кларе, якобы из уважения к памяти аббата Марселя. Председатель вовремя спохватился, что задал неосторожный вопрос.
— Где ваши родители? — продолжал он.
— Моего отца расстреляли в семьдесят первом, а мать умерла в нужде.
— На какие же средства вы жили?
— Ловил рыбу и продавал ее, а также выполнял мелкие поручения рыночных торговок.
— Это не занятие.
— Но у меня не было возможности чему-нибудь научиться.
— Есть у вас братья, сестры?
— На этот вопрос я отвечать не стану.
— Где вы живете?
— Где придется, так же как и многие другие, у которых нет средств платить за квартиру.
Речь прокурора была убийственна.
— Этот сын бунтовщика, — сказал он, — позволяющий себе драться с полицейскими и не отвечать на вопросы суда, уже обладает дерзостью революционера! Этого нигилиста надо вовремя остановить, в противном случае он ни перед чем не остановится!
Игра слов, сопровождавшаяся улыбкой, имела успех среди той части публики, которая принадлежала к прекрасному полу. Все эти нарядные дамы хорошо знали, что им не придется больше чокаться бокалами со своими кавалерами, если мечты революционеров осуществятся… Сколько нужно золота и крови народов, чтобы наполнять эти бокалы вином!
Старый врач, до сих пор интересовавшийся только наукой, спрашивал себя: на что жить людям, лишенным возможности научиться какому-нибудь ремеслу, если наступили такие времена, когда даже опытные мастера умирают с голода?
— Я не собираюсь предопределять решение присяжных, — продолжал прокурор, — но считаю совершенно необходимым, чтобы этот молодчик был изолирован по крайней мере до его совершеннолетия, или на больший срок. Иначе поступить невозможно — в противном случае придется признать неправильными существующие законы!
Слова эти вызвали легкое движение среди присяжных. Требование прокурора показалось чрезмерным даже этим лавочникам, претендовавшим к тому же на свободу суждения.
— Обвиняемый, есть ли у вас родственник, который мог бы за вас поручиться? — спросил председатель.
Филипп улыбнулся, точно его спросили, может ли он достать с неба луну.
— Нет, — ответил он.
— Я ручаюсь за этого молодого человека! — раздался внезапно чей-то голос.
— Если лицо, желающее стать поручителем, не удовлетворяет всем требуемым условиям, — сказал председатель, — то суд может его отвергнуть. Пусть изъявивший такое желание подойдет сюда!
К всеобщему удивлению, поднялся высокий, хорошо одетый старик.
— Ваше имя? — спросил председатель. «Где-то я его уже видел!» — подумал он.
— Жорж Амбруаз, врач-психиатр.
— Как судьи-то глаза выпучили! — раздался громкий шепот в группе подростков. Там, как показалось Филиппу, был и его брат Андре. Послышался взрыв смеха.
Присяжные удалились на совещание, а в публике начались разговоры.
— К счастью, — заметил толстяк, похожий на надутый пузырь, — поручительство этого старика, вероятно, не будет принято. Мальца упрячут в исправительный дом.
— Вы обратили внимание? — подхватил его сосед, репортер из газеты, в которой никогда не писали о социальных вопросах. — У этого юного негодяя такой вид, будто он обвиняет все общество!
— Слышь, что говорят эти типы? — спросил один мальчуган другого. — Они хорохорятся, но на самом деле боятся тех, кто, не в пример им, туго затягивает пояс.
— В таком случае, — возразил другой, — им надо бояться очень и очень многих. Дай-ка мне сморкалку, Мишель!
— Она у Пополя.
— Нет, я отдал ее Эрнесту.
— Он ее потерял. Высморкайся в рукав!
— При всех? Что ты!
— Скажи, Андре, как по-твоему, Филиппа оправдают?
— Оставьте меня в покое, малыши! Разве это возможно?
Андре, как и толстяк, пришедший в зал суда развлечься, не сомневался в суровом приговоре: нельзя же было ожидать после грозной обвинительной речи, чтобы дюжина мелких буржуа взбунтовалась.
Совещание закончилось; подсудимого снова ввели в зал. К всеобщему изумлению, присяжные, вопреки настояниям прокурора, оправдали Филиппа и постановили отдать его на поруки врачу-психиатру. Иногда суд присяжных выносит неожиданные решения…
— Этот лекаришка, видать, сам спятил, заразившись от своих пациентов! — проговорил толстяк.
Филиппу не верилось, что его освободили; он не знал, как и благодарить врача.
— Не спеши выражать мне признательность, мой милый, — ответил тот. — Одни доктора вскрывают животных с целью выяснить, как проходят жизненные процессы, а другие изучают человеческий мозг, желая определить, насколько люди в состоянии отвечать за свои поступки. Ты послужишь мне материалом для такого изучения. Кроме того, я хочу кое-что у тебя узнать.
«Неужели и этот господин из полиции?» — подумал Филипп в испуге.
— Эй, старина, — заметил Санблеру Обмани-Глаз, принеся ему на другое утро завтрак, — я вчера не слышал от тебя даже «спасибо»!
Санблер, казавшийся еще более уродливым, чем раньше, ответил нечленораздельным ворчаньем. Он снова находился в тюрьме, еще худшей, чем Мазас; ко всему прочему он боялся, что сообщники убьют его. Они его заперли, будто бы в целях безопасности, в этот склеп, где недолго и с ума сойти… Но когда Обмани-Глаз открыл дверь и впустил немного света и воздуха в помещение, где томился бандит, тот несколько успокоился.
— Послушай, не могу же я все время торчать взаперти! — сказал он. — Достань мне какой-нибудь костюм, чтобы я мог переодеться и выйти погулять.
Старьевщик расхохотался.
— Например, подвенечное платье с вуалью, чтобы прикрывать твою морду? Или черный фрак оркестранта? Но тогда придется снабдить тебя не только футляром для скрипки, но и футляром для носа!
Санблер подавил дурное настроение и собрался с мыслями.
— Ты прав, не будем больше говорить об этом.
— Наконец-то ты образумился! Ну, покалякаем.
— Между прочим, сколько ты мне дашь за те вещицы, что я принес? — спросил Санблер.
— Ого, у тебя губа не дура! — возразил Обмани-Глаз. — Наоборот, это ты должен платить мне за хранение безделушек. Как, по-твоему, разве я не рискую, пряча часы, украшенные бриллиантами и забрызганные кровью, которую не отчистишь, и кольца, и все драгоценности, похищенные тобою в такой спешке, что ты не заметил инициалов на них? Ведь эта скотина Руссеран позаботился, чтобы везде была выгравирована его монограмма.
— Ты сам советовал мне брать драгоценности. Откуда я знал, что ты с ними засыплешься?
— Милейший, мне вовсе не такая уж охота идти вместо тебя на каторгу. Ты теперь только жрешь да дрыхнешь, а я ежедневно подвергаюсь опасности. Представь себе, вдруг сделают обыск и найдут тебя или вещи Руссерана?
— Куда же ты их запрятал?
— В тайник под полом того чулана, где ты спишь. Пол там двойной. Если бы часы были заведены, их тиканье донеслось бы к тебе, словно из-под земли.
Санблер вздрогнул.
— Тебе не до смеха, — заметил Обмани-Глаз. — Ты не так храбр, как Лезорн — до Тулона, впрочем. Почему же ты не ешь?
— Что-то неохота.
— Вернее, ты боишься, как бы тебя не отравили… Ты не прочь был бы иметь собаку или кошку, чтобы давать им пробовать пищу. Но с ними много возни; постарайся завести мышь. Что ж ты не спросишь, наделал ли твой побег шума? Ты прославился, мой милый, два дня только о тебе и говорили. Следователя N. чуть не уволили, но ограничились тем, что выгнали полицейских, сопровождавших твою карету. Кстати, откуда ты знал, что они пойдут в трактир?
— Оставшись со мною наедине, они обыскали мои карманы, где случайно завалялись две пятифранковые монетки. Как же, имея денежки, не пойти выпить? Я только этого и ждал.
— Ну, старина, — сказал Обмани-Глаз, — ты уже нагулялся, хватит!
Он хотел было запереть чулан, но бандит, объятый страхом, схватил своего тюремщика за руку.
— Пусти! Будь же рассудителен! — повторял старик, пытаясь освободиться. Он боялся урода не меньше, чем тот боялся его.
Сыщики, раньше разыскивающие Клару, теперь метались в поисках Санблера. Они, по сообщениям газет, уже напали на след, и можно было ожидать, что преступник вот-вот будет передан в руки правосудия. Санблер становился все молчаливее: по ночам его мучили кошмары. Некоторое облегчение доставлял ему дважды в день приход Обмани-Глаза. Правда, бандит едва прикасался к пище, вообразив, что в маленьких дозах яд не подействует. Чем больше Санблер мучился, тем больше ему хотелось жить…
— Он опасен, как бешеная собака, — жаловался Обмани-Глаз. — Но все-таки это свой брат, он немало с нами промышлял, придется терпеть.
И старьевщик терпел, тем более что Санблер стал, по-видимому, несколько спокойнее.
Де Мериа, встревоженный тем впечатлением, которое произвело на г-жу Руссеран письмо убийцы, явился однажды на улицу Шанс-Миди, старательно переодевшись, чтобы его не узнали. Там он встретил Николя.
— Санблер кроток, как ягненок, — сообщил сыщик. — Мы можем держать его здесь, сколько понадобится. Давайте обдумаем, что делать с ним дальше. Если б не отсутствие у него носа, можно было бы сплавить его за границу.
— Нельзя ли сделать ему операцию, чтобы его физиономия стала неузнаваемой? — спросил старьевщик.
— Ну, не продувная ли бестия этот Обмани-Глаз? — заметил сыщик.
Вдруг дверь лавки распахнулась, и перед сообщниками появился слегка пошатывающийся старик. Нос его был красен, как помидор, глаза походили на чернослив, а рот напоминал щель копилки. Желая показать, что он знает приличия, вошедший оставил за дверью корзинку и крюк, каким пользуются тряпичники.
— Здорово, сосед! — сказал он Обмани-Глазу. — Привет, господа!
И старик поклонился, опрокинув при этом столик. Обмани-Глаз вскочил. К счастью, разбилось лишь одно блюдце, кривое, как лицо хозяина.
— Что это значит, дядюшка Пивуа? — сердито спросил старьевщик. — Разве можно так вваливаться к порядочным людям?
— Прошу прощения, сосед, но мои голуби все время залетают на ваш чердак. Я заметил, что у вас горит свет и решил зайти за ними. Будьте добры, верните мне моих голубей!
— В своем ли вы уме, любезный? Откуда взяться голубям у меня на чердаке? Идите-ка и проспитесь.
— Я правду говорю, — возразил дядюшка Пивуа, упрямый, как все подвыпившие. — Я не уйду, пока вы не отдадите голубей!
И он направился к двери, ведущей на лестницу.
— Сейчас я вам покажу, старый пьянчуга, что их у меня нет! — сказал Обмани-Глаз, желая поскорее избавиться от непрошеного посетителя.
Взяв лампу, старьевщик повел его наверх, уверенный, что Санблер сидит взаперти и что голуби существуют только в воображении дядюшки Пивуа.
— Вот, можете убедиться, — проговорил Обмани-Глаз, освещая первую комнату, где, как и в те дни, когда в ней жил Бродар, ничего не было, кроме складной кровати и стула. — Поглядите сами: здесь нет никаких голубей.
Они уже собирались спуститься вниз, как вдруг за перегородкой раздался шум, похожий на хлопанье крыльев.
— Вот видите! — воскликнул дядюшка Пивуа. — Мои голуби здесь, я слышу их!
— Они на крыше, старый дурак!
— А я вам говорю, что они за перегородкой, вот тут!
И он стукнул кулаком по дощатой стенке.
— Потише, любезный! — прикрикнул на него Обмани-Глаз. — Вы пьяны вдрызг. Уходите, не то я позову полицию. Эй, сюда!
Но Николя и де Мериа испугались и молча переглядывались. Если Санблера обнаружат, дело табак! Они переминались с ноги на ногу внизу у лестницы, когда Обмани-Глаз столкнул с нее пьяницу, справившись с ним без особого труда. Дядюшка Пивуа свалился чуть не на голову Николя. Тот, видя, что остается лишь выпроводить гостя, помог хозяину оттащить его к двери. Дядюшка Пивуа рычал, окончательно опьянев от гнева.
У входа в дом столпились зеваки, привлеченные криками, и когда наконец пьянчугу вытолкали, людей собралось немало. Пивуа, несмотря на свою приверженность к спиртному, а возможно именно благодаря этому, был популярен среди местных тряпичников, между тем как Обмани-Глаза недолюбливали. В толпе раздался ропот.
— Что случилось? — спрашивали наиболее спокойные. Другие угрожали старьевщику.
— Погодите, мы вас научим вежливому обращению!
— Вы же видите, что он назюзюкался! — крикнул Обмани-Глаз. Его голос, резкий как свисток, заглушил все остальные. — Он хочет, чтобы я ему объяснил, как его голуби пролетают сквозь стены моей квартиры! Правда, старикан?
Все расхохотались.
— Да, Да! — кричал Пивуа. — Мои голуби у него на чердаке!
— Поди-ка проспись!
Все еще смеясь, его увели.
— А я вам говорю, — повторял он, — мои голуби попали к нему на чердак!
Обмани-Глаз запер дверь.
— Вы оба палец о палец не ударили, чтобы мне помочь! — сказал он, глядя на своих сообщников с явным неудовольствием.
— Что ж, по-вашему, — возразил Николя, — нужно втроем бороться в одним пьянчужкой?
— Ладно, — сказал старьевщик, не обращая внимания на его слова, — теперь, надеюсь, вы мне поможете убедиться…
— В чем?
— В том, что Пивуа прав и голуби у Санблера.
Предлога, чтобы отказаться, не было. Заперев как следует входную дверь, Обмани-Глаз поднялся по лестнице. За ним шел Николя, а Гектор замыкал шествие, думая по себя: «Как низко я опустился!»
— Эй, Санблер! — позвал Обмани-Глаз, постучав в перегородку.
— Я здесь! — невозмутимо откликнулся урод.
Они вошли, и Санблер встретил их весьма холодно.
— Ну, братцы, солоно мне приходится от вашего гостеприимства! Что это еще за история с голубями? Спятили вы все, что ли?
Действительно, никаких голубей не было.
— Не втирай нам очки, — сказал старьевщик. — Почему же привлек внимание? Если твои попытки проломить стену заметят, ты первый же и поплатишься!
— Вы рехнулись, — повторил Санблер, — глядите сами!
В чулане не было ничего, кроме постели на полу.
— Ты неблагодарен, — заметил Николя, — и доставляешь неприятности тем, кто тебя спас.
— Спас меня? Скорее самих себя, — возразил бандит. — Вы боялись, как бы я не проболтался.
— Он ничего не хочет понять, — буркнул Обмани-Глаз.
— Предупреждаю вас, Габриэль, — заявил де Мериа, — если вы будете так себя вести, я больше не дам ни единого су на ваше содержание.
— До чего же везет этому графу! — глумливо воскликнул Санблер. — Красавицы устилают ему дорогу золотом! После богатства Олимпии — приданое жены! Почему ж не оказывать услуги друзьям? Правда, Альфонс[38], то бишь я хотел сказать — Гектор?
Де Мериа промолчал и спустился с Николя и Обмани-Глазом вниз.
— Мне кажется, — сказал Николя, — вся эта история с голубями просто мистификация.
— А я вам говорю, что он долбит стену и затыкает дыры, вот и все.
— Чем же он может ее долбить?
— У него есть напильник.
— В самом деле, мы об этом забыли.
— И когда он продолбит стену насквозь, его увидят с улицы без всякой подзорной трубы. Начнутся расспросы, а так как меня здесь не любят…
— Куда же его девать?
— Куда хотите. С меня хватит! Пробивает стену, каково! Выпустите его.
— Его сейчас же сцапают, будет еще хуже.
— Переправьте его через границу.
— Мы уже говорили, что это невозможно. Его сразу же опознают: ведь других таких особых примет нет ни у кого.
— Нечего колебаться, — промолвил Николя. — Надо от него отделаться.
— Пусть тот, кто советует, и позаботится об этом! — сказал старьевщик.
Наступило молчание.
— Или лучше, чтобы он всех нас выдал? — добавил Обмани-Глаз.
Де Мериа молчал. Его взору представилась маленькая Роза, ее ужасная агония.
— Трусы! — воскликнул Николя. — Завтра я принесу кой-чего, всыпьте это ему в кофе.
Им показалось, что кто-то засмеялся. Гектор вспомнил мяуканье кошки на дереве в ту минуту, когда он вместе с Эльминой зарывал тело несчастной девочки в запорошенную снегом землю и засыпал его известью…
— Столковались? — спросил Николя.
— Постойте! — сказал Обмани-Глаз. — Я никогда не питал к Санблеру такого расположения, как к бедняге Лезорну, которого он по глупости пришил. Если этот урод останется в живых, это грозит мне не большим риском, чем вам; но даром возиться с его трупом я не намерен. Если вы хотите прикончить его у меня, то раскошеливайтесь!
— Граф, полагаю, достаточно заинтересован в этом деле, чтобы не скупиться, — заметил Николя.
Де Мериа по-прежнему молчал.
— Попытка Санблера пробить стену опаснее для вас, чем для меня, сами понимаете! — продолжал Обмани-Глаз. — А тут еще придется куда-то девать убитого… За такие вещи нужно платить! К тому же — почем я знаю, что вы не пойдете отсюда прямехонько в полицию и не выдадите меня? Словом, я ни на что не согласен, пока вы не подпишете документа, составленного по всем правилам. Когда все будет кончено и я получу деньги, то верну вам эту расписку.
Гектор и Николя в страхе переглянулись.
— Пусть лучше он проведет у вас еще несколько дней! — сказал виконт д’Эспайяк. — Мы платим за его содержание по двадцати пяти франков в день, словно он депутат!
— Черт побери, а риск? Сколько у меня может быть неприятностей! Нет, я уж лучше просто-напросто выпущу его, как только мне надоест нянчиться с ним.
— Что же делать? — воскликнул де Мериа.
На этот раз промолчал Николя.
— И в том и в другом случае, — заявил старьевщик, — мне нужно пятьдесят тысяч франков.
— Куда ни шло, — сказал Николя графу. — Ведь жена принесла вам в приданое целый миллион, и вы его еще не положили в банк.
Снова воцарилось молчание. Обмани-Глаз нарушил его первым.
— Вот мое последнее слово: как только Санблер опять начнет проделывать свои фокусы, я его выкину на улицу, пускай с ним возится кто пожелает. Что касается другого дела, то мне нужно обязательство, о котором я говорил, подписанное вами обоими, и пятьдесят тысяч в придачу.
— Так как же? — спросил Николя.
— Возражать нечего, — сказал де Мериа. — Пусть будет так, как он желает.
— Дайте лист бумаги! — обратился Николя к старьевщику.
Обмани-Глаз вынул из ящика бювар, полный надушенной почтовой бумаги.
— Вот вам вместо гербовой. Кстати, если этот листок попадет полиции в лапы, он наведет еще на один след: живо разнюхают, что он — из стола дамочки, убитой на улице Фландр.
Старьевщик принес перо и чернильницу.
— Журналисты, конечно, мастаки сочинять, но все-таки я вам продиктую. Кто будет писать?
— Тот, кто больше всех заинтересован, — ответил Николя, — то есть граф де Мериа.
Гектору казалось, что его душит кошмар. Он сел за стол; Обмани-Глаз начал диктовать:
— «За исчезновение Габриэля (он же Санблер) будет уплачено 50 000 (пятьдесят тысяч) франков».
— Коротко, но ясно! — заметил он. — Теперь подпишитесь. Эта честь предоставляется вам первому, граф!
Де Мериа подписал; потом, быстро поднявшись, он с отвращением отбросил перо.
— Ваша очередь, виконт!
Николя поставил свою подпись вслед за Гектором, но явно измененным почерком.
— Подпишитесь-ка и вы! — предложил он Обмани-Глазу. — Будем здесь в полном составе!
Старьевщик снисходительно улыбнулся.
— Неужели я, по-вашему, не умею подписываться на полсотни ладов? А кто изготовляет документы на титулы?
И, словно в виде вызова, он подписался в самом низу листка: «Нижель, он же Мандоле, он же Обмани-Глаз».
— Вас еще обвинят в том, что вы подделали мою руку, намереваясь меня погубить, — добавил он, показывая свою подпись, еще более неразборчивую, чем у Николя.
— Это все? — спросил де Мериа.
— Да.
— Ну, так до завтра! — сказал сыщик и вышел вместе с Гектором.
Старьевщик запер за ними дверь на засов и, движимый внезапным чувством жалости, приготовил для Санблера вкусный ужин. С потайным фонарем в одной руке и корзиной со съестным в другой он поднялся по лестнице. Но лишь только он вошел в первую комнату, как доски перегородки раздвинулись (напильник пригодился и тут) и в образовавшееся широкое отверстие выскочил Санблер. Обмани-Глаз моментально очутился на полу.
— Я хотел расправиться с другими, — промолвил бандит, но раз их здесь нет — удовольствуюсь тобою!
И он как клещами сжал горло старика.
Обмани-Глаз понял, что погиб. Он пытался было укусить убийцу, но не смог даже раскрыть рта. Руки, душившие его, сжались.
— Так вы вздумали меня пришить? Но я сам тебя пришью! Ты ответишь за других! Впрочем, им недолго придется ждать, они от меня не уйдут!
Старьевщик хрипел.
— Я бы пощадил тебя, ведь ты поначалу возражал против расправы со мною; но мне больше не с кем свести счеты, да и к тому же конец вашего разговора все испортил: ведь я слышал его. Будь со мной дубинка, я расколол бы тебе череп; но раз ее нет, я просто задушу тебя как ту девушку в поле, мою первую жертву. Чем вас больше, тем меньше я вас боюсь!
Обмани-Глаз уже не слышал — он был мертв.
Санблер отнес его в чулан; затем при свете фонаря спокойно приподнял доски пола, отыскал, где лежали драгоценности, похищенные у Руссерана, и разбросал их вокруг трупа. Убийца не хотел брать с собой ничего, что могло бы его уличить; ему нужны были только деньги. Под матрацем он нашел пачку кредитных билетов. Затем Санблер переоделся в другое платье и долго рылся в ящике с различными принадлежностями для грима; ему часто приходилось пользоваться ими и раньше, то в качестве вора, то в качестве сыщика. Встав перед зеркалом, он приладил маску, зачернив ее предварительно углем; потом надел парик, волосы которого падали на лоб, как у крестьянина. В вельветовой куртке, с запачканным углем лицом, он походил теперь на честного угольщика-овернца.
— В ночную пору сойдет! — решил он.
Договор, подписанный тремя сообщниками, бандит зашил в подкладку жилета, несмотря на то, что это была улика. Уже собираясь выйти, Санблер заметил в углу дубинку с железным набалдашником. «Жаль, если я не оставлю на трупе своей метки, от которой содрогнется весь Париж!» — подумал он.
Бандит снова поднялся наверх и своим знаменитым ударом расколол Обмани-Глазу череп. Затем, запасшись подложными документами (у старьевщика имелся большой выбор их), он вышел из дома и исчез в темноте.
И летом и зимой обжигальные печи служат убежищем для многих бродяг, как опасных для общества, так и безобидных. В холодную погоду тепло печей согревает несчастных. Когда идет дождь или снег, им приходится туго, но там есть и крытые закоулки. К тому же почти у каждого бродяги найдется одеяло, — если можно так назвать лохмотья, в которые они кутаются. А ежели кто-нибудь и задохнется от удушливых газов, выделяемых гипсом при обжиге, что ж тут особенного? Это может случиться со всяким. Тело отправляют в морг, и дело с концом.
Ежевечерне здесь происходит дележ добычи. Жулики, которым удалось слямзить с прилавков несколько банок консервов, угощают тех, кто пришел с пустыми руками. Когда же в поисках временного убежища туда являются бродяги, не занимающиеся воровством, никто не спрашивает у них, почему они не воруют.
Никакого ущерба печам бездомный люд не причиняет, поэтому владельцы печей не имеют повода жаловаться.
На другой день после убийства Обмани-Глаза в Монмартрских обжигательных печах кроме дюжины постоянных обитателей оказалось много таких, которые обычно шли спать в ночлежки, но после этого убийства боялись там ночевать. Правда, не они совершили преступление, но когда нет ни документов, ни работы, ни хлеба — долго ли попасть на скамью подсудимых?
Погода стояла такая скверная, что налет полиции был маловероятен. Словом, этим вечером тут собрались всякие люди: и хищные, как волки, и робкие, как зайцы; те, кого гонят на улицу нужда и боязнь расправы; рабочие, выброшенные предпринимателями за ворота; бродяги, со всем смирившиеся, и бродяги, объявившие обществу войну. Закончив скудный ужин, они болтали.
— Вот те на! — воскликнул мужчина огромного роста, найдя у себя в ногах какое-то странное существо и приподнимая его за шиворот. — Это еще что за зверек?
— Мальчуган! Откуда ты взялся, шкет?
— Я заснул, потому что устал, — ответил ребенок. — Я пришел издалека.
Это был мальчик лет восьми, рябой, со старообразным личиком.
— Устал? — повторил великан. — От чего же ты мог устать? Ты слишком мал, чтобы пришить кого-нибудь или что-нибудь стырить. Тебя слишком легко застукать.
— Вы думаете? — спросил ребенок. Все слушали.
— Конечно. Ну, на что ты годен, оголец?
— А вы попробуйте добыть столько! — вспыхнул уязвленный в своем самолюбии мальчуган, вытаскивая монету в двадцать франков.
Часть бродяг стала утверждать, что это су; кто-то зажег фонарь, чтобы разглядеть монету. Нет, действительно золотая! Никому даже в голову не пришло отнять ее у малыша.
— Где же ты ее выудил, братишка? — посыпалось со всех сторон.
— Я бегал далеко-далеко, с секретным поручением! — ответил мальчуган, гордо выпрямившись.
— Вот это забавно! Расскажи нам, что же тебе поручили?
— И не подумаю. Господин Николя посадит меня в каталажку, если я не буду держать язык за зубами. Я не смогу вернуться завтра к той даме, к которой он меня послал, и вы мне все испортите.
Все смеялись. Вот потеха-то! Мальчик выскользнул из рук великана и забился в угол. К нему стали приставать, чтобы он рассказал хоть что-нибудь о «секретном поручении». Тогда он заплакал.
— Оставьте мальчонку в покое! — послышались голоса.
Ребенок забрался в глубь галереи и прикорнул возле угольщика, который, жалуясь на нездоровье, лежал там с вечера. День был праздничный, работа у печей не велась; бродяги могли оставаться здесь целые сутки, и угольщик имел возможность отдыхать. Мальчишка, любивший, как видно, устраиваться поудобнее, положил голову на его ноги, как на подушку.
Погода была отвратительная, лил холодный дождь. Все сгрудились в крытых закоулках. Спать не хотелось, и завязался разговор: сначала о том, что всех одолела нужда, потом о газетных новостях. В этот день все газеты, независимо от их направления, отвели чуть ли не целую полосу одному и тому же происшествию: торговец подержанными вещами, по прозвищу Обмани-Глаз, не вышел из дому, как обычно; дверь его лавки на улице Шанс-Миди взломали и нашли владельца убитым, причем тем же манером, что и старика в каменоломне, и Лезорна, и Руссерана. На полу валялись драгоценности, похищенные у последнего. Какое отношение к его убийству имел старьевщик? Неизвестно. Но, очевидно, какая-то связь тут была. Полиция приступила к энергичным розыскам; можно сказать, что на улице Шанс-Миди ввели осадное положение. Обыски производились во всех домах.
— Тот, кто укокошил старьевщика, должно быть дьявольски хитер, если его еще не поймали! — заметил какой-то бродяга.
— А разве Джуда поймали? А Уолдера? А скольких еще других?
— Теперь держитесь! Полиции все равно, кого забрать, лишь бы пойманного казнили и можно было сообщить, что правосудие свершилось.
Угольщик крепко спал, закутавшись с головой в одеяло. Виднелась лишь густая копна его растрепанных черных волос да лохмотья, запачканные углем.
От скуки снова начали приставать к ребенку. Как он предан хозяину! Но, плотнее завернувшись в свои отрепья, маленький бродяга проворчал, словно усталый старик:
— Дайте же мне спать!
— До чего он смешон, этот будущий каторжник! — переговаривались кругом. — Он, наверное, и родился где-нибудь под виселицей!
Мальчуган презрительно усмехнулся, но, слишком утомленный, чтобы возражать, снова положил голову на ноги угольщика.
— Просто под дубом, на большой дороге, от какой-нибудь потаскушки! — заявил кто-то.
— Врете! — крикнул оборвыш. — Моя мать была важная дама! Ни у кого из вас такой не было! И господин Николя говорит, что я далеко пойду. Правда, он забывает обо мне всякий раз, как я исполню его поручение, и меня опять сажают, как бездомного, в кутузку. Но я вырасту!
— Как же звали твою мамашу? Маркизой де Караба или Спящей красавицей?
— Маму звали Эльминой.
Ноги угольщика под головой малыша вздрогнули.
Внезапно галерею осветил сноп лучей от потайного фонаря. Явилась полиция. Бродяги плохо рассчитали!
Мальчуган забился в промежуток между стеной и коленями угольщика. Тот повернулся спиной к фонарю и достал документы (очевидно, бывшие в полном порядке), чтобы предъявить их, если потребуется. Но показывать бумаги не пришлось: угольщику и мальчишке повезло, или, вернее, их спасла общая глупость: бродяги кинулись к выходу, словно стадо овец, но в темноте ошиблись, попали в тупик, и полицейские, которых было много, без труда их переловили. Все оказались беспаспортными. Впрочем, если б угольщика и задержали, то, наверное, отпустили бы, так как у него был паспорт.
Окружив группу человек в двадцать, полицейские всех увели. Среди арестованных оказалась целая семья — отец, мать, двое детей и дед. Судьба их была поистине плачевна: их выселили из квартиры. Оставшись без гроша, не зная, где найти приют, они провели весь день в подворотне, пока их не выгнали оттуда. Старик еле волочил ноги, дети озябли. Они отыскали какой-то сарай, но из сарая их выдворили. Тогда отец вспомнил, что бездомные ночуют в обжигательных печах, вот они и отправились туда. Глава семейства уже долгое время не мог найти работы и с негодованием рассказывал о своих злоключениях.
— Идите, идите, — отвечали полицейские. — Там разберемся. А, вы еще упираетесь?
Отчасти из-за того, что эта семья отвлекла внимание блюстителей порядка, они забыли проверить закоулок, где притаились угольщик и мальчишка. Никому не пришло в голову, что забрали не всех. Арестованных отвели в участок.
— Слушай, малец! — сказал угольщик, когда шаги стихли и вновь наступила тишина. — Хочешь остаться со мной? Мы купим тележку, лошадь и вместе отправимся в дорогу. Тебе будет со мной хорошо.
— Настоящую лошадь? — воскликнул мальчуган. — Ах, я так давно не катался! С длинной гривой?
— Длинной-предлинной, и с хвостом до самой земли.
Ребенок захлопал в ладоши.
— Но ты должен меня слушаться. Иди за мной!
Угольщик уверенно пошел вперед; по-видимому, он хорошо знал все ходы и переходы галерей. Мальчишка колебался.
— Что ж ты не идешь? Трусишь?
— Нет, — сказал Пьеро (читатель, наверное, уже узнал его) и, дрожа, последовал за угольщиком.
Они дошли до круглого помещения, где сходились все галереи. Угольщик вынул из стены несколько кирпичей, втолкнул мальчишку в образовавшееся отверстие, пролез за ним сам, уложил кирпичи на место, зажег вынутую из кармана свечу и, накапав сала, прилепил ее к выступу стены. Маленький оборвыш, заложив руки за спину, осматривался кругом. Любопытство пересилило страх. И было от чего! Угольщик вытащил из кармана несколько свертков.
— Гляди, малыш, это моя туалетная комната. Ты будешь моим камердинером. Я скажу тебе, что нужно делать.
— Совсем как в театре, — заметил Пьеро. — Я видел там такую же декорацию. Только здесь не поют…
— Разве? — И угольщик начал, к полному восхищению мальчугана, напевать вполголоса какую-то мелодию.
— Повернись-ка к свету! Да, похож… Я знавал твою мать, братишка.
Ребенок вскрикнул.
— Молчи и делай, что я тебе говорю!
Угольщик достал из свертков иглы, порох, какие-то флакончики и начал с помощью мальчугана татуировать свое лицо, стремясь придать ему такой вид, словно оно пострадало от взрыва. Пьеро в точности выполнял все его указания.
— Через три дня мы отсюда выйдем. А до этого — ни слова, ни звука! Подожди меня здесь.
Превозмогая боль, угольщик вернулся обратно в галереи, обошел их, подобрал остатки хлеба и консервов, принес их в свой тайник и вновь заложил вход кирпичами.
— Тут хватит жратвы дней на пять; к тому же у нас есть пачка свечей и две коробки спичек. Можешь дрыхнуть на здоровье!
И, подавая пример, он растянулся на земле.
— Вот вам вместо подушки! — сказал мальчуган, заметив наполовину зарытый в землю узел с какими-то тряпками.
Угольщик взглянул на этот узел, по-видимому лежавший здесь уже много лет, и в испуге отшатнулся.
— Нет, нет, не трогай!
Там были две блузы с еще заметными пятнами крови, две пары полуистлевших штанов, две рубашки. Из узла выскочила крыса и бросилась наутек.
— Мне на это наплевать! — сказал Пьеро, и, устроив себе ложе из груды пыльных лохмотьев, сладко заснул. Во сне он увидел тележку, лошадь и, главное, мать…
Его разбудили чьи-то стоны. Свеча почти догорела; при ее слабом мерцании он увидел распухшее лицо угольщика, ставшее после татуировки еще безобразнее. Правда, и раньше оно выглядело отталкивающе, но Пьеро ничему не удивлялся. Физиономия угольщика вздулась, побагровела и стала напоминать кусок сырого мяса. Он что-то бормотал в лихорадочном бреду.
— Эй, Лезорн, нужно сменить робу! Она запачкана кровью. Оставь, оставь меня! Малыш, прогони этого мертвеца, он навалился на меня!
— Да тут никого нет! — возразил мальчуган.
— Я вижу его! Он положил руку на твою голову.
Пьеро испугался. Он попытался вытащить кирпичи, которыми был заложен вход в их убежище, но у него не хватило сил, и он только ободрал себе пальцы. Свеча погасла. Съежившись, мальчуган прижался к стене.
— Вот и остальные! — бредил угольщик. — Я погиб… Стой, девчонка, я задушу тебя опять, только пикни! Ах, это уже другие… Вот я вас! Как, вы меняетесь головами? Этот человек превратился в Лезорна… Погоди, Обмани-Глаз, я тебе покажу, как меня продавать!
Его бред длился почти сутки. Стуча зубами от страха, Пьеро забился в угол.
— Кто там лязгает зубами? Я расправлюсь с тобой!
И, схватив ребенка, угольщик хотел было укусить его, но из-за распухших губ не мог разжать челюсти. Пьеро громко всхлипнул. Звук его голоса вернул угольщика к действительности.
— Не бойся, малец! У меня лихорадка.
Но Пьеро не отвечал. Угольщик зажег другую свечу и прилепил ее к стене.
Так они провели три дня. Перепуганный насмерть мальчуган едва притрагивался к коркам хлеба.
На четвертое утро Пьеро заметил, что опухоль на физиономии угольщика опала. Еще более безобразное, усеянное вдобавок синими крапинками от пороха, его лицо стало неузнаваемо: татуировка удалась. Черные волосы свисали с парика, словно ветки плакучей ивы.
— Теперь, — сказал угольщик, — я займусь твоей наружностью.
Пьеро вскрикнул.
— Ничего страшного нет, я только чуточку подкрашу твою рожицу. Что касается одежды, то все лохмотья одинаковы.
Мальчуган успокоился. Он столько видел, бедняжка, что его уже ничем нельзя было удивить. Через несколько минут его рыжие волосы и брови стали черными, как парик угольщика.
— Забавно! — воскликнул Пьеро. — Нас теперь никто не узнает.
— Ты еще и не то увидишь! — пообещал угольщик.
— А теперь куда мы пойдем?
— Немного подышим свежим воздухом, а потом купим тележку с лошадью и отправимся в Дьепп, к морю.
Пьеро был в восторге.
— Только запомни, — добавил угольщик, — что я — твой отец, пострадал от взрыва в Вальвикских каменоломнях и последние два года работал угольщиком в Париже. Если ты забудешь, я тебя укокошу!
— Как, вы сказали, называется место, где вас изувечило?
— Вальвик, каменоломня в Оверни.
— Хорошо, я запомню.
— Тебя зовут теперь Фирмен, а я — Клод Плюме, бывший камнетес, а теперь угольщик.
— Ладно.
Вечером по дороге, ведущей на север, катилась одноколка, запряженная резвой лошадью. В ней сидели угольщик и Пьеро.
«Вот это да! — думал первый. — Я воспользовался деньгами, уплаченными за то, чтобы убить меня!»
Он попробовал весело засвистать, но у него ничего не получилось.
Несмотря на щедрые подарки, получаемые от Николя, Амели ревновала его все больше и больше. Неотступная мысль женить его на себе не покидала ее. Но она переменила тактику и уже не устраивала сожителю сцен, а шпионила за ним и берегла силы для развязки.
Она заметила, что Николя с утра ушел к Обмани-Глазу, и пошла за ним следом. Дверь лавки старьевщика не была заперта на ключ; Николя вошел, но тотчас же пулей вылетел обратно. Оглядевшись, не заметил ли его кто-нибудь, он направился кружным путем к станции железной дороги.
Узнав об убийстве Обмани-Глаза, Амели удивилась, почему Николя сразу не сообщил об этом полиции: ведь он не мог быть виновником преступления — слишком мало времени он провел в лавке.
Часть денег, которые она получила от Николя, Амели тратила на фиакры, на переодевания. У нее обнаружился талант первоклассного сыщика. От Амели не укрылось, что, вернувшись в Париж, Николя вызвал в префектуру неказистого на вид мальчишку и дал ему какое-то поручение. Посланный отправился бегом, но это не возбудило подозрений у ревнивой Амели: она полагала, что вряд ли маленький оборвыш мог быть посвящен в любовные дела виконта д’Эспайяка. Однако Амели ошиблась.
Не зная точно, насколько де Мериа замешан в убийстве старьевщика, Николя не хотел в тот день видеться с ним. Но подлец не отказался от намерения соблазнить жену приятеля. Он даже лелеял план похитить Валери; обычная осторожность ему изменила. Чтобы напомнить о себе, он послал Пьеро с письмом, строго-настрого наказав передать его молодой женщине в собственные руки. Не имея возможности увидеть ее сегодня, писал Николя, он умоляет Валери хотя бы не забывать о его существовании.
К вечеру выбившийся из сил мальчик вернулся. По приказанию Николя его тотчас же впустили в служебный кабинет, где в это время как раз находилась Амели. Она опять пришла узнать у любовника, когда же он наконец выдаст ей другой документ вместо билета проститутки. Николя ответил, что сейчас у него нет времени заниматься ее делами. Он занят по горло — и в полиции и в газете. Как она смеет приходить к нему сюда, рискуя нарваться на скандал?
Амели возразила, что она одета скромно и вполне может сойти за порядочную женщину, явившуюся за справками. Во время этого разговора она подметила, что Николя сделал мальчику знак подождать. Притворившись, будто она уходит, Амели за дверью подслушала их разговор.
— Ну, как ты исполнил мое поручение?
— Я сказал: «Позвольте мне, ради Бога, видеть графиню де Мериа!» И меня впустили в большую комнату. Там и рояль и цветы, а на столике лежали книги с картинками. Мне удалось их посмотреть… Какие они красивые, какая гладкая, шелковистая бумага!
— Отдал ли ты мое письмо, паршивец?
— Да, сударь, в собственные руки.
— И что же графиня сказала?
— Прочитав письмо, она, вместо того чтобы написать ответ, велела мне убираться вон. Она так рассердилась, что я поспешил удрать.
— Что она сделала с письмом?
— Скомкала и сунула в карман.
— Ладно, завтра ты опять туда сбегаешь. Вот тебе деньги, купи себе приличное платье!
Он протянул мальчишке двадцатифранковую монету, ту самую, которой тот хвастался потом перед бродягами.
— Не попадись полицейским, по крайней мере сегодня. Спрячь деньги. Пойди в гостиницу на улице Сент-Маргерит, куда я тебя однажды посылал, и спроси Жан-Этьена. Он позволит тебе переночевать в своей комнате.
Амели поспешно удалилась: она узнала все, что ей требовалось. Пьеро, пошатываясь от усталости, отправился за покупками, глазея на выставленную в витринах одежду. Но все казалось ему недостаточно красивым, и он ничего не купил. Занятый поисками, Пьеро пошел не по той дороге и вместо Сен-Антуанского предместья попал на Монмартр. Тогда он решил переночевать в обжигальных печах, благо хорошо знал это место.
На другой день Николя по милости Санблера напрасно поджидал своего Меркурия[39], чтобы вновь отправить его с любовным посланием.
«Его, наверное, убили, чтобы отнять золотой, — решил сыщик. — Досадно, ведь этот мальчишка приносил мне кое-какую пользу… Я предпочел бы, чтобы несчастье случилось с ним позднее, года через два-три, когда я перестал бы нуждаться в его услугах».
Никто, кроме Николя, не заметил исчезновения Пьеро, и угольщик напрасно так старался изменить его наружность.
Амели, твердо решив узнать все до конца, собиралась на другой день выследить мальчугана, но тот не явился. Николя отправился в редакцию газеты, затем в префектуру и в кафе. С ловкостью профессионального сыщика Амели следила за каждым его шагом.
В полиции всем хватало работы: целая свора шпиков рыскала всюду в поисках Санблера, чей портрет, сделанный по памяти, был сфотографирован и роздан им. Искали также убийцу Обмани-Глаза. Дело Руссерана отодвинулось на задний план. Огюст по-прежнему оставался в тюрьме, хотя смерть старьевщика, очевидно убившего Руссерана и других, давала повод освободить Бродара-сына.
Побывав у тетушки Грегуар, Лезорн долго обдумывал сложившуюся ситуацию. Чувствуя, что его разгадали или во всяком случае заподозрили, и стараясь предотвратить опасность, какую, несомненно, представляло для него освобождение Огюста, он написал анонимное письмо следующего содержания:
Вы имеете дело не с двумя-тремя убийцами, а с целой шайкой злоумышленников. Одному из них удалось скрыться, но у вас в руках другой. Это — Огюст Бродар, закоренелый преступник, особенно опасный ввиду его умения притворяться. Если он окажется на свободе, это приведет к ряду новых злодеяний. Даже будучи в тюрьме, он ухитряется поддерживать связь с остальными бандитами.
Отправив это послание, Лезорн успокоился, но ненадолго: он жил в вечном страхе. Правда, дети Бродара должны быть ему благодарны за то, что он проявляет столько внимания к ним, но если им известно об обмене именами, то следует остерегаться.
Анонимному письму поверили, как обычно верят такого рода гнусностям. Запросили тюрьму Клерво о поведении Огюста в бытность его там. Получив ответ, что он вел себя примерно, решили, что это объяснялось вовсе не тягой к знаниям, помогавшей ему забыть о своих бедах, а стремлением скрыть близость к преступной шайке. Отсюда был лишь один шаг до того, чтобы признать его главарем. За этим дело не стало, и Огюст в воображении полицейских поднялся на самую высокую ступень иерархии преступного мира.
Между тем обыск в квартире Обмани-Глаза дал неожиданные результаты. Читатель помнит, что де Мериа преподнес г-ну N. во время его визита в замок Турель кубок из чеканного серебра, принадлежавший Руссерану. Санблер, который под именем графа Фльеро часто посещал заводчика, ухитрился похитить у него точно такой же кубок и отнести его Обмани-Глазу. Из-за этой пропажи выгнали трех лакеев; четвертый до сих пор сидел в тюрьме.
Но еще более неожиданной находкой был объемистый бумажник из русской кожи, с письмом на имя виконта д’Эспайяка, вырезками из его газеты «Хлеб» и, что особенно компрометировало владельца бумажника, — с заметками, сделанными им для себя. Эта находка произвела сенсацию среди полицейских, делавших обыск. Что касается старинных хрустальных бокалов, принесенных Лезорном Обмани-Глазу, то их никто не опознал, хотя они были украдены в день смерти Сен-Сирга из его особняка. Но это случилось так давно!
Драгоценные вещи, разбросанные возле трупа, принадлежали Руссерану так же, как и часы. Однако, взломав пол еще в нескольких местах, нашли ценности, имевшие отношение к другим, не так давно совершенным убийствам, за которые уже осудили нескольких ни в чем не повинных людей. Вся квартира кишела предметами подозрительного происхождения, столь искусно спрятанными или же сваленными в таком беспорядке, что, несмотря на небольшие размеры лавки, находкам, казалось, не будет конца. Словом, сыщикам дела было по горло. Еще никогда в их руки не попадало столько разнообразных вещественных доказательств; но уличить кого-либо с их помощью было невозможно. Помимо бумажника и кубка, нашли множество вещей, тайна пропажи которых до тех пор не была раскрыта.
После обыска допросили соседей. Дядюшка Пивуа с гордостью рассказал историю с голубями, пролетавшими сквозь стену. Но так как отверстия были уже заделаны, то решили, что он не в своем уме, и его показаниями пренебрегли. Одна девочка сообщила, что утром видела хорошо одетого мужчину, который вошел в лавку, но сейчас же вернулся обратно. Входил он медленно, опустив голову; выбежал же быстрее ветра. Она подробно описала наружность этого человека, но почему-то никто не признал в нем виконта д’Эспайяка, хотя все приметы были налицо.
Документы, найденные у Обмани-Глаза, подверглись самому тщательному изучению. Следствие поручили г-ну N. Наконец-то его усердие было вознаграждено! Однако, по мере того как папка с протоколами разбухла, чиновника все больше и больше охватывал страх. Он очень боялся, что его связи с преступным миром выплывут наружу и погубят его. Совсем же он струсил, когда ему сообщили, что среди ценностей, найденных у Обмани-Глаза, есть кубок из чеканного серебра, парный тому, которым восхищались все, заходившие в кабинет следователя. А вдруг проведают, кто подарил ему этот кубок и при каких обстоятельствах? У него помутилось в глазах при мысли, что следствие могли поручить не ему, а кому-нибудь, кто знал бы об этом подарке. Тут г-н N. вспомнил про лакея, сидевшего в тюрьме, и решил, что он-то и есть участник шайки, о которой шла речь в письме Лезорна. Да, они напали на след, и Огюст Бродар — наверняка сообщник этого лакея. Одно, конечно, связано с другим!
Арестованный совсем одурел от долгого пребывания в одиночной камере. Это был человек недалекий, слабовольный, один их тех несчастных, кого тюрьма и допросы доводят до помешательства, до готовности признаться в чем угодно, вплоть до кражи луны.
— Вы подозревались в похищении кубка, — сказал ему г-н N. — Теперь он найден.
— Вот как! Тем лучше! — воскликнул бедняга. — Значит, меня освободят?
— Освободят? Это еще почему?
— Как почему? Ведь кубок-то нашелся!
Следователь заговорил о другом:
— Вы знали торговца подержанными вещами по имени, вернее по-прозвищу Обмани-Глаз?
— Знал ли я его? Еще бы! Я всегда покупал у него одежду. В его лавке можно было приобрести по случаю отличные вещи, чуточку, правда, отдававшие плесенью, но почти совсем новенькие. Он жил на улице Шанс-Миди.
— Вы ему тоже что-нибудь продавали?
— Довольно часто; но не за деньги, а в обмен.
— Достаточно, — сказал г-н N. — Уведите арестованного.
— Сударь, сударь, — взмолился бедняга, — разве вы меня не отпустите? Ведь кубок-то нашелся! Может быть, вы освободите меня завтра?
— Не прикидывайтесь дураком и не пытайтесь что-нибудь скрыть от правосудия. Вы принадлежите к шайке убийц!
Несчастный был огорошен.
Господин N. почувствовал некоторое облегчение. Украденный кубок не мог его скомпрометировать; дело лакея казалось ясным, причастность Огюста также не вызывала сомнений. Продолжая расследование, он вскрыл доставленный ему запечатанный пакет с бумажником Николя, который тот уронил, обнаружив труп Обмани-Глаза.
Господин N. открыл бумажник. Вырезки из газеты «Хлеб»? Но ее покупали все. Письмо, адресованное виконту д’Эспайяку? Это уже кое-что значило… Содержание его было таково:
Все чересчур затянулось. Хватит! С сегодняшнего дня я тебе не любовница, а враг. Намотай это на ус и пеняй на себя. Рано или поздно, а тебе каюк!
В одном из отделений бумажника г-н N. нашел заметки, которые Николя набрасывал для памяти. Если бы следователь догадался нажать на чуть заметную пружинку, то обнаружил бы и банковские билеты, приготовленные для старьевщика.
Господин N. запер остальные бумаги в ящик и отправился к Николя. «Виконт» был случайно дома, все еще ожидая своего маленького посланца. Приход начальника испугал его еще больше, чем тогда, у графа де Мериа.
— Я пришел задать вам вопрос, — сказал г-н N. — Имели ли вы последнее время какие-нибудь дела с подозрительными людьми?
— Нет, разве что в интересах службы.
— Тем не менее вас обокрали.
— Я этого не заметил.
— Посмотрите хорошенько!
— У меня как будто ничего не пропало.
— Известна вам некая Амели?
— Когда-то я ее знал.
— Однако совсем недавно вы получили от нее письмо. Заметьте, что я не допрашиваю вас как обвиняемого; просто мне нужны кое-какие сведения. Итак, сейчас вы не поддерживаете никаких отношений с этой Амели?
— Нет.
— Что же тогда означает это письмо?
— Какая-то мистификация! — пробормотал Николя, чувствуя, что почва уходит у него из-под ног. — Оно действительно было получено мною, но его смысл мне непонятен.
— Значит, этот бумажник принадлежит вам? Ведь письмо находилось вместе с заметками, сделанными вашим почерком. Вот они: «Ул. Бланш. Русский, приехавший позавчера, получает письма из Англии, выходит днем — проследить, куда». Другая заметка: «Сегодня вечером — собрание в Воксале, вход бесплатный».
— Бумажник у меня украли, — сказал Николя, трепеща, как бы его начальник не нажал на потайную пружинку.
— Когда?
— Не помню хорошенько, где я вынимал его последний раз.
— Заметка о собрании дает возможность это выяснить. Собрание в Воксале состоялось как раз накануне того дня, когда был обнаружен труп на улице Шанс-Миди.
— Действительно! Бумажник украли, по-видимому, на этом собрании.
— Вы на нем присутствовали?
— Разумеется. Тому свидетельство — моя заметка.
Николя лгал: он посылал Жан-Этьена. Следователь продолжал в тоне светской беседы:
— Как, по-вашему, какая судьба постигла в дальнейшем ваш бумажник?
— Вероятно, вор, увидя, что ничего ценного для него там нет, выбросил его где-нибудь.
— Так оно и было.
Чиновнику угрожала серьезная опасность не выйти живым из комнаты. Чем больше Николя трепетал от страха, тем больше ожесточался. Он был способен уничтожить весь мир, лишь бы избежать грозивших ему разоблачений. История с бумажником не сулила ничего хорошего. Из боязни совершенно себя скомпрометировать, он не решался просить следователя, даже благожелательно относившегося к нему, вернуть столь серьезную улику. К тому же бумажник, вероятно, внесен в опись найденных вещей… Глаза сыщика налились кровью. Г-н N. почуял беду. Его спасло непредвиденное обстоятельство: Амели, как и Николя, но уже из других побуждений, поджидала возвращения Пьеро. Когда ей это надоело, она бесцеремонно ворвалась в кабинет своего бывшего сожителя.
— Ах, вот как! — завизжала она. — У вас, сударь, есть шикарная любовница, богачка! Я была хороша для грязной работы, а теперь вы меня отшвыриваете, как ненужную тряпку!
Господин N. с удивлением разглядывал Амели. На ней было синее бархатное платье и шелковая накидка. Этот кричащий туалет делал ее развязную речь еще беззастенчивее.
Бумажник лежал на столе; следователь забыл о нем при появлении хорошенькой фурии. Николя не зевал; с ловкостью опытного вора он извлек из бумажника все, что там было, в том числе банковские билеты, и положил его обратно. Ни г-н N., ни Амели, с любопытством глядевшие друг на друга, не заметили этой проделки. Амели, дрожа от гнева, обращалась теперь к чиновнику:
— Не желаю я больше этой собачьей жизни! Хватит с меня! Я вам сейчас выложу все, что мне известно. Он посылал мальчишку с секретным поручением в замок Турель. Он уходил ночью — я знаю куда! — а утром опять вернулся туда же. Да, я давно выслеживаю его! Мне надоело шляться по панели, меня тошнит от этого! Да, я — уличная девка, ну так что же, а он — филер! Два сапога пара! Почему бы нам не пожениться?
Она и смеялась и плакала…
Всякий другой следователь поинтересовался бы, куда уходил Николя ночью и куда он вернулся утром? Но г-н N. не только смотрел сквозь пальцы на все поступки сыщика, но и боялся его. Глаза Николя дико горели, и чиновник, хоть и не отличался особенным умом, все же понимал, что у сыщика был расчет убить своего шефа, слишком много знавшего о деле на улице Шанс-Миди.
Господин N. не сразу даже решился взять бумажник (для этого ему пришлось напрячь всю силу воли) и вышел гораздо поспешнее, чем вошел.
— Ну, погоди теперь! — сказал виконт д’Эспайяк, обращаясь к Амели. Но та предусмотрительно держалась поближе к дверям, и едва Николя двинулся к ней, как она выскочила на лестницу и сбежала вниз, перескакивая сразу через несколько ступенек, между тем как виконт кричал: «Держите воровку!» Воспользовавшись тем, что г-н N. распахнул парадную дверь, Амели прошмыгнула мимо него и скрылась в лабиринте улиц.
Николя чувствовал, что ему несдобровать. Пока Амели молчала, он мог не опасаться г-на N. Но если она вздумает донести на него, то чиновник испугается и из чувства самосохранения последует ее примеру. А так как мнимый виконт менее, чем когда-либо, собирался жениться на Амели, то она рано или поздно его выдаст. К счастью, он располагал достаточной суммой денег, чтобы уехать далеко. Жребий был брошен; Николя решил скрыться. Но он не хотел бежать без Валери. Порочные страсти сжигали его словно лихорадка, и он все быстрее и быстрее катился навстречу гибели.
Николя взял все деньги и ценности, какие у него имелись, сжег все бумаги, кроме номеров «Хлеба», «Небесного эха» и благочестивых брошюрок, издававшихся этими газетами; уничтожил также немало книжек во вкусе соломоновой «Песни песней» и, взяв ключ от своей комнаты, вышел с намерением больше туда не возвращаться.
Амели кралась за ним на некотором расстоянии. Она видела, как Николя взял на вокзале билет: он ехал в замок Турель. Амели купила билет до той же станции и села в другой вагон.
Сойдя с поезда, сыщик направился проселочной дорогой к имению графа де Мериа. Он снял в деревенской гостинице комнату, из окна которой можно было видеть ворота замка. Николя намеревался выждать, пока Гектор не отлучится. С этой целью перед отъездом из Парижа он отправил графу следующее письмо без подписи:
«Как только стемнеет, приходите в известный вам трактир и ждите того, с кем вы обычно там встречались. Поторопитесь, иначе вы погибли».
«Он непременно придет», — подумал негодяй, став хладнокровным, как кот, подстерегающий мышь.
Весь день он не выходил и, притворившись больным, велел принести себе обед в комнату. Все это было довольно естественно; но казалось странным, что вслед за этим господином, в котором узнали одного из завсегдатаев замка, появилась дама, подражавшая всем его действиям. В девять часов вечера Николя вышел; Амели последовала за ним.
Весьма обеспокоенный полученным письмом, Гектор, как и следовало ожидать, уехал в Париж. Валери осталась одна, нужно было удалить слуг или обмануть их. Сыщика осенило; хитрость была незамысловатой, но подходящей. В то время как Бродар становился все мужественнее — Николя, начавший с подлостей, скатывался все ниже и ниже. В нем проснулся дикий зверь. Амели, которая скользила за ним как тень, оставаясь незамеченной, очень изумилась, увидев, что он направился к конюшне и велел запрячь лошадей.
— Куда вас везти, сударь? — спросил кучер.
— Я буду править сам, любезный. Так я условился с твоим хозяином.
Николя держался со спокойным достоинством, и кучер поверил. В качестве друга дома мнимый виконт пользовался здесь авторитетом. Правда, кучер удивился. Но разве г-на д’Эспайяка, человека порядочного, приятеля графа, можно было в чем-нибудь заподозрить? Слуги привыкли ему повиноваться, и он распоряжался в замке, как у себя дома.
Амели, чья ревность дошла до предела, задумала сопровождать Николя. Проворная, сильная, она решила под покровом темноты занять место лакея на запятках кареты. Это был дерзкий замысел, и требовались чудеса ловкости, чтобы ее не увидел кучер, который в ожидании Николя не отходил от лошадей. Но Амели была смела, и ее попытка удалась.
Виконт д’Эспайяк попросил графиню де Мериа принять его. Он якобы явился от г-жи Руссеран. Молодая женщина не понимала, почему мать послала к ней именно д’Эспайяка, которого терпеть не могла и, более того, даже боялась; однако Валери не пришло в голову, что ее обманывают. Она вышла в пеньюаре, так как уже собиралась лечь спать.
— Сударыня, — сказал Николя (голос его дрожал, так что его еле было слышно), — вашей матушке нужно немедленно вас видеть. Мне поручено лично, в случае если Гектора не будет дома, привезти вас, причем велено никого из слуг не брать.
Расстроенное лицо сыщика, его взволнованный голос убедили доверчивую Валери.
— Случилось несчастье?
— Это мне неизвестно. Я исполняю данное мне поручение, вот и все.
— Я буду готова через несколько минут. Ждите меня.
Негодяй даже не предполагал, что ему удастся так легко обмануть графиню. Пока та переодевалась, он воспользовался удобным моментом: зная, где де Мериа хранит остаток приданого жены, Николя взломал потайной замок шкатулки и, доверху набив кожаную сумку деньгами, прикрыл ее плащом.
Валери, быстро закончив свой туалет, вышла из спальни, и удивленные слуги увидели, как молодая хозяйка, очень бледная и встревоженная, села в карету, а виконт д’Эспайяк взобрался на козлы.
Амели вскочила на запятки. Она бы охотно убила Валери тут же, но, несмотря на муки ревности, ей хотелось сначала все узнать.
Николя погнал лошадей бешеным галопом. Карета с быстротою ветра катилась по белевшей в темноте дороге, и Амели из всех сил цеплялась за поручни, чтобы не упасть. Мимо мелькали темные купы деревьев и белые домики селений. Они проехали уже несколько деревень, а лошади все неслись. Сыщик хотел добраться до железнодорожной станции на линии Париж-Брюссель. После трехчасовой езды взмыленные лошади остановились передохнуть. Амели услышала голос Валери, полный тревоги:
— Куда вы меня везете? Ведь мы уже давно должны были приехать к моей матери!
Николя, не отвечая, хлестнул лошадей, и те опять рванулись. Но через полчаса, измучившись вконец, они отказались повиноваться. Поблизости виднелся густой лес; сквозь предрассветный туман смутно проступали развалины замка Меровингской эпохи[40], напоминавшие каменных чудовищ. На востоке раздался грохот поезда: там проходила железная дорога, ведущая к Суассону. Они находились возле Санлиса. Николя заехал не туда: до станции было еще далеко. Как быть? Не оставаться же на шоссе с похищенной им женщиной? Ведь она ежеминутно могла попытаться бежать или позвать на помощь…
Амели, разбитая тряской, с трудом разжала руки. Она понимала, что стала свидетельницей преступления. В ее сердце шевельнулась жалость к Валери. Ее душили гнев и негодование: проститутка была все же гуманнее сыщика.
Николя вошел в карету. Оттуда послышался крик:
— Негодный! Как я могла поверить вам после ваших писем? Убийца! Убийца!
— И все же, — прошипел Николя, — вы уедете со мною. Да, я вас похитил, потому что боготворю вас. Я буду ползать перед вами на коленях! Ведь в последнее время вы уже не смотрели на меня с неприязнью. Это позволило мне надеяться…
— Подлец! Если бы не ваши наглые письма, если б не эта преступная попытка увезти меня — я, может быть, к своему несчастью, и полюбила бы вас. Теперь я погибла, погибла!..
Она пыталась бежать, но Николя удержал ее силой.
Амели, собравшись с духом, решила во что бы то ни стало спасти бедную женщину. В то время как сыщик, с ужасом видя наступление утра, то угрожал Валери, то умолял ее, Амели бросилась к ближайшему жилью и стала громко звать на помощь. К счастью, на фермах встают до зари, и ей удалось убедить трех парней пойти с нею.
Николя услышал крики и понял, что сейчас его схватят. Пустился в бегство, унося полумертвую от страха Валери, — вот все, что ему оставалось. Он направился к лесу; испуг и страсть окрыляли его. В поисках убежища негодяй забрался к густой лес, сучья хлестали его по лицу.
К трем мужчинам присоединились и другие; вдали показались треуголки жандармов.
— Этот шпик похитил женщину! — кричала Амели, окруженная взволнованными крестьянками. Не понимая слова «шпик», они вообразили, что это какое-то диковинное чудовище.
Погоня началась. Жива ли еще Валери — трудно было сказать: она не отбивалась, волосы ее распустились, руки беспомощно свисали. Николя обладал железными мускулами. То исчезая за поворотом тропы, то вновь показываясь, он бежал, бежал. Казалось, поймать его было невозможно. Лошади жандармов не могли пробиться сквозь чащу, и их пришлось оставить на опушке; пешком же настигнуть преступника не удавалось. Так могло тянуться весь день; но похититель имел неосторожность выйти из леса, чтобы спрятаться в развалинах замка. Это погубило его: преследователи окружили руины со всех сторон. Сыщик начал метаться, как загнанный хищник.
Лес пробуждался с рассветом. На травинках сверкали капли росы, птицы порхали с ветки на ветку. Иногда стремглав проносился испуганный заяц, хотя охотились не на него, а на человека.
Живой круг, оцепивший развалины, стал суживаться, и Николя увидел, что дело его проиграно. Стремление оставаться в живых превозмогло страсть, которую сыщик питал к Валери. Взобравшись на вершину башни, он кинул трепещущее тело своей жертвы к ногам преследователей. Те бросились к несчастной, а Николя, освободившись от ноши, пустился по лабиринту тропинок и через несколько минут был вне опасности. Он влез на высокий раскидистый дуб, просидел на нем до вечера и видел, как жандармы возвращались после бесплодных поисков вместе с помогавшими им крестьянами. Никому не пришло в голову взглянуть на дерево, где притаился сыщик.
Валери была еще жива, но находилась в очень тяжелом состоянии. Амели взяла ее на руки, как мать — ребенка, и отнесла в деревню. «Это я ее спасла!» — думала она, гордясь своим поступком, хоть вначале у нее были совсем другие намерения. Каждый раз, когда Амели вкушала от горького плода добра, она проникалась энтузиазмом. Возрастающая ненависть к Николя усиливала ее теплое чувство к Валери.
На ферме, куда ее принесли, похищенная пришла было в сознание, но потом у нее начался бред. Амели сообщила, что это — графиня де Мериа, которую в отсутствие мужа какой-то подозрительный субъект решил увезти. Случайно став свидетельницей этого, она, Амели, воспользовавшись темнотой, взобралась на место лакея и последовала за ними. Она не знала только, с помощью какой уловки этот человек заставил графиню поехать с ним.
Показания Амели делали ей честь, но когда понадобилось подписать протокол и ответить на вопрос, чем она занимается, Амели низко опустила голову. При столь серьезных обстоятельствах ложь не шла ей на язык. Краснея от стыда, она созналась в своем позорном ремесле… Все переглянулись.
— Сударь, — промолвила Амели, обращаясь к невольно отступившему мэру, — у меня действительно билет; но, знаете, когда не находится покупателей, то продать товар не так-то легко…
Ей хотелось добавить: ведь для того, чтобы умереть с голоду или вести жалкую жизнь работницы — надо тоже иметь мужество… Но Амели не умела складно говорить. Она повернулась и пошла к дверям, принужденно смеясь. Это был смех сквозь слезы. Ее остановили.
— Вы спасли эту даму, — сказал мэр, — и знаете, где она живет; вам придется показать дорогу тем, кто будет сопровождать ее домой. Кроме того, нужно составить еще один протокол; в основу его также будут положены ваши показания. До этого мы не можем вас отпустить.
Имени Николя Амели не назвала, испытывая мстительное наслаждение при мысли, что судьба этого человека, насмеявшегося над нею, в ее руках. «Он будет терзаться от страха день и ночь, оттого что я знаю его тайну!» — подумала она.
Господин N. вернулся в свой кабинет и только там успокоился, видя, что ему больше ничего не угрожает. Он крепко сжимал бумажник, с гордостью вспоминая, как мужественно унес эту улику под свирепыми взглядами Николя. Его самолюбие было удовлетворено; с другой стороны, следователь сознавал, что избежал опасности, и был поэтому рад вдвойне. Он начал разборку бумаг, найденных у Обмани-Глаза. Среди них попались расписки на имя Нижеля, торговца, проживающего на улице Монмартр, в доме № 182.
«Где бишь я встречал это имя?» — раздумывал чиновник.
Вдруг он вспомнил про расписку, обнаруженную в набалдашнике дубинки разносчика и подтверждавшую, что некий Мат… Мае… уплатил Нижелю, с улицы Монмартр, двести франков. «Все сходится! — подумал г-н N. — Какое открытие!» Он задался вопросом, не мог ли Огюст Бродар участвовать и в убийстве, совершенном в каменоломне? Правда, он был тогда совсем мальчишкой… Но кто знает?
Многообещающее дело! В бумажнике были и другие документы, имевшие отношение к Николя; о них тоже нельзя будет умолчать. Тем хуже для сыщика! Правда, кубок, который граф де Мериа подарил г-ну N., свидетельствовал о кое-каких поблажках, допущенных следователем; но ведь сходства этого кубка с украденным пока еще никто не заметил; к тому же его можно спрятать.
Нужно поскорее отмежеваться от Николя и Гектора. Почему он раньше не сделал этого? Горько сожалея о своей ошибке, г-н N. решил порвать с ними открыто: тогда уже никто не посмеет обвинить его в потворстве преступникам…
Некоторое время, глядя на разбросанные по столу документы и на бумажник, г-н N. обдумывал положение. Нужно сделать широкий жест, чтобы доказать свою неподкупность; в то же время следствие по делу Обмани-Глаза подтвердит его проницательность… Вдруг ему пришла в голову блестящая мысль: удовлетворить настойчивые просьбы вдовы Микслен насчет обыска в приюте. По уверениям несчастной матери, там можно будет напасть хоть на след похищенной девочки.
«Матери бывают иногда чрезвычайно прозорливы, — подумал г-н N., — но тут никакая прозорливость не поможет: ведь девчонка, как я слышал, умерла… Они ничего не найдут!»
Воодушевившись своим решением, следователь выписал ордер на обыск, позвонил курьеру и велел отнести ордер в префектуру. Кроме того, он распорядился, чтобы в нескольких газетах напечатали такую заметку:
«Следователь, г-н N., по настоянию вдовы Микслен, разыскивающей дочь, приказал произвести обыск в приюте Нотр-Дам де ла Бонгард. Это обыск, по всей вероятности, не даст никаких результатов, но как нельзя лучше свидетельствует о полной беспристрастности вышеназванного служителя Фемиды».
Чиновнику казалось, что таким манером он одним махом избавится от Николя, Гектора и Эльмины; его распаленному воображению уже рисовалась головокружительная карьера после долгого прозябания. Но он забыл о Девис-Роте. Хоть иезуит и снял с себя всякую ответственность, плохо пришлось бы тому, кто на радость безбожникам вздумал бы приподнять завесу над тайнами приюта. Уверенный, что задуманный маневр обеспечит ему полный успех, г-н N. в действительности строил здание на песке.
На следующий день заметка появилась в печати. Следователь не тревожился за руководителей приюта. «Если им нужно будет замести следы, — думал он, — они успеют это сделать. Таким образом, ни с той, ни с другой стороны мне не угрожает опасность быть скомпрометированным». Однако заметку не прочитал ни де Мериа, ломавший себе голову над запиской, при помощи которой Николя так легко его обманул, ни сам Николя, выжидавший в гостинице отъезда своего друга из имения. А Девис-Роту эта заметка попалась на глаза лишь днем позже.
В приюте произошло немало перемен. Эльмина, и в самом деле серьезно больная, не вставала с постели уже несколько месяцев. Ее заменяла Бланш Марсель, давно не получавшая указаний от своего покровителя. В ожидании приезда его сестры, которая должна была принять бразды правления, однофамилица Клары старалась войти в роль фактотума[41], чтобы сохранить эту роль по возможности и в дальнейшем, когда м-ль де Мериа приступит к исполнению своих обязанностей. Никаких «детских вечеров» по воскресеньям больше не устраивалось. В бреду у Эльмины вырывались порою странные слова, но родители по-прежнему ни о чем не подозревали и, посещая приют, сокрушались, что начальница так долго хворает.
Непредвиденный случай, происшедший накануне описываемых нами событий, спас г-жу Сен-Стефан от тех неприятностей, какими грозил ей обыск. Утром ее посетил старик, в котором она узнала врача-психиатра из больницы св. Анны. Эльмина вздрогнула, увидев его; ее дремоту как рукой сняло.
— Сударыня, — сказал врач, — я не разделяю существующего мнения насчет ответственности людей за их поступки и полагаю, что некоторых злоумышленников следует помещать не в тюрьму, а в больницу; но, во всяком случае, их ни в чем не повинные жертвы должны быть спасены. Мне сообщили историю Клары Марсель, и я в курсе того, что тут происходило. Так вот, если вы немедленно не отпустите всех девочек к родным, я буду вынужден довести до сведения властей о том, что здесь творилось. Несчастная Клара снова бежала; вы прекрасно знаете, что она в здравом уме. Мне неизвестно, какие новые беды ее постигли, но я преисполнен решимости воспрепятствовать новым злодеяниям в этом доме и заявляю вам, что, если девочки останутся здесь, мне придется сообщить обо всем прокурору!
— Да вы бредите, милостивый государь! — воскликнула Эльмина, обретя былую энергию.
— Ничуть, сударыня. И если вы не исполните мое требование, то не позже чем через три дня я представлю свои показания соответствующим органам власти.
Откуда старик мог все узнать? Эльмину бросило в дрожь. Чувствуя, что погибла, она все же воскликнула решительным тоном:
— Вы ответите за эту клевету перед судом!
— Как вам будет угодно, сударыня! Весьма сожалею, что, несмотря на вашу тяжелую болезнь, мне пришлось говорить с вами в таком тоне; однако долг — превыше всего.
И он удалился, оставив Эльмину в полном расстройстве чувств. Но у этой женщины при слабом здоровье были стальные нервы. Сейчас же после визита врача, подстегиваемая страхом, она встала с постели, оделась, собрала, как и Николя, все свои ценности, уложила саквояж и велела запрягать.
— Как, сударыня? — воскликнула Бланш Марсель. — Вы едете? В таком состоянии? Это неблагоразумно.
— Я должна видеть его преподобие Девис-Рота, — ответила Эльмина. — Не беспокойтесь, дитя мое!
Но, доехав до Парижа, она приказала кучеру:
— На Северный вокзал!
Любопытно, отчего это люди, стремящиеся ускользнуть от правосудия, выбирают всегда Бельгию или Англию, а не южные страны?
Кучер вернулся один, сообщив, что начальница приедет завтра. Привратник добрых три дня не отходил от ворот, ожидая ее возвращения.
Таким образом, власти, пришедшие с обыском, застали в приюте только Бланш Марсель. Следователь г-н N. не намеревался участвовать в обыске лично, так как был слишком занят. Его заменил молодой помощник прокурора, Филипп Леонар, весьма ревностно относившийся к своим обязанностям. Следователь предполагал, что он не опасен для Эльмины и ее сообщников, так как заметки в газетах послужат им предупреждением. Однако, как мы уже видели, г-н N. ошибся в своих расчетах.
Леонар в сопровождении понятых явился в приют и, не найдя никого из служащих, кроме Бланш Марсель, обратился к ней с вопросом:
— Где госпожа Сен-Стефан?
— Она должна скоро вернуться, сударь.
— Откуда? В котором часу?
— Это мне неизвестно.
— Когда она уехала?
— Не могу вам точно сказать.
— Она ничего не говорила вам перед отъездом?
— Решительно ничего.
— И часто она уезжает подобным образом?
— Право, не знаю.
Помощник прокурора терял терпение.
— Газеты сообщали о ее поездке в Италию. Она уже вернулась оттуда или еще не ездила?
— Она заболела и не смогла уехать.
— Как давно вы здесь?
— Около двух месяцев. Я еще не успела ознакомиться с делами приюта.
— Однако вы не торопитесь! — заметил помощник прокурора улыбаясь.
Бланш поняла, что перехватила через край: стремясь себя выгородить, она лишь повредила себе. Похожая на испуганную птичку, она была довольно мила; ее движения отличались змеиной гибкостью. Обманщицу оставили в покое. Леонар счел нужным собрать свидетельские показания и проверить документы. Но девочки, а тем более Бланш никогда не слышали имени Розы Микслен.
— Дайте мне списки всех детей, поступивших в приют, — потребовал Леонар.
— Детей принимала сама начальница. Классные журналы тоже были у нее; я не знаю, где она их хранит! — заявила Бланш.
Итак, ни списков, ни свидетелей… Заглянули во все парты: тетрадок и книг Розы там не нашлось. Г-н N. ограничился бы этим; но его настойчивый помощник посетил все спальни, обошел все комнаты. Нигде ничего! Они уж заканчивали осмотр, когда на сцене появилось новое действующее лицо.
Вдова Микслен узнала из газет про обыск и весьма удивилась, что ее просьба наконец удовлетворена. Неужели правосудие все-таки существует! Однако зачем заранее сообщать об обыске? Разве так делают? Зачем понадобилась эта заметка — для рекламы или для предупреждения? Но, так или иначе, обыск все же состоится; она будет присутствовать при нем и, если ее Роза действительно когда-то находилась в доме, сумеет это обнаружить.
— Как видите, сударыня, — сказал Леонар, — вашей просьбе вняли. Но напрасно вы воображаете, что ваша дочь здесь. Впрочем, матери все простительно.
На вдову Микслен страшно было смотреть: бледное, изможденное лицо, горящие глаза… Ее взгляд рыскал повсюду, ищущий, пристальный, испытующий.
Все молчали. Вдруг она кинулась к этажерке, стоявшей возле кровати. Там в вазочке лежало костяное колечко; на него никто не обратил внимания.
— Так я и знала! — воскликнула она. — Вот кольцо, сделанное ее дядей, когда он сидел в понтонной тюрьме в дни Коммуны. Роза так дорожила этим колечком, что снимала его на ночь, боясь сломать во сне, — видите, какое оно хрупкое! А вот ее инициалы «Р» и «М» на внутренней стороне ободка. Теперь я не уйду, пока не увижу дочурку живой или мертвой!
Бедная Роза сняла кольцо в тот вечер, когда ее привезли в приют, и больше о нем не вспоминала — ей было не до того.
— Кто живет в этой комнате? — спросил Леонар у Бланш Марсель.
— Никто, я никого здесь не видала.
Вдову Микслен невозможно было остановить. Все шли за ней по пятам, как охотники за собакой, почуявшей дичь. Но ни в спальнях, ни в классах, ни в столовой не было никаких следов пребывания Розы. Вытянув худые руки, мать обшарила все закоулки, вплоть до чердака. Она спускалась в подвалы, раскапывала там каждый бугорок на земляном полу, затем направилась в сад.
Слуги разбежались; один лишь привратник, не понимая, что происходит, все еще ждал у ворот приезда начальницы. Вдова Микслен обошла цветники, побывала у часовни, потрогала землю под деревьями. Теперь оставалась только небольшая рощица и помещения, где жили слуги.
Птицы уже свили гнезда на том самом дереве, откуда зимой раздавалось зловещее мяуканье кошки. Покинутое животное, вероятно, издохло от голода. С веток слетали белые лепестки, похожие на снежинки, падавшие на тело Розы, когда оно лежало в негашеной извести.
Это было прелестное местечко: раздавался щебет птиц, порхавших с ветки на ветку, пестрели венчики маргариток. В траве что-то белело, вроде кучки камешков. Вдова Микслен нагнулась, зорко всматриваясь. Вдруг она испустила пронзительный крик. Оказалось, что это не камешки, а остатки детской руки. По-видимому, кошка пыталась вырыть труп, чтобы утолить голод, но, почуяв запах извести, прекратила свои попытки.
Рыча как львица, вдова отрыла весь скелет. Он был страшен: на костях кое-где еще оставалось мясо. Хриплые крики, вырывавшиеся из груди несчастной матери, взволновали и понятых. Находка ужаснула даже помощника прокурора. Вопли вдовы Микслен привлекли внимание; собралась толпа.
Порывшись поглубже, вдова могла бы наткнуться еще на один скелет. Там была зарыта учительница, убитая мерзавцем Николя. Ее-то письмо, написанное в надежде, что оно кому-нибудь попадется, и прочла Клара. Но в своем материнском эгоизме вдова Микслен, найдя останки дочери, не подумала, что могли быть и другие жертвы. Ее пришлось силой оторвать от ямы и усадить в фиакр. Толпа возмущенно гудела. Но вдруг раздался голос, пронзительный, как скрежет железа:
— А я вам говорю, что все они спятили: и мать, и прокурор, и понятые. Слушайте! Ведь приютский сад примыкает к бывшему кладбищу; я помню, как это кладбище распродавали по участкам. Один из них госпожа Сен-Стефан купила, чтобы расширить территорию приюта.
Эти слова успокоили толпу.
— Как ваше имя? — спросил говорившего Леонар.
— Пиньяр, могильщик; живу на улице Крик, в доме номер двадцать три, это близко отсюда. Я сам работал на том кладбище.
Все разошлись, уже не веря в виновность Эльмины и ее сообщников. Кости отвезли в морг для исследования. Лихорадочное возбуждение вдовы Микслен сменилось полным упадком сил; пришлось поместить ее в больницу. На другой день в клерикальных газетах можно было прочесть:
«Некая Микслен, у которой исчезла дочь, утверждала, будто след пропавшей отыскался в приюте для выздоравливающих детей, начальницей коего являлась г-жа Сен-Стефан. Власти уступили настойчивым просьбам матери и произвели обыск. Обнаружив детский скелет в той части приютского сада, где раньше находилось кладбище (что подтверждено свидетелями), несчастная мать вообразила, будто это останки ее дочери. От потрясения ее разбил паралич, и она, вероятно, не выживет. Вести следствие бесполезно, так как обвинять некого и не в чем».
Левые газеты, наоборот, возмущались тем, что следствию не дали хода.
Старый Пиньяр не лгал: он и в самом деле когда-то работал на этом кладбище. Но покойников там уже не оставалось; их давно вырыли и схоронили в катакомбах.
Дело о приюте предали забвению, тем более что председатель благотворительного комитета, граф де Мериа, не был в состоянии ответить на вопросы следователя. Впрочем, и без показаний могильщика, подтвержденных другими жителями, а также местными властями, граф остался бы вне подозрений, ибо не жил в приюте.
Обвинения отпадали, так как близость кладбища объясняла все. Труп частично сохранился, благодаря особым свойствам почвы; это случалось, по мнению сведущих людей, довольно часто. Правда, гробик отсутствовал; но ведь при уничтожении кладбища не было принято никаких мер, чтобы сохранить могилы в целости.
Одна благочестивая дама, лет двенадцать назад похоронившая на этом кладбище маленькую дочь, обратилась с ходатайством, чтобы ей отдали найденные останки без медицинского осмотра. Эту просьбу, поддержанную рядом влиятельных лиц, исполнили, потому что осмотр был теперь бесполезным и даже кощунственным. Молодому помощнику прокурора, а также г-ну N., отдавшему предписание об обыске, объявили выговор.
Прежде чем вернуться к г-ну N., объясним, почему граф де Мериа не мог дать ответа на вопросы, которые следователь собирался ему задать.
Долгое время Гектор вел преступную жизнь; долгое время стоявшие ниже его относились к нему почтительно, а те, кто был богат и развращен — благосклонно. Казалось, ему была обеспечена безнаказанность. Рухнув с такой высоты, он неизбежно должен был разбиться.
Глупо попавшись на удочку, то есть на записку сыщика, граф долго поджидал его, рассчитывая, что тот явится с минуты на минуту. Но Николя так и не пришел. Усталый, терзаемый тревогой, раздраженный тем, что на него слишком внимательно поглядывали (это любопытство было вызвано обыском в приюте), де Мериа вернулся домой около двух часов ночи. Полагая, что Валери спит, он прошел в свой кабинет, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить ее. Ему вздумалось проверить, сколько осталось от приданого жены, которое он уже давно собирался поместить в банк. Каково же было его изумление при виде пустой шкатулки!
Гектор резко дернул за звонок; явился лакей.
— Пьер, графиня заходила в мой кабинет?
— Нет, сударь.
— Кто же здесь был?
— Господин виконт д’Эспайяк, с поручением от вас. Потом он уехал вместе с графиней.
Гектор упал в кресло.
— Как, графини нет дома?
— Нет, сударь. Господин д’Эспайяк имел с нею беседу, а потом они вместе уехали; господин виконт еще раньше велел заложить карету — он очень торопился.
— В котором часу это было?
— Около десяти часов вечера.
— В какую сторону они поехали?
— Не могу знать. Господин виконт правил сам.
— Хорошо, ступай.
Лакей вышел, но сразу же вернулся.
— Я забыл, сударь, тут есть письмо для вас.
Это была повестка с вызовом к следователю для дачи показаний по делу Розы Микслен…
Де Мериа заперся в кабинете и как бешеный зверь начал крушить все вокруг, рвать бумаги и книги. Он был вне себя от ярости. Наконец, несколько успокоившись, Гектор впал в раздумье. Его лицо было искажено от ужаса.
— Надо покончить с собой! — пробормотал он.
Взяв револьвер, этот презренный человек долго смотрел на него, затем приложил к виску. Но у него не хватило мужества спустить курок, и он отбросил оружие.
— Нет, я не в силах себя убить… Быть может, меня помилуют, а может быть, не сумеют доказать мою вину…
Столь же трусливый, сколь и подлый, де Мериа мысленным взором окинул всю свою жизнь, и она показалась ему такой гнусной, что внушила отвращение. Он заплакал как ребенок. Его томил жгучий стыд, сердце раздирала тоска. Думая о жене, бежавшей с Николя, он корчился от бешенства. Трижды он брал револьвер и трижды малодушно ронял его. Ему хотелось жить, все равно где, все равно как, лишь бы жить.
Что его будут спрашивать о Розе Микслен? Этой девочки Гектор боялся больше всего на свете. Он вспомнил, как Роза в агонии пристально глядела на своих убийц, шепча: «Я никак не могу умереть!» Он вспомнил, как душил детскую шейку, пока на ней не порвалась лента; вспомнил сад, где он вырыл могилу в промерзшей земле, вспомнил испугавший его вздох, зловещее мяуканье кошки на дереве… Его обступили призраки; впереди всех — маленькая Роза. Ее щечка, прокушенная Эльминой, кровоточила, и Гектору казалось, что это течет его собственная кровь… Извиваясь, как червяк, он упал на пол.
Этой ночью у графа де Мериа еще сохранялись проблески разума; к утру же он потерял рассудок окончательно. Он не узнал ни умирающей Валери, которую привезли домой, ни ее матери, вызванной телеграммой. Его отправили в сумасшедший дом.
Госпожа Руссеран горячо благодарила Амели, а та, удивленная, что с нею обращаются как с порядочной женщиной, осталась ухаживать за Валери. Агата боялась, что огласка удручающе подействует на дочь, и хлопотала о прекращении начатого следствия. Ей удалось этого добиться, так как преступника все равно не поймали; к тому же он служил в полиции, и дело постарались замять.
Какие несчастья постигли семью Руссеранов! Поистине, каждый поступок, хороший или дурной, — это зерно, рано или поздно дающее входы…
В тот день, когда заметка, реабилитирующая Эльмину, появилась в клерикальной прессе, Девис-Рот принял двух посетителей. Одного он вызвал сам; другой же явился без приглашения и крайне раздосадовал иезуита.
Вызванный им г-н N. вошел, низко кланяясь. Неудивительно: последнее время радужные мечты унесли его так далеко, что он совершенно забыл о святой матери-церкви, и Девис-Рот взялся напомнить ему об этом.
— Меня изумляет образ ваших действий, милостивый государь! — промолвил священник, смерив вошедшего суровым взглядом.
— Не знаю, ваше преподобие, чем вызван этот упрек? — отозвался следователь, который отлично понимал, в чем дело.
— Как это вы могли быть столь неосторожны и допустить скандал, имевший место на днях?
— Весьма сожалею, но меня заставили…
— Я отнюдь не хочу мешать правосудию и вовсе не собираюсь брать под свою защиту графа де Мериа или госпожу Сен-Стефан, людей совершенно чуждых делу церкви. Находившийся в их ведении приют основан частным благотворительным обществом, и я не вправе вмешиваться в его дела; однако тот, кто возводит хулу на всевышнего, всегда виновен.
— Но, ваше преподобие, — повторил г-н N., — я уже имел честь сказать вам, что действовал по принуждению.
— Когда дело идет о церкви, вы сами должны принуждать свою совесть. Вы забыли, что существует лишь одна истинная власть: та, что представляет Бога на земле. Вы перед нею провинились; если вы станете ее врагом, она сумеет расправиться с вами.
Дело принимало плохой для г-на N. оборот, и он приуныл. Путь полицейского чиновника не всегда усыпан розами…
— Что же я должен делать, ваше преподобие? — смиренно спросил он.
— Вести дела так, чтобы избегать всяких скандалов; начинать любое дело, и важное и незначительное, с устранения всего, что может служить победе неверия. В те времена, когда владычествовала церковь, она ввергала своих противников в искушительное пламя аутодафе; теперь же она вынуждена действовать осторожно, втайне от всех.
Иезуит говорил с каким-то исступлением; глаза его, глубоко запрятанные в орбитах, горели. Г-н N., от природы трусливый, был устрашен и удалился чуть не ползком. Один повелевал, другой пресмыкался; один был из касты верховных жрецов, другой — из породы лакеев… Вошел второй посетитель — уже известный нам врач-психиатр, который не чуждался клерикалов.
— Ваше преподобие, — сказал он, — прежде, чем обратиться к правосудию, я решил поговорить в вами. Мне хотелось пощадить несчастную начальницу этого проклятого приюта; я так бы и сделал, если бы не ее бегство, лучше всяких улик доказывающее ее виновность.
Он рассказал Девис-Роту обо всем, что происходило в приюте, о том, как Клара убежала, как ее арестовали.
— Откуда вам все это известно? — спросил Девис-Рот.
— Не могу открывать вам источник, но ручаюсь за достоверность.
— Разрешите мне усомниться, — сухо сказал иезуит. — Чтобы судить о чем-нибудь, мы должны не только иметь доказательства, но и знать их источник.
Старый врач увидел, что священника не переупрямить.
— Об этом будет сообщено в дальнейшем, — сказал он.
— Все равно. Госпожа Сен-Стефан мне мало знакома, но брызги грязи, поднятой этим скандалом, превратятся в целые комья и полетят прямо в лицо церкви. Вот что произойдет. Я не могу этого допустить. Вам, людям науки, нет дела до религии, утешительницы обездоленных, матери сирот; но я защищаю ее всеми способами, слышите?
— Я понимаю, ваше преподобие, но разве можно оставлять на свободе ядовитую змею? Я этого не сделаю и не допущу, чтобы эта женщина где-либо вновь принялась за прежнее. Я изобличу ее, так же как и ее сообщников.
— Это ваше последнее слово?
— Да.
— Вы хотите снова привлечь внимание к этой прискорбной истории, уже преданной забвению, и оскорбить чувства верующей черни?
— Я хочу, ваше преподобие, спасти детей простонародья от вампира, который их подстерегает.
Старая закваска клерикализма, на которой почтенный врач так долго замешивал хлеб науки, на сей раз не оказала обычного действия. Собеседники простились холодно.
Итак, преступления, творящиеся в приюте, вот-вот выплывут на свет… Но, видно, Эльмине и ее соучастникам помогал сам дьявол: на другое утро психиатр выпил чашку какао, после чего его разбил паралич. Агония продолжалась весь день, а к ночи он умер. Не было ничего удивительного в том, что восьмидесятилетнего старика хватил апоплексический удар — это произошло как раз вовремя, чтобы помешать ему осуществить свои благие намерения…
Об этом Девис-Рота тотчас же известил слуга врача, Одар, тот самый, который раньше служил у Руссеранов. Но прежде всего но служил неисповедимой воле Господней…
Иезуит больше не опасался разоблачений, так как обвинять по делу о приюте было некого: де Мериа сошел с ума, Николя и Эльмина исчезли, девочки ничего не помнили. Молодой помощник прокурора поплатился за излишнее служебное рвение, а г-н N. — за честолюбивые надежды, внушенные его открытиями. Все-таки он легко отделался, ибо чуть-чуть не сел на скамью подсудимых, как и те, с кем он хотел порвать.
О событиях в приюте и об их ужасных подробностях психиатру рассказал Филипп. Он работал вместе с братьями в мастерской и искренне огорчился, узнав о внезапной смерти старика. С тех пор как подросток осиротел, доктор был единственным человеком, протянувшим ему руку помощи, если не считать торговки птичьим кормом. Когда Филипп сидел в тюрьме, она не раз под предлогом, будто его братья помогают ей продавать рыбу, спасала их от ареста за бродяжничество.
Эти два старых человека, столь разные по своему положению в обществе, одинаково пытались озарить царившую кругом тьму хоть каким-нибудь проблеском света; но рассеять мрак могло лишь яркое сияние дня…
По дороге, ведущей в Дьепп, катилась двуколка, запряженная выносливой лошадью. В ней сидел каменотес Клод Плюме, обезображенный взрывом на шахте, и его сын Фирмен, когда-то рыжий, а теперь черноволосый мальчуган со старообразным лицом. Сходство с карликом не смущало ребенка, а скорее льстило ему.
Шоссе в этом месте тянулось рядом с железнодорожным полотном. Остановившись, чтобы дать лошади передохнуть, отец и сын, которых породнил случай, смотрели, как мимо мелькают вагоны, полные пассажиров. Вдруг мальчик воскликнул:
— Мама! Вот моя мама!
— Замолчи, дурак!
Внезапно голос Клода Плюме осекся: в окне другого вагона он заметил голову Николя.
Как же случилось, что сыщик оказался с Эльминой в одном поезде, приходившем в Дьепп ко времени отплытия парохода в Англию?
Ускользнув от облавы и дождавшись наступления ночи, Николя спрыгнул с дерева и благополучно миновал часть леса, никого не встретив, кроме запоздавшего крестьянина с фонарем в руках, одетого в куртку из грубого сукна и такие же штаны. Беглец смог разглядеть его с головы до ног. Заметив одинокого прохожего еще издалека, Николя смело подошел и схватил его за горло (сыщик, как мы уже знаем, отличался незаурядной силой). Тот, ошеломленный, выронил фонарь.
— Ни слова! — сказал Николя. — Я вооружен. Немедленно отдай мне свою одежду. Взамен получишь мою, совсем новую, если не считать нескольких прорех, и в придачу восемьдесят франков. Если откажешься, я тебя задушу!
— Так это вас искали нынче утром? — пролепетал бедняга. Не в пример участникам облавы, он вовсе не питал желания встретить того, за кем гнались; но эта удача выпала как раз на его долю.
— Да, меня. Слышал ты, что я сказал? Согласен?
— Ничего не поделаешь, — проговорил крестьянин и начал снимать одежду, надеясь, что, когда его отпустят, он еще успеет позвать на помощь и преступника схватят. Но Николя был малый не промах. Его рука вцепилась в плечо задержанного, словно клещи. Покуда тот раздевался, сыщик обдумывал, как бы его связать, чтобы выиграть время и спастись от погони.
Он нашел выход из положения: у пойманного им человека был большой носовой платок, а также длинный шарф. Николя связал их концами. Вот и веревка! Затем он опять положил тяжелую руку на плечо несчастного, все еще не терявшего надежды сбежать.
— Ты, конечно, собираешься, как только наденешь мое платье и улизнешь, все сообщить жандармам? Не выйдет!
Держа его одной рукой, Николя другою подтянул гибкую ветку, крепко привязал к ней обе руки крестьянина, а затем отпустил ветку. Бедняге пришлось стоять с поднятыми вверх руками. Даже если б он был очень ловок, ему потребовалось бы немало времени, чтобы освободиться; в противном случае пришлось бы ждать, пока его найдут и не отвяжут.
Положив на землю свою одежду и честно отсчитав восемьдесят франков, Николя надел платье своей жертвы, подхватил кожаную сумку, с которою не расставался, несмотря на все передряги, и быстро зашагал по шоссе. Он поспел на станцию как раз в тот момент, когда кричали: «Пересадка на Дьепп!»
К великому своему удивлению, Николя узнал среди пассажиров Эльмину, бывшую, как и он, без багажа, с одним только саквояжем. Он вскочил в дьеппский поезд, хотя взял, билет до Брюсселя. Ведь сельскому жителю, не привыкшему путешествовать, легко ошибиться! Довольно натурально разыгрывая простака, он объяснил кондуктору, что приятель, бравший для него билет, ошибся, и ему нужно именно в Дьепп, а вовсе не в Брюссель. Кондуктор взялся переменить билет, надавал кучу советов, как избежать впредь подобных недоразумений, и удалился, бормоча: «Ну и глупы же эти крестьяне!»
Вот почему Клод Плюме увидел переодетого Николя в том же поезде, где Фирмену попалась на глаза его мать. Мнимого каменотеса обуяла мстительная радость. Раз Николя — в чужой одежде, значит, тоже спасается бегством… Настанет день, когда удастся расправиться с человеком, пытавшимся его убить! Но в ожидании этого требовалось принять меры предосторожности, чтобы не быть узнанным. Ведь Николя ехал в Дьепп: следовательно, он, как и Плюме, направлялся в Англию. Сама судьба устроила эту встречу!
— Слушай, малыш, — сказал бандит плачущему Пьеро, — нечего распускать нюни оттого, что увидал мамашу. По твоей вине нас могут сцапать. И все равно, пока ты выглядишь так, как сейчас, она не позволит тебе даже выносить за нею горшок. Она тебя признает только тогда, когда ты приоденешься получше.
— А долго ли еще ждать? — спросил Пьеро, заранее представляя себе эту счастливую минуту.
— Все зависит от того, насколько ты будешь послушен. Если же ты не перестанешь хныкать, скверный мальчишка, я брошу тебя под поезд!
Мальчуган успокоился и доверчиво взглянул на Клода Плюме. Тот продолжал:
— Ты бы обрадовался, увидав Николя?
— Нет, он побил бы меня за то, что я не вернулся к нему. Но все-таки он говорил, что я далеко пойду.
— Дурачок! Ведь он забывал о тебе всякий раз, лишь только переставал нуждаться в твоих услугах.
— Это правда.
— Теперь вот что. Слушай внимательно, малец! Видишь этот большой город? Так вот, когда мы приедем туда, меня будут звать уже не Клод Плюме, а Поль Желябер. Меня изуродовало на войне с пруссаками, при взрыве порохового погреба.
— Очень хорошо! — сказал Пьеро. — Я послушаю, как вы будете заливать. Забавно! Мне покажется, что я сам присутствовал при взрыве.
— Вот именно!
— А я кем буду?
— Моим сыном по имени Виктор.
— Отлично! Когда-то у меня один отец сменял другого… Теперь иначе: отец будет прежним, изменится лишь его имя.
Клод Плюме предоставил Пьеро философствовать на эту тему. Он захватил у Обмани-Глаза достаточно паспортов (их подделка была одною из многих специальностей старьевщика), чтобы несколько раз принимать другую фамилию. Это было хорошим способом сбить полицию со следа.
Въехав в город, новоявленный Желябер отыскал постоялый двор (над дверью которого в провинции обычно висит ветка можжевельника) и осведомился у хозяйки, нельзя ли переночевать. Но физиономия путника говорила не в его пользу, и трактирщица испугалась.
— Мы комнат не сдаем, — сказала она. — Но поблизости есть гостиница «Конь и корона», там найдется место для вас обоих и для лошади.
У Плюме были веские причины избегать гостиниц, и он заметил, стараясь разжалобить хозяйку:
— Досадно! Такому, как я, искалеченному при взрыве, не очень-то приятно бывать на людях и выставлять свое лицо напоказ…
В его голосе звучали искренние нотки, и женщина успокоилась.
— Как это с вами случилось? — спросила она участливо.
— На войне с пруссаками.
Трактирщица заинтересовалась: ее мужа убили во время войны. Разглагольствования Плюме увенчались полным успехом: ему даже удалось, использовав кое-какие обмолвки вдовы, убедить ее, что он знавал ее покойного мужа. Мальчуган с восхищением смотрел на своего названого отца; он сам был готов верить его россказням. Трактирщица согласилась, что они остановились у нее; наверху имелась свободная комнатка. Лошадь отвели на конюшню.
В трактир зашли несколько посетителей. Плюме стал беседовать с ними и рассказал несколько фантастических эпизодов, героем которых, разумеется, являлся он.
За тот же стол уселся жандарм. Пьеро скорчил испуганную мину, но под строгим взглядом Плюме выражение его лица тотчас же изменилось.
— У вас есть документы? — спросил жандарм.
— Конечно! — ответил Плюме, вынимая паспорт, оформленный по всем правилам на имя Поля Желябера, сержанта в отставке.
Жандарм задумался, что показалось бандиту дурным признаком. Он приятно удивился, когда жандарм спросил:
— Поль Желябер? Постойте-ка! Из шестнадцатого пехотного?
— Так точно.
— Я слышал где-то ваше имя, когда был на войне.
— Ваше лицо мне тоже как будто знакомо, — сказал Плюме. — Но видите, я настолько обезображен, что вам трудно меня узнать.
— Как это вас угораздило?
— Мы взорвали пороховой погреб, не желая оставлять его неприятелю. Я зажег фитиль и, плохо рассчитав, не успел отбежать достаточно далеко, когда раздался взрыв.
Жандарм опять задумался.
— Где это произошло?
— Увы, сударь, память мне изменяет. Лишь только начинаю припоминать, как называлось это место, — точка! Все подробности выскочили из головы. К тому же прошло столько времени…
— Это верно, — заметил жандарм. — Мне тоже все это кажется теперь сном, даже грохот канонады. — Он угостил отставного сержанта вином. — Это ваш сынок?
— Да, он у меня один остался, его мать умерла.
— Гм! Вот как? Помнится, Желябер из шестнадцатого пехотного был холост.
— Вы спутали меня с кем-нибудь другим.
— Возможно. Он очень мил, этот паренек! Глаза у него ваши, об остальном судить трудно.
— Увы, я изуродован… Мое лицо так безобразно.
— Есть люди еще более отталкивающие на вид. Вот, посмотрите! — Он вытащил из кармана фотографию и показал Плюме. — Это бежавший убийца, своего рода знаменитость. Вся жандармерия брошена на его розыски.
— Как его зовут?
— Габриэль, он же Санблер. Он укокошил одного богача, делавшего немало добра; помогал Санблеру другой преступник, только что вышедший из тюрьмы, Огюст Бродар, сын коммунара. На счету этого Огюста уже немало жертв. Он-то и оказался главным главарем шайки; даже находясь в тюрьме, он сумел поддерживать связь с целой кучей бандитов. Посудите сами, что было бы, если бы его выпустили?
Чем больше жандарм пил, тем общительнее становился.
— Куда едете, старина? — спросил он.
— У меня есть родные в Дьппе и Гавре, хочу их отыскать.
— Какое совпадение! Я тоже еду в Дьепп. Предполагают, что преступник, о котором я говорил, попытается сесть на пароход; но все порты под наблюдением, так же как и вокзалы. Его подстерегают везде.
— Это предусмотрительно! — заметил Плюме.
— Вы едете, сейчас?
— Нет, моя лошадь устала, выеду завтра.
— Хотите, поедем вместе?
— С удовольствием. Быть может, вам посчастливится встретить этого злодея на шоссе; вряд ли он сел в поезд. Если понадобится, я вам помогу.
Через несколько часов Плюме уже был с жандармом запанибрата и, выманив у него разные сведения, успел уверить своего собеседника, будто у них немало общих знакомых.
Вот каким образом Плюме, он же Санблер, приехал в Дьепп — неслыханное дело! — в одной двуколке с жандармом. Оставив лошадь и повозку на постоялом дворе, он осведомился о часе отплытия парохода и, уплатив за проезд, взошел на борт уже под именем Франсуа Меню, рабочего-механика, едущего с сыном в Лондон. Он выбрал на палубе местечко поукромнее и улегся спать, укрывшись за спиной Пьеро от любопытных взглядов.
Жандарм несколько раз заходил на постоялый двор. Убедившись, что его нового приятеля там нет, он решил, что произошло несчастье, и велел хозяину присматривать за лошадью и повозкой. Вскоре в местных газетах появилась заметка о трагическом происшествии с отставным сержантом Желябером, который исчез вместе с маленьким сыном. Убийц долго разыскивали. По указанию жандарма, в заметке было даже упомянуто, что пропавший говорил о своих родных. Последние, таким образом, могли узнать о горькой участи бедняги.
Все складывалось неблагоприятно для Огюста, но он не падал духом и не терял надежды, что ему удастся одолеть злой рок. Молодой Бродар находился в строжайшем одиночном заключении. Каждый раз, когда тетушка Грегуар просила разрешения повидаться с ним или хотя бы передать ему что-нибудь из съестного, ей неизменно отвечали, что это невозможно, так как против юноши выдвинуты весьма серьезные обвинения.
После того как Лезорна выпустили, он ни разу не заходил к торговке птичьим кормом. Смерть Обмани-Глаза, его бывшего соучастника, напугала его: теперь все нити, ведущие к совершенным им когда-то убийствам, находились в руках Санблера, одинаково страшного, где бы он ни был — за решеткой или на воле. Единственное, что могло обеспечить Лезорну безопасность, — это служба в политической полиции, поначалу так его пугавшая. Приходилось играть роль Бродара до конца, несмотря на недоверие, с каким к нему отнеслись у тетушки Грегуар, и на неприятности, которые могли возникнуть при встречах с другими амнистированными. Все полагали, что Лезорн убит; но требовалось, чтобы никто не усомнился в личности Бродара. Вот почему, желая избежать страшившей его встречи с Огюстом, Лезорн написал второе письмо префекту полиции:
«Мне не хотелось бы, чтобы события подтвердили мою правоту, но я твердо убежден, что освобождение Огюста Бродара приведет к новым убийствам. Позже, г-н префект, я докажу вам это самым неопровержимым образом, но теперь могу лишь предупредить. Будьте настороже, следите за ним как можно лучше!»
«В Париже ежедневно совершается немало преступлений, — рассуждал Лезорн, — и, конечно, можно приписать какое-нибудь из них этому сынку коммунара. А если нет, то надо самому создать такой случай!»
Жан-Этьен заметил угрюмый вид Лезорна.
— Эй, Бродар, дружище! — спросил он. — Жалеешь ты, что ли, о тулонской похлебке?
— Нет, — ответил мнимый Бродар. — Я тоскую по детям! — добавил он патетическим тоном.
— Глупец, ты сделался таким же рохлей, как покойный Лезорн! Когда-то большой ловкач, он вздумал, вернувшись, таскать лоток разносчика, вместо того чтобы приняться за те мокрые дела, которые попадались ему под руку.
Лезорн решил вступиться за честь Бродара.
— Но я-то не преступник! — воскликнул он.
— Гм!
— Чего ты гмыкаешь?
— Конечно, ты не преступник, как и я, хотя люди, арестованные по твоим доносам, твердо убеждены в обратном. Впрочем, слежка за ними не приносит дохода. Служба в полиции хороша, по-моему, лишь тем, что позволяет выжидать, пока не подвернется подходящая оказия.
Лезорн был того же мнения.
— Если хочешь, Бродар, — продолжал Жан-Этьен, — я буду руководить тобой!
Он не подозревал, что по этой части лже-Бродар куда сильнее его… Сначала поломавшись и даже разыграв довольно правдоподобно негодование, а затем нерешительность, Лезорн сказал наконец:
— Ладно, я подумаю.
— Заметь хорошенько, — продолжал Жан-Этьен, — что мы рискуем жизнью; стало быть, эта затея — не для робких людей. Хотя может случиться, что мы дешево отделаемся, если нас и застукают. Вспомни-ка про того хитреца, что в банке Ротшильда золотые слитки подменял бронзовыми. Он выкрал таким манером целый миллион, а бордоский суд дал ему всего шесть лет тюрьмы — сущие пустяки!
— Так-то оно так, — заметил Лезорн, отлично знавший не только эту историю, но и много других, — но ведь он был начальником монетного двора, а мы кто?
— Быть может, и мы станем важными птицами!
Лезорн отрывисто засмеялся.
— К тому уже, — продолжал Жан-Этьен, — посмотри, скольких не застукали совсем. Дураки — те обязательно попадутся, если не в первый раз, так во второй. Но разве нашли тех, кто пришил Леклерка в Сен-Манде? А героев Аржантея и Медона? А убийцу Мари Феллерат в переулке Сонье?
Лезорн не подозревал, что его собеседник так сведущ. «Неужели я нашел подходящего сообщника?» — пришло ему в голову. Но он чуть не вцепился в горло Жан-Этьену, когда тот добавил:
— К сожалению, Бродар, ты всегда был олухом!
И люди и звери объединяются между собою в соответствии со своими природными свойствами. Таков союз, скорее наступательный, чем оборонительный, заключили Лезорн и Жан-Этьен. Вместе они чувствовали себя увереннее, чем в одиночку. Это было одно из тех бесчисленных сообществ, в какие вступают двуногие звери, чтобы подстерегать добычу. От чувства сплоченности силы растут; кажется, будто вы стали умнее, будто в вашей груди и в груди союзника бьется одно и то же сердце… Так бывает независимо от того, что является целью — зло или добро.
Жан-Этьен и Лезорн, эти два стервятника, уже мечтали, как в их когти попадут миллионы. Им хотелось, чтобы деньги, которые могли бы обогатить целый народ, достались им одним. Безграничная эгоистическая жадность Жана-Этьена сочеталась у Лезорна с хитростью. Чтобы окончательно отделаться от Огюста и обеспечить себе безопасность, он затеял гнуснейшую интригу.
Лезорн заметил, что в одном трактире собирается ватага парней от шестнадцати до двадцати лет, сирот, которые выросли в исправительных домах, жили как и чем придется и были не особенно чисты на руку. На эту шайку, чуждую политике, власти смотрели сквозь пальцы. И так слишком много говорят и пишут о безработице, о нужде; зачем же увеличивать число уличных горланов? Пусть эти мальчишки занимаются темными делами, но не болтают лишнего. Их можно было упрятать в тюрьму или еще куда-нибудь, но полиция предпочитала оставлять их на воле. Парни эти, сами того не зная, находились в ловушке, которую всегда можно было захлопнуть.
Усевшись в трактире по соседству с этими молодыми людьми, Лезорн стал рассказывать Жан-Этьену о подвигах сына. Его собеседник, хотя и не был посвящен в дело, своими репликами как нельзя лучше поддерживал разговор. Парни навострили уши, продолжая беседовать друг в другом.
— Эй, Шифар, передай-ка мне узел с платьем!
— Зачем?
— Пойду на свидание; надо же красоту навести.
Шифару, высокому и тонкому, словно спаржа, в протертой чуть не насквозь одежде, было лет шестнадцать.
— С кем же у тебя свидание?
— С моей марухой. Эх, будь у меня хоть несколько кругляшей на букет!..
— Вишь чего выдумал! Цветы подносить!
— Черт! Не могу же я дарить брильянты!
— Ты что — Дон-Карлос, чтобы платить за любовь[42]?
— На, вот тебе кругляшей…
Товарищи Шифара порылись в карманах и, достав кто одно су, кто два, высыпали их на стол.
— Познакомь нас со своей марухой, пусть полюбуется на нас!
— Нет, я ревнив.
— Пентюх! Раз она панельная — чего тут ревновать.
— То не считается. Кореши — дело другое.
— Подумать только, ведь мой Огюст — такого же возраста! — заметил Лезорн Жан-Этьену.
— Поэтому ты и разнежился, старый осел?
— Да, мне хотелось бы, чтобы он был здесь, вместе с ними… Огюст из тех, кого не смущает вид красной водички (крови); в шестнадцать лет мой паренек уже чуть не ухайдакал хозяина ударом ножа. Но на сей раз заводчик остался жив; докончить его удалось уже после выхода Огюста из тюрьмы.
— Зачем ты мелешь все это? Назюзюкался ты, что ли?
Лезорн продолжал, делая вид, что не понимает:
— Прямо за сердце хватает, когда я вижу этих ребят!
Старший из шайки подошел к Лезорну. Впервые они слышали, что чей-то отец находит их компанию подходящей для своего сына. Если бы не прочувствованный тон бандита, его слова приняли бы за шутку. С другой стороны, их интересовало, почему этот Огюст так настойчиво пытался убить хозяина? Может быть, из мести?
— Сударь, — сказал Шифар, — мне и моим товарищам очень приятно, что вы приравняли нас к своему сыну; он, видно, славный парень.
Лезорн сделал вид, что польщен. Остальные подошли поближе.
— Чем же хозяин так его обидел?
— Обольстил его сестру, — ответил бандит с достоинством.
— Браво! — хором воскликнули юноши. — Этот парень свойский! Да здравствует Огюст Бродар! Передайте ему, что мы избираем его нашим почетным председателем!
— Спасибо, друзья! — воскликнул Лезорн.
Они с энтузиазмом чокнулись.
— Пойдем, пойдем, ты и так уже нализался! — вмешался Жан-Этьен, пытаясь увести Лезорна, который не сопротивлялся: он уже добился того, что ему было нужно.
— Если ты будешь так глупо себя вести, то нам не придется промышлять вместе! — ворчал Жан-Этьен. — Черт побери! Чувствительный папаша! Это совершенно лишнее!
Лезорн притворился, будто на свежем воздухе пришел в себя и теперь жалеет о происшедшем. Браня и поддерживая товарища, спотыкавшегося на каждом шагу, Жан-Этьен довел его до гостиницы на улице Сент-Маргерит.
— Вот надрызгался-то! — заметил проходивший мимо оборванный, но веселый мальчишка худому старику, который вместе с ним собирал тряпки.
— Может быть, он хотел забыться! — возразил тот.
— Фу, что за противные рожи! — сказал мальчишка. — Словно два филина!
На другой день в газетах можно было прочесть:
«В трактире „У черта“ произошла скандальная сцена: несколько мальчишек-бродяг из предместья устроили пирушку в честь Огюста Бродара, недавно отбывшего тюремное заключение (в настоящее время он опять арестован по обвинению в новом убийстве). Этот бандит из молодых, да ранний. Его торжественно провозгласили главарем шайки, с титулом почетного председателя… Мы надеемся, что власти немедленно примут самые строгие меры против будущих преступников».
После появления этой заметки Огюста вызвали на допрос.
— Почему вы в первый же вечер по приезде, вместо того чтобы явиться в префектуру, отправились ужинать с проституткой? — спросил следователь.
— Не понимаю вас, сударь. Я знаком только с честными людьми.
— Обдумывайте свои слова! Почему ваш соучастник Габриэль выжидал вашего приезда, чтобы убить Руссерана, которому угрожала ваша месть? Лишь только вас выпустили из тюрьмы, как преступление совершилось.
— Мне неизвестно, сударь, как был убит Руссеран; но скорбеть о его смерти, подобно его друзьям, я не могу.
— Рекомендую вам, молодой человек, чистосердечно признаться во всем, а не вести себя вызывающе. Говорю это в ваших интересах. Когда вас судили первый раз, вы держались иначе.
Разумеется, Огюст значительно изменился за это время!
— Мне не в чем признаваться, — ответил он, — ибо я ни в чем не виноват.
Этот краткий допрос был первым и последним перед слушанием дела. Ввиду бегства главного обвиняемого, Габриэля (он же Санблер), решено было судить его сообщника.
Огюст заметил, что надзиратель, приносивший ему еду, многозначительно на него поглядывает. Юноше казалось, что он уже видел этого человека с непомерно большой головой на тщедушном теле. Он, конечно, с ним где-то встречался. Но где? Огюст старался припомнить. Всякие сомнения рассеялись, когда он услышал, как надзиратель тихонько напевает:
Раз каторжник освобожденный
Шел по дороге, долго шел…
Он много дней в пути провел,
Больной, голодный, изможденный…
— Клервоский Вийон! — воскликнул Огюст.
— Он самый, — сказал мужчина, похожий на ночную бабочку. — Меня тоже выпустили, но ведь я гол как сокол, ничего не умею делать. И мне к тюрьме не привыкать; я здесь свой… Вот и попросил взять меня надзирателем… Я предпочел бы освободить всех арестантов, — добавил он меланхолически, записывая на грязном клочке бумаги вдруг пришедшую ему в голову рифму, которую он искал с самого утра, — но мне не хочется снова очутиться на улице, там слишком холодно… Вот как низко я пал!
— Бедняга Вийон! — промолвил Огюст.
На другой день их разговор длился дольше. Надзиратель сообщил, в чем именно обвинялся Огюст.
— Приговор заранее вынесен, старина. Головы никто не лишится; правда, Санблер будет осужден на смерть, но заочно, а тебе грозит пожизненная каторга.
— Не может быть! — воскликнул Огюст. — Я должен отыскать сестер и отца.
— Отца? Я его знаю. Сегодня он при мне сказал кому-то из судейских: «Бедный Огюст, видно, никак не мог забыть, что Руссеран соблазнил его сестру».
Огюст вздрогнул от гнева.
— Я должен бежать отсюда!
— Из тюрьмы Мазас? В своем ли ты уме?
— Да, из тюрьмы Мазас. Я знаю, что это еще никому не удавалось, но все равно!
— Мы обмозгуем это дело, — обещал надзиратель.
Прошло недели две; разговор не возобновлялся.
Наконец день суда был назначен.
— Знаешь, я придумал, как тебе помочь! — сказал вечером Огюсту надзиратель-поэт.
— Каким образом?
— Я, конечно, звезд с неба не хватаю, но порою и мне приходят в голову удачные мысли. Результат иногда получается неплохой. Недаром меня прозвали «артистом»…
— Что же ты предлагаешь?
— Слушай: есть шайка мальчишек, вообразивших, будто ты пришил Руссерана в отместку за сестру. Они хотят тебя освободить.
— Как же они смогут добиться этого?
— Когда тебя отправят в суд, они нападут на арестантскую карету. Ночью это легко сделать, черт возьми! А важных преступников, вроде тебя, всегда перевозят по ночам или на рассвете.
Заснуть Огюсту не удалось: он никак не мог успокоить мятущиеся мысли, ему казалось, что он сходит с ума.
Переезд действительно состоялся ночью. Весь город спал. Карета бдительно охранялась, и Огюст подумал, что попытка подростков освободить его обречена на неудачу. Вскоре начнутся более людные улицы, и не останется никакой надежды.
Неподалеку от Лионского вокзала есть переулок, пустынный даже днем; там нет ничего, кроме складов. Карета приближалась к этому месту, единственному подходящему для смелого замысла.
Вдруг лошади остановились. Огюст услышал, как его несколько раз окликнули. Затем, к великому его удивлению, около дюжины молодых людей, в том числе двое или трое вооруженных, кинулись на карету. И кучера и конвоиров мигом стащили с козел и заткнули им рты кляпами; из кармана у одного из них вытащили ключи от дверцы. Огюста выпустили, а вместо него в карету втолкнули надзирателей. Один из них сопротивлялся больше всех; но на самом деле он-то все и подстроил. Это был клервоский Вийон, который отлично провел остаток ночи, дремля в карете в то время, как остальные блюстители порядка ругались на чем свет стоит.
В суде никак не могли понять, почему так задерживается доставка обвиняемого. Только к восьми часам утра арестантская карета была обнаружена в каком-то дальнем закоулке. Из нее извлекали троих надзирателей; двое были вне себя от ярости, а третий, Вийон, исподтишка смеялся над ними.
Парни, задумавшие освободить Огюста, не преминули, встретив его отца в пивной, рассказать ему о своем плане. Лезорн сам дал им адреса тетушки Грегуар и художников. О соучастии Вийона ему проболтались Шифар и другие.
Как-то Жан-Этьен застиг Лезорна, когда тот беседовал с одним из этих мальчишек, и принялся выговаривать товарищу.
— Отец я или нет? — воскликнул бандит мелодраматическим тоном.
Жан-Этьен еще раз посоветовал ему забыть о родственных чувствах, являющихся лишней роскошью для таких людей, как они.
— Неужели ты собираешься нежничать со всеми голодранцами предместья только потому, что они напоминают тебе сына?
Для анонимного доносчика было бы проще предупредить полицию о готовящемся побеге, чем ждать до завтра. Но черные замыслы Лезорна шли дальше. Чтобы погубить Огюста раз навсегда, нужно было опорочить его доброе имя. Вот почему Лезорн послал третье письмо:
Главные участники шайки, руководимой Огюстом Бродаром, решили напасть на арестантскую карету, когда этого бандита будут перевозить из тюрьмы Мазас. Ему обеспечено пристанище у некоей вдовы Грегуар, торговки птичьим кормом, живущей вместе с Кларой Буссони, любовницей Огюста. Обе женщины ведут предосудительный образ жизни и тесно связаны с упомянутой шайкой, точно так же, как и два художника, некие Жеан Трусбан и Лаперсон, и негр, их приятель. Если план побега, осуществится, вы найдете всех заправил шайки в полном сборе у вдовы Грегуар. Один из тюремных надзирателей, Соль, по прозвищу Вийон, также является сообщником. Что касается Бродара-отца, то хотя это честный человек, но за ним тоже не мешает следить, ибо он любит сына и ради него готов на все».
Последняя фраза была прибавлена с целью придать письму больше правдоподобия и отвратить всякие подозрения. Так последний мазок оживляет порой всю картину.
Лезорн, отправив письмо с таким расчетом, чтобы префект не успел принять меры против побега Огюста, дожидался теперь в гостинице на улице Сент-Маргерит последствий своих гнусных происков.
— Я болен, — заявил он, ложась в постель.
— Это Огюст испортил тебе кровь, старый осел! — сказал Жан-Этьен.
Уверенный в успехе своих козней, Лезорн радовался, что избавился от всех врагов. «Право же, полиция — весьма полезное учреждение!» — говорил он себе.
Шифар, по указаниям бандита, проводил Огюста до дома, где жила торговка птичьим кормом. Остальные разбежались прежде, чем была поднята тревога в связи с побегом юноши. На лестнице главарь банды сказал Огюсту:
— Мне, ясное дело, подниматься наверх незачем. Советую и тебе поменьше оставаться там: в ближайшие дни нужно быть очень осторожным.
Огюст крепко обнял Шифара.
— Спасибо! Как бы мне хотелось тоже сделать что-нибудь для вас!
— Мы и так тебя любим, — сказал тот, отвечая таким же дружеским объятием. Затем он кинулся прочь со всех ног, напоминая водяного паука, что в летнюю пору быстро-быстро перебирает тонкими лапками по поверхности воды.
Уже светало. Огюст тихонько постучался к тетушке Грегуар.
— Кто там? — откликнулась она. Тото вилял хвостом, радостно взвизгивая, он почуял друга. — Сейчас открою. Тото уже за вас ответил!
Обе женщины поспешно оделись, и тетушка Грегуар отворила дверь. Огюст бросился ей на шею, а затем протянул обе руки Кларе, плакавшей как ребенок. Юноша тоже дал волю долго сдерживаемым слезам.
— Молодо-зелено! — промолвила старушка. — Не время плакать. Говорите живей, откуда вы, да еще в таком платье? Удрали, не так ли?
— Да.
— Тогда не следовало приходить сюда! Нужно было где-нибудь спрятаться, горемычный вы паренек! И подумать только, что уже светло! А днем вы никуда не сможете выйти. Кто же это вас надоумил? Ведь вас будут искать именно здесь!
— Да, правда… Меня привели сюда мои освободители, и я не стал спрашивать, по чьему совету они это сделали: я был так счастлив, что увижу вас, и от радости потерял рассудок.
— Быть может, господин Трусбан найдет для вас более безопасное убежище? — сказала Клара.
— И, главное, другую одежду, — добавила тетушка Грегуар. — Сюда, Тото, славный пес! На, отнеси это!
И старушка, велев Огюсту написать на бумажке одно слово: «Приходите!», сунула записку в зубы собаке. Трусбан знал почерк Огюста.
— Этого достаточно, — сказала тетушка Грегуар. — Если же вы сами к нему пойдете, то все пропало.
Она дала овчарке понюхать платье, принесенное художниками в починку и распахнула дверь со словами: «Беги скорее!» Тото, гордый данным ему поручением, отправился на улицу Сен-Жозеф, лишь время от времени задирая ногу над тумбой.
— А если их нет дома? — спросила Клара.
— Тогда Тото принесет записку назад, — ответила старушка, уверенная в сообразительности собаки.
Огюст коротко рассказал странную историю своего бегства. Тетушка Грегуар, в свою очередь, сообщила, как один раз заходил мнимый Бродар.
Несомненно, это был Лезорн. Все, что он молол, — одно вранье. К тому же Тото так и норовил в него вцепиться…
Не прошло и четверти часа, как следом за Тото явилась неразлучная троица: Жеан, Лаперсон и Мозамбик. Было пролито немало радостных слез, но тетушка Грегуар не позволяла терять время даром.
— Грозит опасность, — сказала она. — Поймите, что с минуты на минуту сюда нагрянут: Огюсту нельзя оставаться здесь. Не знаете ли вы такого места, где он мог бы провести несколько дней?
— А наша мастерская?
— Тогда нужно переодеть Огюста, чтобы его вид не вызывал подозрений.
— Что ж, у нас есть разные костюмы для натурщиков: например, жандармский мундир…
— Это не годится, к тому же он слишком молод.
— Ах, — сказал Мозамбик, — если б его быть черный — его спастись.
— Идея! — воскликнул Лаперсон. — Выкрасим его и превратим в негра!
Все рассеялись, кроме Жеана.
— Вам это кажется забавным, — сказал он, — а между тем это легче всего сделать. Несколько дней ему нельзя и думать о бегстве; потом я переправлю его через бельгийскую границу с документами Лаперсона.
Тетушка Грегуар недаром удивлялась: как могли спасители Огюста проявить такое безрассудство и привести его именно туда, где его стали бы разыскивать прежде всего? Справедливость ее опасений подтвердилась очень скоро: на лестнице послышались тяжелые шаги.
— Вот и они, — сказал Огюст.
— Слушай, — воскликнул Трусбан, — ты проворен, как белка: эта комната под самой крышей; вылезай в окно и попытайся пробраться в какую-нибудь мансарду: быть может, там не откажутся тебя приютить.
— Как! — возмутился юноша. — Подвергать вас опасности вместо себя?
— Нас не обвиняют в убийстве Руссерана, — возразила старуха.
Огюст уступил уговорам. С ловкостью кошки он выпрыгнул из окна на крышу. Случай ему благоприятствовал: толпа, столь жадная до всевозможных зрелищ, еще не собралась, так как не знала об обыске, и никто не обратил внимания на юношу, который не торопясь оглядывал крышу, как будто хотел выяснить, не нуждается ли она в починке. Вид у него был такой спокойный, что один буржуа, проходя мимо со своим сынком, заметил, указывая на Огюста:
— У всякого, Порфир, свой удел; изменять его не следует. Вон тот человек рожден быть кровельщиком.
Ребенок перестал ковырять в носу.
— А я кем рожден быть, папенька?
— Представителем правящих классов, — ответил буржуа, бросив восхищенный взор на свое чадо.
Огюст искал укромное местечко, откуда мог бы, улучив удобный момент, незаметно спуститься в одну из мансард, где ему, может быть, позволят спрятаться, а может быть — и нет. Тетушка Грегуар захлопнула окно.
— Откройте! — послышался голос из-за двери.
— Кто там?
— Откройте, говорят вам!
— Что это за невежи? — спросил Жеан. — Мы не откроем.
— Не откроете? Это мы еще посмотрим!
В дверь стали ломиться. Художники придвинули к ней стол и кровать, благодаря чему дверь держалась на петлях еще с четверть часа. Это позволило Огюсту выиграть время. Наконец импровизированная баррикада рухнула. Показалось пять или шесть непривлекательных физиономий.
Жеан, спокойно прислонясь к стене, начал делать зарисовки в своем альбоме. Тетушка Грегуар, Клара и двое остальных молча ждали, прижавшись друг к другу.
— Какая наглость! — сказал один из полицейских, видимо старший по чину.
Старушка подозвала собаку, готовую броситься на вошедших. Улегшись у ног хозяйки, Тото оскалил зубы.
— Где Огюст Бродар? — спросил старший.
— В тюрьме Мазас, как вам должно быть известно.
— Врешь, тетка! Ты его где-то спрятала.
— Что ж, ищите!
Тут они заметили Трусбана, который заканчивал довольно удачные наброски с натуры.
— Отодвиньтесь чуточку, вы, самый толстый! — попросил художник, — не заслоняйте мне остальных!
— Черт вас дери! Уж не воображаете ли вы, что мы вам позируем? — сказал тот, направившись к художнику с намерением отобрать альбом. Но Жеан, насмешливо глядя на него, спрятал альбом в карман.
— Нет, это из рук вон! Где Огюст Бродар?
- Но, сударь, — ответил Лаперсон, — вам это лучше знать: ведь это вы его арестовывали!
Двое полицейских стали по обе стороны двери, с револьверами наготове, остальные рылись в сундуке, распарывали матрацы.
— Ваша думать, его залезть в матрац? — осведомился негр.
— Молчать, черномазый! — грубо одернул его полицейский, только что обнаруживший в сундуке волосы, которые обе женщины сортировали для парикмахерских. — Вот чьи-то останки! — воскликнул он и тщательно завернул волосы.
Художники расхохотались.
— Глупец! — сказала тетушка Грегуар.
— Вы ругаете представителей власти?
— А вы издеваетесь над здравым смыслом! — возразила выведенная из терпения старушка.
— Мы даром теряем время, — сказал старший, распахнув окно и выглянув на крышу. Ничего не увидев, он собрался было отойти, как вдруг заметил на подоконнике след от башмака.
— Вот его следы! Скорее за ним!
Двое полицейских выскочили на крышу, всю ее обшарили и отправились с обыском по мансардам: Огюст, очевидно, был где-то там.
Они не знали, что этот дом не примыкал вплотную к соседнему: между стенами оставался небольшой промежуток. Наверху, возле дымовых труб, с каждой стороны было по карнизу, шириной в ладонь. Полицейским и в голову не пришло, что человек, даже самый ловкий, может спрятаться там, поставив ноги на противоположные карнизы и повиснув над бездной на высоте шестого этажа. Но именно туда и забрался Огюст.
В Лондоне, этом огромном, холодном и пасмурном городе, знаменитом своими туманами, полным-полно бедняков. Они пьянствуют по той простой причине, что спиртное здесь дешевле еды. Кое-где торговки, переворачивая огромными вилками куски несвежего мяса, жарят его на сале, отдающем рыбьим жиром; неприятный запах разносится далеко по улице. Но и эта вонючая пища достается лишь избранным; остальным хватает денег лишь на то, чтобы выпить у трактирной стойки кружку скверного пойла; опьяняя, оно усыпляет голод.
Женщины с грудными детьми на руках (двое или трое постарше цепляются за подол юбки) сидят на тротуарах, в то время как их мужья дерутся или глазеют на драку.
Толпа все растет. Если вы — на Дрюри-лэйн, то у вас, вероятно, стащат кошелек; если на Риджент-стрит, то, заметив, что вы — иностранец, к вам вероятно, обратится женщина с впалыми щеками и лихорадочно блестящими глазами:
— Я из Франции… Меня увез один мужчина; мы поженились, но наш брак признали недействительным. Он вернулся назад, обзавелся семьей, а я, как видите, осталась здесь…
Тут и совсем молодые девушки, на лицах которых уже лежит печать невзгод, худые, бледные, с угасшим взором. Им хочется одного: утолить голод; все остальное им безразлично.
Между восточным и западным Лондоном виднеется какое-то подобие леса, оголенного, как зимой. Это мачты кораблей, стоящих на Темзе. Между ними, шумно пыхтя, снуют паровые буксиры.
Пусть читатель вообразит себе ночной Лондон: роскошные дворцы и тут же — переулки, кишащие нищим людом; глубокую, широкую и черную Темзу; плохо освещенные рабочие кварталы, унылые улицы, вереницы оборванцев, возвращающихся на ночь в работные дома, словно пчелы — в ульи…
Разница между этими заведениями и парижскими ночлежками заключается в том, что за предоставленный кров здесь надо выполнять какую-нибудь работу. Кров этот трудно назвать гостеприимным: ведь большинство бедняков пользуется им лишь потому, что их принуждает к этому полиция. Хлеб общественной благотворительности горек повсюду….
Кроме сотен несчастных, постоянно живущих в работных домах, там ежедневно находит себе ночлег несколько сот пришлых. Помещения, предназначенные для простонародья, обычно похожи либо на мертвецкие (таковы тюремные камеры и спальни работных домов), либо на загоны для скота, с той лишь разницей, что для скаковых лошадей соломы не жалеют…
Путник, постучавшийся поздно вечером в дверь Сент-Панкрасского работного дома, был, видимо, очень утомлен. Он не говорил по-английски, но, догадавшись, что служащий спрашивает его имя, фамилию и профессию, ответил:
— Керван Дарек, француз.
Не зная, как по-английски «крестьянин», он жестами показал, будто вскапывает землю.
Служащий велел ему следовать за собой и повел прежде всего мыться. Эта процедура обязательна для всех, кто желает переночевать в работном доме.
Путник машинально повиновался. Он едва держался на ногах от усталости; по его запылившейся одежде видно было, что он пришел пешком издалека. Очень высокий, синеглазый, с длинными белокурыми волосами, человек этот отличался той редкой красотой, какая в наши дни почти не встречается. В нем было что-то общее с людьми античного мира.
Когда ему знаками велели снять одежду и надеть ночную рубаху, он сначала вынул из кармана суконной куртки веточку омелы и, привязав к шнурку, повесил себе на шею.
Его привели в спальню, где уже лежало на мешках, набитых соломой, человек тридцать-сорок, укрытых дрянными одеялами. Еще оставалось несколько таких мешков, сваленных в кучу. Новому ночлежнику показали на них. Найдя на полу свободное место, он расстелил мешок и бросился на убогое ложе, не в силах больше сделать ни шагу.
Рядом лежали мужчина, закрывший лицо платком, и мальчик с волосами какого-то странного цвета: не то рыжего, не то черного. По-видимому, их выкрасили, и теперь краска сходила.
— Папа, — шепнул ребенок, несколько стесняясь (он еще не привык так обращаться к названому отцу), — вот этот, рядом с нами, — француз!
— Ну так что? Разве тебе охота рассказать ему о нашей поездке?
— О нет!
Их сосед заснул так крепко, что не чувствовал сквозняка. Даже когда мальчуган, забавляясь, подул ему в лицо, он не шелохнулся.
— Погоди, Джек! — сказал шалун по-английски (хотя они жили в Лондоне не больше месяца, он уже знал немало английских слов). — Здорово устал, видать: даже не притронулся к своей порции хлеба… Мне тут надоело! — продолжал мальчишка, помолчав. — До каких пор нам придется здесь ночевать?
— Там видно будет, — ответил мужчина. — Молчи и дрыхни!
— Еще успею выспаться. До семи часов далеко.
— Все равно, заткни глотку, а то он тебя поколотит.
— Ну нет! — возразил мальчуган. — Вы меня в обиду не дадите.
— Почему?
— Потому что я вам для чего-то нужен, хоть я — из шпаны. Иначе зачем вам было брать меня с собой? Даже господин Николя прогонял меня только после того, как я исполнял его поручение.
— Ну?
— Ну так вот, я вам еще пригожусь.
Мужчина удовлетворенно хмыкнул.
— Скверный мальчишка! Ты что, не любишь меня?
— Люблю, когда вы говорите, что поможете мне вернуться к маме.
— Идиот! Она пошлет тебя к чертям собачьим, твоя мамаша!
— Ну да, пока я такой, как сейчас; но когда я приоденусь, как вы обещали… Да, знаете, мне очень понравилось, когда вы пригласили жандарма ехать с нами в двуколке. Ведь вас-то он и разыскивал! Вот почему вы велели мне разукрасить вам физиономию.
Мужчина замахнулся на мальчишку; тот отскочил и при этом задел спящего соседа, который проснулся от толчка.
— Что такое?
— Ничего. Просто я нечаянно толкнул вас.
— А, ты француз? Послушай, ты не мог бы показать мне, как пройти туда, куда мне нужно?
— Мы с сыном еще плохо знаем Лондон, — вмешался мужчина, прикрывавший лицо платком. — Я работаю здесь же, в этом доме, так как нигде устроиться не могу.
— А кто вы по профессии? — спросил незнакомец, привыкший, видимо, разговаривать без обиняков.
— Каменотес из Вольвика, в Оверни. Меня изувечило, когда мы взрывали скалу.
— Бедняга! А я — крестьянин, из Вогезов.
— Вот как? Вам следовало бы там оставаться. Здесь пристроиться трудно.
— Я тут пробуду недолго, лишь до тех пор, пока не разыщу одного человека.
— Это другое дело.
— Как, по-вашему, могу я провести в этом работном доме несколько дней?
— Думаю, что можете.
— Есть здесь кварталы, где преобладают иностранцы?
— Есть французский квартал.
— Женщина, которую я ищу, — русская.
— Я слишком мало знаю Лондон, чтобы помочь вам.
— Эта женщина здесь, наверное, известна, так как она причастна к политике.
— Тогда сходите в немецкий клуб на Роуз-стрит. Может быть, вы найдете ее на митинге или на лекции.
— Большое спасибо за совет! — сказал вновь пришедший.
Его собеседник повернулся на другой бок и заснул.
Пробило семь часов — время подъема. Каждый, сдав ночную рубаху, получил занумерованный сверток со своими вещами. Крестьянин за ночь отдохнул; увидев, как обитатели работного дома отдают дань гигиене, он подумал, что в Лондоне, наверное, найдется достаточно фонтанов, где можно сполоснуть лицо, и не пошел к общему умывальнику с водой сомнительной чистоты, вокруг которого столпились ночлежники.
Если ночью все они выглядели одинаково безрадостно, то днем являли собой весьма причудливое зрелище. Здесь можно было увидеть одеяния самого различного цвета и самого разнообразного покроя, от парадных черных фраков до простых рабочих блуз; все — порванное, поношенное, чиненое и перечиненное. Здесь разыгрывалась заключительная сцена житейского карнавала. Балетмейстером была Нищета; отовсюду, изо всех закоулков, привела она сюда этих отщепенцев, похожих на участников пляски Смерти…
Старый углекоп из Гэмптона, изувеченный в шахте и ставший постоянным обитателем работного дома, позвал всех во двор.
Англичане умеют выращивать самых упитанных в мире быков и баранов, предназначенных на убой, но в той же Англии (как, впрочем, и во Франции, и в других странах) эксплуататоры создают невыносимые условия жизни и труда, уродствующие рабочих некоторых профессий. Старый калека-углекоп не составлял исключения: впалая грудь, сутулая спина, тощее и нескладное тело… Так действует на поколения шахтеров невыносимо тяжелая работа в узких подземных норах, более подходящих для крыс, чем для людей.
— Суп! Суп! — крикнул углекоп, все тотчас же высыпали во двор, получили там деревянные миски и железные ложки. Началась раздача горячей бурды, носившей название супа. Сколько людей, умирающих в Париже от голода, лишены даже и той жалкой пищи, какую можно получить в английских работных домах!
Джентльмен, проигравший все свое состояние, хлебал противную похлебку не спеша; старики, озябнув за ночь на каменном полу, долго отогревали худые руки над паром, прежде чем приступить к еде, а молодые жадно глотали свои порции с аппетитом, свойственным их возрасту. Мужчина, лицо которого было обвязано платком, ел без особой охоты; мальчик же, казалось, даже не заметил скверного вкуса варева.
После завтрака всех погнали на работу. Те, кто не жил здесь постоянно, должны были смолоть на механической мельнице по три-четыре мешка зерна.
Около одиннадцати часов двери открыли. Мужчина с платком на лице и мальчик пошли по направлению к парку, предварительно пропустив крестьянина вперед, чтобы тот не увидел, куда они идут. Этот человек выбирал такие места, где можно было провести день, не привлекая внимания и без лишних затрат. Под одеждой (а ночью — под одеялом) он прятал завернутую в холст шкатулку, где хранились всякие, на первый взгляд, дешевые безделушки — костяные колечки и сережки. Шкатулку эту он открывал лишь тайком от любопытных взоров. Никто из самых обездоленных обитателей работного дома не был так озабочен, как этот мужчина: ведь под костяными украшениями в его шкатулке лежали золотые, а в двойном дне была спрятана целая кипа банковских билетов. Но как продать драгоценности? Как обменять эти банкноты на английские? К счастью, он захватил и звонкую монету однако французские деньги хождения в Англии не имеют, а при их размене могли задать нескромные вопросы. Он не решался жить в гостинице, хотя документы у него были в порядке, и, ночуя пока в работном доме, обдумывал, что делать дальше.
— Здесь все-таки лучше, чем в тюрьме, — говорил мальчик.
Тем не менее, Санблер решил переменить образ жизни. Его побудило к этому главным образом появление в работном доме соседа-француза. Чтобы снять комнату на Шарлотт-стрит, а также купить себе и Пьеро приличную одежду, он разменял несколько банкнотов. Но перемена местожительства и здесь, как во Франции, не могла рассеять его глубокую тоску. Тоска эта была хуже сплина: кто хандрит — может мечтать обрести в смерти покой, а Санблер страшился смерти, хотя и жизнь тяготила его.
Бандит боялся всего: и людей, и вещей, и даже себя самого. Он испытывал неодолимое отвращение к жизни. Этот человек, рожденный для искусства, но ввергнутый в пучину зла, сам придумывал себе все новые и новые муки. Везде его преследовали ужасные воспоминания: и при виде черной воды Темзы, и в мрачной спальне работного дома. Они не оставляли Санблера и в уютной комнатке с простой, но удобной мебелью. Лишь одно могло его рассеять — жажда отомстить ненавистному Николя. Хотя сыщик больше не попадался бандиту на глаза, он, вероятно, тоже находился где-то в Лондоне. Однако требовалась немалая изобретательность, чтобы найти искусно прятавшегося врага.
Случай подарил Санблеру сына, случай же позволил мнимому виконту д’Эспайяку обзавестись супругой.
Встретившись на английском берегу во время высадки с парохода, Николя и Эльмина сначала удивились, а затем, обдумав свое положение, решили, что вполне подходят друг другу. Красота и порочность Эльмины, глубокая развращенность Николя и его преступные склонности — все это было верным залогом того, что они смогут разбогатеть, ибо в те времена красавицы брали огромные взятки за устройство чужих дел.
Они обвенчались под вымышленными именами (в Англии это легко сделать), сняли роскошно обставленную квартиру, и, пользуясь тем, что в Лондоне, как и повсюду, есть немало простаков, начали давать званые вечера, на которых гости болтали о литературе и политике. Эльмина знала английский язык; Николя тоже кое-что понимал по-английски. Денег у них хватало; таким образом они располагали всем, что требовалось для успеха. Путешествие излечило Эльмину от нервного заболевания; благотворно подействовало на нее также известие о смерти врача-психиатра. Она вновь была здорова и еще долгие годы могла творить зло.
Заключая союз, Эльмина и Николя знали, что у каждого из них найдется достаточно улик, чтобы погубить сообщника в случае его измены. Возможность обоюдного разоблачения была основой их сделки, а брак их — ловким маневром, чтобы проникнуть в лондонское высшее общество. Играя на чувствительной струне, присущей многим людям, они распространяли сентиментальный рассказ о своей любви и верности друг другу. Правда, многие леди находили, что наружность Николя не подходит для возлюбленного Джульетты или Дездемоны. Но разве белокурые дочери Альбиона, всегда, казалось бы, витающие в мире грез, не едят с аппетитом кровяные бифштексы? Почему же не могла поступать точно так же и прекрасная княгиня Матиас? Хотя ее голубые глаза подчас отливали металлическим блеском, эта дама, несомненно, была мечтательницей… Говорили, будто ей пришлось испытать множество злоключений, пока судьба наконец не соединила ее с милым, который отличался особой манерой щурить глаза, был осмотрителен даже в мелочах и походил на полисмена.
Эти благородные изгнанники, ставшие, по слухам, жертвами пламенной любви, умалчивали о своей национальности. Им, очевидно, не хотелось, чтобы аристократические семьи, к которым они принадлежали, узнали об их местопребывании.
Князь и княгиня Матиас поселились в Гаммерсмите[43]. Они не бывали в театрах и других общественных местах, но по воскресеньям слушали проповедников различных религиозных сект, как английских, так и иностранных. Посещали они даже и русскую церковь, так что для всех оставалось загадкой, какого же они вероисповедания.
Заключив договор о союзе, Николя и Эльмина точно установили, какую долю оба вносят в дело. При желании они могли разойтись полюбовно: каждый получил бы свой вклад обратно. Что касается ссор, то они были немыслимы: оба слишком уж много знали друг о друге.
Через некоторое время достойная чета получила много приглашений. В гостях князь бывал сдержан, княгиня — меланхолична и очень мила. Кое-кто нанес им ответные визиты; их уединенная жизнь в Гаммерсмите была нарушена. В общем, романтическим иностранцам был оказан восторженный прием, чему немало способствовало их обыкновение делать знакомым ценные подарки. Правда, эта привычка казалась несколько странной, но доверия к ним не поколебала.
По известной пословице, рыбак рыбака видит издалека, князя и княгиню Матиас начали навещать какие-то подозрительные личности. Связанные в большинстве своем с русской полицией, они должны были не только следить за нигилистами, но исподтишка убивать их, если причину смерти можно было объяснить несчастным случаем. Перед Николя и Эльминой открылись широкие горизонты. Они переселились в богатый особняк, и княгиня Матиас принимала гостей в роскошно убранном салоне.
Однажды князь был весьма удивлен: в скромно одетой женщине, стучавшейся в дверь пансиона для девушек, он узнал Бланш де Мериа.
Не желая больше служить орудием в руках Девис-Рота, сестра Гектора решила жить на свои средства. Она написала иезуиту, что дает в Лондоне уроки и незачем тратить на нее деньги, которым можно найти лучшее применение. К тому же она не в состоянии вернуться так скоро, как этого желает его преподобие, ибо должна как следует выполнить данное ей поручение.
Девис-Рот почуял неладное и стал посылать письмо за письмом, настаивая на приезде Бланш; но та, исчерпав все предлоги, перестала отвечать.
— Решительно никому нельзя довериться! — возмущался священник. — Увы, куда девались времена святейшей инквизиции? Даже короли некогда трепетали перед угрозой отлучения от церкви, а теперь над этой карой и дети смеются!
И он потрясал кулаками, грозя грядущему…
Бланш де Мериа, которая приехала в Лондон следить за врагами церкви и послала Девис-Роту несколько донесений (впрочем, с малозначащими сведениями), та самая Бланш, что сыграла у Руссеранов и Сен-Сирга столь непривлекательную роль, теперь опротивела самой себе. Подобное чувство испытывал и ее брат, только в меньшей степени, ибо не был столь горд. Бланш перешла на сторону революционеров, за которыми еще недавно шпионила… Чем это могло кончиться? Ей было безразлично; она любила Михайлова, вот и все.
Ей не пришло в голову переменить имя. Она говорила всем, что приехала в Лондон давать уроки. Это казалось правдоподобным, так как в столице Англии учительнице легче найти работу, чем в Париже. Она отыскала Анну и ее друзей; по вечерам, когда Михайлов выступал в немецком клубе, Бланш приходила туда, чтобы упиваться его речами и глядеть на его лицо, порой неумолимо жестокое, как и то, о чем он говорил, порой пылающее вдохновением. Исполненная восторга, Бланш часами любовалась ничего не подозревавшим Михайловым и поздно возвращалась домой, где решительно все: письма, книги и даже платья, сшитые, как у актрисы, для выступлений в различных ролях — напоминало об ее ужасном прошлом рабы иезуитов.
Это позорное прошлое сейчас стало казаться ей отвратительным, но вовсе не потому, что Бланш начала задумываться над социальными вопросами, а потому, что она полюбила Михайлова, полюбила безгранично; она оказалась способной на такую любовь.
К несчастью, ее с самого детства приучили лицемерить. А между тем Бланш обладала и душевным благородством, и огромной энергией. Но от нее требовали беспрекословного послушания и под предлогом спасения души всю жизнь принуждали влачиться по грязи.
Однажды Бланш встретила Анну и долго разговаривала с нею, совсем позабыв, что еще недавно была шпионкой иезуита. Вернувшись домой почти в радостном настроении, она увидела письмо из Парижа, которое получила еще утром, но не успела прочесть — так далеко витали ее мысли. Бланш вскрыла конверт. Письмо было коротким, но ясным:
Если овечка Божья не перешла в лагерь свирепых волков, где ей грозит неминуемая гибель, пусть она немедля вернется в свою овчарню».
Бланш скомкала письмо и бросила в камин. Приняв окончательное решение, она сожгла и другие письма Девис-Рота, сборники псалмов, благочестивые брошюрки, вроде «Толкования святых таинств», и ей показалось, что она схоронила свое прошлое. На сердце у Бланш стало легко, как в дни юности, и она отправилась на Роуз-стрит, в немецкий клуб.
Михайлов говорил:
— Мы только разрушители; мы должны выкорчевать как можно больше зла. Сеять добро будут другие. Пусть там, где все сгнило, разверзнется пропасть. Закладывать фундамент нового строя выпадет не на нашу долю. Мы только ниспровергаем, и нам придется погибнуть самим. Пусть те, у кого хватит мужества и ненависти для борьбы с произволом, придут к нам!
Эта речь потрясла Бланш. Какое счастье! Теперь она вновь могла ходить с поднятой головой.
«И я с ними!» — подумала она.
Вдруг слушатели заволновались. Разнеслась весть, что полиция узнала имена членов тайного комитета. Лондонские агенты русской полиции получили эти сведения из Парижа.
Бланш вспомнила, что в первом письме Девис-Роту она назвала эти имена. Несчастная решила ограничиться этим и не разоблачать замыслов тех, за кем ей поручили следить; ей хотелось, не причиняя им особенного вреда, доказать иезуиту свое послушание. Да, она не ошиблась: этих людей предала она. Лондонская полиция получала указания из Парижа точно так же, как из Петербурга.
Бланш поняла всю тяжесть своей вины. Прошлое цепко держало ее в своих когтях… Подобно брату, она испытывала глубокое отвращение к самой себе; но, не в пример ему, у нее хватило мужества на смелую попытку выбраться из засосавшей ее трясины. Она попросила дать ей слово.
Когда Бланш проходила к трибуне, Анна протянула ей руку. Но, против обыкновения, Бланш не ответила на приветствие.
— Потом! — промолвила она. — Если вы еще захотите!
Наступил ее черед говорить. Глаза Бланш так пылали, на лице было написано такое отчаяние, что слушатели вздрогнули.
— Я знаю предателя, выдавшего членов комитета! — начала она.
В ответ послышался глухой ропот.
— Дело было точно так, как вы говорите. Провокатор — женщина, посещавшая ваши собрания.
— Как ее имя? — раздались голоса. Но Бланш как будто не слышала вопросов.
— Эту женщину послал в Лондон некий иезуит по имени Девис-Рот; в течение шести лет она слепо ему повиновалась. Раньше она была учительницей, но преследовала единственную цель: уничтожить все, чем вы дорожите. Однако, уезжая из Парижа, она уже колебалась: несчастная шпионка увлеклась тем самым, против чего она боролась; подавленная величием одушевляющих вас идей, она не стала разоблачать ваши планы, но назвала имена главарей…
Слушателей охватило негодование.
— Имя!.. Имя!..
Бледная, но спокойная, Бланш продолжала:
— Эта женщина мечтала о великой борьбе, о том, как она, не склоня головы, будет подвергаться преследованиям. Увы, это еще не все: злополучная сама полюбила изгнанника…
— Имя! Имя! — вновь раздались крики, но Бланш оставила их без ответа.
— Она больше не отвечала на письма Девис-Рота, несмотря на его постоянные угрозы. Однажды, не в силах больше влачить свои оковы, она решила их сбросить: сожгла все письма иезуита, все проклятые книги, так долго державшие ее ум во мраке… Она пришла в этот зал, думая, что освободилась… Но, как корни держат дерево, так человека держит прошлое. В тот самый момент, когда она заглянула в грядущее, призрак минувшего напомнил ей о тех, кого она предала…
Потрясенные слушатели больше не требовали, чтобы им назвали имя.
— Вы спрашивали только что, кто она? Я назову ее. Это я! Эта несчастная — перед вами.
Мертвенно-бледная, Бланш наконец умолкла и, низко опустив голову, сошла с трибуны среди глубокой тишины. Затем безмолвие сменилось шумом; по толпе словно пробежала зыбь, гул голосов наполнил зал. Внезапно смятение возросло, раздался крик, подхваченный сотнями людей. Михайлов упал, сраженный ударом кинжала.
Убийцу не удалось задержать, хотя его искали повсюду. По улице проехал роскошный экипаж; сидевший в нем изысканно одетый мужчина вытирал кинжал о кружевной носовой платок.
Михайлов, окруженный друзьями, приоткрыл глаза, прежде чем сомкнуть их навек. Его уложили на плащ, не решаясь куда-либо нести без перевязки. Врач, увидев на его спине глубокую рану, из которой ручьем лилась кровь, покачал головой и промолвил:
— Помощь бесполезна.
Раненый хотел что-то сказать, но не мог: он простился с друзьями взглядом.
Вне себя от отчаяния Бланш воскликнула:
— Михайлов, я любила вас!
Она выбежала. Умирающий захрипел. Анна и другие товарищи молча сплели руки над его телом. Он понял, что это — клятва, улыбнулся и испустил последний вздох.
Керван, пришедший на Роуз-стрит, был свидетелем этой сцены. Он не решался подойти к Анне, хотя узнал ее по описаниям Клары. Зная теперь, где ее найти, он вернулся в работный дом.
По набережной Темзы брела женщина в трауре, похожая на призрак. Перед нею вставал лес мачт, но она смотрела лишь на черную воду между судами.
Улицы опустели; в работных домах, в переулках, прямо на тротуарах, у подножий дворцов — всюду бездомные располагались на ночь, подостлав тряпье, и пытались заснуть. На перекрестках притаились чьи-то темные фигуры — не то полицейских, не то бандитов.
Навстречу женщине в трауре шла другая, в рваном платье с истрепанным подолом. Дырявые башмаки были надеты на босу ногу; видимо, она продрогла, ее походка стала неловкой. Из-под шляпки, тоже видавшей виды, выбивались пряди белокурых волос.
— Куда вы? — спросила первая.
— Топиться… А вы?
— Тоже топиться.
Они остановились.
— Что заставляет вас искать смерти? — спросила первая.
— Не все ли вам равно?
— А все-таки? Спешить нам некуда, раз мы собираемся умереть.
Луна, показавшись на миг, озарила лицо девушки в лохмотьях. Ей было лет шестнадцать, не более.
— Ну что ж, — промолвила она, — можно поговорить, но недолго. Вчера я не решилась… Вот уже вторая ночь, как я прихожу сюда. Хватит с меня скитаний по улицам!
— Присядем, — сказала первая. — Здесь нам будет удобно.
Они сели рядом на берегу.
— Какая нынче хорошая погода! — заметила девушка, вдыхая свежий ночной воздух. — Зачем вы меня остановили? — вдруг воскликнула она. — Все было бы уже кончено, а теперь начинай сначала…
— Кто знает? — возразила первая. — Может быть, мне удастся что-нибудь сделать для вас. А если нет — мы бросимся в воду вместе… Скажите же, дитя мое, почему вы решили умереть?
— Почему? Да потому, что мать выгнала меня, а сестра моя пропала. Меня зовут Элен. Я — старшая из шестерых, матери всех нас не прокормить. Уже давно она предлагала хорошо одетым людям, проходившим мимо, взять меня с сестрой в прислуги, но те отказывались. Мать велела нам попробовать самим, и вот вчера утром мы вместе вышли на улицу…
Девушка говорила отрывисто. Звуки английского языка резки; казалось, что у нее во рту перекатываются камешки. Другая женщина слушала; печальный рассказ отвлекал ее от собственного горя.
— Наконец моя сестра решилась первая. Мимо проходил старик. Она подбежала к нему и попросила: «Милорд, возьмите меня в услужение! Я буду все для вас делать!» Он остановился, сердито взглянул на нее. Затем, со словами: «Маленькая потаскушка!» — пошел своей дорогой…
Мать ждала нас. Мы рассказали о неудаче. Она низко опустила голову и заплакала. «Бедные мои девочки, — ответила она, — я не хочу, чтобы вы умерли в голода у меня на глазах. Подросших птенцов выгоняют из гнезда… Ищите себе приют сами!»
Как мы с сестрой ни упрашивали ее, ничто не помогало, мать оставалась непреклонной. «Не смейте возвращаться домой!» — крикнула она злобно и ушла, уведя младших детей.
Мы долго плакали, сидя на скамье. Мимо проезжала карета; из нее вышел какой-то лорд, может быть, князь. Подойдя к нам, он спросил, что мы тут делаем; потом молча взял меня за руку и показал на карету. Я хотела повести с собой и сестру, но он оттолкнул ее, воскликнув: «No, no»[44] (он очень плохо говорил по-английски). Как мне было тяжело расставаться с сестрой!
Этот господин посадил меня в карету. С ним была дама, очень красивая, но я ее боялась. Мы ехали долго; наконец экипаж подкатил к великолепному дому. Навстречу выбежали слуги. Господин и дама вышли из кареты и велели мне тоже выйти. Они стали говорить друг с другом вполголоса, по-французски. Я понимаю этот язык, мой отец был француз. Господин сказал: «Смотрите сквозь пальцы на мою прихоть; в конце концов это входит в наши условия». Дама была недовольна. «Вам вздумалось нажить неприятности? — спросила она. — Что мы потом будем делать с этой девчонкой?»
Я испугалась, бросилась бежать и блуждала по Лондону, пока не попала в какой-то переулок. Там было много народу — мужчины, женщины, дети. Дело было в субботу; ребята плясали, играли, бегали; женщины валялись на мостовой, мужчины дрались. Все были пьяны. Меня охватил страх. Вдруг кто-то потянул меня за платье: какой-то человек пытался привлечь меня к себе… Я снова убежала, разыскала то место, где осталась сестра, но ее там больше не было…
— Ваша сестра красива? — перебила Бланш, которую читатель, вероятно, уже узнал.
— О нет, мисс; из всех нас она одна дурна собой, у нее лицо в веснушках, как у отца.
— Вы голодны, милая?
— Нет, мисс, право, я не голодна, мне совсем не хочется есть. Не найдя сестры, я пошла к Темзе, но у меня не хватило решимости. Я долго смотрела на воду и колебалась, пока не рассвело. Мне так хотелось найти сестру! Я искала ее весь день, но безуспешно. Вот почему я вернулась сюда. Вы сами видите, мисс, мне нужно умереть…
— Нет, — сказала Бланш. — Слушайте! Вот ключ, вот карточка с моим адресом. Идите туда, скажите, что я вас послала. Меня зовут Бланш де Мериа. В моем столе вы найдете несколько сот гиней; я отдаю их вам с сестрой. Разыскать ее вам поможет Анна Демидова, которая будет завтра вечером в немецком клубе на Роуз-стрит. Расскажите ей о встрече со мной и о вашей жизни; она окажет вам всяческую поддержку. Вы не забудете то, что я вам объяснила?
Девушка нерешительно кивнула. Бланш подумала: сумеет ли Элен сама выполнить все, что ей велено сделать? К тому же, какая разница — часом раньше или часом позже? Она решительно взяла девушку за руку и повела ее по широким пустынным улицам в свою комнату на Шарлотт-стрит.
Когда Бланш зажгла свечу, Элен в ужасе отпрянула. Бланш, смертельно-бледная, как бы окаменевшая, была уже не от мира сего. Темзе оставалось лишь схоронить ее…
— О мисс, мисс! — воскликнула испуганная Элен. — Вы — из царства мертвых?
Не отвечая, Бланш велела ей съесть немного печенья и выпить два-три глотка вина.
— Теперь ложитесь, — сказал она, с материнской нежностью укладывая Элен в свою постель.
Разбитая усталостью, девушка заснула, а Бланш села писать. В длинном и грустном письме она просила Анну позаботиться об Элен и помочь ей найти сестру. «Обращаюсь к вам потому, что ухожу из жизни…» — так заканчивалось письмо.
Бланш разбудила девушку, объяснила ей, что за квартиру уплачено вперед и что Элен может жить здесь вместе с сестрой; Анна их не оставит.
Затем, поцеловав Элен, Бланш ушла. Эта несчастная мечтательница чувствовала, что не в состоянии больше жить. Полная презрения к себе самой, она понимала, что была недостойна любви Михайлова. Если б не это, Бланш смело продолжала бы его дело и пала бы лишь под ударами судьбы.
Город тонул в темноте. Бланш направилась к реке. Сейчас она шла, высоко подняв голову, так как знала, что смерть, подобно пламени, очищает все. На берегу не было ни души. Несколько мгновений она смотрела в черные воды Темзы, потом бросилась с моста.
В Нуази[45] на улице Дез-Орм, есть красивый домик, окруженный благоухающей изгородью из боярышника и шиповника, в которой жужжат пчелы. Уличка эта тениста и тиха; на ней живут мелкие рантье. Среди однообразного чередования дач и палисадников тянутся аллеи нескольких парков.
В домике, о котором идет речь, поселилась необычайно кокетливая дама, графиня Олимпия де Болье, с горничной Розой и кухаркой. На вид графине можно было дать от двадцати до сорока лет; она в таком совершенстве владела искусством казаться молодой, что ее возраст не поддавался определению. Кожа ее была розово-белой, как лепесток лилии; она тщательно причесывалась, добавляя к своим волосам и чужие, и к ней обращались: «деточка», «мадемуазель» или же «мадам», в зависимости от того, на каком расстоянии от нее находились.
Горничная Роза являлась шедевром другого рода: служанка мольеровского типа, но в то же время вполне современная, любопытная, нахальная, болтливая и притом настолько же рассудительная, насколько ее хозяйка была легкомысленна.
Круг знакомых графини был ограничен: несколько старых дев, подобострастно именовавших ее «госпожой графиней», и недавно окончивший семинарию аббат, которому она покровительствовала.
Графиня слегка напоминала газель; кое-кто находил в ней менее поэтическое сходство с козой.
Аббат раболепствовал перед нею: он имел обыкновение угождать титулованным дамам. Графиня, в свою очередь, привыкла почитать духовных особ. Поэтому оба все время обменивались изысканными любезностями, которые Роза иногда сопровождала язвительными замечаниями.
В тот день, когда читатели заглядывают в этот домик, кухарка, в нашем повествовании никакой роли не играющая, пожелала оставить свое место. Пришлось через бюро найма прислуги подыскивать новую. Явилось множество желающих. Роза уже выпроводила нескольких слишком неопытных или, напротив, чересчур развязных. Наконец она решила показать графине одну, более других достойную, по ее мнению, вести хозяйство. У этой женщины было печальное выражение лица; одетая просто, но изящно, она понравилась Розе.
Когда графиня и та, что претендовала на место кухарки, увидали друг друга, обе весьма удивились, но ничем не выдали своих чувств.
Графиня любила порисоваться. Томно растянувшись на кушетке, так чтобы ее лицо оставалось в тени, она спросила:
— Как вас зовут?
— Это ты, Олимпия! — воскликнула пришедшая. — Нечего разыгрывать передо мной графиню, милочка! Ведь я же — Амели! Если бы ты знала, как со мной поступил Николя! Что за скотина! Но он дал тягу. Нет такого преступления на свете, какого бы он не совершил!
Растерявшись от этого потока слов, графиня замахала руками. Роза сочла уместным скромно удалиться, предварительно, однако, проверив, заперты ли все шкафы и окна. Затем она вышла, чтобы подслушивать за дверью.
— Что означает эта сцена? — спросила графиня, волнуясь, но напуская на себя важный вид.
— Однако и устроилась же ты, милочка! Здорово! Шикарная обстановка!
Амели с интересом осматривалась кругом.
— Но я не знаю вас! Я не знаю вас! — повторяла Олимпия.
— Полно, полно, не ври! Ты меня отлично знаешь. Да разве я мешаю тебе прикидываться графиней? Я сама была одно время графиней Амелией де Санта-Клара!
Олимпии стало дурно. Она побледнела, голова и руки ее бессильно повисли.
— Вот те раз! — воскликнула Амели. — Чем это я так ее доняла? Я, кажется, выражалась вполне прилично!
Она подхватила Олимпию, уложила ее поудобнее на кушетке и постаралась привести в чувство.
— Прости, милочка, что я тебя расстроила! Видишь ли, я около двух месяцев жила у одной дамы, госпожи Руссеран; мне посчастливилось спасти ее дочь; потом я расскажу тебе об этом подробно. Но когда мне понадобилось съездить в Париж, меня опять засадили: Николя, этот изверг, все время забывал вычеркнуть мое имя из списков имеющих билет. Я провела две недели в Сен-Лазаре и вышла оттуда благодаря этой самой даме. Она же дала и рекомендацию, чтобы помочь мне найти место. Правда, деньги у меня пока есть, но я не хочу оставаться одна, мне будет скучно. Госпожа Руссеран уезжает за границу с дочерью и звала меня с собой, но мне не хочется покидать Париж, я его люблю…
Тараторя без умолку, Амели прыскала на Олимпию всеми душистыми эссенциями, какие попадались ей под руку.
— Боясь опять попасть в тюрьму, я решила поступить куда-нибудь в услужение. Мне сказали, что одинокая старая графиня ищет кухарку, вот я и пришла…
При слове «старая» Олимпия испустила такой пронзительный визг, что вбежала Роза.
— Что случилось? Что вы ей сказали?
— Ничего особенного. Это никого не касается, кроме нас, — ответила Амели.
Роза улыбнулась — она все слышала.
Олимпия, забыв, что только что у нее готовы были хлынуть слезы, разразилась смехом. Лед был сломан, и старые подруги обнялись. Потоком полились жалобы: с одной стороны — на Николя, с другой — на де Мериа.
Этот подлец Николя обманул Амели, но если он вздумает вернуться, она сумеет ему отомстить! Она достаточно о нем знает. Уж она-то постарается, чтобы негодяй был разоблачен и получил по заслугам!
Не обращая внимания на присутствие Розы, навострившей уши, Амели, опьяненная собственным красноречием, рассказывала, как она будет выступать на суде. Розе доводилось многое слышать, но редко чье-нибудь повествование изобиловало такими образными выражениями.
Олимпия совсем забыла о своей роли графини. Недалекая, но великодушная, Дылда очень нуждалась в том, чтобы ее кто-нибудь любил. Найти старую подругу было для нее счастьем; у нее даже пропало желание чваниться.
— Если бы ты знала, как де Мериа пугал меня своим мрачным видом! — жаловалась она. — Право же, он мне больше нравился, когда бывал вдребезги пьян!
— Что за свинья!
Роза с присущей ей ловкостью притаилась за дверью и уже успела узнать много интересного из прошлого обеих подруг, когда неожиданно, по пословице «то густо, то пусто», на сцене появился еще один персонаж. Мужчина с огромным лотком просил разрешения повидать графиню. По его словам, у него были отличные заграничные меха и всякие редкостные вещицы по недорогой цене. Желая увидеть все эти заманчивые товары, а также угодить хозяйке, Роза доложила о приходе разносчика.
— Позови его! — воскликнула Амели. — Это нас развлечет. Пусть войдет!
Олимпия согласилась.
Хотя этот человек был одет довольно опрятно, весь его облик говорил о моральной нечистоплотности. Физиономия его была такой же угрюмой, как и в те дни, когда он сидел в тулонской тюрьме. Словом, это оказался Лезорн.
— Бродар! — вскричали обе подруги, обманутые роковым сходством.
— Да, прекрасные дамы, Бродар к вашим услугам.
«Я — в осином гнезде, — соображал Лезорн. — Нужно по возможности выбраться отсюда с медом, не дав себя зажалить».
— Бедняга Бродар! — воскликнула Олимпия. — Так вы вернулись?
— Да, по амнистии, сударыня.
— Разве вы не узнали нас?
Бандит призвал на помощь всю свою ловкость.
— Увы! Годы ли виноваты, или моя память, но теперь она частенько мне изменяет…
— Он нас не узнает потому, что мы уже не похожи на шлюх! — воскликнула Амели.
Ее слова помогли Лезорну несколько разобраться в обстановке.
— Да, вы разбогатели, а я по-прежнему беден…
— Ладно, не скулите! Мы встретились, и теперь я позабочусь о вас!
Дылда усадила его за стол. Она плакала.
Лезорна засыпали вопросами, и он не знал, как выпутаться: на добрую половину их он ответить не мог. Где его дочери? Неизвестно, они исчезли. А Огюст?
Тут Лезорн смог блеснуть осведомленностью: он рассказал, что любовница Огюста — девушка, живущая у торговки птичьим кормом.
— Я знаю эту старуху, — воскликнула Олимпия. — Раз возлюбленная вашего сына живет у нее, то можно поручиться, что она — девушка честная!
Далее Лезорн рассказал, как шайка юных бродяг совершила ночью нападение на арестантскую карету.
— Как странно, — заметила Олимпия, — что Огюст затесался в такую компанию! Где он мог познакомиться с ними, если все время был в Клерво? Что за семья эти Бродары! Огюст похож на отца: всегда был до смешного серьезным и водился только с рабочими старше его. Если б не проклятый Руссеран, честь семьи осталась бы незапятнанной!
Олимпия говорила это, плача. Лезорн сделал вид, что тоже расчувствовался, и мотал на ус все, что слышал, ловя намеки, которые могли послужить указанием, как себя вести.
— Кушайте же, — повторяла Олимпия. — Роза, принесите все, что у нас есть вкусного — цыпленка, малагу, пирожные! Что ж вы не едите, Бродар?
Но Лезорну было не до еды. Время от времени проглатывая кусок, он продолжал рассказывать про Огюста:
— Представьте себе, молодчик убежал через окно старухиной мансарды. Его целый день разыскивали на крышах, но безрезультатно; в конце концов один из полицейских упал и сломал себе ногу. Это отбило у остальных охоту к дальнейшим поискам, и они ушли. А Огюст был таков! — И бандит прищелкнул пальцами.
«Странно, — думали обе женщины, — до чего Бродар изменился! Эх, старина, не таким он был когда-то!»
Да, сидевший перед ними не напоминал того честного, славного Бродара, какого они знавали.
Лезорну было нелегко играть свою роль; зато перед ним открывались блестящие возможности. Эти женщины могли окончательно удостоверить его личность; посещения этого богатого дома наверное надоумят его и на другие планы. Мечты уносили Лезорна все дальше и дальше. При виде добычи в нем пробуждалась алчность дикого зверя. Уголки его губ приподнялись, как у лисы, попавшей в курятник.
— Не уходите до вечера, славный наш Бродар! — наперерыв повторяли подруги.
Олимпия была искренне рада. Ей вспомнилась молодость, когда она, торгуя собой, подчас помогала тем, кто был еще несчастнее. А теперь, когда она пригоршнями швыряла золото лицемерным и преступным людям, ходила в бархате и кружевах — ее сердце томило отвращение к самой себе, то самое отвращение, которое довело Бланш до самоубийства и лишило ее брата рассудка.
— Поговорим о прошлом, мой славный Бродар! — просила Олимпия. Но Лезорн переводил разговор на другую тему, и сердце «графини» сжималось от тоски.
Мы оставили Огюста, когда он повис между двумя печными трубами. Ноги его опирались на карнизы двух смежных стен. Этот закоулок был так узок, что в него никто не заглядывал. Под Огюстом зияла пропасть, где его кости могли спокойно истлеть: разве что какой-нибудь исхудалой от голода собаке удалось бы туда пробраться.
Из своего убежища беглец слышал, как его искали, как осматривали мансарды. Ноги его затекли, в ушах звенело, непокрытая голова болела от зноя. «Почему, — размышлял юноша, — не душат уже в колыбели тех, на чью долю выпадают одни лишь страдания? Меньше рабов было бы на свете… Когда же наконец наступит их черед?»
Несчастного лихорадило, он весь дрожал. Где-то пробили часы. Их звук долетел издалека, медленный и зловещий. Колени Огюста подкашивались; стоило ему пошевелиться, и он бы упал.
Так и случилось, когда один из полицейских, неосторожно наступив на раму, провалился в мансарду и сломал себе ногу. Вызванное этим сотрясение нарушило равновесие Огюста, и он полетел в узкую щель.
Он падал, то задерживаясь на несколько секунд между выступами, то вновь увлекаемый вниз собственной тяжестью. Оглушенный, в изорванной одежде, покрытый синяками и ссадинами, юноша очутился наконец на дне каменного колодца, чувствуя себя, как человек, подвергнутый пытке и только что снятый с колеса. Падение в таких условиях не могло быть смертельным; но теперь Огюсту предстояло умереть от голода в этой щели, если у него не хватит ловкости, чтобы выкарабкаться. Для этого требовались и недюжинная сила и мужество. Впрочем, эту попытку приходилось отложить до ночи: ведь днем ему нельзя было показываться на улице. Закрыв глаза, он впал в забытье — не то обморок, не то кошмар. Ему вспоминалась тюремная камера, нападение на карету, мансарда тетушки Грегуар, охота на него по крышам…
Все вихрем завертелось в его мозгу, и он потерял сознание.
Когда Огюст очнулся, ему стало немного лучше от ночной прохлады. Призвав на помощь всю свою энергию, он начал протискиваться между стенами, подвергаясь почти такой же пытке, как и при падении. Одежда его превратилась в лохмотья; та же участь грозила и его коже. Право же, между мельничными жерновами ему вряд ли было бы хуже, чем в этой щели, шириной лишь немногим больше его головы, в щели, сквозь которую он протискивался боком, изо всех сил стараясь сдавить, сплющить, распластать свое тело.
Наконец ему удалось добраться до конца. Но выход оказался наглухо заделанным кирпичной кладкой.
Мужество Огюста иссякло. Он ударил по стене окровавленными руками.
«Неужели я здесь погибну?» — спросил он себя. Некоторое время юноша оставался неподвижным; сердце его бешено колотилось. Не всё ли равно, когда и где умереть? Чем скорее, тем лучше! Но он вспомнил о сестрах. «Надо сделать еще усилие! Пусть никто не посмеет меня упрекнуть, что я не держался до конца!» И несчастный пополз назад. Обратный путь оказался так же мучителен. Какой ужас! Замурован и другой выход…
На этот раз у Огюста опустились руки. Но мысль о смерти была ненавистна ему. Бедный мальчик! Ему хотелось жить… «Крыса и та прогрызает себе ход!» — подумал он и с ожесточением набросился на стену, пытаясь вытащить хотя бы один кирпич. Ногти его скоро обломались, под ними выступила кровь. Проклятая стена, казалось, была сложена из гранита. Вдруг он вспомнил, что в кармане у него есть складной ножик. Понадобились невероятные усилия, чтобы достать его. Но с помощью ножа, наверно, легче будет вынуть кирпич. А вынуть один кирпич — значило проделать в стене дыру.
И Огюст вновь принялся за неслыханно тяжелую работу. Из пораненных рук сочилась кровь, но он, не замечая этого, продолжал долбить. Ему казалось, что все это — сон… Наконец удалось расшатать и сдвинуть с места один кирпич. Юноша набросился на стену, как хищный зверь на добычу. Он задыхался, рычал, царапал цемент ножом, руками, чуть не грыз его, чувствуя, что победа близка.
Но вот сквозь проделанное им отверстие проник свет фонарей. Кирпичи падали один за другим… Вскоре Огюсту удалось просунуть в дыру голову, затем плечи и наконец все туловище. Он очутился на улице, почти голый, до того изорвана была его одежда.
— Глянь-ка, отец! — сказал кто-то тонким, но несколько хриплым голосом. — Вот так крыса выскочила! Здоровенная!
— В самом деле, кто это? — промолвил очень высокий и очень худой мужчина, похожий на персонаж из китайского театра теней.
У него была корзинка за плечами, палка с крючками и фонарь. Мужчина осветил лицо Огюста.
— Черт побери, откуда ты свалился, парень?
— Помогите мне! — прошептал юноша.
— Идем, но живее! В каком ты состоянии, однако… Где это тебя так угораздило?
— Он, должно быть, упал в эту щель, — сказал мальчик (тонкий голос принадлежал ему).
Заметив, что Огюст весь в крови, они перестали шутить и погасили фонарь.
— Скорей, скорей! — торопил мужчина. — Надо, чтобы его никто не увидал. К счастью, наше логово недалеко.
Действительно, они остановились, пройдя несколько домов.
— Приладьте-ка это на закорки! — сказал мужчина, снимая корзинку. — Не то привратник сочтет, что вы слишком легко одеты.
Все трое беспрепятственно спустились в подвал.
— Здесь мы живем, — сказал мальчишка.
Огюст скинул корзинку и в полном изнеможении повалился на скамью.
— Спасибо! — пробормотал он.
Мужчина снова зажег фонарь и повесил его на стену, затем он помог юноше добраться до лежавшего на полу тюфяка.
— Не стану спрашивать, где вас покарябало, ведь я не шпик. Вам, видно, надо перекраситься. Я вам помогу, и дело с концом. А пока отдохните.
— Погодите-ка, — сказал мальчик. — Приподнимите голову! Так вам будет удобнее! — И он сунул Огюсту узел с тряпьем вместо подушки.
Молодой Бродар кое-как улегся. Мужчина, налив вина в выщербленную чашку и размешав в нем сахар, предложил ему выпить. Затем измученный беглец крепко заснул.
Мальчик расставил на полу убогую посуду, и оба тряпичника сели за трапезу. Это была невообразимая смесь из объедков и остатков различных блюд; все, разумеется, не купленное, а подобранное, и елось холодным. На десерт — огрызки сыра. Хлебных корок было вдоволь; их запивали плохим вином, большую часть которого, однако, отдали Огюсту.
— Я знаю, откуда он взялся, — сказал мальчишка, показывая на спящего. — Его искали сегодня на крышах рыжие.
— Попал в точку, малыш. Ты меня как-то спрашивал, что такое социальный вопрос; на, гляди!
— То есть?
— Слушай! Представь себе охоту. Кто в ней участвует? Собаки, загонщики, охотники и зверь. Ну так вот, жизнь — это большая охота. Одни люди — это звери, которых травят; другие — собаки. Есть и загонщики, и охотники… На этого парня устроили облаву, как на зверя.
— А рыжие — в своре?
— Так оно и есть. Ты сметливый паренек! Поцелуй-ка меня!
После этого излияния чувств мужчина вынул из кармана засаленный обрывок газеты и погрузился в чтение.
— Вслух, пожалуйста! — попросил мальчик и, опершись локтями о колени, стал внимательно слушать.
Газета была вчерашняя; в ней уцелел отдел происшествий и судебных отчетов. В одном из них излагалось дело о бродяжничестве. Мужчина читал медленно, чтобы мальчик мог во все вникнуть:
— «Председатель. Подсудимая, встаньте! Как ваше имя?
— Маргарита.
— Где вы родились?
— Понятия не имею, сударь.
— Не издевайтесь над судом!
— Я не издеваюсь, сударь. Меня подобрали на улице, когда я была уже большая.
— Кто вас бросил?
— Не знаю.
— Хватит об этом. Сколько вам лет?
— Как я могу знать, сударь? Лет шестьдесят, шестьдесят пять, наверное.
— Где вас задержали?
— На скамье, где я сидела.
— За что вас задержали?
— Не знаю, сударь.
— Не лгите!
— Я не лгу, сударь.
— Почему вы сидели на скамье?
— Я устала ходить.
— Откуда вы шли?
— Искала работу, но не нашла ее.
— Где вы живете?
— Нигде, сударь. Домовладельцы не хотят иметь дело с людьми, которые не могут платить.
— Где же вы жили последнее время?
Подсудимая, не отвечая, опускает голову.
— Обвиняемая, я вас спрашиваю, где вы жили?
— В тюрьме Сен-Лазар, — тихо отвечает женщина.
— Не шутите с судом!
— Но, ваша честь, у меня так давно не было другого жилья, кроме тюрьмы, что я не могу ответить иначе.
— Достаточно!
После совещания, длившегося несколько минут, подсудимая присуждается к трем месяцам тюрьмы за бродяжничество.
Подсудимая. Не можете ли вы засадить меня на полгода, добрые господа? Я так устала!
Председатель. За дерзкое поведение подсудимой срок наказания увеличивается на две недели.
Подсудимая. На шесть месяцев, господа судьи, прошу вас!»
— За что это ее? — спросил мальчик. — И почему она просила посадить ее не меньше, чем на полгода?
— Я тебе уже объяснял, что, когда у человека нет работы и он не может платить за квартиру — это считается преступлением, называется бродяжничеством и, как видишь, наказывается. А полгода тюрьмы она просила потому, что иметь над головой крышу, даже тюремную, лучше, чем оставаться на улице.
— Когда вы меня взяли, я тоже был бродягой, не правда ли? — спросил мальчик.
— Да, но теперь тебе нечего опасаться.
Огюст находился в том полузабытьи, когда все слышишь, все чувствуешь, но не можешь пошевелиться. От всего пережитого он впал в какую-то летаргию. Юноше вспомнился школьный учитель, который когда-то проявил к нему такое участие. Прошлое и настоящее сплетались в его уме, измученном усталостью и одурманенном дремотой.
— Как хорошо, что я с вами! — заметил мальчик. — Я уже не боюсь, что меня посадят в тюрьму за бродяжничество.
— Так ты доволен, что живешь со мной?
— Конечно! Я вас очень люблю, и к тому же вы — сын гильотинированного!
И он с восхищением посмотрел на приемного отца.
— Смешной малыш!
Время от времени мужчина прерывал чтение и посматривал на Огюста, который все еще спал. Наконец, сняв фонарь со стены, он сказал мальчику:
— Подержи-ка, пока я смою с него кровь; он так утомлен, что не проснется.
Взяв старую салфетку и миску с водой, мужчина стал перевязывать раны Огюста. Мальчуган светил.
— Теперь ему нужно только хорошенько отдохнуть, — сказал сын гильотинированного, устраивая для себя и для мальчика ложе из тряпок в углу погреба. Он заставил Огюста, все еще погруженного в забытье, выпить вторую кружку подслащенного вина и улегся, положив подле себя коробку спичек, чтобы в случае надобности зажечь свет. Спали они на сырой земле; но, устав за день, оба уснули бы и в худших условиях.
Вдруг мальчик встрепенулся.
— Отец, — сказал он, — ты ведь не дал мне нынче урока чтения!
— Правда, — ответил тряпичник, — но зато ты получил наглядный урок жизни; ведь я рассказал тебе про охоту.
— Да! Но почему загнанный зверь не бросается на собак?
— Иногда он это делает. Олень, например, порой распарывает им брюхо рогами; бык, разъярившись, может вырваться с бойни.
— Но их все равно убивают?
— Да, потому что они — одни. Но все это я говорю иносказательно. Понятно тебе, что это значит?
— О да! — сказал мальчуган, улыбнувшись.
— Сестры! Где мои сестры? — пробормотал Огюст во сне.
— Кого это он зовет? — спросил мальчик.
— Ну, ты еще слишком мал, чтобы понять. Если зверей в норе несколько, то спастись удается не всем.
Мальчик опять улыбнулся, но уже грустно. Затем он продолжал разговор:
— Отец, этот парень с крыши, наверное, тот самый, которого считают соучастником лакея — знаешь, лакея, сбондившего кубок. Это тот, которого собирались упечь, припаяв ему чужие грехи.
Все это он говорил серьезно, как взрослый.
— Верно! — отозвался тряпичник. — Котелок у тебя варит. Да, с нашим братом, обездоленным, часто поступают так.
Он вновь зажег фонарь (спать им больше не хотелось), придвинул к себе корзинку и вместе с мальчиком начал просматривать старые газеты (это заменяло им посещение читальни).
Вдруг они наткнулись на большой пакет, обернутый в серую бумагу и перевязанный бечевкой.
— Вот те на! — воскликнул мальчик. — Глянь-ка! Бумажник министра!
Он с любопытством придвинулся поближе, между тем как тряпичник, развязав веревку и вытерев пальцы об одеяло, разворачивал пакет. Там оказалось много разных документов: свидетельство о том, что 24 мая 1854 года в Сен-Назере родился Жильбер Карадек, затем (чисто бретонская аккуратность!) свидетельство о крещении, с подписями крестного отца, рудокопа Ивона Карадека, и крестной матери, его жены Маргариты; диплом школьного учителя, полученный в 1876 году в Нанте; справки, удостоверявшие, что Жильбер Карадек в течение четырех лет зимою обходил фермы, расположенные вдалеке от общинных школ, и обучал там детей грамоте; еще несколько удостоверений и наконец письмо, все объяснявшее и адресованное: «Тому, кто найдет мои документы».
Письмо было довольно длинное:
«Я — бретонец, неимущий учитель, как это видно из моих документов; умею читать, писать и считать; с орфографией я в ладу, но все-таки не могу найти себе место в Париже. Почему я не остался на родине? Из-за слабого здоровья — мне очень трудно в зимний холод, по скверным дорогам, ходить от фермы к ферме. Я решил последовать примеру моего дяди, который с год назад отправился в Париж, и, должно быть, неплохо там устроился, раз не вернулся. Впрочем, и он мог кончить так же, как я. Мне надоело терпеть нужду; работы у меня, нет, я умею только учить грамоте. Меня одолевает такая тоска, что я даже не чувствую голода.
Говорят: „упрям как бретонец“. Правильно! Я твердо решил положить конец своим страданиям. Не хочу я больше, изнемогая от усталости, бродить то по изрытой колеями дороге, то по мостовой. Мне хочется уснуть вечным сном. Я не передумаю. Правда, в катехизисе сказано, что тех, кто не захотел терпеть земные страдания до конца, всеблагой господь ввергнет в ад, дабы они там мучились веки вечные. Нечего сказать, добрый боженька! Ну что ж, одни страдания сменятся другими, вот и все!
Родных у меня нет, обо мне никто не пожалеет. Нет у меня и друзей: кто замечает простого учителя? Только мальчишки, спешащие, увидев его, спрятаться в зарослях дрока…
Но мне вздумалось оставить о себе память. Если какой-нибудь бедняга, хлебнувший горя еще больше, чем я (хотя вряд ли это возможно), но более сильный духом, захочет воспользоваться моим именем, на которое никто не предъявит прав, или моими документами (документами честного человека), то я охотно разрешу это при условии, что он тоже честен, умеет читать, писать и считать.
Так как я — бездомный, то оставлю этот пакет прямо на улице, прежде чем брошусь в Сену. Правда, вода, должно быть, холодная, но ничего не поделаешь. У меня больше нет сил терпеть. Мне кажется, будто в воде отражаются далекие огни ферм…
Минуты две тряпичник и его приемный сын молчали.
— Недалекий все-таки парень был этот Карадек! — сказал наконец мальчуган.
— Почему?
— Во-первых, он сдрейфил.
— Что ты под этим подразумеваешь, малыш?
— Ну, ему не хватило мужества.
— Ты думаешь?
— И потом, он вообразил, будто нашедший его бумаги воспользуется ими лишь в том случае, если он сам — честен и образован… Вот простак-то! Держи карман шире!
Мальчуган подпер голову ладонями и погрузился в раздумье. Затем он заметил, показывая на Огюста:
— Отец! А если этот парень умеет читать, писать, считать? Тогда эти документы — как раз то, что ему нужно. Вот потеха!
Огюст наконец крепко заснул; но его лицо даже в полумраке пылало лихорадочным румянцем, он весь горел. Старик подошел к нему, взяв фонарь.
— Быть может, ему уже не понадобится никаких документов! — промолвил он грустно.
— А если пойти за Филиппом или за его братом? — предложил мальчик. — Они, наверное, дома. Вот кто мог бы вылечить этого парня. Ведь они на все руки мастера.
— Что ж, сбегай за ними. Может быть, они в самом деле сумеют пособить.
Мальчуган легко и проворно, как истый парижский гамен, взбежал на шестой этаж по скользкой от грязи лестнице, ни разу не оступившись, хоть и было темно. Там снимали мансарду четверо братьев. Двое старших привыкли к тяжелой работе и говорили о тех, что помоложе: «Пускай они будут счастливы и за себя, и за нас». Малыши, как птенцы в гнезде, питались тем, что им приносили братья. Поэтому неудивительно, что Филипп и Андре казались гораздо старше своего возраста, а Пополь и Тотор — моложе.
Пока мальчуган бегал наверх, тряпичник еще раз просмотрел документы Жильбера Карадека. И ему вспомнилось, как однажды на его глазах ветер погнал стайку насекомых прямо на птицу, попавшую в силок… «Неужели для того, чтобы один спасся, другой должен погибнуть? — думал сын гильотинированного. — Проклятое общество! Волчьи законы! На свалку, на свалку все!» Он многого не знал, а то бы для его размышлений нашлось куда больше пищи…
Есть люди, которым фатально не везет; но то, что не приносит им никакой пользы, может выручить других.
Документы Ивона Карадека помогли Жаку Бродару; а сейчас документы его племянника, Жильбера Карадека, должны были спасти Огюста.
Тряпичник не знал также, что Сен-Назер — родина не только Карадеков, но и человека, чье свидетельство могло стать роковым для обоих Бродаров, а именно — Жан-Этьена, агента тайной полиции, покусившегося на жизнь своей матери.
Судьба то сталкивает людей, как буря — песчинки, то отбрасывает их далеко друг от друга. Много ли нужно для этого? Лишь порыв ветра, либо уносящий песчинки вдаль, либо погребающий их навсегда…
Мы уже говорили, что Девис-Рот напоминал жреца-друида, а также инквизитора. Он был преступником, но его толкали на злодеяния не личные интересы, а кастовые, в то время как у Эльмины, Гектора и Николя брали верх животные вожделения. Здание веры, где царил мрак, Девис-Рот защищал от вторжения света не менее рьяно, чем средневековые феодалы — свои замки. У него было немаловажное достоинство — постоянное присутствие духа.
Речь Бланш в немецком клубе и ее смерть нанесли иезуиту страшный удар, но и эту неудачу он, по своему обыкновению, позаботился осветить так, чтобы ее можно было преподнести публике. Он только что кончил правку номера газеты «Сердце Христово». Там был помещен некролог, где случившееся в Лондоне излагалось в следующих выражениях:
«С глубоким прискорбием извещаем читателей о кончине м-ль Бланш де Мериа, последовавшей при печальных и драматических обстоятельствах.
Читатели, вероятно, помнят, что ее брат, граф де Мериа, некоторое время тому назад внезапно заболел душевным расстройством. Этот недуг был в их семье наследственным, но о нем старались не напоминать, чтобы не ускорять катастрофы.
Последняя из рода, де Мериа надеялась, уехав в Лондон, избежать роковой болезни, но была, внезапно поражена ею, когда случайно находилась на собрании в Немецком клубе. Она поднялась на трибуну и ко всеобщему удивлению произнесла сумбурную речь, содержание которой передать затруднительно. Это был какой-то бред, ужаснувший слушателей.
Когда м-ль де Мериа спускалась с трибуны, еще одно происшествие повергло всех в смятение: известный русский нигилист Михайлов, давно приговоренный своими соумышленниками к смерти, был убит по решению тайного революционного комитета.
Однако трагические события вечера на этом не закончились. В приступе безумия, м-ль де Мериа скрылась во мраке. На другое утро труп несчастной нашли в Темзе. Ее одежда была в полном порядке: юбка, связанная у щиколоток, оказалась безупречно чистой… Господь, как видно, хранил бедняжку и в невзгодах.
Склонность к предосудительным знакомствам, в которой нередко упрекали графа де Мериа, также вызвана унаследованным им прискорбным душевным недугом. Вот почему мы не стали отвечать на злобные нападки по этому поводу, имевшие место не так давно.
Эта пространная, но довольно-таки путаная заметка не вполне удовлетворила Девис-Рота; он задумался над нею. Приход слуги прервал его размышления.
— Что вам нужно, Пьер? — спросил священник.
— Одна дама настоятельно просит, чтобы ваше преподобие приняли ее. Она утверждает, что может сообщить вам нечто очень важное.
Иезуит сжал голову руками. Смерть Бланш грозила новым скандалом. Он старательно избегал упоминать, о чем именно говорила Бланш, дабы впоследствии легче было отрицать или извратить ее слова. Достаточно ли этого, чтобы сбить с толку врагов церкви? А тут какая-то ничтожная женщина вздумала отвлечь его по личному делу, мешать важным занятиям. Девис-Рот решил было не пускать ее к себе, но потом подумал, не явилась ли она в самом деле с каким-нибудь известием?
— Пусть войдет, — сказал он.
Любой художник счел бы наружность посетительницы вполне подходящей для Двора чудес[46] или разбойничьего притона. В ее фигуре было что-то змеиное, в лице — что-то жабье; ее угодливый взор выражал наглость и хитрость. Что таилось под этой личиной?
Маленькая, коренастая, изжелта-бледная, эта женщина, несмотря на отталкивающую внешность, обладала необъяснимой гипнотической силой. Ее глаза пристально следили за собеседником, впивались в него, словно щупальцы спрута. Однако взгляд ее не произвел впечатления на Девис-Рота. Он так властно посмотрел на вошедшую, что та поклонилась чуть не до земли.
— Чем могу служить, сударыня? — холодно спросил иезуит.
Поклонившись еще раз, старуха начала сладеньким тоном:
— Моя дочь получила рекомендацию от вашего преподобия… Вот почему…
— Как зовут вашу дочь?
— Бланш Марсель.
— Она же умерла?
— Умерла Клара Марсель, сударь, а не Бланш.
Девис-Рот питал предубеждение к этой фамилии.
— Так что же вам нужно?
Женщина неуверенно пролепетала:
— Моя дочь, ваше преподобие, в течение нескольких месяцев заведовала приютом Нотр-Дам де ла Бонгард, что весьма ей повредило.
— Я не имею к этому приюту никакого касательства. Однако объяснитесь!
Женщина поклонилась еще более подобострастно.
— Видите ли, сударь, куда бы моя дочь ни обращалась теперь в поисках места, ей отказывают из-за того, что об этом приюте идет худая молва.
— Очень жаль, но ничем не могу помочь.
Женщина продолжала, опустив голову:
— По свойственной ей честности моя дочь отвергает предложения антиклерикальных газет предать гласности то, что она обнаружила в приюте. Но нам нечем жить… Чего вы хотите от бедной девушки, которая никак не может устроиться? Безбожники все время соблазняют ее, предлагая и деньги и работу…
«Вряд ли они так богаты и влиятельны, чтобы сулить все это!» — подумал Девис-Рот, бледный от бешенства. Ему хотелось вытолкать назойливую старуху за дверь. Но ведь она может пойти в другое место… И, сдерживая ярость, он спокойно проговорил:
— Потрудитесь изложить все подробно, назовите имена.
— Увы, ваше преподобие, я не сумею рассказать все так, как это сделала бы моя дочь. Но мне кажется, что если она не получит хоть небольшую сумму, которая спасла бы нас от нужды, то ей придется…
Девис-Рот выпрямился во весь рост, а женщина еще больше съежилась, всей своей позой выражая смирение.
— Повторяю, — прервал иезуит, — что дела приюта Нотр-Дам де ла Бонгард не касаются ни меня, ни святой матери-церкви. Это частное благотворительное учреждение, и Господь сам вдохновлял его руководителей. Однако раз ваша дочь — добрая христианка, то я окажу вам помощь, насколько позволяют мои скудные средства.
И он протянул просительнице три золотых. Низко кланяясь и предварительно перекрестив каждую монету, она спрятала их в объемистый карман. Девис-Рот не сводил с нее взгляда.
— Через несколько дней вас навестят лица, известные своим благочестием. Где вы живете?
— На улице Сент-Антуан, дом номер шестнадцать.
— Хорошо, можете идти.
Женщина еще раз поклонилась и вышла, провожаемая столь пронзительным взглядом, что, почувствовав его, она оглянулась, будучи уже у порога.
«Пусть она ответит за остальных! — подумал иезуит. — Есть лишь одно средство — избавить церковь от ее врагов — уничтожить их, как это, по словам писания, делает господь бог».
Девис-Рот был выбит из колеи. Им овладело нервное возбуждение; ему представилось, что он сражается с ордой неверующих, один, вооруженный лишь крестом, тяжелым, как дубина Геркулеса; ему чудилось, будто он разбил безбожников и проламывает им черепа ударами этого священного оружия…
Но иезуит недолго предавался грезам. Усилием воли он заставил себя сесть за стол, чтобы вновь заняться просмотром корреспонденции и газет.
Беда, как известно, никогда не приходит одна. В одной злокозненной газете Девис-Рот прочел:
«Когда лица, пожелавшие остаться неизвестными, сообщили нам о безобразиях в приюте Нотр-Дам де ла Бонгард и мы решили проверить эти слухи, нам заявили, что все это вымысел. Удовлетворившись этим ответом, мы не стали больше писать о приюте. Однако ныне, получив из Лондона от заслуживающих доверия лиц новые, очень важные сведения об этом деле, мы намерены в ближайшее время их опубликовать».
Девис-Рот в бешенстве разорвал газету в клочья и отшвырнул их прочь. «Почему я не истребил этих людей раньше? — подумал он. — Настало время принять энергичные меры против растущего зла!»
В тот же вечер высокий мужчина с властной осанкой, в мешковато сидящем черном костюме постучал в дверь комнаты Жан-Этьена в гостинице на улице Сент-Маргерит. Был поздний час, и Жан-Этьен оказался дома. Увидев посетителя, внешность которого и манера держаться свидетельствовали о причастности к Иерусалимской улице, он почтительно поднялся. Он слыхал об иезуите, но не догадался, что Девис-Рот пожаловал к нему самолично.
— Вы агент тайной полиции? — спросил вошедший.
Жан-Этьен промолчал.
— Ваша сдержанность похвальна, — заметил незнакомец. — Она показывает, что вы достойны доверия.
Жан-Этьен напыжился.
— Как вам известно, мой друг, тот, кто убивает бешеную собаку, делает доброе дело; но еще похвальнее освободить общество от людей, более опасных, чем бешеные псы.
Бандит понял, что ему предлагают мокрое дело. Интересно, сколько ему заплатят и всерьез ли сделано предложение? Нет ли тут ловушки? С другой стороны — зачем отказываться от выгодной сделки? Он ожидал дальнейших разъяснений.
Видя, что Жан-Этьен затрудняется дать ответ, иезуит прибегнул к неотразимому аргументу, показав ему несколько золотых монет.
— Мы — свои люди и должны столковаться. Вам предлагают совершить не убийство, а лишь акт возмездия. Выбирайте: либо вы с помощью кинжала устраните двух женщин, приносящих обществу вред, либо, не привлекая ничьего внимания, приведете их в дом, где вам откроют на условный стук. Нужно будет только заставить их войти. Деньги получите сразу.
— Но как их уговорить? — спросил Жан-Этьен. — Я предпочел бы не убивать, чтобы не возиться с трупами.
— Это уже ваше дело, любезный. Раз вам платят — надо потрудиться. Найдите предлог, как их заманить. Не так уж это трудно. Между прочим, они бедны.
— А разборчивы ли они?
— Вовсе нет. Скорее напротив.
Жан-Этьен все еще мялся.
— Кто мне гарантирует, что потом вы не захотите укокошить меня самого? — спросил он.
— Плохо же, любезный, вы разбираетесь в людях, если вам нужны гарантии!
Бандит смолк.
— Я вас не неволю, как хотите! — продолжал иезуит. — Вы получите десять тысяч франков. Пять тысяч — сейчас, а пять — когда приведете женщин. Согласны? Да или нет?
С этими словами он вынул из кармана пять банковых билетов и положил на стол.
Первым побуждением Жан-Этьена было присвоить эти деньги и убить их владельца, но потом он одумался: зачем терять вторую половину обещанной суммы да вдобавок наживать себе лишние неприятности? Девис-Рот умно поступил, что принес лишь половину вознаграждения. Намерение бандита от него не ускользнуло. «Это как раз такой человек, какой мне нужен!» — подумал он.
— Ну что ж, я согласен, — сказал бандит.
— Отлично! Нам осталось договориться о деталях.
В нескольких словах иезуит сообщил, где живут обе женщины, где находится дом, куда надо их привести, как стучать в дверь, и назначил час, когда Жан-Этьен должен был явиться следующей ночью со своими жертвами.
Среди старинных домов, сохранившихся с XII века на улице Фер-а-Мулен, еще с год или два тому назад можно было видеть большое, приземистое, массивной кладки здание, отпугивавшее нанимателей своим угрюмым видом. Его окна не открывались ни в летний зной, ни в зимний холод. По общему мнению, их следовало распахнуть и снять с них решетки, чтобы сделать дом более привлекательным. Но никто не знал, кому он принадлежит; хозяин его никогда не показывался.
С этим домом была связана легенда: говорили, будто Одиллия, жена Леду, парижского палача, варила здесь приворотные зелья, весьма ценимые в ее время красивыми дамами и изящными кавалерами.
В дни, когда происходили описываемые события, мрачный дом принадлежал Девис-Роту, но никто об этом не знал ни тогда, ни много лет спустя. Дом, казалось, пустовал; во всяком случае, в окнах не светилось огней, из них не доносилось ни единого звука. Обитатели улицы Фер-а-Мулен никогда не видели дверь дома открытой. Все это объяснялось очень просто: вход в «дом палачихи» (так его прозвали) был заколочен, ибо подвалы его соединялись подземным коридором с подвалами дома Девис-Рота. Существование подземного хода и побудило иезуита приобрести у еврея, торговавшего недвижимостью, это здание.
День, когда он стал владельцем «дома палачихи», был для него днем торжества. Впрочем, это осталось тайной для всех, ибо Девис-Рот привык и страдать и радоваться в одиночестве. Но в тот день его душа инквизитора и друида получила полное удовлетворение.
Долгие годы иезуит скрывал тайну убежища, где хранились слитки золота, необходимого для претворения его планов в жизнь, порох, патроны, всевозможное оружие и даже (ведь его век был веком разрушения) тонны динамита и нитроглицерина; с помощью этих взрывчатых веществ можно было взорвать десяток городов, изменить весь облик земли.
Девис-Рот устроил здесь нечто вроде лаборатории, потайного арсенала для священной войны. Старея, он все больше и больше любил бывать в этом месте. Увидев его здесь, можно было вообразить, будто это блуждает тень Николя Фламеля[47], которому вздумалось поглядеть на эпоху, не оставившую от алхимиков ничего, кроме праха. Впрочем, и сам иезуит походил скорее на ужасный призрак, чем на живого человека: ведь все ему подобные давно исчезли вместе с дымом костров аутодафе.
Подземелья, служившие Девис-Роту убежищем, никому не были известны. На первый взгляд в старинном доме с огромной дверью, похожей на врата готического собора, имелось всего лишь три или четыре больших комнаты со шкафами, где хранились книги духовного содержания, пакеты корпии, белье. Все это маскировало истинное назначение здания. Вряд ли там когда-нибудь могли сделать обыск; но иезуит считал необходимым принимать все меры предосторожности и, чтобы сохранить тайну, никогда не входил в дом через дверь. Странное поведение владельца могло бы привлечь внимание полиции, но она, как водится, закрывала глаза на поведение некоторых лиц. В префектуре знали, что «дом палачихи» куплен священником; этого было достаточно, и нового владельца, никто не беспокоил. Он зажигал свет лишь в подвалах; в комнатах же бывал только днем.
Поджидая Жан-Этьена и обеих женщин, Девис-Рот расхаживал по огромному помещению, своеобразное убранство которого стоит описать.
Стены подвала были оклеены обоями с изображениями лилий, с двух сторон возвышались помосты. На одном из них, более высоком и широком, стоял трон, также украшенный геральдическими цветами и осененный двумя большими белыми знаменами. Здесь, видимо, все было подготовлено для церемонии коронования. Несмотря на трудности, с которыми было связано выполнение этого замысла, иезуит хотел иметь наготове убежище, откуда мог бы выйти законный король, помазанный на царство освященным миром; оно бережно хранилось на этот случай в крошечном флаконе, якобы присланном самим папой.
У стен стояли ружья; защитникам трона и алтаря оставалось лишь взять их и стать вокруг августейшей особы повелителя. На аналое лежал требник, раскрытый на странице с необходимыми для обряда коронования молитвами. Словом, все здесь ожидало появления монарха. Девис-Рот верил, что сумеет осуществить свой план, но ни с кем пока им не делился. Ему нравились эти реликвии прежних времен, оживавшие в его присутствии. Он становился самим собою только здесь, в подземелье, откуда мог в любую минуту вызвать к жизни чудовищные силы.
Многие новаторы рождаются задолго до того, как их признают; Девис-Рот, напротив, родился слишком поздно.
Приходя сюда, он всегда курил ладаном; благовонный дым опьянял его. В этот день (вернее, в эту ночь, так как было уже около двенадцати) он сжег ароматной смолы больше обычного. По-видимому, предстоящее убийство нимало не тревожило фанатика. Но, быть может, он чувствовал потребность в этом дурманящем запахе.
С десяти вечера на улице Фер-а-Мулен не появлялось ни души. Девис-Рот выбрал самое удобное время. Более позднего часа он не хотел назначать, чтобы не возбуждать подозрений у своих жертв. Он велел Жан-Этьену проверить свои часы по циферблату ратуши и сам сделал то же самое.
За несколько минут до полуночи священник вышел из подвала, тщательно запер его и направился к двери, выходившей на улицу. Раздался троекратный стук… Жан-Этьен сдержал обещание. Но затем произошло нечто странное: поспешно открыв дверь, Девис-Рот увидел вместо одного мужчины двоих. Раздался крик, женщины сопротивлялись. Кто-то помог Жан-Этьену втолкнуть их в дом. Все это иезуит рассмотрел при слабом свете потайного фонаря, который он тотчас же спрятал на груди в складках широкого плаща.
Старуха с дико блестевшими глазами и девушка с хохолком, как у жаворонка, перестали отбиваться. Ловушка захлопнулась, и теперь они могли освободиться, лишь отыскав в накрывшей их сети дыру или непрочное место. Они бы никогда не догадались, что перед ними Девис-Рот (раньше им приходилось видеть его лишь в одежде священника), если бы не его глаза. Выражение глаз у каждого человека — свое, особенное; ни скрыть, ни изменить его невозможно. Вдова Марсель и ее дочь были наблюдательны, и, хотя фонарь осветил иезуита лишь на секунду, им стало ясно, в чьи руки они попали. Однако женщины инстинктивно почувствовали, что нужно притвориться, будто они не узнали иезуита. Изменив голос, последний спросил, что случилось, почему их заставляют силой войти в дом, и снова на мгновенье осветил лица мужчин.
— Мне пришлось немного поторопить этих дам, — ответил Жан-Этьен. — Неподалеку шныряла шайка бродяг, и встреча с ними грозила опасностью. Но вблизи, не знаю как, оказался мой приятель Гренюш; он помог мне, и вместе с нами попал в дом, когда дверь неожиданно открылась.
Жан-Этьен не лгал; дело обстояло именно так. Гренюш, со своей стороны, добавил:
— Я — агент сыскной полиции и выслеживал бродяг. Заметив, что мой друг торопит этих женщин, я подошел к нему, желая узнать, в чем дело, но в этот момент дверь распахнулась и как бы проглотила нас.
Гренюш тоже говорил правду. Его случайное появление могло бы стать роковым для Девис-Рота, если бы тот не сообразил сразу, как избавиться от помехи.
— Здесь неудобно разговаривать, — сказал он. — Будьте добры сойти вниз.
И он провел всех в одну из комнат подвала, где на столе горела лампа. Заметить свет с улицы было невозможно: мешала стена соседнего дома.
Небрежно играя рукояткой кинжала, спрятанного на груди, священник окинул взглядом обоих мужчин. Невозмутимое и тупое выражение лица Гренюша успокоило его.
— Слушайте! — сказал он. — У этих дам есть влиятельный покровитель, который хочет сохранить инкогнито. Мне предстоит длительный разговор с ними. Не угодно ли пройти сюда и немного подождать?
С этими словами иезуит открыл дверь в другую комнату; там тоже горела лампа.
Из трусости или из хитрости (а быть может, и по той и по другой причине), мать и дочь вошли без пререканий. Девис-Рот бесшумно запер за ними дверь и опустил ключ в карман. Теперь осталось отделаться от мужчин. Он не сомневался, что, не будь здесь Гренюша, Жан-Этьен, не удовлетворившись обещанным, попытался бы силой завладеть всем, что у священника было при себе.
Бандит действительно предпочитал заполучить весь бумажник целиком. Но он боялся, как бы этот болван Гренюш не принял сторону незнакомца. Тогда пришлось бы бороться с обоими… Лучше уж удовольствоваться меньшим. И зачем только этот дурень затесался сюда?
Девис-Рот подозвал Жан-Этьена и сунул ему пять тысячефранковых билетов.
— Проверьте! — велел он.
Гренюш ничего не заметил.
— Теперь, — продолжал иезуит, — я вам кое-что объясню. Эти дамы принадлежат к очень знатной семье. Дело идет ни больше ни меньше, как о том, чтобы помешать браку, который может привести к войне между тремя странами. Таким образом, вы узнали важную государственную тайну и должны ее хранить. Ваше молчание будет щедро вознаграждено.
«А правду ли говорит незнакомец?» — подумал Жан-Этьен. Может быть, он и поверил бы словам иезуита, если бы не увидел, как тот осторожно оттесняет Гренюша в глубь комнаты. Бандит и сам был не прочь спровадить товарища; но, очевидно, хозяин дома собирался расправиться с ними поодиночке.
Ни о чем не догадываясь, Гренюш позволил увести себя в последнее помещение. Бедняга был настолько туп, что не разглядел ловушки. Когда же наконец он понял, в чем дело, дверь за ним захлопнулась, и ключ от нее тоже очутился в кармане Девис-Рота.
— Кроме этого человека, никто не видел, как вы вошли? — спросил иезуит, осветив фонарем лицо Жан-Этьена.
— Никто.
Противники с ненавистью глядели друг на друга; враждебные мысли словно каким-то током передавались от одного к другому. «Не пора ли напасть на него?» — спрашивал себя бандит. «Не успел ли он донести на меня?» — думал Девис-Рот.
Священник недолго пребывал в неуверенности. Жан-Этьен, вооруженный тростью со свинцовым набалдашником, ринулся на него, весь собравшись в комок, как тигр перед прыжком. Но иезуит был гораздо сильнее и, главное, более ловок. Не обращая внимания на удар, полученный им, он по самую рукоятку вонзил свой кинжал в грудь Жан-Этьена.
Бандит рухнул как подкошенный; кровь фонтаном хлынула из его раны, забрызгав лицо иезуита. Тот, как всегда спокойный, нагнулся над своей жертвой. Жан-Этьен лежал бездыханный.
Священник еще раз проверил, заперты ли комнаты, где находились Гренюш и женщины, обмыл холодной водой синяк от удара и неторопливо переоделся, раздумывая, что делать с пленниками дальше? Во всяком случае, интересы церкви требовали, чтобы эти люди не вышли отсюда живыми. Больше они не должны были ей вредить. Это убеждение заменяло иезуиту совесть.
Жан-Этьен не подавал признаков жизни. Девис-Рот тщательно запер комнату, где лежало тело бандита, и уселся в кресло, погрузившись в размышления. Вскоре он крепко заснул: удар несколько оглушил его.
Когда горилла, этот «лесной человек», потревоженная охотником в своем логове, оглушительно бьет себя в грудь огромными кулачищами и испускает хриплое рычание, наводя ужас на весь лес, ею владеет такая же дикая решимость расправиться со своими преследователями, с какою иезуит пытался одержать верх над прогрессом.
Второе «дело Руссерана» принимало скверный оборот для г-на N. Главные обвиняемые ускользнули от правосудия; мало того, судебное разбирательство грозило досадными разоблачениями. Следователь решил любою ценой покончить с этим кошмаром. Но когда он наконец собрался взять быка за рога, дело осложнилось еще больше. Рога оказались чересчур длинными…
Сначала он сетовал, что подсудимых мало: вместо трех преступников — Санблера и его соучастников, то есть Огюста Бродара и лакея, виновность которых была очевидна, в распоряжении г-на N. остался лишь один лакей. Но вскоре обвиняемых стало много; они посыпались как из мешка.
Прежде всего — те, кто освободил Огюста. Хотя парни эти и не имели прямого отношения к делу Руссерана, они, очевидно, были заодно с убийцами. Полиция устроила облаву, и всех этих мальчишек переловили в Сент-Уэнских укреплениях, где они ночевали «парами или в одиночку», как поется в песенке. Главарями шайки были: Шифар, его помощник Рене, по прозвищу «Фанфрелюш», и любовница последнего, Туанета, по кличке «Муслина». Однако эти аресты ничего не дали следствию.
Надсмотрщика Соля (тюремного Вийона) посадили в отдельную камеру. Что касается Бродара-отца, то есть Лезорна, то префект полиции, по совету автора анонимных писем, счел возможным оставить «доброго малого» на свободе, ограничившись лишь наблюдением за ним. Зато целую кучу переодетых шпиков отрядили следить за домом, где жила торговка птичьим кормом, однако все их старания, как мы увидим, ни к чему не привели.
Тетушку Грегуар и Клару Буссони сперва арестовали за соучастие, но потом освободили, рассчитывая заманить Огюста в ловушку. Бедные женщины надеялись, что юноше удалось найти приют в какой-нибудь мансарде. Они уныло коротали дни, едва осмеливаясь делиться друг с другом своими мыслями, так как ворчание Тото поминутно напоминало о близости соглядатаев.
Письма из Сент-Этьена по-прежнему подшивались к делу. Старушка и девушка ничего не знали о них, пока г-ну N., который вел следствие, не вздумалось пропустить одно из писем, столь же безобидное по своему содержанию, как и остальные послания родственника из Сент-Этьена.
Вот что оно гласило:
«Сент-Этьен, 28 мая 187… года.
Все мы беспокоимся, ничего не получая от вас. Несмотря на то что мы отправили вам несколько писем, ответа на них нет. Я тяжело болел, но теперь все пошло на лад. Целуем вас.
Тетушка Грегуар и Клара чуть с ума не сошли от радости, получив это письмо. Потом их начали одолевать тревожные мысли. Стало быть, Карадеки до сих пор ничего не слыхали? Разве в Сент-Этьене не читают газет? Но как подать о себе весть?
Торговка птичьим кормом не лишена была хитрости и долго размышляла, как бы ответить покороче и обмануть «черный кабинет»[48]. Ей удалось добиться своего, ибо это старорежимное учреждение, подобно другим, пришло в упадок. Вот что сообщила старушка:
«Париж, 30 мая 187… года.
Я получила наконец первое письмо от вас. До сих пор вы молчали, поэтому я вам не писала. Через несколько дней напишу подробнее. Я тоже прихварываю. Целую вас всех.
«„Черный кабинет“ пропустит это письмо в надежде узнать, что я напишу в другом, более подробном, — рассуждала она. — А Бродар, который, очевидно, не знает о том, что случилось, будет осторожен и не напишет лишнего».
Через несколько дней Клара Буссони, по-прежнему торговавшая с помощью Тото цветами и птичьим кормом, увидела на улице оборванного мальчишку, проворного и живого как белка. Подбежав к ней на глазах у шпиков, которым уже надоело следить за цветочницей, он словно невзначай споткнулся и упал, опрокинув ее корзинку. Когда она помогала ему подняться, мальчишка незаметно сунул ей в руку клочок бумаги и кинулся прочь.
Клара решила развернуть записку лишь после того, как тетушка Грегуар прислонилась спиной к замочной скважине — ведь к отверстию мог прильнуть глаз сыщика. Вот что они прочитали:
«Я спасен. Напишите мне, что у вас нового, и пусть ваш друг Жан незаметно передаст ответ старику, который придет на кухню гостиницы узнать, нет ли костей».
Итак, Огюсту на короткое время повезло. Что касается художников — Трусбана и Лаперсона, а также негра, то их след был потерян. Они отправились в кругосветное путешествие с одним англичанином, чтобы написать для него серию пейзажей. Полиция просчиталась, думая, что друзей легко будет найти.
Лакея, уже давно томившегося в одиночном заключении, вызвали на допрос к г-ну N. Бедняга лишился последних остатков разума, но следователь, убежденный, что все это — искусное притворство, заявил:
— Обвиняемый, если вы по-прежнему будете настаивать на своей гнусной лжи, мне придется все занести в протокол!
Несчастный глупо засмеялся. Это взорвало чиновника.
— Напрасно вы думаете выйти сухим из воды, прикидываясь сумасшедшим. Вам не удастся одурачить меня!
Лакей ровно ничего не понимал, но эти слова привели его в такую ярость, что пришлось надеть на него смирительную рубаху и привязать к койке ремнями. Даже кормить его удавалось лишь насильно. Г-н N. ежедневно его навещал, но не мог добиться никакого ответа на свои вопросы. Стоило следователю появиться в дверях камеры, как у несчастного начинались судороги.
Один из тюремных надзирателей, большой любитель подшутить, распространил слух, будто обвиняемого еще до ареста укусила бешеная собака. Г-н N. слыхал, что бацилла водобоязни действует не сразу после укуса, и велел сменить ремни на цепи, которые узник не мог бы перегрызть. Теперь бедняга не в состоянии был даже пошевельнуться.
В промежутках между допросами этого главного обвиняемого (чья виновность казалась тем очевиднее, чем упрямее он притворялся помешанным) г-н N. допрашивал остальных. Но Шифар, Рене (он же Фанфрелюш) и Туанета (она же Муслина) отвечали на вопросы чрезвычайно уклончиво.
Среди задержанных при облаве оказались и две женщины, которых мы видели с тюрьме Сен-Лазар: толстая эльзаска Катерина и Волчица. Г-н N. давно знал обеих и понимал, что от них ничего не выведать: эльзаска была слишком глупа, а Волчица — слишком скрытна. Поэтому все надежды он возлагал на юнцов. Но ни ветреный Фанфрелюш, ни долговязый Шифар, ни дерзкая красотка Муслина не хотели сообщать интересовавшие его подробности. Зато они упрямо распространялись о том, о чем их никто не спрашивал, и приводили следователя в негодование. У них хватало мужества насмешливым тоном рассказывать о своей плачевной жизни бродяг. Судьи не обращают внимания на эти мелочи; но та грязь, в которой они топят отверженных, оставляет следы и на их лицах.
— Почему вы занимались воровством? — спросил Муслину г-н N.
— Господи, да потому, что мне хотелось есть, сударь, а продаваться то одному, то другому опротивело. А ведь чтобы жить, надо что-то делать…
— Так почему же вы не работали?
— А кто бы меня нанял? Чтобы получить работу, нужно быть очень ловкой.
— Где вы ночевали?
— Повсюду.
— Как это так — повсюду?
— Ну да, в старых укреплениях, в обжигательных печах, в строящихся домах, а летом, пока не холодно, — под железнодорожными мостами или на кладбищах под деревьями. Один раз — даже в церкви.
— Как это в церкви?
— Я спряталась в исповедальне. Когда все ушли, я вылезла и хотела было устроиться спать на алтаре, но испугалась. Представьте себе: едва пробило полночь, открылась потайная дверь и вошел кюре с нарядно одетой дамой…
— Я вас об этом не спрашиваю! Если вы вздумаете выступать с подобной клеветой на суде, вам не поздоровится!
— Почему, сударь?
— Молчать! Какого вы вероисповедания?
— Не знаю, сударь.
— Причащались ли вы когда-нибудь?
— Не помню, сударь.
— Вы злоупотребляете моей добротой! Суд определит, какого наказания вы заслуживаете.
— Как вам будет угодно, сударь.
Следователь был вне себя от злости. Допрос Шифара привел его в еще большее раздражение.
— Обвиняемый, где вы познакомились с Огюстом Бродаром?
— Я его не знаю. Это — председатель Судебной палаты?
— Молчать! Чем вы занимаетесь?
— Вы же велели мне молчать, сударь!
— Не шутите с правосудием!
— Я не могу с ним шутить, так как ни разу с ним не встречался.
— Наглец! Каково ваше общественное положение?
— Весьма паршивое, сударь.
— Болван! Вы прекрасно знаете, что я говорю о вашем ремесле?
— Я не знаю никакого ремесла, сударь.
— На что вы живете?
— Я толкую законы.
— Обвиняемый, что за чепуху вы мелете?
— Истинная правда, сударь. Хоть у меня и есть экземпляр кодекса законов, но я в него не заглядываю, так как знаю их все наизусть. Когда ко мне обращаются простые люди, чтобы узнать, чем им грозит закон, я беру с них по два су, а с тех, кто побогаче, — по четыре. Вот уже года два, как я даю такие советы.
— Молодой человек, я позабочусь о том, чтобы председатель суда приструнил вас как следует. Он вам покажет где раки зимуют!
— Это невозможно, сударь. Если председатель оскорбит подсудимого, приговор утрачивает законную силу.
Господину N. чуть не стало дурно.
— Жандарм, уведите обвиняемого, и пусть надзиратели немедленно сообщат, если он будет дерзко вести себя!
— За оскорбление надзирателя полагается не более, чем от шести дней до шести месяцев тюрьмы, — сердито возразил Шифар. — Так сказано в кодексе.
Допрос Фанфрелюша также не мог удовлетворить г-на N.
— Каким образом вы сносились с Огюстом Бродаром?
— С Огюстом Бродаром?
— Обвиняемый, не повторяйте моих слов!
— А если вы чихнете — тоже не повторять?
— Жандарм, не забудьте передать, чтобы обвиняемого посадили в карцер. Он оскорбляет правосудие.
— Начхать мне на ваше правосудие!
От этих допросов следователь потерял и сон и аппетит. К тому же он боялся, как бы не обнаружилось, что он делал поблажки некоторым лицам, причастным к судебному процессу.
Публика уже пресытилась как «делом Руссерана», так и «делом Обмани-Глаза». Об этих убийствах столько говорили, что заметки о них набили всем оскомину.
Разозленный неудачным допросом молодых бродяг, г-н N. снова отправился к лакею. Но тот, совершенно обессиленный припадками, впал с бессознательное состояние, которое врачи называют коматозным. Убежденный, что все это — одно притворство, следователь грубо его растолкал. Несчастный приоткрыл глаза и посмотрел на своего мучителя тускнеющим взглядом. По его телу, закованному в цепи, пробежала дрожь.
— Какой искусный симулянт! — с негодованием воскликнул г-н N.
Он возобновил угрозы, посулы и брань. Ничего не помогало; обвиняемый лишь время от времени вздрагивал. Вдруг он сделал судорожную попытку освободиться от цепей. Его глаза сверкнули, он заскрежетал зубами, на губах у него появилась пена. Следователь отскочил… Но он испугался напрасно: обвиняемый умирал, это были последние спазмы агонии. Смерть захлопнула папку с протоколами… В последнем из них рукою г-на N. было записано:
«Сатюрнен, лакей г-на Руссерана, являлся, по всей видимости, если не главным злоумышленником, то одним из наиболее активных пособников убийц. Это доказывается тем, что он покончил с собою, сначала попытавшись симулировать умопомешательство. Производится дознание, где он достал яд. Это был закоренелый преступник».
Отчаяние — вот какой яд отравил беднягу лакея…
Как же развязаться с этим делом, уже назначенным к слушанию? Из всех материалов затянувшегося следствия можно было состряпать обвинительный акт лишь против надзирателя Соля, который все еще находился в одиночной камере и отрицал свою вину, да против горсточки мальчишек. Последние были явно непричастны к обоим убийствам; их можно было судить лишь за то, что они содействовали освобождению Огюста. Правда, они это отрицали, но против них выступали авторитетные обвинители: нужда и беспризорность… О показаниях же девочки с улицы Шанс-Миди почему-то забыли.
Лезорн неоднократно посещал Олимпию, у которой окончательно поселилась Амели. Подруги до сих пор принимали его за Бродара. Выведывая у них всякие подробности о прошлом своего двойника, Лезорну удалось, так сказать, влезть в его шкуру. Правда, иногда бандит делал промахи, но они сходили ему с рук, ибо Олимпия и Амели особым умом не отличались.
Лезорн считал свое положение вполне сносным, но ему хотелось избавиться от постоянной опасности, какую представляли для него тетушка Грегуар и Клара Буссони; их наблюдательность пугала пройдоху. Но он не подозревал, что им известно местопребывание настоящего Бродара.
Благодаря щедротам Олимпии, Лезорн катался как сыр в масле. Тупица аббат все время повторял ей, что самое богоугодное дело — это помочь раскаявшемуся грешнику вернуться на стезю добра. Лезорн теперь прилично одевался (если не считать галстука и обуви), и его можно было принять за филера или же за лакея из богатого дома. Но еще больше он походил на злую собаку, освободившуюся от надоевшего ей ошейника.
Однажды вечером, плотно пообедав в домике графини и осушив немало рюмок с аббатом — за здоровье дам, а с дамами — за религию, аристократию и духовенство, Лезорн (в голове у него слегка шумело) решил наведаться на улицу Глясьер и выяснить, как вести себя с «этими бабами», позволяющими себе сомневаться, настоящий ли он Бродар.
Было уже около полуночи, когда бандит постучался. Тото громко зарычал, а Клара пугливо съежилась в постели.
— Кого там Бог несет? — спросила тетушка Грегуар.
— Это я, Бродар. Привяжите-ка пса!
Старушка знала, как держаться с Лезорном. Оказать ему плохой прием на этот раз было нельзя. И она начала переговоры через дверь.
— Мы всегда рады вас видеть, милый Бродар, но подумайте, что скажут соседи? Мужчина, и вдруг приходит в столь поздний час! Разве вы не знаете, что за нами все время следят?
— Знаю. Я только на минуточку. Привяжите же Тото!
— Я это уже сделала. Но если долго держать его на привязи, он может перегрызть веревку. Я еще ни разу не видела, чтобы он так злился.
— Почему же вы мне не открываете?
— Мы одеваемся. Потерпите еще минуточку!
— С Огюстом вы столько не церемонились!
— Но он никогда не приходил так поздно.
Наспех одевшись, женщины впустили Лезорна. Он был удивлен их любезностью.
— Ну дружище, Бродар, — промолвила старушка, ласково улыбаясь, — поговорим немного, а более подробную беседу отложим до завтра; ведь вы не хотите, чтобы о нас сплетничали?
Фамильярно ущипнув девушку за подбородок, Лезорн сказал:
— А я и не знал, что Огюста спасли вы. Спасибо, красоточка!
— Увы, он еще не спасен; мы даже не знаем, где он, — возразила Клара, вежливо пытаясь уклониться от ласки бандита.
— А я-то пришел в надежде узнать добрые вести о нем и нарочно выбрал такой час, чтобы никто не помешал нашему разговору.
Он забыл про Тото. Собака как будто успокоилась; на самом же деле она перегрызала веревку, привязывавшую ее к чурбану, на котором тетушка Грегуар и Клара обычно сортировали волосы. Тото грыз молча, стремясь расправиться со своим врагом с ничуть не меньшим рвением, чем Девис-Рот. Овчарка отличалась удивительным упорством.
— Ваш пес, кажись, стал узнавать меня! — самонадеянно заметил Лезорн. Однако он не решился подойти к Тото, видя, с какой злобой собака глядела на него. «Черт побери, — подумал он, — я забыл про это животное; от него надо отделаться в первую очередь!»
— Вот, — продолжал он, вынимая бутылку из кармана блузы, — отличное винцо; разопьем его вместе!
— Мы сделаем это завтра, дружище Бродар! — сказала старушка и хотела уже взять бутылку; но Лезорн поспешно спрятал ее снова в карман.
— Ну, так завтра я ее опять принесу…
Не успел он закончить фразу, как Тото, уже успевший перегрызть веревку, с яростью бросился на бандита. Схватив волочившийся по полу конец веревки, Клара с трудом удержала овчарку. Та начала выть.
«С этой зверюгой просто сладу нет! — подумал Лезорн. — Ну, завтра она у меня завоет по-другому!»
Попрощавшись, он направился к двери. Тетушка Грегуар поторопилась запереть ее за ним, а Клара искала, чем бы забаррикадировать вход. Они догадались, что бандит решил избавиться от них, и хотя было слышно, как он спускался по лестнице, обе боялись, что он, сняв башмаки, вернется обратно. Подкатив к двери чурбан, женщины подперли его столом, а к столу придвинули кровать. Комнатка их была так мала, что в нее теперь невозможно было войти — мебель громоздилась от двери до самого окна. Они потушили свет.
— Но он может влезть в окно! — прошептала Клара.
— Ну, для этого ему нужно сначала попасть на крышу, — возразила старушка. — Через другие мансарды его не пустят. К тому же он из осторожности не станет просить об этом.
— Да, конечно. Но вы в самом деле думаете, что он собирается нас убить?
— Уверена в этом. Он приносил отравленное вино.
По рычанию обеспокоенного Тото они поняли, что Лезорн возвращается. Вскоре заскрипели ступеньки. Не подозревая, что за дверью воздвигнута баррикада, бандит попытался войти; в зубах он держал нож, чтобы прежде всего расправиться с собакой. Он отыскал подходящий ключ, но, повернув его в скважине, все же не смог открыть дверь. Невидимое препятствие помешало, и Лезорну пришлось уйти не солоно хлебавши.
Если бы у бедняков был свой эпос, повествующий обо всех перипетиях их борьбы за существование, то эта ночь могла бы вдохновить на целую поэму какого-нибудь Гомера из сточной канавы…
Утром тетушке Грегуар, боявшейся, что Лезорн, как ни в чем не бывало, опять пожалует к ним, пришла в голову блестящая мысль. Услышав его шаги, она громко сказала:
— Мне кажется, идут полицейские; ведь они обычно приходят в это время.
— Да, верно, — согласилась Клара.
Лезорн испугался, что его увидят, и поспешно ретировался. Тогда старушка, второпях отодвигая мебель, заявила Кларе, еле живой от страха:
— Вот что я решила: надо сейчас же послать Тото за Жаном.
Клара написала на бумажке: «Приходите!» — и отдала ее умному животному, повторяя имя Жана. Боясь, как бы Лезорн не причинил собаке вреда, обе твердили, выпуская ее: «Скорей, песик, скорей!»
Тото пустился стрелой. Не прошло и четверти часа, как он вернулся в сопровождении Жана, и женщины рассказали обо всем, что произошло.
— Не знаете ли вы, друг мой, такого местечка в Париже, где бы мы могли укрыться от этого бандита? — спросила старушка. — Пусть даже там будет еще холоднее, чем здесь!
Жан некоторое время размышлял.
— В силах ли вы сойти по лестнице?
— После этой ночи я, кажется, способна бегать как девочка.
— Тогда я нашел выход. Не перебивайте и, главное, не перечьте мне, это было бы глупо. Я одинок, никому ничем не обязан и не менее всякого другого имею право прийти вам на помощь, даже если за это придется поплатиться.
Женщины внимательно слушали.
— Вот в чем дело, — продолжал Жан. — У меня есть старая тетка, она меня очень любит; живет она на своей ферме в Шамполи, на Луаре. Вы поедете к ней с письмом от меня. Я хорошо знаю эту добрую женщину; она примет вас как родных. Не думайте, что окажетесь ей в тягость: напротив. Вы, тетушка Грегуар, будете помогать на кухне, а вы, мадемуазель Клара, везде понемножку. Это моя единственная родственница; не бойтесь, она будет рада услужить племяннику.
— Но на какие деньги мы поедем, мой милый?
— Я подумал и об этом, — сказал Жан улыбаясь. — Ведь я люблю доводить дело до конца. У меня есть кое-какие сбережения, их хватит на дорогу и вам и даже нашему песику. Мы отправим его, само собою разумеется, в вагоне для скота, а на ферме Тото будет стеречь коров. Видите, мы все уладим. Вы поедете, конечно, третьим классом: ведь те, кто твердит, что трудящиеся, делая сбережения, могут накопить богатство, — набитые дураки.
Бедные женщины не решились спорить с Жаном. Отказываться от его помощи — значило обидеть его. Но все было не так-то просто. С минуту на минуту мог вернуться Лезорн; поэтому отправляться в дорогу следовало немедленно. Но как пройти мимо сыщиков, следивших за каждым их шагом?
— Я и тут придумал, как помочь вам, — сказал Жан. — У меня есть знакомый кучер; он провезет вас в своей колымаге под носом у шпиков. Будьте готовы, я вернусь через полчаса.
Действительно, спустя каких-нибудь двадцать минут Жан вернулся и принес два крестьянских чепца, две косынки и две полосатые юбки. Женщины мигом переоделись. Жан и его приятель помогли старушке спуститься по лестнице и усадили ее вместе с Кларой в фиакр, не вызвав ни малейшего подозрения у сыщиков. Того улегся в ногах, фиакр покатил не слишком быстро, не слишком медленно, — честь честью, как полагается экипажу, который не везет ничего, что находилось под запретом.
Тетушка Грегуар и Клара горячо благодарили Жана; он посоветовал им быть как можно осторожнее.
— Вот письмо, я тут все объясняю тетке, — сказал он старушке. — Вас будут считать ее двоюродной сестрой, а Клару — вашей внучкой. Но чур, вести себя надо осмотрительно! В вагоне — ни одного лишнего слова!
Когда Лезорн снова пришел на улицу Глясьер с бутылкой отравленного вина и с ножом наготове, ему пришлось долго стучать. Видя, что ему не отвечают, он открыл дверь подобранным ключом. Никого! Бандит пришел в ярость. Как же он их напугал, если немощная старуха, так долго не выходившая из дому, нашла силы скрыться вместе с девчонкой! Он преглупо вел себя. И все оттого, что был навеселе… Виноваты, ясно, Олимпия и ее проклятый поп. Ну, они еще заплатят за это! И как ему не пришло в голову сначала отделаться от собаки? Неужто чертовы бабы донесут на него? Нет, им не поверят, дело обернется плохо для них!
Все же Лезорна целый день томила тревога. Бандит чувствовал нависающую опасность. Стремясь отвлечься, он пошел в гостиницу на улицу Сент-Маргерит; но Жан-Этьен не показывался там вот уже третий день. Вечером Лезорн прочел в газете, что на берегу Сены найдена женская одежда, которую выставили для опознания в морге. Зайдя туда как бы невзначай, бандит узнал чепец тетушки Грегуар и синюю косынку Клары: Жан позаботился обо всем…
По-видимому, обе женщины покончили с собой, однако Лезорн не очень-то этому верил.
Жану и его приятелю повезло: они с такой быстротой осуществили свою смелую затею, что никто в доме не заметил подъехавшего фиакра, хотя жильцы всегда интересуются делами соседей. Больше того: никто не встретился на лестнице. А то Жана и кучера могли бы, пожалуй, заподозрить в том, что они утопили тетушку Грегуар и Клару… Оправдаться было бы трудно.
Но все обошлось: сыщики так долго следили за домом, не обнаруживая ничего подозрительного, что совсем выбились из сил (как они теперь уверяли в префектуре) и не обратили внимания на каких-то крестьянок, проехавших в фиакре. Правда, сыщикам было не до того: они потягивали в соседнем кабачке пиво и абсент.
Никто не мог установить, когда именно обе женщины покинули свое жилье. Это еще больше запутывало дело. Впрочем, было ясно, что людям с такой репутацией оставалось либо бежать, либо наложить на себя руки. Покупательницы Клары опознали ее косынку; нашлись и опознавшие чепец тетушки Грегуар. Продолжать следствие было излишне.
Жан передал маленькому тряпичнику записку для Огюста, в которой его извещали обо всем, что случилось.
Лионский поезд благополучно увез тетушку Грегуар и Клару в Шамполи. «Это недалеко от Сент-Этьена, — говорили они друг другу, — мы увидим Анжелу, ее сестренок и отца».
Как в пустыне попадаются оазисы, так и жестокая судьба порой дает передышку тем, кого она преследует. Такая передышка выпала на долю Бродаров и их друзей. Но она была непродолжительна; семью подстерегали новые беды, подобно тому как лев в тени оазиса подстерегает путника.
Князь и княгиня Матиас завязывали все новые и новые знакомства. Все же эти благородные особы избегали некоторых встреч, хотя и приняли все меры, чтобы остаться неузнанными. Прошло лишь несколько месяцев после их приезда в Англию, но они уже преуспевали.
— Время и расстояние — за нас, — философствовал князь, — но еще лучше обладать богатством, ибо только оно дает власть.
Бывший сыщик Николя, он же — виконт д’Эспайяк, а ныне — князь Матиас, стал еще более честолюбив. Княгиня любила золото не меньше, чем ее муж. Она добывала этот металл самыми разнообразными способами. По мере того как расширялся круг их знакомств, вожделения новоявленных супругов росли.
В салоне княгини Матиас появились другие лица. Прежние посетители типа Бобешей[49] стушевались перед Тартюфами и Фракассами[50], перед дамами, одетыми вызывающе, но с ханжеским выражением лиц. В этом салоне заключались всевозможные сделки; от каждой из них хозяевам дома кое-что перепадало. Здесь встречались представители различных национальностей. Салон этот был удобным местом и для свиданий полицейских агентов всякого толка — как политических, так и связанных с клерикальными кругами. Особенно усердно эти агенты выслеживали русских революционеров, признав по молчаливому уговору превосходство Николя по части сыска.
На балу, который князь и княгиня Матиас дали на другой день после убийства Михайлова, собралось много рыцарей наживы, а также и женщин, с виду холодных, как мрамор, и на самом деле податливых, как глина. Право же, проститутки с Риджент-стрит, понуждаемые голодом, предлагали свое тело не так бесстыдно и не так искусно, как эти прекрасные, но до единой титулованные дамы, сохранявшие для пущего соблазна национальные костюмы и манеры…
Гости безуспешно задавали друг другу вопрос: откуда родом хозяева дома? Старый немец, наполовину впавший в маразм, уверял, что он узнал в княгине дочь немецкого курфюрста, из числа тех, что плодят коронованных особ, но сами остаются без престола.
— Несомненно, это она, — говорил немец пожилой дуре, носившей титул графини Фегор. — Но, конечно, годы сказываются…
— Разумеется! Когда вы ее знавали, она была моложе…
— Нет, старше.
— Ничего не понимаю!
Обступившие князя мужчины зловещего вида поздравляли его:
— Не скромничайте, ваше сиятельство, вы совершили подвиг! Вы, словно Давид, сразились с филистимлянами![51]
— Мы вас узнали. Если бы не наша помощь, вы попали бы в руки черни; мы помогли вам добраться до кареты.
— Вы столь же храбры, как княгиня — прекрасна!
Князь ловко лавировал, не отрицая и не подтверждая, стремясь быть любезным, насколько позволяла его противная физиономия филера.
Гости, окружившие княгиню, также интересовались последними событиями, но несколько по-иному.
— Представьте себе, — говорила одна леди из католического комитета, — эта Анна Демидова позволяет себе заниматься благотворительностью! Она взяла на свое попечение двух девушек. Об одной из них ее просила позаботиться несчастная Бланш де Мериа, та, что сошла с ума. А другая несколько дней назад пропала.
— Пропала? Каким же это образом?
— Право, не знаю. Потом ее подобрал на улице какой-то подозрительный мужчина. Между прочим, девушка эта некрасива, плохо сложена, сущее пугало! Она собиралась броситься под колеса кареты, но этот человек отвел ее к Анне, с которой он был знаком (все эти разбойники хорошо знают друг друга). Оказалось, что старшая сестра — уже там… Целый роман!
— Зачем социалисты вмешиваются не в свое дело, давая приют неимущим? Ведь этим занимаются городские власти… Такое поведение просто оскорбительно!
— О, они не ограничиваются одними оскорблениями. Читали вы последние газеты? Там есть статья под заголовком: «В приюте Нотр-Дам де ла Бонгард». Как, должно быть, торжествуют проклятые бунтари!
Молодой человек, прислушивающийся к разговору, кусал губы, еле сдерживая улыбку. Ему было отлично известно, кого в наши дни называют «бунтарями» и чего стоят подобные клички. Именно потому, что он знал всему истинную цену, его и назначили секретарем католического комитета, почетными председателями которого были князь и княгиня Матиас.
Комитет для видимости занимался филантропией, втайне же руководил финансовыми операциями банка, именуемого в секретных бумагах «Лептой грешников», а в широких кругах известного под названием «Народной копилки». Это лживое название вводило в заблуждение многих простаков. Банк использовал их сбережения, — правда, небольшие, но вместе со сбережениями других, более зажиточных простаков составлявшие огромные суммы.
В отличие от воровской шайки, в этом комитете каждый превозносил честность остальных его членов и кичился собственной честностью. Ведь нет ничего легче, чем оскорбить стыдливость женщины, лишенной стыда, и нет более высокопарных рассуждений, чем разглагольствования мошенников о порядочности…
Княгиня побледнела, услышав про статью о приюте, но сразу же овладела собой и заметила, не поведя и бровью:
— Очевидно, руководить такими учреждениями поручают людям недостойным. Из-за отсутствия проницательности у госпожи Сен-Стефан в стадо господне проникли волки и растерзали несколько овечек…
Подошедший к ним секретарь комитета опять улыбнулся.
— Вы знакомы с госпожой Сен-Стефан? — спросила княгиню одна дама.
Несмотря на свою наглость, та покраснела так сильно, что это стало заметно и сквозь румяна.
— Нет, я ее никогда не видела. Это просто мои предположения…
Мужчины, окружившие князя, говорили о том, как привлечь новых акционеров в «Лепту грешников». Речь зашла об одном иностранце, видимо, более богатом, чем он казался.
— Этот человек квартирует со своим сыном на Шарлотт-стрит, там же, где жила несчастная Бланш де Мериа.
— Вы уговорили его стать вкладчиком?
— Да, он собирался сегодня внести деньги.
— И много? — осведомился князь.
— Изрядный куш: двенадцать тысяч гиней. По его словам, пока у него больше нет. Но если эта сумма даст приличный доход, он, быть может, достанет еще денег.
— Направьте в шестое отделение, — сказал толстый англичанин.
Секретарь вынул записную книжку и сделал пометку: «12 000 гиней, в 6-е отделение».
— Как его зовут? — спросил он.
— Кажется, Клод Плюме, точно не знаю.
— Пока запишите «Клод Плюме», мы это выясним.
— Однако, — заметил один из членов комитета, — поскольку в шестом отделении вклад подвергается большому риску из-за всяких случайностей, дивиденд по нему будет невелик.
— Я это знаю, — сказал тот, что сообщил о новом вкладчике, — но ведь имеется примечание к восьмому параграфу устава.
— Что за примечание? — заинтересовались собеседники.
— Оно предусматривает, что если за первым вкладом последуют другие, более или менее значительные, то выдается поощрительная премия, пропорционально размеру вкладов.
— Справедливо! — заметил князь, перед которым эти слова открыли новые горизонты.
Одни решили, что князь прав, другие возражали, каждый в соответствии со своей хитростью и опытностью в мошенничествах и аферах. Наконец решили, что этот вопрос обсудит совет банка.
В другой группе гостей княгиня пыталась выведать, насколько широкую огласку получили статейки, появившиеся несколько месяцев назад в лондонских газетах и перепечатанные в Париже с добавлениями показаний Филиппа. Одна дама с негодованием сказала:
— Если прокуратура найдет нужным вступиться за оскорбленную религию, — будет начат судебный процесс.
— Против кого? — спросила княгиня. — Разве обвиняемые налицо?
— Вы, стало быть, в курсе дела?
— Нет, — поспешно сказала Эльмина, с испугом заметив, что сделала оплошность.
Но от графини Фегор не укрылось, что прекрасная княгиня Матиас вздрогнула. В этом обществе каждый был начеку, выжидая промаха собеседника и надеясь извлечь из этого выгоду.
В это время вошел со своим маленьким сыном новый пайщик пресловутого банка. Его появление произвело сенсацию, ибо он показался всем на редкость уродливым. Особенно поражены были князь и княгиня. Волнение их — хотя они быстро его подавили — не укрылось от пришедшего. Иначе, пожалуй, он ничего бы не заподозрил, так трудно было узнать его старых друзей.
Пьеро более зоркий, с одного взгляда понял, кто перед ним. Но крик замер в его груди, так как Санблер быстро шепнул ему на ухо:
— Молчи! Она тебя выгонит!
Ребенок умолк и застыл как в экстазе; на глазах его блеснули слёзы.
— Что с мальчиком? — спросила графиня Фегор.
Санблер, не знавший английского языка, все же догадался, о чем его спрашивают, и пробормотал единственную знакомую ему фразу: «Не понимайт английски». В то же время он незаметно наступил на ногу Пьеро, чтобы предупредить его. Мальчуган сообразил, что нужно вывести названного отца из затруднения, и, запинаясь, произнес:
— Папа не говорить английский.
Далее, ко всеобщему изумлению, он рассказал, что его отец был обезображен взрывом в Вольвикских каменоломнях и получил в вознаграждение twelve thousand[52] гиней.
Мальчуган умел считать по-английски! Вот замечательно! Он был настолько смышлен, что его понимали, несмотря на фантастическую грамматику его речи. Все собрались вокруг Пьеро, восхищаясь им. Лишь княгиня не обращала внимания на его миловидность. Давным-давно забыв своего сына, она его не узнала. К тому же Пьеро был таким маленьким! Это исключало всякую мысль о том, что он — потерянный ею ребенок.
Князь несколько успокоился, услышав о Вольвике. Ведь Санблер не мог приехать оттуда; к тому же у него не было сына. И голос не тот… Правда, несколько похож… Что ж, это бывает! Все же в глубине души князя мучило сомнение. Княгиня тоже была явно обеспокоена. Однако она постаралась овладеть собой.
Двое или трое гостей, знавших по-французски, заговорили с мальчиком. Николя и Эльмина притворялись, будто не понимают ни слова на родном языке.
— В самом деле, — говорил княгине старый глупый немец, утверждавший, что он когда-то видал ее при дворе курфюрста, — судя по вашему акценту, вы не можете свободно изъясняться по-французски.
— Мне уже высказывали такое мнение.
— Уверяю вас! Я знаю толк в этом.
И он выпятил живот, чванясь, как павлин.
Бывший шахтер выразил желание тут же внести свой вклад; золото и банковые билеты он хранил в шкатулке с секретным замком. Члены комитета выдали ему расписку в получении денег: удовольствия и дела не мешали здесь друг другу. Мальчику растолковали, что его отец в качестве иностранца имеет право на двойную долю участия в прибылях, и без того значительных. Пьеро повторил это Санблеру; тот не поверил ни единому слову, но подумал про себя: «Надо обеспечить себе позиции в этом доме. Если они захотят меня облапошить, то сами себя погубят. Никогда нельзя быть уверенным в победе, если противники так богаты. Ладно! Враги сами предложили удвоить мой доход; впоследствии он поможет мне утопить их». И бандит, забыв о своем сплине, улыбнулся при мысли о предстоящей мести. Его ненависть к Николя оказалась выгодной. Оба они были теперь одинаково богаты и собирались умножить награбленное.
Мысли урода приняли другое направление. Злоба, словно удар бича, пробудила в нем заглохшие было мечты об искусстве. Он вспомнил о своем призвании музыканта, в его душе словно затрепетали струны… Это возвысило его в собственных глазах; преступность бывших сообщников приводила его в негодование, и он возомнил, что вправе покарать их.
Бледный Пьеро, молитвенно сложив руки, все еще восторженно смотрел на княгиню. До сих пор она его не замечала: наконец ее взгляд упал на ребенка.
— Хочешь чего-нибудь, дружок? — спросила она по-английски.
— О no, milady, no![53]
Сердце бедняжки разрывалось, он едва удерживал слезы. Князь был мертвенно-бледен; лицо княгини судорожно подергивалось. Все это не ускользнуло от Клода Плюме. Однако вечер продолжался.
Незнание языка избавляло нового пайщика от необходимости вести разговор, и он мог вдоволь наслаждаться приятным чувством, хорошо знакомым королям и жрецам — чувством удовлетворенной мести. Мальчуган, взволнованный встречей, мечтал о том, как он вернется к матери.
Болтовня, карты, деловые переговоры — все шло своим чередом. Перед уходом гости заговорили о проекте нового общества вспомоществования девушкам, желающим устроиться на работу в Лондоне и других европейских городах. Княгиня и более проницательные из дам отлично понимали, что за этим кроется торговля живым товаром, но все они умели лицемерить, и приличия были соблюдены.
«Неужели я ошибаюсь? — в сотый раз спрашивал себя Николя. — Разве это не настоящий шахтер? Но зачем он покинул родину, где мог бы спокойно жить со своим сынишкой? И разве горнопромышленные компании выдают такие огромные пособия? Пусть островитяне этому верят, но меня не проведешь. Мне-то известно, как щедры капиталисты, я в этом разбираюсь! Ладно, друг Плюме, мы отделаемся от вас!» Такая мысль несколько успокоила князя.
Когда гости уже собрались разойтись, секретарь комитета сообщил последние новости о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард. В одной из газет, которая слыла антиклерикальной, но на самом деле являлась органом иезуитов, была помещена статья без подписи, принадлежащая перу Девис-Рота. В этой статье выражалось удивление по поводу того, что все еще распространяются нелепые слухи о приюте, хотя уже давно установлено, что на его территории находилось когда-то кладбище. Там еще не так давно хоронили покойников, и одна женщина опознала останки своей умершей дочери; вначале их приняли за останки Розы Микслен. После внезапного отъезда г-жи Сен-Стефан и виконта д’Эспайяка (их отъезд объяснялся теми неприятностями, какие навлекли на них все эти подозрения), после умопомешательства графа де Мериа, вызванного наследственным недугом, который вслед за ним поразил и его сестру, просто возмутительно, что снова начались клеветнические нападки на лиц, умерших, отсутствующих или же лишенных возможности ответить… По своей наглости это превосходит обычные выходки безбожников!
Расходясь, все обменивались впечатлениями от заметки.
— Ну, что ты скажешь об этой роковой случайности? — спросил князь Матиас жену после того, как двери закрылись за последним гостем.
— Что я скажу? — переспросила княгиня. — Только мертвые молчат.
— И я того же мнения, — сказал князь, вздрогнув.
Со своей стороны Клод Плюме, вернувшись домой, был повергнут в немалое замешательство нервным припадком, начавшимся с Пьеро. Как бы соседи не услыхали!
— Мама! Мама! — кричал мальчик.
Названый отец старался его успокоить, но все угрозы, обещания, уговоры были напрасны. В конце концов от обильно хлынувших слез бедняжка почувствовал некоторое облегчение и заснул.
Через несколько дней после бала у князя Матиаса Анна получила письмо из Петербурга. «Приезжайте!» — звали ее. Ей были хорошо знакомы и печать исполнительного комитета и почерк. Не колеблясь ни минуты, Анна повиновалась. Она не спрашивала себя, зачем ее вызывают, хорошо зная, что причина могла быть лишь одна: настал ее черед пожертвовать собой и умереть. Такое же письмо получил Петровский. Как и Анна, он не стал колебаться.
— Милый Керван, — сказала Анна смелому юноше, с таким трудом разыскавшему ее, — как видно, вам, а не мне, придется взять бедную Клару на свое попечение. Поручаю вашим заботам не только ее, но и двух других девушек; я обещала им помочь. Любите их, как родных сестер!
Керван молча слушал, готовясь исполнить указания Анны так же безоговорочно, как она — указания исполнительного комитета.
— Вам нужно найти госпожу Руссеран, — продолжала Анна. — Это — вдова негодяя, погубившего ту семью, о которой я вам говорила. Отвезите девушек к ней. Постарайтесь защитить и Клару Марсель; я знаю ее преданность нашему делу. Чтобы облегчить ваши хлопоты, я дам вам адрес человека, чей образ мыслей пока далек от нашего, но все же, как и вдова Руссеран, это друг, достойный уважения.
И она дала Кервану письмо на имя г-на Марселена.
«Простите меня! Желая избавить вас от горя, я невольно дала повод думать, что играю вами. Вскоре события покажут, что на уме у меня была не любовь, а нечто другое. Вы добры и великодушны: помогите же моему другу Кервану найти тех, кого он ищет: г-жу Руссеран с дочерью, Филиппа и семью Бродаров.
Анна стала думать, кто бы еще мог быть полезен Кервану в его поисках. Но ее друзья считались политически неблагонадежными, а она хотела направить его только к лицам, не вызывающим подозрений у французской полиции.
Затем, взяв тяжелый кошелек, Анна сказала:
— Здесь — золото, которое друзья дали мне на всякий случай. Без денег вы ничего не добьетесь. Вам придется помогать и Кларе, и Бродарам, и Филиппу с братьями. Мне эти деньги не понадобятся, ведь я буду там. Прежде всего отвезите Элен с сестрой в Дубовый дол; пусть они живут вместе с Кларой, пока вы не отыщете госпожу Руссеран. Вот вам письмо к ней.
Это письмо было очень кратким:
После меня остаются три сироты, нуждающиеся в помощи, так же как и семья, о которой вам расскажет мой друг Керван. Будьте моей наследницей!
Боясь обидеть Анну, Керван не осмелился отказаться от кошелька, спрятал его на груди, подле ветки омелы и, с трудом сдерживая слезы, простился с девушкой.
Та спокойно отдавала распоряжения. Сердце ее уже изведало всю мыслимую боль. Она уезжала с легкой душой, готовая умереть.
Увы, в России Анну и Петровского встретили не единомышленники, а жандармы, чтобы заковать в кандалы и отправить в Петербург. Печать исполнительного комитета оказалась подделанной русскими сообщниками князя Матиаса, предательски заманившими революционеров в ловушку.
Приезд Анны и Петровского в Россию явился сигналом к другим арестам. Через несколько месяцев их обоих отправили по этапу в Сибирь с прочими несчастными, осужденными по разным статьям закона, но по существу — за одно и то же: они были противниками того общественного строя, который насаждает повсюду нищету и преступления, превращая землю в ад для человечества.
По широкому столбовому тракту арестантов под конвоем ведут в Сибирь. Каждому из них выдают в дорогу две рубашки, две пары штанов, халат, холщовый вещевой мешок, пару сапог, портянки (суконные или полотняные, в зависимости от времени года); женщины получают такой же халат, полушубок, чулки и грубые башмаки.
Больных и матерей с маленькими детьми везут в повозках. Остальные идут пешком, окруженные верховыми казаками с длинными пиками и двадцатью пятью солдатами конвойной команды. Длина переходов — от двадцати до тридцати верст; после каждый двух дней пути предоставляется однодневный отдых. На питание дается пять копеек в сутки; продукты под присмотром старосты идут в общий котел. В Тобольске местное тюремное ведомство направляет осужденных дальше, в соответствии с приговором — на поселение или же на каторгу.
Как обращаются с этими несчастными в пути? Вы видели, как пленники версальцев брели между всадниками, получившими приказ добивать тех, кто отстает? Правда, солдаты, конвоирующие русских арестантов, не расстреливают их, а только избивают; но результат — тот же.
Анна шла с другими девушками. Она подружилась с двумя из них; одну сослали на поселение за кражу пары башмаков (несчастной невмоготу было ходить зимой босиком); другая убила солдата, пытавшегося ее изнасиловать, и была, подобно Анне, осуждена на каторгу. Гордая и сильная, девушка эта шла, ни на что не жалуясь (опять-таки как Анна); первая же тихо стонала, словно ягненок на бойне. Бедная Катерина! Она пострадала из-за того, что не могла вынести холода, а теперь ей пришлось брести по скованной морозом земле…
Со дня приезда Анны и Петровского в Россию минуло несколько месяцев. Это время понадобилось, чтобы «расследовать заговор», другими словами, чтобы с помощью нескольких подкупленных провокаторов создать его видимость. Пока тянулись дни предварительного заключения и суда, пока партию готовили к отправке — наступил октябрь. Когда партия наконец тронулась в путь, уже выпал снег. В северной части Азии царила зима, которая пришла сразу, без постепенного перехода от тепла к холоду.
Дорога была нескончаемой, мороз пробирал до костей; ночи стали длиннее, чем дни. Катерина уже не стонала, чувствуя, что конец ее близок. Анна и Елизавета (так звали другую девушку) помогали ей идти. Петровский поддерживал старика, осужденного за участие в том же «заговоре». Бедняга был серьезно болен, но его упорно считали здоровым и не разрешали ему ехать в повозке.
Потянулась унылая равнина; по ней крутились снежные вихри, подгоняемые ледяным северным ветром, хлеставшим лица ссыльных. Показались волки; сперва в одиночку, потом по нескольку вместе и, наконец, огромными стаями. Отдыхать каждый третий день уже не приходилось, так как укрыться было негде. Дорога исчезла под снегом; лишь верстовые столбы указывали направление. На горизонте сзади маячили белые вершины Урала; впереди простиралась бесконечная, такая же белая пустыня, среди которой мелькали черные пятнышки, иногда собиравшиеся в кучки; это были волки. По ночам черные пятнышки приближались; слышался топот бесчисленных лап, доносилось жаркое дыхание; волчий вой нарушал тишину, и лошади отзывались испуганным ржаньем. Черное небо, белая земля…
Старик уже не просился в повозку; Петровский нес его, чувствуя, как тяжелеет ноша по мере того, как сам он слабеет. Анна и Елизавета с трудом вели Катерину; ее ноги совсем одеревенели. Все трое еле двигались вперед и в конце концов отстали от партии.
— Крепитесь! — просила Анна. Катерина плакала. Волки подбирались все ближе, чуя добычу.
— Мне уже не больно, — шептала Катерина. — Я вижу родной дом, отца, сестер… Но ведь все они умерли?
Она бредила… Осмелевшие звери приближались.
Вдруг Катерина упала, и в ту же минуту голодные хищники набросились на свою жертву. Напрасно Анна пыталась отстоять девушку. Два-три казака, более сердобольные, чем остальные конвоиры, разогнали волков пистолетными выстрелами, но было уже поздно. Катерина лежала вся в крови; звери отгрызли ей окоченевшие кисти и ступни. Несчастную положили на повозку. Анне и Елизавете позволили сесть рядом, чтобы ухаживать за нею. Но все их старания были бесполезны. За повозкой потянулся кровавый след; обнюхивая его, волки выли, требуя пищи.
— Мне не больно, — повторяла Катерина. — Вот мой покойный отец, сестренки… Они — из царства мертвых, и я уйду к ним. Настал и мой черед… Вот белый саван для меня… Какой огромный! В него можно завернуть всю землю… А вот такой же огромный кусок черного сукна… — Вдруг она испустила пронзительный крик: — Анна! Где мои руки? Мне страшно! У меня нет рук! — У нее не было и ног, но она не чувствовала этого: ступни ее были отморожены еще раньше. — У меня нет рук! Как я буду теперь жить? — рыдала Катерина.
Этот приступ отчаяния окончательно истощил ее силы, и она умолкла. Анна смочила водкой губы умирающей и с помощью Елизаветы перевязала чистым бельем ее раны; из них все еще сочилась кровь. К утру Катерина забылась; больше она не просыпалась… Чтобы похоронить ее, в снегу вырыли могилу. Но волки, без сомнения, докопались до тела и закончили свое пиршество.
Старик, которого нес Петровский, был совсем плох, но еще дышал. Несколько смущенный ужасной гибелью Катерины, начальник команды разрешил положить больного на повозку. Туда же посадили и Петровского: освободившись от ноши, помогавшей ему удерживать равновесие и машинально идти, он не мог более сделать и шага.
Лежа рядом со стариком, Петровский пытался его согреть, но замерзал сам. Мелкий колючий снег продолжал сечь лица ссыльных. Даже казаки страдали от холода: усы у них покрылись ледяными сосульками, щеки побагровели. Беда была общей, терпеть приходилось всем. Ведь у тюремщиков и у их жертв участь одна и та же. Собаки, вцепившиеся в уши кабану, рано или поздно погибают от его клыков…
— Сильно мерзнешь? — спросил один из казаков, наклонившись с седла к Петровскому.
— Не лучше ли было бы для всех нас, если бы никого не приходилось отправлять по этапу в Сибирь? — ответил тот вопросом на вопрос.
— Н-да… — пробурчал казак. Потом он спросил: — А куда же вы девали бы воров, если бы ваша взяла?
— Если бы наша взяла, то нищета исчезла бы, а значит, неоткуда было бы взяться и ворам. Нищета — словно эта вьюга, натравливающая на нас голодных волков.
Казак не ответил.
На другую ночь старик умер. Хищники, успевшие сожрать тело Катерины и не хуже собак чуявшие запах мертвечины, все ближе и ближе подбегали к отряду. Им не терпелось еще раз отведать человеческого мяса, и вскоре вся стая окружила вторую могилу, вырытую в снегу.
После смерти Катерины Анне и Елизавете велели сойти с повозки. Сидя в ней, они совсем окоченели — ведь раньше их согревала ходьба. Чтобы сделать несколько шагов, девушкам пришлось напрячь всю свою волю.
Видя, что конвоиры, хоть они и были закутаны в тулупы, не в силах двигаться дальше, командир велел сделать привал и развести костры, чтобы отпугнуть волков и согреться. Место для привала выбрали у самой дороги; от нее не отходили, боясь сбиться с пути. Поблизости оказалась роща, где срубили несколько деревьев. Все собрались вокруг ярко запылавших костров. Пока они горели, можно было не опасаться нападения хищников. Затянули песню, почему-то выбрав такую, где воспевались молодость, весна и любовь.
Анне вспомнилась «Песня о конопле», которую она слышала во Франции. Лишь только девушка запела, ее окружили казаки, солдаты и каторжане. Всех поразил контраст между простой, гордой и смелой мелодией и припевом, еще более мрачным, чем «Dies irae»[54].
Анна повторила строфу. Обратив лицо к снежной пустыне, она пела низким контральто. Слова и мотив песни звучали в этой обстановке как-то особенно зловеще…
ПЕСНЯ О КОНОПЛЕ
Весна пришла, и все зазеленело,
В густой листве щебечут стаи птиц,
И птенчики высовывают смело
На божий свет головки из яиц…
А Жак-бедняк опух от голодовки,
Он думает: «Чем суп я посолю?»
Хоть в петлю лезь… Но нету и веревки…
Крестьянин, сей же коноплю!
Хотел бы быть счастливым Жак-бедняга,
С женой вдвоем сидеть у камелька…
Но где ему изведать это благо?
Любовь и счастье — не для бедняка.
Когда ж конец? Довольно плакать вдовам,
Детей своих отдавшим королю!
Для тех, кто нас толкает к войнам новым,
Крестьянин, сей же коноплю!
Строй крепости и тюрьмы, горемыка.
Все отдавай, покорен, словно скот.
Запой теперь, не замок — твой владыка.
Ему — и труд, и кровь твоя, и пот…
Эй, Жак, проснись! Ты слышишь ли, товарищ,
У стен дворцовых возгласы: «Спалю!»?
Там — факелы, там — зарево пожарищ…
Крестьянин, сей же коноплю!
Песню сопровождал свирепый волчий вой. Вдохновленная этим небывалым аккомпанементом, этой необъятной сценой, девушка казалась Валькирией[55], явившейся спустя века сынам севера…
Казаки помешивали остриями пик угли в костре и сосредоточенно слушали. Яркий огонь освещал стоянку, покрытую снегом землю и чернильно-черное небо. Волчьи глаза мерцали вдали, как звезды.
Петровский сошел с повозки, на которой он лежал, не в силах шевельнуться уже второй день. Голос Анны вдохнул в него жизнь. В лагере ссыльных, затерянном среди снежной пустыни и окруженном волками, голос этот вещал о заре нового мира… И Петровский ощутил в себе новые силы.
Стая хищников все росла. То один, то другой зверь подбегал совсем близко, словно его посылали на разведку. Белая равнина почернела, столь многочисленна была стая. То было великое переселение волков, выгнанных голодом из логовищ. В памяти сибирских старожилов сохранились рассказы о двух или трех таких нашествиях. Волки направлялись на север; число их все прибывало.
Костры начали гаснуть, запас топлива иссякал. Между тем ни на минуту нельзя было оставаться в темноте, не рискуя быть растерзанными. Встревоженный командир понимал, что пробиться сквозь плотные ряды хищников, окруживших отряд, тоже невозможно.
Несколько волков, подбежавших слишком близко к лошадям, встретили сильные удары копыт. Но все же кольцо вокруг костров суживалось все теснее и теснее.
Одних арестантов охватил страх; другие оставались безучастными, им было все равно, что произойдет. К числу таких принадлежали и нигилисты: собравшись в кучку, они ждали дальнейших событий.
— Это волки, да? — спросила Елизавета Анну.
— Да, милая, но, по-моему, они минуют нас.
Елизавете, несмотря на ее мужество, неминуемая смерть от волчьих зубов казалась ужаснее, чем каторга.
Хищники наседали; во мраке их глаза светились, как множество красноватых огоньков. Они подбирались все ближе и ближе.
— Зажгите какую-нибудь повозку! — приказал командир.
Поспешно разгрузили одну повозку, переложив вещи на другую. Костер снова разгорелся, и его багровые отблески осветили первые ряды рычащих хищников, готовых к нападению. Пока командир раздумывал, что делать, началась схватка между казаками и самыми смелыми или самыми голодными из волков. Нескольких из них убили; на трупы набросились сотни других, свирепо дравшихся между собою. Костер догорал.
— Вторую повозку! — крикнул командир. — Разгружать не надо!
Вторая повозка с пожитками ссыльных и конвоиров позволила еще полчаса держать волков в отдалении. Но когда и она догорела, звери вновь ринулись на приступ. Их было так много, что выстрелы только доставляли им добычу, еще больше разжигавшую их алчность.
— Беглый огонь! — приказал командир.
На этот раз хищники ненадолго отступили; но полностью истощать запас зарядов было нельзя. Подожгли еще одну повозку; она быстро сгорела, так как ветер раздувал пламя. Темнота вновь сгустилась.
— Сжечь все вещи! — велел командир.
Все, кроме провианта, было скинуто с повозок и полетело в костер.
— Мы погибли! — спокойно сказал казак, только что насадивший на пику худого, как скелет волка. — Они обезумели от голода и сожрут всех нас!
Командир отряда время от времени отдавал отрывистые приказания и вновь угрюмо замолкал. Его последний приказ вызвал трепет ужаса:
— Всем сойти с повозок! Заменить упряжь цепями!
Матери с младенцами не хотели выходить, боясь, что голодные волки вырвут у них детей, и отчаянно отбивались. Больным, которых клали прямо на землю, грозила неизбежная смерть, лишь только костер погаснет. Но они не сопротивлялись. К чему? Чтобы продлить страдания? Многие были уже в агонии и молчали. Никто не понимал замысла командира. Анна, Елизавета и Петровский с товарищами, окружив больных и детей, готовились по мере сил защищать их. Схватив по пылающей головне, они встали перед обреченными на гибель. Тем временем командир велел набить повозки соломой.
Крики детей ускорили катастрофу. Волки инстинктивно почуяли легкую добычу и лавиной ринулись на больных и детей. Женщины, вне себя от отчаяния, бросились вдогонку за хищниками, уносившими их малюток. Вскоре ни от матерей, ни от детей ничего не осталось…
— Поджечь все повозки! — прогремел командир.
Вязанки соломы вспыхнули. Обезумевшие лошади, запряженные цепями (ибо обычные постромки сгорели бы), ринулись из лагеря в степь, таща за собой пылающие повозки. На этот раз волки, испуганные движущимися кострами, с воем разбежались. Огромная стая скрылась в северном направлении.
— Все на лошадей! — гаркнул командир. — По двое и трое на каждую!
Солдаты и казаки, не обращая внимания на окровавленные тела, распростертые на земле, подхватили арестантов, оставшихся в живых, взвалили их на своих коней, вскочили сами и, пришпорив, помчались во весь опор.
Из кучи трупов поднялись два человека, залитые кровью. Они узнали друг друга.
— Анна!
— Петровский!
К ним подошел огромного роста казак.
— Как, вы не ускакали с остальными, Хлоп? — спросил Петровский.
— Нет, я видел, что вы живы, и решил остаться с вами. Я знаю эти места; неподалеку есть становье, и уже рассвело.
— Мы свободны! — воскликнула Анна. Она уже думала о том, как бы вернуться в Петербург; она еще верила, что их вызывал туда исполнительный комитет.
Трое уцелевших в этой драме, в которой лютость волков соперничала с жестокостью конвоиров, наскоро осмотрели груду трупов. Оказалось, что Елизавета еще подает признаки жизни. Хлоп взвалил ее на плечи.
— Скорее! — промолвил он. — Волки вернутся!
Не тратя слов, чтобы поблагодарить казака за великодушный поступок, Анна и Петровский крепко пожали его руку.
— Мы навсегда ваши друзья, Хлоп!
— Скорее! — повторил он, идя вперед.
Снег был так вытоптан волками, что нельзя было отыскать тропу. Казак показал своим спутникам на видневшуюся вдали ель, покрытую снегом.
— Когда мы подойдем к этому дереву, покажется другое, а неподалеку от него — и становье.
Они последовали за Хлопом. Время от времени он оборачивался, торопя их:
— Живее, живее! Волки возвращаются!
Действительно, уже слышался топот огромной стаи.
Хлоп схватил Анну за руку.
— Держитесь за меня! — крикнул он Петровскому. — Вперед!
И он зашагал так быстро, что они еле успевали перевести дух.
Проворство казака спасло его спутников. Беглецы достигли первой ели, затем второй и, наконец, становья. Когда они добрались до него, волки уже преследовали их по пятам.
Здание пустовало с того времени, как ссыльных стали направлять по большому тракту: двери не было.
Хлоп уложил неподвижную Елизавету на пол, и все трое поспешно начали собирать обломки нар, чтобы разжечь перед входом костер. И пора было! Хищники чуть не ворвались, но пламя остановило их. Сквозь огонь беглецы различали очертания метавшихся в нерешительности волков.
В углу казак заметил лампу и несколько жбанов. Он схватил один и заглянул в него.
— Это керосин, мы спасены! Анна, я помогу вам взобраться к слуховому окну; поливайте зверье. Когда волки сунутся к огню, он их доконает. Не попадите в костер! Стая под вами. Не бойтесь, терять нам нечего.
С этими словами Хлоп поднял Анну, как перышко. Не без труда просунув в слуховое окно жбан, она с размаху выплеснула его содержимое. Затем Анна проделала то же самое с остальными жбанами, которые ей передавал Петровский. Себе они оставили лишь один жбан с керосином.
Результатов не пришлось долго ждать: на хищниках, облитых горючим веществом и неосторожно приблизившихся к костру, вспыхнула шерсть. Объятые пламенем, они бросались друг на друга, обезумев, как те лошади, которых командир велел запрячь в зажженные повозки. «На время мы спасены!» решили беглецы. Пока Анна пыталась привести Елизавету в чувство, мужчины искали, чем бы забаррикадировать вход. Волки, без сомнения, вернутся не раньше вечера, но медлить не следовало. Нашлось несколько толстых досок, скрепленных железными полосами. Этот щит служил, очевидно, для того, чтобы закрывать вход в становье. Его приладили на место, вставив в пазы огромных столбов по обе стороны дверного проема. Прочно загородив вход, беглецы снова обошли все помещения, желая убедиться, что волки не смогут в него проникнуть. К счастью, щелей нигде не оказалось.
— Горючего осталось мало, — проговорил казак, — однако самая большая опасность уже позади.
Елизавета не приходила в себя. Раны ее оказались легкими, но, по-видимому, она задохнулась, когда волки, кинувшись на мертвые тела, дрались из-за добычи. Надежды больше не было: девушка не подавала признаков жизни.
— Бедняжка! — промолвил Хлоп.
— Зато она не почувствует, как волки ее растерзают… — сказала Анна, все еще пытаясь пробудить в несчастной искорку жизни. Как ей хотелось, чтобы та открыла глаза, даже если судьба и не сулила им ничего хорошего! Но для Елизаветы уже все было кончено.
Трое оставшихся в живых начали совещаться. Хлоп знал еще одно становье, но оно находилось слишком близко от обычного маршрута ссыльных, следовавших в Тобольск. Между тем, направившись на юг, Анна и ее друзья выбрались бы из Сибири в Туркестан, где можно было рассчитывать на свободу.
Вдруг казак ударил себя по лбу.
— Я понял, в чем дело! Мой дед был очевидцем такого же нашествия волков. Когда произошло извержение Авачинской сопки[56], почва во многих местах заколебалась; и тогда изо всех ущелий, со всех лесистых гор на равнину устремились потревоженные звери; они рыскали всю зиму.
— В самом деле, — подтвердил Петровский, — я слышал об этом.
Вдруг раздался ужасный вой: хищники вновь ринулись на приступ. Становье зашаталось; волки кидались на него со всех сторон.
Экономя керосин, беглецы зажгли лампу лишь поздно ночью; надо было удостовериться, что волкам еще не удалось подкопаться или проделать дыру в стене: слышно было, как они скреблись и грызли дерево. Оказалось, что все пока цело; лишь в досках щита, заменявшего дверь, зияла щель и сквозь нее виднелась волчья морда.
— Впустим его, — предложил казак, расширяя щель ножом, — нам нужно мясо. Другого такого случая не будет!
Он терпеливо ждал, пока волк не просунул всю голову в отверстие.
— Хватайте его!
С помощью Петровского, навалившегося всей своей тяжестью, Хлопу удалось задушить хищника.
— Теперь внимание! — сказал он, придерживая щит. Анна и Петровский втащили волка внутрь. Прикончив его и заделав щель, мужчины снова проверили, целы ли стены.
Несмотря на то что рядом лежало мертвое тело, осажденных мучил голод. У них оставалось еще немного топлива; они зажарили несколько кусков волчьего мяса и, оставив часть про запас, с аппетитом съели остальное.
— К счастью, звери не могут взобраться на крышу, — заметил Хлоп, поглядывая на отверстие в потолке, куда выходил дым.
Действительно, волки не могли вспрыгнуть на крутую кровлю, тем более что поблизости не было ни одного холмика: становье находилось на равнине.
— Они чуют мертвечину и не уйдут, пока черед не дойдет до нас.
— Зачем же вы остались с нами, старина? — спросила Анна.
— Я об этом не жалею, — ответил казак. — Не больно-то веселое у меня занятие, чтобы дорожить им!
Прошло три дня; труп Елизаветы начал распространять тяжелый запах: воздух в тесном помещении, где было лишь одно отверстие в крыше, становился все более и более спертым. Но на утро четвертого дня волки неожиданно исчезли. Услышав топот их ног, осажденные поняли, что стая хищников испугалась нового стихийного бедствия и, несмотря на голод, прекратила осаду.
Спасены! Все беды кончились сразу: даже вьюга сменилась более мягкой погодой. Похоронив Елизавету, наши беглецы двинулись на юг. К вечеру они добрались до постоялого двора. Им повезло: он был просторным и не пустовал, как первое становье. Хозяин радушно принял путников, утверждавших, что они заблудились, провел их в хорошо натопленное помещение и прислал узнать, в чем они нуждаются.
«Он чересчур угодлив, чтобы мы чувствовали себя здесь в безопасности!» — подумали беглецы. Заказав недорогой обед, они стали обсуждать, благоразумно ли будет провести здесь ночь; но выбора не было: внезапный уход возбудил бы подозрения. У них нашлось немного денег, но, чтобы рассеять недоверие хозяина, надо было либо иметь гораздо большую сумму, либо притвориться, будто у них совсем ничего нет; тогда бы их приняли за бедняков, ищущих дарового пристанища.
Хозяина удивлял мундир казака. Почему он не следовал со своим отрядом, а сопровождал каких-то людей. Одежда их также казалась подозрительной: на Анне был овчинный полушубок, какой обычно выдавали каторжанкам; на Петровском — ичиги, всегдашняя обувь ссыльных. Словом, хозяин увидел, что тут дело нечисто, и решил предупредить власти. Полицейский пост находился недалеко от постоялого двора; у хозяина были хорошие лошади; он велел слуге оседлать одну из них и как можно скорее скакать с донесением к начальнику поста.
Тем временем Анна и ее спутники подсчитывали, хватит ли у них денег, чтобы нанять трех лошадей до следующего селения и по возможности быстрее покинуть опасные места. Но им не пришлось долго обсуждать этот вопрос: посланец хозяина быстро вернулся, и не один. Целый взвод казаков окружил постоялый двор. В комнате, где ночевали беглецы, не было ни окна, ни другой двери. Она оказалась ловушкой…
— Из-за вас я лишусь награды! — сказал Хлоп командиру взвода. — Ведь задержал-то этих людей я!
— Там видно будет, любезный, — ответил офицер, у которого не было повода заподозрить казака во лжи. Утверждение Хлопа выглядело довольно правдоподобно: ведь за поимку беглых действительно полагалась награда. Анна и Петровский, горестно недоумевая, взглянули на своего спутника, но тот незаметно подтолкнул их сапогом. Они поняли, Хлоп что-то задумал.
Но казак не мог сразу осуществить свой план, и по прибытии в Тобольск его друзья были направлены на рудники в окрестностях этого города.
Тобольская губерния богата месторождениями золота, железа и алмазов. Подступы к рудникам, затерявшимся в тайге, тщательно охраняются. Глубина шахт, высота подземных сводов поражают всякого, кто попадет в эти места, где обитает ужас. Рабочих рук там не жалеют: всегда найдутся новые несчастные, чья участь — быть погребенными в рудниках. Они никогда не поднимаются оттуда; случаи бегства бывают так редко, что походят на чудеса. Но чего ни придумает человеческий ум, стремящийся добиться свободы?
Анна и Петровский попали в одну и ту же партию и были спущены в недра земли. Один казак-конвоир, проходя мимо, так выразительно взглянул на них, что в сердцах обоих зародилась надежда. Это был Хлоп.
За несколько месяцев до описанных нами событий в судьбе Бродаров наступила полная перемена.
Огюсту рассказал об этом мальчишка, приемыш тряпичника. Приютив бездомного безыменного сиротку, старик называл его попросту «Малыш». Все привыкли к этому имени.
— На что имя? — говаривал сын гильотинированного. — Оно только служит помехой.
Тряпичник и Малыш обратились за помощью к Филиппу, и тот охотно согласился лечить незнакомого паренька. Благодаря своей молодости Огюст в короткое время почти совсем поправился (полное выздоровление при его слабогрудости было немыслимо). Окончательно же его поставили на ноги добрые вести, полученные от торговки птичьим кормом.
Совершенно неузнаваемый благодаря приличной одежде, купленной вскладчину Филиппом, Андре и художниками, молодой Бродар уехал в Сент-Этьен. Друзья снабдили его небольшой суммой денег на дорогу.
— Как хорошо, — заметил Жеан, — что дурень англичанин так и не взял нас в кругосветное путешествие, а то бы мы никогда не увидели Огюста.
Художники подружились и с Филиппом; Трусбан был в таком восторге от нового знакомого, что даже хотел написать с него гигантскую фигуру Свободы для своей грандиозной картины. Этот шедевр Жеан надеялся создать, как только раздобудет денег на холст и краски и найдет свободное время (сейчас его приходилось тратить на малевание вывесок, чтобы заработать на жизнь).
Когда великолепный замысел созрел, Трусбан спохватился, что позировать для фигуры Свободы должна женщина.
— Ничего, — сказал Лаперсон, — ты поместишь Филиппа в группе героев — сыновей Свободы.
Эта мысль чрезвычайно понравилась Трусбану; он решил изобразить на картине не только Филиппа, но и Огюста, негра, себя самого и всех остальных. Пока он обдумывал сюжет, подвернулся новый заказ. Хлеб в мастерской художников водился далеко не в избытке, и работу пришлось взять, хотя у заказчика было неприятное, по-лисьи хитрое лицо.
— Видите ли, — начал он, — я не хочу переплачивать и поэтому обратился к вам. Художники, менее нуждающиеся, меня не устраивают.
— Значит, — сказал Жеан, — вы решили, что нужда заставит нас быть сговорчивее?
— Вот именно.
— Очень мило!
— Как хотите. Я — подрядчик; сколько мне платят — вас не касается. Решайте: либо берете работу за мою цену, либо не берете вовсе. Но помните: если вы мое предложение не примете, то еще долго будете бедствовать, пока не найдется какая-нибудь работенка. А мне ничего не стоит отыскать других художников, таких же крезов, как и вы. Они накинутся на заказ, как голодные собаки на кость.
— Разрешите вам заметить, — возразил Жеан, — что вы говорите гнусности!
— А мне все равно. Мне нужны ваши кисти, а не ваша дружба.
— Старый сквалыга!
— Ну, ну, ребятки, не сердитесь! Ударим по рукам и заключим такой договорчик: «Мы, нижеподписавшиеся, берем на себя обязательство разрисовать фресками стены и потолки дома призрения неимущих девушек, руководимого княгиней Матиас. Плата — пять франков за квадратный метр».
— Вы с ума сошли! — воскликнули художники. — Хотите, чтобы мы работали даром?
— Это еще не все, — продолжал докладчик. — Дополнительное условие: сначала сделайте пробные фрески.
— Ах вы старый скряга! — вскричал Трусбан. — Ладно же, мы размалюем вам стены, как в доме одного рогоносца.
— Ни в коем случае. Фрески должны быть на благочестивые темы.
— Например, — вмешался Лаперсон, — сцены из «Песни песней» или из жизни святой Магдалины до ее обращения?
— Фрески будет принимать особа духовного звания.
— Час от часу не легче! — воскликнул Жеан, подстрекаемый любопытством. — Ладно, мы согласны: Лаперсон, Мозамбик и я, но харчи — ваши.
— Пусть будет так, — кивнул подрядчик, подумав: «Кормежка обойдется недорого!» Художники, со своей стороны, подумали: «Краски купим подешевле». Договор был заключен.
«Кому нужна роскошь в таком доме? — размышлял Трусбан. — Интересно было бы знать!»
Приехав в Сент-Этьен, Огюст помчался на улицу Демонто.
Анжела и Софи вязали; Луизетта подражала им, пытаясь связать маленькую шаль для куклы. Младшие сестры не узнали Огюста, который спросил у них, дома ли отец. Юноша не смог сдержаться и, расплакавшись, кинулся Анжеле на шею. Он вообразил, будто от него скрывают смерть отца; пришлось повести его в больницу. И вот с опрометчивостью, присущей их возрасту, Анжела и Огюст явились к Бродару. Тот мог бы умереть от потрясения… Но оно, наоборот, спасло его.
С прозорливостью, свойственной тем, кому всегда угрожает опасность, Бродар ни о чем не расспрашивал сына, приехавшего под именем Жильбера Карадека. Соседям Анжела сообщила, что Жильбер собирается стать учителем, а если это не выйдет, то спустится в шахту, чтобы заменить отца и помочь сестрам. Такая преданность семье, по общему мнению, делала ему честь, и тот же благотворительный комитет, что достал работу для Анжелы, занялся судьбой ее брата. Женщины дьявольски настойчивы: редко бывает, чтобы им не удалось выручить или же погубить человека, если они этого хотят. Огюста они сумели выручить. Однажды секретарша комитета, сияя, взбежала на третий этаж старого дома на улице Демонто.
— Хорошая новость, дети мои! Ваш отец может теперь болеть, сколько ему угодно!
Взволнованные, сестры и брат окружили ее. Привыкнув, что жизнь их не балует, они не ждали ничего хорошего. Тем больше их обрадовало, когда оказалось, что по предложению комитета Огюст принят помощником учителя в школу поселка Терр-Нуар, чтобы помогать г-ну Полюсу, воспитавшему за сорок лет чуть ли не три поколения. Огюсту пришлось взять на себя все преподавание, так как старик мог лишь наблюдать за ходом уроков и рекреаций да улыбаться детям.
Неподалеку от школы семья сняла домик. Бродара перевезли туда из больницы. Газеты, принесенные дочерьми, он так и не успел прочесть по слабости зрения и забыл их под подушкой. Но очень скоро ему пришлось узнать, о чем в них написано…
Анжела и Софи по-прежнему занимались вязанием и добавляли свой скромный заработок к жалованью Огюста. Бродар больше не спускался в шахту и ухаживал за садиком, окружавшим их дом. Луизетта начала ходить в школу; ее сестры тоже собирались учиться. «Неужели наши беды кончились?» — спрашивали они с тревогой. Подчас им казалось, что безмятежное счастье обязательно сменится новыми ударами судьбы…
— Черт знает, как везет этим Карадекам! — говорил г-н Поташ своим друзьям. — А ведь старшая дочь — шлюха, а отец — наверняка бандит, как все нищие!
Однако родители мальчуганов, учившихся в школе дядюшки Полюса, были очень довольны новым учителем. Каждый день члены семьи Карадеков просыпались со страхом, как бы их счастье не рассеялось вместе с ночными снами. Но нет, это не был сон!
Однажды вечером, вернувшись домой позже обычного, Огюст увидел двух крестьянок, сидевших подле его отца. Узнав Клару и тетушку Грегуар, юноша едва не лишился чувств. Большая, забрызганная грязью черная овчарка, радостно визжа, прыгнула ему на грудь и чуть не опрокинула его.
Старая фермерша, родственница Жана, очень хорошо приняла беглянок из Парижа; они подружились с нею. Живя в некотором достатке, на свежем воздухе, обе преобразились. Старушка поправилась, Клара похорошела. Подобно Карадекам, бедные женщины с трудом верили своему счастью. Им не хватало лишь встречи с друзьями, и вот они приехали в Терр-Нуар, узнав на улице Демонто новый адрес Бродаров.
Сколько было рассказано в этот вечер! Они не могли наговориться, не могли наглядеться друг на друга. Но разве суждены беднякам беззаботные дни? За ними непременно следует какая-нибудь катастрофа.
Виноградная лоза, обвитая вьюнком, заглядывала в окна; из сада доносился аромат распускающихся роз, а с лугов — запах скошенного сена… Какой привлекательной казалась жизнь этим обездоленным, вдруг нашедшим оазис в пустыне!
— Ах, если бы все могли быть так счастливы! — вздохнула тетушка Грегуар.
Заважничавший Тото всем клал на колени и плечи свои грязные лапы. Под конец им овладела Луизетта и прочла ему нотацию, на которую он отвечал довольным ворчанием.
Огюст больше чем когда-либо восхищался миловидностью и грацией Клары и мечтал о том, чтобы она стала спутницей его жизни. Как это было бы хорошо! Клара тоже о чем-то мечтала. Анжела и Софи, несмотря на молодость, успели пережить много невзгод и теперь, не заглядывая в будущее, наслаждались спокойным счастьем этих дней. Им больше ничего не было нужно. Бродар, подперев голову рукой, слушал голоса своих детей и старался убедить себя, что все это ему не пригрезилось.
Внезапно собака испустила жалобный вой. Животные иногда, необъяснимо каким образом, предчувствуют беду.
Испуганный и удивленный, поняв, что незнакомец, поймавший его в ловушку, способен на все, Гренюш собирался с силами, твердо решив вырваться отсюда или погибнуть. Но как быть? Его окружал полный мрак. Он вспомнил о женщинах, запертых в соседней комнате. Может быть, они будут действовать заодно с ним? Что касается Жан-Этьена, то Гренюш не сомневался, что его бывший товарищ — соучастник человека в черном. Он бессмысленно повторял слова, сказанные им Девис-Роту: «Дверь как бы проглотила нас». Так оно и было. Ощупью Гренюш отыскал вход в соседнюю комнату.
— Вы здесь? — спросил он. Ответа не последовало. Гренюш продолжал: — Меня тоже заперли. — Молчание. — Нужно сообща попытаться выбраться отсюда!
— Откуда мы знаем, что вы — не враг? — отозвался женский голос (по-видимому, голос матери).
— Это ясно уже из того, что нас постигла одна и та же беда. Мы одинаково заинтересованы в спасении. Было бы глупо искать его порознь.
Женщины не отвечали. Гренюш заметил слабый луч света, пробивавшийся из-под двери. Значит, они не сидели, как он, в темноте.
— У вас есть свет, — промолвил Гренюш. — Но вы слабы, а я силен; если мы будем вместе, наши шансы выйти отсюда удвоятся.
В бездонных карманах старухи всегда хранились всевозможные предметы, которые при случае могли пригодиться: огарок свечи, спички, отмычки, воск для снятия отпечатков с замочных скважин, скляночки с какими-то жидкостями… Оружия она с собой не носила, так как боялась его. Этой мегере достаточно было яда: она предпочла бы отравить всех людей, чем открыто напасть на кого-нибудь с кинжалом или пистолетом.
После минутного колебания старая ведьма порылась в карманах, отыскала отмычку и вставила ее в замочную скважину. Ловкости у нее не хватало; однако чтобы отпереть дверь, требовалась более сильная рука.
— Передайте мне отмычку через щель, — предложил Гренюш. — Поторопитесь, пока нет этого человека; когда он придет, нам не поздоровится.
Это напоминание возымело свое действие: старуха просунула отмычку в щель. Гренюш нащупал скважину, и через несколько секунд его огромная рука взломала замок. Бывший каторжник очутился в комнате, где мать и дочь дрожали от страха.
— Не будем мешкать! — предложил Гренюш, в минуту опасности становившийся находчивее, чем обычно.
Впрочем, времени у них было много: Девис-Рот не спешил, зная, что стены прочны, а ключи — у него в кармане. Если бы даже пленники подняли крик, их не услышали бы из-за толщины стен и особого расположения подвалов, заглушавшего все звуки.
Комната, где они находились, была расположена довольно далеко от выхода на улицу Фер-а-Мулен; как туда пройти, было известно только иезуиту. Перед узниками тянулось несколько коридоров, ведущих в подвалы. Но они пришли сюда не этим путем, а инстинкт самосохранения подсказывал им, что лучше найти прежнюю дорогу, чем наудачу блуждать по подземелью.
Первым делом они решили взломать дверь той комнаты, где был заперт Гренюш. Но что-то по другую сторону двери мешало ее открыть. Гренюш налег плечом, и дверь поддалась. Послышался стон. Нагнувшись, он увидел Жан-Этьена, лежавшего в луже крови. Рана бандита была не такая серьезная, как думал священник. Стилет лишь скользнул по кости; если бы не треугольная форма лезвия, Жан-Этьен даже не потерял бы сознания. Вскоре он пришел в себя, чему способствовала царившая в подземелье прохлада. Но раны, нанесенные таким оружием, заживают редко; кроме того, кинжал был отравлен. Впрочем, Жан-Этьен отличался исключительной выносливостью. Подобно многим зверям, он был очень живуч, и яд еще не успел подействовать на него.
— Спасите меня! — простонал он, пытаясь подняться.
Но великодушие вовсе не являлось отличительной чертой Гренюша. Он вспомнил, как товарищ его бросил.
— Спасти тебя? Чтобы меня сцапали, обвинив в том, будто бы я так тебя продырявил?
Мать и дочь, еще менее великодушные, искали выход, нимало не заботясь ни о Гренюше, ни о раненом.
— Мы спускались вниз по четырем ступенькам, — сказала старуха, — надо их отыскать.
Ступеньки нашлись, но путь преграждала глухая дверь, без ручки и замка. Чтобы отворить ее, нужно было, очевидно, отыскать потайную пружину. Время не ждало, и женщинам вовсе не хотелось тащить с собой Жан-Этьена. Они боялись его, даже и раненого: ведь это он завлек их сюда.
— Разве вы собираетесь взять его с собой? — спросила старая ведьма. — Нас всех задержат, как только мы выйдем отсюда.
Ее круглые глаза, словно буравчики, впились в Гренюша, склонившегося над Жан-Этьеном.
— Неужели ты бросишь меня здесь? — жалобно спросил раненый бывшего товарища.
— Придется. Все, что я могу сделать, — это помочь тебе приподняться и зажечь лампу. По крайней мере ты не останешься впотьмах. Выбирайся отсюда, как знаешь.
И он усадил Жан-Этьена, прислонив его спиной к стене. Тем временем женщинам удалось найти пружину, и они выскользнули из помещения, не дожидаясь Гренюша. Он с ругательствами бросился вдогонку, но дверь уже захлопнулась.
— Идем поскорее, — сказала дочери мерзкая старуха. — Я взяла со стола кое-какие документы; они нам пригодятся.
Гренюш, вне себя от ярости, метался в поисках выхода, не обращая внимания на стоны раненого. Вдруг дверь распахнулась. Он подумал: «Я погиб!»
Но это вернулись обратно женщины. К счастью для Гренюша, им не удалось открыть входную дверь, иначе они, конечно, бросили бы его на произвол судьбы.
— Идите! — сказала старуха.
— Ага! Вы не можете без меня выйти, а то бы…
— Что ж, это понятно.
— Не запирайте дверь! — велел Гренюш, сжалившись над Жан-Этьеном.
— Хорошо! — сказала мать.
Однако, шмыгнув из комнаты последней, она тихонько захлопнула дверь, чтобы раненый не смог уйти.
Наконец все добрались до прихожей, куда они раньше попали с улицы Фер-а-Мулен. Входная дверь была снабжена многочисленными запорами, но их удалось взломать; пригодились и отмычка старухи, и сила Гренюша. Пленники очутились на воле.
Выйдя на улицу и завернув за угол, мать и дочь Марсель поспешили покинуть Гренюша. Он остался один.
К Жан-Этьену после бегства его сотоварищей вернулось мужество. Подобно раненому волку, который ползет в свое логово, чтобы там издохнуть, он поднялся, решив последовать за ними. Внезапно в подземелье послышались тяжелые шаги. Бандит вздрогнул. «Это мой враг!» — подумал он и, погасив лампу, спрятался за широкой плотной драпировкой, скрывавшей вход в соседнюю комнату.
Показался Девис-Рот с фонарем в руках. Он наклонился над тем местом, где бандит упал, и с изумлением оглянулся.
— Значит, негодяй не умер! — пробормотал иезуит, недоумевая, как мог его противник уцелеть после удара, нанесенного освященным оружием.
Его преподобие собрался уже приступить к поискам и, без сомнения, приподнял бы драпировку; но тут, заметив, что дверь взломана, он понял, что исчез не один Жан-Этьен.
— Все удрали! Но каким образом? Ведь потайной ход заперт!
Он выругался, словно ломовой извозчик, у которого телега увязла в грязи. К счастью, бог глух, как филистимляне… После первой вспышки гнева иезуит овладел собой и стал обдумывать, что ему делать, чтобы избежать неприятных последствий постигшей его неудачи. Итак, секрет двери, которая вела в подвалы, обнаружен, раз она снова заперта. Эти люди, возможно, отправились в полицию с доносом… Не лучше ли ему самому обвинить их в краже со взломом, совершенной в той части дома, что выходила на улицу Фер-а-Мулен, а о существовании подвала не упоминать? Можно, не проставляя даты, заготовить жалобу и держать ее наготове на случай обыска. Надо запечатать ее в конверт, пусть лежит с бумагами на столе. При обыске он будет настаивать, что послал жалобу, а когда ее найдут, сошлется на свою забывчивость. У него еще попросят извинения за беспокойство! Да и кто поверит этим подозрительным личностям? Кто осмелится приравнивать его особу к каким-то ничтожествам? Он объявит, что эти люди подкуплены врагами церкви; укажет, что его личная безопасность неотъемлема от государственной; следовательно, злоумышленники посягали на государство. При этой мысли на тонких губах Девис-Рота появилась сатанинская усмешка.
Однако он не оставался в бездействии. Прячась в темноте, Жан-Этьен отчетливо видел своего врага в светлом круге, отбрасываемом фонарем. С ловкостью, какой никто не мог от него ожидать, иезуит просверлил в стене дыры для болтов и приладил к двери огромные железные полосы, заготовленные на случай осады. Он ловко орудовал инструментами, взятыми из находившегося тут же ящика.
Жан-Этьен едва удержался от искушения схватить одну из этих железных полос и напасть на противника сзади. Но он был слишком слаб, и Девис-Рот свалил бы его одним ударом.
Бандит внимательно следил, как священник накладывает запоры. Ведь потом в темноте нелегко будет отыскать, где расположены болты… Озираясь блуждающим взглядом, в котором горели огни ненависти и страха, дрожа как в лихорадке, Жан-Этьен старался запомнить все, что могло помочь его спасению. Дверь он найдет по четырем ступенькам; в ящике с инструментами — клещи, зубило, молоток — все, что нужно для взлома.
Между тем действие яда сказывалось, силы бандита иссякали. Он боялся, что упадет без сознания и его обнаружат. Правда, кровотечение прекратилось; лишь отдельные капли крови еще сочились из раны. Жан-Этьен в самом деле был живуч как кошка.
Приладив запоры не хуже опытного слесаря, Девис-Рот направился в комнаты, выходившие на улицу Фер-а-Мулен. Убедившись, что на полу и на обоях нет уличающих пятен, он решил уже, что раненый остался где-то в подземелье, как вдруг заметил кровавые следы у входной двери.
«Они удрали, — подумал священник. — Эти мерзавцы нашли-таки потайную пружину».
Дело в том, что Гренюш, подойдя к раненому, нечаянно запачкал башмаки в луже крови.
Девис-Рот вылил на влажные следы бутылку чернил; затем спокойно, словно ему ничто не угрожало, удалился обычным путем, наглухо заперев за собою дверь, ведущую в подземелье. Шаги его были мерны, точно ход маятника.
Жан-Этьен отдал бы полжизни за глоток воды. В горле у него пересохло, в ушах стоял шум, рана горела. Однако надо было спешить: лихорадочное возбуждение не смогло длиться долго, и силы с минуты на минуту могли покинуть его.
Он подполз к ящику с инструментами, ощупью отыскал в нем все, что ему было нужно, и, напрягая мускулы, распилил железные полосы, преграждавшие выход. В этот момент бандиту казалось, будто он превратился в свою родную мать, ставшую когда-то его жертвой, и что это произошло еще тогда, когда он нанес ей удар. Галлюцинация удвоила его муки; его охватил ужас. Несчастный дрожал, зубы его стучали; лишь огромным усилием воли этот двуногий зверь заставлял себя держаться на ногах. Ему хотелось жить! Такое стремление к жизни свойственно и раздавленному червяку, и насекомому, притворившемуся мертвым в минуту опасности, и разрезанной на части змее, обрубки которой еще долго извиваются…
Наконец Жан-Этьену удалось с помощью слесарных инструментов взломать и входную дверь. Свежий ночной воздух несколько оживил его, и он добрел до Пантеона, сам не зная, куда идет. Там бандит свалился и потерял сознание. Полицейские подобрали его и перенесли в ближайшую больницу.
— Покушение на убийство, — произнес один из них, увидев, что Жан-Этьен весь в крови.
Когда раненому оказали первую помощь, он открыл глаза и пробормотал имя г-на N. Очевидно, он хотел что-то сообщить следователю. Но на большее у него не хватило сил.
— Он не мог выздороветь, — сказал врач, осматривая рану после того, как Жан-Этьен испустил последний вздох. — Острие не только имело треугольную форму, но, очевидно, было и отравлено.
Обходя вечером подземелье, Девис-Рот увидел, что двери опять взломаны. Как и накануне, он сначала пришел в бешенство, но потом вновь обрел спокойствие. Внимательно осмотрев помещение, он обнаружил, что беглец захлопнул за собою входную дверь. Значит, вряд ли кто-нибудь заметил, что ее открывали. Желая убедиться в этом, он провел всю ночь за драпировкой в комнате первого этажа, вооружившись до зубов и заперев дверь, ведущую в подземелье.
Иезуит бодрствовал, оберегая свою безопасность, а вечерние газеты уже сообщили, что возле Пантеона был подобран смертельно раненый человек. В больнице, куда его перенесли, он попросил вызвать следователя, г-на N. Но несчастный умер до его прихода.
«Со свойственной г-ну N. проницательностью, — говорилось в одной газете, — он обнаружил на тротуаре несколько капель крови. Кровавые следы вели к дому на улице Фер-а-Мулен. Однако там уже давно никто не живет, и на первый взгляд ничего особенного в доме не произошло». Заметка заканчивалась обычной фразой: «Следствие продолжается». Но в ней не упоминалось о том, что г-н N. решил произвести обыск в «доме палачихи»; а если б об этом и было сказано, то Девис-Рот все равно ничего не узнал бы, так как заглядывал в газеты лишь изредка. Что ему было за дело до мирских новостей?
Господин N. совсем позабыл (у него и так хватало неприятностей), что «дом палачихи» принадлежал иезуиту. Уже вторично он совершал грубый промах.
Девис-Рота не заставили долго ждать: в восемь часов вечера г-н N. с понятыми подошел к «дому палачихи». К великому его удивлению, дверь оказалась запертой изнутри: дом был обитаем. Именем закона следователь требовал открыть ему и изумился еще больше, когда на пороге появился священник.
— Простите, ваше преподобие, — промямлил г-н N., низко кланяясь, — тут, очевидно, какая-то ошибка.
И, рассыпаясь в извинениях, он объяснил, что у Пантеона был найдет тяжело раненный мужчина, который умер, не успев ничего объяснить следователю.
Убежденный, что за извинениями кроется желание полиции вмешаться в его дела, Девис-Рот слушал с видом оскорбленного величия.
— Долго же я ждал, — сказал он, — пока вы наконец приняли меры по моей жалобе.
— По вашей жалобе? Но от вас ничего не поступало.
— Однако прошло достаточно времени с тех пор как я ее послал. Разве она вами не получена?
— Уверяю вас, — возразил г-н N., кланяясь чуть не до земли, — что вашей жалобы в моей канцелярии нет. Но мы наведем справки на почте и взыщем с виновных.
— Поглядим-ка, — сказал иезуит, — прежде, чем с кого-то взыскивать, не позабыл ли я отправить жалобу, — ведь я человек очень занятой! Если это так, то она должна быть здесь среди моих бумаг. Тут, господа, мое убежище; тут я укрываюсь от всех, кто мне мешает.
С этими словами он пригласил следователя и понятых в кабинет и начал рыться в бумагах на письменном столе, приговаривая: «Помогите же мне, сударь!» Г-н N. чувствовал себя очень неловко, видя, что проявил бестактность.
Уловка, придуманная иезуитом накануне, удалась как нельзя лучше: следователь сам нашел адресованное ему письмо.
— Я виноват перед вами, — заметил Девис-Рот, на сей раз уже елейным тоном.
Господин N. внимательно прочел жалобу.
— Значит, попытка кражи со взломом, о которой вы пишете, имела место еще позавчера, а раненого нашли прошлой ночью, — заметил он.
— Какого раненого? — спросил священник с деланным удивлением.
— Я сообщил вам об этом, как только пришел, но, очевидно, вы слушали невнимательно.
И следователь вновь рассказал во всех подробностях о смерти неизвестного мужчины, который, как это явствовало из найденного при нем удостоверения, был агентом полиции.
— Все это легко объяснить, — прервал иезуит. — Очевидно, в мой дом пытался проникнуть кто-то из шайки революционеров, чтобы узнать, чем я тут занимаюсь. Агент полиции выследил его и при исполнении своего долга поплатился жизнью. Преступление было совершено раньше, чем я решил устроить засаду, предвидя вторичную попытку проникнуть в мой дом.
— Вот почему входная дверь оказалась вновь запертой, — сказал следователь.
— Совершенно верно; я велел сейчас же исправить сломанный замок.
Если бы г-н N. имел дело с кем-нибудь другим, он обязательно спросил бы имя и адрес слесаря, починявшего замок; но сейчас он даже не подумал об этом.
— Таинственное дело, не так ли? — заметил Девис-Рот.
— Действительно, его распутать нелегко.
Они разговаривали непринужденно, чуть ли не дружески. «Успел ли бандит выдать меня?» — думал иезуит. «Кажется, мне удалось вернуть расположение старого хрыча!» — мелькнуло в мыслях следователя.
— Не разрешите ли осмотреть комнаты? — спросил он. — Быть может, удастся напасть на след убийцы.
— Разумеется, — ответил священник. — Я только что хотел предложить вам это.
Осмотр начался, тщательный и кропотливый, как всегда, когда дело идет о дерзком посягательстве на какую-нибудь неприкосновенную личность или на священный предмет. Девис-Рот открыл шкафы, столь искусно скрытые за деревянной обшивкой, что их вряд ли обнаружили бы без помощи хозяина. Там хранились книги и брошюры благочестивого содержания, начатые рукописи, весьма полезные, судя по заглавиям, для людей, которым религия нужна, чтобы держать народы в оковах: «Сокровище терпения» (руководство для бедняков), «Добрый богач» (для них же), «Как смиренно сносить жизненные невзгоды» и т. д.
Вдруг г-н N. отшатнулся: он заметил кинжал, оставленный иезуитом среди бумаг. Странная оплошность со стороны такого человека! Но Девис-Рот, привыкший владеть собой, не растерялся. Он притворился, будто впервые видит этот кинжал.
— Смотрите-ка! — воскликнул он. — Убийца потерял свое оружие!
Этим хитрым маневром иезуиту удалось отвести от себя подозрения и избежать нависшей над ним кары. Его доводы вполне удовлетворили г-на N., который обдумывал, нельзя ли эту попытку кражи со взломом связать с пресловутым делом Руссерана. Весь доклад следователя, хоть он этого и не подозревал, был написан под диктовку Девис-Рота.
Желая взять реванш за сделанный промах, иезуит проявил такую ловкость, что даже забрал на глазах г-на N. и понятых кинжал, эту улику, с помощью которой можно было найти убийцу. Но они ничего не заметили.
Клерикальные газеты подняли шумиху вокруг попытки каких-то преступников проникнуть в дом столь почитаемой особы. Либеральная же пресса находила, что это весьма темное дело, как, впрочем, и другие подобные дела. Если бы теперь Гренюш и Бланш Марсель с матерью и объявились, им пришлось бы помалкивать, а то их неминуемо обвинили бы в сговоре со злодеями, взломавшими дверь в жилище его преподобия… Во всяком случае, если они читали реакционные газеты, то у них вряд ли могло возникнуть желание оказаться втянутыми в эту историю.
Итак, Девис-Рот вновь вышел сухим из воды.
Семья Дареков была чрезвычайно удивлена, когда однажды ночью Керван вернулся в сопровождении двух девушек. Чтобы не возбуждать толков, они последнюю часть пути прошли пешком.
На вопросы, куда девался Керван, старый Дарек и его дочь неизменно отвечали, что он уехал на несколько месяцев к родным в Бретань. В конце концов в Дубовом поле перестали этим интересоваться. В семье Дареков, наоборот, начали уже беспокоиться, покуда в газетах не появились сообщения из Лондона о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард. Тогда в пещере поняли, что Керван благополучно добрался до Лондона, и спокойно стали ждать его возвращения.
Клара полюбила эту семью, как родную. Ее сердце было полно благодарности. Бедная сиротка столько выстрадала! Славные люди, давшие ей пристанище, всячески стремились, чтобы она позабыла о пережитом. «До чего все ко мне добры! — думала она. — Как любит меня Керван и его сестра!» И Клара чувствовала, что ей нелегко будет вновь с ними расстаться.
Гутильда, эта странная девушка, так походившая и наружностью и характером на дочерей древней Галлии, с каждым днем также все больше и больше привязывалась к подруге, они стали неразлучны.
Однажды ночью, уже под утро, послышался стук. В один голос обе воскликнули: «Это Керван!»
Действительно, это вернулся он, в сопровождении Элен и ее сестры-горбуньи, которую уродство, быть может, и не спасло бы от проституции.
Матушку Дарек так тронула трагическая история обеих сестер, что она охотно оставила бы их у себя, если бы не воля Анны, поручившей заботу о них г-же Руссеран. Но было решено, что, пока Керван не найдет Агату, молодые англичанки будут жить у Дареков. Куда им деваться в Париже?
Этой ночью в пещере никто не спал. Кервану пришлось рассказать обо всех своих приключениях. Он совсем не думал о том, что на другой день ему предстояло вновь отправиться в путь — теперь уже в Париж.
Взглянув на Клару, юноша увидел в ее волосах веточку вербены, которую он подарил ей при расставании. А Клара заметила в петлице его куртки омелу… Они поняли, что наперекор всему давно уже любят друг друга. Чувство, зародившееся еще в их детские годы, было чисто, как ключевая вода, и сильно, как смерть. Оно согревало их сердца, заставляло забывать все невзгоды. В эту минуту они вспоминали детство, веселый смех Клары, серьезные не по возрасту речи Кервана и Гутильды… Мысленно переносясь в прошлое, все трое с улыбкой смотрели друг на друга, в то время как Элен и ее сестра спали безмятежным сном.
Вся ночь прошла в беседе: Керван рассказывал о поездке в Лондон, а Клара и Гутильда — обо всем, что произошло за это время в Дубовом поле. Старая экономка аббата Марселя поступила в услужение к его преемнику, но он не мог заменить ей прежнего хозяина; всю свою привязанность она перенесла на собаку покойного кюре, которую иногда отпускали к ней. Прибегая обратно в пещеру, пес бурно изъявлял свою преданность Кларе и всем Дарекам. Трактирщик Дидье, напуганный событиями в церковном доме, некрепко запирал дверь при первых же звуках вечернего благовеста. Плохо приходилось путникам, нуждавшимся в ночлеге после этого часа: Дидье воображал, что это блуждают духи Клода и Клотильды… Старый Дарек по-прежнему собирал при лунном свете целебные травы под дубами; два из них засохли от дряхлости. Деревенские старухи и новый аббат, вместе с церковным старостой и учителем, все еще пели по пятницам, в полночь, покаянные псалмы, завершая их заклятиями против бесов. Подумывали даже вторично осветить церковь; толковали, будто Клара похищена дьяволом…
Пока они делились новостями, собака вернулась обратно и, узнав Кервана, бросилась к нему. Словом, все друзья и члены семьи искренне радовались возвращению молодого человека. У Клары даже слезы выступили на глазах. На душе у нее было и хорошо и немного грустно. Где-то вдали запоздавший крестьянин напевал песню. Эта мелодия убаюкивала Клару еще в колыбели; слова эти она слышала и в ту ужасную ночь, когда дядя схоронил ее заживо:
В лугах за рекою
Нет больше цветов…
Кто бродит с косою
Под сенью дубов?
Ах, смерть это косит…
Нет лучше косца,
Что в жертву приносит
Цветы и сердца…
Ранним утром, оставшись незамеченным жителями Дубового поля, Керван уехал в Париж, поручив своим родным заботиться о молоденьких англичанках; в этом уютном уголке они чувствовали себя в полной безопасности.
В Париже, однако, юноша не нашел ни г-на Марселена, который мог бы оказать ему содействие в дальнейших розысках, ни г-жи Руссеран, которой он должен был передать письмо Анны. Затем он встретился с Лезорном… Вот как это произошло.
Потратив целый день на беготню по разным адресам, Керван узнал в конце концов, что Марселен умер, а г-жа Руссеран уехала с дочерью за границу. Все это было довольно неутешительно; однако юноша не пал духом. Чувствуя усталость, он зашел в трактир и спросил кружку пива. Какой-то неприятный на вид мужчина сел рядом и также заказал пива.
— Вы, видать, порядком утомились, — заметил он.
— Так оно и есть, — ответил Керван, — я издалека.
— Но все-таки бьюсь об заклад, что я приехал из более дальних мест.
— Откуда же? — спросил Керван, больше из вежливости, не испытывая особой охоты говорить с этим человеком.
— Из Новой Каледонии.
— Вы, вероятно, побывали в ссылке?
— Совершенно верно.
— Не знавали ли вы там некоего Бродара.
— Это я и есть.
— Вы — Жак Бродар?
— Он самый.
Керван предпочел бы, чтобы это имя носил кто-нибудь другой: ему не понравился незнакомец. Но ведь не всегда можно судить по внешности. И он продолжал расспрашивать:
— Позвольте узнать: у вас есть дети?
— Да, сын и три дочери.
— Старшую зовут Анжелой?
— Совершенно верно. А сына — Огюстом.
— Значит, вы — тот самый. Наконец-то мне повезло!
— Разве вы меня искали?
— Да, мне поручили найти вашу семью, чтобы госпожа Руссеран могла позаботиться о ней.
— Но ведь моего сына обвиняли в убийстве ее мужа… К тому же она с дочерью уехала за границу, куда именно — неизвестно.
— Да, мне так и сказали. А где сейчас ваша Анжела?
— Увы, не знаю, она исчезла вместе с сестрами. Понятия не имею, что с ними сталось.
И Лезорн сделал вид, будто утирает слезу.
— Так Огюст все еще в тюрьме?
— Он там сидел; но когда его уже совсем собрались замарьяжитъ ему удалось смыться.
Не понимая, Керван удивленно уставился на собеседника. Тот спохватился, что дал маху. «Ну и пентюх же я, — подумал он, — ведь этот простофиля не смыслит по-нашему!»
— Вам неясно? — спросил он. — Эти слова в ходу только в Париже.
— Ничего, я понял, — ответил Керван, сообразительный от природы. — Продолжайте! Вы хотели сказать, что ваш сын теперь на свободе?
— Вот именно.
— Значит, он был оправдан?
— На этот раз не угадали. Его силой освободили товарищи по шайке.
— Замечательно!
— Но теперь их самих засадили, как соучастников моего сына, а где он — неизвестно. Его долго разыскивали; портрет Огюста был вывешен на всех вокзалах.
— Быть может, с ним стряслась беда; иначе он сам бы явился в суд, узнай, что его друзья арестованы.
— Зачем? Какую пользу это принесло бы ему?
Вопрос покоробил Кервана.
— Впрочем, — добавил Лезорн, — он, вероятно, забрался куда-нибудь в глушь и поэтому ни о чем не слыхал.
— Да, уж если он даже вам не сообщил о себе, значит, ему что-то помешало.
— Без сомнения.
— И вы не знаете, у кого он мог найти убежище?
Лезорн подвергался форменному допросу…
— Он бывал в одном доме, но сейчас его там нечего искать: именно оттуда он и бежал, когда его хотели вторично арестовать. Там жили две женщины; они торговали птичьим кормом, цветами и еще чем-то.
— А после этого вы бывали у них?
— Только раз. Их тоже задержали, потом отпустили; в конце концов они исчезли. На берегу Сены нашли косынку и чепец, по-видимому принадлежавшие им.
«Косынка могла развязаться при быстрой ходьбе, — подумал Керван. — Но почему развязался и чепец? Тут что-то не так!» Его ум, не тронутый цивилизацией, чуял какую-то драму за россказнями того, кого он принимал за Бродара. Юноше пришло в голову, что он мог бы распутать это темное дело. В его руки случайно попал ключ; оставалось найти замочную скважину.
Новый знакомый производил странное впечатление. Керван испытывал инстинктивное недоверие к нему, хотя затруднялся определить, чем оно вызвано.
«Кто знает — может быть, дети этого человека терпят невзгоды по его же вине?» — размышлял Керван. Не лишенный известной хитрости, свойственной иногда даже самым честным людям, он предложил Лезорну выпить, якобы для того, чтобы согреться. Перед ними поставили несколько бутылок недурного вина. Керван сказал, что хотел бы обосноваться в Париже и ищет комнату подешевле. Лезорн, стремясь, в свою очередь, выведать, с кем имеет дело, поспешил предложить свои услуги. Ведь он знает Париж как свои пять пальцев, и сможет быстро найти подходящее жилье.
— Например, в том квартале, где жили женщины, о которых вы рассказывали, — заметил Керван. — Торговки птичьим кормом, наверное, снимают дешевые квартиры… Давайте поищем там!
— Отличная мысль! Но, знаете ли, там дьявольская стужа, особенно под крышей. Недаром улица называется Глясьер[57].
— Ничего, я люблю свежий воздух.
— Тогда идемте.
Керван заплатит за выпивку, что подтвердило мнение Лезорна насчет выгодности нового знакомства, и они отправились на улицу Глясьер, поглядывая по дороге на объявления о сдаче комнат. Но цены были высокими.
— Посмотрим еще! — предложил Керван. — Я предпочел бы улицу Глясьер, если по дороге не отыщется ничего подходящего.
Лезорн не без волнения свернул туда, где жила тетушка Грегуар. Здесь действительно оказалось легче всего найти то, что им было нужно: за относительно умеренную плату сдавалось много комнат. Надпись «сдается» виднелась почти на каждой двери пятого и шестого этажей. Оставалось лишь выбирать.
— Как видно, тут подолгу не задерживаются! — заметил Керван.
— По очень простой причине: зимой в этих комнатах слишком холодно. Но сейчас лето, и вы сможете прожить здесь по крайней мере полгода.
— Что верно, то верно.
— Глядите-ка! Комната, которую внимали эти женщины, тоже сдается.
— Вот и отлично! Вы столько рассказывали о них, что я буду чувствовать себя так, словно живу в их обществе…
После исчезновения тетушки Грегуар и Клары их комнату еще никто не занял. По словам привратницы, жилицы оставили всю мебель. Керван был очень доволен.
— Это самое главное, — заявил он. — Раз комната с мебелью, я ее снимаю.
Привратница поднялась с ними наверх, показала кровать, стол, два стула, чурбан.
— Как видите, все удобства!
Ничего лучшего Кервану не требовалось. Он поспешил снять эту комнату.
— Мне повезло! — сказал он. — Не придется жить в гостинице. В ближайшие дни я поступлю на работу, а перееду сегодня же вечером.
— Как вам будет угодно, — ответила привратница. — Я уже давно показываю эту комнату, но гроша ломаного не вижу.
— Совсем забыл! — воскликнул Керван. — Нате, возьмите, тетушка! Но впредь не ждите от меня такой щедрости: это только потому, что комната — с мебелью.
И он сунул обрадованной старухе две пятифранковые монеты. Та растянула рот до ушей, стараясь как можно ласковее улыбнуться новому жильцу.
— Черт возьми, вы тороваты! — заметил Лезорн, когда привратница вышла.
— Что делать? В гостинице мне не нравится: дорого, и к тому же я спешу найти место.
— А чем вы занимаетесь?
— Увы, я мало чему обучен. Был земледельцем, возьмусь за любой труд, для которого достаточно обладать физической силой; готов стать грузчиком, садовником, чернорабочим.
— Может быть, я найду для вас что-нибудь подходящее, — сказал Лезорн, который был не прочь поддерживать и дальше знакомство с Керваном. — Я знаю один дом, где нужен чернорабочий. Это вам на руку?
— Вполне. Что за дом?
— Он принадлежит Обществу вспомоществования неимущим девушкам.
В устах Лезорна название общества прозвучало как-то зловеще; Керван инстинктивно почувствовал это и решил во что бы то ни стало разгадать тайну. Охотничий азарт никому не чужд: одни жадно стремятся овладеть знаниями, другие же — добычей. Керван принадлежал к числу первых, Лезорн — к числу вторых.
Не желая оставаться в долгу перед новым знакомым, не скупившимся на угощение, Лезорн предложил ему встретиться на другой день. Бандит вернулся в гостиницу, а Керван остался в комнате тетушки Грегуар. Первым делом он внимательно осмотрел помещение.
К чурбану была прикреплена веревка; ее конец оказался перегрызенным. «Здесь привязывали собаку, — подумал юноша. — Значит, что-то приводило ее в ярость». В углу валялся принесенный Жаком клочок бумаги; на нем было нацарапано карандашом: «Приходите!» Когда после бегства женщин комнату обыскивали, то на записку не обратили внимания, ибо это был простой обрывок газеты. «Бумажку, должно быть, принес тот, за кем посылали», — решил Керван, заметив, что она смята и засалена и, следовательно, ее долго держали в руках. Но может быть, записку не успели отправить? Оглядывая ее со всех сторон, Керван заметил на ней следы зубов. Не собака ли относила ее? Вполне возможно, что получивший принес записку обратно. Значит, тот, кого звали, приходил. Не успел ли он оказать помощь, о которой его просили? Вот что хотелось узнать юноше.
Однако напрасно он рассматривал штукатурку на стенах, заглядывал во все уголки, в каждую щель — ничего! Наконец он задул свечу, бросился на кровать и заснул. Сначала ему снилась родная пещера, семья, Клара и молодые англичанки… Но вскоре его объял тяжелый сон, каким засыпают измученные, безмерно утомленные люди — сон без сновидений, похожий на небытие.
Его разбудили писк, шорох и суетня. Это мыши возились с какой-то бумажкой, вытащенной из норки. Керван положил конец их возне, завладев бумажкой. Местами она была изгрызена, но все же он разобрал:
«Сент-Этьен, 28 мая 187… г.
Все мы беспокоимся, ничего… несколько писем, ответа на них… теперь все пошло на лад…
Слово «все» было написано с нажимом, как будто его нарочно хотели сделать более заметным, намекая на что-то, о чем нельзя писать.
По возвращении на улицу Сент-Маргерит у Лезорна тоже нашлось над чем раскинуть мозгами. Озабоченный появлением Кервана и стремясь себя обезопасить, бандит запомнил и обдумал все, что говорил новый знакомый. Несомненно, этот бретонец был слишком сдержан, и ему не следовало доверять. Либо он попадется на удочку и тогда будет полезен, либо заподозрит истину. В таком случае придется применить принцип Эльмины: «Только мертвые молчат».
Обхватив голову руками, Лезорн размышлял. Ему было выгоднее слыть Бродаром; жизнь под собственным именем не сулила ничего хорошего. Надо во что бы то ни стало носить чужое имя и не позже, чем завтра, решить, как себя вести. Разве можно ему, Лезорну, быть таким доверчивым? Вновь и вновь он мысленно перебирал слова Кервана, но не обратил внимания на то, что тот вздумал нанять именно комнатку тетушки Грегуар. Мог ли молодой крестьянин найти что-нибудь в помещении, где уже дважды делали обыск? Это не приходило Лезорну на ум. Он думал о другом: кто послал Кервана в Париж? Как бы это выяснить? Порою самая лучшая ищейка нападает на ложный след…
На следующий день оба встретились в условленный час. Выпив по рюмочке, они заговорили на ту же тему, что и накануне.
— Я могу хоть сейчас вас проводить, — сказал Лезорн. — Помещение благотворительного комитета уже отделано.
Для общества вспомоществования неимущим девушкам строилось здание, то самое, где Трусбан и его друзья писали фрески по пяти франков за квадратный метр. Столько им платил подрядчик, который за каждую фреску получал отдельно крупную сумму.
— Что ж, другие наживаются еще больше! — рассуждал подрядчик и на этом основании считал себя относительно честным.
По условию, он обязан был кормить живописцев и трижды в день им аккуратно приносили ему. На завтрак под названием «кофе», подавался напиток из цикория, подслащенный патокой, и каждому по полфунта хлеба, часть его приходилось откладывать про запас, ибо обед приносили без хлеба (это называлось «давать хлеба вволю»). Обед состоял из рагу под каким-то немыслимым соусом; кролик, из которого оно было приготовлено, при жизни, во всей видимости, мяукал. Наконец к ужину художники получали тарелку фасоли или картофеля; мясо отсутствовало, ибо вечером обременять желудок не следует. Зато на долю каждого доставалось еще по ломтику хлеба. Негр проглатывал свою порцию в один миг, что немало забавляло остальных.
За каждой трапезой раздавались протестующие вопли, но подрядчик неизменно отвечал, что относительно качества и количества блюд уговора не было. Он-де свои обязательства выполняет, а если ропот не прекратится, еду совсем перестанут доставлять: ведь в письменном условии об этом ничего не сказано.
Хотя при сдаче работы каждая фреска подвергалась самому придирчивому осмотру, художники все же находили возможность устраивать всякие проказы, веселившие их до упаду.
С тех пор как Трусбан и его товарищи собрались в кругосветное путешествие, Лезорн ничего не слышал о них и был уверен, что они находятся по меньшей мере в центре Африки. Отправляясь с Керваном в приют, он ничего не знал и о фресках, которыми разукрашивали это богоугодное заведение. Часто нам неизвестно именно то, что ближе всего нас касается…
Благотворительный комитет занимал хорошо натопленные комнаты, обтянутые толстыми коврами, чтобы не было заметно сырости — обычного недостатка вновь построенных домов.
Девис-Рот на этот раз не имел оснований отказываться от титула почетного председателя общества, основанного княжеской четой Матиас, которая имела близкое касательство к римской курии[58] и руководила английским католическим комитетом. Разве можно относиться с недоверием к лицам, уполномоченным Римом? Такая мысль даже не приходила иезуиту на ум. Он обменялся с князем и его супругой лишь несколькими письмами. Почетному председателю нет нужды вникать в подробности дела; он ограничивается тем, что разрешает упоминать свое имя. У Девис-Рота, как нам известно, хватало своих забот; зачем он стал бы беспокоить себя, когда можно положиться на папскую непогрешимость? Князь и княгиня Матиас в те минуты, когда сомнения насчет Клода Плюме не так сильно мучили их, позволяли себе подшучивать и над папой, и над почетным председателем общества.
В комитет, куда Лезорн привел Кервана, входили: аббат, которому покровительствовала графиня Олимпия, и два других глупца, также жаждавшие известности. Звали их Анатоль Баскер и Нисефор Мальвиль. Все три члена комитета были сделаны как будто по одной колодке: сухощавые, как спаржа, длинноногие, узкоголовые, с острыми торчащими локтями. Хоть лицом они и не были схожи, но со спины и по походке одного можно было принять за другого. Все они очень важничали; каждый завидовал остальным и, рассыпаясь в любезностях, старался подложить им свинью. Г-н N. направил им Лезорна, чтобы тот помог подобрать служащих для приюта.
— Подойдите! — сказал аббат Кервану, когда Лезорн объяснил, что этот молодой человек предлагает свои услуги в качестве чернорабочего; он может также ухаживать за садом и выполнять всякие поручения.
— Подойдите! — величественно повторил Баскер, опередив Мальвиля, не успевшего вставить слово. — Как ваше имя?
— Керван Дарек.
— Вы бретонец?
— Да, сударь.
— Почему вы покинули родные места?
— Мне хотелось жить в Париже.
— С какой целью?
— Я никогда в нем не бывал.
— Любопытство отнюдь не похвальное! — ядовитым тоном заметил Мальвиль, между тем как Баскер, желая выскочить вперед, ждал подходящего момента, чтобы брякнуть еще какую-нибудь глупость.
Керван промолчал.
— Вы крещены? — спросил аббат.
— Разумеется.
— Конфирмовались?
— Как все в деревне.
— Ходите в церковь?
Керван кивнул, трепеща, как бы его не спросили, откуда он родом, и не вздумали затребовать сведения о нем. Ведь из Дубового дола ответили бы, что он уехал несколько месяцев назад. Но аббата интересовало лишь то, что касалось религии.
— Кто ваш духовник?
— У меня его нет, ведь я только что приехал.
— Господин аббат позаботится о вашей душе! — ввязался наконец в разговор и Мальвиль.
Мысль о спасении души нового служащего заставила членов комитета забыть о других вопросах, опасных для Кервана. Оседлав своего конька, они могли ездить на нем как угодно долго.
Вместо ответа молодой Дарек еще раз кивнул. Этот неопределенный жест он предпочитал словам; ведь слова могли либо обязать его к чему-либо, либо привести к тому, что его выставят за дверь. К счастью, трое глупцов не усмотрели разницы между молчаливым кивком и громко сказанным «да».
Дом возбуждал любопытство Кервана. Быть может, общение с людьми, знающими Лезорна, поможет ему разгадать тайну, которая окутала этого человека.
— Мы располагаем только десятью минутами, — заявил аббат, взглянув на часы. Они дорожили своим временем…
Баскер начал разглагольствовать о том, что должен и чего не должен делать поступающий к ним на работу, и десять минут незаметно прошли. По окончании этого глупейшего допроса Кервана зачислили чернорабочим, предупредив, что ему придется строго соблюдать посты, довольствоваться простой пищей и по воскресеньям ходить в церковь. Ему предложили с завтрашнего дня являться к шести часам утра и оставаться до десяти вечера, ибо работы было много.
— Итак, — сказал Лезорн, выходя вместе с Керваном из кабинета, — вот вы и поступили на хорошее место; к тому же у вас есть комната с мебелью. Довольны ли вы?
— Большое вам спасибо!
— Сколько же вы будет получать?
— Я не совсем понял, какое жалованье мне назначили, но переспрашивать не стал, — проговорил Керван, не желая сознаваться, что он об этом совершенно не думал. — Если будут платить слишком мало, возьму расчет, вот и все.
На другое утро молодой человек отправился на работу, горя желанием узнать, что скрывается за вывеской «Дом призрения неимущих девушек». Керван поступил в распоряжение живописцев, которые в это время сидели за завтраком и в один голос ругали подрядчика. Приход нового рабочего произвел сенсацию: Трусбану и остальным очень понравились его высокий рост, голубые глаза, белокурые волосы.
— Вот с кого бы рисовать галла! — воскликнул Лаперсон.
До сих пор они сами по очереди служили друг другу натурщиками. Так как приводить натурщиц им запрещалось, негр выступал даже в роли молодой девушки. Он одевался в женское платье, и, хотя с помощью воображения приходилось изменять формы, кое-где добавляя, кое-где урезывая, но все-таки было с кого писать.
— Эй, человече! — крикнул Жеан. — Хочешь нам позировать?
— Вы ко мне обращаетесь, приятель? — спросил Керван несколько высокомерно.
Но доброе лицо Трусбана, расцветшее в улыбке, обезоружило его. Художник извинился за грубоватый оклик, и через несколько минут они уже беседовали как друзья.
— Что вы здесь делаете? — спросил Жеан.
— Просто-напросто нанялся чернорабочим.
— Дьявольски забавный дом, а? Тут немало любопытного, и будет над чем посмеяться.
— В самом деле?
— Вот увидите! Здесь так интересно, что мы, хотя и околеваем с голоду, остались посмотреть, чем все это кончится.
— Положим, — возразил Лаперсон, — у себя в мастерской мы и таких харчей не имели бы.
Керван улыбнулся, видя, что перед ним славные, хоть и несколько сумасбродные люди.
— Кто вас рекомендовал? — осведомился Трусбан.
— Некто Бродар, рабочий, бывший ссыльный.
— Вот как? Тогда не говорите ему, что видели здесь художников.
— Хорошо, — сказал удивленный юноша.
— Как вас звать?
— Керван Дарек.
— Подходящее имя! Откуда вы!
— Из Вогезов. Мое родное село называется Дубовый дол. А вы?
— Мы все парижане, за исключением Мозамбика. А он африканец.
— Ну, до скорого свидания! — сказал Керван, отправляясь выполнять данные ему поручения.
В течение дня он еще раза три-четыре перекинулся с художниками несколькими словами. Ему стало ясно, что молодые люди, в чьей искренности и доброте он не сомневался, имели какие-то сведения о подозрительном человеке, который так его заинтриговал. Довольный новым знакомством, Керван вернулся на улицу Глясьер.
Не дремал и Лезорн, недаром он был агентом тайной полиции. Он тоже сделал кое-какие попытки. Например, ему стало известно, что Керван приехал в Париж по Восточной железной дороге. Вот как он это разнюхал.
Не сомневаясь, что молодой Дарек весь день проведет на работе, бандит запасся связкой ключей и отправился на улицу Глясьер. Не без некоторого страха поднялся он по хорошо знакомой ему лестнице, открыл дверь, подобрав ключи, и начал рыться в вещах Кервана. Сундучок не был заперт, но никаких документов в нем не оказалось. Очевидно, юноша носил их с собой, возможно, впрочем, что они вообще отсутствовали. В таком случае не мешало бы предупредить полицию. Но если, арестовав Кервана, узнают что-нибудь и о нем, Лезорне? Ведь этот крестьянин приехал в Париж с определенной целью; недаром ему кто-то поручил разыскать Бродара с семьей. С каким умыслом хорошим или дурным? И что все это означало? Устроить Кервана на работу и не упускать его из виду было, конечно, предусмотрительно.
Ничего не найдя, кроме трех рубашек, с полдюжины носовых платков и других мелочей, Лезорн закрыл сундучок и увидел на нем сбоку наклейку с надписью крупными буквами: «Восточный вокзал». Значит, Керван приехал вовсе не из Лондона, как он заявил. Больше Лезорну пока ничего не удалось узнать. Во всяком случае, хорошо, что новый знакомец у него в руках. Решив еще раз наведаться в эту комнату, бандит спокойно спустился вниз и отправился погулять; ему нужно было кое над чем поразмыслить на свободе.
Вернувшись домой, Керван не заметил сначала ничего особенного; но вскоре он обратил внимание на то, что наклейка, утром находившаяся на стороне сундука, обращенной к стене, теперь оказалась спереди. Наволочка от подушки была вывернута наизнанку. Ясно, что все это не могло произойти само собой. Молодой человек догадался, что в комнате хозяйничал мнимый Бродар, подстрекаемый желанием узнать, кто поручил Кервану разыскать его. Это вполне соответствовало его натуре, если судить по некоторым замечаниям художников.
Положительно, Керван превратился в следователя и начал рассуждать как заправский сыщик… Но все это ему было нужно лишь для того, чтобы мстить. Этот потомок галлов искал справедливости.
Судьба юных англичанок его не тревожила: пока не вернется г-жа Руссеран, девушки останутся у его матери. Это было естественно, как и то, что ему придется самому зарабатывать, раз деньги, полученные от Анны, уже истрачены. Он написал об этом домой, но обиняками, чтобы его поняли только свои.
Керван условился с родными, что если его отсутствие затянется надолго, то односельчанам скажут, что эти девушки — родственницы Дареков; тогда им не придется прятаться в пещере. Впрочем, семья жила настолько уединенно, что появление в ней двух новых членов вряд ли кого могло заинтересовать.
Свои документы Керван обычно носил при себе, вот почему Лезорн их не нашел. Как следует все обдумав, юноша взял с собою только свидетельство о рождении и справку о работе в кузнице. Он решил говорить, что ездил в Лондон искать работу и, не найдя ее, вернулся. Так было проще.
Молодой Дарек все больше и больше входил в роль поборника справедливости. Как червяк медленно точит свой ход, так и он мало-помалу подбирался к противнику, а тот одновременно вел контрподкоп против него.
Через несколько дней после поступления Кервана на работу, выждав, когда он отправился вечером домой, Лезорн завязал по дороге разговор.
— Ну что, довольны ли вы своим новым местом?
— О да, очень.
— Кстати, меня спрашивали, откуда я вас знаю, и ответить мне было трудненько. Сами понимаете: если станет известно, что я устроил вас на работу без документов, я могу лишиться должности поставщика.
— Что ж вы молчали? Я бы предъявил свои бумаги. Но это дело поправимое; идемте со мной.
И Керван поднялся вместе с Лезорном в свою комнату.
— Вот, смотрите, — сказал он, вынимая документы из потертого бумажника. — Это все, что у меня есть. Они всегда при мне; нужно было только спросить.
И Керван рассказал придуманную им версию.
— Как это вы решились ехать в Лондон?
— Просто взбрело на ум; в деревне я никому не говорил о своем намерении, даже родным запретил болтать об этом.
— Почему?
— Видите ли, я уже давно собирался уехать из Франции, мне хотелось разбогатеть. Но я не нашел за границей ничего хорошего и решил писать друзьям, пока не удастся чуточку поправить свои дела в Париже.
Лезорн почти успокоился: человека, мечтающего о богатстве, всегда можно подкупить.
— Вы мне не сказали, кто поручил вам разыскать меня и мою семью?
— Одна революционерка-иностранка, которая сейчас вернулась на родину. Она велела мне найти госпожу Руссеран и попросить ее позаботиться о детях Бродара. Вот и все.
Лезорн засмеялся.
— Забавная идея — поручать Руссеранам заботиться о Бродарах!
И он сообщил Кервану все, что знал о первом покушении на жизнь Руссерана и о его смерти.
«Нет ли у этого парня еще и другой цели, — подумал Лезорн. — У него странная манера держаться. Во всяком случае, доверять ему не следует.»
Через несколько дней, когда Керван принес художникам материалы для работы, Мозамбик воскликнул.
— Смотреть, как ее походить Анжела Бродар.
И он указал на вырванный из книги листок, в который были завернуты тюбики с красками.
Художники стали рассматривать рисунок. Изображенная на нем девушка действительно напоминала Анжелу.
— А ведь правда!
На глазах у Жеана навернулись слезы.
— Разве вы знаете Анжелу Бродар? — спросил Керван.
— Ну конечно же! А вы?
— Лично — нет, но я знаком с женщиной, которая интересуется судьбой Анжелы.
— Кто же это?
— Вы, по-моему, славные ребята, и никому не скажете, если я назову ее имя?
— Можете быть спокойны.
— Это Анна Демидова.
— Анна? Анжела часто говорила нам о ней, а также и о другой своей подруге, Кларе Марсель.
— О Кларе Марсель! — воскликнул, в свою очередь, Керван.
Их беседа в этот день затянулась. То, что узнал молодой Дарек, доказывало справедливость его подозрений насчет мнимого Бродара. Положительно, от этого человека за версту пахло злодеяниями, и честные люди не могли этого не замечать. Но отныне у Кервана были союзники. С их помощью он найдет разгадку тайны и разрушит все козни. Может быть, ему даже удастся вывести на чистую воду основателей приюта Нотр-Дам де ла Бонгард. По-видимому, дом призрения неимущих девушек мало чем будет отличаться от этого приюта.
Благополучно выбравшись из подземелья Девис-Рота, вдова Марсель и ее дочь юркнули в темный переулок.
Эти гадюки питали друг к другу привязанность — единственное человеческое чувство, на какое они были способны.
— Куда мы идем? — спросила дочь шепотом, прижимаясь к матери, чтобы не потерять ее в потемках.
— Увидишь! — ответила мать, увлекая ее за собой.
Они скользили вдоль стен, как тени. Каждый раз, когда им попадался фонарь или газовый рожок, они делали крюк, чтобы обойти его. Дочь больше не задавала вопросов. Наконец они добрались до узкой, извилистой улицы возле Лионского вокзала и свернули в переулок Мулен. У одного дома они остановились. Привратницкой здесь не было; мать отперла дверь одним из многочисленных ключей, лежавших в ее бездонном кармане, и обе поднялись на пятый этаж.
— Мы спасены, — промолвила старуха, — спасены хотя бы на время.
— Где мы?
— В моем убежище. Если у крысы только одна нора, ее быстро поймают. Здесь нам нечего бояться; я снимаю эту комнату под чужим именем и никогда не являлась сюда в своем обычном платье.
С этими словами она вытащила из кармана огарок, зажгла его и отыскала лампу. Помещение было меблировано весьма скудно: стол и кровать.
— Однако на этот раз придется выйти отсюда в той же одежде! — заметила дочь.
— Ты думаешь? — сказала старуха, вынимая из кармана все новые и новые предметы: щипчики, отмычки и различные другие инструменты.
Чувствуя себя в безопасности, Бланш прилегла на кровать и с любопытством следила за движениями матери. Та отперла один за другим несколько шкафчиков, искусно вделанных в стены, и извлекла оттуда белье, верхнее платье, бутылку вина, печенье. Эти шкафчики были еще вместительнее, чем ее карманы. Поднеся дочери рюмку вина и отхлебнув сама глоток, старая ведьма открыла другие, такие же укромные тайники, достала оттуда свертки с одеждой и помогла дочери все с себя снять. Надев на нее сорочку из грубого полотна и вязаную кофточку, она уложила Бланш в постель, как маленькую, и заботливо подоткнула одеяло; затем переоделась сама, но прежде, чем лечь, уничтожила одежду, в которой они пришли. Для этого она сначала разрезала ее ножницами на куски, а затем развела в камине огонь и сожгла все до последнего клочка. Бланш с восхищением наблюдала за матерью.
— Когда же ты приляжешь отдохнуть?
— Я еще не кончила.
Старуха взяла бутылочку с жидкостью темного цвета, подошла к дочери, и взъерошенные рыжие патлы Бланш, придававшие ей сходство с жаворонком, скоро стали черными, гладко прилизанными. С помощью другого снадобья был придан более смуглый оттенок не только ее лицу, но и всему телу. Затем вдова Марсель, взяв зеркальце, подала его дочери.
— Неплохо получилось! — заметила она.
— Какой я стала уродиной! — воскликнула Бланш, взглянув на себя в зеркало.
— Вот посмотришь на меня! — промолвила мать, смеясь. И, взяв другую склянку, она произвела ту же операцию над собой, с той разницей, что жидкость была коричневой. Ее волосы приобрели цвет коровьей шерсти, вполне гармонировавшей с цветом ее желтых глаз. Затем она с головы до ног натерлась жидкостью от которой кожа становилась смуглой. Теперь мать и дочь походили на мулаток.
— И ты тоже превратилась в урода! — засмеялась Бланш.
— Я всегда меняю свою наружность, когда живу здесь.
— Как ты нашла эту комнату с тайниками?
— Я сама их заказала.
— Но столяр может тебя выдать!
— Он уже умер.
Девушка вздрогнула. Ей уже не раз случалось видеть у матери какие-то тщательно спрятанные пузырьки. На мгновение ее объял ужас при мысли, что столяра отравили… Но она подумала: «Надо же было предотвратить опасность!», и успокоилась, готовая оправдать любое преступление, лишь бы оно гарантировало, что их не тронут. Старая мегера заметила волнение дочери, но не сочла нужным продолжать разговор на эту тему.
— Долго ли мы останемся здесь? — спросила Бланш.
— В зависимости от обстоятельств. Когда собирается гроза, птицам лучше сидеть в гнездах.
Старуха, подобно Санчо Пансе, любила иносказания.
— Что же мы будем делать?
— Ничего. У нас хватит средств, чтобы жить, ничего не делая.
— А почему бы нам не уехать за границу?
— Я хочу сначала выяснить, чем мы рискуем и что можем выгадать.
— То есть?
— Разве ты не понимаешь, какую опасность мы представляем для Девис-Рота?
— Да, понимаю.
— А когда от опасных людей не могут избавиться, то стараются с ними поладить.
— На каких же условиях ты согласна поладить с ним?
— Разумеется, на самых выгодных для нас!
Затем мать и дочь уснули.
Первое, что они услышали утром, был крик газетчика: «Приговор убийцам Руссерана — одно су!» Вдова Марсель вышла на улицу и купила газету.
— Тьфу, пропасть! — заметил про себя продавец. — И это называется «прекрасным полом»?
Произведя такое же впечатление на лавочников, старуха купила кое-чего съестного и вернулась к дочери.
— Ты еще в постели?
— Не садиться же мне у окошка в таком виде!
— Однако придется; я буду говорить, что ты — дочь африканского царька, а я — его вдова.
— Ну ладно! — сказала Бланш. Все это начинало ее забавлять.
Они развернули газету и стали искать отчет по делу Руссерана. В нем сообщалось, что главные обвиняемые — Санблер и Огюст Бродар — успели скрыться от правосудия. Лакей, которому приписывалась кража кубка, уже умер. Основную роль в судебном процессе играл надзиратель Соль (Вийон из Клерво). Парни, обвиняемые в том, что помогли Огюсту освободиться, отошли на второй план, а их возлюбленные — на третий.
Сначала вызвали Соля. Он сохранял безмятежное спокойствие; его крючковатый нос напоминал совиный клюв.
— Подсудимый, где вы родились?
— Право, не знаю. Ведь я сызмала бродяжничал.
— Сколько вам лет?
— Откуда мне знать, раз меня еще маленьким упрятали за нищенство в исправительный дом? Я не помню, что было раньше.
— Думайте, прежде чем отвечать! На что вы жили?
— Я почти всю жизнь провел в тюрьме. Поступая на работу, я не мог скрывать, откуда вышел, и меня немедленно увольняли.
— Почему вы стали надзирателем в тюрьме Мазас?
— Я мог работать только в тюрьме, там меня по крайней мере знали. На воле меня принимали за убийцу.
— Зачем вы содействовали бегству одного из главных обвиняемых?
— Чтобы хоть кому-нибудь помочь освободиться.
— Узнаете ли вы присутствующих здесь участников банды, освободившей Огюста Бродара?
— Нет, я их не знаю.
Председатель, очень недовольный, велит подняться подругам Шифара и его товарищей.
— А этих узнаете?
— Не больше, чем тех.
Соля присудили к пяти годам лишения свободы. Он вышел, напевая вполголоса свою песенку:
Раз каторжник освобожденный
Шел по дороге, долго шел…
Смехотворный допрос молодых бродяг и их любовниц доставил немало веселых минут публике, а также присяжным, но довел председателя до крайнего раздражения. Несмотря на то что прокурор потребовал строгого наказания, присяжные сочли достаточным поместить всех до совершеннолетия в исправительный дом. Габриэль (он же Санблер) и Огюст Бродар были приговорены к смертной казни, оба заочно.
— Ого! — сказала вдова Марсель. — Процесс наделал немало шума, а в конце концов осудили тех, кому на это наплевать. Они далеко, и уж, конечно, карманы у них не пусты.
Ее тонкие губы искривились в алчной усмешке.
— А остальные? — спросила Бланш. — Ведь осудили и других?
— Остальные — просто олухи. Что о них толковать?
Подобно циклонам в экваториальных странах, пурга, зародившись на дальнем севере, проносится по сибирским равнинам, вея леденящим холодом. На своем пути она с корнем вырывает вековые деревья, сносит целые селения и то разметает в воздухе огромные массы снега, превращая их в пыль, то нагромождает их в сугробы, беспрерывно меняющие очертания.
Вместе с другими казаками, которые во избежание побегов круглые сутки охраняют шахты, стоял на карауле и знакомый нам Хлоп. Он, видимо, еще усерднее, чем раньше, обдумывал какой-то очень трудный и дерзкий план. Его лоб, полускрытый под густой шапкой волос, морщился от умственного напряжения. Хлоп не забыл своего обещания и надеялся выполнить его, воспользовавшись тем, что пурга нарушила распорядок дня. Заключенных стали охранять менее бдительно. Но как осуществить задуманное? Этого он еще не решил. В его мозгу одна мысль сменяла другую, меж тем как ветер, беснуясь все громче и громче, завывал в тайге, сгибая ели словно былинки. Несколько деревень было уже разрушено, жители спасались бегством, ничего не видя сквозь хлопья снега и увязая в сугробах, выраставших с каждым часом.
С наступлением ночи иззябшие караульные, покинув посты, укрылись под скалами, нависшими над входом в шахту. Остался на месте лишь один Хлоп. Когда казаки и солдаты исчезли в ближайшем шинке, он подошел к отверстию шахты и проворно скользнул в зияющую пропасть.
Наклонный спуск вел ко второй шахте, откуда при помощи каната с узлами можно было добраться до третьей и четвертой. Там начинались штольни, где трудились каторжники. Большинство этих несчастных утратило человеческий облик. Как у всех рудокопов, спины их согнулись, ноги утратили гибкость, туловища непропорционально развивались. Они работали без передышки; более сильные долбили породу кирками, другие отвозили добытый уголь в тачках. В штольнях царило мертвое молчание.
Хлоп резко свистнул. Каторжники прервали работу; после второго свистка некоторые подошли ближе. Анна, таскавшая уголь вместе с другими женщинами, крайне удивилась, услышав, что ее кто-то зовет:
— Демидова! Демидова!
Она узнала Хлопа.
— Хотите бежать? — спросил он. — Караульные из-за метели ушли с постов, они боятся обвала. Путь свободен.
— В самом деле?
— Да, вход сейчас никем не охраняется, вьюга бушует вовсю, вы можете подняться наверх. Позовите Петровского и других, кто хочет бежать. Вот канаты, взбирайтесь! Но скорей, скорей!
Зов Анны передали по штольням, и вскоре на канатах повисли гроздья человеческих тел. Поднимаясь из шахты в шахту, заключенные очутились у выхода, уже наполовину занесенного снегом. Его хлопья кружились в диком вихре, все погребая под белой пеленой.
Вскоре кучка беглецов уже достигла опушки леса и пыталась отыскать нужное направление, чтобы поскорее, несмотря на буран, добраться до более безопасных мест. Среди них были Анна, Петровский и Хлоп, решивший их сопровождать, хотя он и знал, что в случае поимки ему не миновать петли.
Вдруг забили тревогу: какой-то трус, объятый страхом, поспешил в шинок, где прятались караульные, и донес о побеге. Солдаты и казаки бросились к входу в шахты, где, словно рой пчел, толпились замешкавшиеся.
— Пли! — скомандовал офицер, тот самый, что командовал конвоем, сопровождавшим партию ссыльных. Читатель знает, что он был сторонником решительных действий.
И вот произошло нечто ужасное: солдаты разрядили во мраке ружья в гущу людей… Одни падали с жалобными стонами, другие — взывая к мести, проклиная жестокость палачей.
Вскоре порядок был водворен. Оставшиеся в живых снова спустились вниз; лишь двое или трое прорвались сквозь град пуль. Среди трупов хрипели раненые; товарищи перенесли их в штольни и пытались помочь им, омывая раны водою из подземных ручейков, кое-где пробивавшихся сквозь стенки.
На другой день предстояла лютая расправа — наказание кнутом. Но ради свободы стоило идти на риск… Ну что ж, не повезло, тем хуже! Придется покориться… Конечно, лучше было бы умереть с голоду в лесу, не достигнув границы. Но не в воле людей выбрать себе ту или иную смерть.
Хлоп не расставался с группой ссыльных, где были Анна и Петровский. Снег все еще валил и подчас скрывал беглецов друг от друга, но они, невзирая на это, быстро шли. Несколько человек отстало, их занесло. Вьюга по-прежнему буйствовала.
Утром, когда они наконец вышли из леса, их внезапно окружил отряд казаков. Это были войска, вызванные для усмирения бунта; они не заставили себя долго ждать.
— Эй, любезный! — спросил Хлопа командир. — Ты что тут делаешь?
— Как видите, загоняю для вас дичь.
— Черт побери! Одна гончая — и столько зверья?
— Стало быть, собака хороша.
— А по-моему, гончая тут заодно со зверями. Ну, ладно, мы это проверим!
Проверка не заняла много времени: у тех, кто мостит путь правосудия трупами, хватает проницательности. На другое же утро Хлопа повесили, хотя все каторжники единодушно утверждали, что он невиновен.
Во второй половине дня каждый десятый заключенный получил по двадцати пяти ударов плетью. Многие этого не вынесли.
Объявили, что экзекуция будет продолжаться ежедневно до конца недели. Дважды в день каратели спускались в шахты: сначала чтобы выбрать жертвы, затем — для расправы с ними. В конце концов устали даже палачи…
— Кем вы хотите умереть: жертвами или мстителями? — спросила Анна работавших поблизости от нее хмурых каторжников и велела передать вопрос дальше.
— Мстителями! — ответили все.
Вопрос повторили трижды: трижды был получен тот же ответ. Ссыльными овладела холодная решимость, свойственная людям Севера. Все они были осуждены за участие в заговорах — настоящих или мнимых; таким путем обеспечиваются и рабочие руки для государственных рудников и обильная пища для воронья, гнездящегося у виселиц.
Узники недаром умели обращаться с взрывчатыми веществами и подготовили катастрофу, сулившую верную гибель как им самим, так и их палачам. В нескольких местах они навалили кучи измельченного каменного угля, полили их керосином и спрятали внутри пороховые заряды. Когда чиновники и солдаты снова спустились в шахты, Анна и Петровский с помощью лампы подожгли шнуры, соединенные с очагами пожара.
Вскоре взрывы возвестили, что смерть близка… В ожидании ссыльные выстроились в штольнях. Через некоторое время бушующее пламя надвинулось на них со всех сторон. Наконец раздался последний, особенно сильный взрыв; весь рудник задрожал. Языки огня взметнулись высоко вверх вместе с обломками скал и кусками человеческих тел. Так погибли и мучители и их жертвы.
Жители деревень, бежавшие от пурги, блуждали, обезумев, среди отблесков, кидаемых пламенем. Большая часть беглецов была засыпана снегом или растерзана волками, бродившими по равнине. Временами гигантские спирали дыма вырывались из шахт. Уголь до сих пор продолжает гореть в подземных недрах. Эту пропасть, извергающую дым, прозвали «Красной могилой», без сомнения оттого, что облака над нею принимают багровый оттенок, особенно по ночам.
Итак, Анна погибла в пылающей шахте, а Кларе предстояло, по всему вероятию, еще долгое время скрываться в пещере Дареков, и Эльмина, казалось, могла наслаждаться полной безнаказанностью, тем более что в своей статье Девис-Рот дал отпор новым нападкам левой прессы. Но эти бандиты ненавидели друг друга; кроме того, некоторые честные люди настойчиво стремились их разоблачить. Об остальном позаботился случай; ведь события часто зависят от него.
Старый барон Вармер, уверявший, будто он встречал Эльмину при дворе курфюрста, познакомился с двумя дамами, которые недавно приехали в Лондон после длительного путешествия по Европе. Их свели с немцем довольно необычайные обстоятельства: эти дамы едва не попали под колеса кеба, но барону, еще довольно сильному для своих лет, удалось вовремя сдержать лошадь. Так завязалась дружба; ей способствовали как признательность спасенных, так и гордость спасителя. Немец не прочь был принять на себя эту роль, а дамы не возражали, ибо он был хоть и глуп, но добродушен. У барона и г-жи Руссеран были совершенно разные взгляды на жизнь, но он так восторженно рассказывал о прекрасной княгине Матиас, что добился от своих новых знакомых согласия нанести ей визит.
Княгиня, в силу своего происхождения и монастырского воспитания, слыла женщиной романтического склада, несколько даже сентиментальной. Это должно было понравиться г-же Руссеран: ведь ее рассудок, как известно читателю, всегда подчинялся сердцу. Князю и княгине барон также немало говорил о симпатичных француженках, и его усердие привело к тому, что их пригласили на вечер. Агата и ее дочь не отличались смешливостью, но церемонная вежливость немца и радость, с какой он готовился представить их чете Матиас, вызывали у них улыбку.
В этот день гостиная Эльмины была полна народу. Старая графиня Фегор и молодой секретарь католического комитета обменивались замечаниями насчет гостей. Словом, ничто не предвещало бури, когда вошли обе дамы, велев доложить о себе: «Мать и дочь Этьен».
Им весьма понравилась княгиня (муж ее в этот день отсутствовал), и они горячо одобрили ее идею основать общество вспомоществования неимущим девушкам. Г-жа Руссеран, полная энтузиазма, пожелала тотчас же принять участие в подписке; Валери с томным видом последовала примеру матери. Княгиня дружески обняла ее, говоря: «Это принесет вам счастье!»
Приятная беседа отвлекла Агату и ее дочь от грустных воспоминаний, и они обещали прийти через неделю еще раз. Графиню Фегор немало забавляла восторженность Агаты. «Ну и недалекая же эта госпожа Этьен! — подумала старуха. — Принимает ли она нас за глупцов, или сама принадлежит к их числу?»
Барон сиял.
— Я же вам говорил, что княгиня очаровательна! — повторял он.
Через несколько дней он обрадовался еще больше: княгиня любезно отдала визит своим новым знакомым. Ее приняли весьма гостеприимно, насколько это было возможно в скромной квартирке, которую занимали г-жа Руссеран и ее дочь, оставшаяся без мужа. Они пожертвовали в пользу нового дома призрения вдвое больше, чем обещали. Обе стороны хвалили немца; тот преисполнился важности. Какая прочная дружба возникла благодаря ему! Он гордился делом своих рук. Обмен визитами, несомненно, участится: ведь княгиня так мила, а г-жа Этьен и ее дочь столько сделали для вновь основанного общества!
Случилось так, что Агата и Валери ни разу не застали князя дома. Однако при всей своей занятости он не хотел больше откладывать знакомства с такими благородными и щедрыми дамами. Как-то князь, изысканно одетый, явился в гостиную, склонился в почтительном поклоне и начал приветственную речь. Но закончить он ее не успел: громко вскрикнув, Валери упала в обморок.
Взволнованная мать вынесла ее из гостиной с помощью нескольких мужчин. Больше всех суетился немец. Хотели послать за врачом, но Агата отказалась и увезла дочь в кебе, сопровождаемая лишь старым Вармером. Когда они вернулись домой, Валери почувствовала себя лучше: свежий воздух подбодрил ее.
— Сударь, — сказала г-жа Руссеран барону, уложив дочь в постель, — вы, по-моему, порядочный человек, и мы обязаны вам жизнью; разрешите задать вам вопрос.
— Я к вашим услугам, сударыня.
— Как давно вы знакомы с князем Матиасом и его женой?
— Княгиню я видел еще в дни ее молодости в Германии, при дворе ее отца; с князем же до приезда в Лондон не встречался.
— Он чрезвычайно похож на одного негодяя, совершившего немало преступлений и способного на любую подлость.
— О, сударыня, это немыслимо! Всем известна трогательная история их любви. Это целая поэма!
— Можете ли вы рассказать мне эту историю?
— Нет, я не знаю всех подробностей. Секретарь общества…
Но Агата проявила твердость.
— Если вы хотите, чтобы мы остались друзьями, не будем больше говорить об этих людях.
— Я скорей умру, чем когда-нибудь опять к ним поеду! — добавила Валери.
Ни князь, ни княгиня не выказали ни малейшего интереса к здоровью Валери и даже не справились, как она себя чувствует после обморока. Все это подтверждало подозрения г-жи Руссеран и ее дочери.
Санблер угрозами и посулами заставил Пьеро дать обещание, что в гостях у княгини он будет вести себя хорошо. Несколько раз даже прорепетировали, как мальчик войдет в гостиную и как будет держаться, весело и непринужденно, подобно всем детям его возраста.
Второй свой визит чете Матиас новоиспеченный акционер нанес без приглашения. Пьеро, улыбаясь, шаловливо вбежал в гостиную и даже не заметил, как до крови оцарапал лоб о рыцарские доспехи, выставленные при входе. Он видел только мать. Ему было запрещено заговаривать с нею, если она сама не обратится к нему, но и тогда ему велели ограничиться лишь краткими ответами, заранее подготовленными Санблером.
— Если не будешь слушаться — никогда больше не увидишь мать! — пригрозил ему мнимый отец.
— Что с тобой, мальчик? — спросила наблюдательная графиня Фегор.
— Ничего, сударыня! — пробормотал Пьеро, испугавшись.
Подозвав его, графиня вытерла его лоб платком и поцеловала.
— Какой у тебя удрученный вид! Как тебя зовут, дружок?
— Фирмен, сударыня.
— Откуда ты?
— Из Вольвика, сударыня, — ответил Пьеро, запомнивший уроки Санблера.
— Где это — Вольвик?
— В Оверни, сударыня.
У Пьеро была прекрасная память, и к тому же он ужасно боялся сказать что-нибудь лишнее: как бы это не помешало матери признать его!
Внимательно вглядываясь в лицо мальчика, графиня Фегор заметила, что он очень похож на княгиню. Сейчас, когда о маленьком бродяге хоть немного заботились, он выровнялся, похорошел. У него был, как и у Эльмины, правильный тонкий профиль; волосы, когда-то жесткие, рыжие и спутанные, а теперь аккуратно расчесанные, вились золотистыми кольцами. Только выражение глаз у сына и у матери было разное: у Пьеро — открытое и смелое, хотя чуть диковатое; у Эльмины же — взгляд томный, с поволокой. Нищета наложила на сына суровый отпечаток, а у матери жизнь на широкую ногу пробудила необузданную алчность. Это различие было так велико, что мешало обнаружить сходство между ними. Только у графини Фегор и у секретаря комитета возникли подозрения. Не столкнул ли здесь случай людей, когда-то близких? Мало ли какие капризы могли быть в прошлом у княгини? Впрочем, не доверяя друг другу, они не стали делиться своими мыслями.
Санблер твердо решил отомстить ненавистному Николя. Каким образом — ему самому еще не было ясно. К тому же, чтобы привести мстительный замысел в исполнение, следовало выждать. Бандит рассчитывал на обстоятельства, которые часто сменяют друг друга, подобно звукам в аккорде. Недаром его всегда привлекала музыка… Лиха беда начало! До горя Пьеро ему не было дела. Вместо того чтобы вернуть себе любовь матери, бедняжке предстояло содействовать ее гибели. Но все же Санблер, сам того не замечая, все больше и больше привязывался к мальчугану, а тот, как и после встречи с жандармом, относился к приемному отцу с почтительным восхищением.
Этот вечер надолго запомнился чете Матиас. То им казалось, что они узнали Санблера, то его спокойствие и непринужденные манеры сбивали их с толку. «Нет, это невозможно! — говорили они себе. — К тому же с ним мальчик… Зачем бы он стал обременять себя ребенком?»
Вновь и вновь они повторяли эти доводы, но по-прежнему чувствовали себя неуверенно.
— Надо положить конец кошмару! — сказал Николя. — Санблер это или нет, — придется его устранить.
Однако просто убить человека, ставшего на их пути, значило идти на большой риск. Поднести ему рюмку отличного вина, какое умела приготовлять прекрасная Эльмина, — о, это совсем другое дело! Когда подали вино и фрукты, княгиня, грациозная и любезная, сама налила каждому.
Санблер знал повадки Эльмины, однако подумал, что вряд ли она осмелится в присутствии гостей подсыпать яду в его бокал. Тем не менее, считая осторожность не лишней, он только чуть-чуть пригубил. У вина был горьковатый привкус.
По дороге домой он заметил в руках Пьеро какую-то вещицу.
— Что это у тебя?
Мальчик замялся, потом ответил:
— Мама держала в руках этот флакончик, а потом бросила. Я поднял его и спрятал на память. Ведь я не сделал ничего плохого, правда?
— Нет, нет, конечно! — ответил бандит, внимательно разглядывая флакон из граненого хрусталя, в котором осталось несколько капель. — Дай-ка мне его до завтра!
— А вы его отдадите?
— Отдам, отдам, не беспокойся!
Пьеро повиновался, и Санблер поручил аптекарю произвести анализ жидкости, содержащейся во флаконе. Оказалось, что это был смертельно ядовитый сок одного тропического растения. Как малыш ни плакал, Санблер не вернул ему флакона.
— Когда-нибудь ты узнаешь, зачем он мне нужен, — говорил бандит. — Я хочу помочь тебе вернуться к матери.
— Но вы не собираетесь сделать ей плохое? Я вас боюсь!..
— Зачем же я стану делать ей плохое?
— Почем я знаю?.. Куда вы носили флакон?
— Я хотел проверить, тот ли это флакон, что я у нее когда-то видел. Если не тот — значит, княгиня тебе не мать, мой милый.
— Ну и как же? Тот ли это флакон?
— Это выяснится позже, надо немного подождать.
— Ждать! Опять ждать! — грустно прошептал Пьеро, глядя в окно и ничего не видя.
На мгновение Санблеру стало жаль ребенка. «Сколько страданий мы причиняем ни в чем не повинным жертвам!» — мелькнула у него мысль.
Перед ним снова предстала длинная цепь его преступлений: окровавленные молодые женщины с растрепанными волосами, то черными, то белокурыми; седые старухи, обагренные кровью; девочки из приюта; старик, убитый в каменоломне; Руссеран, Ивон Карадек, Обмани-Глаз и другие… Все эти призраки протягивали к нему руки; зияющие раны, словно разверстые уста, взывали о возмездии…
Бандит закрыл лицо ладонями и опустил голову. Когда он поднял ее, под опухшими веками блестели слезы. Пьеро с удивлением смотрел, потом подбежал и обнял его.
— Ты больше не боишься меня? — спросил Санблер.
— Нет, раз вы плачете, значит вы не злой.
— Неужели ты меня любишь?
— Да, когда вы плачете и еще — когда водите жандармов за нос!
И мальчуган рассмеялся, сверкнув белыми зубами. Впервые Санблер почувствовал, что этот ребенок ему дорог.
Было уже поздно. Он уложил Пьеро, а сам всю ночь просидел в тяжелой задумчивости.
Наконец-то семья Карадеков могла обрести счастье после всех перенесенных страданий!
В тот день, о котором мы рассказываем, на тетушке Грегуар красовался ее лучший чепец с длинными лентами, какие обычно носят старые крестьянки. Ивон и его дочери тоже принарядились. Клара Буссони была в подвенечном платье, а Жильбер — в костюме жениха. Но вряд ли когда-нибудь невеста бывала столь бледна: Клара не могла забыть, что, несмотря на свое целомудрие, она числится в списке проституток. И вряд ли когда-нибудь жених бывал так угрюм: Огюст Бродар все время помнил, что венчается под чужим именем. Но все-таки, рассуждали они, документы взяты Огюстом согласно воле покойного Жильбера Карадека. И разве их отец запятнал чем-нибудь имя Ивона? Разве они виноваты, что судьба так преследует их? Разве могли они носить свою фамилию? Ведь она навлекла бы на них новые беды… Лишь одна Луизетта была счастлива. Впрочем, и остальные испытывали некоторое облегчение от того, что дышали чистым воздухом, наслаждались покоем и надеялись мирно окончить жизнь, до сих пор такую мучительную.
На свадебный обед были приглашены шахтеры и несколько женщин из благотворительного комитета. Все сидели за столом, и Тото был очень доволен: ему то и дело что-нибудь перепадало от старой тетки Жана. Пес был ее любимцем, и старушка утверждала, что он умеет даже говорить: она будто бы понимает его лай.
Разумеется, Огюст и Клара сочетались гражданским браком. Во время пиршества каждый, по стародавнему обычаю, должен был спеть песню. Первой поднялась Луизетта и чистым голоском затянула песенку горцев:
Как серны прытки,
Бегут часы.
Вот маргаритки
В слезах росы…
Под зеленеющей травой
Белеют кости, черепа.
Сюда, под ветра злобный вой,
Властителей ведет тропа.
Всех горе ранит,
Спеши любить!
Ведь смерть не станет
Людей щадить…
Затем настала очередь Бродара-отца. Он попытался (насколько его горло могло испускать столь дикие звуки) спеть военный гимн канаков:
Чи какайль малу,
Чи какайль кайли кьен!
Кья да бейру —
Леле, леле!
Лайде танго —
Хау леле!
Полутоны, ускользающие от нашей записи и отделенные друг от друга долгими паузами, в течение которых задерживается дыхание, производили очень странное впечатление.
Поэтому Ивон имел шумный успех. Ему пришлось перевести слова песни с диалекта жителей Соснового острова[59]:
Есть мясо, мясо,
Мозг из костей,
Пить кровь из жил —
Ах, хорошо!
Спать как мертвец —
Счастья венец!
— Где вы научились этой песне? — спрашивали все.
— Я знал многих ссыльных…
Бесспорно больше всех аплодировали Ивону: он столько знал о жизни в далеких странах. У многих увлажнились глаза, когда он спел прощальную песню ссыльных, посвященную их собратьям, покоящимся на кладбище, между зарослями корнепусков и вершинами Тандю:
— О мать, когда отец вернется?
— Он не вернется, он зарыт
На берегу и не проснется,
К нему призыв не долетит.
И вместе с ним друзей немало
Дышать навеки перестало.
Лишь ветер, проносясь над морем в час ночной,
Оплакивает вас, изгнанники, с тоской…
О, сколько было полных веры
В иные, лучшие года!
Забыв свои мечты-химеры,
Они уснули навсегда
Там, на чужбине этой дальней…
Судьба найдется ли печальней?
Лишь ветер, проносясь над морем в час ночной,
Оплакивает вас, изгнанники, с тоской…
Одни, опьянены борьбою,
Спешили, храбрые, вперед
И смело призывали к бою
За жизнь, за волю, за народ.
Другие, полные печали,
Конца безрадостного ждали…
Лишь ветер, проносясь над морем в час ночной,
Оплакивает вас, изгнанники, с тоской…
Хоть кем-то выбиты на плитах
Друзей погибших имена —
Лишь ветер помнит позабытых,
Читает эти письмена
И от залива до залива
Он повторяет их тоскливо.
Лишь ветер, проносясь над морем в час ночной,
Оплакивает вас, изгнанники, с тоской!
Много еще было спето песен, но ни одна так не понравилась, как песни Бродара.
— Этот Ивон поет с таким чувством, словно сам побывал в тех краях! — шептались растроганные слушатели.
— А ведь сам он ничего не видел, только слышал рассказы ссыльных!
Правда, Огюст, спевший «Красавицу под покрывалом», произведение Вийона из Клерво, тоже привлек внимание, но все-таки первое место занял его отец, несмотря на несколько хриплый голос. Между тем песня тюремного поэта тоже была весьма чувствительной:
Всегда укрыта покрывалом,
Прелестный призрак, шла она,
И всех мужчин околдовала,
С ней не сравнится ни одна.
Пленясь ее манящим взглядом
И стана стройного красой,
Быть с незнакомкой этой рядом
Стремился юноша любой.
Сорвете розу — она увянет,
Доверьтесь счастью — оно обманет…
И вот один из них добился
Свидания в ночной тиши…
Своей победой он гордился,
Любил красотку от души…
И, приподнявши покрывало,
Хотел коснуться милых губ.
О ужас! Что оно скрывало?
Больной проказой полутруп…
Сорвете розу — она увянет.
Доверьтесь счастью — оно обманет…
Бледная, взволнованная невеста отказалась петь. Она была счастлива, но ее сердце чуяло что-то недоброе угрожавшее их благополучию. Это что-то недоброе называлось роком. В жизни так много страданий и так мало радостей, что каждый новый день сулит больше горя, чем счастья…
Чем подозрительнее афера, тем больше простаков попадается на приманку; чем тщательнее прикрыт грех маской добродетели, тем большее количество глупцов соблазняет он. Если бы на свете существовали лишь одни плуты, никакие мошеннические проделки не удавались бы. Простаки и глупцы сами содействуют им вплоть до того момента, когда становятся их жертвами.
Олимпия и Амели были очень легковерны, не говоря уже об их служанке Розе: та тратила добрую часть своего жалованья на вклады в душеспасительные общества и охотно выводила свою фамилию на подписных листах. Чтобы хоть немного возместить эти расходы, она при закупках провизии охулки на руку не клала. При этом Роза так беззастенчиво хвасталась своей честностью, что ее хозяйки смеялись и все ей прощали. Мы говорим: хозяйки, ибо Амели сделалась почти такой же хозяйкой, как и Олимпия.
Мы забыли сказать, что Роза осталась в услужении у этих дам, потому что ее жениха перевели в другой гарнизон, и это помешало их свадьбе. Но она совсем об этом не жалела, ибо по мере того как округлялся ее кошелек, росло и честолюбие. Теперь она мечтала выйти за какого-нибудь старого толстосума и вести жизнь светской дамы: заниматься благотворительностью, собирать доброхотные даяния для бедных; последнее казалось ей особенно привлекательным. Подобно мольеровским служанкам, Роза была рассудительна и добивалась своей цели иначе, чем ее хозяйки. Она с удовольствием сопровождала их повсюду, позволяя себе иногда вставлять реплики в их разговор.
Олимпия, пожертвовавшая крупную сумму в пользу дома призрения неимущих девушек, однажды решила посетить вместе с Амели и Розой это богоугодное заведение. Сопутствуемые долговязым аббатом, они осмотрели весь дом, от подвала до чердака. Их удивило большое количество комнаток, выходивших в коридор.
— Совсем как монастырские кельи, — заметили они. — Зачем столько отдельных каморок?
— Его святейшество, надо думать, лично изволил начертить план здания, — ответил глупец аббат. — Кто знает, сколь высокое предназначение уготовано этому приюту для малых сих?
Проходя по длинным коридорам, женщины восхищались фресками. Им бросились в глаза некоторые подробности, ускользнувшие от аббата.
— Глядите, какая смешная поза у бога-отца! Что это он делает там, под кустом?
Действительно, художники строго придерживались библейского текста, согласно которому всевышний не показал Моисею своего лица.
— А что нарисовано под этим ложем? Неужели ночной горшок?
Аббат был тем более скандализован этими открытиями, что раньше ничего не замечал. Он решил сделать живописцам строжайший выговор, но тут новые замечания возбудили его любопытство.
— Как красиво! Словно Анжела с малюткой!
— Кто такая Анжела? — осведомился аббат.
— Одна девушка примерного поведения.
Это несколько успокоило священнослужителя.
На фреске, изображавшей брак в Кане Галилейской[60], Олимпия и Амели узнали себя в двух женщинах, склонившихся к апостолам в весьма вольных позах… На этот раз они только незаметно подтолкнули друг дружку.
Войдя в комнату, где работали художники, графиня и ее подруга очень смутились. Они встречались с этими молодыми людьми и ранее, но не подозревали, что те знакомы с Анжелой. Сейчас дамы очень испугались, как бы их не узнали. Они не ошиблись, ведь у живописцев хорошо развита зрительная память. Но, понимая, что в жизни часто происходят большие перемены, Жеан с товарищами отнеслись к превращению бывших проституток в светских дам, как к чему-то само собою разумеющемуся и не стали разоблачать их инкогнито. Негр, впрочем, увидев их, чуть не испустил удивленный возглас, но взгляд Трусбана вовремя остановил его. С минуту он стоял, разинув рот, а затем издал нечленораздельный звук.
Аббат придирчиво осмотрел начатые фрески и выразил крайнее недовольство позой, приданной Иегове на одной из уже законченных картин.
— Как известно из библии, — возразил Трусбан, — господь, дабы не пугать Моисея, повернулся к пророку задом, вместо того чтобы явить ему свой лик.
Спокойствие художника изумило аббата, но не смогло его переубедить. Договорились, что часть фигуры всевышнего, обращенная к вождю древних евреев, будет затенена. Решили несколько изменить и фреску, изображавшую пророка Иезекииля, который с аппетитом завтракал, вместо того чтобы произносить пламенную проповедь.
Дамы не захотели долго оставаться у художников, чем весьма огорчили Розу: ее все это очень забавляло.
Каково же было их удивление, когда, вернувшись домой на час или два раньше, чем предполагалось, они нашли на кухне Лезорна, который уплетал холодное мясо и запивал его дорогим вином! Их нежданный приход смутил бандита.
— Как вы сюда попали, милый Бродар? — спросила Олимпия.
— Очень просто: вы оставили дверь незапертой.
— Полноте! Я сама ее запирала.
— Вы повернули ключ прежде, чем притворить дверь.
— Скажите пожалуйста! Ведь могли забраться воры.
Не будь обе подруги столь доверчивы, они заметили бы бледность Лезорна. Но все обернулось для него благополучно; мало того, Олимпия и Амели стали еще больше доверять ему. Очень удачно получилось, что Бродар зашел в их отсутствие! Хорошо бы, если б он сторожил дом в свободное время…
И Лезорн, как ни в чем не бывало, продолжал свою трапезу.
Как и этот бандит, вдова Марсель с дочерью тоже выжидали удобного случая, чтобы заграбастать кусок пожирнее. С этой целью мать, переодетая и загримированная, отправилась в Англию и послала из Лондона Девис-Роту такое письмо:
Простите двух нуждающихся женщин, которым ничего не остается, как взывать к вам о помощи, принимая во внимание обстоятельства, известные вам столь же хорошо, как им. Вы знаете, конечно, что все разоблачения, сделанные за последний год о приюте для выздоравливающих девочек, имели один и тот же источник — Лондон. Из-за происков врагов церкви мы с дочерью будем вынуждены, вопреки собственной воле, стать их соучастниками, если только вы не освободите нас из-под их власти, послав сто тысяч франков по адресу: Лондон, почтовое отделение на Шарлотт-стрит, до востребования. A. M.
Мы будем ждать ответа в течение недели.
Позаботившись о том, чтобы это послание попало Девис-Роту в собственные руки, вдова Марсель опять села на поезд, а затем в Дувре — на пароход. В Париж она приехала, переодетая мужчиной (ее лицо вполне позволяло это), и без всяких приключений вернулась в переулок Мулен, где ее ждала дочь.
Через неделю старуха вновь съездила в Лондон. Ответа не было. Девис-Рот предпочитал невозмутимо ждать нападения врагов, чем выдать себя, послав деньги, которые могли бы стать уликой против него. Ведь «черный кабинет» не дремал, и иезуиту вовсе не хотелось снабжать оружием своих собратьев по темным делам.
Пока он, не теряя спокойствия, готовился к борьбе и налаживал слежку в Лондоне, вдова Марсель укрепляла свои позиции в Париже. Исколесив его (все время меняя при этом свою внешность), она нашла Гренюша, переодетого аббатом и жившего недалеко от укреплений в доме на улице Мон-Сени, на шестом этаже.
Однако соседи уже заметили, что мнимый кюре, с тех пор как поселился там, ни разу не побывал в церкви Клиньянкур. Еще одно важное обстоятельство побуждало его переменить квартиру: в доме собирался поселиться другой священник. Привратник, сообщивший ему эту новость, думал, что он обрадует аббата Рене (так звали теперь Гренюша). Но того вовсе не прельщала близость собрата по профессии, который, неровен час, мог заговорить с ним по-латыни. Гренюш не был ни смел, ни умен, как Лезорн и Николя, — те не задумались бы исповедать и благословить всех женщин квартала, случись в этом надобность.
Как-то вечером, когда Гренюш уныло плелся по сумрачным улицам, раздумывая, где бы отыскать пристанище, он вдруг столкнулся с вдовой Марсель. По неуверенной и боязливой походке она сразу заметила, что этот человек переодет. Подойдя ближе, заглянув ему в лицо и удостоверившись, что это тот, кто вместе с нею и Бланш попал в подвал, она низко поклонилась и сказала:
— Как я рада встрече с вами, ваше преподобие! Я уже давно вас ищу!
Испуганное выражение лица Гренюша окончательно убедило старуху, что она не ошиблась. Он, в свою очередь, узнал по голосу и росту, кто эта уродина.
— Пойдемте, — продолжала вдова Марсель, — я отведу вас в дом, где вы будете в полной безопасности. Там нет привратника, и если вы не привлечете любопытства жильцов, то сможете жить как у Христа за пазухой.
Ошеломленный Гренюш покорно последовал за старой ведьмой и опомнился только у нее в комнате. Она усадила его и начала расспрашивать. Тут же в небрежной позе, с книгой на коленях, сидела и Бланш, готовая, в случае надобности, прийти матери на помощь. Ее восхищало искусство интриги, которым та владела в совершенстве.
— Почему вы так старательно прячетесь? — спросила вдова, угощая Гренюша вином и бисквитами.
— Но ведь и вы, как мне кажется, тоже скрываетесь. А что, если тот, кто хотел нас убить, узнает, что мы живы? Ведь он может, пожалуй, возобновить свои попытки.
— Это верно. Мне сдается, что вы — человек деловой, и я хотела бы знать, можно ли рассчитывать на вас?
— А для чего это вам? — осведомился Гренюш. Он вовсе не стремился снова впутываться в какую-нибудь авантюру.
— Для чего? Чтоб отомстить, а заодно извлечь выгоду.
— Выгоду извлечь и я не прочь, но месть — оружие обоюдоострое, и у меня нет охоты пострадать от него.
«Ага, его можно соблазнить наживой!» — подумала вдова, продолжая угощать Гренюша. Когда тот вдоволь наелся, она успокоила его, обещав, что устранит всякую опасность и все кончится благополучно.
— А для чего, собственно, я вам нужен? — повторил Гренюш. — Ведь если б я не мог быть вам полезен, вы не позвали бы меня… Скажите же, чего вы ждете от меня?
Его прямолинейность несколько испугала вдову Марсель. Гренюш не отличался умом, но в житейской сметке ему нельзя было отказать.
— Я же вам сказала: мы хотим, чтобы вы нам помогли получить отступное за незаконную попытку нас задержать.
Бланш внимательно слушала, прекрасно понимая, о чем идет речь. Ей нравилась эта атмосфера интриг, в которой она выросла. Единственно, что ей не хватало — это опыта. Но с помощью матери можно было приобрести и его.
Гренюш снял комнату в том же доме, на сей раз под именем аббата Антуана (ибо зваться по-прежнему аббатом Рене было опасно). Подозрений у соседей он уже не вызывал, так как его надоумили выходить каждое утром из дому в часы церковной службы. А дружба с аббатом благоприятно сказалась на репутации вдовы Марсель и ее дочери.
Итак, враги готовились выступить против Девис-Рота, пребывавшего в полном неведении…
После того как в газетах написали, что тетушка Микслен не проживет и дня, все про нее забыли, а она между тем понемногу поправлялась. Никто не интересовался ею. Умерли тысячи других, о чьей кончине жалели, а она осталась жить, чтобы страдать, хотя никто не стал бы носить траур в случае ее смерти.
В тот самый день, когда Гренюш снял комнату, указанную ему вдовой Марсель, тетушка Микслен выписалась из больницы. Молодой врач, который без ее ведома произвел над нею немало научных опытов, подозвал ее:
— Где вы будете жить, моя милая?
— Право не знаю, сударь.
— Остались ли у вас друзья?
— Тоже не знаю.
— Что же вы будете теперь делать?
— Понятия не имею. Но ведь мне так немного нужно, я, наверно, найду какую-нибудь работу.
— Надеюсь. Но пока разрешите мне помочь вам. Вы, сами того не ведая, оказали науке важные услуги. Мы сделали благодаря вам много полезных наблюдений, и мне не хочется, чтобы вы, едва оправившись от болезни, нуждались в хлебе и в крове. — Видя, что тетушка Микслен в нерешительности, молодой врач добавил: — От меня вы можете принять: я не из числа ваших обидчиков.
— Увы! — сказала она. В молодости люди редко бывают злыми, но потом надежды, которые они подавали, не сбываются…
Оба были растроганы.
— Возьмите, — настаивал врач, — прошу вас. Вот адрес моего приятеля Филиппа, человека умного и великодушного. Сходите к нему: я уверен, что, побывав у него, вы несколько утешитесь.
Вот каким образом тетушка Микслен свела знакомство с Филиппом и его братьями — знакомство, чреватое опасностями для убийц ее маленькой Розы….
Второе письмо, полученное Девис-Ротом из Лондона, сопровождалось следующей припиской:
«Имею честь сообщить, что нам помогает человек, которого вы заманили в ловушку вместе с нами. Его показания, в случае надобности, дополнят наши».
Иезуит не ответил и на эту угрозу. Невозмутимое спокойствие не изменяло ему, но его волосы, до той поры седые лишь наполовину, побелели как снег. За несколько дней он состарился на добрый десяток лет. Он видел, что разоблачения грозят коснуться самого святого (свою особу он тоже считал священной). «Нет, — говорил он себе, — все останется в тайне. Я сумею спасти престиж церкви. Глупцы не понимают, что если вере угрожает опасность, то нечего колебаться, принося в жертву нескольких ничтожных людей». Он проводил долгие часы в тронном зале, погруженный в раздумье. Все, что следовало укрыть от посторонних взглядов, он отнес в свою подземную крепость и скорее взорвал бы ее, чем позволил бы кому-нибудь туда войти.
В это время с Гренюшем произошла история, которая помогла вдове Марсель получить весьма полезные сведения.
Однажды вечером, когда она, убирая комнату почтенного аббата, советовала ему носить сутану с более солидным видом, ибо неуверенность в себе могла все испортить, в дверь постучался мальчик лет десяти.
— Мне нужен аббат Антуан, — сказал он.
— Это я, дружок, — ответил Гренюш.
— У меня к вам поручение.
— Какое же?
— Одна женщина — она чуточку свихнувшись — просила меня узнать, не тут ли живет аббат Антуан и в какой церкви он может ее исповедать.
— В какой церкви? — переспросил удивленный Гренюш.
Так как он не знал, что ответить, вмешалась вдова Марсель:
— Где эта женщина?
— Внизу ожидает ответа.
— Господин аббат болен и не выходит. Но он может исповедовать ее у себя, если ей так этого хочется.
Мальчик побежал вниз. Метнув на Гренюша презрительный взгляд, старуха заметила:
— Всякую тайну полезно выведать. Вы без меня решительно никуда не годитесь! А я сумею, если потребуется, и исповедовать любого, и благословить, и отлучить от церкви не хуже самого папы!
Затем она торопливо спустилась вслед за мальчиком и вернулась в сопровождении посетительницы. Измученное лицо этой тщедушной женщины говорило о тяжелых переживаниях.
Скромно удалившись, вдова Марсель, устроилась поудобнее за дверью, но в эту минуту кто-то потянул ее за платье.
— Тетенька, а тетенька, — хныкал мальчуган, — мне забыли заплатить!
Она сунула ему несколько монет и поспешила его спровадить, чтобы снова занять свой наблюдательный пост.
— По какой причине, сударыня, — начал Гренюш, — вы пожелали обратиться ко мне, безвестному священнослужителю?
— Я боялась, что другой меня выдаст.
— Полноте! А тайна исповеди?
Страх придал Гренюшу сообразительности, и он неплохо играл свою роль. Вдову Марсель это и удивило и испугало. Неужели ей придется делиться с этим шутом гороховым? А ведь она думала, что его легко обвести вокруг пальца…
Посетительница между тем продолжала:
— У меня уже давно лежит камень на сердце; я сделала попытку сбросить его, пошла в собор и обратилась к первому попавшему аббату с просьбой исповедать меня. Но, лишь только я начала, он вскричал: «Несчастная, в вас вселился бес! Я не стану вас слушать; сначала надо изгнать этого демона!» Его взоры вонзились в меня, словно острия кинжалов… Испугавшись, я убежала. Потом я хотела исповедаться у другого, но не могла собраться с духом. Мне говорили, что вы не бываете ни в кафе, ни у женщин; это и внушило мне доверие к вам.
— Поведайте мне все! — промолвил Гренюш, возложив обе руки на голову женщины, опустившейся перед ним на колени.
Не зная ни одной латинской молитвы, он пробормотал вместо благословения первые две строчки из басни Федра[61], запомнившиеся ему, когда он был слугой в одном пансионе:
Ad rivum eundem lupus et agnus venerant,
Siti compulsi. Superior stabat lupus.
Эти слова, произнесенные елейным тоном, в особенности «agnus»[62] и «stabat»[63] (слово, которым начинается гимн богоматери) произвели на бедную женщину должное впечатление. Так как Гренюшу больше нечего было сказать, он все более и более истово повторял двустишие. Вдова Марсель была восхищена.
— Не волнуйтесь, милая, и скажите, что тяготит вашу душу? — ласково проговорил Гренюш.
— Я участвовала в похищении одного ребенка. Тогда мне казалось, что я ничего плохого не делаю; по крайней мере так утверждал господин, заплативший мне.
— Зачем же он хотел украсть ребенка?
— По его словам, это было необходимо, чтобы избежать какого-то преступления, но похоже, что преступление совершили мы. Видимо, кому-то хотелось, чтобы чье-то наследство попало в другие руки.
— Расскажите, как все произошло.
— Однажды утром, когда я шла стирать, встретился мне пожилой мужчина с мальчиком лет трех. Этот господин, весь в черном, походил на священника, переодетого в штатское. Малыш был прехорошенький, в простом сером костюмчике. Я ласково посмотрела на него, и господин взглянул на меня. «Не правда ли, какое милое дитя?» — спросил он. Удивившись, что он обращается ко мне, я ответила: «Да, сударь». — «Слушайте! — продолжал он (выражение его лица меня испугало). — Надо помешать злодеянию, жертвой которого может стать этот мальчик. Возьмите его! Вот вам тысяча франков за молчание; а если вы проболтаетесь, вас накажут». Он подчеркнул эти слова. Я хорошо видела, что он не желает добра малютке, но испугалась, и к тому же мне хотелось получить тысячу франков. «Можете поступить с ребенком, как вам угодно, — продолжал господин, — но если злые люди узнают, где он, то убьют его. Через три месяца, если вы сдержите слово, получите еще тысячу. Спросите на почте денежный перевод от X. Ежегодно вы будете получать такую же сумму. Но если вы сболтнете лишнее, вам и мальчику грозит смерть». Мне казалось, что я где-то видела этого человека, да и голос его как будто слыхала.
— Ходите ли вы на проповеди? — спросил Гренюш.
Вдова Марсель была поражена сообразительностью своего сообщника: словно дикий зверь, он в опасную минуту становился способен на чудеса хитрости.
— Да, — ответила женщина, — и часто. Мне хочется узнать, буду ли я наказана на том свете за свой проступок: ведь я чувствовала, что все это делалось не в интересах малыша. Но я не все понимаю в речах проповедников; к тому же они говорили о тех, кто согрешил против бога, а я согрешила против мальчика.
— Что же с ним сталось?
— Видите ли, меня, к несчастью, арестовали; хоть дело и было пустяковое, но я поняла, что выйду на свободу не скоро, и за триста франков отдала малыша одной женщине по имени Крюше. Я ни о чем ей не стала рассказывать; мы порешили, что когда меня выпустят, она вернет мне ребенка. Но меня приговорили к трем годам тюрьмы за укрывательство и соучастие в убийстве. После моего освобождения оказалось, что Крюше уже умерла. Куда девался мальчик — не знаю.
— Почему же вы теперь вспомнили о нем?
— Разве вам неизвестно, что старый граф Моннуар завещал все свое состояние — около трех миллионов — его преподобию Девис-Роту, с условием, чтобы тот, пользуясь доходами с капитала, продолжал поиски наследника Моннуара, маленького Анри, похищенного, когда ему было три года, и до сих пор не найденного прадедом, несмотря на все старания? Сейчас мальчику должно быть около десяти лет.
— Ну так что же?
— По описанию примет я узнала того ребенка, которого меня заставили взять, и во мне заговорила совесть…
— А к тому же нашедшему полагается немалая награда, не так ли?
Женщина покраснела.
— Вас послал сам Бог! — объявил Гренюш. — Вы сейчас же письменно изложите все, что рассказали.
— Но я неграмотна.
— В таком случае вы дадите устные показания, когда вас вызовут. Я знаю этого графа.
Гренюш был положительно великолепен!
Тут вдова Марсель, которая тоже была не промах, неожиданно появилась с пером, чернилами и бумагой.
— Вы меня звали, ваше преподобие?
— Да, — ответил Гренюш, — тоже умевший писать. Он вовсе не собирался ее звать, но отступать было поздно. Вдова Марсель уселась за стол.
— Прикажете записывать, ваше преподобие?
— Да, — еще раз подтвердил Гренюш.
У посетительницы от страха спирало в горле; она не понимала, каким образом эта старуха угадывала намерения хозяина. И хотя помощница аббата состроила умильную мину, кающаяся заговорила не сразу.
— Ваше имя? — начала допрос вдова Марсель, словно заправский следователь.
— Анна Фигье.
— Где вы родились?
— На этой самой улице, сударыня. У моей матери была прачечная в доме номер семнадцать; потом, когда она продала свое заведение, я продолжала в нем работать.
— Сколько лет вам было, когда вы взяли этого ребенка?
— Сорок, сударыня.
— Не «сударыня», а «отец мой», ибо вас спрашивает его преподобие, а я — только посредница. Господин аббат болен; он велел мне задавать вам вопросы и записывать ваши ответы.
Гренюш утвердительно кивнул. Вдова Марсель продолжала:
— Вы не замужем?
— Нет.
— Всегда ходили в церковь?
— Да.
— В таком случае есть священники, знающие вас?
— Конечно; до того, как случилась эта история с мальчиком, я часто исповедовалась, но с тех пор как меня напугал аббат, о котором я говорила, я больше на исповеди не была.
— Не походил ли голос этого священника на голос мужчины, заставившего вас взять ребенка?
— Вы пугаете меня! — прошептала женщина. — Да, в самом деле, я уже слыхала раньше этот голос.
— Может быть, в церкви?
— Право, не знаю.
— Он высокого роста?
— Повторяю, ваши вопросы пугают меня!
— Если вы хотите спасти свою душу, то не должны ничего утаивать! — вмешался Гренюш. — Давно пора все рассказать, моя милая! Сам бог направил вас сюда.
Вдова Марсель вновь была поражена смышленостью своего сообщника, делавшего быстрые успехи. Видимо, для его развития нужен был лишь благоприятный случай. Быть может, такой толчок дала ему мысль о миллионах, которые могли удовлетворить его ненасытную жажду наживы.
Посетительница успокоилась: из двух зол она выбрала меньшее. Вдова Марсель продолжала, не давая ей опомниться и гипнотизируя ее взглядом:
— Вспомните, как он выглядел! Черты лица, рост, глаза, голос! Вспомните хорошенько!
Сосредоточившись, женщина напряженно думала.
— Да, это он! — воскликнула она наконец.
— Как его зовут? Вспомните, чьи проповеди вы слушали по вечерам, в дни поста? Ведь вы ходили в церковь святого Сюльпиция?
— Да.
— Ну, так знайте, что это — Девис-Рот!
— Девис-Рот? О боже! Отпустите меня, я боюсь его! Зачем только я пришла сюда? Он меня накажет.
Гренюш поднялся и с достоинством промолвил:
— Сударыня, заверяю вас, что мы будем действовать в ваших интересах, во имя божие и для вящей славы его!
Женщина снова успокоилась. Вдова Марсель возобновила допрос:
— Итак, это был Девис-Рот?
— Увы, да!
— Теперь продолжайте: где и когда вы встретили его с ребенком?
— На набережной Берси, в пять часов утра; мальчика, как видно, похитили прямо из постельки.
Вдова Марсель все время записывала.
— Вы сохранили конверты, в которых вам присылали деньги?
— Да, я их не выбрасывала, сама не знаю почему. Они со мной.
Узнав почерк иезуита, вдова Марсель вздрогнула от дикой радости.
— Это действительно почерк Девис-Рота, — заметила она, прикрепляя конверты булавкой к листку, на котором писала.
Записав все, что рассказала Анна Фигье, вдова Марсель задала ей еще ряд вопросов.
— Как выглядел ребенок?
— Смуглый, с черными, довольно жесткими волосами. Ничем особенным он не отличался, но его глазенки блестели, как два уголька, и сразу привлекали внимание.
— Вам сказали, как его зовут?
— Нет, я звала его просто Малышом.
— А разве он не знал своего имени?
— Нет, он упоминал только о дедушке Анри. Это и навело меня на мысль, что он — правнук графа.
— Но неужели мальчик не мог назвать вам свое имя?
— Я спрашивала, но он отвечал, что его все зовут Малышом.
— Как по-вашему, ребенок знал мужчину, похитившего его?
— Да, во всяком случае, он разговаривал с ним без всякого стеснения.
— Вы можете подписаться?
— Да, меня этому научили, хоть я и неграмотна.
— Ничего, подпишите.
Дрожащей рукой, не смея ни в чем отказать ужасной старухе, которая ее допрашивала, женщина вывела: «Анна Фигье», Внизу вдова Марсель указала адрес: переулок Мулен, 4.
— Теперь можете идти, — сказал Гренюш.
Но женщина робко прошептала:
— Неужели вы меня не благословите, ваше преподобие?
Порывшись в памяти, Гренюш вспомнил еще один латинский стих:
Vulgare amici nomen, sed rara est fides.[64]
Коленопреклоненная Анна Фигье выслушала эти слова, затем, поднявшись, поспешно выбежала из комнаты и только на улице перевела дух, как человек, которому привиделся зловещий сон.
Вдова Марсель собралась уже спрятать показания женщины в карман, но Гренюш внезапно оторвал часть листа.
— Чур, пополам! — заявил он. — Потом мы склеим. А до тех пор ни один из нас не сможет надуть другого!
— Ладно! — ответила старуха. Сначала она нахмурилась, но затем ее лицо вновь приняло обычное непроницаемое выражение. Она поспешно спустилась по лестнице (благодаря туфлям на войлочной подошве шаги ее были неслышны) и, следуя за Анной Фигье, удостоверилась, что та действительно проживает в доме № 4.
Когда вдова Марсель убедилась, что птичка не улетит, ее мысли приняли другое направление. Прежде всего она спросила себя, что делать, если Гренюш потребует львиную долю добычи, которою старуха предпочитала завладеть целиком. Быстро приняв решение, она больше об этом не размышляла.
Никогда не откладывая на завтра то, что можно сделать сегодня, вдова Марсель немедленно начала розыски мальчика. Хотя рассчитывать можно было лишь на случай, но один шанс из тысячи — попытаться все же стоило. Взяв большую корзину и нарядившись домашней хозяйкой, идущей будто бы за покупками, она начала рыскать по Парижу. В этот день она ничего не нашла, а вечером выехала в Лондон, откуда послала Девис-Роту следующее письмо:
«Все ваши тайны, раскрыты. Если вы не пойдете на соглашение с нами, то все узнают, что вы похитили ребенка, с целью завладеть тремя миллионами. Мы требуем лишь половину этой суммы — не так уж много за то, чтобы избежать разоблачений, которые принесли бы вашей партии огромный вред. Даем вам неделю, чтобы принять наше предложение. Если же вы вздумаете передать это письмо в полицию, то мы представим доказательства вашей вины, а также мальчика, которого вы похитили. Отвечайте по адресу: Лондон, Шарлотт-стрит, почтовое отделение, до востребования. А. М.»
Отправив письмо, она вернулась в Париж.
Получив это послание, Девис-Рот зашатался, как дуб, подрубленный под самый корень. Запершись в подземелье и расхаживая под его мрачными сводами, он обдумывал создавшееся положение. Прежде чем враги начнут действовать, нужно было придумать план борьбы. Если не удастся спутать им карты, то лишь его смерть помешает огласке и спасет его дело…
После долгого раздумья он поднялся и отправился к своему старому приятелю, графу Анри де Моннуару, чей ветхий особняк находился на той же Почтовой улице. В дряхлом здании жил столь же дряхлый человек.
Старый граф был одним из немногих, переживших 1793 год, быть может, последним его свидетелем.
Сколько ураганов пронеслось над этим утесом, не в силах его поколебать! Никто не знал, сколько графу лет; годы не сгорбили его, он остался все так же строен и худощав. Седые волосы он заплетал в косицу, перевязанную выцветшей лентой. Граф носил современную одежду, предоставляя портному самому выбирать фасон; но его манера одеваться странным образом напоминала манеру наших предков. Похищенный мальчик был его последним правнуком. Все остальные потомки умерли, и старое дерево не могло дать новых отпрысков.
Граф никогда не покидал своего жилища. Ему не приходило в голову, что обветшалые, украшенные геральдическими лилиями эмблемы чем-нибудь его компрометируют. И действительно, никто не обращал внимания ни на этот домишко, ни на его владельца, за исключением Девис-Рота. Один лишь иезуит знал, что там хранятся сокровища, которые в его руках укрепили бы столь же ветхую религию…
Девис-Рот вошел к старому графу без доклада и сразу приступил к делу.
— Как могло случиться, что размеры вашего состояния и цели, для которых оно предназначено, стали известны всем? — спросил он тоном человека, принесшего недобрые вести.
— Я тут ни при чем, — ответил старик. — Должно быть, все разболтал мой нотариус.
— Надо немедленно принять меры, чтобы пресечь эти слухи.
— Какие слухи?
— Узнав, что вы все еще ищете ребенка, ко мне явилось несколько мошенников; если бы не я, вы бы сделались их жертвой. Мало того: пронюхав, что я ваш душеприказчик, меня пытались убить.
Старик слушал, немного побледнев, выпрямившись, словно проглотил аршин. Доводы Девис-Рота были неопровержимы. Он убедил графа немедленно забрать все ценные бумаги из конторы нотариуса Кристофа и, соблюдая строжайшую тайну, передать их для хранения нотариусу Лабру, чью безупречную честность восхваляли даже крючкотворы.
На другой день в газете «Сердце Христово» за подписью «X» появилась заметка, составленная иезуитом:
«Некий почтенный старец, чтобы найти похищенного шесть лет назад правнука прибегнул к хитрости, вполне простительной в подобном случае, и объявил, будто он обладает трехмиллионным состоянием. Однако эта хитрость чуть не стоила жизни его душеприказчику, и граф Моннуар не хочет больше вводить всех в заблуждение, даже если бы это и помогло найти ребенка».
— Черт побери! — промолвил нотариус Кристоф, прочитав эту заметку. — Значит, ценные бумаги, сданные мне на хранение, — фальшивые? Будь это обыкновенный человек, такая штука не прошла бы ему даром! (Богатых и знатных людей нотариус, разумеется, к «обыкновенным» не причислял.)
Иезуит условился со старым графом, что дальнейшие розыски мальчика будут вестись втайне, и вернулся в подземелье. Он спешил туда, как раненый хищник в свое логово. Вихрь мыслей бушевал в усталом мозгу Девис-Рота. Своей жизнью он не дорожил, чужой и того менее; люди были для него лишь пешками в игре. Но ведь опасность грозила его замыслам. Реставрация королевской власти, белые знамена и величественные процессии; торжество религии предков; суровые приговоры святотатцам, земные поклоны плательщиков налога в помощь церкви; бесчисленные монастыри, битком набитые монахами; колокольный звон, вместе с заунывным пением псалмов заглушающий призывы революционеров… Разве мог он допустить, чтобы все эти мечты, во имя которых он совершил столько злодеяний, развеялись в прах? Кому оставить свои богатства? Папе, этому глупцу? Какому-нибудь кардиналу, чтобы тот присвоил их себе? Лишь один человек, быть может, понял бы иезуита; но человек этот жил в Риме. Вот кто ему нужен… Нет, нынче ночью ему не заснуть…
Жизнь начинала утомлять Девис-Рота. Нужно было скорее передать свое дело в верные руки. Никто, конечно, не проявит столько рвения, как он; но по крайней мере то, что уже есть, сохранится. Он написал в Рим аббату Филиппи лишь одно слово: «Приезжайте!» — и стал ждать. Этот священник был единственным живым существом, к которому иезуит питал привязанность или, вернее, с которым его связывали общие интересы.
В этот день Девис-Роту пришлось убедиться, что в «черном кабинете» не хуже его знают о кознях неизвестных злоумышленников. Г-н N. пригласил его к себе (они не виделись с того дня, когда иезуит так высокомерно обошелся со следователем). При других обстоятельствах Девис-Рот ответил бы: «Зайдите ко мне сами!» Но время не ждало, неприятности сыпались одна за другой, и он счел благоразумным отправиться к г-ну N. В низком поклоне, каким тот его встретил, иезуиту почудилась тайная радость удовлетворенного честолюбия, и он сразу принял суровый вид.
— Что вам угодно от меня, милостивый государь? — сухо спросил он.
— Я считал своим долгом предупредить вас… — ответил чиновник, несколько огорошенный таким обращением.
— Предупредить? О чем?
— Письма из Лондона, адресованные вам, несколько удивляют…
— Удивляют? Кого же, позвольте узнать?
— Префектуру.
Девис-Рот презрительно рассмеялся.
— Неужели я для префектуры — все равно, что какой-нибудь аферист или домушник? (Он нарочно выбрал такие выражения.)
Господин N. низко опустил голову. Положительно, сон, в котором ему пригрезилось, будто он с весами в руках вершит правосудие над всеми народами земли, отнюдь не оказался вещим…
— Не знаю, что вы хотите сказать, — продолжал иезуит. — Разве я могу отвечать за все, что мне пишут, будь то из Лондона или же из Пекина, подкупленные кем-то люди? Но я попросил бы полицию не совать нос в мои дела; в этом нет ни малейшей надобности.
И он вышел, оставив следователя в полном замешательстве.
На другой день вечером к Девис-Роту приехал священник из Рима; у него было смуглое лицо, тонкие губы, тонкий нос, непомерно большие глаза и рот, выпуклый лоб и резко очерченный подбородок. Так выглядел аббат Филиппи. Иезуит ожидал его и, обняв, повел в свой кабинет.
Между этими людьми было нечто общее; их роднил фанатизм, с той лишь разницей, что один являлся учеником другого, и ученик не мог превзойти учителя.
— Дорогой друг! — начал Девис-Рот. — Я вызвал вас потому, что из-за неосторожности одного старого глупца моя жизнь в опасности. Поэтому я должен передать вам все необходимое для того, чтобы вы могли, пользуясь любыми средствами, тайно продолжать непрерывную и беспощадную борьбу с теми, кто угрожает власти церкви.
Филиппи поклонился.
— Одному старику, который уже дышит на ладан, — продолжал иезуит, — вздумалось избрать меня своим душеприказчиком; и вот я стал мишенью для алчности жуликов и для ненависти безбожников…
Они обменялись взглядами и улыбками, словно два авгура[65].
— Завтра утром, — продолжал Девис-Рот, — я вручу вам кое-какие ценности. В предстоящем сражении они пригодятся наравне с моими советами — итогом длительного опыта.
Аббат Филиппи поклонился снова.
— А пока отдохните с дороги!
Девис-Рот сам позаботился о том, чтобы его бывшему ученику приготовили отличный ужин и мягкую постель, а затем вновь отправился к старому графу, у которого иногда обедал. Старик, скучавший в одиночестве, обрадовался, увидев его; сухой тон утренней беседы был позабыт и сменился прежним, любезным.
После десерта слуг отпустили. Подав питье, которое хозяин обычно принимал на ночь, они разошлись по своим комнатам. Как испугался бы старый граф, увидев, что иезуит вынул из кармана изящный флакон и добавил к напитку несколько капель какой-то синеватой жидкости!..
Они вместе просмотрели ценные бумаги, взятые по настоянию Девис-Рота из конторы нотариуса Кристофа, и отобрали все, что следовало сдать на хранение нотариусу Лабру. По словам священника, это было необходимо во избежание роковых последствий чьей-то болтливости.
Девис-Рот выразил опасение, как бы банковые билеты, векселя, золото и драгоценности, хранившиеся дома у графа, не были похищены ворами, которых могли привлечь заметки в газетах, и предложил спрятать все это на ночь в безопасное место. Ящики были запечатаны лично Моннуаром, и двум самым надежным слугам поручили перенести их туда, куда укажет Девис-Рот. Иезуит велел слугам подождать в передней и вернулся в спальню графа.
Тот, собираясь лечь спать, только что отпил из бокала. Все его тело содрогалось от приступов боли; вытаращенные глаза как будто созерцали какой-то ужасный призрак. Но выражение лица Девис-Рота было, вероятно, еще страшнее, так как при виде его старик вскрикнул. Иезуит заглушил этот вопль, силой заставив несчастного раскрыть наполовину парализованные челюсти и проглотить все питье. Глаза жертвы, полные неописуемого ужаса, уставились на убийцу, но через мгновение погасли…
Немного погодя Девис-Рот, сунув в карман завещание графа, вышел к ожидавшим его слугам. Когда они несли тяжелые ящики к дому иезуита, по той же улице шли еще три человека. Впереди — старый тряпичник и мальчуган с всклокоченными волосами; его живые глаза блестели ярче фонаря, который он нес. В этот поздний час оба неторопливо возвращались домой.
— Отец, — спросил мальчуган, показывая на ветхий особняк, — кто живет в этом домишке? Настоящая крысиная нора!
— Так оно и есть, Малыш. Там живет старая крыса, но у нее — три кругленьких миллиона.
Мальчуган пожал плечами.
— Вот забавно! Можно подумать, что у некоторых людей по тысяче утроб, которые надо набить, и по тысяче пар ходуль, которые надо обуть!
— Твоя правда, Малыш! И добавь: множество других, надрываясь, работают, чтобы эти люди богатели.
— Это довольно глупо с их стороны! — заметил мальчуган, подхватывая крючком валявшуюся на тротуаре связку бумаг.
Вслед за тряпичником и мальчиком шла какая-то старуха. Без сомнения, она брела уже долго, так как пошатывалась от усталости. Она тоже всматривалась в дом графа. Вдруг у нее подвернулась нога, и она наверное упала бы, если бы мальчуган ее не поддержал. Старуха пристально взглянула на него, затем проговорила:
— Спасибо, дружок! Как тебя зовут?
— Спросите отца.
Тряпичник подошел.
— Это Малыш, — заявил он.
Женщина еще раз осведомилась, как зовут мальчугана.
— Не все ли равно, раз его воспитал сын гильотинированного? — гордо заявил старик.
Затем оба удалились, но вдова Марсель (читатель уже узнал ее) сочла необходимым проследить, где они живут. «Положительно, тем, кто избрал стезю грешников, везет! — подумала она. — Удача за удачей, как из рога изобилия!»
Увлеченная слежкой, старуха не заметила, как Девис-Рот в сопровождении лакеев вошел в свой дом. Приказав отнести ящики в кабинет, он предложил слугам отдохнуть и сам поднес им прохладительного, влив в стакан по несколько капель одного из зелий, в которых он знал толк не хуже вдовы Марсель, постигшей все секреты монастырской кухни.
— Не находите ли вы, что граф нынче плохо выглядит? — спросил иезуит.
— Нет, — ответил слуга, — по-моему, у него такой же вид, как всегда.
— Он жаловался, что неважно себя чувствует, — заметил Девис-Рот, поглядывая на бедняг. Те пока еще ничего не испытывали; но вскоре один, жалуясь на дурноту, попросил отпустить его домой.
— Подождите, — сказал иезуит, — я дам вам успокоительного.
И он приготовил другое питье, которое должно было ускорить действие первого.
Затем наступил черед второго слуги; несчастные без сознания свалились на пол. С ними было покончено. Убедившись, что они мертвы, Девис-Рот оттащил одного за другим в подземелье, к заготовленным им еще раньше могилам. Засыпав трупы землей, он поднялся наверх, разбудил аббата Филиппи и проводил его в свой кабинет. Помимо ящиков, доставленных из особняка графа, там были и те, что он принес из подвалов. Было решено, что Филиппи отвезет все эти ценности в Рим. Там они пригодятся, когда начнется бой с врагами церкви.
— Будьте бережливы, — предупредил Девис-Рот. — Теперь вам долго никто не окажет такой материальной поддержки, как я.
Остаток ночи он провел, помогая аббату упаковывать содержимое ящиков в обыкновенные чемоданы, и утром проводил его, напутствуя советами:
— Позаботьтесь, чтобы в таможне не заглянули в них. Вы, конечно, знаете, как провозится контрабанда; с другой стороны, используйте свой авторитет духовного лица, чтобы на ваш багаж никто не решился посягнуть. Скажите, что везете святые мощи.
В четыре часа утра фиакр, ломившийся под тяжестью чемоданов, отвез Филиппи на вокзал. Аббат долго не мог забыть, с каким мрачным и таинственным выражением лица Девис-Рот вручал ему все эти богатства, дающие власть.
Между тем иезуит в последний раз спустился в свое подземелье. Стоя в тронном зале, он озирал всю эту роскошь, уже никому не нужную; по щекам его катились слезы. Нет, никто, кроме него, не сумеет довести до конца дело реставрации монархии и упрочить власть духовенства…
Лоб Девис-Рота казался еще выше, осанка — еще более величавой и гордой. Он снова обошел подземелье и вернулся в тронный зал. Окинув его прощальным взглядом, он зажег все свечи и подпалил ими обои, затем скрестил руки на груди, высоко поднял голову и стал ждать.
Огонь медленно распространялся под сводами из одного помещения в другое, охватывая занавеси, двери, все, что могло сгореть. Один за другим взрывались пороховые патроны, расположенные в укромных местах. Но это еще не было окончательной катастрофой: приближался момент последнего, самого страшного взрыва.
Побежденный, но не покорившийся, иезуит по-прежнему стоял, спокойно ожидая, чтобы пожар охватил весь тронный зал. В нем хранились документы, огласка которых была страшна Девис-Роту, все, о чем никто не должен был узнать…
Алтарь был уже объят пламенем. В порыве фанатического энтузиазма иезуит встал перед ним на колени и запел гимн, которым начинается церемония коронования: «Quis regit Israel»[66]. Раскаты его голоса гулко звучали под сводами.
Вдруг у Девис-Рота мелькнула мысль о завещании старого графа. Положив его в карман вместе с другими важными бумагами, он совсем о нем забыл… Иезуит стал лихорадочно рыться в карманах. Пачки не было. Значит, и пожар и его смерть — все это ни к чему! Первый же встречный, подобравший потерянные документы, сможет выступить с чудовищными обвинениями против церкви…
Иезуит испустил рычание и упал, окутанный пламенем и дымом. Алтарь рухнул и похоронил его под обломками.
В это время аббат Филиппи возвращался в Италию. Он упрятал свои чемоданы на дно огромных сундуков, наполненных старым платьем, одеялами, дешевыми тканями; на каждом красовалась надпись: «Подарки парижских дам беднякам Рима». Кому пришло бы в голову заглянуть в сундуки?
Приехав в Рим, аббат Филиппи узнал об исчезновении Девис-Рота и двух старых слуг графа Моннуара. Предполагалось, что все они стали жертвами убийц (недаром газеты усердно распространяли слухи о трех миллионах, находившихся в распоряжении иезуита). Все богатства графа: золото, ценные бумаги на предъявителя, связки банковых билетов и фамильные брильянты исчезли неведомо куда… Ничто не помешало Филиппи употребить эти сокровища так, как пожелал Девис-Рот.
Газеты добавляли, что старый граф серьезно заболел: ночью его нашли лежащим без сознания. Дело в том, что отравитель не принял в расчет одного обстоятельства: оно спасло Моннуара. Питье было приготовлено на молоке, которое и послужило противоядием. Граф лишился чувств, но не умер. Лакей побежал за доктором, и тот констатировал отравление. К счастью для лакея, иезуит позаботился выплеснуть из чашки оставшееся питье.
Попытка отравить графа, исчезновение двух его слуг и Девис-Рота привлекли внимание полиции, но следствие быстро закончилось. Хотя старику все еще мерещилось, как Девис-Рот силой разжимает ему челюсти, заставляя выпить обжигающий глотку напиток, он не хотел, чтобы священнослужителя обвинили в столь богопротивном поступке. Поэтому граф заявил, что по собственной неосторожности выпил вместо обычного декокта лекарство, действие которого ему было неизвестно. Правда, склянки с этим лекарством не смогли отыскать, но все же объяснением Моннуара удовлетворились. Он поправился, но впал в такую тоску, что, по общему мнению, дни его были сочтены. Впрочем, никого это не интересовало, кроме вдовы Марсель, ежедневно справлявшейся о здоровье графа.
Дня через три Моннуару доложили, что пришел какой-то бедно одетый человек, в сопровождении мальчика. После долгих переговоров через слугу старик согласился принять обоих. В особенности его заинтересовал мальчик. Несмотря на предупреждение Девис-Рота, в душе графа пробудилось любопытство: к тому же у него были теперь веские основания сомневаться во всем, что говорил иезуит.
Посетителей впустили. Мужчина, державший в руках связку бумаг, не проявлял никакого волнения, но мальчик был рассеян; то, что он здесь увидел, вызвали в нем какие-то смутные воспоминания. Он не мог оторвать взгляда от огромного портрета в золоченой раме, на котором была изображена дама с большими черными глазами, в черном бархатном платье. Мальчику казалось, что он когда-то, давным-давно, видел это лицо…
Мужчина поклонился графу: старость всегда заслуживает уважения.
— Сударь, — сказал он, — ваше имя мне известно из газет. Вот почему я принес вам эти бумаги, владельца которых ищу уже несколько дней.
Граф развернул пакет и с удивлением увидел свое завещание и другие документы, за три дня до этого переданные Девис-Роту. А он-то думал, что все это — у нотариуса Лабра! Несчастный старик, чей мозг был еще одурманен отравой, лишь теперь понял, что произошло, и впервые вспомнил о том, как доверил все свои богатства иезуиту, чтобы спасти их от воров. Тот, очевидно, захватил их и скрылся, сначала сделав попытку его отравить… Священник — отравитель! Заветнейшие убеждения графа поколебались. Так, значит, безбожники не лгут, твердя об испорченности духовенства? Некоторое время Моннуар молчал. Его поразила и другая мысль, никогда ранее не приходившая ему в голову, — мысль о честности простых людей.
— Не знаю, как вас и благодарить, — сказал он наконец. — Многие на вашем месте дорого взяли бы с меня за эти бумаги.
— Однако я знаю многих, кто поступил бы, как и я! — скромно ответил мужчина (читатель уже узнал в нем бывшего тряпичника).
— Я тем более признателен вам, — продолжал граф, — что среди этих документов находится свидетельство о рождении моего бедного потерянного мальчика.
— Он так и пропал без вести?
— Да… В тот день вечером он заснул рядом со мною, вон в той комнате; дверь оставалась открытой. Утром, проснувшись, я увидел пустую постельку… Окна и выход на улицу были заперты, собаки ночью не лаяли. С тех пор я всюду и везде ищу его, все перевернул вверх дном, но напрасно.
— А как бы вы его узнали?
— Взгляните, вот портрет его матери: те же большие черные глаза, то же лицо.
Тряпичник задумался: эти глаза были ему знакомы. Он перевел взгляд на своего приемыша, и ему чуть не стало дурно.
— Не было ли у ребенка особых примет? — спросил он.
Оба невольно посмотрели на мальчика.
— Особых примет? Нет. Впрочем, у него был довольно большой шрам под левой коленкой: в младенчестве он упал на хрустальный кубок и сильно порезал ногу.
Малыш побледнел: он знал, что у него есть такой шрам. Но он промолчал, предпочитая своего приемного отца, которым гордился, — ведь это был сын гильотинированного! — незнакомцу, доброму на вид, но все-таки похожему на старую крысу.
— Покажи-ка левую коленку! — сказал тряпичник. — Ну, подними штанину выше! Нечего прятать свои ходули!
Мужчины вскрикнули, увидев шрам под левым коленом мальчика. Подведя его к портрету, они сравнили его глаза с глазами молодой женщины. Ребенок колебался: ему не хотелось расставаться с приемным отцом, но воспоминания все больше и больше овладевали ими. Да, когда-то, совсем маленьким, он видел этот портрет… А в той комнате стояла кроватка с голубыми занавесками, в которой он спал… Осмелев он спросил:
— Скажите, а голубая кроватка там, или она мне приснилась?
— Да, да, — воскликнул старый граф вне себя от радости, — голубая кроватка там! Это ты, мой мальчик!
— О, теперь я все вспомнил! Но пускай у меня будут два отца; я не хочу бросать того, кто меня приютил.
Тряпичник и граф плакали. И шрам и воспоминания, проснувшиеся у Малыша, не оставляли никаких сомнений. Но как его похитили, как он жил потом — все это было окутано мраком. Он помнил только старуху Крюше, с единственным зубом во рту, и Обмани-Глаза; но обоих уже не было на свете.
Моннуар не собирался разлучать вновь обретенного правнука с его приемным отцом; да и сыну гильотинированного это не улыбалось. Но трех миллионов уже не было; оставался лишь полуразвалившийся особняк и пожизненный доход в несколько сот франков, завещанный теткой, умершей чуть не сто лет назад.
— И на эти деньги можно прожить, — говорил тряпичник, — в особенности если вдобавок работать.
Эти слова покоробили старого графа, разбиравшегося в современной ему жизни не более, чем Спящая Красавица. Однако приходилось подчиняться обстоятельствам. Все богатства Моннуара исчезли; ни Девис-Рота, ни злосчастных слуг не нашли, и можно было биться об заклад, что все трое умерщвлены. Граф сообщил властям о пропаже значительных ценностей, которые он поручил слугам перенести, но все рассказать не решился, и следствие ни к чему не привело, как это обычно бывает, когда за дело берется полиция.
Графу пришлось изучать азы социальной науки в том возрасте, когда многие его сверстники давно находились в могиле. Уяснить, что представлял собою Девис-Рот, помогла ему вдова Марсель. Жадная старуха, явившись к графу, представила, хотя и с опозданием, доказательства преступности иезуита. Она не верила в его смерть и хотела заручиться поддержкой Моннуара. К тому же вдова вообразила, что сообщит графу кое-что новое о судьбе правнука, в то время как тот уже нашелся…
Когда граф принял ее, она не сразу заметила тряпичника с ребенком (ведь они были плохо одеты). Все же инстинктивно почувствовала, что попала впросак.
— Ваша милость, — начала она, сверля графа взглядом, — я прочла в газетах, что вы все еще ищете правнука. У меня есть сведения, которые облегчат ваши поиски.
— Он уже найден!
Мегера опешила, но тотчас же успокоилась, решив, что показания Анны Фигье все же окажутся полезными и за них можно будет получить деньги, если старик захочет узнать историю похищения ребенка.
— Тогда мне остается только уйти, — промолвила она.
— Одну минуточку, почтеннейшая, — вмешался бывший тряпичник. — Раз у вас есть какие-то сведения и вы настолько добры, что пришли сообщить их нам, то зачем же уходить, не сделав этого?
Он говорил вежливо, манеры его были учтивы, но его худоба и суровое выражение энергичного лица пугали вдову Марсель.
— Я сказала лишь о том, что мне лично известно, — о существовании похищенного ребенка, — ответила она. — Остальные сведения принадлежат не мне и могут быть получены только за плату.
Граф приподнялся на постели, а высокий худой старик, говоривший с вдовой Марсель, запер дверь и сжал ключ в своей костлявой руке.
— Зачем вы заперли дверь? — спросила она.
— Около года тому назад я усыновил этого ребенка. Мы хотим знать, как его похитили.
— Но мне известно лишь то, что я вам сказала.
— А что вы собираетесь делать с бумагой, которая у вас в руке?
— Это не мое…
Она не успела кончить: высокий худой человек выхватил у нее уже знакомый нам документ и передал графу. Тот прочел его с величайшим удивлением, не веря глазам. Это быта та половина листа, где находилась подпись Анны Фигье.
— Вам следовало бы знать, — заметил тряпичник, — что все сведения, касающиеся этого мальчика, должны быть сообщены его прадеду. Вам заплатят, не беспокойтесь; но шантажировать себя мы не позволим.
Граф, сам того не замечая, читал вслух.
— Верно, — сказал мальчуган, — я жил у тетки Крюше. А что было раньше — не помню.
Имя Девис-Рота поразило старика.
— У кого другая половина этого листа? — осведомился тряпичник.
— Не могу сказать, — ответила вдова Марсель, возлагавшая теперь все надежды на Гренюша.
— Тогда мы заплатим вам за эту часть документа лишь небольшую сумму. Остальное получите, когда принесете то, чего не хватает. Но помните: никакого шантажа!
У старого графа хранилось в бюро четыреста франков, двести вручили вдове Марсель, а двести оставили на расходы, пока не будет решено, как жить дальше. И старая ведьма, кипя бешенством, вернулась в переулок Мулен. «Слава богу, Гренюш ни о чем не знает, — думала она, — а за оставшуюся у него часть показаний можно будет содрать подороже!»
Оставшись вдвоем, старики начали совещаться. Граф упорно не хотел верить в виновность Девис-Рота.
— Обстоятельства заставят вас поверить! — заметил тряпичник.
Моннуар был рад, что от него не требуют немедленного ответа. Он все еще надеялся, что, быть может, Девис-Рот и не виноват. Граф был так счастлив, найдя правнука, что больше ни о чем не хотел думать. Он заставил Малыша рассказать ему все, что тот помнил о своей жизни, жалкой жизни беспризорного ребенка. Старик, не ведавший доныне, что такое горькая нужда, был потрясен до глубины души. Его правнука, не знавшего даже как его зовут, подобрал другой несчастный, тоже без имени… Малыш и сын гильотинированного, оба в лохмотьях, дрожа от холода, бродили ночами по городу, глухому к их участи, и только взаимная дружба согревала их.
— Не умиляться нужно, — заметил тряпичник, — а трезво смотреть на жизнь. Вот вы не хотите признать Девис-Рота виновным; ладно, подождем, но по крайней мере позвольте мне не терять времени даром!
И он записал на клочке бумаги адрес Анны Фигье. Однако вдова Марсель это предусмотрела, и тряпичнику не удалось застать Анну: бедная женщина была так напугана шантажисткой, что боялась возвращаться домой до наступления ночи.
— В конце концов я ее встречу, — решил сын гильотинированного и отправился к своим друзьям-художникам рассказать о необычайном происшествии, которое сделало Малыша наследником миллионера, правда, уже лишившегося своих миллионов.
Улики, собранные против Девис-Рота, облегчили бы Кервану выполнение того, что он задумал, если бы правосудие не становилось слепым и глухим, когда дело шло о некоторых людях…
Лезорн стал на улице Дез-Орм своим человеком и привык к царившему там изобилию. Сделавшись в конце концов полновластным хозяином дома, он, конечно, не зевал. Но его планы шли еще дальше.
Олимпия предложила ему должность управителя. Она была уверена, что на «этого честного Бродара» вполне можно положиться. Мало-помалу он начал распоряжаться всем ее состоянием; ясное дело, кое-что прилипало к его рукам. Все считали естественным, что мнимый Бродар ведет дела «графини», и он мог заключать от ее имени и без ее ведома крупные сделки.
Олимпия уже много лет мечтала о путешествии. Теперь, когда было кому доверить дом, подруги решили провести несколько месяцев за границей, где-нибудь на приморском курорте, — словом, там, куда ездит весь высший свет. Они взяли с собою Розу и запаслись большой суммой денег, которой, впрочем, хватило ненадолго. Недели через две Лезорн получил такое письмо:
«Господину Бродару, управителю, Нуази, улица. Дез-Орм, дом №…
Дорогой Бродар, пришлите мне обратной почтой несколько тысяч франков. У нас нет ни гроша, и мы влезли в долги. Продайте что-нибудь, займите, заложите, — словом, сделайте что угодно, но раздобудьте нам несколько тысчонок; чем больше тем лучше. Перешлите их в Ниццу, Гранд-Отель.
Письмо пришло как нельзя более кстати для Лезорна: он не рассчитывал, что ему так повезет. Заверив свои полномочия у нотариуса, он отыскал свидетелей, подписавших за несколько стаканов вина все необходимые документы, и оказался обладателем кругленькой суммы. Лишь небольшую часть ее Лезорн отправил в Ниццу, прося прислать новую доверенность с еще более широкими правами, чтобы дать ему возможность снабжать Олимпию деньгами и впредь.
Глупец-аббат время от времени наведывался узнать, как поживают дамы, и Лезорн решил использовать его в своих интересах. Прежде всего от имени Олимпии передал ничего не подозревавшему простаку небольшой дар в пользу его церкви.
— Даже если графиня поселится за границей навсегда, — сказал управитель, — она не забудет ни бедняков из прихода вашего преподобия, ни вашего храма!
Затем Лезорн попросил оказать ему содействие в продаже дома графини, поскольку ей нужны деньги. Аббат охотно взялся за это и вскоре нашел покупательницу среди набожных дур — своих прихожанок.
Итак, отныне Лезорн был облечен неограниченными полномочиями, а частые посещения долговязого аббата обеспечивали ему безопасность. Бандит готовился прикарманить то, что осталось у Олимпии после всех расходов на графа де Мериа, на «христианские школы» и на многочисленные благотворительные общества.
Однажды вечером, во время переговоров с аббатом и его приятельницей насчет продажи дома, раздался звонок. Лезорн побледнел: он узнал эту манеру звонить.
Впорхнула Роза; она выглядела куда изящнее, чем ранее. К счастью для Лезорна, старая ханжа, которую аббат привел, чтобы окончательно сторговаться, не была знакома с Розой. Священник бросился навстречу вошедшей, а Лезорн поспешил помочь ей снять пальто.
— Ах, Бродар, — шепнула ему Роза, — если вы не достанете немедленно шесть тысяч франков, мы не сможем вернуться. Графиня опять всем задолжала… Видите ли, — добавила она, приветливо здороваясь с аббатом, — там столько сборщиков и сборщиц пожертвований: то в пользу бедняков, то в пользу церквей: для Мадонны, для апостола Петра, — словом, для всех святых!
Она смеялась, показывая белые зубки… Аббат таял, а старая святоша извивалась, как угорь, заискивая перед Розой, которую приняла за хозяйку.
Лезорн решил быть осторожным.
— Мадемуазель, — сказал он, — господин аббат может подтвердить, что я как раз собирался исполнить ваше желание.
— Совершенно верно! — заявил священник. — Я свидетель. Но как жаль, что мы лишаемся таких благочестивых прихожанок! И таких очаровательных! — добавил он, желая ввернуть любезность. Язык у него заплетался — аббат был в восторге от пожертвований, будто бы присланных из Ниццы, и в особенности от смазливого личика Розы.
Горничная жеманилась и кокетничала.
— Но ведь мы скоро вернемся! — воскликнула она.
— Тогда зачем же вам все продавать? — спросил аббат.
— Все продавать? — удивилась Роза. — Конечно, незачем!
Лезорн отвел ее в сторону и шепнул:
— Пусть они думают, что вы останетесь за границей! Поддакивайте мне, мы над ними подшутим!
Роза кивнула в знак согласия. Она еще никогда не видела Лезорна таким веселым и полностью ему доверяла.
— Ну да, мы остаемся в Ницце, — сказала она, смеясь. — Но не огорчайтесь: мы еще увидимся. А завтра я уеду с деньгами… Мне надо больше денег.
— Мы только что собирались достать их для вас, — предупредительно сообщил аббат.
— Верно, — подтвердила его приятельница. — Думая, что мы поладим, я запаслась наличными; а живу я недалеко отсюда.
— Отличная мысль! — воскликнул аббат, не желая быть на втором месте. — Пойдемте, господин Бродар, мы отдадим вам все, чем располагаем!
Это было и хорошо и плохо для Лезорна, так как в ожидании, пока управитель вернется, Роза могла побывать у соседей, что не входило в его расчеты. Все же он решил рискнуть.
— Ладно! А чтобы вас не беспокоили, мадемуазель, я запру дверь на ключ.
— Отлично! — ответила Роза, усаживаясь в кресло. — Я подожду.
Лезорну не понадобилось много времени, чтобы получить деньги в обоих местах. Но при всей своей расторопности он все же застал Розу в тщетных поисках ключей от шкафа.
При виде сумки, полной золота (аббат и его приятельница дали обобрать себя дочиста, лишь бы угодить графине), Роза захлопала в ладоши.
— Я повезу с собой завтра самые модные туалеты для всех нас; поэтому я и приехала без багажа. Вы поможете мне отправить чемоданы на вокзал, не правда ли, Бродар?
— Всегда готов к вашим услугам, мадемуазель.
— Вы очень любезны!
Эти избитые фразы звучали премило в улыбающихся, чуть-чуть насмешливых устах Розы. Девушка очень нравилась бандиту, но он не изменил своего намерения: садовник, подрезая розовый куст, отсекает не только сухие ветки, но порой — и распустившиеся цветы…
— Кстати, Бродар, — продолжала Роза с той же улыбкой, — куда вы дели ключи от шкафа? Мне надо взять с собою кое-какие вещи.
— Сейчас принесу ключи. Но выпьем сперва по рюмочке доброго винца; это пойдет нам на пользу!
Они весело чокнулись.
— Вы прекрасный управитель! — сказала Роза, поглядывая на сумку с золотом.
— Ну еще бы! — самодовольно заметил Лезорн. — Я на этом деле собаку съел!
— Я и не знала, что вы так опытны… Но дайте же ключи!
Украдкой бандит оглядел комнату. В углу стояла его любимая дубинка с увесистым набалдашником. На всякий случай он держал ее под рукой.
Лезорн протянул Розе связку ключей от шкафа, где хранились драгоценности. Не переставая улыбаться, она отперла один ящик…. Пусто! Отперла другой — то же самое! Удивленная, она начала проверять ящики один за другим, но не успела кончить: сильным ударом дубинки Лезорн раздробил ее хорошенькую белокурую головку. Роза упала замертво, без крика, без стона. Но, опасаясь, как бы она не пришла в себя, бандит бросился на несчастную и туго стянул шнурком ее горло.
Все двери были заперты; никто, кроме аббата и его знакомой, не видел, как Роза приехала, а для них Лезорн мог сочинить какую-нибудь историю. Но куда девать труп?
Бандит выпил еще стакан вина, того самого, которым он угощал Розу. Он был совершенно спокоен: убийство совершено умело и ловко, ни капли крови на руках, на полу. Его жертва словно уснула, не успев даже вздохнуть… Он предался философским размышлениям: «Ну вот, еще одной не придется страдать… Она умерла без мук, не узнав ни болезней, ни невзгод, умерла разодетой, словно на праздник… Славная танцовщица для пляски Смерти!»
Мысленно говоря это, Лезорн рисовался, и совесть нисколько его не мучила. Он взглянул на стенные часы; они стояли. Кинувшись на девушку, словно дикий зверь, бандит задел их, и от толчка движение маятника прекратилось. Вместе с жизнью Розы остановились и часы… Когда он подумал об этом, по спине у него пробежал холодок. Но ведь это же пустяки по сравнению с близостью мертвого тела!
Лезорн сделал несколько шагов по комнате, поправил фитиль в лампе и снова погрузился в раздумье. Наконец он принял решение. В доме имелся большой подвал; труп можно было перенести туда, не выходя на улицу. Бандит зажег фонарь, взвалил девушку на плечи, словно волк, уносящий ягненка, и спустился по лестнице. Времени у него было достаточно, никто не мог ему помешать. Не торопясь, он вырыл глубокую яму, уложил в нее тело Розы и аккуратно засыпал землей, позаботившись хорошенько ее выровнять, чтобы не осталось никаких следов. Он долго утаптывал землю, потом разбросал вокруг старый хлам, валявшийся в подвале, и вернулся назад, будучи уверен, что его никто не видел.
Как бы он испугался, если бы поднял голову и заметил в окошке человеческое лицо! Мальчик лет тринадцати, широко раскрыв глаза, следил за всеми его движениями. Привлеченный светом фонаря, мигавшим во мраке, он лег на живот у окошка, которое находилось на уровне земли, и прижался лицом к решетке. Довольно рослый для своих лет, он весь день собирал милостыню; на шее у него висела дощечка с надписью крупными буквами:
ЭДМОН, ГЛУХОНЕМОЙ ОТ РОЖДЕНИЯ.
Сейчас подросток возвращался домой, к своей бабушке, бедной старухе поденщице. Испуганный и в то же время заинтересованный, он наблюдал за всем от начала до конца. Увидев, что Лезорн направляется к лестнице, он убежал.
Бандит, по-прежнему спокойный, осушил еще стакан вина и лег спать. Уже в постели он вспомнил про окошко… Почему он его не завесил? Ему опять стало не по себе.
На другой день было воскресенье. Лезорн пошел в церковь, чем доставил величайшее удовольствие аббату, убежденному, что это он обратил бывшего коммунара в истинную веру. После обедни достойный священнослужитель пригласил Лезорна к завтраку. Явилась и старая святоша, которая начала объяснять служанке, как приготовляется особый сорт варенья, благотворно действующего на желудки духовных особ. Эти глупцы обеспечивали Лезорну безопасность.
Обильный завтрак прошел очень весело; его не преминули спрыснуть вином. Языки развязались; бандит узнал, что сердцем долговязого простака владеет молоденькая садовница, а старая святоша обладает значительным доходом от капитала, но последний должен оставаться нетронутым. Это вынудило Лезорна отказаться от нового плана, задуманного под влиянием выпитого вина и одержанных успехов. После завтрака мнимый Бродар сообщил, что отправляется по делам графини на север и вернется через несколько дней. Ночью же он укатил в противоположном направлении.
Как нам известно, Олимпия и Амели, посетив Рим и другие города, остановились в Ницце. Расплатившись с долгами, они собирались ехать домой; однако Лезорн решил иначе.
Вернувшись через неделю в особняк на улице Дез-Орм, он узнал новости.
— Вы явились вовремя, — сказал ему аббат. — У графини будет обыск; ей было бы неприятно услышать об этом.
— Конечно, она бы очень оскорбилась. Но с чего это полиции вздумалось делать обыск?
— Представьте себе: после вашего отъезда все псы с улицы Дез-Орм стали сбегаться к дому графини. В конце концов это возбудило беспокойство, и мэр собирался сегодня, не дожидаясь вашего возвращения, лично осмотреть дом.
Если бы Лезорна не предупредили, он, быть может, и встревожился бы; теперь же он с улыбкой вышел навстречу пришедшим. Вместе с мэром явились полицейский комиссар и еще несколько чиновников. Бандит принял их вежливо, как полагается управителю, не знающему за собой никаких грешков, и все им показал.
— Очевидно, — заметил он, — странное поведение собак объясняется тем, что дом был покинут.
Представители правосудия удалились, вполне успокоенные. После их ухода Лезорн, оглядевшись, увидел в углу дубинку, к набалдашнику которой прилипла прядь белокурых волос… Решительно, ему повезло! Но ветер не всегда дует в одну и ту же сторону.
Поместив в безопасное место привезенные им огромные ценности, аббат Филиппи попытался заново сплести сеть интриг, сотканную в свое время Девис-Ротом. Однако он не проявлял столь фанатического рвения в борьбе с врагами церкви, и ему не удалось справиться с трудной задачей. Если Филиппи не дорожил жизнью других людей, то Девис-Рот не дорожил и своей собственной жизнью, а это большая разница… Все же дело иезуита не пришло в совершенный упадок.
Исчезновение Девис-Рота не удивило аббата. Однако его весьма обеспокоили газетные сообщения о том, что старый граф Моннуар нашел своего правнука. Среди ценностей, полученных от иезуита, имелось много таких, которые, несомненно, принадлежали графу. Поэтому Филиппи счел необходимым выяснить на месте, как обстоят дела. Для этого он обзавелся документами на имя учителя Микаэли (они достались ему тем же манером, как Девис-Роту — богатства Моннуара) и поехал на несколько месяцев в Париж. Правда, если б у Микаэли были там знакомые, воскресение учителя из мертвых показалось бы им весьма подозрительным… Но до Рима далеко, и друзья не всегда бывают там, где они нужны.
Филиппи рассчитывал, что правнук графа посещает школу или же берет уроки на дому; поэтому профессия учителя была весьма удобна, чтобы завязать знакомство. Адрес графа он знал. Ничто не препятствовало намерениям аббата.
Тот, чье имя он носил, пользовался репутацией либерала; поэтому Филиппи обратился сначала в светские школы. Но приближались каникулы, преподаватели в эту пору меняются редко, и аббату не удалось найти места. Да он в нем и не нуждался: подвизаясь в роли иностранца, лишенного средств к существованию, легко было достать нужные рекомендательные письма. Одновременно аббат старался разузнать, как живут два старика и мальчик.
Оказалось, что граф, находившийся в плену у предрассудков (сын гильотинированного пока еще не переубедил его), не стал возбуждать обвинения против Девис-Рота. Хотя имелись неопровержимые доказательства преступности иезуита, Моннуар предал огласке лишь те факты, без которых Малыша не признали бы его правнуком, а все прочее оставил в тайне.
«Старик поступает великодушно, — подумал аббат. — Однако, кто знает, что таится за этой снисходительностью?»
Филиппи выяснил также, что Малыш, ставший Анри де Моннуаром, ходит в ближайшую школу. Его прадед потерял все свое богатство, и если б не бывший тряпичник, который открыл под своим настоящим именем Гийома небольшую книжную лавку, мальчуган не смог бы получить даже начального образования.
Лавка дядюшки Гийома была, разумеется, «красного оттенка», как он сам выражался. По этому поводу он даже не подумал советоваться с графом: ведь старый чудак был выходцем из минувшего столетия. Между ними, впрочем, царило полное согласие во всем, что касалось Малыша; частенько они беседовали и на другие темы, например, о причинах и следствиях нищеты. Неосведомленность графа в этих вопросах была поразительна; он ничего не понимал в политике, что весьма мешало его эволюции. Все же он мало-помалу становился социалистом. В сущности, граф познал законы общественной жизни точно так же, как г-н Журден[67] говорил прозой: не подозревая об этом.
Дядюшка Гийом посещал по вечерам различные политические собрания, в особенности те, что происходили около Пантеона. Он немало изумился, когда понял, что всю жизнь обдумывал в одиночку лишь отдельные социальные преобразования, в то время как человечество уже готовилось расстаться с самой идеей власти, как ребенок — с помочами. К большому удивлению сына гильотинированного, ораторы по всем правилам логики излагали истины, зачатки которых бедняга постиг когда-то своим умом.
Итак, оба старика и мальчик значительно подвинулись вперед в умственном развитии…
Малыш уже привык к своему счастью, но дядюшка Гийом подумывал, что впереди предстоит еще немало черных дней, ибо судьба не слишком-то щедра на радости и заставляет с лихвою расплачиваться за них.
Собрав все необходимые сведения, аббат отправился однажды вечером в книжную лавку дядюшки Гийома. Она занимала небольшое помещение; там любили собираться студенты и рабочие, чтобы побеседовать со стариком. Они неплохо проводили здесь время, и можно было считать, что, истратив только одно су, они получали взамен на целых полтора франка, ибо здесь вещи называли своими именами, людей оценивали по достоинству, а события — по сути. Эта книжная лавка называлась «Карманьола», так значилось на вывеске.
Впрочем, граф Моннуар здесь не бывал. Все-таки он слишком поздно начал изучать социальные науки и еще не настолько преуспел в них, чтобы признать виновность Девис-Рота. Но Малыш ежедневно после занятий в школе заходил в лавку часа на полтора-два. Он с серьезным видом читал газеты, точно ему уже исполнилось двадцать лет, и был в курсе всех событий. Затем он шел к прадеду. Дядюшка Гийом в одиннадцать часов вечера запирал лавку, присоединялся к ним, и часто их беседа длилась до поздней ночи.
Филиппи решил прежде всего познакомиться с бывшим тряпичником и, захватив рекомендации, явился в «Карманьолу». Низко кланяясь (такое заискивание не понравилось старику), аббат осведомился, не может ли владелец книжного магазина указать ему школу, где нужны преподаватели.
— К сожалению, — ответил дядюшка Гийом, — мне известна лишь одна такая школа, но там платят еще меньше, чем в других, хотя учителя и вообще получают очень мало.
Лже-Микаэли вынул рекомендации. Одна из них начиналась словами: «Удостоверяю, что гражданин Микаэли, итальянский учитель-социалист, бывший гарибальдиец[68]…»
Лицо и манеры посетителя не внушали ни малейшей симпатии, однако дядюшка Гийом смягчился, подумав, что этот иностранец — изгнанник, которому не на что жить и очень трудно найти себе работу на чужбине из-за своих революционных убеждений.
— Погодите-ка! — сказал он. — Вечером я поищу для вас несколько частных уроков. Один урок, во всяком случае, я достану, а там посмотрим!
— Вы спасете мне жизнь! — с чувством промолвил аббат.
— Подождите благодарить, пока не узнаете, сколько будете получать. Вероятно, немного, но вам дадут комнату со столом, а тем временем вы подыщете и другие уроки. Устраивает это вас?
— На большее я не смел и надеяться.
— Утром или вечером, — продолжал дядюшка Гийом, — надо заниматься с мальчиком, а остальное время у вас будет свободно, так как он ходит в школу.
— А почему не учить его дома?
— Потому что я не хочу, чтобы он воспитывался в одиночку, как сын какого-нибудь скряги. Он должен общаться со сверстниками. Но лишний урок ему не повредит, да и вам от этого будет польза.
Аббат стал горячо выражать свою признательность. Если б не его двойная личина — человека, гонимого за убеждения, и несчастного бедняка, — то бывшего тряпичника покоробило бы от столь преувеличенных проявлений благодарности. «Как эти итальянцы экспансивны!» — подумал он. — «Уничтожить бы этот вертеп!» размышлял аббат при виде большого количества посетителей, заходивших в книжную лавку после работы или занятий, чтобы встретиться друг с другом либо купить газету.
У старика была особая манера торговать: он всегда прекрасно понимал, с кем имеет дело, и ему доставляло удовольствие предлагать нужную газету или книгу прежде, чем покупатель успевал ее назвать. Когда он угадывал, оба весело смеялись. От глаз Филиппи ничто не укрылось. «Да, его на кривой не объедешь!» — соображал аббат.
Новый учитель не возбудил у Малыша симпатии, но перспектива научиться говорить по-итальянски, а в особенности — слова дядюшки Гийома, что г-н Микаэли — обездоленный иностранец, изменили отношение ребенка к новому квартиранту. Мальчик тоже не понравился аббату. «Если и третий член этой семейки такой же, — решил он, — то придется быть настороже!» Третий, правда, не походил на первых двух, но аббату, как читатель увидит дальше, и в самом деле пришлось держать ухо востро…
Попав в эту семью, Филиппи думал лишь об одном: как бы узнать, почему граф не сообщает властям, что его богатства похищены Девис-Ротом? Может быть, старик об этом не знал? Но тогда почему он ничего не предпринимает для розысков вора? Какой ему смысл укрывать похитителя? Особенно удивляло аббата, что Моннуар даже не заговаривал на эту тему, как, впрочем, и остальные двое. Неужели он, Филиппи, теряет время даром? Ежедневно лже-Микаэли давал Малышу урок итальянского языка и тот делал большие успехи; преподаватель же испытывал сильное желание свернуть ученику шею.
По воскресеньям в старый дом приходили гости; дядюшка Гийом познакомил аббата с художниками, Керваном, Филиппом и его братьями, давно дружившими с Малышом. Все это были свои люди; однако, когда все собирались вместе, в комнате подчас незримо витала печаль. Филиппи скучал в этом обществе (Девис-Рот на его месте извлек бы для себя немало полезного). Прошла целая неделя, а мнимый учитель еще ничего не разузнал. Наконец легкомысленный Трусбан сделал замечание, придавшее разговору желательный для аббата оборот.
— А куда же девался председатель общества вспомоществования неимущим девушкам?
Так как никто ему не ответил, художник продолжал:
— Все, что в газетах пишут об его убийстве, — враки, я в этом уверен.
— Почему? — спросил граф.
— Видите ли: накануне его исчезновения Девис-Рот побывал в доме, который строится для этого общества. Он был настолько поглощен какими-то важными мыслями, что равнодушно прошел мимо наших фресок; они привели бы его в негодование, если бы он не думал о чем-то другом. Но Девис-Рот не видел того, на что смотрел, и прошел по всем залам, по всем галереям, не заметив изображений, возмутительных для всякого священника. Вряд ли он был предупрежден о том, что его убьют на другой день; стало быть, он обдумывал план бегства!
Утомленный столь длинной речью, художник бросился в кресло и заложил пальцы в проймы жилета. Моннуар поморщился, а Филиппи почти с восхищением посмотрел на Трусбана, пришедшего логическим путем к столь верному выводу (это, впрочем, случалось с ним редко). Но больше аббату ничего не удалось выяснить. Очевидно, перенеся много бед, эти люди стали замкнутыми.
Триумф Трусбана нарушило неожиданное появление какого-то мужчины, одетого не по сезону, — его слишком широкий дорожный костюм предназначался, видимо, для того, чтобы оберегать хозяина от чересчур любопытных взоров. Гренюш — это был он — стремительно вбежал в комнату, тяжело дыша, как будто за ним гнались. Бледный, весь в поту, он повалился на стул, не дожидаясь приглашения.
— Что с вами? — послышались вопросы.
— Кто здесь граф Моннуар?
— Это я.
— Мне хотелось бы поговорить с вами, сударь; у меня есть для вас важное известие.
Дядюшка Гийом поднялся вместе с графом и, делая вид, что поддерживает его, прошел с ним в соседнюю комнату, пригласив туда и Гренюша.
— Можете говорить, — сказал тряпичник. — У графа нет от меня никаких тайн.
Но Гренюш молчал.
— Вы как будто очень взволнованны? — заметил граф.
— Да, сударь! — ответил Гренюш, наконец решившись. — Да, я взволнован! Вот уже два месяца, как моя жизнь стала невыносимой. Довольно с меня! Лучше уж во всем повиниться перед вами, чем таскать на себе пиявку!
В его голосе звучала глухая злоба. Дядюшка Гийом видел, что благодаря волнению посетителя им, возможно, удастся узнать кое-что новое, быть может — немаловажное для них. Они не знали, кто такой Гренюш, но все говорило за то, что он не лжет: и негодование и гнев его были неподдельны.
— Извините, что я тяну с объяснением, дайте мне прийти в себя. Видите ли, меня преследует одна старая гадина по фамилии Марсель. Она пыталась меня отравить, чтобы завладеть документом, без которого ей трудно осуществить свои подлые замыслы. Я больше не хочу, чтобы эта змея меня преследовала; она меня с ума сведет!
Гренюш испуганно оглядывался по сторонам. Дядюшка Гийом поднес ему рюмку ликера. Он немного успокоился, собрался с мыслями и, по три-четыре раза повторяя одно и то же, рассказал, что старуха подсыпала ему в вино какой-то белый порошок, что он притворился, будто ничего не заметил, и отдал вино на исследование; оно оказалось отравленным.
— Эта ведьма, конечно, возобновит свои попытки, — продолжал Гренюш. — Я не хочу, чтобы меня все время терзал страх. Вы, по-моему, честные люди, я от вас ничего не утаю.
И он рассказал обо всем, что произошло в подземелье, о встрече с вдовой Марсель и о бумаге, которую Анна Фигье подписала по ее настоянию.
Граф чуть не проговорился, что часть этого документа у него, но взгляд дядюшки Гийома его остановил.
— Вы, видать, честные люди, — повторил Гренюш, — вы меня не предадите. Вот оставшееся у меня начало показаний. Можете делать с этим листком что угодно, а я уеду туда, где этой стерве не удастся меня выследить. У вас, наверное, много знакомых; дайте мне, пожалуйста, рекомендательное письмо куда-нибудь за границу, как можно дальше отсюда.
Граф с удивлением прочел первую половину показаний Анны Фигье и в некотором замешательстве стал обдумывать, кому бы рекомендовать Гренюша: никаких знакомств за границей у Моннуара не было. Не найдя ничего подходящего, он собирался сказать об этом Гренюшу, но тут дядюшке Гийому пришла в голову мысль, впоследствии расстроившая все планы аббата Филиппи.
— Если вы нам доверяете, — сказал тряпичник, — то останьтесь на несколько дней у нас. За это время вы попробуете раздобыть денег для поездки, а также необходимые рекомендации.
— Но вы не намерены запереть меня, как в тюрьме? — спросил Гренюш.
— Нет, вы вольны уйти, когда угодно.
— Ладно! Хватит с меня той жизни, какую я вел!
— Тогда пойдемте! — сказал дядюшка Гийом.
И, делая вид, что провожает посетителя к выходу, он отвел Гренюша в каморку, выходившую на черную лестницу, по которой можно было, не привлекая внимания, уйти из дому. Филиппи ничего не заметил.
Гренюш свободно вздохнул. У бедняги пропал даже его чудовищный аппетит; ему хотелось лишь одного: избавиться от ужасной мегеры, чьи круглые глаза все время следили за ним. Осмотрев чулан и удостоверившись, что никакого обмана тут нет и в любую минуту можно уйти, Гренюш бросился на кровать и уснул крепким сном. Он жаждал теперь не богатства, а только безопасности.
Дядюшка Гийом посоветовал графу ничего не рассказывать учителю итальянцу.
— Он может проболтаться, — заметил честный тряпичник, не питавший симпатии к Микаэли, в котором сразу заподозрил предателя.
Ницца славится прибрежными соснами и пальмами, напоминающими о далеких странах, где всегда греет солнце. Из Ниццы видны предгорья Альп; воздух там напоен ароматом цветущих апельсиновых деревьев, ветер колышет вершины эвкалиптов. На Лазурном берегу, вдоль которого разбросано множество вилл, утопающих в зелени, жили Олимпия и Амели. Утомленные заграничным путешествием, они все же не собирались пока возвращаться домой и с нетерпением ожидали приезда Розы, которая должна была привезти денег для расплаты с сильно докучавшими им кредиторами. Роза уже четыре дня как уехала, и с тех пор о ней не было ни слуху ни духу.
— Как по-твоему, милочка, — спрашивала Олимпия подругу, — почему Розы так долго нет?
Но Амели удивлялась еще больше, чем «графиня» Олимпия.
Мы забыли сказать, что Амели носила здесь титул баронессы (с таким же успехом она могла бы выдать себя и за герцогиню). Воздадим должное ее скромности: наделяя себя титулами, можно проявить щедрость. Несмотря на то, что кредиторы не давали покоя, «графиня» и «баронесса» щеголяли ежедневно в новых нарядах.
Однажды вечером они собрались уже лечь спать, как вдруг раздался звонок.
— Это Роза! — воскликнула Олимпия. — Славная девушка, она не замешкалась!
В одних ночных рубашках подруги побежали отворять. К великому их изумлению, это оказался Лезорн.
— Вот так сюрприз! — восклицали они, наспех надевая капоты. — Кто бы мог ожидать?
Лезорн скромно, как это сделал бы Бродар, выждал, пока Олимпия и Амели оденутся, и отвечал на их вопросы через перегородку.
— Я вынужден был приехать потому, что вы не дали мне достаточных полномочий. Без них нельзя было раздобыть крупную сумму. Впрочем, я все-таки привез вам малую толику; если понадобится еще, я объясню, как достать денег.
— Я с удовольствием сделаю все, что для этого нужно, дорогой Бродар! — воскликнула ветреная Олимпия, запуская обе руки в сумку с золотом, привезенную Лезорном.
Амели тоже была в восхищении. Положительно, ей повезло, что она не вышла за этого скрягу Николя.
— Но где же Роза? — спросили подруги в один голос.
— Не ждите ее! Она передала мне список ваших поручений, объяснила, как вас найти, и отправилась к своему другу, шикарному молодому человеку; он, кажется, литератор.
— Какова притворщица! Но ведь она вернется, да?
— Без сомнения, через несколько месяцев.
— Тогда останьтесь немного с нами, милый Бродар. Мы покажем вам город, побываем вместе в театре, на бульваре, съездим в окрестности, прокатимся по пальмовой аллее. Посмотрим грот Сент-Андре, это очень интересное место. Там узкие мостки, и если страдаешь головокружением, можно разбиться насмерть.
— И что же, такие происшествия уже случались? — осведомился Лезорн.
— Право, не знаю. Там есть еще расселина, которая ведет в темное ущелье; очень красиво, но и там можно свалиться с высоких скал.
— Неужели?
— А поблизости от грота Сент-Андре есть озеро; на берегу, в хижине, живет лодочник.
— Вот как, лодочник?
— Да, и это очень кстати, так как местность пустынная. Мы осмотрим виллу Штирбей; вместе с парком она стоила, говорят, больше двух миллионов. Подумать только: если б не эта каналья де Мериа, я тоже могла бы позволить себе такую роскошь!
Задумавшись на минуту, Олимпия продолжала:
— Мы отправимся к старому замку; дорога проходит прямо по отвесным скалам и называется тропой Поншет.
— Ах, — подхватила Амели, — пойдем этой тропой! Там ветер дует с такой силой, что срывает с путников шляпы. Этот мыс называют на местном диалекте «Рэуба-Капеу» — что значит — «стащил шляпу».
— Мне нравится этот диалект, — заметила Олимпия. — Он напоминает (она чуть не сказала: «воровской жаргон», но вовремя спохватилась)… напоминает мне дни молодости.
— А ветер не уносит иногда, кроме шляпы, и ее владельца? — спросил Лезорн, смеясь.
— Как этот Бродар забавен! Думает только о несчастных случаях! Когда поедете с нами на прогулку, оденьтесь получше. Вы будете нашим кузеном, который нас навестил.
Не хватало только, чтобы они делали с ними визиты! Все это, впрочем, было на руку бандиту. Сытно поужинав, он занял отведенную ему комнату.
На другой день Лезорн велел принести счета всех поставщиков. Распространился слух, будто приехал богач, родственник или близкий друг этих дам; он оплатит их долги и выполнит все прихоти. Торговцы опять стали низко кланяться им.
Чтобы появляться с Олимпией и Амели в обществе, Лезорн купил себе дорогой, но простой костюм. Они побывали вместе в театре и произвели на всех сильное впечатление.
— Какой надутый вид у этого богача! — говорили молодые бездельники. — Видно, считает себя важной птицей! Вот так физиономия! Экий Тартюф! Как он рисуется, выставляя напоказ свою меланхолию. Ему ли сыграть такую роль?
Нарядные дамы, приехавшие в Ниццу поправить свои делишки, тоже обменивались замечаниями, посматривая на Лезорна:
— Он влюблен, дорогая!
— Тем лучше! У него такое мрачное лицо!
— Похож на утопленника…
На другой день все трое пошли к нотариусу, и Лезорн, назвавшись сэром Мортоном, велел изготовить доверенность с неограниченными полномочиями на имя некоего Бродара, управляющего имениями его родственниц. Он сам, в качестве свидетеля, подписался на этой доверенности: «Сэр Мортон, негоциант из Филадельфии». Удостоверения личности у него, разумеется, не потребовали.
Бандит провел в Ницце три дня, обзавелся всеми нужными документами и подумывал уже о возвращении в Париж. Но осталось выполнить наиболее трудную часть плана. Как отделаться разом и от Олимпии и от Амели? Вот задача, настоятельно требовавшая решения, и как можно скорее; Лезорн не мог оставаться здесь долго. Он уже давно обрек их обеих на смерть, ибо рано или поздно обе подруги вернулись бы на улицу Дез-Орм, а это привело бы к его гибели. К тому же Олимпию могли известить о продаже ее имений и дома; узнав об этом она, конечно, поторопится с отъездом. Малейшее колебание с его стороны, малейшее проявление страха — и он выдан с головой. Чтобы обеспечить себе безопасность, необходимо было во что бы то ни стало уничтожить обеих женщин.
Когда они втроем осматривали окрестности Ниццы, Лезорн убедился, что лишь одно место подходило для «несчастного случая» — тропа Поншет, вившаяся вдоль побережья и взбегавшая на тот самый мыс Рауба-Капеу, о котором рассказывала Амели. Бандит несколько раз побывал там один и внимательно измерил взглядом высокие скалы, нависшие над морем. Кое-где росли корявые деревья; сучья их трещали под напором ветра. «Только здесь дело может выгореть!» — решил он. На самом конце мыса, не переставая, дул яростный ветер. Скалы были такой высоты, что всякий, кто сорвался бы на прибрежные камни, торчавшие словно зубья пилы, непременно разбился бы насмерть.
Оставалось лишь выбрать такое время, когда тропа бывала совершенно безлюдной. Лезорн постарался, чтобы подруги за ужином побольше выпили, и около полуночи, когда они стали жаловаться на головную боль, предложил прогуляться.
— Вам надо подышать свежим воздухом, — сказал он. — Кстати посмотрим на совиные гнезда при лунном свете.
— До чего вы сентиментальны, старина! — воскликнула Олимпия. — Не то, что этот изверг де Мериа!
Накинув плащи, чтобы не простудиться, они отыскали в темноте тропинку, которая вела к замку. Проходя через старинную часть города, где рядом с убогими хижинами возвышались дома богачей, они услышали рыдания: в одной бедной лачуге ребенок жалобно просил хлеба. Подруги поспешно вошли. При свете коптящей лампы молодая женщина шила; девочка лет двенадцати пыталась успокоить малыша, плакавшего от голоса.
— Вот вам на хлеб, вот и на пирожные!
И бывшие проститутки, порывшись в карманах, выложили на стол все, что у них было: золото, серебро, медь. Ребенок протянул ручки за монетами, а женщина и девочка в испуге встали. Жизнь их не баловала, и они привыкли всегда ждать беды…
Олимпия и Амели выбежали так же поспешно, как вошли. Лезорн, державшийся в тени, последовал за ними. Вскоре они достигли тропы Поншет, где в этот поздний час никого не было. Ветер шумел в ветвях и гулко завывал в расщелинах скал.
— Я хочу вернуться, — сказала Амели.
— И я, — заявила Олимпия. — Холодно!
— Может быть, вы боитесь? — спросил Лезорн.
— Вовсе нет! Чего нам бояться?
— Ведь уже поздно, и мы здесь, к сожалению, совсем одни. Но мне бы хотелось дойти до конца мыса; тут все напоминает пустынный каледонский пейзаж.
— Ну что ж, пойдем!
Они отправились дальше. Ветер бесновался; подруги взялись за руки и шли молча. Погода была словно на заказ для Лезорна. На оконечности мыса ветер дул со скоростью урагана и мог не только сорвать шляпу, но и унести человека. Слышно было, как внизу ревело море. Женщины испуганно попятились.
— Посмотрите-ка, что это такое? — спросил бандит. — Видите, вон там?
Когда его спутницы подошли к обрыву, Лезорн прыгнул и что было силы толкнул их сзади. Амели сразу упала в пропасть; Олимпия же уцепилась за выступ скалы и повисла над бездной. Схватив большой камень, бандит начал бить ее по рукам; пальцы несчастной разжались, и она, испустив пронзительный вопль, полетела вслед за подругой.
Сохраняя спокойствие, Лезорн спустился вниз по тропке, огибавшей скалы. Он хотел убедиться в том, что его жертвы погибли. Но вода преградила ему путь: он не рассчитал, что наступил час прилива. Олимпия и Амели, очевидно, не разбились о скалы, а упали в море. Это встревожило бандита. Он безуспешно попытался измерить глубину у подножия утесов. Волны поднимались очень высоко и, с шумом разбиваясь о скалы, уходили сквозь трещины.
Мысль, что обе женщины могли остаться в живых, мучила Лезорна даже после того, как он вернулся в Париж. Но местные газеты молчали, и он успокоился. Плавать ни Олимпия, ни Амели не умели, и если даже они не разбились, то неминуемо должны были утонуть. Море, без сомнения, далеко отнесло их трупы.
В конце концов он перестал думать об этом: у него было много хлопот с имуществом Олимпии, которое надо было превратить в деньги. Хотя она истратила огромные суммы на «истинно христианские» школы, на газету «Хлеб», на приют, на графа де Мериа и так далее, для Лезорна все еще оставался немалый куш.
Ему и в голову не приходило, что Олимпия и Амели были спасены рыбаком, чья лодка, быстрая и легкая, как тень, покачивалась на волнах неподалеку от места происшествия. Заметив, что женщины, которых он вытащил из воды, еще живы, рыбак и его жена оказали им необходимую помощь, и вскоре подруги пришли в себя. По непостижимому стечению обстоятельств они очутились в той самой лачуге, где за несколько часов до этого великодушно опустошили свои карманы…
Трудно сказать, отчего, но ни художники, ни Керван, ни дядюшка Гийом, ни Малыш, ни его старый прадед (тоже своего рода ребенок) — никто не мог свыкнуться с Филиппи. Эти честные люди инстинктивно чуяли в аббате преступника и никогда не говорили при нем ничего лишнего. Оба старика уже раскаивались, что поторопились дать мнимому учителю приют, — настолько он был им чужд, хотя Филиппи из кожи вон лез, стараясь внушить доверие.
Первым, кто сумел сорвать личину с лже-Микаэли, оказался, как это часто бывает, человек, о существовании которого тот не подозревал, а именно — Гренюш.
Проведя несколько дней в своем чулане, Гренюш от скуки начал заглядывать в щели. Стараясь не шуметь, он следил за своим соседом. Щель, служившая наблюдательным пунктом, была расположена довольно высоко, и Филиппи не мог ее заметить. Бывший бродяга обнаружил эту щель случайно, в долгие часы вынужденного досуга. Другие дыры, через которые сосед, в свою очередь, мог бы за ним подсматривать, Гренюш позаботился тщательно заткнуть тряпками. Чтобы добраться до щели, он ставил на стол табуретку. Аббат не знал, что за ним наблюдают: Гренюш никогда не зажигал света.
Правда, ничего особенного Гренюш не увидел; но все же можно было заметить, что занятия итальянца не имели ничего общего с педагогикой.
Чем же занимался «учитель»? Он перелистывал книги по фармакологии, приготовлял какие-то микстуры и пилюли; затем вытаскивал из ящика морскую свинку или же крысу и пробовал на ней действие лекарства. Когда животное издыхало, аббат вскрывал его и проверял, остались ли следы отравления. Собственно говоря, в этих занятиях не было ничего предосудительного: ведь лже-Микаэли неоднократно распространялся о своей любви к наукам. Однако такое поведение не сулило ничего хорошего. Дядюшка Гийом решил поскорее отыскать для экспериментатора какое-нибудь место, чтобы он наконец покинул их дом.
Гренюш, по-собачьи преданный людям, давшим ему возможность жить спокойно, оказал им, сам того не зная, огромную услугу.
Наблюдения за жизнью хозяев ровно ничего не давали аббату; однако он заметил, что ему не доверяют. Значит, в этом доме есть какая-то тайна. Как бы ее разгадать? Долго ли будет молчать старый граф, проникнутый религиозным фанатизмом? Не припрятаны ли у него еще какие-нибудь ценности, позволяющие им жить не нуждаясь? Что бы там ни было, но мальчик не менее опасен, чем его прадед. А бывший тряпичник уж конечно самый опасный из троих! Как разделаться со столькими врагами? Разумеется, аббату было далеко до Девис-Рота; тем не менее он решил избавиться от всех сразу.
Он пришел в немалое замешательство, когда дядюшка Гийом сообщил ему:
— Мне удалось найти для вас место учителя химии. — Заметив смущение собеседника, старик продолжал: — Жизнь, какую вы у нас ведете, вряд ли подходит для человека с вашими способностями. Нужен преподаватель, знакомый с естественными науками и умеющий демонстрировать ученикам химические опыты. Дело идет об изучении ядов: надо отравлять морских свинок и кроликов, а затем вылечивать их с помощью противоядий.
Замешательство мнимого учителя все росло.
— Платят там неплохо, — прибавил дядюшка Гийом. — Мне кажется, что это предложение вам подойдет.
— Увы, — ответил лицемер, — мои познания в химии очень слабы. Я, кажется, говорил вам, что опыты у меня не получаются.
— Нет, вы мне этого не говорили! — возразил сын гильотинированного, пристально глядя на аббата. — Значит, вы отказываетесь?
— Да-да, — ответил тот неуверенно, избегая взгляда собеседника (Девис-Рот смело посмотрел бы прямо в глаза).
— Ну, как хотите.
Старый граф ничего не понял из разговора, но дядюшке Гийому и аббату стало ясно, что каждый из них чует в другом врага. Малыш, присутствовавший при этой беседе, лукаво ухмыльнулся, чем бывший тряпичник остался очень доволен: мальчуган и теперь проявлял такую же сообразительность, как и в дни нужды.
«Пора приступить к делу!» — с испугом подумал Филиппи (Девис-Рот, наоборот, охотно вел борьбу в открытую, ту свирепую борьбу, где одного из противников неизбежно постигает смерть).
Аббат догадался, что о его опытах с ядом пронюхали, нужно было применить другое средство. Но ему не хотелось отказаться от этого оружия, самого удобного для убийцы; у него были те же повадки, что и у вдовы Марсель. Он плохо спал ночью и утром встал в дурном настроении. Как бы найти сообщника? (Девис-Рот никогда об этом не подумал бы. Фанатизм явно шел на убыль, потеряв своего главного адепта.) Однако, поразмыслив, аббат решил, что все-таки, пожалуй, лучше прибегнуть к яду. Нужно было действовать быстро, наверняка и дать тягу сразу же после того, как он избавится от тех, кто ему мешал. Но как продолжать опыты, если за ним поглядывают? Филипп внимательно осмотрел свою комнату, но щели, через которую Гренюш вел свои наблюдения, не заметил. Он хотел было вновь заняться составлением микстур, но в нерешительности остановился: если его манипуляции видели раньше, то увидят и теперь… Вместо того чтобы открыть шкафчик с зельями, аббат уселся в кресло и погрузился в раздумье.
«Ага! — сказал себе Гренюш. — Наш приятель встревожен! Я был прав, говоря, что дело нечисто».
День прошел как всегда: «учитель» довольно рано удалился к себе. Еще не было и девяти, когда он погасил лампу и улегся в постель, раздевшись только наполовину.
«Это чтобы сбить нас с толку!» — сообразил Гренюш, терпеливо высматривая, что будет делать сосед, когда уверится в отсутствии слежки.
Гренюшу пришлось ждать до полуночи. Наконец Филиппи, решив, что наблюдатели оставили его в покое, тихонько поднялся, открыл шкафчик, вынул оттуда какие-то пузырьки и сунул их в карман.
— Вот те на! — воскликнул Гренюш. — Я не ошибся.
Утром, едва за аббатом захлопнулась дверь, дядюшка Гийом поспешил к Гренюшу.
— Ну что? — спросил он.
— Молодчик не собирается ограничиваться опытами над морскими свинками или кроликами; он положил в карман какие-то флаконы.
— Это еще ничего не доказывает.
— Да, если бы он просто взял их; но он всячески старался, чтобы его действий не видели.
— Значит, то, что я ему предложил, и напугало его, и заставило решиться… Вы оказали нам большую услугу, старина!
— Тем лучше! — ответил Гренюш, с аппетитом поглощая пищу, принесенную дядюшкой Гийомом.
— Хотите еще? — предложил тот.
— Не откажусь; мне ведь редко приходилось наедаться досыта. И к тому же это развлекает, когда нечего делать; ведь я не мыслитель.
— Вам здесь скучно?
— Право же нет! Ведь и спать вволю мне приходилось на своем веку не очень-то часто. Я всегда кого-нибудь выслеживал, чтобы добыть себе на пропитание, или, наоборот, выслеживали меня… Так что я не прочь и отдохнуть немножко.
— Вы попали в самую точку, — заметил дядюшка Гийом. — Все беды — оттого, что тысячи людей работают, чрезмерно напрягая силы, и никогда не могут ни наесться досыта, ни выспаться вволю, в то время как кучка бездельников так пресыщается всеми благами жизни, что чувствует к ним отвращение…
Сын гильотинированного сел на своего любимого конька. Он разъяснил Гренюшу социальный вопрос, рассказывая о том, что его слушатель испытывал на собственной шкуре.
— Это верно!.. — сказал бывший бродяга, задумавшись.
Дядюшка Гийом решил не спускать с аббата глаз и добиться того, чтобы он запутался в собственных сетях. Пришло время смотреть в оба! Отныне аббату не удавалось заглянуть украдкой ни на кухню, ни в буфет; всю провизию запирали, и Филиппи ни до чего не мог дотронуться без ведома бывшего тряпичника.
— Вы доверяете мне? — спросил последний у Моннуара.
— Да, разумеется.
— Тогда не ешьте за ужином те кушанья, на которые я укажу взглядом. Вам грозит смертельная опасность. Молчите и будьте внимательны!
Граф обещал это сделать.
В тот день Филиппи с особым рвением давал урок итальянского языка. Малыш был тоже чрезвычайно прилежен.
— Знаешь ли, — заметил аббат, — у тебя есть способности, ты мог бы далеко пойти.
— А разве я не пойду далеко? Почему вы говорите: «мог бы»? — спросил шалун с невинным видом.
Филиппи изменился в лице, но достойного священнослужителя волновала вовсе не жалость, а боязнь, что его поймают с поличным, если он будет действовать недостаточно быстро или же если черное дело, задуманное им, провалится.
Ловушка, устроенная дядюшкой Гийомом, была очень проста: он нажарил целое блюдо грибов, чтобы дать аббату удобный случай всыпать туда яду. Можно было биться об заклад, что преступник остановит свой выбор на таком кушанье, которому можно будет потом приписать действие отравы (Девис-Рот нашел бы, что этот случай чересчур удобен, и поискал бы другого). Филиппи совершал свои преступления, дрожа от страха, и попался в западню.
На кухне никого не было; аббат прокрался туда и огляделся. Обед был уже готов; он состоял из двух блюд — салата и грибов. Отравитель удовлетворенно улыбнулся. Дядюшка Гийом, спрятавшись за дверью, наблюдал за ним. Волнуясь все больше и больше, делая одну оплошность за другой, Филипп сунул полуопорожненную склянку в карман.
Все шло именно так, как предполагал тряпичник. Ему даже не понадобилось делать знаки старому графу: воспользовавшись уходом аббата, который поднялся в свою комнату, дядюшка Гийом подал другое блюдо с грибами. Можно было обедать без опасений.
Почтенный наставник отправился укладывать вещи, которые собирался, удирая, захватить с собой; когда он вернулся, все уже сидели за столом.
— Милости просим, господин Микаэли, — пригласил Моннуар. — Эти грибы превосходны!
Все трое — и старики и ребенок — уже положили себе по изрядной порции. Аббат вздрогнул. Он не подумал о том, что ему придется участвовать в трапезе наравне с хозяевами… Поистине он был преступником мелкотравчатым (Девис-Рот, не колеблясь, разделил бы обед с обреченным им на смерть, лишь бы церковь не обвинили в присвоении наследства обманным путем). Сославшись на недомогание, Филиппи положил себе лишь несколько листочков салата, испуганно поглядывая на сотрапезников.
— Позвольте спросить вас как химика, — обратился к нему дядюшка Гийом, вторично наполняя свою тарелку, — не ядовиты ли эти грибы? В состоянии ли ваша наука узнать это?
Старый граф, видя, что ему не делают никаких знаков, решил, что подозрения его друга не оправдались, и был очень доволен.
— Скажите, господин Микаэли, — спросил мальчуган, — кто приготовляет отраву для крыс? Химики?
Бледный как смерть «учитель» выскочил из-за стола.
— Извините, — пробормотал он, — мне что-то нездоровится. Пойду глотну свежего воздуха!
И он торопливо вышел, не заметив, что дядюшка Гийом следует за ним по пятам.
— На Лионский вокзал! — крикнул аббат кучеру первого попавшегося фиакра.
— На Лионский вокзал! — повторил бывший тряпичник другому кучеру.
Оба экипажа прибыли на вокзал одновременно. Филиппи устремился к расписанию поездов, а дядюшка Гийом разыскал жандармов.
— Вот убийца: он пытался отравить трех человек! — заявил он, указывая на аббата.
Жандарм засмеялся ему в лицо: Филиппи был хорошо знаком, а обвинитель был на вид весьма неказист. Второй жандарм поступил иначе.
— Я арестую вас самих! — сказал он. — Откуда я знаю, что отравитель — не вы? Видать птицу по полету!
Всякий другой на месте сына гильотинированного растерялся бы. Но, хорошо зная, что такое «социальный вопрос», как он говаривал, дядюшка Гийом не смутился и возразил:
— Раз вы меня арестуете, то потрудитесь по крайней мере сообщить в полицию, что необходимо побывать у графа Моннуара. А за то, что вы отпускаете этого молодчика с миром, вам придется ответить: при нем склянка с ядом, которым он сдобрил у нас кушанье.
На этот раз жандармы насторожились. Историю найденыша знали все, имя графа Моннуара было также известно. К тому же графский титул кое-что да значил.
— Еще раз повторяю, — продолжал дядюшка Гийом, — если вы отпустите злоумышленника, вся ответственность ляжет на вас.
Жандармы доложили бригадиру, а тот — полицейскому комиссару. Тем временем начали продавать билеты на поезд. Аббат подошел к кассе одним из первых, не проявляя, впрочем, подозрительной торопливости.
По мнению комиссара, полиция ничем не рисковала, арестовав и обвиняемого и обвинителя. Филиппи схватили за шиворот в тот самый момент, когда он садился в вагон. Дядюшку Гийома тоже задержали, чему немало способствовала оскорбленная мина аббата.
Обоих отвели в полицейский участок, и старик так решительно повторил свои обвинения, что мнимого учителя пришлось обыскать. Кроме той склянки, о которой говорил дядюшка Гийом, и документов на имя Микаэли, в его кармане нашли паспорт на имя аббата Филиппи.
— Эту склянку мне подбросили! — воскликнул аббат с негодованием. — А паспорт поручено отвезти его владельцу. Я протестую против ареста! Это произвол!
Он играл свою роль весьма правдоподобно; но дядюшка Гийом настоял на том, чтобы в особняке Моннуара произвели обыск и отдали отравленные грибы на исследование. Дело оказалось достаточно серьезным. Вот почему поздно ночью полицейские явились к графу.
Встревоженные исчезновением учителя и дядюшки Гийома, прадед с правнуком ждали уже давно. Малыш огорчался, что не последовал за приемным отцом.
— Наверное, с ним случилось несчастье! — твердил он. — А вдруг этот проклятый Микаэли убил его?
Приход полиции вызвал у обоих вздох облегчения: бывший тряпичник опять дома… Но почему его привели под стражей?
Показания старого графа и мальчика о том, что дядюшка Гийом заранее предупредил их об опасности, были неблагоприятны для аббата. Еще больше он смутился, увидав, что блюдо с грибами унесли для исследования. Но тут же он нагло заявил:
— Если там и найдут яд, его всыпал кто-нибудь другой!
Да и в самом деле, зачем иностранцу, столь радушно принятому в доме, убивать своих хозяев? Скорее это было в интересах дядюшки Гийома. Не окажись у аббата документов на имя Микаэли, учителя-социалиста, бывшего гарибальдийца, его тотчас же отпустили бы, оставив доносчика под арестом. Однако результаты осмотра комнаты, где жил Филиппи, оказались не в его пользу: нашли ящик с трупом морской свинки, а в шкафу — несколько пузырьков с ядами.
— Мои научные занятия решили подло использовать, чтобы погубить меня! — сказал аббат.
Один из полицейских, производивших обыск, заметив щель, поднялся на стул и обнаружил в соседнем чулане Гренюша. Присутствие незнакомца, скрывавшегося в особняке, могло быть истолковано во вред дядюшке Гийому. Но старый граф мужественно превозмог свое отвращение к представителям власти и сообщил, каким образом бывший каторжник появился в его доме. К счастью для дядюшки Гийома, Гренюш полностью подтвердил все сказанное графом. Однако препроводили в тюрьму не одного аббата: на всякий случай арестовали и Гренюша и бывшего тряпичника. Ведь такие пустяки, как предварительное заключение на время следствия, не идут в счет…
Вся эта история в различных вариантах появилась на другой день в газетах. Вдова Марсель с дочерью решили, что благоразумнее всего не ждать больше у моря погоды, и уехали в Англию.
Между тем постройка дома призрения неимущих девушек близилась к концу; работы, прерванные в связи с исчезновением Девис-Рота, возобновились и шли полным ходом. Ими руководил новый председатель общества, священник из Рима. Весьма деятельный, он во все вникал, всюду бывал сам. Когда он предложил обществу свои услуги, их не замедлили принять, так как для себя лично он ничего не просил.
Аббат Гюбер старался из всего извлечь пользу для дела, которому служил. Вот почему он не выставил никаких условий. Его бескорыстная готовность работать вызывалась как будто одними лишь благочестивыми побуждениями. Да, это был фанатик, и притом движимый отнюдь не слепой верой. Фанатизм такого рода, ставший циничным расчетом, должен был найти немало приверженцев. Он был последним воплощением лжи. Религия, по замыслу этого новатора, сбрасывала окутывавшую ее вуаль иллюзий, откидывала все покровы и бесстыдно, как проститутка, предлагала себя всем поборникам зла. Аббат открыто шел на это, не видя иного способа сделать религию силой, способной обуздать народы. Сей служитель церкви ни с кем не делился своими планами. «Пусть мои единомышленники действуют самостоятельно, — рассуждал он. — Кто сам не может найти нужный путь, тот далеко не уйдет». Вот кто мог стать достойным преемником Девис-Рота, если бы встретился с ним; вот при ком продолжало бы развиваться и процветать дело иезуитов… С такими же, как Филиппи, оно не могло принести никаких плодов, как сокровище, закопанное скупцом.
Аббат Гюбер был молчалив; он никогда не думал вслух, не действовал на виду у всех. Его мечтой было усилить власть небесного тирана, который является оплотом тиранов земных и пугалом для коленопреклоненных народных масс. Но так как перуны уже отжили свое, небесная артиллерия обветшала, а мощи давно превратились в пыль, то аббат мечтал отлить новые орудия взамен пришедших в негодность, выбросить все старье и воздвигнуть новый храм для религии, готовый служить всем современным порокам и возвеличивать их, вместо того, чтобы публично проклинать, а тайком — потворствовать им.
Аббат Гюбер по призванию был строителем; но покамест, подобно червю-древоточцу, он лишь незаметно прокладывал себе путь. Находясь всегда в тени и искусно плетя интриги, он успел расстроить немало заговоров, затеянных революционерами.
Читая газеты безбожников, аббат решил во что бы то ни стало замять скандальное дело о приюте. Будучи в курсе не только всего опубликованного, но и того, что не было предано огласке, он лично вел секретное следствие.
Тем временем Керван намеревался, лишь только дом призрения неимущих девушек откроется, опять привлечь внимание к приюту Нотр-Дам де ла Бонгард, чтобы спасти новые жертвы. С этой целью он написал Кларе Марсель. Близился день, когда девушка должна была дать уничтожающие показания о том, что видела, и тем самым разоблачить основателей дома призрения.
В Лондоне Санблер тоже не сидел сложа руки: приближался час, когда, вооружившись уликами, он сможет отомстить Эльмине и Николя. Бандит все обдумал как следует. Иногда месть казалась ему недостижимой, словно блуждающий огонек, но терпение его не иссякало.
Князь и княгиня Матиас в конце концов успокоились. «Если это Санблер, — говорили они друг другу, — и он до сих пор не донес на нас, значит ему это невыгодно. Стало быть, и в дальнейшем нечего бояться доноса. К тому же, ведь Клод Плюме смертен; первый раз дело сорвалось, а теперь, может, выйдет». Они уже привыкли жить, как на краю пропасти…
— Почему вы не отдаете мне флакончик? — приставал Пьеро к приемному отцу.
— Потом! — отвечал тот.
Но однажды вечером ему захотелось не только отдать флакон, но и бросить все, уехать с мальчуганом из Лондона куда-нибудь далеко, в Сидней, Мельбурн, лишь бы Пьеро любил его… Может быть, если между ним и его прошлым ляжет океан, видения перестанут его терзать?
Как-то ночью, когда Санблер ворочался, дрожа от лихорадки, над ним склонилась какая-то тень. Вне себя от испуга, он схватил призрак обеими руками.
— Это я, — прозвучал детский голосок. — Вам нехорошо?
Изверг расплакался. Зло не свойственно человеческой природе, и мало кого из преступников не мучат угрызения совести…
— Иди-ка спать, мой милый! — сказал он ласково. — Не беспокойся!
Он привлек Пьеро к себе, и тот почувствовал, как на его личико скатилась слеза.
— Вы не сделаете маме плохого, правда? — спросил ребенок, обнимая урода.
Санблер вздрогнул.
Оказалось, что продать дом и поместья Олимпии не так-то легко. Поспешность управляющего наводила на размышления. Как знать, может быть, он что-то скрывает? Может быть, имения заложены и в один прекрасный день явится судебный пристав? А может быть, они не дают дохода? Эти поместья находились в Оверни, и поездка для их осмотра требовала расходов.
Словом, дело затягивалось. Продать дом на улице Дез-Орм было легче: его хотела приобрести приятельница аббата, уже не раз изъявлявшая это желание. Правда, насчет цены еще не успели столковаться, но поладить было нетрудно. Продав дом, Лезорн мог уехать и вести переговоры насчет имений, укрывшись в каком-нибудь отдаленном городе.
Купчую собирались подписать в субботу вечером; Лезорн пригласил к обеду покупательницу, нотариуса, аббата и свидетелей.
Аббат с утра уехал в Париж, чтобы посетить дом призрения неимущих девушек (он это делал еженедельно). Через несколько дней ожидалось торжественное открытие дома. Начальницей назначили весьма набожную даму, приехавшую из Лондона, г-жу Вольфранц, вдову немецкого ученого (по крайней мере она так себя рекомендовала), которая взялась сама подобрать весь обслуживающий персонал. Мало того, она собиралась посылать княгине Матиас часть пожертвований (как монахини — в родной монастырь) для создания других таких же домов. Желая принести пользу богоугодному учреждению, г-жа Вольфранц согласилась руководить им совершенно бесплатно. Она выразила свое желание настолько тактично и сопровождала его таким солидным даянием, что отказать ей было невозможно.
Дому призрения покровительствовали высокопоставленные лица, и его процветание было обеспечено. Княгиня Матиас интересовалась главным образом доходами. Придумали весьма хитроумный способ, как возместить немалые средства, затраченные на постройку дома.
Долговязого аббата приятно удивило, что его приняла сама начальница. От радости ему не сиделось на месте. Г-жа Вольфранц очаровала его и красотой и любезностью; а когда она, увидев, что аббата легко обвести вокруг пальца, предложила ему должность капеллана, он совсем обалдел.
Словом, простофиля приехал на улицу Дез-Орм в самом радужном настроении. Нотариус, покупательница, свидетели и Лезорн уже ожидали его; купчую прочли и подписали, и верный управитель положил в карман двадцать тысяч франков, — за эту цену был продан особняк. Старая ханжа напомнила, что ей желательно получить обратно пять тысяч, которые она ему раньше ссудила.
— А что же вы их сами не удержали? — спросил Лезорн. — Теперь шалишь! Разве я фофан?
— Что вы сказали? — переспросила старуха, ничего не поняв.
— Это по-арабски. Я отбывал солдатчину в Алжире… Так называют там людей, которым нельзя доверять. Я скоро верну вам эти деньги.
— О, мне не к спеху! Не все ли равно, сегодня или завтра я их получу?
— Вот и отлично! А пока пообедаем.
Все уселись за стол.
— Меня удивляет, — заметил нотариус, — что вы, Бродар, были коммунаром. Впрочем, кого грех не попутает?
— Гм… — проговорил Лезорн. — Действительно…
— Совершенно верно, — подтвердила покупательница. — Но вы совсем не такой, какими я представляла себе коммунаров.
Лезорн приосанился.
— Такие, как я — редкость!
— О да! — произнес один из свидетелей. — Вы совсем не похожи на этих свирепых пришельцев из Новой Каледонии.
— За здоровье таких милых людей, как вы! — провозгласила старая ханжа. — Вы не то, что другие приверженцы Коммуны: меня пугают их зверские лица.
Лезорн поправил галстук и выпятил грудь: чем не добропорядочный буржуа?
— Еще по рюмке вина, пока не переменили блюда! — предложил он.
Обед был хорошо приготовлен, гости ели с аппетитом. Два крестьянина, превращенные в официантов, прислуживали за столом и всех потешали. Все ели, пили, обменивались пошлыми любезностями и остротами, от которых взревел бы даже осел. Время текло, но никто не поднимался из-за стола. Вдруг раздался властный стук в дверь.
— Именем закона, отворите!
Изумленные гости увидели Олимпию и Амели, еще бледных после болезни (спасенные долго хворали). Их сопровождало несколько представителей правосудия.
— Жак Бродар, вы арестованы! — возгласил полицейский комиссар.
Но Жака Бродара, то есть Лезорна, и след простыл: сохранив присутствие духа, он выпрыгнул в окно нижнего этажа, успев накинуть синюю блузу и надеть фуражку. Деньги он из предусмотрительности всегда носил с собой.
— Задержать его! — распорядился комиссар.
— На нем коричневый сюртук, — добавил один из полицейских, узнав у ошеломленных гостей, как был одет мнимый Бродар.
Олимпия и Амели смотрели, как обшаривали весь дом в поисках управителя; простофиля-аббат беспрерывно крестился, думая, что все это — бесовское наваждение; старая святоша-покупательница закрыла лицо руками; нотариус и свидетели переговаривались с полицейскими, а лакеи глазели на все, разинув рты.
Бродар обвинялся в покушении на убийство обеих женщин, а также в том, что выманил у Олимпии доверенность с неограниченными полномочиями.
— Вот и верь после этого коммунарам! — фыркал старичок, пять минут назад осыпавший Лезорна похвалами.
Олимпия не очень огорчилась, что дом оказался пустым: ведь у нее еще оставалось, по словам нотариуса, имения в Оверни. Раньше у нее и этого не было; не так уж она пострадала. Ей стало в вчуже даже жаль Бродара.
— Как он изменился, однако! — заметила она, обращаясь к Амели.
— Быть может, он сошел с ума? — предположила та.
Подруги были довольны, что преступник сбежал, и даже попытались сбить полицию со следа, заявив, что в доме есть тайники и Бродар, наверное, где-нибудь прячется.
Несколько любопытных вошли вслед за полицейскими; им разрешили присутствовать при обыске, надеясь получить от них полезные сведения. Так как думали, что мнимый Бродар скрывается в доме, то у всех выходов была поставлена стража.
Когда безуспешные поиски подходили к концу, какой-то никем не замеченный раньше мальчик принялся оживленно жестикулировать, стараясь что-то объяснить. За спиной у него висела нищенская сума, а на груди — дощечка с надписью:
ЭДМОН, ГЛУХОНЕМОЙ ОТ РОЖДЕНИЯ.
Он делал знаки, словно зажигает фонарь, и полицейский комиссар догадался:
— Преступник в подвале! Спустимся вниз.
«Зачем этот оборвыш лезет не в свое дело?» — подумали Олимпия и Амели.
Мальчик, идя впереди, указывал дорогу. Он видел, что ведутся какие-то розыски, и понял, что ищут Розу. Так как он не знал, где находится дверь в подвал, то вышел наружу, подбежал к окошку и прильнул к нему, как в тот вечер, когда Лезорн зарывал труп своей жертвы. Все заглянули в подвал, но их ждало разочарование: там никого не было.
Эдмон стал жестами показывать, будто копает землю.
— Ага, там, наверное, зарыты ценности! — послышались голоса. — Ведь не мог же Бродар закопать сам себя? Впрочем, эти коммунары способны на все!
Олимпия повела полицейских к входу в подвал. «Ничего, что Бродар убежал, — решила она, — зато мы найдем драгоценности и деньги, украденные им!»
Подчиняясь повелительным жестам глухонемого, достали заступы.
— Там, наверное, все зарыто! — повторяла Олимпия, надеясь найти свои брильянты, которыми дорожила больше, чем всем остальным.
Но вошедшие в погреб вздрогнули от тяжелого запаха. Так мог пахнуть только труп!
Эдмон показал место, где надо копать. Среди глубокого молчания принялись рыть, и вскоре Олимпия, а за нею Амели испустили крик ужаса: на дне ямы показалось полуразложившееся тело Розы в нарядном платье… Итак, этот Бродар действительно был страшным убийцей!
Труп извлекли и стали искать не похищенные вещи, а орудие преступления. Нашли дубинку, засунутую Лезорном за шкаф. Аббат, стоя на коленях в углу, шептал молитвы: старая ханжа убежала домой. Чтобы получить от глухонемого более подробные показания, комиссар послал за его бабушкой, умевшей с ним объясняться; останки Розы увезли в морг; всем сыщикам и жандармам сообщили приметы человека в коричневом сюртуке.
Неподалеку от улицы Маркаде причудливо лепятся друг к другу домишки, построенные бог весть из чего и крытые бог весть чем. В них обитает население столь же разношерстное, какими были товары в лавчонке Обмани-Глаза. Это — поселок Крумир. Здесь находили себе убежище преступники и вообще люди, оказавшиеся за бортом. Полиция долгое время не решалась заглядывать в это место, где, несмотря на обилие бандитов, господствовала круговая порука. В описываемые нами времена блюстители порядка туда и носа не показывали. Не знаем, возник ли упомянутый нами гостеприимный обычай вследствие того, что все жители поселка одинаково нуждались в безопасности, но обычай этот соблюдался строго, и нарушивший его рисковал получить в подарок пеньковый галстук.
В поселке Крумир имелась гостиница, где жили без прописки. Для чего спрашивать документы? Ведь там искали пристанища именно те, у кого их не было, или же те, кому пользоваться ими было по каким-либо причинам неудобно.
Вот уже два дня, как в гостинице обосновался новый постоялец. Соседи шептались, что у него, вероятно, немало деньжонок, но он вынужден скрываться и не хочет иметь при себе вещи, по которым можно было бы установить его личность. Жизнь этого человека находилась под охраной еще одного обычая: если б его убили в гостинице, то обитатели поселка сами разыскали бы убийц и расправились бы с ними, лишь бы не привлекать внимания полиции.
Гостиница эта издавна была излюбленным пристанищем бандитов, бродяг, странствующих актеров, — словом, всех, кто потерпел крушение в море житейском и искал кратковременной передышки от бедствий, преследующих с колыбели до самой могилы.
Незнакомец в синей блузе и фуражке был, по его словам, крестьянин и приехал в Париж по делам. Ему, видите ли, понравилась вывеска этой гостиницы, и он не стал тратить время на поиски другого жилья.
Вывеска гласила:
ДЕШЕВЫЙ НОЧЛЕГ. ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕШИХ.
Человек в синей блузе объяснил хозяину гостиницы, лицо которого походило на морду хорька:
— Я хочу приобрести небольшую лавку. Коли у вас найдется приличная комната со столом, жалеть не будете: у меня есть чем заплатить.
— Откуда вы? — спросил хозяин, сразу почуяв наживу.
— Из окрестностей Парижа; откуда именно — не скажу, так как я поссорился с женой и тещей, и они меня ищут.
— Ого! Вы, должно быть, изрядно поскандалили?
— Вовсе нет! Просто я кое-что продал, деньги зарыл под деревом, а с собой взял только эту кредитку в тысячу монет. Посмотрю, не подвернется ли в Париже что-нибудь подходящее.
— Может быть, мне удастся отыскать для вас лавку, — сказал хозяин, думая про себя: «Молодчик чересчур общителен, а его история мало правдоподобна».
— Ну и прекрасно! А пока отведите мне комнату, я устал и хочу отдохнуть. Вот деньги за полмесяца.
И он протянул ассигнацию.
— У меня нет сдачи, — сказал хозяин. — И ста франков не наберется.
— Ничего, дайте сколько можете. Остальное за вами.
— Вы очень сговорчивы, — заметил хозяин с хитрой улыбкой, намекая новому постояльцу, что тот целиком в его руках. — Что же вам нужно сейчас?
— Хороший обед, бутылку вина, графинчик водки.
— А еще?
— Подержанный костюм, простой, опрятный, какой носят рабочие. Видите ли, если я не сниму эту блузу, всякий увидит, что я — крестьянин, которого можно ощипать как цыпленка.
— Это верно. Обед вам сейчас принесут, а все остальное — через несколько часов. Ведь вы никуда не выйдете?
— Нет, — ответил новый постоялец, чуть побледнев.
Комнаты в гостинице были под стать всему поселку: перегородки — из кое-как сколоченных досок, потолок — из нескольких листов толя. Незнакомец присел на табуретку в ожидании обеда и облокотился на хромоногий стол, составляющий вместе с убогой кроватью всю обстановку отведенной ему каморки.
Съев рагу не то из кошки, не то из крысы, не то из кролика, осушив бутылку вина и полграфинчика водки, постоялец выразил желание отдохнуть. Оставшись один, он снял сюртук, надетый под длинной блузой, и принялся совсем как вдова Марсель (хоть он и не был знаком с нею) резать его на куски. Затем он завязал лоскутья в носовой платок и, встав на стол, засунул узел в промежуток между кровлей и потолочной балкой (как мы уже сказали, дом был построен так примитивно, что годился в жилище любому дикарю). Спрятать сюртук в этот незатейливый тайник было все же лучше, чем носить его: ведь он упоминался во всех газетах как примета Бродара, убийцы с улицы Дез-Орм, бывшего коммунара.
Когда хозяин, известный в поселке под именем Черного Лиса (совсем как у индейцев), принес Лезорну платье, тот лежал в кровати, под одеялом, и никто не мог бы сказать, что он носил другую одежду, кроме синей блузы. Панталоны у него были черные — цвет мало заметный; они не значились в описании примет, и бандит не торопился с ними расставаться.
После ухода Черного Лиса раздался какой-то шум. Лезорн поднял голову. Оказалось, что узел выпал из щели наружу. Обеспокоенный, он выглянул в слуховое оконце и увидел дворик, окруженный хибарками чуть повыше человеческого роста. Во дворе в компании собаки, кошки, уток, кур и свиней играли ребятишки.
Узел шлепнулся в лужу и развязался. Свиньи обнюхали его, утки вырывали лоскутки друг у друга, а более крупные обрезки достались детям, которые не без споров поделили свои трофеи.
В зависимости от обстоятельств пропажа узла могла либо погубить Лезорна, либо спасти его. Скорее всего — спасти: вряд ли здесь можно было ждать обыска. Через час или два от разрезанного сюртука, наверное, уже не останется и следа.
Босая девчонка лет десяти обвязала себе икры, на манер подвязок, двумя полосками материи. Если бы Лезорн мог ее задушить, девочка не прожила бы и секунды. Белокурая, худенькая, она походила на бабочку. Что было источником жизненных сил этого хрупкого создания? Скудная пища или же просто стремление к росту, свойственное молодым побегам-дичкам?
Нацепив самодельные подвязки, девочка подняла голову и заметила Лезорна в слуховом окошке.
— Спасибо, сударь! — прошептала она. Дети, приплясывавшие вокруг нее, с любопытством посмотрели наверх.
Быть может, девчонка произнесла ему смертный приговор? Бандит отошел от окна, присел и стал слушать ребячью болтовню.
— Я хочу есть! — пожаловался какой-то малыш.
— Погоди-ка, Пьер! — ответила девочка, поблагодарившая Лезорна. — Кажется, дома кое-что осталось.
— Мы хотим есть! — повторяли ребята.
Девочка принесла корзину с объедками, подобранными на улице — хлебными корками, капустными листьями, картофельными очистками. Дети из хибарок тоже высыпали на двор. Воцарилось молчание: девочка занялась дележкой. Те, кому достались очистки или кочерыжки, резали их на куски, словно приготовляли салат; они не обедали, а играли в обед. Собака, утки, свиньи — все подошли получить свою долю, причем оказались куда привередливее детей. Скоро корзинка опустела; в ней осталось лишь недоеденное пирожное.
— Это для Эдит, — сказала белокурая девочка, — ведь она больна!
Малыши выразили недовольство таким решением.
— Когда вы заболеете, то в свой черед получите пирожные… Если они у нас будут, — добавила девочка.
Несмотря на нереальность обещания, оно возымело действие: ребята замолчали, как бы предвкушая минуту, когда лакомство захрустит на их острых зубках.
— Пирожные будут вкусные, правда, Элиза?
— Конечно! — воскликнула та и побежала к больной подружке, но через несколько минут вернулась.
— Эдит не хочет есть, — промолвила она грустно. — Давайте разделим пирожное.
Дети сгрудились в кучу; личики их оживились.
— Ладно, это пирожное мы съедим, а когда найдем другое, отдадим его Эдит, ладно? — предложил худенький малыш с большой кудрявой головой.
— Да, да! — согласились остальные.
Каждый получил по кусочку, кроме Элизы, обделившей себя.
— Если бы нам позволили бегать по улицам, — сказал один мальчик, — мы могли бы найти много вкусных вещей.
— Да, — ответила Элиза, — но есть гадкие люди, они забирают одиноких ребят и сажают в кутузку.
— Враки! — не поверил один.
— Нет, правда! — настаивала девочка. — Таких детей называют маленькими бродягами.
— И нас бы забрали тоже?
— Нет, — сказал мальчуган постарше, — если дети могут указать свой адрес, их отводят домой, хоть бы они и бродили одни.
— Как бы не так! — возразил другой. — Мы ходим в таких лохмотьях, что нам не поверят, если мы и скажем свой адрес.
— Но ведь мы живем в этих домах.
— Они за дома не считаются. Говорят, будто пока на них закрывают глаза, но скоро снесут весь квартал.
— Ведь мы же взаправду дети. Отчего же с нами обращаются хуже, чем с собачонками?
Во двор вошла красноносая старуха тряпичница.
— Эй, детвора! — позвала она. — Вот для вас кое-что!
Пока она доставала из корзины большой кулек с объедками, дети столпились вокруг нее.
— Спасибо! Спасибо! — защебетали они.
Почему эти малыши были так вежливы, так хорошо относились друг к другу? Благодаря полному равенству, царившему среди них. Ни зависть, ни гордость, ни жажда господства не портили их сердца.
Вечером в жалкие лачуги возвращались отцы или матери; те, кому удавалось что-нибудь раздобыть, делились с теми, кто ничего не принес. Мать маленькой Эдит радовалась: доктор попечительства о бедных обещал прийти на другой день; он даст ее дочке лекарство.
Лезорн долго еще слышал, как шумели ребята, ворчала собака, хрюкали свиньи, крякали утки; потом все стихло, дети разбрелись по лачугам. Но ни одна семья не была в полном сборе: у бедняков смерть сплошь и рядом уносит то мать, то отца, а подчас — и обоих; тогда малыши подобны птенчикам, выпавшим из гнезда.
Бандит вновь улегся. Ему было скучно и немного страшно. «Самое лучшее, конечно, — поскорее убраться за границу!» — рассуждал он. Но, услышав разговор, донесшийся из соседней комнаты, Лезорн понял, что выходить из дому сейчас не следует. Правда, дети болтали, будто бы весь квартал собираются снести, но преступники боятся не опасности, грозящей в будущем, а той, что нависла над головой.
— Слышь ты, карманных дел мастер, — раздался молодой, но уже хриплый голос, — вот потеха-то была утром, когда гнались за этим причетником! Жалко, что я не все видел. Его, говорят, приняли за Жака Бродара. Зачем он напялил коричневый сюртук?
— Думают, что Бродар не успел сменить робу за эти два дня.
— Это Жак-то Бродар? Такой хитрюга?
— Твоя правда, Щипаный.
— Полиция не особенно умна… На месте префекта я бы и вида не показывал, наоборот! И не стал бы извещать, где и как будут вестись розыски.
— Сколько ты сегодня намолотил кругляшей?
— Маловато: тринадцать. А ты?
— Сорок. Здорово, правда?
— Где же ты столько зашибил?
— Их дал мне этот самый причетник за то, что я позвал для него фиакр. Даже когда личность его установили, толпа принимала его за Бродара, и он со страху совсем обалдел.
— Говорят, Бродар укокошил своей дубинкой уйму людей. Эту дубинку нашли за шкафом. К ее набалдашнику прилипла прядь волос, красных от крови.
— В толпу затесался старый коммунар. Он кричал: «Я знаю Бродара! Либо все это — ложь, либо Жак сошел с ума!» Его осыпали ударами, он отбивался как мог. В конце концов его забрали в полицию. Вот-то была катавасия! Народу — тьма-тьмущая, улица — чистый муравейник.
— Каков он собой, этот Бродар?
— Право, не знаю. Слышал только, что он в коричневом сюртуке.
— Ну, не глупо ли? Ведь этак его никогда не поймают.
— Но ведь никого не выпускают из Парижа, без документов. Всем шпикам награда за поимку Бродара. Уже арестовали по меньшей мере дюжину Бродаров; пятерых или шестерых отпустили, остальные еще под сомнением — авось среди них настоящий?
— Как же! Держи карман шире!
Оба засмеялись.
— А ты бы донес на Бродара, если б увидел его?
— Нет. Что я — лягавый? А ты бы разве донес?
— Тоже нет. Я предпочитаю продавать рыболовам червей для наживки!
На другое утро Лезорн увидел из окошка, как обитатели лачуг, мужчины и женщины, шли на работу: кто с лопатой, кто с корзинкой.
— Элиза, — сказала мать Эдит белокурой девочке, — меня не будет дома весь день; тебе придется встретить доктора и отвести его к моей Эдит. А пока пои ее время от времени отваром из трав; нынче ей опять плохо.
— Не беспокойтесь, я все сделаю.
Встревоженная болезнью дочери, женщина ушла, надеясь все же, что доктор явится. Его пригласили еще несколько дней назад, но больных ведь так много… Сегодня-то врач уж наверное посетит их дом.
Как и накануне, во двор высыпали ребята. Вернулась одна из женщин; она принесла поесть своим малышам и зашла к Эдит. Та ни на что не жаловалась, а только сказала, что ее знобит.
После полудня доктор наконец пришел. Во дворе он огляделся и уже хотел было повернуть назад, но Элиза подошла к нему.
— Вы — господин доктор?
— Да, — ответил он, удивленный вежливостью девочки не меньше, чем жалким видом двора. — Почему вы живете в таком гиблом месте?
— Потому что нам не на что снимать другие квартиры, сударь. Нигде не хотят жильцов с детьми, и везде нужно платить вперед. Вот несколько семей сообща и сняли этот участок, а потом сами построили себе жилье.
— Но ведь все вы тут заболеете!
— Ничего не поделаешь, сударь. Нам больше негде жить: нас, ребят, слишком много.
Они подошли к Эдит, лежащей на тощем соломенном тюфячке. Рядом на столике были приготовлены листок чистой бумаги и склянка чернил. Врач положил руку на лоб Эдит, которая, казалось, крепко спала.
— Где ее мать?
— На работе, сударь.
— Когда она вернется?
— К вечеру.
— Как зовут девочку?
— Эдит Давид.
— Сколько ей лет?
— Шесть, сударь.
Врач записал все эти сведения в свою книжку.
— Достаточно. Не позволяй никому сюда входить, пусть твоя подружка спит! — сказал он и, выйдя, захлопнул дверь.
— Как, разве вы не пропишете ей лекарства?
— Бесполезно. За нею сейчас приедут.
Дети столпились поодаль, глядя, как Элиза разговаривает с доктором. Эта умница присматривала за малышами всего двора, пестовала их.
Когда врач ушел, она, очень обеспокоенная, заглянула в комнату. Эдит все еще спала; ее ручонка безжизненно свешивалась и была холодна, а личико — испещрено фиолетовыми пятнами. Элиза позвала ее, но Эдит не шевельнулась.
— Она умерла! — догадалась Элиза. — Умерла, как в прошлом году умер мой братик…
И девочка печально вздохнула.
Доктор вернулся; с ним был санитарный инспектор. Он осмотрел умершую и сказал:
— Еще одна смерть от тифа… Надо немедленно увезти тело!
— Ты здесь? — сердито кинул врач плакавшей Элизе. — Я же тебе запретил входить сюда!
Они составили акт о необходимости срочно выселить всех жителей поселка Крумир и произвести дезинфекцию.
— Тиф! — повторяли они взволнованно и не заметили, как ветер унес оставленный ими акт.
— Тиф! — повторил про себя и Лезорн, слышавший от слова до слова все, что говорилось во дворе.
Через несколько часов двое могильщиков поспешно унесли тело Эдит, чтобы похоронить за казенный счет. К этому времени пришла домой одна из женщин; она была чужой для Эдит, но проводила девочку на кладбище, где ее зарыли в общей могиле. Можно себе представить, как убивалась несчастная мать, вернувшись! Ей и в голову не приходило, что бедняжка умирает… Уж она ли не трудилась целыми днями, чтобы вырастить дочурку? И вот Эдит уже схоронили… Рыдания осиротевшей женщины не смолкали.
На другой день заболела Элиза, а через дне недели от всех детей, резвившихся на зловонном дворе, осталось лишь трое. Врачи думали, что акт об оздоровлении (то есть уничтожении) поселка отправлен куда следует, и считали свой долг выполненным. Собака выла день и ночь; это раздражало Лезорна.
Бандит сбрил бороду, но оставил усы, подкрутив их на манер Баденге; это изменило его физиономию до неузнаваемости. Целый день он размышлял, как бы достать необходимые документы, но, ничего не придумав, решил покамест обойтись без них. У него было два пути к спасению: либо бежать за границу (но его могли задержать на любом вокзале), либо завести в Париже лавчонку и избежать таким образом преследований, оставаясь под самым носом полиции и правосудия.
Лезорн провел этот день так же, как и накануне. Выходить он боялся и рано лег спать, слушая, что говорят соседи. На этот раз голоса раздавались с обеих сторон. Справа беседовали те же парни, что и вчера; слева занимались нелегкой в таком месте работой — затыкали все щели.
— Странные люди, — недоумевал Лезорн, — на черта им это надо? Боятся озябнуть, что ли?
Он попытался заглянуть в щелку, но за перегородкой было темно.
Справа разговаривали вполголоса (часто такой разговор слышен лучше, чем громкий). Лезорн затаился, словно мышь, так что соседи не подозревали о его присутствии.
— Как это тебе удалось удрать от рыжих?
— Со мной была моя маруха, хитрая бестия; она стала болтать с ними и отвлекла их внимание. Они отвернулись, а я тем временем натянул шкары (штаны), схватил свои скороходы (башмаки) и дал стрекача.
— И они тебя не застукали?
— Нет, моя маруха обнимала их граблями (руками) за шею. Правда, у парадной двери стояло еще двое, но я уже успел напялить скороходы, и мне даже ответили на поклон.
— Что же ты теперь собираешься делать?
— Выслеживать этого Бродара.
— Давай вместе! Если сцапаешь его, чур, награду пополам! Идет? Шансов будет вдвое больше.
Лезорн вздрогнул.
Слева тоже говорили вполголоса:
— Ну, вот и загорелось!
— Да, но пока угара нет. Я чувствую себя не хуже, чем всегда. И даже есть хочется. Вот бы зажарить селедку! Может, сойдем вниз и пообедаем напоследок?
— Не стоит! Сейчас мы распрощаемся с жизнью. Ну и тяжела же она! Словно несешь на плечах весь земной шар.
— Подумать только, что мы теперь всегда будем вместе… Мы заснем навеки.
— А во сне не страшны ни голод, ни холод.
— И, главное, не чувствуешь унижения, когда люди, у которых просишь работу, оглядывают твои лохмотья и цедят сквозь зубы: «Для вас ничего нет. Мы нанимаем только тех, кто прилично одет».
— А если работы не нашел — тебя задерживают как бродягу и говорят, обыскивая в участке: «Вы молоды, стыдно бить баклуши!»
— А погода-то нынче славная… Я бы охотно погуляла в воскресенье за городом.
— Эх, какими молодыми мы умираем!
— Вот чудак! Рано или поздно — все там будем. Лучше развязаться с жизнью. Слава богу, начинать ее сызнова не придется.
Оба расхохотались. Их смех звучал так свежо, так молодо…
В каморке Лезорна сильно запахло угаром; от отворил окошко. Его беспокоило лишь одно: если обнаружат, что происходит в соседней комнате, то и ему не укрыться от нескромных глаз. Смерть соседей нимало его не трогала, и он хладнокровно выжидал конца.
— Что это они там жарят? — воскликнули справа. — Ужасно смердит!
Но внимание говорившего отвлек приход еще одного парня. Он вошел как к себе домой; видно, это был свой человек.
— Эй, ребята, потеснитесь-ка немного, я у вас переночую! — сказал пришедший.
— Ладно. Что это ты пыхтишь, как загнанная лошадь?
— Охотился.
— За кем?
— За человеком, понятно! Какая еще может быть дичь в Париже? Бродара схватили наконец.
Лезорн вздрогнул.
— Значит, нам его не видать, как своих ушей.
— Что верно, то верно.
— Где же его сцапали?
— На Лионском вокзале. Забавная история! «Вы Бродар?» — спросил полицейский, кладя ему руку на плечо. «Да, я Бродар, и явился самолично». — «Шутник, — возразили ему, — наоборот, вы собирались дать тягу!» — «Нет!» — сказал он. «Откуда вы приехали?» — «Это мое дело, — говорит. — Может быть, потом я буду вынужден сказать, но пока умолчу». Стали справляться на ближайших станциях, но никто не заметил, где Бродар сел в поезд; ведь ехал он, конечно, третьим классом.
— Не может быть, чтобы он сначала покинул Париж, а потом опять вернулся! Это вздор.
— Кто его знает?
Лезорн притаил дыхание. Как! Возможно ли, что Бродар жив и вернулся именно теперь, обеспечив тем самым ему свободу? Если под каким-нибудь вымышленным именем он, Лезорн, купит себе лавчонку, то будет спасен! Или лучше удрать за границу? Голова его горела как в огне и казалось, череп вот-вот лопнет.
Очевидно, нужно было срочно найти другое пристанище. Самоубийство молодой пары привлечет к гостинице внимание полиции. С другой стороны, благодаря эпидемии тифа можно было надеяться, что полицейские, боясь заразы (ведь у них самих есть дети!) еще не скоро заглянут в эту трущобу.
Опасность подстерегала Лезорна всюду. В конце концов он все же решил уехать на следующее утро. Но под каким предлогом? Лучше всего сказать, что он отправляется за деньгами.
Как случилось, что вдова Марсель встретила в Лондоне Санблера и Пьеро? Ничего поразительного в этом нет: зная, что имя Девис-Рота связано с «Обществом вспомоществования неимущим девушкам», она разыскала княгиню Матиас, тоже причастную к этому обществу. Вдова Марсель не подозревала о смерти иезуита и думала, что он где-то скрывается — быть может, у этой самой княгини.
Чтобы не попасть в ловушку, вдова сначала собрала все необходимые сведения. Она попросила доложить о себе, заявив, что хотела бы сделать скромный дар в пользу общества. У княгини как раз был приемный день, и старуха полагала, что при большом скоплении народа даже встреча с Девис-Ротом не сулит опасности.
Не будучи лично знакома ни с Эльминой, ни с ее сообщниками, вдова Марсель в этот день еще не решила, как ей поступить. Она скромно вручила княгине несколько сот франков; ее вклад был благосклонно принят, хотя здесь ворочали миллионами.
По любопытным взглядам, которые эта женщина бросала на всех, Санблер догадался, что она кого-то ищет; он тоже стал наблюдать за нею и решил выяснить, где она живет.
Вторично вдова Марсель явилась в сопровождении дочери. Можно представить себе удивление и страх княгини! Бланш ее узнала, так как Эльмина загримировалась лишь слегка. Однако обе женщины и виду не показали. Только графиня Фегор заметила волнение, на миг овладевшее ими.
В тот вечер Санблер пришел поздно и не видел этой сцены, но вдова Марсель запомнилась ему. Так как он больше не встречал ее у княгини, ему стало ясно, что старуха лелеет какой-то замысел, и он разыскал ее, якобы желая разузнать о своих парижских друзьях.
Дела г-жи Вольфранц в Париже шли отлично; она уже послала княгине в знак благодарности великолепную брильянтовую брошь. Но левая пресса возобновила кампанию против приюта Нотр-Дам де ла Бонгард, пытаясь доказать, что новый дом призрения мало чем от него отличается. В одной газете писали угрожающим тоном:
«Не все исчезнувшие умерли, и если возобновятся описанные нами злодеяния, то на этот раз виновным не избегнуть кары!»
Слова «не все исчезнувшие умерли» заставили Эльмину угрюмо задуматься. Вообще вести из Франции были плохие. К ожесточенным нападкам на новый приют присоединилось еще и дело Бродара. Умы были взбудоражены, догадки множились быстрей, чем грибы после дождя. В этом деле, на первый взгляд столь ясном, крылась какая-то тайна. Почему Бродар утверждал, что приехал в Париж, когда он, по всему вероятию, не уезжал из него? А если он действительно откуда-то приехал, то как он мог уверять, что невинен, при столь явных уликах? Коммунары, знавшие Бродара в ссылке, заявляли, что он никак не мог совершить все эти преступления. Реакционеры, напротив, утверждали, что раз он коммунар, то, стало быть, — и убийца.
«Дело усложняется!» — толковали франты. Борзописцы мелкого пошиба спешно чинили перья, окунали их в ядовитую слюну и желчь, чтобы излить на страницы газет потоки клеветы.
Итак, Бродар сидел в одиночке, а Лезорн бродил на свободе, но вернуться в поселок Крумир не решался. Все же он был уверен, что благодаря аресту настоящего Бродара ему сейчас ничего не угрожает. «Вот простофиля-то! — думал он, ехидно ухмыляясь. — Теперь мне нет смысла удирать за границу, да и денег на дорогу у меня не хватит. Уж лучше устроиться здесь».
Новые находки вполне соответствовали прежним: Роза была убита точно такой же дубинкой, что и старик в каменоломне, мнимый Лезорн, Обмани-Глаз и другие. Все это говорило не в пользу Бродара, а между тем он невозмутимо повторял: «Я все объясню суду и публике!» Это «объясню публике» внушало демократам надежду на то, что Бродар не виновен.
Представители власти утверждали: «Ему все равно некуда было податься, ведь его обложили со всех сторон. Полиция не подкачала, ускользнуть Бродару не дали бы. Он выдумал всю эту историю о своем приезде в Париж, чтобы пробудить интерес к себе, это ясно как божий день».
Сомнения измучили Лезорна, и он решил опять пойти к Черному Лису, чтобы с его помощью приобрести лавку; сам он этого сделать не мог. На рассвете он покинул гостиницу в Ниоре[69], где провел несколько дней под именем Жоржа Пикара, коммивояжера руанской фирмы, и не спеша отправился на улицу Маркаде, намереваясь сказать Черному Лису так: «Вот вам пять тысяч монет; еще столько же у меня зарыто. Возьмите себе сколько нужно за хлопоты и труды и помогите мне стать, под чьим-либо мало кому известным именем, владельцем торгового предприятия: кабачка, закусочной, чего угодно, в мало посещаемом квартале, чтобы ни жена, ни теща не нашли меня».
Готовя эту речь, Лезорн дошел до площади Клиши. Был час завтрака тряпичников, когда на ступенях памятника де Монсе[70] обычно сидят мужчины, женщины и дети. Они беседуют весело или уныло, смотря по настроению. В этот день всех занимала одна и та же тема — дело Бродара.
Лезорн, неторопливо проходивший мимо, прислушивался к пересудам со спокойной улыбкой. Тряпичники сидели, нагромоздив корзинки одну на другую или подставив их под ноги на манер скамеечек. У каждого в руке был ломоть хлеба; одни закусывали колбасой или сыром, другие рылись в подобранных объедках, отыскивая кусочки посъедобнее.
— Бродар хорошо сделал, что вернулся, говорю вам! — визгливо разглагольствовал один подросток, размахивая своим крючком. — Коли он не виноват, зачем ему прятаться?
— Не виноват? Черт возьми! Что за чудила этот Виктор!
— Ей-богу, если бы меня обвинили в том, чего я не мог совершить, я тоже явился бы сам!
И он сделал крючком на караул.
— Как он может быть не виноват, когда все улики против него?
— Тьфу, дьявол! Улики могут быть фальшивыми.
— Это ему не помешает лишиться котелка!
— Поглядите-ка на этого молодчика, что идет мимо! Если бы Бродара уже не застукали, я бы поклялся, что это он.
— Разве ты его видел?
— Спрашиваешь! Он же у меня на глазах сошел с поезда на Лионском вокзале.
— Значит, это правда, что он уезжал из Парижа?
— Это так же верно, как то, что вы тут сидите. С узелком в руках он вышел из вагона третьего класса пассажирского поезда, прибывшего из Лиона. Его движения были резкими, словно у заводной игрушки, и он шел по вокзалу с таким видом, как будто что-то искал. Тут-то рыжие и схватили его за шиворот: «Вы Бродар?» — «Да, я Бродар!» — спокойно ответил он. Остального я не слышал, так как его увели. Следом пошла куча народу, и я тоже, хоть при мне и была корзинка. Меня гнали прочь — им, видите ли, корзинка мешала, — но я все-таки пошел. Впрочем, рыжие увели Бродара в участок, и больше мы его не видели.
Лезорн, невольно ускоривший шаги, заставил себя идти медленнее, с безразличным видом.
— Да Бродар ли это был? — спросил кто-то.
— Пентюх! Двух Бродаров нет.
Лезорн вернулся в поселок Крумир бледнее обычного и завязал разговор насчет покупки предприятия.
— Ладно, поищу для вас что-нибудь, — сказал Черный Лис. — А вы знаете новость? Бродар арестован.
— Да, я слышал.
— Вам повезло!
— Почему?
— Потому что вы с ним похожи, как две капли воды.
— Неужто?
— Определенно! К тому же против вас была еще одна улика — коричневый сюртук, надетый под блузой. Его могли увидеть…
Лезорн промолчал. Черный Лис заметил:
— Да, бывают же такие совладения! До того, как его сцапали, я был уверен, что Бродар — это вы.
— И, как видите, ошибались.
— Действительно! — пробурчал Черный Лис, подумав: «Хоть ты и не Бродар, но вполне его стоишь!»
Лезорну в это время пришла мысль: что, если бы Черный Лис донес на него?
— Вам как будто не по себе? — спросил хозяин.
— Нет, я просто устал.
— Вы издалека?
— Да, из дому.
— Разве гостиница в Ниоре — ваш дом?
— Возможно! — дерзко ответил Лезорн.
Итак, за ним следили…
Оба бандита были под стать друг другу и без труда столковались. Условия были таковы: один платит, другой молчит…
Не прошло и недели, как Лезорн обосновался в одной лавчонке поблизости от заставы. Черный Лис взял за труды столько же, сколько стоила эта лавка, — пять тысяч франков; сверх того он снабдил Лезорна документами своего брата, исчезнувшего с полгода назад (хозяину недосуг было его искать). Брат любил и выпить и подраться: с ним, надо думать, приключилась какая-нибудь скверная история, и он угодил в Сену или еще куда-нибудь. Можно было ожидать, что он этим кончит…
Документы оказались в полном порядке, и вскоре Лезорн под именем Эдма Паскаля, по прозванию Красный Лис (вероятно, намек на свойственный пьяницам цвет носа), открыл кабачок около Сент-Уэна, по ту сторону укреплений. Это был один из тех трактирщиков, существование которых полиция терпит, так как время от времени они служат ей в качестве мышеловок. Вывеска гласила:
РАДОСТЬ ГУЛЯК
ЭДМ ПАСКАЛЬ
ВИНА, ПИВО, ЛИКЕРЫ
Случилось так, что эту вывеску изготовил по заказу Черного Лиса не кто иной, как Трусбан. Закончив фрески на священные сюжеты, наши художники вынуждены были приняться за писание вывесок. Этим они зарабатывали немного больше, но их произведения, увы, отдавались теперь на милость дождю и ветру.
Лихо закрученные кверху усы Лезорна не помешали Жеану узнать его. Это было весьма кстати, ибо художник готовился вместе с друзьями дать показания по делу Бродара. Теперь их показания будут еще убедительнее!
Чтобы войти в новую роль, Лезорн обзавелся и подставной женой; ее, как и все прочее, доставил ему Черный Лис. На жаргоне улицы Маркаде это называлось жениться по случаю.
Мы знаем эту женщину: то была сен-лазарская Волчица. Она тоже искала мужа по случаю: ей надоело мыкать горе на улицах. «Хочется чуточку отдохнуть от собачьей жизни!» — говорила она.
Волчица отлично управлялась за прилавком. Ее прозвали «Прекрасной цыганкой». Вскоре торговля в кабачке пошла бойко. Волчица обратила внимание на то, как Лезорн обслуживал посетителей: он двигался с такой быстротой, что никто не успевал заглянуть ему в лицо. «Он как будто боится встретить знакомых!» — приходило ей в голову. Между тем она нравилась Лезорну, и подчас он всерьез подумывал жениться на ней. Ведь у него есть документы Эдма Паскаля; почему бы не воспользоваться ими? По словам Черного Лиса, его брат жил в Париже недолго и мало с кем якшался; значит, опасаться нечего. Что касается тех, кто знавал Эдма до его исчезновения, пять лет назад, то они найдут, что он здорово изменился, вот и все. И, наконец, Черный Лис подтвердит, что он действительно его брат.
— Где, черт побери, я видел этого человека? — размышлял г-н N., побывавший как-то в новом кабачке при очередной облаве на бродяг.
Но выражение лица Лезорна ежеминутно менялось.
— Какая у хозяина подвижная физиономия! — заметил как-то один из завсегдатаев кабачка, пьяница, словно сошедший с вывески. — Сразу видно, что он — славный парень: у всех симпатичных людей такие лица!
Но Волчица, видимо, не была с этим согласна, ибо испуганно вздрагивала всякий раз, когда Лезорн предлагал ей вступить в законный брак. А ведь она была не особенно разборчива…
Тем временем дело Бродара шло своим чередом. Обвиняемый упорно настаивал, что в момент ареста он вовсе не имел намерения скрываться в Париже, а наоборот, только что туда приехал. Это многих располагало в его пользу. Вдобавок стало известно, что он был освобожден из тулонской тюрьмы под именем Лезорна; об этом говорилось в документе, подписанном художниками и Жаном, слугой в гостинице. Керван и Филипп с братьями также сообщили, что желают дать показания по этому делу. Впрочем, поскольку они были лицами незначительными, допрашивать их не спешили.
Вести из Лондона ускорили ход событий.
Как-то Санблер проходил по пустынной улице; вдруг его пырнули кинжалом. Удар пришелся вкось, и лезвие только распороло подкладку. Он никого не заметил и даже подумал, что это ему почудилось, но, придя домой, обнаружил сквозную дыру в сюртуке. Это было уже второе покушение на его жизнь.
Санблер решил больше не откладывать своего плана мести и разыскал вдову Марсель. С целью предварительно нащупать почву, он польстил ей, сказав, что она, по-видимому, весьма опытная особа, и стал спрашивать ее мнение относительно всякой всячины. Старуха предложила ему совершить прогулку за город: по дороге они смогут продолжать беседу, а Бланш будет отвлекать внимание Пьеро, если разговор зайдет о том, чего мальчику не следует слышать.
Вдова понимала, что знакомство с Санблером ей выгодно. Она потеряла Девис-Рота из виду и боялась, что неприятностей будет больше, чем поживы. А жажда обогащения брала у нее всегда верх, даже над жаждой мести.
Как раз этим утром ей попалась на глаза газета с сообщением, почти столь же злободневным, как дело Бродара. Приводилось письмо Филиппа и его братьев о безобразиях в приюте Нотр-Дам де ла Бонгард. Авторы письма хотели потребовать вызова еще одной свидетельницы; ее показания будут, по их словам, убийственны. Но они сами рисковали очутиться на скамье подсудимых, так как их могли обвинить в клевете.
— Знаете ли вы об этой истории? — спросила вдова Марсель, протянув газету мнимому Клоду Плюме.
Тот пробежал заметку.
— Скажите, маме не собираются сделать что-нибудь плохое? — обеспокоился Пьеро.
— Чего ты пристал, чудак? При чем тут твоя мать?
— Значит, это не ваш сын? — спросила вдова.
— Мой, но у него навязчивая мысль: он воображает, будто его мать еще жива. Я не перечу, потому что боюсь обострить его болезнь.
Вдова Марсель почуяла, что здесь кроется какая-то тайна.
Экипаж катился по зеленой равнине; трава доходила до колен, дорогу окаймляли заросли хмеля и фруктовые деревья. Наконец кеб остановился, и вся компания пошла по тропинке, змеившейся среди лугов. Несмотря на старания Бланш удержать его, Пьеро все время порывался подойти к приемному отцу. Мальчика томило смутное беспокойство.
— Эта история, — промолвила вдова, — льет воду на мельницу неверующих, не принося в то же время никакой выгоды тем, кто ее затеял.
— А месть?
— Что толку в мести, сударь, если она не сопровождается более существенным возмущением?
— Значит, на вас можно рассчитывать только тогда, когда дело обещает солидную поживу? — спросил напрямик Клод Плюме.
— При чем тут я?
— Очень даже при чем, милейшая. Послушайте, выложим карты на стол! Хватит действовать заодно с людьми, знающими, что княгиня Матиас не всегда носила это имя?
— С каким это связано риском и что это может дать?
— Риск довольно велик, потому что княгиня живет здесь, в Лондоне. А что это даст? Мне, как я вам уже сказал, удовлетворение местью; больше мне ничего не надо. А вам, если дело выгорит, удастся, быть может, поживиться.
Подумав: что в этой игре больше шансов у княгини, хитрая старуха решила либо служить обеим сторонам, либо продать свои услуги одной Эльмине, но дороже, чем Санблеру. Тот не подозревал, до какой степени вероломна его новая союзница; ее лицемерие обмануло и его. Она сказала:
— Поразмыслив, я склонна вас поддержать. Посмотрим, что у вас выйдет. Только начните борьбу, а там и я вступлю в нее. Мне тоже кое-что известно о приюте и о Девис-Роте; враги церкви дорого заплатили бы за эти сведения.
— У этих людей нет денег, — заметил Плюме. — Они платят за все своей жизнью; но на что она нам?
В зарослях хмеля пели птицы; на лугах, в тени деревьев, паслись тучные коровы, не знающие, что их ждет нож мясника. Другие лежали, лениво вытянув розовые морды. В густой траве прятались маргаритки. Бланш Марсель, равнодушная к растениям и птицам, шла по тропинке, окаймленной зеленеющими кустами, оставляя на своем пути обезглавленные цветы, венчики которых она рассеянно сбивала концом зонтика. Пьеро задумчиво следовал за нею, поглядывая на приемного отца. Ребенок был охвачен безотчетной тревогой.
Санблер и вдова Марсель договорились, что каждый из них переменит свой адрес, чтобы избежать ловушки, а затем напишет об известных ему фактах в парижскую газету, поместившую заявление Филиппа. Условились, что сначала это сделает Санблер. Его письмо гласило:
«Я хотел бы предоставить в распоряжение вашей газеты „Уровень“ кое-какие, подкрепленные доказательствами, материалы о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард. Эти материалы подтвердят достоверность фактов, о которых вы писали и ранее. Кроме того, у меня есть весьма интересные документы, касающиеся других преступлений, например следующая расписка:
„За исчезновение Габриэля (он же Санблер) будет уплачено 50 000 франков. Подписи: граф де Мериа. Виконт д’Эспайяк. Николя Нижель“.
Я могу переслать вам заверенные копии, а подлинники останутся, у меня.
В редакции подумали, что это мистификация, но все же поместили письмо, под заголовком: «Утка из-за Ламанша».
Вдова Марсель действовала иначе. Она написала княгине:
По весьма уважительным причинам я не могу лично посетить вас. Приезжайте ко мне сами, если вам не хочется прочитать в газетах пикантные подробности о приюте, начальницей которого вы были. А вы, дорогой князь, посоветуйте своей супруге выслушать меня, ибо похождения Эльмины и Николя между собой тесно связаны.
Чета Матиас хорошо владела искусством кораблевождения среди рифов; поэтому письмо вдовы Марсель не вызвало у них особого беспокойства.
— Надо немедленно решить, как нам быть, — сказала княгиня.
— Я тоже так думаю, — отозвался князь.
— Что же вы предлагаете?
— Я ищу выход…
— Ищете? Ну, а я уже нашла. Разве мы не агенты русского правительства и Ватикана? Разве в наши обязанности не входит доносить на всех, кто позволяет себе нападки на них?
— Действительно!
— И вы не могли сами догадаться, что надо сделать? — презрительно спросила Эльмина.
— Не успел…
— Ах! — заметила она с горечью. — По-видимому, я и теперь, как и ранее, вынуждена проявлять больше мужества, чем вы…
— Кстати, — сказал князь, — еще одна скверная новость: к де Мериа, говорят, понемногу возвращается рассудок.
— Вот видите! Нужно действовать без промедления. Опасности грозят нам со всех сторон.
У князя был удрученный вид.
— Полноте, не будьте трусом! Сейчас у нас временные трудности; рано или поздно они должны были возникнуть. Но можно выпутаться и из более опасной передряги.
— Да… Выпутался же Санблер, к несчастью… и другие тоже.
— Как мужчины малодушны! — воскликнула Эльмина. — Вместо того чтобы тратить время на бесплодные раздумья, напишите сейчас же, кому следует; пусть людей, которые нам угрожают, обвинят в каком-нибудь преступлении. Когда их упрячут за решетку, будет видно, что с ними делать.
Этот разговор был прерван неожиданным появлением Пьеро. Бледный, трепещущий, взволнованный, мальчик вбежал в комнату и бросился к Эльмине с криком: «Мама! Мама!» Он схватил ее за платье и спрятал голову в его складках.
Княгиня оттолкнула его, словно змею. Она никогда не обращала внимания на бедного ребенка; едва ли даже узнала его. Время, когда, спасаясь от кредиторов, она бродила по улицам, держа сына за ручку, было так далеко, что почти изгладилось из ее памяти. Эльмина дернула за шнурок звонка.
— Выгоните этого мальчишку! — приказала она слугам.
Но Пьеро все кричал: «Мама! Мама!»
— Видать, он сошел с ума! — сказал лакей, пытаясь его увести.
Ребенок кусался, царапался, но не выпускал платья Эльмины. Она заметила наконец, что мальчик протягивает ей какой-то флакон. Но его выхватил Клод Плюме, появившийся вслед за Пьеро.
Бандит пришел в ярость. Так, значит, его приемный сын, уразумев наконец, что происходит, решил предупредить мать и вернуть ей одну из улик против нее!
— Как! — воскликнул Санблер громовым голосом, забывая, что он сам — убийца, — неужели правосудие не свершится?
Потрясенные Эльмина и Николя молчали. В порыве негодования Санблер бросился на княгиню и задушил бы ее, если бы ребенок не кинулся между ними. Бандит остановился, невольно тронутый тем отчаянием, с каким Пьеро опять пытался прильнуть к матери. Но та гадливо вырвала свою голубую атласную юбку из вцепившихся в нее ручонок. Ее движение было так резко, что Пьер упал и ударился головой о паркет. Санблер устремился к потерявшему сознание мальчику и унес его, крикнув Эльмине:
— Это ваш сын! Вы забыли о нем, но он-то помнит вас!
Его слова были встречены ледяным молчанием. По мнению слуг, хозяева были чересчур снисходительны, не потребовав ареста человека, так оскорбившего их. Но Николя и Эльмина умели с помощью лицемерия и подкупа избегать кривотолков. Оправившись от испуга, они заявили, что Плюме — сумасшедший; его безумие передалось и сыну. Инцидент не получил огласки.
Санблер бережно отнес ребенка домой (он и сам не подозревал, что способен на такую нежность), уложил его и тщетно пытался привести в чувство. Врачу это удалось, но обморок сменился конвульсиями не то от душевного потрясения, не то от ушиба. Исход был роковым: через неделю Пьеро умер, не переставая повторять: «Мама! Мама!»
Полиция, по настоянию князя Матиаса, предприняла розыски Клода Плюме, но безуспешно: после смерти приемного сына, охваченный глубокой тоской, он уехал в Австралию.
Перед объездом Санблер отправил вдове Марсель расписку, уже дважды нами упомянутую.
— Если это не подделка, — воскликнула мерзкая женщина вне себя от радости, — то за эти несколько строчек можно будет дорого взять! Однако дело надо повести искусно, чтобы не остаться с носом. Этот орешек нелегко раскусить!
Ее размышления были прерваны приходом весьма почтенного на вид господина. Он принес два пригласительных билета на собрание членов религиозной общины, которое должно было состояться на Риджент-стрит, одной из самых красивых улиц Лондона. Билеты были подписаны весьма уважаемыми лицами, улица находилась не в районе трущоб; собрание было назначено не на поздний час. Тем не менее вдова Марсель и ее дочь, пообещав непременно прийти, в тот же день тайком уехали в Дувр, где сели на пароход, отплывший в Антверпен. Ловушка оказалась чересчур простой для такой хитрой дичи; князь и княгиня Матиас поняли это слишком поздно.
Графиня Фегор и молодой секретарь комитета не очень удивились, заметив, что знатная чета чем-то расстроена. Старая ведьма и юный змееныш уже давно учли, что пахнет скандалом.
Агата Руссеран и ее дочь с величайшим вниманием следили за всеми статьями, в которых говорилось о приюте. Но нигде левые газеты не ожидались с таким нетерпением, как в тулонской каторжной тюрьме, куда их приносили тайком. Их зачитывали до дыр, и уже известный нам рассказчик комментировал новости с присущим ему здравым смыслом. Возбужденные обитатели камеры подолгу не могли заснуть; приходилось вновь и вновь повествовать о похождениях верзилы Коля и дочери раджи, о долгополом, который препятствовал их любви, и о том, как в конце концов Коля сам стал раджой, выпустил всех узников из темниц и повесил своего врага… Но потом опять возвращались к делу Бродара.
Когда либеральная пресса вновь заговорила о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард, тетушка Микслен воспрянула духом: надежда отомстить за Розу придала ей силы. Несчастная женщина не могла думать ни о чем другом и, несмотря на горькую нужду, все время продолжала розыски, стремясь пролить свет на это дело. Кое-что ей удалось выяснить. Так, она узнала от самих Пиньяров, что их дочь, похороненная на кладбище, которое находилось на месте приютского сада, умерла, когда ей было шесть лет. Всего только шесть! Драгоценное указание! Ведь разница между скелетами детей шести и одиннадцати лет не может не бросаться в глаза.
Никому ничего не сказав, вдова Микслен отправилась взглянуть на памятник, поставленный Пиньярами своей девочке. Надпись на нем гласила: «Здесь покоится Селанира-Полимния Пиньяр, несравненной прелести дитя, умершее в возрасте шести лет». Теперь мать Розы обладала важной уликой.
Аббат Гюбер тем временем подводил свою контрмину. Он старался собрать как можно больше сведений о приюте, о Девис-Роте и обо всем, что в той или иной мере задевало интересы церкви. Словно случайно познакомившись с г-ном N., аббат Гюбер скоро оказался в курсе всего, что тому было известно. Следователь чуть было не поделился с аббатом и своими опасениями насчет неприятностей, которые могла навлечь на него дружба с де Мериа, Николя и другими.
Вскоре чиновник и аббат так сблизились, что Гюбер получил возможность всюду совать свой нос. Г-н N. глупел все больше и больше, и аббат, восхищавший его своими юридическими познаниями, в конце концов стал всем распоряжаться вместо своего друга. В карман Гюбера попали и первые отчеты о розысках сумасшедшей девушки, бежавшей по дороге из больницы, и несколько уцелевших писем вдовы Микслен. Затем — протоколы обысков в приюте и у Девис-Рота после взлома двери в его доме, — словом, все, что имело отношение к этому делу. Следствие шло своим чередом; г-н N. даже не перелистывал бумаг: аббат избавил его от этой заботы.
Оба они придерживались одних и тех же взглядов на социальный вопрос; оба были убеждены в необходимости самых суровых репрессий. «До чего бы дошло, — говаривал аббат, — если б не священники и жандармы? Никто бы не боялся ни ада, ни тюрьмы. Порядочные люди, у которых бывают маленькие слабости, попали бы во власть безбожников… В них тыкали бы мозолистыми пальцами, их осуждали бы наравне со всеми…» Одна мысль о том, что эти хамы могли бы безнаказанно поднимать руку на благочестивых людей, за которыми водятся кое-какие мелкие грешки, переполняла скорбью сердца г-на N. и аббата Гюбера. Подумать только, до чего дошло нечестие: на высокопоставленных лиц глядят без всякого страха!
Удобно развалясь в кресле, следователь слушал велеречивые рассуждения Гюбера. Начальство уже похвалило г-на N. за то, что он удачно провел по указке аббата одно дело; он вновь стал лелеять честолюбивые мечты и вспомнил, как ему снилось, что он с весами правосудия в руках восседает перед смиренно склоненными представителями всех наций.
Хотя письмо в «Уровне» было напечатано под заголовком «Утка из-за Ламанша», оно все же произвело глубокое впечатление на вдову Микслен, работавшую теперь сортировщицей овощей на рынке.
— Вы все еще думаете, что там была зарыта ваша Роза? — спрашивали торговки несчастную мать.
— Вы скоро об этом услышите! — отвечала она и, чтобы скрыть волнение, низко опускала голову.
Начальство еще раз объявило г-ну N. благодарность за проведение следствия, законченного им с помощью аббата Гюбера. В то же время ему сказали: «Пора взяться и за старые дела. В вашем распоряжении все материалы о приюте. Довольно тянуть волынку! Клара Марсель вернулась в Париж из деревни, где ее дядя был священником. Ваша задача доказать, что все выдумки этой девицы — клевета».
Господин N. снова вспомнил о своем друге и наставнике, аббате Гюбере. Вот кто поможет ему преодолеть затруднения! И, самодовольно ухмыляясь, он обещал выполнить приказание начальства.
Клара действительно приехала со своей подругой Гутильдой и старым Дареком. Последний позаботился удостоверить личность Клары, что было сделано мэрами и всеми жителями селения. Прибыв в Париж, все трое отправились в редакцию «Уровня» с письмом, копию которого Клара послала прокурору республики.
На другой день это письмо было напечатано в газете:
«Я, Клара Марсель, подтверждаю обоснованность обвинений, выдвинутых прессой против руководителей приюта Нотр-Дам де ла Бонгард. Дабы во вновь открываемом доме призрения неимущих девушек не повторились те же злодеяния, я готова предстать перед судом и рассказать обо всем, что видела в приюте».
Благонамеренные газеты подняли крик, обвиняя Клару в клевете. Но, так как письмо было напечатано, судебным властям пришлось вызвать девушку. Результаты первого допроса их напугали — так достоверны были показания Клары. Предстояло допросить названных ею свидетелей. Говорили, что процесс будет происходить при закрытых дверях. Но все же можно было надеяться, что правда восторжествует и удастся пролить свет на темные дела, творившиеся в приюте. Ведь рано или поздно все тайное становится явным…
Старый Моннуар, приютивший у себя Клару Марсель и Дареков, все больше и больше дивился тому, что, прожив свою долгую жизнь, он не подозревал об ее истинной подоплеке.
«Ну, началось! — подумал аббат Гюбер. — Разоблачения нам не страшны; мы все опровергнем». Он был спокоен, как и г-н N., во всем уповавший на своего друга.
Тем временем де Мериа, уже наполовину оправившийся от болезни, перечитывал попавшуюся в больницу газету, в которой было напечатано письмо Санблера. После долгих размышлений он бережно спрятал газету в прореху между верхом и подкладкой халата.
Графу жилось не так уж плохо: жена и теща из жалости заботились о нем, хотя отвращение, которое они к нему питали, не уменьшилось.
«Цель оправдывает средства» — таков принцип иезуитов. Обновляя их доктрину, аббат Гюбер сохранял ее суть. Он считал, что все средства хороши, лишь бы они вели к успеху; ему не было дела до людского стада, лишь бы оно повиновалось. Впрочем, никто не знал об этих мыслях: ибо аббат никому их не поверял.
Приезд Клары Марсель его не встревожил: судьи верят лишь свидетелям в здравом рассудке. А ведь Клара побывала в больнице св. Анны… К тому же, как и Девис-Рот, аббат Гюбер следовал указанию иезуита Эро: «Надо помнить, что люди есть люди, без зазрения совести посягающие на своих близких, используя злословие, лжесвидетельство, клевету. Таких клеветников допустимо, во избежание скандала, убивать тайком». Так сказано в главе «О клевете» кодекса иезуитов, который был переиздан в 1845 году, уже после выхода труда Мишле и Кине[71], и продается на улице Ришелье, 35, а также во всех французских и иностранных книжных магазинах…
Аббат Гюбер выведал, где остановилась Клара. Он отметил, что она держится скромно, с достоинством, никогда не выходит из дому одна; выяснил, где живут ее родственники и как их зовут. Девушка даже понравилась аббату. Но это не помешало его замыслу — оклеветать ее, чтобы заклеймить всеобщим презрением. Это был единственный способ бороться с Кларой.
Духовный сан открывал аббату доступ всюду; он прочел письмо Клары прокурору и так хорошо запомнил ее почерк, что без труда сумел его воспроизвести. Гюбер был мастером своего дела; глаза заменяли ему фотографический аппарат. Он написал почерком Клары такое письмо:
«Г-ну А. Б., Эпиналь, до востребования
Надеюсь, что мое приданое увеличится благодаря солидному кушу, обещанному вам за выдумку о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард. Пока все идет как по маслу; судьи клюнули и глотают небылицы не морщась. То-то мы попируем!
Этот старый хрыч Моннуар был вынужден (вот скряга-то!) приютить твою голубку в своем ветхом особняке. Пиши мне все-таки до востребования, как и раньше.
Закончив это замечательное послание, аббат Гюбер написал, но уже другим почерком, анонимный донос, чтобы привлечь внимание «черного кабинета» к подложному письму Клары: ведь иногда перлюстраторы[72] упускали весьма ценные материалы, попавшие в их лапы.
В доносе сообщалось:
Считаю долгом своей совести предупредить вас, что моя бывшая любовница, некая Клара Марсель, собирается обмануть правосудие, за что одно тайное общество посулило ей значительную сумму. Чтобы убедиться в этом, вам достаточно перехватить письма, которыми она обменивается со своим новым любовником в Эпинале.
Отправив это письмо и выждав, пока оно дойдет по адресу, аббат опустил в почтовый ящик и подложное письмо. Как он и ожидал, дьявольская затея увенчалась успехом: письмо было изъято и приобщено к прочим документам.
Оно должно было, разумеется, сыграть решающую роль. Снимая с основателей приюта всякую вину, это письмо губило тех, кто выступал с обвинениями.
Чтобы обеспечить благополучие всех богоугодных заведений такого же типа, требовалась суровая расправа с «клеветниками». Письмо, якобы написанное Кларой, давало эту возможность. Положительно, оно было перехвачено по воле провидения!
Дело о приюте должно было слушаться раньше, чем дело Бродара, следствие по которому затягивалось. Надо было продолжать розыски в связи с целым рядом преступлений, совершенных одним и тем же способом, начиная с убийства старика в каменоломне и кончая смертью Розы.
Тем временем вдова Микслен сообщила редакции «Уровня» о том, что дочь Пиньяров была гораздо моложе Розы. «Ого, дело усложняется!» — заметили досужие умы, прочитав эту заметку.
По общему мнению, до конца следствия было еще далеко; поэтому все очень удивились, узнав, что дело о приюте уже назначено к слушанию и что все свидетели вызваны. В числе прочих получили повестки художники, Филипп и его братья (они заявили, что желают дать показания), а также граф Моннуар и дядюшка Гийом.
Вопреки ожиданиям, суд происходил при открытых дверях. Благонамеренные газеты крупным шрифтом выделили это обстоятельство в своих отчетах, сопроводив весьма нелестными для левой прессы комментариями. Но и левая пресса не осталась в долгу, давая понять, что судебным властям нельзя верить; по всей вероятности, готовился какой-то подвох.
Так оно и было. Возвращаясь в Рим, аббат Гюбер сделал крюк, чтобы заехать в Эпиналь, и послал оттуда следующее письмо:
«Мадемуазель Кларе Марсель.
Париж, почтамт, до востребования.
Я все поджидаю весточки от тебя. Не случилось ли какой-нибудь неприятности? Старый Дарек и его дочь слишком простодушны для роли, которую мы им отвели; но следует надеяться на феноменальную глупость судей (ты писала об этом) и на то, что присяжные — простаки; они, конечно, растают перед твоими прелестями, и ты без труда их околпачишь. Что касается газет, то можно не сомневаться, что они будут служить нам так же хорошо, как и раньше. Пиши по-прежнему до востребования, в Эпиналь.
Никто не был забыт в этом коварном письме: ни судьи, ни присяжные, ни газеты… Аббат не сомневался, что его произведение возымеет действие.
Отправив его, он поехал дальше, в Марсель, где сел на пароход, шедший в Остию, не забыв послать г-ну N. подробные указания, как вести процесс. Главное, писал аббат, нужно правильно оценить документы, которые будут предъявлены суду: их много, недавно поступило еще несколько. Словом, в распоряжении г-на N. достаточно материалов… Да поможет ему господь бог, и да просветит его святой дух!
Но следователь напрасно искал документы: большая часть их пропала. Без сомнения, это было делом рук какого-то безбожника, стремившегося уничтожить важные улики. Кое-что, правда, удалось вкратце восстановить по памяти и по заметкам, сохранившимся у следователя, но лишь то, что имело отношение к попытке Клары убежать из приюта, пребыванию ее в больнице св. Анны, аресту, приезду ее дяди, который признал ее сумасшедшей и взял на поруки; наконец, уцелели те бумаги, в которых говорилось о вторичном исчезновении Клары после того, как внезапная смерть старика вернула ей свободу. Бумаги же, касавшиеся обыска в приюте и останков дочери г-жи Пиньяр, найденных в саду возле кладбища и опознанных родными, все бесследно исчезло. Не было также писем старого врача-психиатра — словом, всего, что могло открыть судьям глаза. Как в воду кануло все, что говорило против набожных особ, руководивших приютом. Зато в деле были два письма, отправленные аббатом Гюбером из Парижа и Эпиналя. Поэтому у судей заранее сложилось предвзятое мнение о Кларе.
Зал заседаний был переполнен; свидетели явились все до единого. Исхудалая и бледная Клара, вся в черном, сидевшая между старым Дареком и Гутильдой, произвела большое впечатление на публику. Обе подруги держались за руки. Гутильда, высокая и гордая, истая дочь Галлии, сменила тунику, которую носила в пещере, на платье, еще более простое, чем у Клары. Она смотрела вокруг широко раскрытыми глазами: ей впервые приходилось видеть так много народу. Старый Дарек сидел задумавшись: от суда он не ждал ничего хорошего. Керван, Филипп, его братья и другие, знавшие об этом деле лишь понаслышке — художники, слуга гостиницы Жан, граф Моннуар и дядюшка Гийом, — удивлялись добросовестности суда, позаботившегося вызвать их всех.
— Почти все эти свидетели будут выступать и по делу Бродара, — говорили осведомленные люди.
— Что ж тут удивительного? Все они — безбожники, коммунары, бандиты — одного поля ягоды! — отвечали ханжи.
На скамье подсудимых — пусто; дело слушалось заочно.
Председатель поднялся.
— Господа судьи! Господа присяжные! — начал он. — Следствие самым тщательным образом разобралось в различных заявлениях и показаниях относительно приюта Нотр-Дам де ла Бонгард, основанного с богоугодной целью. Теперь вы сами оцените, чего стоят все эти наветы…
Он говорил вкрадчивым, мурлыкающим голосом, положив пухлые руки на стол; вид у него был самый благодушный. Казалось, он сейчас начнет выгибать спину, как кот.
— Начало не предвещает ничего хорошего! — шепнул графу дядюшка Гийом.
— Прежде всего, господа, — продолжал председатель, — я должен обратить ваше внимание на нравственный облик главной обвинительницы, девицы Марсель.
Если бы бродяга, дававший юридические консультации, был здесь, он отметил бы, что председатель старается внушить присяжным предубеждение против Клары еще до того, как начался разбор дела. Но девушка держалась так скромно и с таким достоинством, что никто не придал значения намеку председателя. Последний добавил еще несколько общих фраз, видимо не находя пищи для своего красноречия.
Затем поднялся прокурор и произнес довольно странную речь, где все факты, касавшиеся приюта, были представлены в ложном свете. Свое двусмысленное выступление он закончил, как и председатель, призывом получше присмотреться к обвинительнице.
Клара, ждавшая не порицаний, а похвалы, чувствовала себя весьма неловко. Ее вызвали первой; вопрос ее озадачил.
— Кого вы знаете в Эпинале?
— В Эпинале? — переспросила удивленная Клара. — Там у меня дядя и двоюродный брат.
— Как зовут вашего двоюродного брата?
— Абель Бернар.
— Так и есть, — сказал прокурор, заглядывая в письмо, посланное из Эпиналя аббатом Гюбером и перехваченное, как предусмотрел ее автор, «черным кабинетом». — Действительно, инициалы совпадают.
Клару продолжали допрашивать, словно подсудимую.
— Расскажите все, что вам известно о приюте! — обратился к ней прокурор.
Бедная девушка, краснея от стыда, описала все перипетии ужасной истории.
— Какую цель вы преследовали, подавая заявление в суд? — спросил прокурор.
— Я хотела воспрепятствовать тому, чтобы и другие стали жертвами преступления.
— Значит, вы утверждаете, что и в остальных домах, служащих благой цели призрения неимущих девушек, происходит то же самое?
— Я могу говорить лишь о том, что видела собственными глазами, сударь. Если я обвиняю, то потому, что считаю это своим долгом.
— Однако некоторым людям вы называли совсем другие причины.
— Я никогда не говорила ничего другого.
— У суда иное мнение на этот счет. Вот что вы Писали несколько дней назад в Эпиналь своему двоюродному брату, тому самому Абелю Бернару, о котором вы упомянули: «Дружок, надеюсь, что мое приданое увеличится благодаря солидному кушу, обещанному за выдумку о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард. Пока все идет как по маслу. Судьи клюнули и глотают небылицы не морщась…»
Прокурор неторопливо прочел вслух все письмо. Публика ахнула.
— Это чудовищная ложь! — закричали друзья Клары.
— Вот что такое — социальный вопрос! — заметил про себя бывший тряпичник.
— А вот другое письмо, — продолжал прокурор. — Его послал Кларе Марсель тот, с кем она переписывается.
И он начал читать второй шедевр аббата Гюбера. Фраза «следует надеяться на феноменальную глупость судей и на то, что присяжные — простаки» — была хорошо рассчитана: задетые в своем самолюбии, те и другие вознегодовали. Присяжные, которым девушка сначала показалась симпатичной, спрашивали себя, неужели это миловидное лицо — лишь маска и за нею прячется испорченная натура? Обвинение, затеянное, очевидно, в корыстных целях, рушилось, как карточный домик; репутация же приюта оказывалась белее снега.
— Это подложные письма! — гневно вскричала Клара.
Поднялся эксперт-каллиграф и принес присягу. Он считался непогрешимым; действительно за всю свою жизнь он ошибся не более десяти раз. Правда, его ошибки дорого обошлись подсудимым: кое-кого из них приговорили к смертной казни.
Эксперт объявил, что письмо, адресованное А. Б. до востребования в Эпиналь, написано, несомненно, тем же лицом, что и заявление Клары; все буквы совпадали. Действительно, аббат Гюбер, сущий гений по части подлогов, сумел запомнить каждую букву в ее почерке. Это не труднее, чем молниеносно производить в уме сложные вычисления, и, быть может, встречается не реже, чем такая способность.
Итак, показания Клары предстали как лживые наветы, ее друзья — как жулики или просто одураченные ею глупцы, а имена основателей приюта хоть сейчас помещай в мартиролог… Клара сразу из обвинительницы превратилась в обвиняемую.
— Девица Марсель! — сурово провозгласил прокурор. — Вы привлекаетесь к уголовной ответственности: во-первых, за лжесвидетельство; во-вторых, за ложный донос; в-третьих — за диффамацию. Вы предстанете перед судом присяжных. Мы вынуждены также взять под стражу ваших сообщников и начать судебный процесс против тех газет, которые помогали распространять вашу клевету.
В соответствии с этим обвинением суд постановил возбудить дело о клевете на основателей приюта Нотр-Дам де ла Бонгард и начать процесс о диффамации, когда этого потребует прокурорский надзор.
Вдруг поднялась вдова Микслен и крикнула:
— Так по-вашему, напечатать, что дочь Пиньяров, как видно из надписи на ее памятнике, умерла шести лет — значит клеветать? Ведь моей дочери было двенадцать! Как же их спутали?
Она говорила громко и так быстро, что ее не успели прервать. Прокурор на минуту задумался. Наконец он ответил:
— Даже если на бывшем кладбище и обнаружат другие останки, даже если и произошла ошибка — тем не менее доказано, что руководители приюта не могут отвечать за находки, сделанные там, где ранее в течение ряда лет производились погребения.
Присяжные удалились и вскоре вынесли оправдательный вердикт лицам, возглавлявшим приют Нотр-Дам де ла Бонгард. Клару Марсель и ее «сообщников» по требованию прокурора (он перечислил все, что им вменялось в вину) тут же взяли под стражу. Суд над ними должен был состояться через неделю.
Графа оставили в покое, может быть, из-за слов «этот старый хрыч Моннуар» в письме, написанном якобы Кларой, а может быть — благодаря его титулу.
— Вот что такое социальный вопрос! — сказал ему правнук, вспоминая о словах приемного отца. При мысли о том, что им, возможно, никогда больше не увидеть друг друга, мальчуган залился слезами.
Левая пресса подняла бурю, яро нападая на господствующий класс, духовенство и судебные власти. Писали, что судьи использовали ложные документы и непроверенные улики. На этот взрыв негодования против приговора, покаравшего не обвиняемых, а обвинителей, длился недолго: очередные судебные дела — их было так много! — заставили забыть об этом процессе.
По 364-й статье уголовного кодекса Клара, признанная виновной в лжесвидетельстве с корыстной целью, была приговорена к пяти годам каторжных работ, так же как и ее «сообщники» — Дарек-отец и Дарек-сын. Гутильду осудили на три года, Филиппа с братом — на два. Приговор в отношении их мог быть и более суровым: смягчающим обстоятельством сочли то, что подсудимых, возможно, ввели в заблуждение. Трусбана и Лаперсона приговорили лишь к месяцу тюрьмы и к штрафу в сто франков за статью в газете, признанную клеветнической. Вдову Микслен оправдали, поскольку безутешная мать действовала в порыве отчаяния.
Старый граф надеялся, что снова увидится с дядюшкой Гийомом, которого можно было обвинить лишь в дружбе с Керваном. Но полиция разыскала в архивах дело бывшего тряпичника. Он был сыном гильотинированного и несколько раз судился за бродяжничество; приговорить и его к году тюрьмы не составило большого труда.
Далеко в Вогезах старая мать Кервана ежедневно ходила в город за газетой. Надеясь, что истина восторжествует, она рассчитывала найти сообщение о том, что над новым приютом установлен надзор и его воспитанницам ничего не будет грозить. Каково же было ее изумление, когда она прочла о приговоре, вынесенном ее мужу, детям и Кларе! Она вернулась в пещеру, словно побитая собака, и с горя слегла. С трудом юные англичанки заставили ее рассказать, в чем дело; все трое долго и горько плакали.
Вскоре мать Кервана получила письмо от мужа;
Вынесенный нам обвинительный приговор кажется мне каким-то тяжелым сном. Но ты не должна огорчаться, ибо мы ни в чем не виноваты. Мы будем просить, чтобы нас отправили в Новую Каледонию. Приезжай к нам вместе с девочками: совместная жизнь, хоть и в ссылке, все же лучше, чем разлука. Все мы обнимаем, тебя.
После этого письма у бедной женщины появилась надежда. В ожидании отплытия осужденных она занялась сборами в дорогу: сушила сухари, чинила белье. Благодаря множеству хлопот время летело быстрее.
Тяжела жизнь бедняков! Не видно конца их невзгодам, пока смерть не принесет избавления. Уныло выглядела теперь пещера Дареков. Все три женщины стали молчаливы; слышался лишь вой старой собаки, которая все время ходила по пятам за хозяйкой или лежала у ее ног, как будто боясь потерять ее. «Бедное животное! — думала жена Дарека. — Неужели придется его бросить?»
Но однажды вечером собака перестала жалобно выть: вытянувшись у очага, не спуская глаз с хозяйки, она издохла. Кто знает, тоска ли была причиной (умный пес почуял предстоящий отъезд), или же трактирщик, все более и более проникаясь мыслью, что в Дубовом доле творятся сверхъестественные дела, с помощью отравы положил конец печальному вою, который каждую ночь доносился из пещеры и звучал, словно зловещее предзнаменование…
Когда известия о преступлениях лже-Бродара дошли до Бродара настоящего, он целый день провел в глубоком раздумье, бродя по полям.
Он обязан был исполнить свой долг. Речь шла не лично о нем — он знал, что ни в чем не повинен, — а обо всех ссыльных товарищах, о чести народа. Как, вероятно, проклинают его там, в Каледонии! И не только там. Ведь амнистия еще не объявлена… А многие из тех, кто должен ее потребовать и принудить власти провести ее, верят небылицам, распускаемым о побежденных… Неужели он, Бродар, будет способствовать тому, чтобы его товарищи по изгнанию прослыли преступниками? Никогда!
Он шел большими шагами, избегая встреч с людьми. Там, где его никто не мог увидать, он бросался ничком на землю и колотил ее кулаками, как бы желая наказать за то, что она производит на свет живые существа с единственной целью — губить их… Горло его сжималось, он издавал глухое рычание. Но когда наступил вечер, Бродар успокоился. Решение было им принято.
Дети ждали его с обедом. Они тоже знали о роковых известиях, но не смели заговорить о них с отцом. Он сел за стол вместе со всеми и заставил себя есть. Если бы не его расстроенное лицо, можно было бы подумать, что ничего не случилось.
После обеда Бродар вынул из кармана пачку газет и положил их на стол. Здесь были и отчеты о преступлениях, совершенных, когда он еще лежал в больнице (он тогда не успел прочесть о них), и сообщения о новых убийствах. И всюду его имя сопровождалось зловещей фразой: «Расколот как орех…»
— Вы знаете все, не так ли? — спросил Бродар.
Никто не ответил.
— Вам известно, в чем меня обвиняют. Я должен пойти и все объяснить; пусть узнают правду!
Он не понимал, что обстоятельства сложились слишком неблагоприятно: ему не могли поверить.
Огюст поднялся.
— Отец! Я пойду с тобой!
— Нет, вы достаточно натерпелись, дети. Вы были несчастнее, чем бездомные собаки, и я не хочу, чтобы это повторилось. Отправляться вдвоем — ни к чему: тогда те, что останутся, погибнут от лишений. Обвиняют меня одного; никто не принудит меня сказать, где мои дети. Ведь и волк защищает своих волчат! Завтра я уеду в Париж один; таково мое желание, и вы должны его уважать. Пусть все останется по-прежнему. Не вздумайте мне писать, не говорите, где я… Вы узнаете обо мне из газет! — добавил он с горечью. — Не пытайтесь заставить меня изменить решение; вы будете неправы и только причините мне лишнюю боль.
Все плакали, окружив его, понурив головы. Царило молчание, словно в доме, где есть покойник. Тото беспокойно посматривал с порога; инстинктивно почуяв беду, он жалобно завыл. Он уже выл так однажды…
Утром вся семья пошла проводить Бродара на вокзал.
— Куда это вы собрались? — спросил шедший навстречу старый рудокоп, который спас Анжелу от посягательств Поташа. — И почему вы так невеселы? Я нынче свободен и пойду с вами.
Бродар протянул ему руку.
— Старина, поручаю тебе мою семью. Дети будут горевать: я уезжаю надолго. В дороге можно и помереть… мало ли что случается… — Он принужденно улыбнулся. — Ты будешь их навещать, не правда ли?
Старик был не из тех, кого легко обмануть. Со словами: «Будь спокоен!» — он крепко пожал руку Бродара.
Молча, одного за другим, Жак обнял и поцеловал сына, невестку, Анжелу и младших дочерей. Когда он протянул руку старику, его лицо было спокойно. Раздался свисток, паровоз запыхтел и тронулся. Все было кончено… Бродар отправился в путь. Жизнь идет своим чередом… Ну что же! Впереди — последний ее этап… Эта мысль успокаивала его.
Остальные грустно вернулись домой; но Тото не последовал за ними. Напрасно Луизетта звала его: не откликаясь на зов, он рыскал под вагонами в поисках Бродара. Бедный пес не убежал далеко: на другой день его окровавленный труп нашли на рельсах. Собака опередила хозяина…
Тетушку Грегуар отъезд Бродара так огорчил, что она тяжело захворала. Старушка долго не протянула. Остальные крепились: молодые побеги так сочны, что и в огне не могут сразу сгореть. Но все же они были срезаны под самый корень. Огюст, как и в день, когда он спас товарищей из рушившегося здания, почувствовал резкую боль в груди.
— Сразу видно, — говорил Поташ, — что Карадеки — безбожники; недаром небеса так немилостивы к ним.
Смотритель попивал с друзьями винцо, обсуждая, каким образом лучше всего предотвратить забастовку шахтеров.
— Несколько батальонов солдат — вот наилучший ответ на требования рабочих! Самый действенный!
И он засмеялся грубым утробным смехом.
Напрасно старый рудокоп пытался утешить Бродаров.
— Что, новостей нет? — осведомлялся он.
Увы, новостей было более чем достаточно…
Процесс приюта Нотр-Дам де ла Бонгард был зловещим предзнаменованием. Если суд мог ошибиться, несмотря на наличие стольких свидетелей, то тем легче ему будет ошибиться теперь, когда все говорило против подсудимого, утверждавшего, что он не виновен.
Не менее внимательно, чем в тулонской каторжной тюрьме, читали газеты в кабачке «Радость гуляк», где муж Прекрасной Цыганки, облокотившись на грязный стол, с величайшим интересом изучал все, что писали об «изверге Бродаре».
— Вот мерзавец! — восклицал Эдм Паскаль. — Лишь коммунары способны на такие преступления! Их жестокость возмущает меня до глубины души!
Он повторял это так часто, что Волчица насторожилась. «С чего бы такая злоба? — думала она. — Видно, неспроста!»
Как-то старый рудокоп, желая развлечь Карадеков, принес им свежий номер «Судебной газеты» с отчетом о деле Бродара. Обвинительное заключение занято чуть ли не всю страницу. В нем говорилось, что бывший заключенный тулонской тюрьмы № 13613 был в свое время приговорен к бессрочной каторге за покушение на убийство агента полиции. Молчаливый, не приносивший никакой пользы, он стал неузнаваем после освобождения своего товарища по камере, некоего Лезорна. Они оказывали друг на друга пагубное влияние. Так по крайней мере гласила справка, присланная следователю из Тулона.
Бродар, по словам прокурора, изобрел какой-то особый способ убивать, и во всех убийствах, совершенных этим манером, конечно, виновен именно он. В Тулоне он был вдохновителем, на свободе же стал исполнителем мокрых дел. Бродар проявил феноменальное двуличие, добившись помилования за услуги, оказанные начальству; он проявляет двуличие и сейчас, утверждая, будто бы сам хотел отдаться в руки правосудия. Но может ли он доказать это? Сослаться на каких-либо свидетелей? Нет! Обагренный кровью своих жертв, он играет на высоких чувствах. Его арестовали в тот момент, когда он собирался бежать. «Я приехал!» — заявил он. Бесстыдная ложь! При нем не нашли железнодорожного билета.
Он лишь делал вид, будто работает, будто оказывает полиции содействие. Он и сына своего совратил на стезю порока. В первый же вечер по приезде Бродара-отца в Париж мы видим его у некоей вдовы Грегуар, потакавшей кутежам его сына с проституткой Кларой Буссони. День приезда Бродара совпал с вторичным покушением на жизнь его бывшего хозяина. На сей раз попытка удалась… Думают, что убийца — Санблер. Но Бродар, несомненно, его соучастник.
Чтобы всех одурачить, он ведет скромный образ жизни, нанимается чернорабочим в префектуру… Через некоторое время он устраивает побег сына из тюрьмы с помощью шайки бандитов, с которой как отец, так и сын поддерживали связь.
По всеобщему мнению, Бродар способен лишь на одно хорошее чувство — любовь к своим детям. Но именно эта любовь толкала его на преступления, имевшие целью спасти их от нужды. Он где-то содержит их на деньги, украденные у графини Болье. Вот почему он отказался ответить, откуда приехал.
Скольких людей лишил он жизни, пустив в ход свой ужасный удар дубинкой? Скольким жертвам расколол череп? Когда он пытался убивать другим способом, ему это не удавалось, о чем свидетельствует покушение на жизнь графини Олимпии Болье и ее подруги, баронессы Амели.
Возможно, что дружба Бродара с Лезорном завязалась на каторге потому, что они еще раньше были соучастниками. Лезорн, помилованный за те же услуги начальству, по приезде в Париж перестал слушать советы полиции и все время был на плохом счету у нее. Прошлое Лезорна, о котором, к сожалению, ничего не удалось узнать, так как он умер, слилось воедино с прошлым Бродара. Между ними существовало нечто большее, чем простое сходство: на каторге они, очевидно, возобновили связь, прерванную ссылкой Бродара, и она принесла плоды…
Затем прокурор произнес длиннейшую, весьма патетическую тираду о том, как пагубны личности вроде Бродара и Лезорна. Жизнь одного из них трагически прервалась на шоссе; другой сел на скамью подсудимых…
Несколько утомившись от чтения, старый рудокоп поднял голову и увидел, что слушатели плачут.
— Почему вы так взволнованы? А что же было бы с вами, знай вы этого человека? Между прочим, я встречал ссыльных, очень хорошо отзывавшихся об этом Бродаре. Видать, тут дело нечисто!
Все рыдали.
— Я не стану читать дальше, — воскликнул старик, — раз это так вас волнует.
— Нет, нет, — возразил Огюст, — читайте! Нам надо знать все. Потом мы объясним вам почему.
В конце обвинительной речи были нагромождены всякие ужасы. Прокурор приписал Бродару больше убийств, чем десять человек могли бы совершить за несколько лет. «Грубая выдумка насчет его возвращения, — заявил прокурор, — никого не обманет. Что касается свидетелей, то дело о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард уже разоблачило большинство из них».
— Ого! — остановился старик. — Стало быть, вы кое-что знаете об этом?
Побледнев, Огюст поднялся.
— Да, мы знаем все. Раз обстоятельства сложились так, то данное нами слово молчать нас больше не связывает. Слушайте же: Бродар — это наш отец, это Ивон Карадек… Теперь поняли?
И они рассказали пораженному старику все. Яркие лучи солнца заглядывали в окошко; пчелы, осыпанные золотистой пыльцой, жужжали в садике, возделанном руками Бродара. Птицы заливались во все горло. В земле, согретой весенним теплом, зарождалась новая жизнь.
— Что же ты хочешь делать, мой мальчик? — спросил старый рудокоп.
— Мы отправимся в Париж; я расскажу обо всем, что отец скрывает. Быть может, нам поверят.
Старик покачал головой.
— Нет, вам не поверят, но это — ваш долг. Поезжайте.
На другой же день старшие Карадеки уехали в Париж, будто бы к заболевшему отцу. Луизетту и Софи они оставили у родственницы Жана.
— Им будет со мною хорошо! — сказала добрая старушка, очень тосковавшая после смерти тетушки Грегуар.
Когда Анжела, Клара и Огюст приехали в Париж, в суде начался допрос свидетелей, вызванных по просьбе Бродара; они должны были подтвердить, что его амнистировали под именем Лезорна.
Трусбан и Лаперсон удостоверили это. Но разве можно ждать правдивых показаний от людей, недавно осужденных за лжесвидетельство? Вероятно, они заранее затвердили все, что нужно было говорить на суде. Но это могло дорого им обойтись. От суда зависело — позволить им продолжать разыгрывать комедию или нет.
Показания Жана, служащего гостиницы, ничем не отличавшиеся от других, имели не больше ценности, так как он, очевидно, принадлежал к той же шайке.
Господина N., который вел когда-то следствие по делу Руссерана, хватил апоплексический удар. Начальство сделало ему выговор за пропажу документов. Хотя сора из избы выносить не стали, все же эта неприятность доконала чиновника. Все жалели, что он не присутствует на новом процессе Бродара. Вечно судят этих Бродаров… Ну и семейка!
Никто не мог или не хотел сказать, куда девалась торговка птичьим кормом, давшая Бродару пристанище. Аптекарь, оказавший ему помощь при обмороке, продал свой дом. Обмани-Глаз был мертв. Лишь одно могло навести судей на правильный след: письмо, найденное Керваном в комнате тетушки Грегуар и подписанное Ивоном Карадеком. Но Керван, понимавший, что Бродар не хочет говорить, где его семья, покамест умолчал о своей находке.
Огюсту стоило огромных усилий пробраться в переполненный зал. Его так толкали, что порвали на нем одежду; шляпу растоптали полицейские; несколько раз его ударили кулаком по лицу. Анжела и Клара ждали у входа; им было не под силу вступать, подобно Огюсту, в единоборство с блюстителями порядка.
Когда Огюст, весь в синяках, в порванном и грязном платье (его несколько раз сбили с ног) очутился в зале, председатель суда допрашивал Бродара:
— Вы утверждаете, что жили под чужим именем. Под каким же? При каких обстоятельствах вы его приняли? Как это вышло, что вы все это время не вызывали ни у кого подозрений?
Бродар встал.
— Я добровольно отдался в руки правосудия, но своих детей я в жертву не принесу. Из-за них я и согласился выйти на волю вместо Лезорна. Но честь народа потребовала, чтобы я пришел сюда. Да, я — Бродар, но преступлений никогда не совершал. Меня не было в Париже. Как только я приехал, меня арестовали. Делайте со мной, что хотите, но я невиновен.
Он больше не мог говорить. Оратором он не был, и хотя в водовороте событий его ум созрел, но выразить все, что происходило в глубине души, Бродар не умел: ему не хватало слов. Он сел на место, и на его глазах показались крупные слезы.
Наступило молчание. Вдруг Бродар снова поднялся.
— Если тут есть бывшие ссыльные, я обращаюсь к ним!
Ему ответило несколько голосов, но председатель суда велел восстановить порядок.
— Он говорит правду! — крикнул какой-то старик. — Я встречал его, когда он торговал вразнос под именем Лезорна.
Это был старик из Сент-Уэна. Служители вывели его.
Тут послышался другой голос. Керван Дарек заявил со свидетельской скамьи:
— Я скажу все! В подкладке моей рабочей куртки зашито письмо, найденное мною в комнате вдовы Грегуар. Из этого письма вы узнаете, чье имя носил Бродар и где он жил.
Заседание прервали и приказали доставить куртку Кервана из тюрьмы Мазас.
— Бродар заплакал: теперь его семья погибнет… Но он понимал, что Керван не мог смолчать.
Куртку доставили и тщательно осмотрели, но поиски оказались тщетными: письмо исчезло…
Публика заволновалась.
— Суд больше не потерпит таких скандальных выходов и не позволит делать из заседания комедию! — заявил прокурор. — Я требую, чтобы свидетелю Дареку, а также тем, кто с ним заодно, больше не разрешали выступать и морочить правосудие!
Негодование прокурора было непритворно: он действительно очень рассердился.
— Но меня вам придется выслушать! — раздался голос из публики. — Я — Огюст Бродар, сын обвиняемого!
К человеку с кровоподтеками на лице, в изорванном платье, который пытался приблизиться к месту для свидетелей, устремились полицейские. Окружив Огюста, они по приказанию председателя суда препроводили «пьянчугу» в участок.
Бродар не видел сына, но услышал его голос. Вне себя от горя, он снова поднялся и громко крикнул:
— Я невиновен! Заявляю это во всеуслышание!
Но публика молчала. Напрасные поиски письма произвели неблагоприятное впечатление.
В участке Огюсту стало дурно: у него хлынула горлом кровь. Решили, что его рвет вином, и поставили несчастного под холодный душ.
— Вишь, как назюзюкался! — обменивались замечаниями полицейские. — А еще говорят, будто рабочие бедствуют…
Когда Огюста вывели из здания суда, Анжела и Клара последовали за ним и теперь ожидали у подъезда.
— Что вам здесь нужно? — спросил один из полицейских.
— Мы ждем, когда отпустят задержанного.
— Долго же вам придется ждать! Это будет не скоро!
— Мы ничего плохого не делаем, стоя здесь.
— Идите домой, говорят вам!
Но им некуда было идти: с вокзала они поехали прямо в суд.
— Чтобы через пять минут вашей ноги здесь не было, не то я вас засажу!
— Зачем ждать? — сказал второй полицейский. — Их надо засадить сейчас же!
И он отметил в своей записной книжке, что его коллега чересчур снисходителен.
Женщин втолкнули в помещение участка, где они увидели Огюста, лежавшего без памяти. Их отчаяние рассердило комиссара. Обеих, несмотря на протесты (а может быть, именно за то, что они позволили себе протестовать) отправили в дом предварительного заключения, а оттуда — в тюрьму Сен-Лазар, где их имена уже не в первый раз занесли в список арестанток. Им пришлось рассказать, где они жили и что делали в последнее время. Они не утаили ничего, но было уже слишком поздно.
Судебное заседание затянулось; с делом торопились покончить сегодня же. Неподвижный Бродар, похожий на мертвеца, отсутствующим взглядом глядел на присяжных и на публику.
Закончился допрос последнего свидетеля, вызванного по ходатайству подсудимого; настала очередь свидетелей обвинения. Самыми важными из них были: старая ханжа, долговязый простофиля-аббат и остальные глупцы, пировавшие с Лезорном. Все они утверждали, что знали обвиняемого. Конечно, это он! Тот же нос, те же глаза… От них не ускользнула ни одна подробность: кто запомнил прядь волос, свисавшую на лоб, кто — шрам у глаза. После этих показаний сомневаться в личности преступника было невозможно. Дальше все разыгрывалось как по нотам. Надо же было наконец развязаться с этим делом!
Графиня Болье и ее подруга заявили со слезами, что Бродара они узнают, но характер его стал неузнаваем. Публика насторожилась, но эти дамы были, видимо, очень добрыми. Спрашивать, как они познакомились с подсудимым, их не стали.
От защиты Бродар отказался.
— Либо я преступник, либо честный человек, — заявил он. — Адвокатам тут нечего делать. Пусть суд решает.
Ему все же дали защитника по назначению — молодого юриста, выступавшего впервые и думавшего не о существе дела, а о том, как бы обеспечить себе блестящий дебют. Этот юнец разразился потоком громких фраз. Вместо того чтобы доказать невиновность своего подзащитного, он стал просить судей проявить снисходительность…
— Я помилования не прошу, ибо ни в чем не виноват! — прервал его Бродар негодуя.
Присяжные удалились на совещание. Бродар был признан виновным по всем пунктам и приговорен к смертной казни. Он выслушал приговор, высоко подняв голову, и снова воскликнул, обращаясь к публике:
— Я не виновен!
Прошел месяц. Пушечные выстрелы, звучавшие, словно похоронный звон, извещали, что два корабля терпят бедствие: они попали в ураган, который нес их на гранитные скалы, высящиеся над заливом Джексон-бэй. На горизонте вырисовывались голубые вершины гор, сливаясь с темной лазурью неба. На берегу был расположен Сидней, огромный город, построенный тяжелым трудом ссыльных. Могли ли эти люди, поставленные вне закона, рабы жесточайшей дисциплины, вообразить себе, даже во сне, нынешний роскошный Сидней, изобилующий богатствами, осененный эвкалиптами?
В Австралии, ныне столь богатой, множество огромных сооружений воздвигнуто безыменными каторжниками. Так кораллы возводят рифы, затем острова и, быть может, целые континенты… Любое здание — память о поселенцах; каждый камень орошен их потом и кровью. Сыновьям их повезло больше: сколько сиднейских негоциантов — потомки каторжан!
Один из кораблей был французским: «Бомануар» отправился из Бреста в Нумеа с партией ссыльных и должен был зайти в Сидней за продовольствием для Новой Каледонии. Другой, английский пакетбот «Джон Буль», вез в Австралию пассажиров, в том числе Санблера. Одно судно было военным, другое — торговым; оба плясали на разбушевавшихся волнах, словно скорлупки. Лоскутья парусов свисали со сломанных мачт, которые с минуты на минуту должны были рухнуть. Смерть, словно невеста, куталась в прозрачное покрывало из туч, пронизанных молниями.
Оба гибнущих корабля зажгли все огни. Несмотря на бурю, они пытались маневрировать. Но борьба с разъяренной стихией ни к чему не приводила; столкновение было неминуемо.
Ссыльные мужчины размещались на правом борту, а женщины — на левом. Никто не знал о грозившей им участи. Да и что могли бы они сделать для своего спасения? Ведь камеры все равно были заперты и охранялись вооруженными часовыми. Ссыльным ничего не оставалось, как ждать.
Немногочисленные пассажиры — родственники ссыльных, получившие разрешение следовать за ними, — занимали общую каюту. И здесь мужчин от женщин отделяла перегородка, но часового не было. На женской половине ехала жена Дарека с юными англичанками (им позволили сопровождать ее). Среди ссыльных были осужденные по делу о приюте Нотр-Дам де ла Бонгард: Клара Марсель и старый Дарек с сыном и дочерью. Кларе и Гутильде жилось последнее время так тяжело, что надежда вновь зажить единой семьей, хотя бы и на пустынном острове, манила их. Буря их не пугала. Не все ли равно? Лишь бы не разлучаться больше!
Спустилась тьма; завывал ветер; крушение было неминуемо. Из порта попытались послать баркасы на помощь, но, оказавшись во власти урагана, они не только не могли никого спасти, но сами были на волосок от гибели.
Вдруг послышался ужасающий треск: «Бомануар», брошенный огромной волной на «Джон Буля», проломил корпус пакетбота. Накренившись, английский корабль начал погружаться в пучину. Не раздалось ни одного вскрика. Могила разверзлась, и люди молча опускались в нее.
«Бомануар» еще держался на поверхности. От сокрушительного удара на нем опрокинулись горевшие фонари и вспыхнул пожар. Ливень, каким обычно завершаются такие бури, еще не начался. Тучи еще не разрешились от бремени, и ветер, словно сорвавшись с цепи, гнал пылающий корабль прямо на утесы. Когда же наконец закружился яростный смерч и потоки воды хлынули с небес, все было уже кончено…
На другое утро лучезарное солнце осветило берег, усеянный обломками кораблекрушения. Земля дымилась от испарений; тут и там из зарослей выглядывали морды кенгуру, готовых скрыться при первой же опасности. Встревоженные обезьяны, повиснув на ветвях пальм и эвкалиптов, кривлялись и гримасничали, как будто упрекая бурю за все содеянные ею беды. На берегу беспорядочно громоздились выброшенные морем обломки кораблей: доски, мачты, куски обшивки. Но еще более плачевное зрелище являли трупы, видневшиеся на побережье.
Все же несколько человек спаслось, и среди них — Санблер. Он выглядел еще ужаснее, чем всегда: удары о скалы еще больше изуродовали его лицо. Удивленный спасением от верной гибели, он вовсе не радовался, что выжил. Уцелели также Керван Дарек и Клара Марсель. Они обрели жизнь и свободу, но какой ценой? За каждый миг счастья судьба заставляет расплачиваться годами нескончаемых страданий…
В тюрьме Сен-Лазар, как и в доме предварительного заключения, Клара Буссони и Анжела, арестованные уже не впервые, были занесены в список рецидивисток.
Анжела была возбуждена, словно в лихорадке; Клара, наоборот, подавлена и удручена. Разница в их характерах сказалась и в эти горькие минуты. Отныне Анжелу не покидала мысль о мести; Клару, напротив, навсегда оставило мужество. Первая ни разу не заплакала; вторая обливалась слезами. Обе страдали, но каждая по-своему.
В результате этого нравственного перерождения одна превратилась в мстительницу, другая впала в умственную спячку. Внешне они не изменились. Молча они взирали на окружающее, ничего не замечая. Их мысли были сосредоточены на одном, но, как это всегда бывает, они не догадывались о подлинных размерах несчастья, постигшего их семью. Мысль о том, что Бродар мог быть осужден на смерть, даже не приходила им в голову, так же, как и мысль о возможной смерти Огюста.
Они проводили время в бездействии, вставали и ложились в положенные часы, ели нехотя и равнодушно смотрели на женщин, осужденных за бродяжничество, которых тюрьма Сен-Лазар каждое утро выбрасывает на мостовую, с тем чтобы на другой же день вновь принять в свое лоно. Куда же им деваться? Ведь они — без приюта, без работы, без хлеба! Они спят под открытым небом, умирают рядом с дохлыми собаками, одеты в лохмотья, испачканные грязью, в которой они ночуют. У одной нет юбки, у другой — рубашки, а так как невозможно тут же, на улице, привести себя в порядок, то насекомые кишат в рваной одежде, истлевающей на теле, ибо сменить ее не на что, и до того грязной, что сожители святого Лавра полчищами расползаются прочь в поисках более чистого жилища… Если несчастная женщина позволит себе вымыться у канавы, то прохожие вопят, что их стыдливость оскорблена… Но разве не оскорбляет все человечество, что множество людей живет в такой грязи?
Немало ужасных историй, которые могли бы пощекотать нервы пресыщенным богачам, передавались в Сен-Лазаре из уст в уста. Так, одна умирающая от голода была задержана за бродяжничество, вернее за то, что, проходя по бульвару, раза два присела на скамью. Она столько дней ничего не ела, что ее желудок превратился в пустой мешок. Несчастная шаталась как пьяная. Да, пьяная… от голода! Она умерла.
А матери! Они скитаются не в одиночку; а для двоих еще труднее найти пищу и кров. Если же мать попадает в тюрьму с ребенком старше трех лет, его отнимают: таков закон. Правда, в Сен-Лазаре есть отделение для кормящих. Там, как и повсюду, матери обожают своих младенцев. Но все равно, лишь только ребенку исполнится три года, его отдают в приют для подкидышей, в этот питомник будущих каторжников…
Кто виноват в этом? Какие зловещие силы натравливают людей друг на друга? В этой охоте одни — выслеживаемая дичь, другие — гончие; над гончими — псари, над псарями — хозяева… И так — испокон веков…
Однажды Анжела получила письмо, короткое и грустное. Несчастные девушки прочли его вместе:
Прощайте! Наверно, и ваш конец не за горами. Обнимаю в последний раз вас и девочек.
Они были так потрясены, что даже не плакали. Но слова: «наверно, и ваш конец не за горами» — как-то успокоили их. Под тяжестью горя Клара теряла последние силы; Анжела жила мечтами о мести.
Как-то, несколько дней спустя, они молча сидели в своем отделении. Был обеденный перерыв; заключенные группами прохаживались взад и вперед, и до слуха подруг долетали обрывки разговоров.
Две девушки, хорошенькие, как шиповник в цвету, болтали об ужасном случае: в заведении произошел бунт, и мадам задушили.
— Все прошло без сучка и задоринки, — сказала одна.
— Кто же начал заваруху?
— Маргарита, знаешь, такая бледненькая. В заведение попала ее сестра Анна, которую мать продала, как и старшую дочь, в те же руки. Девчонка — ей было лет пятнадцать — думала, что поступила на работу, и вдруг ее уводят в отдельный кабинет… Она поняла, испугалась и закричала. Вопила она так пронзительно, так душераздирающе, что мы кинулись ей на выручку. Мадам обступили, навалились, и Маргарита своими худыми, как у ребенка, но жилистыми руками задушила ее, вцепившись ей в горло. Словно дьявол вселился в эту девушку! Она кричала: «Вот тебе за мою сестру! А вот за меня!» Мы застыли от ужаса. Только когда мадам перестала шевелиться, Маргарита разжала пальцы. Мы разбежались по своим комнатам.
— Разве при этом не было мужчин?
— Они скорее решились бы сунуть руку волку в пасть, чем прийти на помощь. Кто бы мог подумать, что это произойдет так быстро и что мужчины испугаются? Их было только двое, а Маргарита походила на разъяренную тигрицу.
— Вы как будто даже довольны, что вашу мадам задушили?
Миловидная девушка наклонилась к собеседнице и прошептала ей что-то на ухо.
— Верно, поделом ей! — ответила та. — Достаточно она на своем веку поторговала нашим телом!
За ними прошли другие женщины, потом еще и еще. Анжеле и Кларе казалось, что все это они видят и слышат во сне.
Вот две проститутки, задержанные накануне, рассказывали друг другу о своем аресте.
— Как это, Коклюшка, тебя опять застукали?
— А вот как: я вышла из своей каморки поглазеть на казнь. Ну и народу собралось! Видимо-невидимо! Всем была охота увидеть работу вдовушки. Я тоже пошла за повозкой с осужденным, а кругом — толкотня, давка. На площади уже было полно людей, они еще с вечера ожидали, стоя в грязи…
Все теснились поближе к рассказчице, внимательно слушая ее. Можно было подумать, что они видят все собственными глазами. Арестантки шли не спеша, устремив взор на говорившую, навострив уши. Черт побери! Даже если все на свете стало безразлично, драматическое повествование захватывает!
Женщина продолжала:
— В толпе толковали об осужденном; говорили, будто он не такой, как все, а коммунар. Я никогда не видала коммунаров, представьте себе! Он вовсе не дрожал от страха в своей повозке, а высоко поднял голову, чтобы всех видеть. Некоторые говорили: «Это мученик! За него отомстят!» Ну, тех, кто делал такие замечания, мигом отправляли в каталажку. Священника при совершении казни не было. Осужденный, взойдя на эшафот, громко крикнул: «Я не виновен!»
Говорят, палач дербалызнул и плохо наладил свою отрезалку; голову отрубили не сразу… Объятая ужасом, я начала проталкиваться обратно; меня задержали, обвинили в нарушении порядка, вот я и попала сюда… Жалко! Хотелось досмотреть, как казнили этого Бродара: когда меня увели, его голова еще не отделилась от туловища.
Клара громко вскрикнула; Анжела бросилась наземь и стала, рыдая, биться в конвульсиях. Ее пришлось унести в лазарет.
— Напрасно убиваешься, милая! — сказала парализованная старуха, лежавшая рядом. — Я самолично видела, как отрубили голову моему муженьку; отрубить ее собираются и сыну моему. Это лишь одна неприятная минутка: чик, и готово, спи себе спокойно!
— За что же их? — спросила другая.
— Почем я знаю? Муж не мог доказать свою невиновность; вдобавок его отец был каторжником…
Она замолчала, следя за мухой, которая, жужжа, летала поблизости от сети, раскинутой пауком.
На бульваре Орнано, недалеко от трактира «Три пушки», открылся, как мы уже знаем, еще один кабачок под названием «Радость гуляк».
Лезорн совсем успокоился. Его беспечность уже не была притворной: ему во всем везло. Прекрасная Цыганка, однако, подумывала о бегстве. Сама не зная почему, она безотчетно боялась своего «мужа по случаю»; порой ей казалось, что от него пахнет трупом. Чем больше расположения он ей выказывал, тем меньше она ему доверяла. Эдм Паскаль, он же Красный Лис, приводил сен-лазарскую Волчицу в трепет, хоть это и было нелегко.
Она выбрала для бегства праздничный день. На улицах толпились гуляющие; со всех сторон слышался бой барабанов, пищали дудки фокусников. К вечеру все спешили по домам: омнибусы были переполнены, фиакры — нарасхват, улицы напоминали муравейник.
В этот день Прекрасной Цыганке было особенно страшно, ибо Черный Лис пришел завтракать к «братцу». Хоть он и был очень любезен с нею, это не помогло; все больше и больше она проникалась мыслью, что надо бежать.
В трактире «Три пушки» с утра собрались на поминки, а в «Радости гуляк» был устроен свадебный пир. Веселым участникам пирушки вовсе не хотелось видеть рядом с собой людей в трауре: ведь это приносит несчастье. Кроме приглашенных на свадьбу, там были и бродячие акробаты; один из них с большой обезьяной, привязанной на цепочку. Они пили и пели за столом у двери. Нищие — горбатые, хромые и слепые, — проходя мимо, протягивали свои чашки, куда публика охотно кидала мелочь, и тем щедрее, чем безобразнее выглядел нищий.
Оба Лиса, как называли Эдма Паскаля и его мнимого брата, сидели в глубине помещения за столом, уставленным бутылками, и были уже сильно навеселе. Один думал о том, сколько денег он выжмет из бедняков поселка Крумир; второй — о том, что и Лезорн и Бродар мертвы и, стало быть, Эдм Паскаль может жить припеваючи.
За соседний стол уселись два новых посетителя, один — кривобокий, одноглазый, волочивший длинные ноги; другой — низенький, старый, с лицом, сморщенным как печеное яблоко. Словом, парочка хоть куда.
— Погляди-ка на хозяина, дядюшка Бигорн, — сказал долговязый. — Как по-твоему, на кого он похож?
Старичок напрасно таращил глаза: до этого он встречался с Лезорном всего раза два.
— Стало быть, ты все заливал, будто вы вместе промышляли. Если бы мертвые воскресали, я бы сказал, что это — он.
— Кто — он?
— Да Лезорн. Впрочем, все возможно… А вдруг Бродар говорил правду?
Под влиянием этой мысли одноглазый верзила поднялся и подошел к трактирщику.
— Здорово, Лезорн! — сказал он вполголоса.
Побледнев, тот поднял голову. Он и бровью не повел, но его расширенные зрачки светились, как глаза волка, попавшего в западню.
— Вы ошиблись, — ответил он. — Я — Эдм Паскаль, и никакого Лезорна не знаю.
— Вот как? И долговязого Адольфа тоже не знали?
Вопросы были так настойчивы, что у Лезорна мороз пробежал по коже.
— Не знаю я никакого Адольфа! — буркнул он.
Эта сцена не ускользнула от Волчицы, сидевшей за прилавком. Перепугавшись, она запустила руку в ящик и сунула в карман пригоршню пятифранковых монет на случай, если придется дать тягу.
— И с дядюшкой Бигорном тоже незнакомы? — спокойно продолжал выпытывать Адольф, показывая на сморщенного старичка.
— Никогда его не видал.
Черного Лиса все это очень забавляло.
— Мы на этой неделе вышли из Клерво, — продолжал Адольф тем же тоном, — срок нашего заключения окончился. Теперь мы без работы.
— Повторяю, что впервые вижу вас! — прервал его Лезорн.
Кругом начали прислушиваться.
— Очень жаль! Если бы вы хоть немного нас знали, то помогли бы достать работу.
— Ну что ж! — сказал Лезорн. — Для этого незачем быть знакомым со мною. Я никогда не отказывал беднякам.
— Что за славный человек хозяин трактира! — говорили друг другу пировавшие на свадьбе.
— А сейчас у вас найдется для нас что-нибудь? — спросил Адольф.
— Как же! — ответил Лезорн. Он уже придумал способ отделаться при первом удобном случае от этих бродяг. Недолго они будут угрожать его безопасности! — Сейчас вы могли бы помочь мне по хозяйству; сегодня как раз дела хватает.
— Подите-ка сюда! — предложила Волчица. — Я буду вами руководить!
И, подозвав их к прилавку, она указала на гору стаканов, кружек и кувшинов для вина. Трактирный слуга Каде в этот вечер явно не справлялся со своими обязанностями.
— Каде покажет вам, где мыть, — добавила она.
Новые слуги ретиво принялись за работу. Слыша, как они переговариваются с Прекрасной Цыганкой, Лезорн, который не спускал с них глаз, испытывал муки ревности, терзавшие его не меньше, чем страх. Неужели его застукают как раз тогда, когда он так хорошо устроился и мирно живет? Долго ли еще Волчица будет шушукаться с долговязым Адольфом? Ему пришло в голову заманить бродяг в погреб и разом прикончить под шумок.
В кабачке было полно народу; кроме гуляк, акробатов и справлявших свадьбу, зашло и несколько рабочих с семьями. Дети покатывались со смеху, глядя на обезьяну. Отдаленный предок так им понравился, что они наперерыв угощали его пряниками и леденцами. В конце концов обезьяна, насытившись, начала швырять угощение во все стороны. Какая радость для ребят, в особенности когда дело дошло до пряников!
Адольф, от которого Лезорну хотелось избавиться в первую очередь, спустился в погреб за вином. Бандит, стараясь ступать бесшумно, последовал за ним с увесистым камнем в руке, оглянулся, нет ли кого поблизости, и, пока Адольф нагибался к бочке, нанес ему два страшных удара. Несчастный свалился как бык на бойне. Захватив жбаны с вином, Лезорн поднялся из погреба и повесил на его двери замок.
— Ваш товарищ, — сказал он Бигорну, — просит обождать его. — Затем, обратившись к слуге, он распорядился: — Больше не ходите за вином в погреб, пока я не велю. Я его запер, так как вино в нескольких бочках, по-моему, разбавлено водой. Купите пока два-три жбана в соседнем трактире.
Все это он произнес с полным спокойствием; преступление, совершенное им, нимало его не взволновало. Он хладнокровно обдумывал, как-удалить Волчицу после закрытия кабачка, а затем расправиться с Бигорном. Зачем эти люди пришли к нему? Пусть теперь пеняют на себя!
Не совесть беспокоила бандита, а мысль, что ему делать с трупами. Выбросить их в ров, опоясывающий укрепления? Но какой-нибудь бродяга может улечься там спать, да и полицейский патруль обнаружит убитых.
Ему не пришлось выпроваживать Волчицу; ее уже не было за прилавком. Бигорн обслуживал посетителей, не забывая угощаться и сам. В конце концов он заснул, облокотясь на стол; это вызвало у Лезорна улыбку.
Прекрасная Цыганка не возвращалась: между тем наплыв посетителей не уменьшался. Это были запоздавшие, так сказать, арьергард гуляк, вынужденных возвращаться домой пешком, за отсутствием в этот поздний час фиакров и омнибусов.
Лезорн искал Волчицу. Он был спокоен насчет Адольфа, которого укокошил. Дядюшка Бигорн, правда, тоже мог причинить неприятности, но и с ним легко разделаться. Куда же девалась Прекрасная Цыганка? Досада еще больше разжигала страсть бандита.
Группа полицейских уселась за столик, чтобы пропустить по стаканчику, прежде чем вернуться в Париж. В трактире еще оставалась и большая часть нищих, собравшихся на праздник со всего города; в числе их был и глухонемой Эдмон. Увидев Лезорна, он на мгновенье остановился, затем с перекошенным лицом подбежал к полицейским и, показывая на Лезорна, начал энергично жестикулировать, как будто копая землю. Его жесты выражали также ужас и отвращение.
Полицейские ничего не понимали; окончательно их поставили в тупик послышавшиеся откуда-то глухие стоны. После того как поиски в соседних комнатах ничего не дали, они велели хозяину отпереть погреб. Тот заявил, что ключ утерян. Но стоны раздавались все громче, и всякие сомнения исчезли. Полицейские взломали дверь, и перед ними предстал долговязый Адольф, весь залитый кровью, с трудом державшийся на ногах. Лезорна тут же арестовали.
На другой день в отделе происшествий во всех газетах немало места заняло описание преступления в кабачке «Радость гуляк».
Де Мериа, понемногу поправлявшийся, уже давно читал газеты, которые ему доставлял врач. Попалась ему на глаза и заметка о похождениях Лезорна. Обхватив руками голову, граф крепко сжал ее, пытаясь рассеять туман, все еще заволакивавший его сознание. Наконец он уразумел, в чем дело, и, потрясенный, уставился на поразившие его строки.
Княгиня Матиас с мужем, успокоенные оправдательным приговором по делу о приюте (теперь им нечего было бояться), вернулись в Париж, где под руководством новой начальницы дела дома призрения неимущих девушек шли как нельзя лучше.
В тулонской каторжной тюрьме заключенные живо интересовались «тайной кабачка»; смеялись над теми, кто туго соображал, но и сами вряд ли могли разобраться, где зарыта собака.
На этот раз отрицать, что Лезорн жив, не было возможности: долговязый Адольф, давно его знавший, категорически утверждал, что Эдм Паскаль — это Лезорн. Дело Бродара пришлось пересмотреть. К несчастью, «правосудие» уже свершилось, и голову Жака никак нельзя было водворить на прежнее место. Впрочем, казус произошел не в первый раз и, наверное, не в последний.
Господину N., совсем одряхлевшему, оказалось не под силу вести дополнительное следствие; оно было поручено знакомому нам молодому Феликсу. Обстоятельства дела распутали; заговорили о реабилитации.
Однако во Франции реабилитация (это мало кому известно) не сопровождается публичным заявлением о невиновности осужденного, о том, что он подвергся наказанию по ошибке. Нет, реабилитация по суду — простая формальность, имеющая целью предотвратить неприятности, которые могут постигнуть жертву судебной ошибки. Но казненному Бродару уже никакие неприятности не грозили… Не было в живых и его сына. Клара Буссони, почти утратив рассудок, лежала в тюремном лазарете; ей грозил штраф за то, что она вышла замуж под чужим именем, и брак ее был признан недействительным. Анжела опять томилась в Сен-Лазаре за нарушение правил полиции нравов: ведь она больше года не являлась на регистрацию. Ее друзей осудили по другому делу, и повода пересматривать его не имелось: ведь процесс тех, кто «оклеветал» руководителей приюта, не был связан с процессом Лезорна.
Все же дальнейшее пребывание в доме призрения князь и княгиня Матиас сочли небезопасным для себя: тучи вновь собирались над ними. Какая жалость! Ведь князь уже заметил двух-трех хорошеньких девушек, которых намеревался лично «призреть»… Но однажды, любуясь воспитанницами, гулявшими по саду, он услышал, как одна из них сказала другой:
— Так это князь Матиас? Я его знаю: в день убийства Обмани-Глаза он заходил рано утром в его лавку.
На лбу у негодяя выступил холодный пот: то была девочка с улицы Шанс-Миди! Княжеская чета не стала больше медлить и уехала на другой же день.
Лондон казался теперь Эльмине и Николя недостаточно надежным местом, и они с тревогой обсуждали, куда податься. Аббат Гюбер выручил их, почтительно пригласив навестить его в Риме, где их ждало папское благословение и прочие знаки внимания за совершенные ими добрые дела. Очень довольные, считая, что им вновь повезло, они выехали в Рим, где думали обрести полную безопасность. Аббат Гюбер встретил их еще более довольный: церковь получила наконец возможность избавиться от серьезной опасности, грозившей им в лице набожной княгини и ее достойного супруга. Они девались неведомо куда, и никто больше ничего не слыхал о них.
После непродолжительного судебного разбирательства Лезорна приговорили к бессрочным каторжным работам. Судьям уже наскучили все эти Бродары и Лезорны: возникло опасение, как бы не появились еще новые. Не было ли тут мистификации? Но, кроме Филиппа, его братьев и вдовы Микслен, больше никто не интересовался этим делом. Любопытство публики пресытилось раньше, чем она постигла смысл всего происшедшего. Сюжет драмы, в которой роли играли Бродар и Лезорн, был так запутан! Стоило ли напрягать ум, чтобы разобраться в нем? И как только Лезорн вновь очутился в Тулоне, все было окончательно предано забвению.
Старый граф Моннуар и его правнук с нетерпением ждали выхода бывшего тряпичника на свободу. Малыш, теперь такой же серьезный, как и прадед, заменял дядюшку Гийома в книжной лавке. Ему хотелось сохранить ее для приемного отца; к тому же она давала им средства к существованию. Иногда, задумываясь над несправедливостью и преступлениями общественного строя, Малыш восклицал, совсем как сын гильотинированного:
— Вот что такое социальный вопрос!
Года через два после описанных событий для богатых бездельников нашлось занятие: они наперерыв состязались между собою, стремясь овладеть сердцем некоей красавицы, неведомо откуда явившейся. За полгода она успела разорить не только старого глупца, близость с которым принесла ей известность, но и двух великосветских юнцов, по уши влезших из-за нее в долги. За золотистый оттенок белокурых волос эту красавицу прозвали «Златокудрой».
У нее была компаньонка, пожилая женщина, уже наполовину седая. Лицо ее всегда было угрюмо, глаза горели мрачным огнем, словно ей не давала покоя какая-то тайная мысль. Иногда эта женщина (ее звали Катрин) обменивалась со Златокудрой многозначительными взглядами.
— Эта старуха — демон, стерегущий душу прекрасной грешницы! — заявил один франт из католических кругов. Другой щеголь утверждал, что это старая колдунья, находящаяся в услужении у красавицы.
Матери и жены проклинали красотку с каменным сердцем. Она заставляла тратить на себя безумные деньги и умело разжигала страсти своих поклонников, то доводя их до белого каления притворной пылкостью, то с холодным презрением развевая их надежды, словно пепел по ветру. Уже несколько человек застрелились из-за нее, но Златокудрая осталась равнодушна к этому. Холодная, бесстрастная, она только улыбалась, узнав о разорении или смерти очередного возлюбленного.
«Эта женщина приносит несчастье!» — говорили о ней. Но тем неотразимее становились ее чары. Так огонь притягивает мотыльков… И чем вероломнее бывала Златокудрая, тем большей страстью пылали ее поклонники.
Раза два в неделю у нее бывали приемы, и она вдоволь могла любоваться, как другие кокотки выманивают подарки у молодых и старых вертопрахов. Иногда Златокудрая устраивала ужины, на которые приглашались только мужчины.
Как-то раз виконт де ла Фай, один из завзятых прожигателей жизни, увивавшихся за Златокудрой, привел к ней своего друга, который лишь недавно оправился после тяжелой болезни. Это был лысый мужчина с потухшим взглядом и развинченной походкой; он казался шестидесятилетним стариком, хотя был гораздо моложе. Граф де Мериа — это был он — лишь недавно вышел из психиатрической лечебницы; жил он на деньги, которые бросала ему, как подачку, жена, не желавшая его видеть.
Ни один мускул не дрогнул на лице Златокудрой, когда она услышала имя графа. Она спокойно взглянула на гостя, но ее лицо слегка порозовело; румянец впервые появился на ее всегда бледных щеках. Недаром про Златокудрую говорили, будто она побывала на том свете; хоть в этот вымысел и трудно было поверить, но он придавал ей еще большее очарование.
Усевшись за стол, все фаты и хлыщи из кожи вон лезли, стараясь блеснуть остроумием, и глупость их становилась еще заметнее. Де Мериа часто запинался в поисках нужного слова; после душевной болезни ему стоило больших усилий связно излагать свои мысли. Все же, увидев Златокудрую, этот живой труп несколько расшевелился: она смутно напомнила ему кого-то.
— Я знавал девушку, у которой волосы были такого же чудесного цвета, — заметил он. И, как это свойственно маньякам, несколько раз повторил, растягивая слова: «Чу-уде-сного цвета! Чу-уде-сного цвета!»
— Вот как? — равнодушно отозвалась Златокудрая.
— А я вижу такой цвет волос впервые, — сказал Феликс. — Впрочем, нет. Мне вспоминается фреска в одном приюте, сейчас уже закрытом…
— Вы говорили о доме призрения неимущих девушек? — вмешался кто-то. — Да, я тоже видел эту фреску. На ней изображена девушка с распущенными волосами; она убегает от святых с довольно-таки подозрительными физиономиями. Один из них немного похож на господина де Мериа.
— Какой шутник этот Нориак! — засмеялись собеседники, между тем как Гектор испустил глухой стон.
— Что с вами, старина? — спросил виконт де ла Фай. — Я больше не возьму вас с собой, вы на всех наводите уныние.
Де Мериа умолк, словно ребенок, получивший выговор.
Златокудрая смотрела на него с вниманием, которое гости приписали минутному капризу. «Ах, эти женщины!» — цедили они сквозь зубы тем небрежным тоном, каким обычно говорили про особ прекрасного пола.
— Да вы совсем не пьете, господа! — заметила Златокудрая. Ее бокал оставался все время нетронутым; она подняла его и провозгласила тост. — За здоровье присутствующих!
— И красавиц! — галантно добавил Феликс.
Все чокнулись.
— По-моему, господа, в наше время разучились пить! — сказала Златокудрая. — Не то, что во времена Генриха Четвертого[73]:
Тот втройне был знаменит:
Средь бреттеров, волокит
И любителей хмельного…
Хлыщи, писавшие в реакционных газетках, и охотники порисоваться почувствовали себя задетыми шуткой и отнеслись к ней как к вызову.
— За здоровье Златокудрой! — воскликнул один из них, вылив всю бутылку в огромный бокал и высоко поднимая его. Глядя на его сумасбродную выходку, и другие потянулись за такими же бокалами, собираясь подвергнуть пытке свои желудки, не вмещавшие столько вина. Некоторым удалось выпить весь бокал залпом; те, кто не сумел это сделать, вливали себе вино в горло, как в воронку, вызывая смех победителей. Многие свалились на пол, пьяные вдребезги, другие оказались немного крепче, но и они ели держались на ногах. Лишь двое или трое выдерживали испытание, однако они не решались выйти из-за стола, опасаясь головокружения. В их числе был и молодой помощник прокурора. Златокудрая спокойно смотрела на оргию.
Де Мериа осушил свой бокал одним из первых. Быстро поддавшись воздействию винных паров, он что-то бессвязно забормотал.
— Позовите Катрин! — велела Златокудрая лакею.
Через несколько минут компаньонка пришла. Указав ей на графа, у которого начался обычный для алкоголиков бред, Златокудрая шепнула:
— Слушайте!
Хотя порок и болезнь наложили на пьяницу неизгладимый отпечаток, старуха узнала его. Она скрестила руки на груди.
— Пьер, — приказала куртизанка лакею, собиравшемуся выйти, — позовите сюда всех слуг и приходите сами; вам придется быть свидетелями.
У де Мериа вырывались отрывистые фразы:
— Санблер, дружище, возьми-ка скрипку! Слушая твою музыку, можно подумать, что находишься в раю! А вот и виконт д’Эспайяк! Ты принял новое обличье, любезный Николя?
Златокудрая потрясла за плечо помощника прокурора, который дремал, облокотившись на стол.
— Господин Феликс! Проснитесь и послушайте, о чем рассказывает граф де Мериа!
Феликс, отрезвев от повелительного тона куртизанки, крепко потер лоб, чтобы прийти в себя. Ему показалось, что он бредит: слова графа имели прямое отношение к обыску, сделанному в приюте Нотр-Дам де ла Бонгард. Услышанное так взволновало помощника прокурора, что он растолкал нескольких гостей.
— Слушайте! — тормошил он их.
— Не бойся, Роза! — продолжал граф де Мериа. — И не кричи так! Я тебя поведу в красивый дом, ты получишь все, что захочешь!
Феликс вынул записную книжку и стал заносить в нее слова графа. Остальные гости слушали, еще не совсем очнувшись. Катрин, белее мела, прислонилась к стене и впилась в говорившего широко раскрытыми глазами. Лакеи, не понимая, почему придается такое значение пьяному бреду, с недоумением смотрели на мертвенно-бледные лица Златокудрой и ее компаньонки. Один из них подумал: «Видать, правду толкуют, будто наша хозяйка — выходец с того света. Уж не этот ли господин и убил ее когда-то?»
— Ах, Клара Марсель подглядела! — продолжал пьяница. — Это промах Девис-Рота; старик совсем выжил из ума… Эльмина, дорогая, нужно поехать в переулок Лекюйе к вдове Николь; вы увидите, что за прелесть эта Софи Бродар!.. Мы — львы господни, и нас надо кормить вволю, дабы мы могли восхвалять всевышнего своим рычанием! Олимпия, милочка, дай-ка мне еще денег!.. Ах, как кричит эта маленькая Роза!.. Вы ошибаетесь, господа полицейские, я — граф де Мериа, мы несем эту девушку в ближайшую больницу… Как, Роза все еще жива? Она не хочет умирать… Нет, я не могу! Поясок порвался… Ужасно! Это детское тело такое тяжелое… Оно еще теплое… Ну вот, и ее засыпала известь, как и ту, что задушил Николя. Ай, кошка! Прогоните ее, зачем она мяукает? Вот как! Санблер стал графом Фальеро? Он убил моего тестя, а теперь шантажирует меня… А кошка все еще мяукает… А Санблер все еще играет на скрипке… Его музыка повествует о наших преступлениях… Голова у меня раскалывается… Моя жена так красива! Ах, если бы она любила меня! Но Николя увез ее… Все теряется в каком-то тумане… Больше я ничего не помню…
Негодяй замолчал. Его мысли окончательно спутались.
Феликс велел свидетелям подписаться и заявил:
— Я — помощник прокурора республики. Этот человек — убийца, и я арестую его именем закона.
Но де Мериа ничего не понимал. Чтобы увести его, Феликс послал за полицейскими. Он пылал тем большим рвением, что один раз уже ошибся; теперь ему хотелось показать себя начальству с наилучшей стороны.
Оставшись вдвоем, Златокудрая и Катрин обнялись.
— Наконец-то ваша Роза отомщена! — воскликнула куртизанка.
— Нет еще, — возразила старуха. — В руках правосудия — живой труп. Де Мериа опять невменяем, а наших свидетелей уже не вернуть.
— Это верно, — задумчиво промолвила Златокудрая. — Вы имели дело лишь с несколькими преступниками, а мне надо бороться против всего уклада жизни…
Она закрыла лицо руками.
— Увы! — заметила старуха. — Разве не весь уклад жизни повинен в смерти моей Розы?..