Раз, два, три… Раз, два, три… «Третья дверь от колонны», — задыхаясь от танца, шепнула ей Вейская, когда они менялись нарами. Лиза бросила затравленный взгляд на дверь и тут же почувствовала слабость в ногах. Неужели сегодня?
Маша Вейская была поверенной всех ее тайн. Маленькая смешливая пампушка, она в свои шестнадцать, казалось, едва вышла из детского возраста. Ее наивный взгляд и простодушная чистосердечность ввергали в заблуждение не только гостей, но и ее Собственных родителей. Да и Лизу… Потому что летом, в деревне, когда Лиза, осторожно подбирая слова, попыталась поведать подруге о своем чувстве, Маша выказала в делах любовных такую осведомленность, что у Лизы загорелись не только щеки, но и уши. Пока она обескураженно молчала, Маша успела раскрыть ей глаза на неведомый мир любовных интриг всех их знакомых. «Неужели ты ничего этого не знала? Ах, Лиза, до чего же ты еще дитя. Ведь и Катя Долгорукая, и Наденька Ершова давным-давно уже…» Лизе подумалось тогда, что слушает она не лучшую подругу, а уличную бесстыдницу.
Летом родители спихивали Машу с глаз долой в деревню, чтобы уделять больше внимания четырем другим дочерям каждой предстояло подыскать хорошую партию. Девичий шепот далеко за полночь сливался с треском кузнечиков за окном, и всякий вздор при луне выглядел невероятно романтичным. По лунной дорожке они гадали о своей будущей судьбе, о том, что ждет их зимой, в разгар бального сезона. А у самого основания лунной дорожки, вдалеке, квартировал гусарский полк, и можно было загадывать: спит ли сейчас Лизин красавец или тоже думает о ней? И Лиза смотрела в окно до первых петухов, кутая озябшие плечи в цветастую шаль, когда Маша уже посапывала в постели…
Но теперь в Петербурге, в ярком свете просторной бальной залы, романтика вдруг улизнула куда-то в пушистые сугробы за окном, и Лиза неслась в танце беззащитная и обнаженная, и, когда взглядывала на запретную дверь, зубы ее лихорадочно стучали…
Маша говорила, что только любовью и счастлив человек. Говорила уверенно и легко. Ее просватали еще весной, и она боготворила своего жениха. А вот Лиза, второй год выезжающая в свет с матерью, была не на выданье и не просватана… Считалось, что выйдет она за Ванечку Курбатского. Но Ванечка уже несколько лет безвылазно сидел с бабкой в Германии, и приезд его казался Лизе событием нескорым, а потому почти несбыточным.
Между тем каждый новый год оттачивал в Лизе новую грань женского очарования и возбуждал ее чувства и любопытство. Зимой все танцы в ее бальной книжечке были расписаны. И если присмотреться, то на каждой страничке мелькало легкое «Пьер», выведенное необыкновенно красивым ее почерком заранее, а не в бальной агонии.
Строгости в доме была одна мать. Отец погиб на войне с французами, под Москвой. Отчаянный был человек, по чину мог бы и в живых остаться. Но жил не по чину, а по норову своему. Горячая битва манила его куда больше, чем женщины, вино и карты три вещи, доставлявшие ему радость. В самом пекле Бородинского сражения и сложил молодой генерал Дунаев буйную голову во цвете лет.
Мать же была натурой противоположной. Немецкая кровь прабабки в изысканном букете иных европейских кровей, что текли в ее жилах, делала ее человеком скорее хладнокровным. Любые события она встречала спокойно и с легкой прохладцей. Лишь изгиб тонких черных бровей выдавал настроение — чуть выше поднимется, чуть ниже опустится. Голос же вечно держал одну и ту же интонацию, одну и ту же громкость. Ее речь имела сходство с журчанием мелодии, но не живой, а издаваемой механизмом, типа музыкальной шкатулки, — однообразной и монотонной.
После первого потрясения — смерти супруга, ее, двадцатилетнюю вдову с несмышленой дочерью на руках, ожидало второе знакомство с состоянием его дел. Целый месяц она пытала поверенного на предмет каждой закорючки в толстой стопке векселей, закладных, расписок, но так и не смогла отыскать между строк тех средств, которые дали бы ей возможность безбедно существовать в их большом петербургском доме. Единственной частью состояния, не опутанной долгами, была деревня Козловка. Молодая вдова подняла слегка правую бровь и отправилась вместе с трехлетней дочерью в местечко со столь неблагозвучным названием.
Поместье было большим, но запущенным. Огромный деревянный дом, в котором только раз когда-то проездом останавливались родители мужа, оказался строением ветхим, ненадежным, устроенным на скорую руку, да и предназначенным для летнего времени. Холодный осенний ветер проникал сквозь щели в стенах: местные строители посчитали излишним их проконопатить.
Полусонные крестьянские девки, двигавшиеся поначалу словно сытые недовольные гусыни, оживились, как только хозяйка оттрепала одну из них за волосы. Сделала она это без гнева, с непроницаемым выражением лица, чем очень напугала девушек, давно привыкших к окрикам и оплеухам. Монотонная, с механическим скрежетом речь вдовы внушала им ужас, а ее бесстрастное белое лицо наводило на мысли о потустороннем мире.
В Козловке вдова генерала Дунаева прожила безвылазно семь лет, покуда не расплатилась за петербургский их дом с окнами на Адмиралтейство. Она самостоятельно вела хозяйство, прилежно записывая в толстую книгу доходы и расходы. За семь лет она едва ли сшила себе десяток новых нарядов, едва ли чем-нибудь побаловала маленькую дочь. Ровно половина комнат в доме так и осталась заколоченной, свечи зажигались только тогда, когда гостившая соседка задерживалась допоздна.
Вокруг Козловки направо и налево простирались земли князей Курбатских. Простирались на многие версты, а потому других соседей, кроме старой княгини да любимого внучка ее Ванечки, в гостях у Елены Карловны не бывало. Между молодой вдовой и старой княгиней быстро завязалась горячая дружба. Старая княгиня без памяти влюбилась в хозяйку за ее рачительность и разумение в делах. Трое сыновей наградили старуху мотовками-невестками, норовящими свести ее огромное состояние к нулю. Елена же Карловна, если и была несколько прохладна со старой княгиней, то только для того, чтобы покрепче привязать ее к себе. Горячее изъявление чувств пробуждало в старухе подозрительность. Поэтому Елена Карловна была скупа на улыбки, зато щедра на советы по устройству хозяйства, чем приводила Курбатскую в неописуемый восторг, и вскоре старая княгиня не мыслила себе жизни без соседки.
Поскольку все помыслы княгини были связаны с будущим Ивана, расчет Елены Карловны оказался как всегда точен. Желая обеспечить Ванечку, княгиня мечтала привязать вдову к себе покрепче, а поэтому стала поговаривать о том, что деточки скоро подрастут… Слово за слово, и в конце концов между ними было решено, что Ванечка, в свой срок, женится на Лизе. Курбатская получала таким образом вместе с хорошенькой девочкой надежного цербера для своих капиталов.
Лиза с Ванечкой, не подозревая о сговоре взрослых, гоняли кур на заднем дворе, играли в салочки, бегали смотреть, как плещется рыба в ручье. В играх Лиза всегда выходила первой: Ванечка был чересчур толст и близорук. Но никогда от соревнований с быстроногой девчонкой не уклонялся: пыхтел, сопел, лез на скрипучую березу снимать кошку, исправно ловил бабочек на сиреневой от клевера поляне и отчаянно визжал, удирая от задиристого петуха Евграфа.
Когда Лизе исполнилось десять, она впервые увидела Петербург и сначала растерялась. Ее поразили и каменные парапеты, и огромные мосты, точно гирлянды развешанные через широкую реку, расточительная роскошь высоких домов и, конечно же, такое неэкономное использование сотен свечей. Еще в карете при подъезде к городу мать дала ей совет: «Молчи и слушай», благодаря чему Лиза даже самыми образованными дамами была признана весьма воспитанной и смышленой девочкой.
Двери лучших домов распахнулись перед ними по рекомендации княгини Курбатской. Старуха, заботясь о будущей матери Ванечкиных детей, прислала Лизе лучших учителей, которым вменялось в обязанности не столько мучить девочку науками, сколько обучать этикету, манерам, а также следить за ее здоровьем. Лиза быстро осваивала все женские премудрости. У нее был удивительно красивый почерк, но она делала по три ошибки в каждом слове, чем приводила в ужас мадемуазель, пытавшуюся привить ей навыки грамотного письма. Любимым ее уроком навсегда остался урок танцев.
Если бы Лиза хоть чем-то была похожа на отца, возможно, Елене Карловне и пришла бы в голову мысль, что вместе с внешним сходством девочка унаследовала и сходство внутреннее, то, что она называла взбалмошностью. Но лицом и статью Лиза удалась в нее, поэтому мать до последней минуты, до той самой роковой минуты в разгар бала, была убеждена, что в жилах дочери течет ее холодная кровь, а чувства умещаются в тесном пространстве между благоразумием и долгом. Но Елена Карловна никогда не вспоминала о муже. Иначе она заметила бы и летние перемены в настроениях Лизы, и ее неопределенные мигрени, после которых дочь прятала заплаканные блестящие глаза, и ипохондрии, и долгие прогулки в роще с Машей Венской…
Она, пожалуй, обратила бы внимание и на то, что неподалеку от Курбатских расквартированы гусары… Но все ее помыслы в ту пору были заняты возвращением Ванечки и объявлением помолвки. Княгиня обещала привезти внука к весне…
Под заключительные аккорды, бросив последний взгляд в сторону матери и сжав зубы, Лиза сделала решительный шаг к заветной двери. Веселая толпа заслонила ее, и даже если бы кто-то внимательно за ней наблюдал, то не смог бы понять, куда же она исчезла. Холодной рукой она взялась за ручку, приготовившись улыбнуться, сказать, что ошиблась, если вдруг кто-то… Но никто не заметил ее, не преградил дорогу, а дверь действительно оказалась незапертой и тут же поддалась, раскрыв ей черные свои объятия. Лиза юркнула в распахнувшуюся черноту, и следом за ней промелькнула еще чья-то тень…
Оставшись в кромешной темноте, она постояла немного зажмурившись. Секунды уплывали в вечность. Затем она скорее почувствовала, чем поняла, что где-то там впереди, в конце далекого коридора, — свет. Неяркий, наверно, от факелов у крыльца… Стиснув руки, вне себя от волнения, действуя будто во сне, она бросилась прямо по узкому коридору… Пена оборок бального платья билась о плинтуса, шелковые складки скрипнули угрожающе — вот-вот лопнет волан. Но она ничего этого уже не слышала за ударами собственного сердца, не чувствовала, как не чувствует человек, летящий с обрыва в холодную воду. Она ворвалась в слабо освещенную комнату и прислонилась к стене. Нет, не уличные факелы освещали комнату, а слабый свет свечи…
Пьер осторожно поставил свечу на широкий подоконник и, отбрасывая на соседнюю стену огромную тень, медленно двинулся к ней, опустился на колени. Она почувствовала его руку на щиколотке и посмотрела на него умоляюще. Но никто на свете не разобрал бы, в чем состояла ее отчаянная мольба…
После того, что случилось между ними, Лизе хотелось продолжения объятий, а он вдруг стал строг и спокоен и все повторял, что пора снова в залу, что хватятся… Ей хотелось то ли смеяться, то ли плакать. Она медленно застегивала маленькие пуговки на груди, не досчиталась одной, замерла. Реальность плавала перед ней в легкой дымке неутоленного желания…
Она не слышала шагов, да и не сумела бы, даже если бы захотела, вынырнуть из дурмана страсти, исказившей все вокруг до неузнаваемости. Мать выросла на пороге лиловым истуканом. Лиза, оправляя оборки, смотрела на нее с пола снизу вверх, широко открыв глаза, не в силах сомкнуть растерзанные поцелуями губы. За спиной у матери пронесся легкий шорох. Елена Карловна жадно сощурилась в темноту, но так ничего и не рассмотрела. Да и что ей было рассматривать — спину, гусарский мундир? Где-то отворилась и снова закрылась дверь — громче стали звуки мазурки, а потом стихли. Лиза поднялась, слегка пошатываясь. Дурман выветривался из головы. Мать подняла бровь и сказала ровным механическим голосом: «Дура! Могла бы обойтись поцелуем…» И чудесный туман схлынул окончательно…
Раскаяние ее было полным и искренним. Матери не пришлось настаивать, просить, уговаривать. Омерзительное слово «падение», ровно прозвучавшее в ее устах, пронзило неокрепшее Лизино чувство стрелой, напитанной ядом, и чувство это быстро скончалось… Теперь Лиза с удивлением и некоторой даже брезгливостью вспоминала и происшествие на балу, и предшествующие ему удушливые волны смятения в березовой роще летом. Она без сожаления сожгла записки и письма, спалила бальную свою книжечку, в общем стерла все следы своего позора. Тогда ей казалось — абсолютно все…
О беременности Лизы первой догадалась мать. «Как кошка», — брезгливо поджав губы, процедила она и заперла дочь в комнате. Лиза была настолько потрясена новостью, что так и просидела весь день в оцепенении возле кровати. Лишь поздним вечером снова звякнул ключ в замочной скважине. Мать смотрела на нее молча, стоя в проеме черным истуканом.
— Ты дура, — сказала она ей ровно и спокойно. — Я потратила годы, чтобы устроить твою судьбу.
Только теперь Лиза залилась слезами, бросилась на колени и попыталась поймать руку матери. Пожалуй, ей нужно было бы отравиться, пока правда о ее положении не выплыла наружу, но расстаться с жизнью было выше ее сил. И не потому, что она отчаянно боялась смерти, а потому, что для таких людей не честь, а жизнь, пусть самая ничтожная, единственное, что имеет цену.
Мать легонько стукнула ее тыльной стороной ладони по щеке, но не отняла руку, которую Лиза тут же поймала и принялась покрывать горячими поцелуями, перемешанными со слезами.
— Ты выйдешь за Ивана.
Лиза подняла заплаканное лицо.
— Но как?!
— Выйдешь.
Они выехали в Германию через три месяца. Мать отправила назад всех слуг и наняла немок, убедившись предварительно, что они не понимают по-русски ни единого слова. Визит Курбатским они нанесли через неделю. Елена Карловна пожаловалась княгине, что не на шутку разболелась и отправляется с дочерью на воды. Вдова была бледнее обычного благодаря толстому слою пудры и время от времени, прикладывая руку к правому боку, покусывала нижнюю губу. Княгиня заволновалась — надежность будущности любимого внука пошатнулась.
Пока Елена Карловна обрисовывала княгине симптомы своей болезни, Лиза и Иван сидели поодаль и не спускали друг с друга глаз. Лиза — потому что ей так было велено. А Иван — потому что не мог отвлечься от волнующего, распирающего платье Лизонькиного бюста, так сказочно округлившегося за то время, что они не видались, и ходуном ходившего теперь вверх-вниз, вверх-вниз… Он отнес причину ее волнения на свой счет, тогда как Лизе просто-напросто было ужасно тяжело дышать, из-за того что перед выездом мать собственноручно туго затянула в корсет и ее расплывшуюся талию, и торчащий маленький живот.
Следующий день они провели в театре. Еще один день в парке на набережной. А четвертый день принес долгожданное сватовство. По этому поводу распили бутылочку лучшего бургундского и составили объявление о помолвке, тут же отправленное в Петербург. Свадьба откладывалась до выздоровления Елены Карловны, и княгиня решила вернуться в столицу, дабы заняться приготовлениями дома на Фонтанке, который собиралась преподнести Ванечке и Лизе в качестве свадебного подарка.
После отъезда Курбатских Елена Карловна и Лиза в самых скромных своих нарядах сели в карету и целый день тряслись по проселочным дорогам, не сделав ни одной остановки. Матери не хотелось, чтобы в ее планы ненароком вмешалась какая-нибудь нелепая случайность. Мало ли кого из петербургских знакомых может занести сюда? Ей было достаточно той нелепой случайности, которой огорошила ее Лиза.
Маленький православный монастырь, ставший их приютом в последующие четыре месяца, затерялся в лесу, и, пожалуй, мало кто даже из жителей округи знал о его существовании. Распорядок дня и беспрестанные молебны, в которых временные постояльцы вынуждены были принимать участие, приводили Лизу в отчаяние. За несколько месяцев, проведенных в лесу, она пришла к убеждению, что хуже смерти может быть только монастырь.
Девочка родилась раньше срока, в Крещение, и крик ее слился с завываниями ветра за окном. Измученная долгими и тяжелыми родами, Лиза тут же уснула. Единственный взгляд, брошенный ею на окровавленное маленькое тельце, ставшее причиной многочисленных ее тягот и чуть не испортившее ей будущность, был первым и последним взглядом, которым она наградила свое родное дитя. Утром мать, явившись к ней узнать о самочувствии, застала ее бодрой, на ногах, хлопочущей рядом с сундуками. «Едем?» — радостно спросила Лиза, и глаза ее впервые за долгое время полыхнули надеждой и радостью. «Едем», — ровно ответила мать.
Крестить девочку Елена Карловна приезжала без дочери. Девочку нарекли Алисой, фамилию дав по названию местечка близ монастыря — Форст. Бабка повесила ей на шею золотой крестик, перекрестила трижды и вернулась с дочерью в Петербург, где полным ходом шли последние приготовления к свадьбе.
Елизавета вышла замуж за Ивана Курбатского в начале апреля 1829 года. День ее венчания совпал с наводнением…
В тот самый день, когда Лиза в монастыре металась в постели, проклиная еще не рожденного ребенка, сквозь пургу, медленно переставляя из сугроба в сугроб окоченевшие ноги, шла другая женщина. Странная женщина. Одета была как мальчишка — в штаны и тулуп. Боль раздирала на части ее тело, а безысходность — сердце. Она с тоской понимала, что вряд ли доберется до церкви, где ее ждали… Там было спасение и, возможно, счастье…
В доме князя Налимова не было огней. Да если бы и были? Она ведь не сумасшедшая, чтобы просить о помощи. К тому же с каждым мгновением она все яснее понимала, что часы ее сочтены. О помощи можно было просить теперь только Господа Бога. Но они с ним и без того были в разладе, а после сегодняшнего…
Она сумела дойти только до забора и упала в снег. Последняя попытка подняться окончательно лишила ее сил. Женщина принялась негнущимися посиневшими пальцами рвать на себе одежду, пытаясь высвободиться из тяжелого тулупа…
Арсений был в этот день задумчив больше обычного. По привычке последних дней он несколько вечерних часов провел запершись в своей каморке, на кровати, не мигая уставившись в одну точку. То ли его томило предчувствие великой беды, то ли все-таки, как болтали горничные, был он юродивым, а значит — через ненормальность свою мог чувствовать и понимать нечто такое, что не дано людям разумным и степенным.
Он встал с кровати на секунду раньше, чем залаяли собаки во дворе. Князь велел непременно спускать собак на ночь, не то чтобы боясь непрошеных гостей, а из любви к остромордым злющим тварям, нуждающимся в свободе. Пусть побегают, порадуются снегу, не то зажиреют — какая с ними весной охота будет. Сперва залаяла одна собака, к ней присоединились остальные, и вот уже вся стая с остервенением заливалась истошным лаем.
Поморщившись, Арсений поднялся и вышел на крыльцо. Лицо его сразу же облепило снегом. Борода в считанные секунды побелела. Собаки надрывались все сильнее. «Нет, — решил он, — в такую погоду честные люди носа на улицу не кажут…» И, возвратившись в комнату, прихватил пистолет со стены.
Он вышел за ворота без собак, закутавшись в медвежий тулуп, пошитый из прошлогоднего охотничьего трофея, и двинулся к тому месту, куда, царапая доски забора, пыталась прорваться стая со стороны сада. Страха он не ведал, Ему, прошедшему через адское пекло, сам черт был не брат. Время близилось к полуночи, снежное небо оставалось светлым, и кое-что можно было разглядеть.
Он не сразу нашел ее — застывшую, привалившуюся спиной к доскам забора. А заметив, сплюнул, сунул пистолет за пазуху, присел на корточки, стал равнодушно разглядывать. Шапка съехала на спину, темные кудри рассыпались длинными прядями, занавесив лицо. Она была закутана в овчинный тулуп как-то чудно, словно кто принес и бросил ее под забором.
Арсений огляделся, изучил дорожку следов. Не похоже, чтобы топтался еще кто-нибудь. Следы остались глубокими, метель еще не замела. Он снова нагнулся к женщине и сдвинул с лица волосы, покрытые тонким налетом инея. Глаза ее были закрыты. Приложил руку к щеке — теплая. Поднес ладонь ко рту, к носу — никакого дыхания. То ли померла только-только, то ли так плоха, что дыхания не учуять. Вспомнил, как во время иранской кампании солдатика одного чуть не закопали заживо. Доктор тогда сердце слушал и только по слабому его биению определил теплившуюся в теле жизнь. Арсений снова поморщился, лезть к бабе слушать сердце он ни за что не станет. Даже если ей суждено подохнуть. Однако нужно предупредить Марфу, что ли, пусть в сени ее втащат, может, и оживет.
Арсений побрел вдоль забора назад, и вдруг ему показалось, что сквозь завывания ветра слышит он тоненький какой-то звук. Словно зовет его кто-то. Он вернулся, снова присел на корточки, поднял русые волосы, заглянул бабе в лицо. Глаза ее оставались закрытыми, а щеки стали вдвое холоднее против прежнего. Она не шевелилась, но тоненький звук тем не менее стал отчетливей. Арсений пригнулся к самому ее рту, но звук издавали не ее заиндевевшие губы. Тогда он оторвал вмерзшую в снег полу тулупа, потянул, дернул и вскрикнул…
В ногах женщины растекалась кровавая лужа, а в ней барахтался живой, только народившийся ребеночек и тоненько пищал. Одной рукой Арсений задернул страшное зрелище, другой — закрыл глаза и задохнулся воспоминанием…
Женщина была мертва. Под правым ребром у нее зияла глубокая рваная рана. Князь цокал языком и морщился, глядя на Арсения. «Только этого нам недоставало, — бормотал он скороговоркой. — Завтра мои именины! Только этого…»
О его поместье с недавних пор ходила дурная слава. С тех самых пор, как сбежал паскуда конюх и трепал языком по кабакам. Именно тогда Арсений сделался молчалив, а князь чрезвычайно раздражителен. Их вечерние шахматные партии прекратились, в доме повисла тишина. Горничные мышками юркали из комнаты в комнату, боясь подвернуться барину под руку.
Побледнев при виде покойницы и затребовав сначала капель, князь не усидел в своем кабинете, швырнул бокал с каплями в камин, велел мужеподобной Марфе нести из погреба красного вина и, как только она скрылась в сенях, быстро подошел к Арсению, взял его за руку. «Поговорим», — сказал полунежно-полупросительно… А потом расхаживал по кабинету, хрустя пальцами, взглядывая поминутно то в темное окно, то в огонь камина. Арсений смотрел в одну точку, сидел не двигаясь.
— Далась тебе эта баба замерзшая, — взвизгнул наконец князь, но сразу понял: не то, не то, подошел вплотную к Арсению, нагнулся, провел дрожащей рукой по его щеке. — Забудем, — сказал он тихо. — Не могу больше. Прости ты меня, что ли?
Князь закрыл глаза. Арсений внимательно посмотрел на него, словно решая про себя, отчего тот зажмурился: или от раскаяния истинного, или потому, что он, князь, просил прощения у своего денщика. Арсению было важно — почему? Князь приложил руку к щеке, но Арсений успел заметить, как левый его глаз дернулся и выкатилась из-под ресниц слеза…
— Что теперь делать, ума не приложу, — в отчаянии пробормотал князь.
И тогда Арсений поверил наконец и его раскаянию, и его тревоге за дальнейшую их судьбу…
Арсен родился и вырос в крохотном ауле на вершине горы. Эривань отделяло от нее два горных хребта. В зиму через них было не перебраться. Жизнь здесь текла только в теплое время — пытались пасти скот, пытались выращивать плодовые деревья, но что, скажите, может вырасти на камнях?
За год до встречи с князем Николаем Налимовым Арсена женили, и его дом с утра до ночи оглашался детскими воплями. К жене он был холоден, сына — обожал. Он всегда был человеком суровым. Женщины вызывали у него отвращение, работа — равнодушие. Казалось, он появился на свет случайно и теперь только и ожидает момента, когда сможет покинуть этот безрадостный и неуютный мир.
Но рождение сына полностью переменило его. Он обмяк. Пару раз видели, как он неумело улыбался. В темной его голове впервые зашевелились мыслишки о будущем.
Но все это был только миг, и пролетел он быстрее всадников на гнедых лошадях, от которых пахло порохом и смертью. Уходя от русских солдат, они жгли землю, рубили шашками направо и налево. Жена Арсена стояла на пороге дома, когда на скаку, походя, кривая сабля опустилась ей на голову, рассекая шею, плечо и ребенка, которого она держала на руках.
В накатывающей сзади лавине русских Арсен карабкался по склону к своему дому, с ужасом глядя вперед и не веря глазам… Он даже не посмотрел на жену, поднял мальчика, и из громадной дыры в его таком крошечном тельце закапала, полилась обжигающе горячая кровь. И в этот миг, самый горький в его жизни, когда ярость к иранским псам обуяла его, он чуть сам не ушел вслед за своим сыном, так и не успев отомстить…
Налетевший сзади воин занес кривую саблю над его головой, и шею пронзила боль. Руки ослабели, он уронил бездыханное тело сына и приготовился умереть… Но смерть не спешила. Какой-то русский вдруг оказался рядом, отбил второй, наверняка смертельный, удар. Прозвенели сабли, и офицер оказался в сложном положении на краю пропасти, без оружия. Зажимая левой ладонью рану в плече, Арсен тигром бросился сзади на противника и одной только правой сломал ему толстую, лоснящуюся шею…
Им было по двадцать шесть тогда, и с тех пор они стали братьями. И спасение от смерти стало не единственным подвигом, который они совершили друг для друга. Они спасли друг друга от одиночества, слились душой и телом…
Правда, это случилось не сразу, но тогда, еще стоя на краю обрыва, они посмотрели впервые друг другу в глаза, один — сгорая от боли и ярости, другой — из пекла лихорадящей битвы, в которой, может быть, искал он забвения, и поняли оба, что не зря повстречались на этой земле.
Николай ухаживал за раненым Арсеном. Арсений — так он называл его, не разобрав армянского имени. Он прогнал полкового врача и собственными руками протирал рану утром и вечером чистым спиртом, отпаивал Арсения настоями неизвестных тому российских трав. Руки Николая порой дрожали, но не неопытность была тому причиной. Совсем нет.
Иранские войска были разбиты. У озера Урмия получил тяжелую рану уже Николай, и Арсений, знавший тогда всего лишь несколько слов по-русски, а потому прикидывавшийся немым, вез друга домой, в новгородские края, исполняя его последнюю волю. Доктора ничего хорошего не обещали. Арсений выбросил порошки, которые прописали Николаю, накопал кривых корешков, высушил на огне, стер в порошок. Диковинное лекарство помогло.
На середине пути князь пошел на поправку. Но другая кручина чуть не свела его снова в могилу. Прикосновения армянина сводили его с ума, когда тот обтирал с его тела пот, когда прикладывал холодное полотенце к пылающей голове. Он тянулся к этим рукам губами в полубреду, в отчаянии, падая снова изможденным на ложе, не в силах, не смея больше пошевелиться, выдать себя. Он плакал беззвучно во сне, а Арсен не дыша прислушивался к своему сердцу. Сердце его было наполнено любовью. Такой любовью, которой он никогда раньше не знал.
Ему становилось страшно, что заметит кто-нибудь огненные взгляды князя или его собственное сомлевшее сердце непроизвольно выдаст тайну их неосязаемой связи. Ему становилось страшно оттого, что князь — в бреду, и, может быть, принимает его за другого, за другую… Он тер корешки в пыль, обливаясь слезами и моля, чтобы время его бреда не кончалось, чтобы не прояснялись его призывы, чтобы не оказались горячие поцелуи князя адресованными какой-нибудь молодой особе, являвшейся его больному воображению.
Неподалеку от Москвы князь как-то разом окреп, да и встал бы обязательно, не запрети ему это местный лекарь. Теперь глаза его смотрели на Арсена не затуманенно, а как никогда ясно, и как никогда ясно в них отражался самый неистовый призыв. В Новгород они прибыли уже любовниками и, поскольку любовь их переживала медвяный свой месяц, отправились чуть ли не сразу же в отдаленное поместье, в Малороссию, подальше от чужих глаз, чтобы предаться новообретенному счастью с упоением двух грешников, бесповоротно порвавших с мечтой о рае.
Вседозволенность ночи мягко перетекала в таинство дня, когда была нужда осторожничать, не попасться на глаза прислуге, да и вообще вести себя так, как подобает господину и слуге. Несмотря на то что никто из них не искал другой доли в любви, безжалостное слово Содом в воскресной проповеди священника или дурной сон, от которого просыпаешься в холодном поту, нет-нет да и всаживали леденящую иглу страха в сердца влюбленных.
Людьми они были разными не только по положению, но и по характеру. Николай, от природы ветреный, быстро загорался всякой мыслью, всяким чувством и так же быстро уставал, отрезвлялся. Нередко его терзала необъяснимая тоска, наследственный недуг, перенятый им от батюшки, рано скончавшегося. В такие дни он чаще обычного звал в свои покои Арсения — для шахмат, для вина, для любви.
Арсен был, напротив, как могучее дерево или скала, о которую разбивались всякие ветры. Казалось, ничто не может поколебать его обычного спокойствия, задеть его или взволновать. Его внутренней силы хватало на двоих. Болезненные вспышки князя гасли рядом с ним.
Если бы они с князем повстречались чуть раньше… Тогда в этом великане, с ловкостью фокусника меняющего подметки на башмаках, видели бы счастливейшего человека, обладающего на свете всем, чего ему так хотелось. Но мир покинул его грешную душу не тогда, когда он впервые сжал Николая в своих мощных объятиях, а значительно раньше, когда кровь собственного сына бежала по его рукам. Он был виноват раз и навсегда перед людьми и перед Богом за душу чистую, убиенную по его недосмотру… Тогда-то и скособочило этот мир, словно шею Арсена. Шрам на шее заставлял его ходить немного боком и голову нести не прямо, а склоненной к правому плечу.
Душевный надлом был неясным, таился в темных закутках его широкой души, и он сам ничего о нем не знал. Но вот люди — за версту чувствовали. Сидит огромный великан под деревом, спроси чего — вскинет на тебя глаза, словно вцепится взглядом горящим, а потом прищурится слегка, и затуманятся черные очи. И говорит так странно. Не столько потому, что языка другого, сколько — быстро, отрывочно. Скажет слово и думает, что все им и высказал, чего больше?
Разговаривать с ним мог только князь. Хотя какой это разговор? Расхаживает Налимов с трубкой по кабинету в длинном шелковом халате и говорит-говорит безостановочно. А Арсений сидит слушает. Так бы и просидел всю жизнь подле князя, если бы не случай.
Туркманчайский мир, привезенный в Петербург Грибоедовым, о котором Николай кричал, что он великий человек и великий поэт, произвел на князя сильное впечатление. «Вот им, вот им, псам поганым», — выкрикивал он порывисто, понятия не имея, на каких условиях заключен этот мир и что сей документ сулит государству. Однако узнав впоследствии, что часть Армении теперь принадлежит России, Николай пришел в неистовый восторг, даже прилюдно расцеловал Арсения. Никто не придал этому значения — старые полковые товарищи празднуют победу.
Решено было победу эту отметить как следует — с размахом, чтобы много вина, по-армейски. Тут-то на праздновании и вышел казус. Молодой конюх, что служил совсем недавно, попал в опочивальню к князю, но, удовлетворив его страсть и протрезвев от ужаса, опомнился и бежал. Отловили его неделю спустя в соседнем селе. Николай, чтобы загладить перед Арсением вину, приказал парня не возвращать, а отдать в солдаты. Тогда они помирились быстро. Недавняя их размолвка случилась по другой причине. Мать Николая, прислушиваясь к сплетням о сыне, не поверив, разумеется, ни слову из сказанного, все-таки приехала в имение и устроила Николаю сцену, потребовав замять немедленно всякие домыслы на свой счет и жениться.
— Но на ком, маман? Против чувства? Возможно ли? — ломал комедию Николай, бегая по гостиной и вскидывая руки к потолку.
— Возможно. У Ермолаевых дочка больна. Ей особого чувства не надо. Будет тихо гулять по твоему саду, а соседи прикусят языки. Собирайся!
И, не оставив сыну ни минуты на раздумье, она в тот же день потащила его к Ермолаевым, где немедленно и состоялось сватовство.
Для Арсения это был удар очень болезненный. День свадьбы неумолимо приближался, а Николай никак не мог объяснить Арсению, что его женитьба лишь камуфляж для отвода глаз и никак не может повлиять на их отношения. Николай уперся и не хотел идти к своему денщику, хотя и знал по опыту, что именно ему придется первым заговорить о примирении. Это тяготило его, но выбора не было.
И вот этот труп под окнами… Какой ужас!
— Нельзя ли как-нибудь это все тихо? — простонал Николай, и Арсен кивнул головой.
Он уложил труп в мешок, бросил в сани, завалил соломой, а ранним утром тронулся в дорогу. Было у него одно местечко. Знал, где залегла медведица на зиму. Если зарыть в снег, то по весне даже косточек не оставит голодная бестия.
В последний момент екнуло сердце — все-таки человек. Начал было молитву читать, да осекся. Загудела береза рядом, ветер поднялся. Недобрый знак. Он вскочил в повозку да стегнул коня как следует.
Дома, не стряхнув снега, вломился к Марфе без стука. Мычит, деньги сует. Та смотрит глазами огромными от ужаса. Арсений на мальчишку кивает: «Выходи», — «Тю, да уж будьте покойны…» — Марфа прячет толстенную пачку ассигнаций, сообразив, что к чему. А потом размышляет, разглядывая мальчика, — сынок, чай. Вон как похож — черненький весь. Арсений не прощаясь уходит.
Никак ему было не уснуть в эту ночь. Все крутился, стонал. Два чувства одолевали его бедное сердце. Чувство великого счастья, что Бог снова послал ему отнятого сына. И неприятный осадок от происшествия у берлоги. А уж как заснул, все снилась эта черноволосая бестия. Волосы лицо закрывают так, что глаз не видно. Тянет к нему руки костлявые, пальцы со следами от колец, просит, умоляет отдать мальчонку… Но и во сне Арсений непреклонен. Замахнулся на видение страшное, оно и рассыпалось… Его это мальчик. Только его.
Маленький лесной монастырь ранней весной представлял собой жалкое зрелище. Размытые дождями дороги вокруг него превращались в единое месиво там, где не лежал ковер многолетней травы с гниющей прошлогодней листвой. Алиса смотрела из окна на серые тучи, уныло ползущие по небу, и пыталась заплакать. Слезы считались признаком подлинного раскаяния, а оно ей сегодня было необходимо. Сестра Анна с утра не сказала ей ни слова — раз, и она, вернувшись с утренней молитвы, не нашла под подушкой своего дневника — два. Стало быть, нажаловалась, жди наказания, а к наказанию нужно хорошенько подготовиться. В прошлый раз, когда она стащила кусок пирога у сестры Кейт, мать-настоятельница бросила в сердцах: «Хоть бы слезинку обронила, грешница!»
И вот теперь Алиса изо всех сил пыталась выдавить из себя слезы. А для этого нужно было вспомнить что-нибудь особенно грустное и неприятное из своей коротенькой десятилетней жизни. Например, о том, как однажды сестра Софья отвесила ей оплеуху за то, что Алиса не плела кружева, а, свернувшись калачиком, уснула на своей узкой кровати в келье… Алиса наморщила нос и рассмеялась. Свою жирную лапу сестра Софья, ударив Алису, отдернуть не успела, та впилась в нее зубами с отчаянием и остервенением котенка, бросившегося на здоровенного пса. Софья завыла и принялась звать на помощь. Умора! Прости, Господи!
Алиса машинально перекрестилась и сразу же вспомнила вот, что надо. Она бережно взяла в кулачок свой маленький золотой крестик и запричитала про себя, как в детстве: «Мама, где ты? Приезжай за мной. Забери меня отсюда». Это была ее любимая молитва, от которой становилось себя так жалко-жалко, что глаза тут же наполнялись слезами. Алиса подождала долгожданные слезы так и не появились. Что-то отвлекало. Почему-то ей взбрело в голову позвать маму по-русски. «Матушка моя родная, — растягивая слова произнесла Алиса вслух, — милая моя, родная», И замерла, прислушиваясь к звучанию иностранных слов.
— Вот ты где! — Мать-настоятельница распахнула дверь в келью. — Чувствую, русским духом отсюда запахло.
И, ухватив Алису за руку, потащила к себе.
На высоком стульчике у стола, сложив руки, сидела няня и смотрела в пол. Сильно дернув напоследок Алису за руку, мать-настоятельница поставила ее рядом с няней и, поджав губы, протянула той тонкую тетрадь, обшитую синим бархатом. Екатерина Васильевна тут же узнала подарочек, который выпросила у нее Лисонька в прошлый Сочельник, но все-таки подняла на настоятельницу глаза, исполненные самого натурального недоумения.
— Что это?
— Читайте, — приказала мать-настоятельница.
Катерина Васильевна раскрыла тетрадь и начала читать с первой страницы.
«1838 год, — аккуратно было выведено наверху, — 1 марта.
Вот такие чудеса случаются на свете. У меня есть мама! И что самое удивительное, я — русская! Невообразимо! Родители мои происходят из огромной страны снегов и медведей. И конечно же, они не забыли обо мне, потому что я так страстно молила об этом Бога. Я готова бежать отсюда куда угодно! К медведям так к медведям.
Они не только вспомнили обо мне, но и прислали ко мне наставницу. Ах нет, нет, она уже начала учить меня по-русски, и у них есть замечательное слово для нее — „няня". Звучит смешно, но ужасно нежно. Однако мне никак не осилить по-настоящему этот обворожительный русский звук „я“. Такого звука нет у немцев…»
— Не с начала, — прервала чтение Екатерины Васильевны настоятельница, — читайте только то, что я подчеркнула красным карандашом!
И снова поджала губы.
«Январь 1839 года.
Подслушала, что сестры Кэтрин и Анна говорили о русских. Говорили, что все они ленивы, как свиньи. Я страшно рассердилась сначала, услышав, что такое говорят о моей маме, а значит, и обо мне. Так рассердилась, что хотела ворваться к ним и выцарапать им глаза. Но потом передумала. Они весь день сидели за работой и все плели и плели бесконечные свои кружева. До чего скучное занятие. Я действительно ленива. Но лень — это лучшее состояние на свете.
Но только я хотела бы лениться почаще. Каждый день, если можно. И чтобы подавали жареных лебедей. Кэтрин говорила, что это кощунство русских — есть лебедей. А я бы ела…
27 февраля.
…Чем больше мне говорят гадостей о России, тем больше и больше она мне нравится. Мне хочется непременно туда пробраться… Я понимаю, что, если я русская, значит, такая же гадкая, и мать моя, вероятно, была гадкой женщиной, если ее родное дитя оказалось заперто в монастырских стенах. Но вот про бабку мою они ничего не смеют говорить. Бабушка моя — ангел, потому что прислала ко мне няню — такую необыкновенную, и совсем не гадкую, а чудесную даму. Я обожаю бабушку, даже несмотря на то, что она не явилась за мной сама, не захотела посмотреть на меня. Но она подала мне надежду. Не оставь меня своими молитвами, бабушка…
4 марта.
…Решено. Если меня не отпустят отсюда добром, я непременно убегу. Нужно будет открыться няне. Она обязательно поможет. Очень хочется посмотреть на Россию хоть одним глазком. Неужели и впрямь там медведи шныряют по городским улицам, как коты по нашим коридорам? Господи, помоги мне выбраться!..»
Последняя запись была сделана по-русски с ошибками. Екатерина Васильевна оторвала взгляд от тетради и, приоткрыв свой алый ротик, посмотрела на наставницу.
— Ничего не понимаю, — сказала она невинно.
— Не понимаете? — Мать-настоятельница снова поджала побелевшие от гнева губы и, протянув Екатерине Васильевне несколько бумаг, указала дрожащим пальцем на дверь.
Няня взяла Алису за руку и потянула за собой к выходу. Ни звука не проронила ее воспитанница, пока шла по длинному коридору. И только оказавшись в своей келье, схватила няню за плечи и с подлинной мольбой в голосе выдохнула ей в лицо:
— Что?
— Нас выгнали, Лисонька, — спокойно пояснила ей та. — Собирай вещи.
— То есть как — выгнали? Куда выгнали? В… — у Алисы перехватило дыхание, — Россию?
— Посмотрим, как Бог даст, — пожала плечами Екатерина Васильевна, и ее руки замелькали над дорожным сундуком.
Весна была довольно студеной, а им пришлось долго пробираться лесом по бездорожью. Екатерина Васильевна ругалась на чем свет стоит, утопая в грязи красивыми коротенькими сапожками. Простая крестьянская повозка ожидала их в километре от монастыря, что поделаешь, лучше уж так, чем увязнуть в грязи вместе с телегой и лошадью. В ближайшем городке они пересели в дорожную карету и отправились в Мейсен.
Алиса, мечтавшая увидеть большой город, при въезде крепко уснула, да так, что у гостиницы няня не смогла растолкать ее. Лоб Алисы горел, по щекам расплывались алые круги, из приоткрытых губ вырывалось тяжелое хриплое дыхание. Она была без чувств.
Ее первая болезнь. Тяжелейшее испытание для ребенка, которому доподлинно известно все об адских мучениях. Алиса было решила, что пришел час расплаты за украденный черствый пирожок. Да еще, ненадолго приходя в себя, видела она ангела — стоит над ней весь в белом, головой качает. Ясно, в рай не возьмут, вон как все нутро горит адским пламенем.
Алиса металась по постели, а няня уговаривала:
— Лисонька, потерпи, все пройдет. Чего ты кидаешься как сумасшедшая? Это же доктор!
Потом Алиса выздоравливала. Что это было за блаженное время! Она лежала в постели среди многочисленных подушек и подушечек, на белых, приятных на ощупь простынях, и няня поила ее теплым молоком с медом. Единственное, что расстраивало Алису, так это заминка на пути к бабушке. Ей никто этого не говорил, но она знала наверняка, что они едут в Россию. Первое время, когда Екатерина Васильевна нежно целовала ее или обнимала, Алиса испытывала странное чувство. Появление няни перевернуло убогий и серый мирок, в котором она провела детство. В сердце ее впервые затеплилась любовь настоящая, человеческая. Это было иное чувство, нежели любовь к Богу, которую ей пытались привить на протяжении десяти лет. Теперь любовь к Богу представлялась ей в виде холодных монастырских стен и таких же холодных, бесчувственных женщин. А любовь человеческая виделась как теплые нянины руки, нежная ласка и, конечно же, молочко с медом.
В ее лексиконе появлялись новые слова, звучавшие по-русски: «лакей», «простокваша», «барышня», «дрянь», «с добреньким утрецом». Город, издающий за окнами разнообразные звуки, настораживал Алису: грохот повозок — пугал, редкие взрывы смеха — удивляли, брань — смущала. Мужчины вызывали у нее непреодолимое любопытство. Она без церемоний рассматривала навещавшего ее доктора, словно диковинное существо, явившееся из другого мира.
Алиса закрывала глаза и предавалась лени. С трех лет, исполняя в монастыре работу по мере своих скромных сил, она тайно лелеяла мечту хотя бы денек ничего не делать. Праздники, когда работать было грехом, приносили с собой бремя еще более тяжкое — многочасовые службы…
Поглядывая одним глазом на свою воспитанницу, Екатерина Васильевна достала письмо и чернила и принялась писать еженедельный отчет Елене Карловне.
«Все больше и больше присматриваясь к воспитаннице, вверенной мне вашей милостью, нахожу ее ребенком премилым и смышленым. Ну конечно, она уже не совсем ребенок, хотя наивна в некоторых вопросах более, чем неразумное дитя. Многолетнее пребывание в лесной глуши пошло на пользу ее здоровью, но сделало ее развитие достаточно однобоким и ущербным. Едва удалось отучить ее кланяться слугам по утрам и заставить держать голову высоко, а спину прямо.
К завтрашнему дню приглашаем маникюрного мастера. Руки у девочки загрубели в монастырских работах, а на ногах шершавые мозоли от деревянных туфель. Парикмахера звать не будем. Если бы вы видели, какие у нее роскошные волосы! Совсем как у особы, которая вам близка, — русые, с золотинками, играющими на солнце. И глаза — огромные, синие, с длинными черными ресницами, от которых тень на щеки падает. С каждым днем она хорошеет, и привези ее в Петербург — обязательно стала бы со временем первой красавицей, потому не нашлось бы ей равных, уж поверьте мне на слово…»
Елена Карловна сидела подле зеркала, когда ей принесли письмо из Мейсена. Она тут же потянулась за ним, но рука ее повисла в воздухе. Елена Карловна медлила…
Произнося речь в честь молодых, старуха Курбатская восхищалась чистотой невесты и вдруг начисто позабыла выученный накануне текст. Возведя очи Господу, вдруг увидела прямо в небесах шпиц Петропавловского собора. «Невеста, чистая как тот ангел, что парит над городом…» Елена Карловна запомнила эту минуту не только потому, что закашлялась тогда совсем некстати, но и потому, что через год с небольшим злополучный ангел на шпице накренился от сильного порыва ветра, и вроде как выходило, что пал. Она сочла это дурным предзнаменованием и всю осень с тоской и трепетом наблюдала, как маленький человечек карабкался ежедневно на шпиц. К зиме ангел был восстановлен, и она вздохнула с облегчением…
Замужество Елизаветы внесло в ее дом достаток, а в дом Курбатских — непрерывные хлопоты. Стирая княгиня, страдавшая подагрическими болями, уверяла, что непременно выпила бы яду, чтобы избавиться от этих мук, и терпит их только ради того, чтобы лицезреть своих правнуков. Каждый ее визит в дом Ванечки начинался и заканчивался наставлениями поторопиться с наследниками.
Ванечка же только разводил руки, близоруко щурился и сладко улыбался, когда речь заходила о жене. Он был влюблен в нее по уши, влюблен слепо и покорно.
Почувствовав в замужестве свободу, Елизавета пользовалась ею от души. У нее были две слабости — наряды и театр. Так считала Маша Вейская. Но она была не права. У Лизы была одна слабость — мужчины, а все остальное — необходимые декорации.
Театр, куда она попала впервые после замужества, поразил ее воображение настолько, что она ни о чем другом не могла больше и думать. Театр стал для нее жизнью. Если вечером они оставались дома, день казался ей потерянным безвозвратно. Она делалась раздражительной и несговорчивой относительно своего супружеского долга. Поэтому Ванечка покорно дремал в партере, лишь бы его ангел Лизонька не капризничала вечером, когда он постучится в ее спальню.
Лизу мало интересовало действо на сцене. Больше — знакомые и незнакомые люди, которые собирались здесь каждый вечер. Лорнет стал ее оружием. Переходы и закутки театрального фойе — местом для охоты. Она обожала флирт, быстро заводила романы и так же быстро изменяла своим, чаще все-таки платоническим, кавалерам. Ее лихорадило от одного только поцелуя, дерзкого взгляда, пожатия руки без перчатки… А уж когда Александрийский перебрался в новое здание, построенное по проекту модного архитектора Карла Росси, Лиза и вовсе потеряла покой и сон.
Однако она все-таки следила за конспирацией. Хотя супружество не вызывало у нее особенного восторга, она по-своему была счастлива в браке. Муж был богат, знатен и удивительно близорук, а значит — необычайно удобен для той жизни, которую она теперь вела.
Лиза никогда не попадала в скандальные истории, и обо всех ее похождениях никто ничего не знал доподлинно, но вслед за ней всегда крался легкий шумок. Елена Карловна не могла не заметить этого, да и отношения со старой княгиней стали портиться. Лиза оказалась такой же мотовкой, как и ее невестки, да еще не торопилась рожать ей правнука. А той непременно хотелось видеть «Ванечкино продолжение в веках».
Елена Карловна, как могла, старалась, чтобы легкий шумок не обернулся как-нибудь громким скандалом. Она и нашептала тогда старухе пригласить к молодым хорошего врача, шутка ли, пять лет уже в браке, а детей нет. Она была абсолютно уверена, что все дело — в неповоротливом Ванечке.
Приглашенный доктор объявил, что Лиза скорее всего бесплодна, отчего с бабкой Курбатской чуть не приключился удар. Пролежав два дня в постели и не получив ровным счетом никакого облегчения, она на третий день нанесла визиты известным врачам. В результате разносторонних консультаций всплыло имя польского еврея Фридриха Фридриховича, пользующего в Эмсе женщин, неспособных к деторождению. Поразительные результаты его методы заставили старую княгиню настаивать на отъезде детей в Эмс к светилу медицины.
Проводы были веселыми, глаза Лизы сияли как звезды. Никто и представить себе не мог, что через несколько дней этой красивой, молодой, полной жизни женщины уже не будет на свете. В дороге она простудилась, простуда быстро перешла в воспаление легких, и в три дня она сгорела, до последнего момента легкомысленно улыбаясь молоденькому симпатичному доктору. Так и умерла с улыбкой на устах, совсем как ее батюшка в военном походе.
Ванечка, неожиданно очутившись в таком ужасном положении, был близок к истерике. С ним были незнакомые люди, и все спрашивали, повезет ли он тело назад или хочет, чтобы погребение состоялось на местном кладбище. А он при одном только упоминании о жене как о «теле» начинал рвать на себе волосы и дико, бессмысленно завывать. Так и не добившись от него внятного ответа, дальним родственникам пришлось обрядить его в траурный костюм и, поддерживая под обе руки, привести на погост, где покоились представители русской диаспоры. Ванечка был как в бреду, по-женски взвизгивал, кидался на гроб, а когда стали заколачивать крышку — вовсе лишился чувств.
Те же родственники сопроводили его в Санкт-Петербург. Время шло, а горе молодого вдовца не становилось меньше. Он терзал себя мрачными мыслями и производил впечатление человека, начисто лишенного разума. Тревожась за любимое чадо, старая княгиня тайно созвала консилиум врачей. Они не обнаружили у Ивана сколько-нибудь серьезной нервной болезни, а самый старый, беззубый доктор, пошамкав губами, посоветовал княгине приставить к уходу за внуком — разумеется, только на первых порах и ради его драгоценного здоровья — какую-нибудь здоровую и сговорчивую молодую девку.
Лицо княгини от такого совета пошло красными пятнами, но здравый смысл был в ней сильнее ханжества, и, опустив доводы морали, она принялась действовать.
На следующий же день Ванечка был вывезен в деревню, подальше от злополучной Козловки, будившей горестные воспоминания, и там предоставлен самому себе и переспевшей конопатой молодухе Ефросинии. Сгорая от нетерпения и изводя себя образами всяческих ужасов, но все-таки выдержав положенные для лечения недели, обязательные по утверждению старого паскудника лекаря, бабка кинулась навестить Ванечку.
Он встретил ее здоровым, уравновешенным и даже слегка округлившимся. Скрыв легкую досаду от неожиданного появления бабки, он заявил, что здоровье его значительно лучше, но наотрез отказался вернуться в Санкт-Петербург под предлогом годичного траура, который решил провести вдали от столичного шума. Фрося, подававшая кофе, полыхала при этом ярким румянцем…
По «завершении траура» старая княгиня еще раз навестила внука и согласилась стать крестной мальчонке, что родился аккурат к этому сроку у Ефросинии. Несмотря на пестрые его щеки в рыжих конопушках, бабка была все-таки удовлетворена, лицезрев долгожданное «продолжение». А вернувшись в Петербург, тихо скончалась, завещав Ванечке половину своего огромного состояния, а вторую половину разделив между прочими членами семьи.
Елена Карловна была названа управляющей всей недвижимой частью Ванечкиного состояния. Смерть дочери она перенесла довольно легко. Даже княгиня Курбатская горевала куда больше. Душа Елизаветы была Елене Карловне всегда чужда. Однако с течением времени Елена Карловна обнаружила, что потеря дочери с каждым днем ей все тяжелее. Некого навещать раз в месяц, не о ком беспокоиться. Были нарушены многолетние привычки, а нарушение привычек действует на человека порой тяжелее естественной утраты.
В ту пору, когда княгиня Курбатская отошла в мир иной, передав Ванечку на попечение рябой деревенской бабы, Елена Карловна ощутила потерю дочери так остро, что порой, по ночам, ложась в постель, долго не могла заснуть. Конопатые сыновья Ванечки возбуждали в ней недружелюбные, ревнивые чувства. И все чаще и чаще посещала мысль о девочке, которая даже не знает родного языка…
Когда дом заполонил гомон четверых быстроногих конопатых ребят, воспитанием которых решительно все пренебрегали, Елена Карловна перебралась во флигель, куда не долетали ни их дикие крики, ни болтовня простолюдинов, наводнивших кухню. Невенчанная жена Ивана Фрося снова ходила на сносях, отчего лицо ее стало уродливее прежнего, покрывшись поверх конопушек розовыми мелкими прыщами.
Дни летели за днями, складывались в годы, а Иван не собирался менять установившийся образ жизни. Из столичного воспитанного молодого человека он превратился в распущенного сельского помещика неопределенного возраста.
Богатый вдовец был завидным женихом, вопреки долетавшим до столицы слухам о его странном образе жизни, многие матери мечтали видеть его своим зятем. Вежливости ради Иван дважды в год появлялся в Петербурге, Ефросиния с воем провожала его в дорогу, а потом, затаив дыхание, ждала возвращения своего «касатика». И он исправно возвращался. Столичные девушки отпугивали его своей бойкостью и горящими глазками, а он привык к покою и монотонному голосу Фроси.
Фрося души не чаяла в Ванечке, но держалась скромно и лишнего себе не позволяла. Называла его Иваном Федоровичем не только на людях, но и в спальне. Конечно, она держалась теперь с деревенскими девками надменно, но ей так хотелось поделиться с кем-нибудь своим счастьем, что она, позабыв о высокомерии, приглашала подружек на чаепитие.
А Елена Карловна Ванечку Курбатского ненавидела — за то, что он так быстро забыл ее красавицу дочь. Она ненавидела и Фросю, посмевшую занять место покойной. Ненавидела их конопатых отпрысков, которым может достаться больше, нежели ее родной внучке…
Как только на ум ей приходила Алиса, кромешное вселенское одиночество отступало, пронзительный страх перед грядущей смертью становился не так резок. Вот кому достанется золото Курбатских! Не этим рыжим выродкам, а Лисоньке. Уж она-то сумеет об этом позаботиться.
Лишь одна мысль не давала покоя. На кого похожа девочка? Есть ли в ней что-нибудь от бабки, или она унаследовала безумную похоть своих родителей? Не будет ли у нее с внучкой проблем побольше, чем с дочерью?
Елена Карловна, не решаясь забрать Алису из монастыря и воспитывать где-нибудь неподалеку, призвала опытную женщину, преданную ей еще со времен прозябания в Козловке. Два года назад Екатерина Васильевна отправилась в Германию, где и занялась воспитанием Алисы. Каждую неделю она высылала Елене Карловне подробный отчет об успехах своей воспитанницы.
Из писем следовало, что язык давался Алисе легко, рассказы о России приводили в восторг, писала она удивительно грамотно, читала бегло и предпочитала занятия с няней монастырским службам. Последнее письмо из Мейсена возмутило и умилило Елену Карловну. Дерзкие мысли монастырской воспитанницы были перечеркнуты комплиментами в ее адрес. Удивительная девочка, ее родная кровь и родная душа, обожала свою бабку. Елена Карловна разразилась слезами. «Старею, — думала она. — Сколько сантиментов!»
Елена Карловна достала из сундучка толстую стопку пожелтевших конвертов и принялась выборочно перечитывать отчеты Катерины.
«1837 год, февраль.
…И никогда бы не нашла это местечко, если бы не ваши твердые инструкции. Каково же было мое изумление, когда оказалось, что вовсе не каждый из местных жителей знает о монастыре, расположенном всего в десяти верстах от их деревеньки. Фермер, согласившийся доставить меня в монастырь, объяснил, что монахини живут уединенно и никого к себе не допускают. Сами содержат огороды и ферму, где есть коровы и козы. Муку раз в полгода доставляет им лично родной брат настоятельницы.
…Первая встреча с Алисой произвела на меня неизгладимое впечатление. Мне привели девочку, сущего ребенка, облаченную в ту же черную ужасную одежду, что и старухи. Девочка скорее походит на тень, чем на щекастых отпрысков (вы знаете — чьих). Но глаза горят живым огнем, и в них светится пытливый ум. Я поздоровалась и хотела было погладить ее по голове, но она вся сжалась и дернулась так, словно я хотела ее ударить…»
«1837 год, май.
…Бедная, бедная наша Лисонька! Теперь, когда мы с ней подружились, она, если не занята в бесконечных монастырских работах, не отходит от меня ни на шаг. Сколько труда мне стоило выхлопотать у матери-настоятельницы дозволения заниматься образованием девочки! Она высказала мне обвинение в том, что я якобы хочу совратить душу девочки с пути истинного. Но я не в обиде. Ее тоже можно понять. В этот закрытый монастырь давно не поступают молодые девицы. Послушницы стареют, им трудно работать в огороде и на ферме. Молодые руки им бы тут не помешали…
…Бедного ребенка никто никогда не приласкал, никто не погладил по головке…
…Понятия о мире, расстилающемся за пределами монастыря, у девочки фантастические. Поскольку знает она лишь Библию и Новый Завет, то уверена, например, что повсюду существуют циклопы и великаны и многие животные разговаривают человеческими голосами. А все мои рассказы о том, как живут дети в родительских домах, как бегают в деревенских садах, играя в салочки, как молодых девушек возят на балы, воспринимает как сказки.
Она не знает вовсе ничего. В пять лет она впервые увидела мужчину и с диким криком убежала. Монашки похвалили ее за это, ничего не объяснив. Сказали лишь, что мужчина — человек греховный и держаться от него нужно как можно далее. Поэтому она не верит мне, что в городах и деревнях мужчины и женщины живут вместе, ходят друг мимо друга и это вовсе не страшно…»
Елена Карловна всплакнула, не в силах читать далее. Если бы она имела представление о том, на что обрекает родную свою душечку, никогда, никогда бы… И если бы она не была раньше такой жестокой и хладнокровной! Ей теперь всю свою жизнь искупать этот грех! Но прежде всего нужно позаботиться о том, где бы воспитать девочку.
Пока Алиса в Мейсене болела, пока поправлялась, Елена Карловна наводила справки о заведениях для девочек, где Алиса могла бы получить и прекрасное воспитание, и образование и где никто не стал бы задавать лишних вопросов по поводу ее происхождения. В конце концов, это не единственный внебрачный ребенок в России. Должно же быть место, где таким детям негласно помогают их родители.
Она встретилась с Ванечкиной матерью и удивила ее грустной историей о своей троюродной внучатой племяннице. Рассказала, что родители се внезапно умерли, оставив девочке некоторые средства, и попросила совета, куда устроить дальнюю родственницу. Мать Вани воскликнула: «Сейчас считается хорошим тоном отдавать девочек в Смольный! Императорское общество благородных девиц! Не слышали? Ну что вы! Благороднейшее заведение, его опекает лично императрица Александра Федоровна. Девочек там учат самому необходимому. Члены царской семьи бывают там запросто…»
Матушка Вани Курбатского была женщиной весьма прогрессивных взглядов. Она, в частности, считала, что дети должны воспитываться где-нибудь вдали от родителей, а потому не возражала, когда старуха Курбатская освободила ее в свое время от воспитания собственного сына.
В разгар лета, так и не насытившись яркими впечатлениями от прогулок с няней по городу, Алиса в сопровождении Екатерины Васильевны отправилась в таинственную Россию. Екатерина Васильевна всю дорогу грустно вздыхала и бранила на все лады немку-горничную, собиравшую в дорогу их чемоданы. Она недосчиталась золотого колечка с изумрудом и старинного браслета с сапфирами. Алиса как могла утешала ее:
— Ей, наверно, так понравились твои украшения, что она не смогла удержаться…
— Лисонька, что ты такое говоришь?
А что ей было говорить, коли так оно все и было. Правда, горничная понятия ни о чем не имела, а колечко и браслетик любимой няни лежали в новой шкатулочке, вместе с гребнем, письменными принадлежностями, душистым мылом и зубной щеточкой, которой Алиса особенно гордилась. Лежали, перевязанные бархатной ленточкой, чтобы не звякали…
Князь Николай каждый год на именины собирал однополчан. Большинство из них присылали вежливые письма с отказом, ссылаясь на столичную службу во благо царя и Отечества, которая «ни минуты не оставляет пустой». Князь дулся, сердился, кричал, обзывал приятелей мерзавцами и с остервенением покусывал длинный ноготь на мизинце, что означало полную растерянность. Те, кто отказал ему дважды, приглашений впредь не получали.
В этом году князь решил не устраивать пышный сбор. Кто знает, приедут в уездный городок, наслушаются злых языков, да еще и повернут с полдороги. Он позвал лишь учителя местной гимназии Петра Петровича Салтыкова, слывшего человеком широких взглядов и удивительной образованности.
Арсений присутствовал за столом на правах боевого товарища, что никак не смущало учителя. Он был демократ: втайне сочувствовал декабристам и завидовал их будущей славе в веках, которую, как историк, предчувствовал.
Кроме преподавания в гимназии, он изучал культуру края, пытался восстановить в строгой последовательности его историю, начиная с основания Киева. Салтыков выпустил три монографии с подробным описанием обычаев, распространенных в Малороссии в прошлом веке. Ему грезилась слава Карамзина. Но поскольку особой популярностью его книжонки не пользовались, он заставлял бедных своих учеников зубрить их от корки до корки, как Священное Писание.
Книги он писал необыкновенно скучные, читать их было невозможно, а рассказчиком был превосходным. Если бы все то, что Арсений с князем Николаем слышали от него в последние годы, было изложено в его монографиях, он, пожалуй, стяжал бы себе славу популярного романиста. Но Салтыков имел строгий подход к науке и считал антинаучным публиковать факты, не имеющие под собой твердой опоры на даты. А вот с датами все было не так просто…
На следующий день после истории с покойницей князь, надев свой полковой мундир, принимал Петра Петровича, который находился в состоянии взвинченном. Похоже, ему очень хотелось выговориться.
Произнеся первый тост за здоровье именинника, Петр Петрович не мог уже остановиться и перешел к особенностям краевой культуры. Прихлебывая вино, он ударился в рассказы…
— Ах, князь, вы не представляете, какую интересную историю я раскопал на днях. Я ведь к вам сейчас прямиком от градоначальника… Да-с, князь, мне, пожалуй, и орден какой-нибудь… Я такую историйку раскопал… Все знали и никто не догадался!.. К вам, князь, конечно, это не относится. Вы в наших местах совсем недавно. Но я-то, я-то старый пень! Я-то здесь уже десять лет, а вот ни разу… А давеча спросил у кухарки своей — знает. И конюх — тоже знает. И даже полицмейстер…
История же, которую тут же, позабыв спросить разрешения у хозяина и именинника, рассказал учитель, сводилась к следующему.
Малороссия, терзаемая войною, двести лет назад цвела самозванцами. Из Львова начал свой путь Лжедмитрий Первый, из Могилева — второй, тушинский вор. И уж если хватило силенок у учителишки из Шклова представляться царем и выдавать себя за человека, образ которого все хорошо еще помнили, то чего уж легче было выдавать себя за того, кого никто никогда не видал, — за Бога.
Пока Малороссия стонала под пятой Речи Посполитой, смешение православия, католичества и протестантства породило и иных самозванцев. Они искажали учение святой церкви и даже отвергали полностью попов и таинства. Но один из них, монах Гермоген, пошел дальше всех, утверждая, что сам Бог вошел в его тело и устами Гермогеновыми взывает к человекам. Покуда шли войны, до Гермогена никому не было дела. А как заключили Поляновский мирный договор, уже было человек сорок заблудших, прибившихся к его ереси.
Гермоген имел прекрасное образование. Учился и у литовцев, и у поляков, и у немцев. Все заимствовал, но ничего не принимая. Лепил свое из чужого теста. Да так насобачился, так говорил складно — заслушаешься. Из деревень и даже из городов потянулись к нему люди, чтобы послушать и получить благословение.
Но смутное время минуло, и возроптали на Гермогена и православные, и католики, и лютеране, и кальвинисты, и жиды, и хлысты. Никто не желал его своим признавать. Виданное ли дело, чтобы смерд себя Богом объявил? Власти прислали в село отряд казаков. Гермогена схватили и бросили в темницу, а жителей села побили нагайками, кто под руку попадался. А надо сказать, под руку попадались многие, простой люд, истошно рыдая, высыпал из домов вслед за телегой, на которой увозили их связанного мессию.
Далее, к сожалению, история эта прерывается, документов тайного приказа на эту тему нет никаких, по, однако, есть богатейший материал из других источников указов, доносов, частных писем и прочего исторического мусора. Так вот, из этого разнопестрого мусора складывалась интереснейшая картина.
В темнице Гермоген пробыл совсем недолго. По крайней мере, по переписи арестантов уже через месяц его имя там не значится. А по иным источникам выходит, что Гермоген бежал из тюрьмы чудесным образом пока сокамерники его спали, он попросту исчез. Разумеется, он скорее всего не исчез, а изобрел какой-нибудь необыкновенный способ бежать, однако подкопа обнаружено не было, замки остались целехоньки, а часовые утверждали, что мимо них и муха не пролетала. Сбежав, Гермоген скрывался долгое время в местных лесах. Тут Петр Петрович сделал широкий жест в сторону окна: «Аккурат где вы, Николай Николаевич, охотиться любите».
Гермоген обосновался в лесу. Где-то в самой глухомани дом сколотил. Жизнь вел аскетическую, а убеждениям своим не изменил до конца дней. Разве что еще больше в мистику ударился. Прожил долго. Вроде бы до начала восемнадцатого века дожил. А потом и вовсе чудеса грянули. И в разных документах полный разброд…
Одни, наиболее ярые почитатели Гермогена, утверждают, что к семидесяти годам настолько овладел он таинствами колдовства, что вернул себе молодость и прожил вторую жизнь — такую же длинную, как первую. Другие, более скептично настроенные, утверждают, что прибился к Гермогену мальчонка, коего он вырастил, обучил всем своим секретам и завещал жить под его именем.
Вторая версия кажется более вероятной. Но факт в том, что когда в 1720 году странствующий монах Питирим, сбившись с дороги, заблудился в здешнем лесу, то набрел он на небольшой деревянный дом, где его встретил юноша, еще не бреющий бороды, назвавшийся Гермогеном. Юноша произвел впечатление весьма благостное, беседу вел мудрую, а после проводил странника до наезженной дороги, отвесил поклон и растаял в воздухе, «аки дым».
Известие о том, что Гермоген нашел средство от старости и смерти, быстро облетело окрестные села. Отважные смельчаки, лелеявшие мечту о бессмертии, устремились в лес в поисках кудесника. Многие из них погибли, заблудившись на лесных тропах или став добычей хищников, но были и такие, кому повезло. Они сумели отыскать Гермогена-бессмертного в лесу и даже получили от него благословение. Такие возвращались притихшими, рассказывали о виденном мало и о бессмертии больше никогда не вспоминали. Сказывали, что нынешний Гермоген замаливает грехи перед Богом и обладает могучей таинственной силой, влияющей на людей благочестивых — благостно, на грешных — смертельно…
Обед был окончен, и Петр Петрович ненадолго прервал свой рассказ. Марфа явилась убрать со стола, а князь Николай пригласил учителя в кабинет, где был накрыт столик с легкой закуской и вином. Завидев Марфу, князь усмехнулся и спросил у нее весело:
— А что, голубушка, не знаешь ли ты Гермогена какого из здешних лесов?
Он все еще продолжал улыбаться, когда Марфа побледнела как полотно и принялась часто креститься: «Господь с вами, хозяин!»
«Вот видите!» — прошептал князю учитель.
— Я уже наблюдал тот же страх у своей кухарки, когда спросил о Гермогене, — продолжал он в кабинете князя, потягивая вино. — И самое любопытное — не мог добиться от нее ни слова о причине такого испуга. Молчит и крестится, прямо как ваша… Мне стало интересно, и вот что я выяснил…
Поскольку Петр Петрович был ученым и никаким вымыслам о бессмертии и переселении душ не верил, он выстроил ясную картину «вечной» жизни таинственного Гермогена. Почувствовав, что стареет и что ему не под силу прокормить себя, да и похоронить кто-то же тоже должен, Гермоген скорее всего взял какого-то приблудного мальчишку на воспитание. Тот вырос, перенял образ жизни старика, а на старости лет поступил точно так же. «Вот так наука развенчивает легенды!» — гордо усмехнулся Петр Петрович. Отсюда и разброд в фактах. То кто-то видит Гермогена старым и седобородым, то, буквально через месяц, если сверяться по датам, — юным и безусым.
Подсчеты Петра Петровича привели его к убеждению, что последний старый Гермоген, самый набожный и аскетичный, должен был «смениться» что-то около 1825 года. Но…
— Вот вам, пожалуйста, — расплескивая вино, Петр Петрович полез во внутренний карман сюртука и извлек на свет сложенную вчетверо бумагу. — Это свидетельство паломника, который побывал у современного уже Гермогена, буквально совсем недавно. Он описывает человека немолодого, скорее всего лет тридцати, невысокого роста, с прямыми чертами лица, скорее западного, чем местного, типа, темноволосого, с мутными голубыми глазами!
— Что же в этом странного? — поинтересовался князь.
— А то, что на протяжении двух сотен лет Гермогена описывают совершенно одинаково. И взрослый, и юноша имеют черты славянские, нос слегка курносый, а волосы светлые.
— Так что с того? Попался на этот раз черноволосый мальчишка.
— Мое воображение увело меня гораздо дальше. — Петр Петрович поднял вверх палец, в который раз расплескивая вино. — Изменившийся облик Гермогена и ужас, в который приводит его имя простолюдинов, заставили меня подумать о подлоге, мошенничестве. А в связи с этим — пойти к городовому и попросить разрешения порыться в его архивах, особенно недавних…
— И что же?
— А то, что я обнаружил там весьма интересные факты, которые так и хочется связать с историческими реалиями…
Внимание Петра Петровича привлекло досье мелкого, немецкого помещика. Впрочем, был ли он мелким помещиком — неизвестно, зато доподлинно известно, что был большим жуликом. Поселившись в лучшем номере местной гостиницы, авантюрист нанял экипаж, запряженный четверкой лошадей, и распустил слух о том, что явился в город с секретной миссией от министерства юстиции. И потянулись к нему всяк, кто на руку нечист, с подношениями.
«Рассекретил» его городской голова случайно. Заглянув познакомиться с важным лицом, о котором говорил весь город, он узнал в нем человека, которого видел несколько недель назад в балагане скачущим по проволоке. Память на лица у головы была изумительная, что и позволило тут же, не сходя с места, кликнуть городового и повязать мошенника.
Однако, вот беда, денег при нем оказалось совсем немного. Но это скорее осложняло его положение, нежели наоборот. Грозила молодому человеку Сибирь-матушка, да пока возили его на допрос, сбежал малый — сиганул на какую-то веревку с бельем да и побежал по ней, как по земле. Стреляли в него, один солдат божился, что попал… Городской голова, узнав о происшествии, пришел в ярость и велел из-под земли достать. Только никто того малого с тех пор и не видел…
А вот года через два появились в здешних лесах разбойники…
— Погодите, погодите, Петр Петрович, о каких это лесах вы говорить изволите?
— Да об этих! — Учитель снова ткнул пальцем в окно, за которым взошла полная луна.
— Не знаю, не знаю… Мы с Арсением вдоль и поперек эти места изъездили, а никаких разбойников не видали.
Он посмотрел на Арсения в поисках поддержки, тот слушал хмуро и в окно смотрел с тоской.
— И потом, вы ведь про Гермогена рассказывали. При чем тут этот канатоходец?
— Вот в том-то и дело! — высоко поднял палец Петр Петрович и торжественно замолчал. — Казалось бы, при чем тут Гермоген? При чем тут мошенник? Разбойники? А я связал! Никому в голову не приходило…
Не далее как неделю назад Петр Петрович влетел в кабинет городского главы и подробно изложил ему все, что удалось сопоставить…
По его гипотезе выходило так, что настоящему Гермогену сейчас должно быть что-то около пятидесяти восьми лет. По первым описаниям его в юношеские годы имел он глаза голубые и был роста высокого. А по последним данным выходил Гермоген маленький и мутноглазый. Это описание никак не соответствовало документам о Гермогене, зато соответствовало описанию мошенника, пропавшего два года назад. Петр Петрович предположил, что мошенник мог занять место Гермогена и организовать банду в лесу… Тем более что банда эта была необыкновенная. Никто никогда не видел в лесу жилища разбойников, не встречал лихих людей. Кареты частных лиц беспрепятственно передвигались по лесной дороге, в отличие от карет, везущих казенные деньги в столицу. Несмотря на усиленную охрану и прочие предосторожности, уже пять карет со значительной суммой денег исчезли бесследно за последние два года.
Заинтересовавшись предположением учителя, городской голова выслал большой отряд во главе с провожатым, побывавшим только вчера в логове Гермогена…
— И представьте себе — они нашли! — сияя от безудержно рвущейся наружу гордости, взахлеб говорил учитель. — Стоит такая ветхая избушка, а там все как положено — сидят разбойники за широким столом, пируют. Наши подкрались, напали. Но и те — не промах. Хоть и во хмелю были, воевали на славу. Однако все полегли. — Петр Петрович отряхнул пылинку с колена, будто это он сам голыми руками перебил разбойников.
— Поздравляю вас, Петр Петрович! В экую вы историю попали! Значит, можем спать спокойно теперь? Нет больше Гермогена?
Тут пыл учителя несколько ослаб, и он небрежно заключил:
— Нет, Гермогена, точнее — Лжегермогена, не нашли. Хитер больно. Зато нашли могилу старого Гермогена. Говорят, перерезал старику глотку канатоходец… Многое говорят, — закончил Петр Петрович позевывая, — про бабу какую-то в мужском тулупе… Сражалась в отряде как тигрица. Да только, думаю, врут теперь. Натерпелись страху. А у страха глаза велики. Не нашли среди убитых бабы… А вроде офицер сказал, на сносях была. Ну что ж, пора мне откланиваться…
Арсений подал гостю пальто, вышел посадить в сани, закутал ноги. А возвращаясь мимо забора, упорно отворачивался, чтобы даже не смотреть на то место, где вчера лежала женщина. Никто не отнимет у него мальчика. Ни бандиты, ни Гермогены. Его это мальчик.
После рассказа учителя о странных событиях, произошедших в лесу, Арсений взял за правило, как только выпадала свободная минута, проводить ее рядом с мальчиком. У колыбели или под дверью, если с ним была Марфа. Князь давно намеревался перебраться в Петербург, и теперь Арсений горячо поддерживал его в этой затее. С почтой отослали распоряжения о приготовлении дома и произведении ремонтных работ. Арсений больше не высказывал неудовольствия и по поводу приближающейся свадьбы князя. Не до того. Ему теперь хотелось сесть на коня и объездить окрестные леса вдоль и поперек. Чтобы выкурить всякую нечисть. Но мешали метели.
Через неделю состоялась свадьба князя. Праздновали ее скромно. Священника упросили подсократить церемонию, потому что невеста вряд ли выстояла бы на ногах больше часа. Священник с неудовольствием покряхтел, но, приняв от князя щедрые пожертвования «на храм», сделался сговорчив и любезен.
Новоиспеченной княжне объяснили про мальчика, к которому все проявляли так много внимания, что это — сын Арсения, боевого товарища Николая. Она с улыбкой склонилась над кроваткой, грустно погладила ребеночка по голове и потребовала непременно крестить его в самое ближайшее время.
Мальчика назвали Александром. В честь бывшего императора. Николай стал крестным отцом, его жена — крестной матерью. А Арсен — отцом настоящим. Так и записали мальчонку — Александром Арсентьевичем. В церкви было холодно, но Саша как уснул при входе, так и проспал все таинство. Разок только пискнул, когда батюшка его водой плеснул, а когда в алтарь носили, вдруг проснулся и минуты две глазенки таращил радостно. Арсен молился истово, все грехи свои разом вспомнил, за все прощение просил, многое наобещал Господу ради возвращенного сыночка. Только в один миг показалось ему, что тень промелькнула в дверях…
Он умел передвигаться бесшумно. Скрипучая дверь пропустила его, не издав даже тихого стона. Он знал, как ладить с вещами. Портьера укрыла его от глаз тех, кто стоял у аналоя. Вот ты где. Вот ты какой. На секунду кровь ударила ему в голову. Схватить сына, бежать… Он прикрыл глаза рукой и постарался взять себя в руки. С гибелью Гели все потеряло смысл, и он уже не в первый раз срывался в ярость… Этого нельзя допустить. Ему не спастись с малым ребенком. Пусть пока поживет в княжеском доме. Пусть перекошенный великан глаз с него не спускает, пылинки сдувает. Эк, как у него глаза сверкают в полумраке. Небось голыми руками задушит любого, кто к мальчику сунется. Никому не отдаст. Замечательный сторож. А придет время, уж найдется и на этого сторожа управа…
Сборы в Санкт-Петербург снова откладывались. Княгине нездоровилось. Бледная словно полотно, она слабо улыбалась мужу и обещала скоро встать на ноги. Ей тоже хотелось в столицу. Из Петербурга пришло известие, что дом полностью готов к их приему. Дни тянулись за днями, а состояние княгини не улучшалось. Нервные конвульсии временами искажали ее хорошенькое болезненное личико. Глубоко запавшие глаза выражали страдание. Отъезд откладывался до неопределенного времени.
Когда Саша стал смышленей, но еще не научился ходить, Арсений взял привычку повсюду таскать его на руках. А как только пошел, и сам стал бегать за Арсением как собачонка. Странное это было зрелище — кривой великан и маленький, неуверенно держащийся на ногах ребенок. Однако все, кто их видел, считали, что и вправду сын с отцом — до того мальчишка был на Арсения похож: такая же смуглая кожа, черные волосы.
Николай относился к отцовству Арсена ревниво. Пенял, что тратит он на мальчишку слишком много времени, бранился, когда подметки у его любимых туфель ехали, а Арсений, вместо того чтобы заниматься делом, выхаживал своего карапуза от какой-то детской заразы.
Княгиня все болела, Петербург становился отдаленной мечтою. Через полтора года после замужества у нее доставало сил только добраться до скамеечки в саду, а потом с помощью Марфы вернуться в свою спальню. Сплетни по поводу князя и его денщика прекратились, те, кто распускал их, после женитьбы князя были жестоко осмеяны… Княгиня не протянула и двух лет. Казалось бы, ширма снова пала. Но всяческие домыслы угасли.
После смерти княгини собрались было снова в столицу, да не тут-то было. Из Петербурга поступали тревожные вести о холере, которая каждый день косила сотни людей, не считаясь с чинами и регалиями. Не пощадила и цесаревича. Вслед за холерой шли бунты, пожарища, солдаты… Решено было переждать этот кошмар в зелени малоросских садов.
Забавляясь с мальчиком играми, Арсений развил в нем такую природную прыть, что к пяти годам Саша превосходил своих сверстников не только в росте, но был шире в плечах, да и значительно сильнее. Кровь с молоком рос мальчик, здоровый и крепкий. В чертах лица его теперь угадывалось благородство: нос вытягивался, намечалась горбинка, тонкие губы принимали очертание надменное, лоб открывался высокий и чистый. Черные волосы и темно-синие глаза могли когда-нибудь покорить молодых красавиц…
Саша разгуливал по дому так, словно был здесь хозяином. Под запретом для него оставались покои князя, да и то лишь когда тот спал или занимался делами. Николай обучил его игре в шахматы. Для забавы. Каждый раз, проигрывая, Саша потрясенно смотрел на князя, а тому приятно было чувствовать превосходство, пусть даже над таким ничтожным противником. Смешно было смотреть, как шестилетний ребенок ведет партию. Николай показывал ему разные фокусы, обыгрывал в три хода, жертвовал важные фигуры, а потом громил его шахматные войска, тихо посмеиваясь над вытягивающейся от удивления физиономией мальчугана.
Впервые Саша обыграл князя, когда ему исполнилось девять. Поставил хитрую ловушку, в которую князь попался с потрохами. Почуяв проигрыш, Николай страшно разволновался, обиделся было на Сашу и в конце концов сгреб фигуры с доски широким рукавом своего домашнего халата, будто случайно. На том и закончили. Князь не любил проигрывать.
Саша с детства любил возиться с оружием. Арсений объяснял ему, как устроены пистолеты, давал подержать в руках саблю, побывавшую в боях. Учил стрелять. Поскольку к восьми годам Саша уже прекрасно держался в седле, его стали брать на охоту. А в десять впервые разрешили пальнуть в куропатку. Через год мальчик попадал из десяти уток — в девять. Причем бил их высоко в небе, не дожидаясь, как Николай, чтобы сели на воду. У него оказались от природы острый глаз и твердая рука. «Вот бестия!» — восхищались ловчие. Только Николай капризно морщился: «Везет подлецу».
Жизнь текла своим чередом, и никто бы не помышлял об отъезде, если бы не последующие события…
В общем, ничего особенного в доме не происходило. Если бы не дознание, не назойливый следователь со своими вопросами. А тут Никитка, который был у князя и конюх и псарь, вспомнил вдруг, как недели за две до происшествия с собаками творилось что-то неладное. Начинали ни с того ни с сего отчаянно лаять по ночам…
Князь полагал, что это от луны у собак случаются приступы охотничьего азарта. Арсений кивал согласно, но по ночам сидел с заряженным пистолетом у себя в комнате, не зажигая огня и не раздеваясь. А через несколько дней любимый пес князя околел. За ним и вся стая. Для князя это, конечно, был удар, но что поделаешь, с собаками, особенно породистыми, такое случается часто. Вон у Петра Петровича в позапрошлом году все куры передохли за три дня. Кто знает, может, какая собачья холера… Князь привез из уезда трех щенков.
Анна, девушка, живущая в пристройке вместе с остальными слугами, сказала, что Марфа в последнее время была не в себе будто. А спросили почему — глупость сморозила: косы, говорит, укладывать по-иному стала и ходить. Проку от дуры-девки следователю было мало…
Когда в корзине в сенях появились щенки, Сашка никак не мог оторваться от смешных востроносых мордашек. Возился с ними целыми днями, бегал по саду. И однажды ему послышалось, что зовет кто-то… Этого он, конечно, следователю не сказал, потому что никто его не спрашивал. Щенки с детским рыком вырывали у него из рук палку, и вот тут кто-то сказал не громко, но отчетливо: «Саша!» Мальчик оглянулся, замер. Голос, похоже, доносился из-за забора. «Саша, подойди!» Забор был глухой, между досками — ни единого просвета. Но в одной из досок красовалась круглая дырка. Через эту дырку всегда было видно заснеженное поле. А теперь не было видно. Зато чей-то глаз упорно смотрел на мальчика сквозь дыру. И кто-то там, за забором звал его снова и снова: «Саша… Подойди…»
На минуту ему стало страшно. И холодно. Ноги плохо слушались, но вдруг круглый глаз пропал и сильные руки обхватили мертвой хваткой его худенькие плечи. Сашка вскрикнул от неожиданности, поднял голову. Отец крепко держал его за плечи и налитыми кровью глазами смотрел туда, где сквозь дыру в заборе снова было видно белое поле.
Арсений позвал Марфу. Приказал глаз с Сашки не спускать. А сам раз десять обошел сад. Мерзлая земля не сохранила никаких следов. Тогда он направился к Николаю.
Налимов выслушал Арсения с ласковой улыбкой. Его милый друг был в такой экзальтации, такой мужественный, такой сильный, что у князя мурашки поползли по телу. Николай усадил Арсения ближе, закрыл ему рот поцелуем. Пообещал подумать о переезде. Успокоил и тут же забыл о своем обещании…
Саша до пяти лет спал в комнате с Марфой. А после никак не хотел оставаться один — боялся темноты. И тогда-то комнату Марфы разгородили тонкой фанерной стенкой. Если случалось испугаться, Саша тихонько стукал в тонкую стеночку, и Марфа, позевывая, стучала ему в ответ. Сашка успокаивался, засыпал. Единственное неудобство — в его комнатенке не было окна, стало быть, учиться читать и писать приходилось со свечой даже днем.
А у Сашки еще и страсть была до огня. Зажжет свечку и вместо того чтобы Евангелие листать, положит голову на руки, уставится на свечу и смотрит, как танцует пламя. Целый час мог так просидеть. Арсений, зная его такую привычку, не раз входил проверять — читает ли. Если нет, то трясет Сашку за плечи. Иначе его от огня не оторвать. А Сашка поднимет на него остекленевший взгляд, словно не понимает, кто он и где, а потом взгляд постепенно обретет осмысленность, Сашка бровки поднимет, дескать, прости отец, и возьмется за занятия.
Марфа жаловалась Арсению, что Сашке душно без воздуха, что пора переселить мальчишку куда-нибудь в просторную комнату, благо их в доме тьма. Но Арсений и слышать ничего не хотел и только совал Марфе ассигнацию…
В то утро Арсений проснулся будто от толчка. Сел в кровати и попытался сообразить — что же не так? Его комната была смежной с кухонной печью. Глиняная стена нагревалась от тепла, спать возле нее летом никто не мог, кроме Арсения, привычного с детства к жаре. Он сам выбрал эту комнату.
Но теперь близилась весна, и печь, которую Марфа топила с раннего утра, приятно нагревала комнату. Арсений приложил руку к стене. Стена была совершенно холодной. Он прислушался. За стеной стояла полная тишина, хотя вторые петухи уже пропели. Арсений как был в нижних штанах, не одеваясь, вскочил и стал шарить по стене руками, надеясь, что вот-вот отыщется теплый уголок. Стена оставалась безжизненной, и внутри у него все похолодело. На негнущихся ногах он прошел по коридору и заглянул в кухню. Никого. Арсений растолкал Никитку, спавшего на софе в сенях, приложил к губам палец, повел за собой. По дороге всучил тому метлу на толстой палке, попавшуюся на глаза. Толкнул дверь в комнату Марфы и Саши. Дверь оказалась запертой.
Арсений навалился на дверь, та поддалась его мощному телу, как яичная скорлупка. Ввалившись в комнату, Арсений и Никитка замерли на пороге. Марфа в одной сорочке сидела на кровати, широко расставив колени. Лицо ее было синим и раздутым, язык свисал чуть ли не до груди. Никитка завопил, Арсений подошел к Сашиной двери и, беспомощно всхлипнув, осипшим голосом позвал: «Сынок…» Дверь тут же поддалась, и показалась голова Сашки, пытающегося выглянуть за стенку.
Арсений, разразившись слезами, не дал ему высунуться, втолкнул назад, бросился обнимать… Сашка тоже плакал, обнимал отца и все спрашивал: «Что с ней? Ну что там с ней? Что он с ней сделал?» Потом Саша рассказал следователю про шум, про глухие звуки борьбы, про стон и хрипы. Но о том, что было позже, рассказывать не стал. Отец велел молчать…
Теперь, почти через десять лет, вернувшись из-за границы, когда он снова прочно стоял на ногах и собирался жить широко, ему не хватало Гели. Десятки женщин, за эти годы любивших его, служивших ему, не могли заменить погибшей красавицы-цыганки. Ни богатые знатные дамы в шелках и кружевах, ни здоровые деревенские девки. Он мечтал забыться и лишь сильнее чувствовал боль.
Но Геля успела оставить ему сына. Ее кровь текла в жилах мальчика. Со временем он мог бы стать ему другом и первым помощником. Ведь не на кого больше положиться в этом предательском мире.
Дом князя казался неприступным только для новичка. Глупые собаки, чуявшие зайца за версту, проглатывали куски мяса, которые он бросал через забор, не успевая уловить чужеродный запах мышьяка. Мужиковатая баба, которой кривой цербер доверил охранять мальчика, была полной идиоткой, сомлела сразу же от его грубой ласки и чуть ли не в ту же ночь распахнула для него окно.
Он не хотел ее убивать. К чему лишний грех на душу? Только она, дура, не захотела выпить его снотворных пилюль и вдруг сделалась подозрительной, когда он спросил, кто там, в соседней комнатушке. Еще минута и — кто знает? — не заголосила бы эта идиотка на весь дом. Она, поди, и воздух набрала в легкие… Шелковый шнур, не одну душу отправивший на тот свет в Литовском королевстве, пришелся весьма кстати.
Но вот тут-то случилось то, чего он вовсе не ожидал. В двери, что вела в комнату мальчика, что-то щелкнуло, и когда он попытался отворить ее, она не поддалась. Закрылся, испугался. Сломать дверь бесшумно вряд ли бы удалось. Он присел на корточки и принялся тихо, шепотом уговаривать: «Открой, сынок. Я твой отец. Я настоящий твой отец. Неужели ты думаешь, что этот кривой урод? Нет же, я! Я так долго искал тебя. Открой мне, сынок. Посмотри на меня. Уйдем со мной. Я отведу тебя к маме…»
Сашка столько раз просыпался потом в холодном поту, слыша во сне этот вкрадчивый голос: «Я так долго искал тебя. Открой, сынок. Посмотри на меня…» Во сне он каждый раз подходил к запертой двери, открывал ее и просыпался от ужаса в слезах…
Следствие на основании свидетельств домочадцев пришло к выводу, что лихой человек взобрался в окно и удавил девицу Марфу Каравай тридцати двух лет от роду. Поговаривали о бежавшем каторжнике, о бунтарях, коих теперь развелось везде, что мух, о нечистой силе.
Арсений снова пришел к Николаю просить об отъезде. Он собирался говорить резко, но князь встретил его на редкость благодушно и тут же согласился на отъезд, поставив, однако, и свои условия…
Налимов старел. Нежные черты его лица увядали по-женски скоро, и еще до сорока он стал похож на старуху. Тонкие губы вечно поджаты, нос заострился и придавал ему сходство с хищной птицей. Его романы «на стороне» с появлением Сашки Арсена почти не трогали. Однако князь не представлял больше интереса для случайных залетных юнцов, в основном армейских, и ожидать ласки от кого-нибудь, кроме Арсения, ему не приходилось. Поэтому с каждой новой морщинкой, с каждым годом присутствие мальчика в доме тяготило и раздражало его. Изволь ждать, пока этот щегол уснет, и только потом предавайся своим утехам. Арсений жестко стоял на этом правиле, страшно боялся выдать сыну тайну их любви.
Старость бередила страсть — последнюю, безнадежную, неутолимую. Николай давно подумывал, куда бы сбагрить мальчишку, чтобы не мешал ему. Собственно, утруждать себя раздумьями не было нужды. Сашка с восторгом взирал на военных, бывавших у князя в гостях, бредил военной службой. Все данные позволяли ему занять подобающее место в строю. Мальчик был рослый и крепкий. Оставалось решить, куда его направить и под какой фамилией.
Арсений сначала чуть не взвыл от условия князя — в столице отправить мальчика в полк. Налимов, хитро сощурившись, предложил выспросить у Саши, что он думает по этому поводу, и, не дав Арсению опомниться, тут же позвал его. Новость привела Сашу в неописуемый восторг. Тогда нареченный отец смягчился, хотя и загрустил сильно.
На следующий день князь переписал завещание, выделив в нем Саше третью часть всех своих капиталов и небольшую деревеньку, выигранную им как-то в карты, — далековато от его владений, в Воронежской области. Деревня называлась Лавровкой, поэтому фамилию Саша получал вполне благозвучную — Лавров. Арсений, сраженный щедростью своего друга и благодетеля, принялся укладывать вещи и исправно ублажать князя по ночам.
Арсению и невдомек было, что, как только дверь за ним закрылась, Налимов разорвал бумаги, приказав нотариусу переписать все, вычеркнув завещанные деньги, и, поразмыслив, оставил все-таки Саше деревню, которая была ему без надобности…
В Санкт-Петербург въезжали ранним утром. Алисе казалось, что она вовсе не спала в эту торжественную ночь. Предстоящая встреча с бабушкой делала ее почти больной. Она не знала названия нахлынувшим чувствам, потому что никогда раньше не испытывала ничего подобного. Ей чудилось, что сердце в груди у нее раздулось до немыслимых размеров, и если она сделает еще хоть один только вдох, оно непременно лопнет. Ей было необыкновенно весело, но в глазах почему-то стояли слезы, мешавшие лучше разглядеть убогие хижины, мимо которых они проезжали.
Дети, воспитанные в обычных семьях, где есть и мать, и отец, и еще куча сестренок и братишек, могли бы сообразить, что такое обычно называют счастьем. Для этого нужно было прожить десять лет подкидышем в монастыре, с пеленок готовиться к ненавистной участи монашенки, а потом получить вдруг сразу все: родных, родину, дом, и это самое, когда больно дышать…
Карета, подпрыгивая, покатила по улице, выложенной булыжником, а по обе стороны от нее выросли как из-под земли удивительно красивые дома. Екатерина Васильевна проснулась, сладко зевнула и перекрестила рот.
— Ну вот, Лисонька, приехали, — сказала она с легкой грустью, которой девочка совсем не придала значения.
Она забросала няню вопросами обо всем, что ей удалось увидеть из окна, и та, полупроснувшись, отвечала вяло и неуверенно. Теперь они ехали по какой-то уж совсем невообразимо широкой улице, и Екатерина Васильевна, поглядывая на девочку опять-таки с непонятной грустью, принялась рассказывать о слоне, которого привезли в холодный Санкт-Петербург и специально для его прогулок построили этот проспект таким широким.
— Он, собственно, так и называется — Слоновый проспект.
— А слон, слон, — заволновалась Алиса, — мы увидим слона? Его выведут на прогулку? Какой он? С дом?
— Слона давно уже нет, — отрезала Екатерина Васильевна. — Давай-ка выйдем.
Они выехали на площадь, Алиса увидела огромную прекрасную церковь и по привычке перекрестилась. Что-то больно щелкнуло у нее в груди. Она снова посмотрела на церковь и более пристально — на няню. Но та упорно отводила глаза.
Карета теперь медленно ехала мимо цветущих акаций, приближаясь к красивому дому. Алиса так и ахнула. Должно быть, бабушка ее очень состоятельная и важная дама, коли живет в такой роскоши. Восемь ионических колонн, подпирающих фронтон… Дом был широким. Два его крыла раскинулись вправо и влево, образуя полукруг, подобно рукам, готовящимся к крепким объятиям.
— Не спеши, — приказала няня.
Но Алиса вприпрыжку уже неслась к парадному подъезду, заливаясь звонким смехом. Никто не вышел им навстречу, но ведь никто и не знал точно времени их прибытия. Наверно, бабушка почивает еще, время раннее. Каково же будет ее удивление и какова радость…
Алиса подняла голову вверх и в одном из окон отчетливо увидела лицо молоденькой девушки. На ней было белое, платье с зеленым передником. Девушка смотрела на Алису без всякого интереса. Кто она? Служанка? Родственница? Гувернантка?
Екатерина Васильевна догнала Алису и потянула к северному крылу. Дубовые двери распахнулись, и строгая, прямая как палка дама вышла им навстречу. Няня протянула ей конверт и подтолкнула Алису вперед. Дама приняла письмо, внимательно осмотрела с ног до головы сначала Екатерину Васильевну, затем Алису и, сузив глаза до крошечных щелочек, изрекла механическим голосом:
— В любом случае ваше опоздание непростительно!
Алиса быстренько взглянула на няню, ничего не понимая. Выходит — их ждали? Выходит — они задержались в пути? Ей хотелось спросить няню, кем служит в доме строгая дама, но от волнения она потеряла дар речи. Наступал самый невероятный в ее жизни момент. Сейчас она увидит бабушку.
Дама провела их по коридорчику и молча указала на стулья у двери, за которую она проворно юркнула. Затем дама появилась и пригласила Екатерину Васильевну пройти в кабинет.
Алиса никак не могла взять в толк: что происходит? Неужели бабушка боится предстать перед ней сразу же с постели и приводит себя в порядок, тогда как она предпочла бы броситься ей на шею незамедлительно, пусть она выйдет к ней хоть в одной ночной сорочке и папильотках? У Алисы на глазах выступили слезы. Дама, стоя рядом, разглядывала ее, и поэтому Алиса, прошедшая хорошую школу лицемерия, постаралась взять себя в руки и ни под каким видом не показывать этой пренеприятнейшей особе, что творится в ее душе.
Екатерина Васильевна вышла из кабинета и, наклонившись к Алисе, тихо прошептала:
— Бог тебе в помощь, девочка моя. Прощай.
Ее поцелуй пришелся Алисе куда-то в переносицу, потому что в этот момент она слегка покачнулась. Няня уходила не оглядываясь, и Алиса, скорее по инерции, чем сознательно, двинулась за ней следом. Дама проворно схватила ее за руку. Алиса подняла голову, женщина улыбалась одними губами.
— Где моя бабушка? — спросила Алиса, чувствуя, как у нее отнимаются ноги.
— Понятия не имею. — Похоже, дама понимала, какое отталкивающее впечатление производит на девочку, но это ее только забавляло. — Теперь ты будешь жить здесь…
Навстречу им по коридору парами, как заведенные солдатики, бесшумно ступая, вышагивали маленькие девочки. У Алисы на секунду все поплыло перед глазами. «Няня!» — завизжала она и рванула руку. Екатерина Васильевна вжала голову в плечи и без оглядки побежала к выходу. Алиса, не соображая, попыталась вцепиться зубами в державшую ее руку, но рука метнулась ей навстречу, и губы Алисы обожгло, а крик застрял в горле.
— Ты не в лесу, — не утратив и капли самообладания, сказала прямая дама, протягивая казенный суконный платок. — Здесь такие выходки немедленно пресекаются.
Алиса не взяла платок, и крохотная капелька крови из треснувшей губы покатилась по подбородку. Она посмотрела на женщину с такой ненавистью, что та слегка отстранилась и напряглась, приготовившись к очередному сюрпризу. Однако Алиса стояла теперь спокойно, только глаза стали мутными и сухими. Вот этому чувству девочка хорошо знала название. Это была ненависть. Отныне она ненавидела и этот дом, и всех его обитателей, и няню. Но сильнее всего на свете Алиса сейчас ненавидела свою бабушку, которая так подло распорядилась ее судьбой.
— Сейчас я представлю тебя ее превосходительству. Войдя к ней, ты должна поклониться, склонить голову и выслушать те мудрые слова, которыми она тебя удостоит.
Дама распахнула перед Алисой дверь. Двигаясь словно в тумане, Алиса переступила порог, поклонилась, как учили в монастыре, и перекрестилась. Ей казалось, она движется навстречу порыву ветра, который срывает с нее и уносит безвозвратно все ее мечты, счастливые денечки, надежды. «Милая, добрая бабушка…» — шепнула глупая надежда и упорхнула вслед за остальными. Алиса подняла голову. Перед ней за столом сидела отвратительная старуха с рыбьими глазами, взгляд которых был устремлен мимо нее. На секунду ей показалось, что изо рта у той выглянуло змеиное жало… Но это уже после того, как она упала посреди кабинета начальницы института и погрузилась в глубокий обморок.
Елена Карловна ликовала. Сбылась ее мечта пристроить внучку поближе, в России, и в приличное учебное заведение. Екатерина Васильевна не посмела рассказать ей ни о том, как Алиса рвалась к бабушке, ни о том, как закричала напоследок ей вслед. Елена Карловна щедро расплатилась со своей помощницей, распечатав кубышку — деревянный ларец, к которому она дала себе слово не притрагиваться, если только речь не шла о внучке. Ценные бумаги и ассигнации выстилали дно ящичка, а поверх них переливались бриллиантовые серьги и кольца с сапфирами. Все это предназначалось внучке. Елена Карловна, доставая деньги для Екатерины Васильевны, залюбовалась сережками. Таких бриллиантов ни у кого на свете не будет, кроме ее внученьки. Ишь, как искрятся, словно лучик света в капельке воды пойман. Кажется, тронь — и пропадет видение. Но вот она смотрит, трогает, а красота не исчезает. Недаром у сибирского купца сторговала втридорога. Это она ему говорила — втридорога, за сердце хваталась. А он хитро ус вертел, бороду оглаживал расчесанную — цену набивал. В результате оба остались довольны. Елена Карловна купила бесценную вещь за ветхие ассигнации, а купец продал вещь ему вовсе не нужную, дядькой-калекой смастеренную, дуре-старухе за огромные деньжищи.
Ее Алиса непременно станет лучшей ученицей. Она прилежна и умна, быстро все схватывает, она сможет. Чтобы шифр бриллиантовый от императрицы получить после экзаменов, и приданое, и пожизненное содержание. Вот выйдет она после выпуска из дверей — скромная, тихая, а у порога карета с шестеркой лошадей ее дожидается, и кучер, и лакей на запятках — пожалуйте, барышня. «Что такое? Куда?» — удивится красавица. «Домой, — скажет лакей с поклоном. — Бабушка ваша, Елена Карловна, велели кланяться и ждут вас с нетерпением». Представляя себе эту сцену, Елена Карловна каждый раз испытывала необыкновенное удовольствие и великое чувство благодарности, той самой благодарности, что должна будет испытывать к ней родная внучка.
Только вот дома пока не было. Ну ничего, шесть лет учения впереди. За это время будет ей и дом, и капитал, и, что самое главное, — приличное положение в обществе. Разумеется, втайне Елена Карловна мечтала, чтобы красавица внучка приглянулась ну если и не императрице, то хотя бы императрице-матери или кому-нибудь из самых знатных дам. Стала ведь смолянка Левшина — фрейлиной Екатерины Второй. А в попечительском совете при институте благородных девиц и особы императорской крови, и принцы, и еще множество знатных и чудаковатых особ. Только бы проявила девочка ее прилежание и старательность, а там уж блестящую будущность бабушка ей как-нибудь подгадает…
В первые месяцы в институте Алиса остро чувствовала собственную неполноценность. Она совершенно не понимала, что творится вокруг, — и не только потому, что прибыла в институт с двухнедельным опозданием и не успела познакомиться со странными институтскими порядками, так отличавшимися от монастырских, но и потому, что на нее обрушился головокружительный поток неведомого мира, о существовании которого она не только не знала, но и не догадывалась.
В институте ее до глубины души поразила одежда, выданная ей кастеляншей (необычайно удивительное слово!). В отличие от монастырской рясы, она состояла из уймы мелких деталей. Коричневое платье, которое, нужно думать, предполагало уместить в себе двух таких малышек, как Алиса, дополнялось беленькими рукавчиками. И, что совсем невероятно, эти рукавчики нужно было исхитриться подвязать самой себе под рукавами платья. Кроме того, на шею повязывалась пелерина (еще одно удивительное слово!) из грубого холста, а поверх платья надевался такой же передник, который полагалось застегивать сзади булавками.
А еще необходимо запомнить фамилии классных дам, имена девочек и массу строжайших правил, которым необходимо следовать неукоснительно.
Как-то, через неделю пребывания в Смольном, Алиса, слегка покачиваясь от постоянного недосыпания, стояла в нише столовой с приколотым к правому плечу чулком. Она смотрела на девочек за столами, а они выражали ей свое презрение сощуренными глазками и поджатыми губками. Презрение их ее вовсе не волновало, не то что запах корюшки, без которой ее оставили в наказание за плохо заштопанный чулок.
Девочки сразу же показались ей ненастоящими. Многие из них еще хранили тепло материнского дома, привычки возиться с младшими и старшими братьями и сестрами, способность тихонечко, но весело смеяться в рекреации и с надеждой поглядывать в окно в приемные дни. От них веяло семейным прошлым. От Алисы же веяло монастырским холодом. Эта аура была незнакома и непонятна девочкам, она настораживала и отталкивала. Бесхитростные глупенькие создания, привыкшие получать кусок булки, еще не успев пожелать его, порядочно отстали в развитии от монастырской воспитанницы, не брезговавшей в изнурительно длинные посты кражей корочки черствого хлеба, приготовленного для коров.
Здесь ей очень пригодились эти навыки. Первый же пост, сокративший и без того скудный рацион воспитанниц, превратил ее в маленькое хитрое животное, готовое за кусок хлеба продать душу дьяволу. Не зная цены побрякушкам, украденным у няни, Алиса сменяла их у сторожа Василия на две французские булки. Спускаться на первый этаж воспитанницам категорически воспрещалось. Пробраться к сторожу с запиской для лавочки считалось подвигом. И многие, чураясь в обычное время Алисы, в посты прибегали к ее услугам, за что вынуждены были делиться с ней снедью. Через год Алиса с Василием стали закадычными друзьями. Во-первых, старика мучило легкое чувство вины перед девочкой, обменявшей сторублевые побрякушки на две булки. А во-вторых, ему нравилось это несмышленое создание, с такой дерзостью промышляющее себе пропитание. Поскольку цен в лавочке никто из девочек не знал, Василий всегда завышал их, а на сэкономленные копейки приносил кусок колбасы или сушеную маковку своему постреленку Алисе. Алиса также проявляла повышенный интерес к Василию. Он был первым мужчиной, с которым она доверительно разговаривала…
В свободное время девочки только тем и занимались, что вздыхали и охали, обязательно кого-нибудь «обожали больше всего на свете», коверкали собственные имена до неузнаваемости и то приходили от чего-нибудь в неописуемый восторг, то самым натуральным образом лили горькие слезы. В промежутках между приступами высокой любви они ругались друг с другом на чем свет стоит, повторяя те бранные словечки, которыми их ежедневно награждали классные дамы. «Гадина» и «дрянь» были излюбленными ругательствами и выговаривались воспитанницами особенно старательно. Алиса в глубине души считала, что девочки с придурью, что притворяются они поминутно, и поражалась, как им это не надоедает. Может, это такая особая игра, правила которой ей неизвестны, а цель — неведома? Но когда она пыталась поиграть в нее, сама себе делалась противной.
Только однажды забрезжил для нее огонек надежды, только однажды она встретила девочку, почти такую же одинокую, как она сама. Эта девочка понравилась Алисе с первого взгляда.
Агнессу привезли в институт, когда учебный год был в полном разгаре. Она не умела ровным счетом ничего — ни заплести себе косички, ни прибрать свои вещи, ни тем более облачиться в форменное платье, плохо знала грамоту и не имела ни малейшего желания учиться. Замечания классной дамы девочка гордо игнорировала, ходила с высоко поднятой головой. Классная дама не перенесла бы такого поведения воспитанницы, не находись та под чьим-то высоким покровительством. Девочкам только оставалось гадать — кто же покровительствует их принцесске?
— Откуда ты? — спросила ее Алиса.
— Я польская принцесса, — ответила та холодно.
— Неужели тебя сюда привезли родители?
— Мои родители умерли, — сказала Агнесса, глядя в окно. — Но если бы были живы, думаю, им вряд ли пришлось по душе это место. А кто твои родители?
— Они тоже… умерли, — сказала Алиса, и девочки посмотрели друг на друга с пониманием.
Разумеется, Агнесса оказалась никакой не принцессой, а только графиней, но прозвище «принцессочка» прилипло к ней. Алиса с Агнессой держались от девочек особнячком, поэтому их в отместку звали за глаза «сиротками».
Единственный урок, на котором Агнессу выделяли, был урок танцев. Ее всегда просили показать какую-нибудь фигуру. Чего ей недоставало, так это умения танцевать с партнером, что обнаружилось гораздо позже. Зато Алисе премудрость «подчинения партнеру» давалась легко. Танцуя на уроках с учителем, она походила на перышко, приставшее к его костюму, а потому двигающееся с ним в такт.
На уроках арифметики Алиса ничего не понимала, и принцесса незаметно посылала ей записочки с правильными ответами, чтобы подруга не попала впросак. Однако как только в старшем классе девочкам впервые выдали по двадцать пять рублей, чтобы те учились делать покупки и вести бюджет, Алиса управлялась с деньгами как опытный экономист, складывала и вычитывала абсолютно точно…
Немецкий язык был единственным уроком, где Алиса получала каждый раз двенадцать баллов. Правда, знание немецкого лишь отдаляло ее от остальных воспитанниц. Учителя немецкого они искренне ненавидели, не умея сладить с его предметом. К тому же немецкий язык не украшал воспитанной девицы так, как французский.
Со временем Алиса узнала, что отца Агнессы — польского графа — повесили повстанцы, а мать умерла от горя. С тех пор принцесса тайно ненавидела все русское, потому, вероятно, и выбрала в подружки девочку с немецким именем — Алиса Форст. Девочки спали вместе, вместе садились в обед, шептались перед сном в дортуаре и решительно никого к себе не подпускали близко. Казалось, никто не мог нарушить этой дружбы, кроме разве что какой-нибудь высшей силы. Но эта высшая сила все-таки вмешалась.
В институте тщательно следили за тем, чтобы уравнять всех воспитанниц и ни для кого не делать исключения ни в чем. Однако классные дамы, да и инспектриса, были все-таки живыми людьми и имели своих любимиц-наушниц, которым многое спускалось с рук. Принятые в институте правила — форменные платья, единый стол, однообразные, гладко заправленные кроватки в дортуаре — были нацелены на то, чтобы привить девочкам мысль о равенстве. Из дома разрешалось привезти лишь милые пустячки — нарядные тетрадки, красивый письменный прибор, туфельки для танцев. Малышкам можно было взять с собой в институт на первых порах любимую куклу.
Алиса, никогда не видевшая игрушек и не подозревавшая об их существовании, с завистью разглядывала этих маленьких, похожих на настоящих девочек, богинь с фарфоровыми головками. Их можно было укладывать с собой в вечно холодную постель, с ними можно было разговаривать, их можно было обожать сколько угодно. Ей до смерти хотелось подержать какую-нибудь куклу в руках, но гордость не позволяла просить, и Алиса страдала молча. Эта мечта настолько испепеляла ее сердечко, что Алиса знала наверняка: попади кукла ей в руки, она ни за что уже не расстанется с нею. Никогда!
Она закрывала глаза и видела кукол во сне. По четвергам она подолгу стояла у окна, вглядываясь в лица приезжающих на свидание родственников. Надежда на то, что бабушка не выдержит и приедет к ней, не смогла умереть. Конечно, когда-нибудь приедет. Может быть, именно сегодня. И тогда Алиса непременно попросит у нее куклу. И за все простит.
Но бабушка все не приезжала, и у Алисы с детских лет осталась привычка стоять по четвергам у окна…
В последний день января в классе царило оживление по поводу посещения института высочайшими особами — ожидался приезд императрицы с одной из великих княжон и свитой. У Алисы с утра разболелась голова и настроение было отвратительное. Кудахтанье девочек насчет «обожания» ее императорского величества и их императорских высочеств почему-то производило на нее особенно удручающее впечатление. Агнесса же по привычке кривила губки, словно нашептывая про себя: «Уж мне эти русские».
Императрица, рассыпая улыбки направо и налево, явилась в класс после урока закона Божьего. Она что-то говорила, обращаясь к девочкам, называла их надеждой отечества и какими-то ласковыми именами, которых они никогда в институте не слышали. У воспитанниц в глазах стояли слезы. Но Алиса ничего этого не видела и не слышала. Она как завороженная смотрела не на императрицу, а на куклу, которую та прижимала к груди. Кукла была с чудесными желтыми косами, в бальном платье точно таком же, в какие были одеты фрейлины свиты великой княжны, — светло-синего бархата. Перед глазами Алисы все плыло. Она видела отчетливо только улыбающуюся куклу. Так она познала свою первую любовь — с первого взгляда и до конца жизни.
С трудом дождавшись окончания урока, Алиса в рекреации решительно ухватила Агнессу за рукав, поволокла к окну и, захлебываясь словами, попыталась выразить то, что было у нее на сердце. Агнесса прищурилась, выше обычного подняла голову и пожала плечами. А потом рассмеялась. Смутившаяся Алиса взглянула на подругу, но та смотрела туда, где фрейлина ее императорского величества беседовала с девочками о чем-то, что-то их спрашивая. Наконец фрейлина, очевидно, услышала то, что хотела, и, улыбаясь, направилась к окну. В руках у нее была кукла, так поразившая Алису. Этот момент остро врезался в память Алисы.
Фрейлина шла к ним (к ней — думалось Алисе) целую вечность. Счастливейшую вечность, потому что, пока ее улыбка приближалась, пока глаза смотрели (думалось Алисе — на нее) ласково и приветливо, пока она открывала свой пунцовый ротик для каких-то слов, Алиса пережила в своем сердце величайший триумф и чуть было не поверила в существование Бога, доброго к ней. «Вот оно! Свершилось…»
Фрейлина посмотрела на окаменевшую в ожидании чуда Алису, улыбнулась ей приторно-ласково и… протянула куклу Агнессе. «Это тебе от твоего незримого друга и покровителя», — прошептали влажные алые губки таинственно. Фрейлина потрепала девочку по щеке и тут же повернулась к выходу.
Пока она шла к двери, Агнесса преображалась. Она перевела взгляд на Алису, сделала едва уловимое движение губами, означавшее разочарование, и выступила в центр рекреационной залы, где к ней подлетели девочки, оторопело наблюдавшие за ней и фрейлиной. Каждая пыталась протолкнуться вперед и сказать Агнессе что-нибудь приятное. Внимание коронованной особы ценилось в институте несравнимо выше, чем двенадцать баллов с плюсом по любому предмету. Агнесса в мгновение ока перестала быть сироткой и приобрела небесного покровителя, и с этого момента все девочки хором обожали ее. Все, кроме Алисы. Дружбе с Алисой был положен конец.
Алиса никак не могла смириться с такой несправедливостью. Десять лет, проведенных в монастыре, она денно и нощно молила Бога совершить чудо и вернуть ей родителей. И что же? Он выслушал ее холодно и ответил насмешкой — вместо монастыря запер в институте. Чего же от него еще ждать? Батюшка на уроках часто вещал о смирении. Алиса сжимала кулачки и хмурила брови.
Вот и теперь, лежа в своей холодной кроватке в дортуаре, она чуть не плакала от зависти и решила истребить куклу. Дождавшись, когда все заснули, Алиса потихоньку выбралась из кровати и смахнула куклу с тумбочки Агнессы. Глухой удар не нарушил глубокого сна девочек, а Алиса не могла открыть глаз, в ужасе представляя, что перед ней сейчас окажутся фарфоровые осколки вместо милой головки с ангельским личиком. Еще не раскрыв глаз, она глубоко раскаялась в содеянном, и из-под ресниц ее потекли ручейки слез.
Кукла была цела. Только маленькая ранка — скол за крохотным ушком — подтверждала случившееся. Алиса схватила куклу в охапку, покрыла фарфоровое личико страстными поцелуями и проревела над ней половину ночи. На следующий день Агнесса переместилась на другую кровать. Все было забыто. Но история с куклой оставила рубец на сердце маленькой Алисы.
Покинув Алису, Агнесса подружилась с парфеткой Ольгой Белянкиной, слывшей богачкой среди девочек. Белявка, как презрительно называли ее девочки, чуть ли не дважды на неделе получала из дома то корзинку со сдобными пирогами, то добрый кусок утки с яблоками, то лосося, запеченного в шампиньонах. Когда она разворачивала полотенца со снедью, девочки начинали дышать медленней и глубже, но все попытки заставить богачку поделиться оборачивались провалом.
У Белявки всегда было самое душистое мыло, самые нарядные тетрадки и даже флакончик французской воды. Классная дама, щедро задариваемая по праздникам родственниками девочки, нередко приглашала ту в свою комнату и после подробного допроса о подругах поила чаем. Чуть ли не по всем предметам Белявка брала дополнительные (платные) уроки, а потому оценок менее двенадцати баллов учителя ей ставить не решались, хотя она и отличалась явной тупостью. Вряд ли Агнесса любила свою новую подругу, однако высокое покровительство обязывало не опускаться более до дружбы с бедными девочками.
Алиса недолго оставалась без подруги. К ней прибилась толстушка Обозова и теперь таскалась за ней с самым жалким видом. Больше всего на свете Обозова любила поесть. В постные дни (а на неделе среда и пятница были постными) в столовой она быстро съедала свою порцию и сидела за столом, со слезами на глазах глядя на товарок. В животе громко урчало, и классная дама, услыхав эти «ужасные звуки», вскакивала и бегала по классу в поисках дрянной шалуньи. Алиса редко разговаривала со своей новой подругой, но подкармливала ее после вылазок к Василию.
Уже в старшем классе, поменяв кофейное платье на зеленое и научившись все-таки держать спину прямо, Алиса наконец выплыла из физиологического тумана, в котором просуществовала первые три года. Притерпевшись к холоду дортуаров, привыкнув к затрещинам и грубости классных дам, смирившись с тем, что тело ее покрыто ссадинами от ломающихся деревянных пластинок казенного корсета, она вдруг сделала удивительный вывод — кто-то платит за ее обучение, то есть за то, чтобы сделать ее жизнь невыносимой. В отличие от девочек, учившихся на казенный счет, классная дама покупала ей не самое дешевое мыло, а в последний год младшего класса бросила к ее кроватке дешевенькие коленкоровые туфельки, которые все-таки были удобнее тех, в которых Алиса прошлепала два года. Кто-то платит, а значит, кто-то хочет, чтобы ее подольше продержали в этой тюрьме. И всем сердцем Алиса возненавидела этого кого-то. В долгие бессонные ночи, ворочаясь от холода на матраце из мочалы, Алиса лелеяла в своей опустошенной душе ненависть. А однажды, когда ее поставили в холодном дортуаре на колени в наказание за какую-то мелкую шалость, Алиса перед образом на стене поклялась убить этого кого-то. Почти представляя себе, кто бы это мог быть…
Если в младшем классе все се силы уходили на борьбу за существование, то старший класс сделал ее неисправимой лгуньей. Система доносов и наушничества, узаконенная в Смольном, возымела свое действие. Классные дамы чуть ли не ежедневно строчили доносы начальнице института друг на друга и «отчаянных» воспитанниц. Стоило какой-то даме лишний раз улыбнуться воспитанницам, как ее тут же вызывали к Леонтьевой и указывали на недозволительную фамильярность. Алиса теперь без зазрения совести могла свалить вину на подругу, хотя бы и на ту же Обозову, лишь бы избежать наказания. Обозова же тихо стонала, но выдать Алису не смела, боясь лишиться «кормилицы».
В детстве сестры-монахини пугали Алису тем, что она для них — раскрытая книга, что они могут читать в ее душе и мыслях. Но теперь она заметила, что если и остается по-прежнему раскрытой книгой, то в стенах института нет человека, способного в ней хоть что-то прочитать. Поначалу, обманывая классную даму или инспектрису, Алиса в глубине души трепетала. Вот-вот та получше приглядится к ней, догадается, что к чему, и отвесит оплеуху. Но ничуть не бывало. Похоже, им нравилась маленькая девочка с подобострастным взглядом. Алиса выпросила у горничной зеркальце и репетировала этот взгляд перед сном, пока не гасили лампу.
Алиса настолько уверовала в свои способности выдавать желаемое за действительное, что принялась развлекаться постановкой маленьких спектаклей. Каждый месяц она разыгрывала лихорадку и по несколько недель пропадала в лазарете. В церкви она падала в обморок, от прогулок зимой отлынивала, ссылаясь на тошноту и слабость. Спектакли разыгрывались ею и с намерением проучить ту или иную девочку за глупость или просто так — смеха ради. Наиболее удачный спектакль имел целью навредить ненавистной обладательнице волшебной куклы Агнессе и неразлучной с нею Белявке.
Притворившись, будто у нее кровь идет носом, Алиса получила разрешение выйти из столовой и, пробравшись незамеченной в дортуар, вколола несколько иголок в матрац принцесски. Перед сном девицы устроили в спальне возню, в результате которой Агнесса с размаху плюхнулась на кровать… На ее отчаянный крик прибежала классная дама, девочки суетились вокруг, и никто не заметил, как Алиса шепнула мадемуазель что-то на ушко, а потом часто-часто закивала на ее вопросительный взгляд, широко распахнув небесно-синие честнейшие глаза.
Агнессу отнесли в лазарет, а классная дама подошла к Белявке и впервые за четыре с половиной года учебы сорвала с нее передник. Девочки тихо охнули, Белявка потеряла дар речи. Мадемуазель толкнула ее к стене так сильно, что та стукнулась головой и сползла на пол. «Стоять на коленях три часа!» — прошипела классная дама и галопом понеслась в лазарет хлопотать над Агнессой.
Вернулась она не скоро, и щеки ее пылали багровым румянцем. Не обращая внимания на всхлипывания Белявки, классная дама горестно поведала девочкам, что Агнессе пришлось выдержать небольшую операцию. Две иголки доктор удалил, но третья глубоко вошла девочке в ягодицу. Обнаружилось это только по кончику красной нитки, торчащей из тела. Доктору (девочки ужаснулись, вспомнив, что доктор — мужчина, а Агнесса вовсе не пальчик порезала) пришлось помучиться, чтобы извлечь иглу из тела бедняжки Агнессы, не изуродовав его скальпелем. К концу рассказа лица всех без исключения девочек залились краской смущения, и когда классная дама снова побежала в лазарет, они вовсе не жалели «бедняжку» Агнессу, а с неподдельным ужасом удивлялись, какая, должно быть, бесстыжая эта принцесска, раз позволила подвергнуть себя такой унизительной процедуре. Воспитанницы сошлись на том, что любая из них скорее бы умерла, чем оказалась на месте бесстыжей полячки, и что отныне хорошо бы всем держаться от нее подалее. Алиса делала девочкам страшные глаза и горячо кивала, незаметно перекладывая моток красных ниток из своей шкатулки в ночной столик Белявки…
Старший класс принес с собой новые предметы. Лучшими из них были признаны уроки кулинарии, потому что после такого урока воспитанницы поедали все ими приготовленное. А вот урок рукоделия стал для Алисы чем-то вроде приговора. У нее хватило глупости обнаружить свои таланты по части плетения кружев. Учительница была потрясена, и тут же на Алису посыпались бесчисленные поручения: сплести кружевную салфетку к именинам начальницы, кружевной воротничок для классной дамы, кружевной платочек для инспектрисы, кружевное панно для ее императорского высочества.
Она теперь неделями вместо уроков сидела в мастерской и занималась работой, которую ненавидела с детства. Единственное, что ее утешало, так это близость сторожа Василия, заглядывающего к ней. Вечерами он просиживал с ней, рассказывая о своей отчаянной молодости, называл по-прежнему постреленком, учил уму-разуму. Именно он впервые поселил в ее душе надежду, рассказав о побеге одной из воспитанниц.
— И чем же кончилось? — пытала его Алиса, не смея оторваться от работы.
— Чем же? Догнал я ее, значит. Держу, а она того, рвется. И кричит еще на меня, бранится. Нет, думаю, не уйдешь…
— А коли ушла бы?
— Знамо дело — домой бы направилась. У нее и деньги на извозчика припасены были.
— Домой, — грустно вздохнула Алиса.
Выходило, что и бежать-то ей некуда.
Из Смольного бежали не только домой. Случалось, что бежали совсем иначе. Историю одного такого «побега» Алиса запомнила доподлинно.
— Не нравится здесь? — раздался однажды рядом с Алисой мелодичный девичий голос.
Алиса оглянулась. Возле нее у окна стояла пепиньерка Надежда Глинская первая красавица Смольного, о которой ходили легенды.
В последнее время, к примеру, о ней болтали, будто она приглянулась влиятельнейшему лицу из попечительского совета, князю Ильинскому, и тот пытался увезти ее с собой после рождественского бала. Этому тогда воспрепятствовала классная дама, мадемуазель Дранникова, женщина преклонных лет и весьма строгих правил, ставшая классной дамой не по воле судьбы, но по призванию, всю жизнь посвятившая воспитанницам сначала александровского приюта, а затем — императорского общества благородных девиц. Ее благородство, похоже, не было оценено по заслугам, потому что после рождественского инцидента ей от имени государыни назначили пенсион и объявили о милостивом дозволении поселиться в восточном крыле — доживать свой век. Жизнь для пятидесятилетней старой девы разом опустела, и она целыми днями шаталась по длинным коридорам восточного крыла, не находя себе места. Вскоре она имела неприятный разговор с самой Леонтьевой, говорят, ползала у начальницы в ногах и вымаливала хотя бы какую-нибудь должность. Согласна была вернуться в александровский приют, лишь бы чувствовать себя при деле. Леонтьева, побледнев от такой вольности, напомнила Дранниковой, что отказываться от милостей императрицы — грех и преступление. С тех пор мадемуазель Дранникова слегка повредилась в уме, а положение Наденьки Глинской, лишенной «защитницы», вызывало толки и предположения.
Приближающиеся пасхальные торжества будоражили воспитанниц, они были убеждены, что не позднее Троицы Наденька покинет Смольный, и девочкам страстно хотелось знать, что же она чувствует, ступая на столь блестящую стезю. А в том, что стезя эта действительно блестящая, ни у кого не было сомнений. Стать фавориткой князя — значило быть представленной ко двору, скорее всего — получить звание фрейлины, быть сосватанной самой императрицей, а стало быть, сделать хорошую партию. Что на практике означало «стать фавориткой», девочки представляли себе туманно. Их познания в физиологии полов сводились к обожествлению поцелуя в отношениях между мужчиной и женщиной.
Надежде предстояло стремительно подняться по социальной лестнице, взлететь выше всех, поэтому одни смотрели на нее с плохо скрытой завистью, другие — с завистью, скрытой хорошо. Алиса в душе восхищалась Наденькой, и, возможно, та примечала восхищенные взгляды младшей ученицы.
— Что?
— Тебе здесь не нравится, повторила Глинская.
— А тебе?
— Теперь нет, — усмехнувшись, ответила Надежда. — Горько, правда? Даже лучшая подруга считает меня счастливицей и завидует.
— А-а-а, — протянула Алиса, потому что не знала, что нужно говорить взрослой барышне в таком случае.
— Мне в последнее время словно воздуха не хватает. Душно, как в клетке.
— А где по-другому? — спросила Алиса.
— Да ты только посмотри, — кивнула Надежда в окно.
Алиса встала рядом. Нева лениво и уверенно несла свои воды на запад, к неведомому морю.
— Ты когда-нибудь видела море? — с детским любопытством спросила Алиса.
Но Наденька не ответила ей. Она глубоко задумалась, ничего вокруг не замечая.
Не успела Алиса позабыть об этом разговоре, как в канун Страстной недели в Смольном случился переполох. Классные дамы передвигались по коридорам быстрее обычного, и несмотря на то, что старшим девочкам строжайше запретили рассказывать о том, что произошло, весть о случившемся быстро облетела все классы.
Новость была из ряда вон выходящей и никак не укладывалась у девочек в голове. Передаваясь из уст в уста под величайшим секретом, она дошла до Алисы нескоро.
Старшие девочки выезжали иногда кататься на лодках. Поскольку весна выдалась теплая и лед с Ладоги давно прошел, их повезли кататься раньше обычного. Как только лодки оказались близко от середины реки, Наденька порывисто встала, выкрикнула громко: «Простите!» — и упала в воду.
Девочки решили, что она не удержала равновесия, и, затаив дыхание, ждали, когда же она вынырнет… Когда лодка вернулась на берег, девочек била нервная дрожь, они не шевелясь сидели на скамейках, а в ногах у них лежала мертвая пепиньерка Глинская. Ручейки холодной воды стекали с промокшей одежды первой красавицы института на чистенькие выходные туфельки девочек…
Над островом Даго висел густой утренний туман. Туман был подвижным. Он, то отрываясь от земли, клубами восходил вверх, то падал вниз, завиваясь в причудливые спирали. Там, наверху, существовал какой-то источник, заставляющий воздух двигаться. Словно само зло нависло над островом. Гермоген не обманул…
Перед смертью старик попытался послать в его адрес проклятие, может быть, самое действенное и сильное из всех земных проклятий. И оно непременно настигло бы Германа, но старик не успел произнести его полностью. Стоило только Герману сомкнуть свои пальцы на его горле, и проклятие перешло в предсмертный хрип. С тех пор покой Германа покинул, и у него случались приступы потери сил. Перечитав стариковскую писанину, Герман отыскал выход и теперь часто черпал силы в таких вот местах, как это.
Откуда-то из тумана вдруг появилась чайка, чуть не задела его крылом, разразилась протяжным надрывным криком и снова канула в клубящийся туман. Крик ее повторило сердце Германа. Пожалуй, если его сердце и кричало когда-нибудь, то как эта безумная птица. И каждый раз в такие минуты Геля появлялась перед ним словно наяву. Ощущение ее присутствия было до того зримым, что плавающий перед ним образ легко можно было принять за призрак. Глаза ее были влажными и всегда устремлены на него с любовью. Она была как живая… Но ее нельзя было взять за руку, усадить на колени, растрепать черные косы, припасть к жарким губам.
В последнее время образ стал расплывчатым. Он забывал какие-то детали, забвение размывало мираж. Неужели пройдет еще несколько лет, и он вовсе позабудет ее лицо? Ведь ни портрета не осталось, ни вещицы какой… Чем дальше Геля уходила от него, тем острее он чувствовал свое одиночество…
Снова надрывно прокричала чайка, и образ возлюбленной окончательно растворился в густом тумане. Герман очнулся. Нет, не для того он приплыл сюда, выбрав именно этот странный день, совсем не для того.
После смерти Гермогена, точнее после того, как он помог ему перейти в мир иной, в сундуке осталась толстая стопка листов, исписанных круглым бисерным почерком. Первые листы датировались XVI веком, и прочесть их было непросто. Герман прекрасно знал немецкий, венгерский, польский, румынский, но вот малоросский язык понимал не всегда правильно. Ему помогла тогда Геля. Она знала чуть ли не все малоросские наречия и читала ему отрывки, которые он не мог осилить. В одном из них и было сказано про силу, про то, что существуют такие места.
Герман попытался выполнить инструкции старика, но в любой церкви ему тут же становилось плохо. Еще в детстве он упал на пороге храма, не успев выйти, и его едва привели в чувство — он задыхался, хрипел, а потом мучился страшной головной болью. Встреча со стариком прояснила для него многое в собственной натуре и утвердила в мысли, что управляют им силы отнюдь не светлые. Поэтому он сам составил себе рецепт и черпал силы там, где были сконцентрированы силы зла. Вот и теперь, услышав легенду о страшном бароне, он почувствовал, что его тянет на уединенный остров, служивший когда-то пристанищем величайшему злодею.
Рассказывали, что менее полувека назад остров этот принадлежал барону Унгер фон Штернбергу — самому великому из сынов Врага человеческого. Наклонности его натуры привели к тому, что на седьмом десятке лет он полностью предался адским утехам. Говорили, что сюда его привело изгнание, повлеченное не чем иным, как самодурством императора Павла, а потому душа его очерствела и он устроил здесь настоящий ад.
Только вот мыслимо ли предположить, что человек степенный, всю жизнь вращавшийся в высших кругах в России и в Европе, на старости лет изменил своим принципам и стал настоящим дьяволом? Полиция всегда готова валить все на неожиданное помешательство. Иначе ей пришлось бы проследить многочисленные маршруты европейских путешествий барона, где она скорее всего и обнаружила бы его кровавый след — цепочку нераскрытых преступлений, таинственных исчезновений людей и прочих странных событий. Частые перемещения барона по Европе свидетельствуют о том, что была в них какая-то нужда. У Германа тоже была нужда менять свой облик, менять свое логово. Он прекрасно понимал, зачем человек петляет по жизни, а не сидит себе спокойненько в теплом углу.
Так вот, когда барон Карл Унгер фон Штернберг впал в немилость, или, как полагал Герман, когда приступы человеконенавистничества стали душить его ежеминутно и требовать ежедневных жертвоприношений, он построил на острове высокую белую башню. Наверху в круглом застекленном помещении он разместил библиотеку. Это была уловка, необходимая по тем причинам, что в башне жили маленький сын барона и гувернер мальчика. Вечерами он нежно целовал своего отпрыска и ждал, пока гувернер уляжется спать вместе с мальчиком. А затем шел в библиотеку и включал свет.
Именно в этом и заключался фокус. В темноте непроглядной ночи башня превращалась в маяк, на свет которого, как бабочки на огонь, двигались корабли.
Капитаны, незнакомые с топографией берега, в ненастье искали в светящемся сигнале спасение, а находили лютую смерть. Завидев приближающийся корабль, барон спускался в полуподвальные этажи дома и будил своих помощников. Крепкие отчаянные головорезы смело пускались в лодках навстречу тонущему кораблю, подбирая тех, кому удалось спастись, и унося с корабля все, что представляло для них ценность. Награбленное делили между собой, тогда как пленников доставляли своему предводителю.
Барон прохаживался вдоль берега в нетерпеливом ожидании, не чувствуя, что туфли его промокли, а подагрические вены на ногах тихонько пульсируют. Он получал свою часть улова — людей, считавших, что они спаслись от неминуемой гибели. Если бы люди знали, что их ждет на берегу, непременно выбрали бы темную пучину вод…
Твердой рукой барон заносил нож над пленниками и с упоением наблюдал их агонию в пляшущем свете факелов. Лицо барона светилось сладострастием. Порой ему было мало этой кровавой оргии на берегу, тогда он тащил пленников в дом, чтобы продлить их мучения и при ярком освещении насладиться зрелищем победы абсолютного зла, олицетворением коего себя мнил.
Но и великие люди неосторожны, как простые смертные. Одна из женщин освободилась от кляпа и успела испустить истошный вопль до того, как он перерезал ей горло. Кровь смешно булькала у нее изо рта, и, засмотревшись, барон забыл о пребывании гувернера в соседней комнате. А через несколько часов его башня уже была окружена войсками…
Герман лежал навзничь, вбирая всем телом токи земли, некогда пропитанной кровью, земли, по которой ходил величайший из злодеев. Он чувствовал себя великолепно. В голове прояснилось, тревога таяла в сердце, мир становился податливым, как свежий воск. Сила наполняла его тело, проникая в кровь, ударяя пьянящей струей в мозг. Пролежав так час, Герман подложил руки под голову и уставился в клубящийся туман. На губах его блуждала кривая усмешка…
— Аль че ищете? — раздался рядом голос.
Не пошевелившись и даже не вздрогнув от неожиданности, Герман перевел взгляд на паренька. Он как змея потянулся навстречу ему, сел по-турецки, скрестил руки на груди.
Мальчик переминался с ноги на ногу и ждал ответа. Герман не спешил, разглядывал его с ног до головы.
— Родители есть? — спросил он после долгого молчания.
— He-а, никого нету, — захныкал притворно мальчишка, — дайте, барин, копеечку, на руках сестры малые…
Дыры на штанах у мальчика были залатаны опытными руками. Герман растянул губы в улыбке.
— Нет, говоришь? — и погладил мешок из толстой кожи, что лежал рядом с ним.
Мальчик в надежде уставился на мешок, ожидая платы за свое театральное искусство. Но Герман только подвинул мешок ближе.
— Садись, — сказал он.
Не спуская взгляда с мешка, мальчик повиновался, сел и сложил руки на коленях.
— Я расскажу тебе одну историю. Ну, как сказку. А потом спрошу кое о чем. Ответишь — получишь рубль серебром.
Глаза у мальчика забегали, щеки зарумянились. И Герман заговорил…
Жил-был мальчик. Ничей. Сосал титьку у чужой тетки, звал мамкой. И до смерти любил свою младшую сестричку. Был у него дом на колесах, а семья — целый табор. И два удовольствия в жизни — вытащить из кармана дебелого пана блестящую монетку и купить на нее пряник своей черноглазой сестричке. В семь лет он хорошо знал дороги от Кракова до Львова, от Львова до Киева, от Киева до Брачина, а там и до самого Могилева. Лошадьми правил, когда старшие позволяли, особенно любил на закат править, уходящее солнце догоняя. Деньги собирал со старой соломенной шляпой, пока родичи разные фокусы народу показывали по базарам. А после и сам выучился по веревке ходить — ловко у него получалось, и с палкой, и без. В три года впервые старый Митяй натянул для него невысоко над землей канат и учил, как не упасть. В четыре он уже ходил по канату, натянутому в два человеческих роста. Мужики следили за ним не отрываясь, с открытыми ртами, ждали, когда упадет. Бабы и вовсе закрывали глаза руками, когда он, пройдя половину пути, прямехонько у них над головами начинал качаться из стороны в сторону, изображая ужас на лице. Этому трюку тоже научил его дед. Пока все смотрели вверх, цыганки ловко чистили карманы. Но никто из них не выуживал денег больше, чем его золотая сестренка. Так ее и прозвали — Золотая Геля. И было у нее в детстве тоже только два желания — монетку блестящую вытащить у бабы-разини и братику купить петушка-леденца.
В четырнадцать лет он понял, почему был всегда белой вороной в таборе, почему, кроме Гели, все сестры и братья чурались его. Он купил тогда Геле чудную вещицу — разноцветный ящичек. Нажимаешь кнопочку открывается с музыкой, а внутри — зеркальце. Он посмотрел в зеркальце. Оно было крошечным и ему показалось мутным. Посмотрел и потер его, чтобы лучше разглядеть. А потом тер снова и снова… Но ничего не менялось. На него из малюсенького зеркальца смотрели огромные мутные голубые глаза, совсем не такие, как у всех в таборе. И тогда он понял, почему его чурались дети. Глядя в глаза друг другу, они окунались в одинаково черные озерца, приносящие покой. А бледная голубизна его глаз отталкивала их, заставляла чувствовать в нем чужака.
Он спросил об этом у Гели, отдавая подарок. Она посмотрела на него внимательно и поцеловала в лоб: «Ты мой любимый брат». Но ему уже было четырнадцать, и что-то внутри рвалось ей навстречу так стремительно, что быть ей братом было мучительно. Не хотелось быть ей братом…
Потом еще целый год он думал о том, что его украли. Из какого-нибудь замка — их так много в Карпатах, — где живут люди с такими же глазами. Возможно, его голубоглазая мать и по сей день проливает горькие слезы о нем. И отец его безутешен.
Мать, вернее женщина, которую он столько лет называл матерью, ответила на его вопрос односложно. Отдали. Не украли у безутешных родителей — сама мать принесла под покровом темноты, да еще денег дала в придачу, чтобы увезли подальше. И назвать просила Германом. Он уставился на цыганку, сощурив глаза, она ответила равнодушным взглядом, пообещала показать дом его матери.
Он стоял за низкой калиткой и битый час любовался этим домом с колоннами. На скамье в саду сидела красивая женщина с маленькой девочкой и плела венок. Ему ничего не нужно было доказывать. Он ведь запомнил свое отражение, а теперь угадывал его в красивых женских чертах. Женщина, почувствовав что-то, приподнялась, повертела головой, наткнулась на его пристальный взгляд. И — оцепенела. Но тут из дома вышел огромный мужчина с курчавыми бакенбардами, львиной шевелюрой. И она, вжав голову в плечи, бросилась тут же к нему. Он высокомерно отстранил ее бурный натиск, снисходительно позволил поцеловать руку. Подозвал девочку…
Он был военным, этот господин, — пересказывала ему вечером Геля то, что сумела выспросить у матери. Нет, этот господин вовсе не его отец. Потому что, когда Герман родился, он был в военном походе. И матери удалось скрыть… «Давай убежим!» Кажется, именно тогда он произнес впервые эти слова.
Они перестали быть братом и сестрой на третьи же сутки своего побега. Три года, вплоть до восемнадцатилетия Гели, они кружили по Европе, побывав и в Германии, и во Франции, и даже — недолго — в Испании. Жили мелкими кражами в случайных гостиницах, то сладко, то зябко, но ни разу между ними не вышло никаких разногласий или спора. Они всегда были заодно.
Самым забавным, что они тогда могли выдумать, было «сватовство» Гели. Появлялся лощеный толстый дурак и начинал пускать слюни. А красавица цыганка нарочно напрашивалась прислуживать в трактирах и вертелась около этих толстых идиотов, выбирая того, у кого колец на пальцах побольше. Лучше всего получалось с теми, кто из Москвы ехал.
Заведет Геля такого мужика с полуоборота, не выдержит его слабая плоть, пошлет он слугу за Гелей на кухню, а там уже брат дожидается: и за грудки. Потом, конечно, брат не особенно возражает, коли господин так настаивает. Только торгуется отчаянно. Кто сестру после замуж возьмет с таким позором да без приличного приданого? А как деньги получит, сестру сам в спальню приведет к толстому господину, втолкнет в комнату, дверь закроет и заговорит с толстяком о чем-нибудь, раскуривая трубочку. Посудачат они этак минут пятнадцать и разойдутся. Толстяк поспешит к своей крале, а Герман — к своей. Она, выпрыгнув из окна, его в бричке дожидается. И — фьюить, ударят они кнутом быстроногих лошадей, и, глядишь, где-нибудь в другой гостинице толстый господин губами чмокает, поглядывая на Гелю искоса.
После таких проделок Герман любил ее сильнее обычного. Помутнение наступало. Представлял в объятиях толстого болвана и целовал так, что чуть не задыхались оба. Вольготнее всего им было во Франции. Там за чернобровую Гелю они сумели выбить из щелкоперов столько денег, что жить бы им безбедно целый год, если бы не приспичило на солнышке погреться в Испании.
Геля купила как-то картинки у лотошника, и до того ей загорелось ехать Мадрид смотреть, что никакого удержу. До Мадрида они не добрались. Потому что после первой же остановки в приграничной гостинице случилось то, что в принципе и случается с каждым, действующим безрассудно и наобум.
Господин, выпучивший на Гелю глаза, как только она вошла в таверну, был ничуть не лучше и не хуже остальных. И, разумеется, ничуть не умнее. Геля покрутилась перед ним и так и этак, шепнула еще, что испанцы не лучше французов, господин заплатил Герману, и вот тут-то ему бы и задуматься. Но…
Заплатил он пять золотых, что было слишком уж щедро. Кошелек достал, золотом расшитый, хозяйским жестом отстранил Германа и усадил Гелю за стол. Весь вечер он не спускал с нее глаз, подливал вина, заставлял пить. Сам в рот ничего не брал. Геля смеялась, но Герман видел, что она волнуется — господин не спешил уединиться с ней, чем нарушал привычный сценарий, а Геля хмелела и плохо владела собой. Герман, кусая кулак, наблюдал за ними из щели в кухонной двери. Он готов был в любой момент прийти Геле на помощь, если понадобится. Она смотрела весело, но крайне напряженно, борясь с одурманивающим действием вина. Когда господин встал и подал ей руку, она едва держалась на ногах.
Герман сунул монету хозяину гостиницы, шепнул, чтобы тот дал парочке комнату на первом этаже. Хозяин выкатил удивленные глаза на Германа и проворно сунул ему монету обратно, прошипев, что господин — важный государственный сановник. Возня с этим чудаком заняла у Германа несколько минут, но когда он обернулся, то увидел за спиной карету у крыльца, господина, закрывшего дверцу и легонько стукнувшего перчаткой слугу, сидящего возле кучера. Еще он увидел расширенные от ужаса и затуманенные безволием глаза Гели… Карета быстро покатила по проселочной дороге, оставляя позади облачко пыли.
Лошадей в деревне, как назло, не было. Только кургузые медлительные ослы, от которых мало проку в погоне за быстроногой четверкой. Герман рыскал по деревне, осматривал сарай за сараем в поисках лошади. Зубы его выбивали мелкую дробь, а сердце замирало в груди… Наконец ему повезло. Рядом с домом был привязан скакун, а подле него переминался с ноги на ногу слуга в ожидании хозяина. Цыганская сноровка помогла Герману возникнуть как из-под земли перед конюхом, заговорить ему зубы, незаметно отвязать уздечку. Он вскочил на коня и изо всех сил хлестнул его узкой плеткой. Конь взвился, протанцевал на задних ногах и полетел…
Карета стояла у проселочной дороги и раскачивалась из стороны в сторону. Он спрыгнул с коня, побежал, споткнулся, упал, встал, снова бросился к карете и снова упал. И тут только понял, что его держат чьи-то руки и чужие кулаки лупят по его спине и затылку. Из кареты слышался плач Гели, она вскрикнула, услыхав шум возни, но голос ее тут же перешел в стон, прерванный звонкой пощечиной.
Герман впервые почувствовал свое бессилие тогда. Он ревел, пытаясь вырваться из крепких рук, извивался, уворачивался. В голове стоял туман. Перед глазами висела красная пелена. По лбу стекали струйки крови. Он терял силы, а к карете не приблизился ни на шаг. А кучер и лакей, глумливо усмехаясь, пытались переломать ему кости.
И только тогда он вспомнил о своем детском трофее. Нож с обоюдоострым тонким лезвием и головой льва вместо рукояти подарила ему давным-давно Геля. Герман носил его в голенище сапога, в специальном кармашке.
Как просвистело лезвие, он не заметил. Один из державших его упал на землю, но второй был очень силен. Герман молниеносно выбросил вперед руку, полоснув лакея ножом по горлу. Лакей прижал руки к горлу, сквозь пальцы хлынула кровь, и он рухнул лицом в пыль.
Господин в карете так был уверен в своих слугах, что не подумал прервать свое сладострастное занятие. Оттащив его, парализованного внезапным нападением, от растерзанной Гели, Герман занес над ним нож. «Остановись!» Он никогда не слышал, чтобы она говорила таким страшным голосом. Рука его замерла в воздухе. Он не спускал глаз с жирного пуза господина, готовясь в любую секунду покончить с ним.
Герман посмотрел на Гелю. Ее платье было разорвано сверху донизу, а на обнаженном теле виднелись ссадины и глубокие царапины. Лицо у Гели было каменным. Она с трудом поднялась и достала плетку у него из-за пояса, не позаботилась о том, чтобы прикрыть свою наготу, и обвила шею своего насильника плеткой, передав ее концы Герману. «Держи крепко!» Тот же голос, пробравший его до костей. Геля осторожно вынула из его рук нож и залезла верхом на господина точно так же, как он совсем недавно сидел на ней. «А теперь моя очередь!» — сказала Геля и вонзила лезвие ножа ему в брюхо по самую рукоятку. Господин захрипел, рот Гели растянулся в подобие улыбки. Она нагнулась низко к самому его рту, из которого поползла алая струйка крови, и прошипела: «Нравится?» Она вытащила нож и снова всадила в другое место, рядом.
Толстяк давно не подавал признаков жизни, а Геля все кромсала и кромсала ножом его утробу, и ее обнаженная грудь, как в минуты сладострастия, трепетала над трупом, залитым кровью…
Неделю потом Геля лежала в горячке и очнулась другой — не влюбленной молоденькой девушкой, а холодной и безжалостной женщиной, какой и оставалась до последнего дня. И Герман тоже стал другим — холодным и безжалостным. Только меж собой бывали они иногда прежними. Засмеется Геля, сестренка из утраченной райской юности, взглянет на нее Герман — проскользнет искорка от света, что лучился когда-то в глазах ее братца-канатоходца. Уходя, они подожгли гостиницу, где набрели на важного господина. Геля равнодушно смотрела, как женщина пыталась вывести из огня детей и с визгом носился по улице ее муж.
«Я хочу отомстить», — сказала она как-то. «Кому?» — «Всем! Мне нужны деньги и власть. Очень много денег и очень большая власть». Герман хотел того же.
Три года они убивали и грабили без сожаления всех подряд, ради какой-то им одним ведомой мести, пока однажды Геля не сказала: «Хватит». Но остановить падение невозможно. Переступив черту, нельзя повернуть назад. Бросив однажды рай, невозможно вернуться обратно. Им потребовался год мрачного уныния, чтобы осознать это. Их рай остался далеко позади, он расстилался по обе стороны от брички, запряженной гнедой старой лошадью, что бежала по пыльным дорогам. Он остался на львовских базарах, затесавшись в разноязыкой пестрой толпе. Он навсегда прирос к золотой монетке, выуженной из корзинки простодушной румяной казачки.
Но как только они простились и со своей бесхитростной юностью, и со своим раем, кровь снова заиграла в их жилах, вернулись былой азарт и любовь к приключениям. Они повзрослели, и ставки в их игре возросли…
Герман надолго замолчал, выудил из-за пазухи трубку, раскурил. Парнишка, сидящий напротив, поежился, но все еще подавленно молчал, когда Герман поднял на него глаза.
— Ты хотел бы, — спросил он у мальчика, — иметь такого отца, как этот Герман?
— Боже упаси! — Паренек для верности перекрестился.
— Брезгуешь?
— Так ведь такой злодей почище здешнего барона будет…
Что-то во взгляде Германа изменилось, паренек попятился от него прочь.
— Куда ты? А рубль?
— Не надо мне ничего. — Мальчишка отполз подальше и стал подниматься на ноги.
— Ничего, говоришь? — Герман запустил руку в кожаный мешок, и мальчик остановился, готовый поймать монетку. — Держи.
Паренек смешно растопырил руки и, не успев ничего сообразить, схватил то, что бросил ему Герман. А когда разглядел, от ужаса у него чуть не отнялись ноги… В руках у него была маленькая пятнистая змейка. Он закричал и сбросил ее на землю. Герман медленно встал, поднял замершую на камне змею и спокойно положил ее обратно в сумку из толстой кожи.
— Бог с тобой! — заглянув в глаза пареньку, ласково сказал Герман и, впитав в себя на прощание его взгляд, стал спускаться к лодке.
В тот момент, когда Герман взялся за весла, мальчик упал на землю, силясь открыть глаза и разомкнуть пересохшие губы, чтобы позвать на помощь. Ноги у него стали отниматься не из-за страха, а потому, что пятнистая тварь успела укусить его в тот самый момент, когда он поймал ее скользкое тело.
В Петербурге князь Николай обосновался в просторной квартире на Литейном проспекте. Арсений настолько оробел от многолюдного города, что первое время боялся выходить на улицу. К тому же своей скособоченной шеей он неизменно привлекал внимание прохожих. Мальчишки показывали на него пальцами, маленькие дети заливались слезами, вызывая гнев и раздражение гувернанток.
За месяц столичной жизни Арсений похудел чуть ли не на полпуда. Князь, тоже отвыкший от городской жизни, наоборот, чувствовал прилив сил и бранил Арсения, что тот «дичится, как ребенок». Сашка мечтал о гвардии, свешиваясь из окна, когда по Литейному в сторону Кирочной маршировали юнкера. Он восторженно гарцевал по дому на неизвестно откуда взявшемся бревне, подавал себе команды и сам же их выполнял.
Однако гвардейские однополчане оказали Налимову весьма холодный прием. Все они перешли из военной службы в статскую, обогнав по табели о рангах своего бывшего друга. И теперь смотрели свысока, слушали снисходительно и даже выказывали подобие возмущения, когда князь заикнулся было об устройстве судьбы подкидыша. «Гвардия — не место для простолюдинов. Одному Богу известно, кем может оказаться отпрыск, о котором ты хлопочешь. Да и не к лицу дворянину, даже если он всего лишь штабс-ротмистр…» Последние слова звучали как плевок. Статские советники не умели быть великодушными.
Гордость не позволила князю говорить с Арсением о провале своего плана относительно Саши. Пришлось бы каким-то образом объяснить отказ бывших товарищей о ходатайстве, а фантазия у князя была весьма небогатой. Помог случай. В магазине на Невском, в питейном отделе, посчастливилось ему встретить поручика Мещерякова. Тот вышел в отставку после подписания Туркманчайского договора по причине увечья. Снарядом ему оторвало кисть правой руки. Князь знал об этом, да не сразу вспомнил, пока однополчанин в знак приветствия не подал ему левую руку вместо правой. Только теперь Николай обратил внимание на то, что Мещеряков сидит в пальто, накинутом на плечи так, что правой руки его не видно.
Выглядел он как человек давно и часто пьющий, у него на это находилось достаточно причин. Во-первых, жена сбежала с заезжим итальянцем, оставив записку, что не желает «быть обузой калеке». Через полгода эта вертихвостка воротилась и вымолила у мужа прощение, а через три месяца сбежала снова, на этот раз с каким-то калужским купчишкой. Купчишка, правда, был миллионщиком, но дед его ходил в холопах у Мещерякова-старшего. Второе несчастье, обрушившееся на поручика, состояло в полном упадке хозяйства в его поместье, которое уже давно было заложено в банке. Перебивался он преподавательской должностью в Первой гимназии, давая попутно приватные уроки «болванам-ученикам», за которые брал по сорока рублей с носа.
Самым обидным для Мещерякова было то, что любой из этих щенков мог прилично окончить курс и выйти из гимназии хоть и круглым идиотом, но в десятом чине, тогда как он ради восьмого вынужден был калечиться под Эреванем. Естественно, на экзаменах он чинил «подлецам» разные препятствия, чтобы снизить их счастливые возможности хотя бы до двенадцатого класса.
Князь рассказал ему о своем питомце, и Мещеряков посоветовал устроить мальчика во Вторую гимназию, где ученики были попроще — из разных слоев общества. Налимов представил, как насупится Арсений, узнав, что мальчика пристроили не в гвардию, а в школу для разночинцев и оборванцев, и объявил Мещерякову неожиданно для самого себя, что мальчик — плод его внебрачной любви, а потому князю хотелось бы, чтобы он попал непременно в Первую гимназию…
Мещеряков, наслышанный о любовных пристрастиях князя, поперхнулся вином и виновато закашлялся, но обещал помочь. Они ударили по рукам, и вскоре Саша стал учеником Первой гимназии.
Мечтавший о гвардейском мундире, он утешился только тогда, когда получил гимназический — темно-синий с красным воротником и такими же обшлагами. Он долго вертелся перед зеркалом, отдавая честь своему отражению, легко распрощался с мечтами о гвардии и теперь рвался стать вторым Ломоносовым.
В течение года Лавров был самым прилежным учеником. По всем предметам у него выходил высший балл и не было ни одного товарища среди однокашников. Молодые оболтусы не понимали рвения Саши: сами они вовсе не собирались усваивать какие бы то ни было науки, а проводили время в приятном безделье, развлекались чем Бог послал, не давая житья преподавателям.
Больше всех усердствовал в изобретении новых видов озорства Алексей Сошальский юркий подросток, славившийся самым маленьким ростом и самым внушительным капиталом отца. Как-то он подошел к Саше и предложил попробовать винца, прихваченного из дома. Саша был настолько поражен и тем, что Алексей обратил на него внимание, и необычным предложением, что сомлел и не решился отказаться. Вечером мальчишки «приговорили» огромную зеленую бутыль «адской смеси», как называл ее Сошальский, и стали лучшими друзьями. Этот вечер перевернул Сашину жизнь.
Теперь он редко заглядывал в учебники, баловался в орлянку на уроках, не выпускал из рук карт, пытаясь научиться так же ловко показывать фокусы, как Алексей, и долгими вечерами слушал скабрезные рассказы Сошальского о его взаимоотношениях с кухаркой Милкой.
Саше от этих рассказов становилось не по себе: он краснел, бледнел и чувствовал кошмарное напряжение в низу живота. Когда Сошальский предложил в выходные заглянуть к девочкам в веселый дом, Саша согласился не раздумывая. Единственное, что привело его в замешательство, — необыкновенная щедрость Сошальского. «Плачу за всех!» — по-гусарски подкручивая несуществующие усы, весело пообещал он. И это тот самый Сошальский, который за каждый просроченный день долга начислял одноклассникам проценты!
Но думать об этом странном проявлении щедрости Саша не стал. Желание разгоралось пожаром, а денег достать было неоткуда. В субботу он сообщил Арсению, что отправляется ночевать к другу, и к обеду встретился с Алексеем. Тот одет был франтом, смело направился вперед, и Саша просеменил за ним. Их не остановили, ни о чем не спросили. Алексей замер против восемнадцатого нумера, оглянулся на Сашу и, весело подмигнув ему, постучал в дверь.
— Одну минуточку, господа, — раздался из-за двери нарочито приветливый женский голос. — Уже иду-у-у…
Зинаида Прохоровна смешно сложила губы трубочкой, отчего чуть не отклеилась мушка на левой щеке.
— Все помнишь? — усмехнулся Герман. — Вернусь поздно. Расскажешь, как прошло.
Направляясь к другой двери, он шлепнул Зинаиду по пышной юбке и задорно цокнул языком.
— Буду ждать, касатик, — пролепетала она. — Ох, как буду ждать.
Она оправила складки довольно смело укороченного платья и поспешила к двери.
— Ненаглядные мои пожаловали, ох и заждались вас мои красавицы, истомили вы их, негодники…
Саше такой прием показался фантастикой. На минуту ему почудилось, что женщина, открывшая им дверь, — обыкновенная обывательница, приняла их за других, и сейчас эта ошибка выплывет наружу. В горле застрял ком, а сердце сжалось до размеров воробышка.
— А что, Зи-Зи, хорошо ли тут у вас? — пытаясь говорить развязно, поинтересовался Алексей и снова подмигнул другу.
Лицо его конвульсивно покривилось, и Саша догадался, что тушуется тот ничуть не меньше.
— Хорошо, — ответила Зи-Зи елейным голоском, — ох как хорошо.
Саша все еще ничего не понимал. Неужели им придется иметь дело с этой особой? Как же это будет? Вместе или по очереди? В тот же миг в голове всплыла ужасная мысль: «А как у меня ничего не получится?» Конечно, не получится! Вместо положенного гусарского возбуждения Зи-Зи вызывала у него легкую тошноту.
Зала, куда пригласила их Зи-Зи, была просторной. Одну стену занимали широкие окна, занавешенные красными бархатными портьерами, так что в помещении и в солнечный день стоял полумрак. По другим стенам располагались широкие банкетки, загороженные кадками с комнатными цветами, из которых Саша узнал только фикусы. Зи-Зи вышла на середину залы и хлопнула в ладоши. В ту же минуту из дверей, которых Саша не приметил, вышла молоденькая девушка и сделала книксен. Алексей толкнул Сашу в бок и прошептал: «Видал?» У Саши отлегло от сердца. Девочка была приветливая и вообще-то хорошенькая. Зи-Зи хлопнула в ладоши снова, и из тех же дверей вышла вторая девочка — повыше и постарше. Она сделала такой же пируэт и встала чуть левее первой, выставив вперед большую грудь и тяжело вздыхая. Третья девушка была неопределенного возраста — то ли старше их пятнадцати, то ли младше. Губки у нее причудливо подведены были бантиком, платье — короткое, какие носят совсем маленькие девочки, вся пухленькая, а глазки задорные. «Ой, сейчас упаду! Чур, моя!» — пролепетал при ее появлении Алексей.
Потом были еще пятая и шестая, но у Саши голова уже шла кругом. Он никого из них не мог выбрать. Зи-Зи вопросительно подняла бровь, обернувшись к мальчикам, и Алексей кивнул ей в сторону пухленькой девицы, одетой под малышку. «Мне, пожалуйста, эту. Заверните», — краснея пошутил он, и девицы, как по команде, прыснули от смеха. Через минуту пухленькая с Сошальским вприпрыжку скрылись, а Алексей все стоял, таращась на девочек.
Зи-Зи хлопнула в ладоши, и девочки выбежали из залы.
— А-а, — беспомощно протянул Саша им вслед и уныло посмотрел на Зи-Зи, подумав: «Неужели придется все-таки с этой?»
— Не бойся меня, — ласково и как-то по-матерински сказала женщина, угадав его мысли. — Я здесь только хозяйка. Твой приятель, — она помедлила, подбирая слово, — он прост, твой приятель. Я вижу, ты совсем не такой.
Саша хотел было ей возразить, сказать, что она ошибается, что он точно такой же, что ему тоже приглянулась та пухленькая, но ничего не успел вставить.
— Тебе нужен товар получше, подороже…
Он опять хотел возразить, но она снова угадала его мысли.
— Тем более что за все заплачено сполна. Пойдем.
Она поманила его пальцем, и Саша, едва волоча ноги, поплелся за ней, проклиная на чем свет стоит тот час, когда он согласился на эту авантюру.
Зи-Зи подвела его к кушетке у стены, потянула за руку, приглашая сесть. Подала какой-то странный сосуд с длинной тонкой трубкой. Саша взял его, не зная, что же с этим приспособлением делать. Зи-Зи показала жестом, что нужно поднести ко рту трубку. Саша, преодолевая брезгливость, потянулся к трубке губами. Внутри что-то было. Какой-то пар. Он втянул его в себя совсем чуть-чуть.
— Тебе здесь понравится, — пообещала Зи-Зи. — Давай еще.
И он снова потянул…
Она что-то говорила, пока Саша пытался вникнуть в смысл этого смешного и бесполезного занятия со странным сосудом. Но в общем, его это успокаивало, оттягивая главный момент, ради которого он сюда пришел. Тело наполнилось необычайной легкостью. А голова вдруг взорвалась посторонними шумами. Каждое слово Зи-Зи дробилось, размноженное эхом, словно в голове это слово произносил еще и кто-то другой. Он посмотрел на нее и усмехнулся. Теперь она уже не казалась ему такой старой и уродливой.
Он опять и опять вдыхал волшебную смесь, пока Зи-Зи не сказала ему:
— Хвати-ватит-ватит-ватит… пора-ора-ора-ора… идем-дем-дем…
Он попытался объяснить ей, что с ним, но сумел произнести только:
— Типатого — типатого — типатого… — и насторожился.
Теперь ему казалось, что все, что происходит, с ним уже случалось раньше, а сейчас только повторяется — как во сне.
Соседняя комната оказалась втрое меньше залы. Окна были завешены точно такими же шторами. Солнце светило прямо в окна, поэтому они отбрасывали красные блики на большую кровать, стоящую по центру. Саша почему-то совсем не удивился тому, что на кровати, раскинув руки и ноги, лежит девушка, укрытая по самый подбородок простыней. Он словно и ожидал ее там увидеть. Именно ее и именно в таком виде.
Зи-Зи обогнула кровать и рывком сдернула простыню. Девушка была совсем без одежды, и это тоже ничуть не удивило Сашу. Он продолжал стоять, уставясь на незнакомое доселе зрелище. Душа его ничем не отозвалась, зато тело среагировало в ту же секунду.
Когда простыня отлетела в сторону, девушка вздрогнула всем телом и закусила губу. Зи-Зи взяла Сашу за руку и подвела к постели. Она усадила его на край, заставила раскрыть ладонь и стала водить ею по обнаженному девичьему телу. Девушка смотрела Саше прямо в глаза, все так же закусив губу, словно о чем-то просила.
— Ты знаешь-аешь-аешь, чего-о-о она хо-чет-очет-очет?
Пока до Саши долетел этот вопрос, Зи-Зи уже протягивала ему раздвоенную плетку. «Бей!» То ли она приказала ему, то ли он сам, не дожидаясь ее слов, слегка замахнувшись, опустил короткое жало плетки на грудь девушки. «Еще!» Он не заставил себя упрашивать. Это было чудное зрелище — как она извивалась и сладострастно стонала под его ударами, как ее тело покрывали короткие красные полоски. Ему показалось, что еще минута — и его разорвет накопившееся изнутри напряжение. В этот момент чьи-то умелые руки быстро стали расстегивать его одежду…
— Где он?
— Спит.
— Как прошло?
— Замечательно. Он ведь сын своего отца. — Зи-Зи прижалась покрепче к Герману, но тот отстранился.
— Я хочу посмотреть на него.
Зи-Зи провела Германа через залу в комнату, где на огромной кровати крепко спал, заботливо укрытый теплым одеялом, мальчик. Лицо его было бледным, лоб покрыт капельками нота, а из чуть приоткрытого рта вырывалось прерывистое, с хрипотцой дыхание.
— Не переборщила с опием? — строго спросил Герман, не отрывая глаз от мальчика.
— Что ты, ему и половины хватило…
— Смотри!
— Что теперь?
Герман осторожно закрыл дверь в комнату и пошел обратно через залу.
— Теперь привечай его почаще, балуй. Но чтобы никакой сердечности. Он должен стать мужчиной без сердца…
— Как ты? — спросила Зи-Зи с легким вызовом.
Он посмотрел на нее и улыбнулся.
— Неужели ты обо мне такого мнения? Пойдем-ка я докажу тебе обратное.
Зи-Зи тихо застонала и, опираясь о его руку, всем телом привалившись к нему, заглянула украдкой Герману в глаза. Взгляд был отстраненный и такой же холодный, как обычно. Она не занимала в его сердце и десятой толики места. Просто нужна была женщина — не все ли равно какая. Случайно ею оказалась Зинаида. А теперь он хочет, чтобы и мальчик… «Ну нет. Мальчик таким не станет! Чтобы не пришлось кому-нибудь еще так же мучиться…» — решила Зи-Зи.
Зи-Зи любила Германа с того рокового вечера, когда он впервые ввалился к ней в дом. Он принес с собой облако морозной декабрьской ночи с привкусом гари. Ввалился он, похоже, наугад, уходя от погони то ли реальной, то ли воображаемой. Готов был и напугать, и умолять хозяйку впустить его, оставить на ночь. Но ни пугать, ни уламывать не пришлось. Когда Герман узнал, что попал в дом свиданий, он с облегчением прошептал: «Ну и везет!»
Тогда, в тридцать седьмом году, семь лет назад, он накуролесил здесь основательно. Было в сто жизни нечто такое, что не давало ему покоя, делало необузданным в мести неизвестно кому.
Зи-Зи и сама не была ангелом, но только после знакомства с Германом впервые задумалась о Боге, стала захаживать в Преображенскую церковь и раздавать милостыню убогим и старухам на паперти. Ей хотелось хоть немного смягчить ту участь, которая, она была в этом уверена, ожидает ее на том свете. Хотя бы совсем немного…
В ее обители бывали разные мужчины, но таких Зи-Зи никогда не встречала. Ей тогда исполнилось тридцать, она забросила свое ремесло и взяла в дом двух сироток, обучив искусству любодейства, но рассказывать об этом Герману не стала. Предложила свои услуги.
В услугах подобного рода в ту минуту он, замерзший и перепачканный сажей, не нуждался, но отказываться не стал, и по прошествии трех четвертей часа она была влюблена в него без памяти. Профессиональное чутье не подвело ее: как мужчина он оказался не то чтобы на высоте — на недосягаемой высоте. И это при отсутствии возбуждения или сколько-нибудь сильного желания обладать женщиной.
Каков же он в подлинной страсти? Этот вопрос не давал ей покоя все эти годы. Она так и не стала его «подлинной страстью». Впрочем, утешало, что на всех женщин он смотрел одинаково холодно. Но ведь когда-то она должна была вспыхнуть, его страсть…
Он тогда прожил у нее три дня, выспрашивая про знакомых, родителей, домочадцев. Его интересовали странные подробности ее жизни, многое из того, что и в голову не придет рассказывать постороннему человеку. За эти три дня она превратилась в его цепного пса, готового исполнить все, что взбредет ему в голову. Это она-то, независимая и гордая Зи-Зи, которой клиенты пеняли за ее заносчивость и непокорность.
Он приказал ей подыскать более просторное помещение и подсказал, где искать и к кому обратиться. «Одну комнату оставишь за мной», — сказал он ей, протягивая несколько ассигнаций. Руки у нее задрожали. Но не при виде денег, а потому, что он дал ей понять, что собирается то ли навещать ее, то ли и вовсе поселиться в ее доме. Она справилась с его поручением и получила второе: императорский дворец…
Она как услышала, так и обомлела. Вспомнила, что именно в тот день, когда он впервые появился на ее пороге, пахнущий дымом и весь в копоти, именно в тот самый день, как сказывала потом соседка, полыхнул Зимний дворец. Три дня бушевал пожар, и соседка звала ее смотреть на зарево…
Он приказал Зи-Зи одеться торговкой и покрутиться на набережной с самодельными пирожками, посмотреть, послушать, что говорят. Перед дворцом было довольно народу, многих одолевало любопытство. Во всем винили нерадивых истопников, а иные до хрипоты доказывали, что во всем виноват архитектор Монферран, снабдивший дворец деревянными перекрытиями, — одной искры хватило, чтобы пламя взметнулась до потолка. Но тех, кто болтал про Монферрана, сторонились, узнавая в них шпионов Третьего отделения, рыскающих в толпе.
Говорили еще про карающую десницу Господню, про неудачное вступление императора на престол, про месть духов повешенных цареотступников. И только эти сведения заинтересовали Германа по-настоящему, когда Зи-Зи пересказала ему то, что видела и слышала. Она поведала ему, где выставлены посты и сколько человек ходит в наряде, и про то, что шпики шныряют в толпе, тоже не позабыла рассказать.
Он заключил ее в объятия тогда, и ей стало все равно, кто этот необыкновенный человек, дерзнувший — а она по лицу поняла, что дерзнувший, — покуситься на неприкосновенное, поджечь императорский дворец. Только сам дьявол был способен на такое. Но пусть он и сам дьявол, его любовь не становилась от этого менее сладкой.
Выждав и по-прежнему не показывая носа на улицу, Герман приказал ей как-то принести ему перо и чернила, быстро написал несколько строк на листе и попросил немедленно доставить на почту. По дороге она не удержалась — прочла. Нет, не следов страшных преступлений она искала, ей тогда повсюду мерещились соперницы. Это только года два спустя она смело представляла ему своих новых девочек и спрашивала мужского совета на их счет. Привыкла к тому, что он смотрел холодно, отвечал кратко и, давая девочкам самые лестные характеристики, добавлял ей наедине: «Выгодное приобретение. Эта ундина озолотит тебя со временем». Его интересовали только деньги.
Через пять лет Зинаида по праву гордилась тем, что ни одна женщина в мире не вызывала его интереса, кроме нее. К ней его интерес был в разное время разный. Месяцами не заглядывал он к ней в спальню, заставляя проливать горючие слезы в подушку. А то всю неделю являлся ежедневно, и тогда она понимала — предстоит важное дело.
Письмо она отнесла на почту сразу после Рождества, и содержание его заставило ее ненадолго задуматься. «Зеленоглазый мотылек готов обрести нового хозяина всего за маленькую услугу. Объяснимся при встрече. Будьте на Полицейском мосту в условленный день ровно в шесть». Пока почтальон брал у нее письмо, пока ставил сургучную печать, она боролась со своим ревнивым сердцем, рисовавшим ей образ светской львицы, готовившейся выкрасть у нее любимого.
Условленный день. Когда же это? Оказалось — в Крещение. На улицах царила праздничная сутолока, и она боялась потерять его из виду. Ноги ее плохо слушались, сейчас, вот сейчас она увидит свою счастливую соперницу, недаром он нарядился в лучший костюм, специально купленный по этому поводу, и в новое дорогое пальто с бобровым воротником. Не доходя до моста, она затаилась в подвижной толпе, где ее шпыняли и толкали случайные прохожие. Она приготовилась было ждать, но все произошло молниеносно. Как только Герман оказался на середине моста, дверца проезжавшей мимо кареты открылась, и он исчез в экипаже. Звуки голосящей толпы куда-то канули, Зи-Зи неожиданно оглохла и ослепла от горя — глаза застилала пелена слез. Только запах жареных пирожков и приторно-душистых пряников все носился вокруг…
Вернувшись поздно вечером, Герман застал Зинаиду опухшей от слез и долго не мог взять в толк, о чем она ему, заикаясь, толкует. Зи-Зи скулила, как побитая собака, но в глазах светились недобрые искорки. Ревнует. Он задумался. Нужна ли она ему теперь и пригодится ли в будущем? Если нет, то перерезать горло и ей, и двум сироткам, которые, обессилев после «трудового» дня, похрапывают в соседней комнате, не составило бы для него труда. Его здесь никто не видел, даже дворник не успел запомнить. Герман прикрыл глаза и попытался отстраниться от всего, как учил его Гермоген, чтобы прояснился ум, и ответ пришел к нему сам собой. Он словно слышал чей-то голос, подсказывающий ему, что именно нужно делать. На этот раз Герман провалился в отстраненность тут же. И в ту же минуту на него повеяло чем-то родным и знакомым. Чем-то таким, что всегда сопровождало образ Гели… На душе стало легко и спокойно. Герман открыл глаза и улыбнулся Зи-Зи: «Дурашка!»
Она с визгом бросилась к нему на шею и стала покрывать лицо отчаянными поцелуями. Ей невдомек было, что причудливое видение спасло ее от безжалостной расправы. Он решил, что она ему еще пригодится. Он любил разговаривать с будущим, только не всегда понимал, что оно ему сулило. Не зная, какую роль суждено сыграть Зи-Зи в его дальнейшей жизни, он был уверен, что именно здесь когда-нибудь случится нечто такое, что похоже на подлинное счастье.
Быстро развеяв подозрения Зинаиды относительно его нынешней встречи, Герман заставил ее уснуть, благо и этому научил его когда-то Гермоген, и принялся думать о своем.
Каша эта заварилась еще в Европе, когда, накопив грабежами и разбоем достаточный капитал, он решил стать ни много ни мало — аристократом, чтобы иметь доступ к более высоким сферам, где вращались более крупные капиталы. Затея эта подогревалась еще и взрослением сына, которому он собирался дать все — имя, деньги и власть. Богатейшая Россия представлялась ему в этом отношении великолепным пристанищем. Разумеется, там нечего было делать человеку без титула или чина, но именно там можно было все это приобрести.
На эту мысль натолкнул его удивительный человек — Петр Борисович Козловский, с которым случай свел его в Австрии. Князь любил говорить, легко увлекался потоком собственных словес. Герману посчастливилось вступить с ним в беседу о важности регалий. Петр Борисович, на словах по крайней мере, был ярый демократ и с добродушной улыбкой поведал Герману несколько историй о том, как приобретается в России дворянство.
— Россия страна богатая. Настолько богатая, что азиатская порча — взяточничество — еще не разорила ее окончательно. Там все, как на Востоке, покупается и все продается. А чины… В свое время Петр насильно вынуждал боярских детей к обучению и службе. Те же предпочитали теплую печь и плодовитую жену. И устремления русского народа не меняются. Дворяне теперь, как и двести лет назад, не желают отдавать своих отпрысков в службу.
— Но я слышал, император Павел сделал службу обязательной.
— Да, некоторое время многим пришлось попотеть. Однако царствование императора продлилось всего четыре года. Потом детей стали записывать в гвардию чуть ли не с пеленок.
— Но как же все-таки приобретаются титулы?
— Вот случилась тут недавно презабавная история… Знаете ли вы, милостивый государь, кто такой фендрик? У меня на родине это один из низших чинов знаменосец. В бою он, пожалуй, незаменим, но во всем остальном ему каждый укажет на его место. И вот случилось, что юный фендрик, стоящий у знамени на посту, приглянулся дочери графа. Как-то так случилось, что завязалась между ними переписка, что, конечно, предосудительно в нашем кругу, но покуда никто об этом не знал, переписка перешла в такую стадию, когда можно скомпрометировать девушку. Записочки, передаваемые с верными людьми, носили характер страстный и говорили о любви неугасимой…
Девушка готова была бежать со своим возлюбленным на край света, но тот оказался малым честолюбивым и предприимчивым. Россия страна бескрайняя. И вот наш фендрик выправил себе отпуск и поехал в Сибирь. Там отыскал женщину сорока лет, дед которой при Анне Иоанновне был сослан. Фендрик договорился с женщиной, чтобы она подтвердила, мол, сын, украденный много лет назад, наконец нашелся. Состряпали они вместе романтическую историю и выправили фендрику бумаги со слов вновь обретенной матери. Он преспокойненько вернулся в полк, однако за время его отсутствия графскую дочку выдали замуж за немецкого князя…
У Германа в голове закружился хоровод мыслей:
— А если бы не выдали? Признали бы родители девушки жениха, так неожиданно ставшего именитым?
— Признали бы, почему нет. Их дворянство было новоиспеченным, и они были бы рады породниться с именитым родом…
После этого разговора Герман решил приобрести бумаги, дающие ему право вращаться в высоких кругах. Полгода он потратил на поиск нужных людей, пока не узнал о существовании Павла Андреевича Мухина. Служил тот обер-секретарем в Герольдии и должность занимал бесценную — по выправке бумаг о дворянстве, так что вполне бы мог поспособствовать. Вот только подход к нему надо найти верный.
У Мухина были бесспорные достоинства. Во-первых — взяточник и лихоимец, во-вторых — продажная шкура и ловкач. И в-третьих — любитель женщин.
Герман выяснил, что Мухин имеет любовницу — жену иностранного путешественника и литератора Марцевича, принятого при дворе. Марцевич слепо доверял жене и благородному господину Мухину. Герман мог бы доказать мужу-рогоносцу, насколько он слеп, но разоблачение Мухина вовсе не входило в его планы.
А в ту пору любовница Мухина присутствовала на балу в Михайловском замке, где ее поразила удивительная брошь, украшавшая костюм великой княжны Марии Николаевны, — золотой мотылек с изумрудными глазами и бриллиантовыми крылышками. То ли страсть к драгоценностям, то ли женский каприз сделали ее несговорчивой, отчего Мухин жестоко страдал. Жена путешественника в ультимативной форме требовала от Мухина невозможного раздобыть ей такую же брошь, а брошь была подарена еще Екатерине Великой каким-то европейским монархом и не имела аналогов в мире.
Герман никак не мог уловить сути интриги, пока наблюдения не привели его к потрясающему открытию. Путешественник, как оказалось, был вовсе не слепец и не дурак, он сам активно поддерживал ходившие о нем слухи. Это была ширма. Чуть не с пеленок в нем проснулась патологическая страсть к коллекционированию редких драгоценностей. Причем, в отличие от других, он никак не афишировал свою склонность, а наоборот, всячески маскировал ее и никому не показывал своей коллекции. Жена же, пылающая той же страстью, пускалась во все тяжкие.
Оповестив Мухина, что обладает копией заветного мотылька, Герман не ошибся. Обер-секретарь предлагал любую цену за сокровище, но Герман в ответ потребовал от него не денег, а определенной услуги, которая «не составит ему никакого труда». После недолгих раздумий Мухин прислал ответ с одним лишь словом: «Согласен».
Оставалось выкрасть из дворца зеленоглазое сокровище. Быть представленным ко двору Герман не мечтал, то есть парадные двери были для него закрыты. Но ведь в таких случаях всегда имеется черный ход…
Иван Ковригин, третий сын дворцового истопника, уродился, как говорится, не в мать, не в отца, а в прохожего молодца. Но молодец был красив и статен, в отличие от батюшки. И когда Ковригин-старший привел сыновей-погодков обер-гофмейстеру, заведующему придворным штатом, тот выбрал Ивана взамен отца. Ковригин-старший пожал плечами: Иван не был работящим и гордости глупой в нем хватало.
Все свободное время Иван проводил в трактире, где и познакомился с удивительным человеком с труднопроизносимой немецкой фамилией. Мужчина был одет просто, но в его одежде угадывался маскарад, чего он, собственно, и не отрицал. Намекнул только что из тайной канцелярии и по долгу службы.
Друзьями они стали в два счета. Немец обычно платил за угощения. А тут, как назло, с отцом оказия случилась. Напали на него как-то вечером возле дома. Ограбить — не ограбили, а стукнули по голове так, что встать он на следующий день не смог. Да и напарник его куда-то запропастился — прямо беда. Пришлось Ивану на работу собираться. А возле дворца встретил он своего приятеля-немца. Рассказал ему о своих несчастьях, и тот вызвался помочь.
Морозы в декабре ударили под тридцать градусов, работать приходилось не покладая рук. Иван в обход всех инструкций привел друга в комнатушку у Фельдмаршальской залы…
План Германа был нагл до безобразия. Прихватив с собой на вахту бутылку вина, он всыпал туда сильнодействующее снотворное снадобье и, как только Иван завалился, похрапывая, на кушетку, заткнул заслонку в печи его кафтаном, подбитым ватой, расположился в зале за портьерой и принялся ждать. Дым распространялся скоро, а когда появились языки огня, Герман занервничал. Он надеялся в суматохе затеряться и проникнуть незамеченным в покои Марии Николаевны.
Он, конечно, и представить себе не мог, что все произойдет настолько быстро. Языки пламени подобрались к потолку, и деревянные перекрытия вмиг превратились в пылающие огненные арки. Лопнувшее зеркало послужило ему сигналом действовать. Услышав крики «Пожар!» и топот ног, он выругался про себя: «Сонные тетери! Хорошо еще не все сгорело…» Когда он добрался до апартаментов Марии Николаевны, там царил переполох, и Герман, мечущийся с ведром в руках, ни у кого не вызвал подозрения. Отыскав зеленоглазого мотылька, Герман позволил себе бесследно исчезнуть…
Он не предполагал, что его затея будет иметь такие разрушительные последствия. И кто виноват, если у этих русских сохранилось печное отопление, тогда как в Европе не то что дворцы, но обычные дома давно обогревались паровым. Пожар полыхал три дня, истребив Зимний дворец императорской семьи…
В результате Герман оказался счастливым обладателем бумаг, подтверждающих его высокое происхождение от графини Нарышкиной, сосланной в Самарскую губернию. А считалось, что она умерла бездетной…
Обер-секретарь Герольдии Мухин после оказанной Герману услуги был найден повешенным в собственном доме. Говорили, что бедняга не смог перенести холодности известной ветреной особы, переключившейся на князя Вяземского, с коим Мухину, безусловно, соперничать не имело смысла.
Известный путешественник не задержался в России долее чем до весны. Говорят, иностранец обладал не только шестым, но и седьмым чувством, и оно подсказало ему, что должно собираться в путь. Он почувствовал чье-то пристальное внимание к собственной персоне… Глядя с корабля на удаляющийся берег, Марцевич клятвенно обещал себе вернуться.
Герман, улыбаясь, смотрел с того же корабля, на котором великий авантюрист увозил бесценные русские сокровища, на Зинаиду на пристани. Зинаида превращалась в точку на берегу и все махала белым платочком.
— Бедная женщина. Вероятно, она провожает близкого человека, и провожает навсегда, — раздался рядом с Германом голос жены путешественника.
— Думаю, он к ней еще вернется, — улыбнулся в ответ Герман, одарив ее обволакивающим нежным взглядом. — Разрешите представиться…
Алиса смотрела из окна рекреационной залы на темные воды Невы, и на ум невольно приходил ее разговор с Глинской. Вон он — простор, вон она — воля. Остается окунуться в эти холодные воды. Жаль, институток с тех пор не возят кататься.
Алиса тряхнула головой. Нет уж, единственный выход — это для таких дурочек, как Глинская. Года три назад Алиса рассуждала бы так же. На нее еще никто не смотрел так, как граф Турбенс, никто не хватал потными руками и не… Она поморщилась. Глинской было пятнадцать, когда она не нашла выхода. Алиса теперь старше и не собирается сдаваться.
Уже трижды на балах она встречала омерзительную физиономию графа Турбенса — лысый череп и лицо были сплошь покрыты телесного цвета наростами и бородавками. При виде Алисы он премерзко жевал губами и лысина его начинала светиться капельками пота.
Однажды он подкараулил ее возле туалета, где она решила скрыться, и, ни слова не говоря, принялся жадно ощупывать ее своими отвратительными, жирными пальцами, оставляющими влажные следы на безупречно белом воздушном бальном платье. У нее по-детски задрожали губы, и она чуть было не расплакалась от отвращения к мерзкому господину, имени которого еще не знала, и к собственному измятому наряду. Теперь она ни за что не наденет это платье! Граф подивился тогда — ее реакции, ее дрожащим припухшим губам и слезинкам, — зафыркал гаденько и зашелся приступом сиплого кашля, что и позволило Алисе вырваться и убежать.
Тогда ей казалось, что это — недоразумение, не более чем нелепая случайность, что он никогда бы не дерзнул сотворить с ней такое, будь поблизости кто-нибудь. Но ее надежды рассеялись после разговора с классной дамой, которая в строгой форме выговаривала ей за то, что она позволила себе быть неучтивой с такой бесценной для института особой из попечительского совета, коей был граф Турбенс, и что она, дерзкая девчонка, не смеет вести себя неподобающим образом с кавалером ордена святого Владимира третьей степени и действительным статским советником, к тому же старейшим и почетнейшим опекуном ведомства императрицы Марии Федоровны.
Алиса попыталась было рассказать, что с ней сотворил этот орденоносный статский мерзавец, но наставница прервала ее довольно жестко и бросила: «Все — вздор. Твой долг — повиноваться!»
Перед следующим праздником Алиса предусмотрительно не выпила ни капли воды, чтобы, не дай Бог, не пришлось выйти из бальной залы хоть на минуту. Она не пропустила ни одного танца, лихорадочно улыбаясь молоденьким юнкерам. Боковым зрением она все время следила за графом Турбенсом, нервно постукивающим лорнетом в своей ложе. Между мазуркой и менуэтом граф из ложи пропал, и у Алисы отлегло от сердца. Она так искренне улыбнулась очередному кавалеру, что глаза у того заблестели. Однако радость ее была преждевременной, потому что после менуэта классная дама резко выговорила ей за то, что у нее растрепалась прическа и вид совершенно неподобающий. Она приказала Алисе немедленно покинуть залу и привести себя в порядок.
Граф схватил ее прямо в коридоре. И Алиса догадалась, что здесь все заодно. Это настолько потрясло ее, что она так и простояла истуканом под натиском мерзких лап графа и влажных лягушачьих прикосновений его губ к своей шее. Надеяться отныне было не на кого и не на что. Пожаловаться разве бабушке? Но ведь она собственноручно вручила Алису таким вот графам на растерзание…
И вот теперь, перед приближающимся балом по поводу окончания учебного года, Алиса смотрела в темные воды Невы и с тоской искала выход из сложившегося положения. Она тщетно пыталась вытеснить образ Наденьки Глинской из памяти, но у нее ничего не получалось. Алиса узнала многое о судьбе девушек, имевших несчастье приглянуться кому-нибудь из придворной свиты. И лихорадочно перебирала в памяти подобные случаи. Во-первых, приближалось лето, а значит, ее могут увезти, как Ольгу Львову, в какую-нибудь загородную резиденцию графа. Там он будет делать с ней все то же, что и в коридорах Смольного, или и того хуже… Как хуже — Алиса не представляла, но ей было довольно и того, что пришлось вытерпеть. Судьба ее решится в зависимости от степени толерантности, которую она проявит. Если будет сговорчивой и уступчивой, возможно, получит к осени статус фрейлины при одной из великих княжон. Если же графу что-то придется не по вкусу, ее возвратят в Смольный. Это на ее памяти случалось уже дважды, и она до сих пор вспоминает, как «счастливицы» после возвращения прятали глаза и как их все время шпыняли классные дамы, пока одна из них не померла от чахотки, а вторая не исчезла бесследно. Причем после ее исчезновения по институту упорно ходили слухи, что скончалась несчастная от преждевременных родов.
Алиса в последнее время на прогулках особенно часто и подолгу смотрела на Таврический дворец. Она знала, что дворец подарен императрицей Екатериной князю Потемкину-Таврическому за заслуги его перед державой. Но догадывалась и о том, что главные его заслуги состояли, пожалуй, вовсе не в служении Отечеству. Об этом можно было судить хотя бы по тому, что император Павел превратил дворец в казармы, устроив манеж и конюшни в лучших его залах. Затем дворец восстановили, но он так и не обрел нового хозяина и, по слухам, до сих пор стоял в запустении.
Воспитанниц института раз в год выводили гулять в Таврический парк. Впечатлений после этого было столько, что хватало до Сочельника. Там можно было увидеть (хотя бы издали) скачущего по дороге посыльного, прохожего, а если повезет и какого-нибудь молодого красавца. После таких прогулок между девочками восстанавливалось перемирие и перед сном в дортуаре они рассаживались на полу, подстелив салопчики, чтобы обсудить увиденное до мельчайших деталей. «Вы обратили внимание, какая на нем была шляпа? Нет?! Так я вам расскажу…» В такие ночи традиционно пересказывали друг другу историю о бравом гусаре, на пари вызвавшемся переночевать в заброшенном замке и столкнувшемся там с призраком князя Потемкина. Дело было в полнолуние, и крик перепуганного юноши многие рассказчицы якобы слышали… История эта передавалась от старших девочек младшим по наследству, поскольку выдумать другую у них не хватало фантазии.
На Троицу устроили приемный день, и в рекреационной зале осталось только три девочки. Праздник был особенный, погода расчудесная, среди посетителей — толпа молодых людей, выпускников военных училищ. Мальчишки стремились продемонстрировать девочкам новую форму и выглядели среди барышень молоденькими петухами. В роскошной зале Смольного было шумно, и Алисе, как в детстве, захотелось, чтобы и к ней непременно приехали. Пусть бабушка, или няня, или пусть пришлют кого-нибудь из слуг — все равно.
Охваченная (в который раз!) пустой надеждой, она спустилась по лестнице вниз, и тут же на нее налетели два молодых человека, явно не военного склада, сопровождавших ученицу младших классов, радостно угощавшуюся конфетами.
— О мадемуазель, — театрально заговорил тот, что поменьше ростом, — я, разумеется, приношу вам мои не совсем искренние извинения. Честно говоря, я не отказался бы столкнуться с вами еще раз…
Пока он говорил, Алиса в упор смотрела на его спутника, а тот как завороженный разглядывал ее. Это было неприлично, но молодой человек настолько поразил ее своей необыкновенной внешностью, что Алиса никак не могла оторвать от него взгляда. Еще бы жгуче-черные волосы и темно-синие глаза на смуглом лице…
— Перестань, Сошальский, — сказал молодой человек другу. — Нам действительно очень жаль, — обратился он к Алисе, собираясь что-то прибавить, но она уже быстро взбегала по ступенькам вверх.
— Ну вот, — подмигнув Саше, притворно вздохнул Сошальский и шепотом, так, чтобы не услышала маленькая кузина, которую он навещал по поручению матери, добавил: — Это тебе не девочки Зи-Зи, тут такие пташки…
После богослужения вечером труппа артистов давала спектакль. Скучнейшую пьесу Поля де Кока Алиса смотрела вполглаза и слушала вполуха. Не до пьесы ей было. Завтрашний бал делал ее больной, и старый как мир человеческий инстинкт, называемый отчаянием, терзал ее душу.
Спектакль закончился под бурные аплодисменты воспитанниц. Восторженные взгляды были устремлены на сцену, и никто не обратил внимание на то, как Алиса скользнула в комнатку, отданную артистам под гримерную, где в больших коробах лежали костюмы и реквизит.
Алиса действовала быстро и четко, словно всю жизнь готовилась к этому шагу. Думать о том, что она теряла и что обретала, решившись на такое безумие, было некогда. Алиса без труда подобрала себе мужской костюм. Точнее — восточный костюм мальчика.
И когда из залы стали выносить декорации, под их прикрытием выбралась из института. Когда она проходило мимо сторожа Василия, сердце ее сжалось — жаль было покидать бравого старичка. На минуту ей показалось, что тот смотрит ей в глаза, лицо его потеплело и он улыбнулся Алисе. А потом чуть поднял руку, словно собирался помахать на прощание. Или ей это только показалось в суматохе…
Оказавшись за забором, Алиса нырнула в кусты, где и отсиживалась, пока не укатил актерский дилижанс. Как только звук цокающих копыт затих вдали, Алиса, ежась от страха, выбралась из своего укрытия и перебежками направилась к Таврическому парку. Глаза ее были расширены от ужаса нагрянувшей свободы, а сердце то билось часто-часто, то замирало…
Наступающую белую ночь заволокли черные предгрозовые тучи. Ветер выл и нещадно трепал ветви деревьев. Оставаться на улице было равносильно самоубийству, и Алиса потихоньку стала пробираться к дворцу, размышляя, вправду ли он стоит заброшенным и нельзя ли там скоротать эту ненастную ночь.
Из Амстердама, куда Герман отправился вслед за четой «путешественников», он вернулся через полгода.
Марцевич оказался весьма опрометчивым человеком в выборе знакомых, и стоило Герману заикнуться, что он доверенное лицо витебского купца первой гильдии Евзеля Габриэловича Гинцбурга и направляется со старинной монеткой на экспертизу в западный университет, как радушная пара пригласила его остановиться у них на пару дней.
Жена Марцевича в первую же ночь влезла к Герману в постель и щедро одарила его своей любовью, почерпнув заодно множество подробностей о нравах Евзеля и его удивительном собрании золотых побрякушек.
Впав, под влиянием вкрадчивых речей и не совсем обычных действий Германа, в состояние «грез наяву», она поведала ему о том, где хранится коллекция мужа добрая сотня бесценных предметов, умещающихся в небольшом саквояже, — Марцевич питал слабость исключительно к миниатюрным вещицам…
На следующий день, когда чета Марцевичей показывала Герману окружающий пейзаж, как написали потом в газетах, «разразившаяся неожиданно гроза стала причиной того, что кони понесли и карета, опрокинувшись, упала с обрыва на дно глубокого и темного карьера…».
Герман вернулся к Зинаиде обмякшим, утомленным, и она ни на минуту не усомнилась, что побрякушки, которые предстояло поместить в сейф в его спальне, действительно выиграны за карточным столом у незадачливого иностранца. Улыбаясь, она бережно перебирала драгоценные вещицы, пока не наткнулась на стрекозу. «Зеленоглазый мотылек, — всплыло в ее голове. — Это другой, — попыталась она себя успокоить. — Это совсем другой».
Силы покидали Германа на этот раз непростительно быстро. Вот тогда-то он и уехал на эстляндский остров.
Были у Гермогена любопытные записи. У того, первого Гермогена… Говорят, он владел какой-то секретной магией, за тысячу верст погоню слышал. Многое болтали о нем. Только Герман в чудеса не верил. А вот рассуждения о добре и зле запомнил прекрасно. Старик считал, что одна и та же сила стоит за тем, что на небе, и за тем, что называют адом. Силу эту нужно научиться использовать: черпать в определенных местах и, не впуская в душу, направлять на других людей. Стать своеобразным проводником.
Через несколько лет Герман вошел в дом с сияющим взглядом. «Сын, — объяснил он Зинаиде. — Сын в Петербурге». Она раскрыла было рот, чтобы спросить, но он опередил: «Его мать умерла». Зинаида прикрыла на минуточку глаза. Вот ее шанс. Она заменит мальчику мать, и Герман будет привязан к ней навсегда.
Мальчика нужно было еще заполучить. Пока, по его сведениям, он упорно корпел над конспектами и ничем больше не интересовался. Нужно было научить его жить.
Алексей Сошальский — сынок богатого и нечистого на руку питерского проныры — оказался для Германа бесценной находкой. Герман снабжал его деньгами, а за рубль тот готов был продать отца вместе с любимой маменькой. Он ни о чем не спрашивал, тем более что поручения Германа — приучить Лаврова к картишкам, подливать вина — казались ему плевыми и приятными.
Подготовка к приему у Зи-Зи началась загодя. Герман рассказывал поразительные истории о том, как мальчики обычно поступают со своими горничными, а Алексей с удовольствием потом пересказывал их Саше, да и не только Саше, стяжав себе славу юного Казановы. В награду ему было обещано бесплатное посещение веселого дома, если, разумеется, он сумеет затащить туда и своего друга.
Необходимо было охладить в Саше любовь к кособокому «родителю», для чего Герман подослал в дом к Налимову своего человека, доносившего ему о каждом шаге князя и его денщика. Любовные отношения между ними, которые, на взгляд доносчика Тимофея, белыми нитками были шиты, делали процедуру отторжения мальчика от родительского гнезда естественной и приятной. Герману оставалось лишь открыть Саше глаза…
Возня с «воспитанием» сына снова расслабила его, а впереди маячили серьезные начинания. Со дня на день он должен быть принят товарищем министра на предмет получения должности в Министерстве финансов. Именно там он мог бы запастись сведениями о толстосумах всех мастей. Наука о финансах была сложной, но в его деле необходимой. Ехать снова на остров не представлялось возможным, поэтому он решил обойтись какой-нибудь местной обителью темных сил и не нашел ничего лучшего, как отправиться в Таврический дворец. Если никто не в состоянии там жить, стало быть, темный дух Потемкина действительно посещает это место, как о том болтали.
Алиса увидела его не сразу. Здесь было темнее, чем на улице, да и не ожидала она кого-нибудь встретить… Сначала ее испугали белевшие повсюду неподвижные тела — статуи. Разумеется, она слышала о них. Но ночью и в таком количестве… Говорят, ночью все коты серы. Неправда, ночью все коты кажутся тиграми.
Отдышавшись, Алиса перекрестилась и стала осторожно, на ощупь продвигаться в глубь залы. Когда ее рука, скользящая по стене, встретила преграду, она попыталась ощупать кончиками пальцев то, с чем столкнулась на своем пути. Мягкое, теплое и, что самое ужасное, — живое…
Тут-то Герман и рассмеялся. Не выдержал, когда ее пальчики начали шарить по его телу. Рассмеялся тихо и коротко и схватил ее за руку: не ровен час завизжит и наделает шуму. Девочка, переодетая мальчиком, напомнила ему Гелю, сотню раз переодевавшуюся в мужскую одежду, но не терявшую от этого своей женской грации. Он подвел ее к окну и сдернул шапку. Длинные золотые пряди рассыпались из-под шпилек в разные стороны.
Он наклонился к ней ближе, чтобы лучше рассмотреть. Такая маленькая, юная, с синими глазами.
— Кто ты? — На него произвело впечатление, что она не кричала, хотя пульс перехваченной им руки выдавал трепет ее бедного сердечка.
— Алиса.
— Актриса?
Девушка молчала. Ее тело била легкая нервная дрожь. Если этот человек сторож, он может отвести ее в полицию, а там разберутся, кто она такая, и воротят обратно. А если не сторож… «Но не душегуб же он», — подбадривала себя Алиса, не в силах посмотреть мужчине в глаза.
— Зачем ты здесь?
— Заблудилась. А на улице холодно…
— А нарядилась зачем?
— Мы ставили спектакль.
«Зубы стучат, а врет бойко», — отметил про себя Герман. Ему бы еще отметить другое — собственное волнение. Ну, как говорят в таких случаях: гром среди ясного неба или там про флейты и валторны души… Но было уже поздно. Гром прогремел чересчур внезапно, а валторны пропели слишком быстро. Впервые в жизни он не успел принять никакого решения, его судьбу решил кто-то свыше, и он ничего не мог с этим поделать. А значит — и она не могла…
Заметив проходящий мимо патруль, он метнулся от окна и прижал ее к стене.
Она тоненько пискнула. Он отдавил ей ногу.
— Ну вот и все. Сейчас они направятся сюда. Пора уходить.
— Мне тоже пора, — быстро проговорила девушка.
— Так иди домой.
— Я не могу…
Душегуб теперь казался ей куда менее опасным, чем солдаты.
— Помогите же мне, — требовательно взмолилась Алиса.
Ну кто бы ей не помог? Чудесное дарование — уметь попросить так, что тебе не откажут. Правда, то, что ей собирался предложить Герман, мало походило на помощь… Но кто знает?
Зи-Зи отшатнулась, как только из-за его спины выглянула девочка. Она беспокойно переводила взгляд с девочки на Германа, но спросить ничего при ней не решилась. Герман указал Алисе на дверь, ведущую в его комнату:
— Подожди там.
Ему предстоял нелегкий разговор с Зинаидой. Впервые он не придумал, что ей сказать. Что бы он ей ни сказал, она все равно почувствует… Умом Бог ее не наградил, но во всем, что касалось отношений между мужчиной и женщиной, у Зи-Зи был нюх как у собаки. Да и любила она его, а сердце любящей женщины обмануть не так-то просто.
— Намечается одно дельце, — сказал он, спокойно глядя в глаза Зи-Зи. — Она мне пригодится.
— А потом? — нервно спросила женщина.
— Хочешь забрать ее себе? — усмехнулся Герман.
— Нет.
— Почему?
— Такие не работают долго. Такие при первом удобном случае сбегают с богатыми господами. Мне нужны послушные девочки.
— Ты права, — вздохнул Герман. — Значит, у нее не будет никакого «потом».
— Что?
Зинаида удивилась больше оттого, что он впервые так откровенно говорит с ней о том, о чем она только догадывалась всегда.
— Не волнуйся, — отмахнулся Герман. — Пристроим куда-нибудь подальше от Петербурга. Постели-ка ей в отдельной комнате. И чтобы никто, слышишь, ни единый человек ее до поры до времени не видел. Можешь даже запереть ее на ключ.
Герман поднялся и неторопливо направился в свою комнату. «Кажется, пронесло, — устало подумал он. — Бедная Зи-Зи ни о чем не догадалась».
Зинаида смотрела ему вслед, стиснув зубы. «Как же, буду я закрывать ее на ключ! Буду стеречь твое сокровище! Убежать захочет — милости просим, мы ей и дорожку укажем, и мысль подадим…»
Как ни готовил себя Герман к тому, что увидит в комнате, все равно дыхание перехватило, а сердце стукнуло сильно. Он еще уговаривал себя, что девочка просто напоминает ему Гелю чем-то незначительным, то ли голосом, то ли походкой. Он подошел к ней вплотную.
Не выдержав напряжения дневных раздумий и ночных своих приключений, Алиса свернулась калачиком на банкетке и уснула. Шапка валялась рядом, волосы лились золотым водопадом до самого пола. Ну кто устоит, скажите на милость? Темные силы наградили его в этот раз не только силой, но и бесценным сокровищем. Действительно, Герман не испытывал ничего похожего даже в тот момент, когда разложил вот здесь же, рядом, на столе, безделушки Марцевича. Конечно, сердце его трепетало от такой красоты, но вовсе не так, как сейчас. Он еще мгновение смотрел на девочку, перед тем как разбудить ее. Только одно мгновение, чтобы понять — это самая сладостная минута в его жизни и, что бы потом ни случилось, лучше уже не будет никогда. Но мгновение пролетело, он коснулся плеча Алисы, отчего она вздрогнула и раскрыла глаза.
Впервые в жизни ей было удивительно хорошо. Она целыми днями валялась в постели, разглядывая удивительные, невиданные доселе журналы, газеты, книги. В Смольном им никогда не давали книг, это считалось вредным и никчемным занятием. Она читала, выходила иногда поесть, выпить чаю и снова ложилась поверх заправленной постели, что было совершенно недопустимо прежде везде, где она жила. Свобода! Вот она какая. Свобода — это безделье. Свобода — это выспаться наконец и не плести дурацкие кружева. Это — не вставать в шесть утра, не читать молитвы заплетающимся языком. «Господи, ты даже не представляешь, какое это счастье хотя бы день обойтись без тебя!» думала Алиса, чуть не плача от нахлынувшего восторга по поводу такого прозрения.
Ей и в голову не приходило задуматься о том, кто эти приютившие ее люди, зачем она им, долго ли это будет продолжаться… Воспитанная в монастырских застенках, а затем — в изоляции Смольного, Алиса ничего толком не знала о настоящей жизни и считала происходящее в порядке вещей. Кто-то ведь должен о ней заботиться!
Да и что такого необычного было в этих людях? Что плохого они могли ей сделать? Нет, женщина, конечно, могла. Глаза у нее так и сверкали всякий раз, когда она смотрела на Алису. Сверкали совсем иначе, чем у классной дамы, когда та пребывала в раздражении. Сверкали чем-то, что должно было насторожить девушку или вывести ее из равновесия. Наверно, эта женщина убила бы ее, если бы могла. Но Алиса каким-то шестым чувством уловила — она не может. И не может по двум причинам. Во-первых, слишком вдохновенно читает молитвы по утрам в своей комнате, Алиса слышала. А значит, не возьмет греха на душу. И еще — верит, что Бог думает только о том, как бы ей помочь. Смешная. Алиса столько лет просила его о такой мелочи, как свобода и безделье, а он так ничегошеньки ей и не дал. Пока она не плюнула на все и не совершила безбожный поступок. Теперь-то она твердо знала, что никакого Бога нет и надеяться нужно только на себя. Вторая причина, по которой женщина не смела даже сказать Алисе о том, как она ее ненавидит, был старик.
Ну не совсем старик, а так — приближающийся к старости человек. Ему Алиса очень даже понравилась. Он был с ней трогательно добр, никогда не оглядывал ее с головы до ног, а глядел прямо в глаза и говорил с ней как со взрослой. А женщина старика боялась. Нет, не то. Старик имел над женщиной власть: та постоянно заглядывала ему в глаза, и лицо у нее при этом делалось как у Глаши Панфиловой, когда Алиса танцевала с ее обожаемым юнкером. Старик имел власть над женщиной, но не над Алисой. Скорее, она имела над ним какую-то власть. Черт его знает какую, но она это знала совершенно точно. И, может быть, поэтому женщина смотрит на нее так, словно хочет подсыпать в чай яду.
Подумав про яд, Алиса заволновалась: кто ее знает, дойдет до последней черты — и подсыпет. Нужно предотвратить. Ей хотелось быть свободной, а это значит, что никто-никто на свете не должен смотреть ей в спину с ненавистью. Это стесняет свободу. Не мешало бы придумать какой-нибудь маневр. Особенно теперь, когда старик пропал невесть куда и третий день нос домой не кажет.
— Зинаида Прохоровна, голубушка, — проворковала Алиса и посмотрела на женщину влажными светящимися глазами.
Самые жестокосердные классные дамы тут же смягчались от этого взгляда. Но голубушка Зинаида Прохоровна только насторожилась.
— Вы представить себе не можете, в каком блаженстве я пребываю с тех пор, как к вам попала.
Женщина вскинула на нее взгляд смертельно раненной тигрицы. «Э-э-э, — подумала Алиса, — кажется, я не туда поехала…»
— Нет, правда, правда. — Она решила стушеваться под воспитанницу первого возраста, подлизывающуюся к строгой инспектрисе. — Я сирота и никогда не знала материнской ласки. Вот вы мне сегодня косу заплетали, а у меня сердце слезами умывалось. Я ведь думала про себя — вот бы мама, наверно, так же меня причесала бы… Я ведь уже большая совсем, сама умею. Но маме непременно захотелось бы заплести мне косу.
Зинаида встрепенулась, прислушалась и слегка расчувствовалась. Ей неловко стало за свое утреннее поведение. Ходит эта красотка юная по комнатам, а волосы так и сияют, словно золото. Распустила кудри. Не ровен час Герман ее такую застанет, заглядится. Подошла молча и спрятала все ее золотые чудеса в тугую косу, да гладенько так причесала, что от прелести волос и следа не осталось. Девочка как девочка.
Единственное, о чем Зинаида не подумала, так это о том, что девочка, конечно же, тянется к женщине. Мала совсем. Она ведь Зинаиде и в дочки, может быть, годится. И чуть чаще забилось сердце бесплодной Зинаиды, чуть нежнее. А девочка все продолжала обволакивать ее своими чарами:
— Вы такая красивая, точно как могла бы быть мама. Только вы, конечно, не она, — кокетливо и по-ребячески засмеялась Алиса.
— А почем ты знаешь? — в тон ей спросила Зи-Зи.
— Вы совсем молодая. А мне на днях шестнадцать будет, — врала Алиса.
Шестнадцать ей исполнилось полгода назад. Врать нужды не было, но почему бы не поиграть с этой женщиной в кошки-мышки, если уж она верит каждому слову. Вон как порозовела. Понравилось.
— А вот ваш старик…
Зинаида чуть не пролила чай из чашки.
— Кто?
— Старик. Не знаю его имени-отчества, простите.
— Герман?
«Старик», — повторила про себя Зинаида, и сердце ее совсем размякло. Конечно, он для нее старик. А как же иначе? Милая малышка. Нужно будет поболтать с ней иногда, поучить уму-разуму. А то совсем дитя малое.
— Герман Романович, деточка. Подожди, я вареньица достану, малинового.
— Ах, как славно, — захлопала в ладоши Алиса. — Я его один раз-то всего и пробовала.
Зинаида влезла на стул и потянулась за банкой, покачнулась и чуть не упала, обернулась на Алису с видом заговорщицы, улыбнулась. «Не переборщила, — подумала Алиса вяло. — Теперь будем подружками. Интересно, яд у нее на той же самой полочке? С чего бы она про варенье вспомнила?»
Вскорости она узнала от Зинаиды, куда попала. «Я только хозяйка, — оправдывалась та. — Нужно ведь как-то зарабатывать на хлеб». Ага, значит, только хозяйка. Интересно, получается, что здесь еще кто-то живет. Когда она попросила Зи-Зи познакомить ее с девочками, та тихонько застонала: «Он меня убьет!» Интересно, значит, ее использовать они не собирались. Уже хорошо.
Алису немного лихорадило. Она прекрасно помнила, как добрейшая душа няня сдала ее в общество благородных девиц и глазом не моргнула. Нельзя никому верить. Даже сентиментальной и глупой Зинаиде Прохоровне. Старик ведь сказал ей, что у него какие-то планы.
Девочки были совсем не красивые и очень-очень глупенькие. Алиса попробовала их разговорить, но они мялись, топтались, а как заговорили, стало ясно, что их отцы несомненно пасли коров. У самой разговорчивой из девочек были плохие зубы и дурно пахло изо рта.
До возвращения старика оставалась неделя. Значит, семь дней безделья. Это прекрасно!
Неожиданно Алиса услыхала, как лязгнул ключ. Вскочив на ноги, она подлетела к двери и потянула за ручку. Ее заперли! Она испытала потрясение. Неужели все то время, пока она хитрила с Зинаидой, та хитрила с ней?
Она дернула дверь сильнее и услышала, как замерли в коридоре чьи-то шаги. Кто-то прислушивался к звукам из ее комнаты. Замечательно. Она принялась барабанить в дверь кулачками и вопить:
— Выпустите меня неме-е-едленно!
Тут же у двери оказалась Зинаида и успокоила:
— Тише! Чего ты раскричалась. К нам гости с минуты на минуту пожалуют. Нельзя, чтобы они тебя видели.
— Открой, — попросила Алиса, стараясь говорить властно и спокойно.
— Не могу, Герман Романович приказал.
— Открой. — Алиса взвизгнула, как ребенок.
И Зинаида не выдержала — открыла. Алиса хлопала мокрыми ресницами.
— Зачем запирать? — спросила она так, как дети спрашивают про «буку».
— Мало ли кому взбредет в голову сюда войти. Примут тебя за… Ну, ты понимаешь. А потом, Герман Романович строго-настрого велел, чтобы тебя ни одна душа не видела.
Алиса подумала, повертела головой и предложила:
— Дай мне ключ. Я закроюсь изнутри.
— Можно и так, — пожала плечами Зинаида. — Только, Бога ради, не выходи, для твоего же блага.
— Хорошо, — легко согласилась Алиса.
Саша теперь чувствовал себя перед дверью Зи-Зи спокойно и уверенно. Мало того, легкая надменность, с которой он стал относиться к женщинам, временами переходила в пресыщенность. Просыпалась щепетильность: да кто они такие, разве они ровня ему? А Тина, та самая девушка, с которой он познакомился в первый свой визит и которую теперь часто выбирал, словно еще больше утверждала его в этой мысли. Женщины перестали волновать его, но чем больше он их презирал, тем явственнее чувствовал, что не может обойтись без них. Привычка заглядывать по выходным к Зи-Зи оказалась сильнее него.
Кальян стал неизменным спутником его наслаждений. Трудно было сказать, что ему нравилось больше — глотать холодный пьянящий пар или щелкать плеткой по бокам Тины. Сегодня у него было особенно тягостно на душе, и провалиться в заоблачные грезы хотелось как можно скорее.
— Ненаглядный наш явился. Один? Ну и правильно. И не представляешь, как мы тебе рады. Тина всю ночь вчера рыдала да в окно глядела, — встретила его своей извечной сладенькой песней Зи-Зи.
Сашка без церемоний отмахнулся.
— Алексей явится позже. Поехал с отцом на завод, корабль спускают, — значительно ответил он.
Дверь, за которой притаилась Алиса, была напротив входной двери, в конце длинного коридора. Она с удивлением прислушивалась к лепетанию Зинаиды, к тому, как какой-то франт называл ее Зи-Зи, как собачонку, и любопытство вконец одолело ее. Она чуточку, самую чуточку приоткрыла дверь, чтобы посмотреть, кому же это там Зинаида Прохоровна так несказанно рада. Но дверь оказалась непослушной, она тоненько и пронзительно всхлипнула и распахнулась настежь. От ужаса Алиса осталась стоять как вкопанная посреди дверного проема, вместо того чтобы поскорее ретироваться и закрыться на ключ, как обещала.
Саша вытянул шею из-за плеча Зи-Зи и присвистнул.
— Вот это да!
Алиса растерялась. Обыкновенный мальчик. Чистенький такой, сразу видно — из благородных. И еще — очень красивый мальчик. Как с картины. И как будто знакомый. Тут Алиса вспомнила, зачем мальчик наведался к Зинаиде, и густо покраснела. Отвратительный мальчишка! Ходит по кокоткам! Она нахмурилась и медленно закрыла дверь в свою комнату.
— Кто это? — спросил Саша у Зи-Зи оживленно. — Что-то я раньше у вас таких чудес не видел.
— Нет, нет, — быстро сказала она. — Это совсем не то, что тебе нужно, это…
— Да откуда тебе знать, что мне нужно? — возмутился Саша, отбрасывая ее руку, преграждающую путь. — Я посмотреть хочу.
Он быстро прошел по коридору и оказался у двери, к которой привалилась с другой стороны парализованная Алиса.
— Эй… — начал он, но Зинаида оборвала:
— Это моя родственница.
— Что за родственница? — прищурился на нее Саша, плохо соображая, что она ему говорит.
— Племянница моя, — пыталась оттащить Сашу Зи-Зи. — Приехала из Москвы.
— Ну да, племянница. Брось, Зи-Зи, не обманешь. Немедленно отопри, не то я дверь вышибу.
Из другой двери выглядывали девочки, удивленные шумом.
— Александр! — взмолилась Зи-Зи. — Не шуми. Она барышня. Она понятия не имеет, что здесь…
— Эй, барышня, — молодцевато крикнул Саша, — отоприте по-хорошему. Не то дверь сломаю. — И повернулся к Зинаиде: — Игра, что ли, новая какая? Ну ты, Зи-Зи, и затейница.
И он принялся изо всех сил рывками дергать на себя дверь.
Вдруг дверь легко поддалась, и Саша от неожиданности отлетел к стене. На пороге комнаты стояла Алиса, и глаза ее метали молнии.
— Милостивый государь, — сказала она твердо и решительно, — если вы еще раз, хоть когда-нибудь…
Дальнейший смысл сказанного ею до него не дошел. Глаза полыхали синим сиянием, волосы, распущенные по плечам, отливали настоящим золотом. Маленький пунцовый рот, без всякой краски, был обворожителен. Алиса, гневно топнув ножкой, захлопнула дверь, а он все стоял у стены.
— Зи-Зи, — как смертельно раненный протянул Саша и перевел наконец взгляд на Зинаиду, — ты видела?
Зинаида, хлопнув в ладоши, заставила девочек скрыться из коридора, а сама взяла Сашу под руку и потихоньку, без нажима потянула за собой в залу. Усадила возле гардины, принесла кальян.
Саша закрыл глаза, потянулся было к сосуду.
— Что-то не хочется, — протянул он.
Она снова хлопнула в ладоши, и из комнат выбежали две девочки. Одна из них, длинноногая Тина, тут же присела к нему на колени, пытаясь заглянуть в глаза, другая — та самая пампушка, которая произвела неизгладимое впечатление на Алексея, — уселась в ногах, обнимая его колени.
— О-о-о! — протянул Саша.
Девушки тихо смеялись, спрашивали какие-то глупости, перешептывались, но он видел перед собой только златовласую красавицу. Посидев немного с девочками, чтобы не обидеть их, Саша встал и сказал, что забежал на минуточку и ему решительно пора уходить.
Перед входной дверью он с тоской посмотрел на Зинаиду…
Что творилось с Сашей, она понимала. Дети, что с них взять. Увидел игрушку покрасивее и ну к ней руки тянуть. Но какой красивой парой могли бы стать эти дети. Если бы не… А что, собственно, им мешает? Герман? Сам хотел бы стать парой со златовласой малышкой? Так ведь она его стариком считает. Молоденькая, свеженькая, как турецкая роза. А если…
А если сын, его собственный сын полюбит девочку? Может быть, тогда Герман отступится от девочки? Он ведь так любит сына…
Она решилась. Будь что будет.
— Пойдем. — Она потянула Сашу в маленькую гостиную, где они с Германом встречались вечерами, и он тут же с готовностью бросился за ней.
Алиса, удовлетворенная своим выходом, вспоминала лицо молодого человека. Не такой уж он и мальчик. Щеки выбриты, глаза горят. Ну и глазищи. С ума можно сойти… И тут из-за стены, смежной с залой, она услышала женские голоса. Это — не Зи-Зи. Тина и Катя, что ли? Смеются. И мужской голос. Он что-то говорит? Она прижала ухо к самой стене. Да как он смеет с ними смеяться! Что он, собственно, себе позволяет?! Нижняя губа задрожала беспомощно, и из глаз покатились мелкие холодные слезы. Алиса, опешив, отирала их рукавом, с ненавистью глядя на свое отражение.
Она просидела в комнате полчаса, после того как голоса смолкли, но выдержать более не смогла. Нужно обязательно сходить к Зинаиде и узнать, кто этот — как она там его называла — Саша. Да, кто он? Сколько ему лет? Где живет?
Она повернула ключ в двери и осторожно выглянула. Никого. Вышла, заглянула в залу. Никого. Тогда она направилась к Зинаиде Прохоровне, открыла дверь и…
— Разреши тебе представить, — улыбнулась ей Зинаида, — Александр Лавров. Без пяти минут выпускник Первой гимназии и… как там, Саша?
— Коллежский секретарь при Министерстве юстиции, — с готовностью подхватил Саша, виновато глядя на Алису. — Примите, сударыня, мои глубочайшие извинения и заверения в совершеннейшем к вам почтении.
Все это было так неожиданно и так смешна была перемена, произошедшая в молодом человеке, что девушка, не желая того, улыбнулась.
— Алиса Форст, — представилась она.
— Воспитанница института благородных девиц, — полувопросительно сказал он.
— Бывшая воспитанница, — сообщила Алиса. — Я бы даже сказала — беглая воспитанница.
Зинаида поежилась. Она как-то не подумала о том, что Алиса начнет делать подобные признания.
— Значит, это были все-таки вы?
— Похоже, я.
Зинаида потихоньку встала и вышла из гостиной. Ее ухода никто не заметил. Молодые люди щебетали так, будто встретились после ужасающе долгой разлуки и им предстоит пересказать друг другу события последних лет.
Она присела в кресло у камина в зале, оторвала в забытьи огромный лист фикуса и принялась крошить его на мелкие кусочки. Теперь ее положение, что называется, «либо пан, либо пропал». С одной стороны, она пошла против воли Германа, и это приводило ее в ужас. По в еще больший ужас ее приводила мысль о том, что девочка могла понравиться ему. Первый ужас грозил ей — чем? Что он с ней сделает? Зи-Зи так сильно дернула лист фикуса, что тот заскрипел в ее руках. «Вот именно, — подумала она. — Сотрет в порошок. Уничтожит». Но второй ужас все равно был ужаснее. Если бы Герман полюбил эту девочку, она сама наложила бы на себя руки. И хорошо, если перед этим не наделала бы глупостей и с ним, и с девочкой. В общем, двум смертям не бывать, а одной — не миновать. Будь что будет.
Она погрузилась в такую глубокую задумчивость, что не сразу заметила, как вошел Саша.
— Куда же ты пропала? Мы гулять собираемся. Одень ее во что-нибудь поприличнее.
— Как гулять? Нет, этого нельзя, ни в коем случае нельзя.
— Ну Зи-Зи, милая, да право, что с тобой? Никогда от тебя отказа не знал!
Саша глянул на Алису и слегка покраснел.
— Ты не знаешь, кто она!
— Знаю. Она мне все рассказала. Она ведь сирота. Стеречь и беречь ее, кроме тебя, некому. Но мне-то ты можешь доверять…
Зинаида схватилась руками за голову и закатила глаза.
— Без ножа режешь, — грустно сказала она Саше.
Подумала и прибавила:
— Пойду подберу что-нибудь. Не то ведь сама стащит да убежит. Убежать не собирается?
— Что ты!
«А зря, — подумала Зи-Зи. — А то бы и концы в воду».
Они вернулись так поздно, что Зинаида уж и не чаяла, что воротятся. Даже перекрестилась на икону, которую держала в шкафу под замком (Герман их терпеть не мог). Распрощались с трудом. Видно, не оторваться им было друг от друга. Когда дверь за Сашей закрылась, Алиса бросилась к Зинаиде и закружила ее по комнате. Та податливо следовала за девочкой, смеялась, и лишь когда они остановились, Алиса заметила, что в глазах Зи-Зи блестят слезы.
— Зинаида Прохоровна, что с вами?
— Ничего, девочка. — Зи-Зи прижала Алису к себе. — Это я позавидовала тебе.
— Но почему?
— Ты такая счастливая. Ты влюблена?
— Вот еще, — смеясь и изображая гордую неприступность, ответила Алиса. — Это он влюблен, а вовсе не я.
— Сказал?
— Разумеется.
— Целовал?
— Что вы, как можно?! — замахала руками Алиса, да так часто, что Зинаида поняла — целовал.
— А у меня так никогда не было, — тихо сказала Зи-Зи, и улыбка тут же сползла с лица Алисы.
Ей вдруг стало неловко оттого, что выставила свое счастье напоказ. Но потом подступили сомнения. Не может такого быть. Была же и Зинаида молодой, ведь и ей тоже кто-то клялся в любви точно так же, как сейчас Саша Алисе. И к ней тоже кто-то так подступался и ластился, как кот, чтобы вымолить один-единственный поцелуй в щечку, а вымолил — целовал в губы так страстно, так… Алиса задохнулась от воспоминаний.
— Смотри береги себя, — сказала Зи-Зи.
— Береги? Что это значит?
— За тебя ведь заступиться некому, в случае чего…
Алиса нахмурилась. Подозрения показались ей грязными. Сразу же вспомнилось, что Саша пришел в этот дом не к ней, а к обыкновенным кокоткам, с которыми тоже наверняка целовался. Алиса побледнела и сжала кулаки. В глазах померк свет. Сейчас она готова была убить… только вот кого же? Его? Нет, нет, никогда. Девчонок? Нет. Всех женщин на свете, чтобы ни на одну он не смел посмотреть. Ни на одну! Алиса глубоко вздохнула и выпрямилась.
— Не волнуйтесь, Зинаида Прохоровна, — спокойно сказала она. — Я себе цену знаю.
Полночи потом ворочалась Зинаида на пуховых подушках, вспоминая, как Алиса это сказала. И следа ребячества не осталось. Стала вдруг холодной, взрослой, расчетливой. С ума можно сойти с этой Алисой. Не проста девочка, ох не проста.
На следующий день с раннего утра в дверь постучали. Зинаида встрепенулась. Герман обещал вернуться через две недели. Клиенты так рано не ходят. Кто бы это мог быть?
Это был Саша. Он стоял на пороге с огромным букетом сирени и смотрел мимо Зи-Зи на заветную дверь в конце коридора. Зинаида охнула и попробовала было вытолкать его вон, но Саша, не отводя взгляда от двери Алисы, протиснул плечо.
— Не вставала еще моя красавица?
— Да что ж ты за человек такой, — заворчала Зинаида. — Сказано тебе…
— Зинаида Прохоровна, кто там? — Алиса выходила из комнаты, сладко потягиваясь и издалека еще протягивая руку Саше. — Ах, это вы, Александр Арсентьевич? Изволите занятия прогуливать?
— Беру с вас пример, обворожительная Алиса… Вы ведь тоже не «Закон Божий» с утра листаете…
И оба покатились со смеху. Зинаида махнула рукой и скрылась у себя. Не за руки же их держать, в самом деле. Да и все равно не удержишь…
Вечером по лицу Алисы она догадалась:
— Замуж позвал?
— Позвал, — ответила та с легким вызовом.
Ей ужасно не хотелось, чтобы Зинаида Прохоровна, которая стала ей почему-то особенно неприятна, давала ей какие-либо советы и портила настроение. Из-за ее вчерашней эскапады против Саши они сегодня потеряли полдня, выясняя отношения. Саша признался ей, что под действием одурманивающего средства, которое ему, кстати, Зинаида же Прохоровна и подносила, бывал он здесь с одной девицей. Через силу, наполовину против своей воли — но бывал. Скрывать не стал.
Алисе удивительно хотелось спросить у него, а что же они с той девицей делали? Но это было бы уже чересчур. Он ведь ей не брат, в конце концов. Правда, он так и смеялся сегодня: «Я твой братик, а ты моя маленькая сестрица. Дай я поцелую твою божественную щечку…» Алиса долго упиралась. Пока в висках не застучала кровь, делая любопытство обжигающим, а тело — безвольным. Тут-то он и набросился на нее. Да так впился в ее губы, дурак, что прикусил до крови. А потом целовал нежно маленькую ранку, и Алиса совсем сомлела. И даже испугалась. Мало ли что ему взбредет на ум?
Конечно же, он сделала ей предложение. И конечно же, она подняла его на смех. Подумать только — молоко на губах не обсохло… Но он немного обиделся и рассказал ей про имение. Алиса перестала смеяться и задумалась. Имение? Собственное? У какого-то мальчишки? Где это видано? Не родительское, а свое. А ведь это, пожалуй, и шанс. Почему бы не стать ей Алисой Лавровой, женой коллежского секретаря с перспективами? А кто еще на ней женится? Глупо мечтать о красавце с родовым титулом и огромным наследством, сидя в доме свиданий.
Почему бы не жить в собственном доме? Пусть не в столице, зато — в соб-ствен-ном! Она ведь всю жизнь только об этом и мечтала, чтобы у нее появился свой дом. К тому же маменьки у Саши нет, никто не будет чинить препятствий для ее хозяйствования. Она может устроить их дом на собственный лад.
У Алисы раскраснелись щеки, а Саша все лез и лез целоваться. Устав от него отмахиваться, она серьезно сказала ему:
— Сударь! Извольте немедленно прекратить. Если вы говорите серьезно относительно предложения руки и сердца, то извольте вести себя подобающе и дайте мне немного времени подумать.
Саша плюхнулся в кресло и затих. Ему показалось невероятным, что именно сейчас, в один момент, может решиться его дальнейшая судьба. Вчера был лихим приятелем Сошальского, а завтра, глядишь, — и действительно коллежский секретарь, семейный, степенный человек. Он пытался представить себя таким, да ничего не выходило. Он не стал рассказывать Алисе, что Лавровка — вовсе не имение, так, деревенька душ этак на полтораста. Князь человек не слишком щедрый.
Они сидели и думали каждый о своем. В конце концов Алиса произнесла почти торжественно:
— Сударь… — и несколько раз кашлянула, как это делала обычно их классная дама, подчеркивая важность того, что хотела сообщить.
Саша встрепенулся и тут же оказался на коленях подле нее. «Как в романе!» — сладко вздохнула в душе Алиса, завидуя самой себе.
— Я принимаю ваше предложение. Но, — она быстро вытянула руку, чтобы остановить его восторг, а главное — напористое приближение, — мы с вами так мало знаем друг друга.
— Но мы ведь можем теперь снова быть на «ты»?
— Это можно, — подумав, согласилась Алиса. — Но мне бы хотелось узнать вас… тебя получше перед тем, как сделаться твоей женой.
— Но ведь я тебе уже все про себя рассказал! — удивился Саша.
— Дело не в этом. Мне бы хотелось провести вместе с тобой побольше времени, чтобы утвердиться в своих чувствах.
— А ты в них не уверена? — воскликнул огорченно Саша.
— Ну почему же? — быстро ответила Алиса и отругала себя мысленно за то, что так поторопилась. — Мне бы просто хотелось уверенности более полной.
Решено между ними все было так. Целую неделю — куда уж больше? — они встречаются по вечерам, потому что днем он будет сдавать экзамены. После экзаменов он сообщит отцу об их с Алисой намерении, получит благословение, — а Саша уверял Алису, что об этом она может не беспокоиться, — после чего Алиса быстренько переберется в дом князя Налимова, и на выпускной бал он явится с обворожительной невестой, что заставит позеленеть от зависти самого Сошальского. Затем они обвенчаются и отправятся в Лавровку.
План их был прост и ясен, а потому не предполагал никаких сбоев. Никому из них не пришло в голову, что у Алисы только одно платье, к тому же одолженное у Зи-Зи, а у Саши вовсе нет наличных денег. Но это не могло бы сбить их с толку, даже если бы они об этом вспомнили. Алиса безраздельно надеялась на Сашу, а тот во всех финансовых вопросах — на отца и Налимова.
В этот день Алиса долго не могла заснуть, пока не убедила себя, что, как только сомкнет ресницы, тут же окажется в объятиях своего избранника. Она даже прочитала что-то вроде заклинания: обращаясь ко всем силам небесным, просила их явить во сне образ любимого, единственного, желанного жениха. Каково же ей было просыпаться утром, когда всю ночь ее преследовал совершенно другой образ…
Алиса подскочила на кровати в половине восьмого. Ее сердце стучало так, словно за ней кто-то гнался, а она всю ночь убегала от погони. Алиса провела рукой по лбу и поняла, что он в испарине. Этого просто не могло быть! Всю ночь ей снился этот старик, этот… Герман Романович, черт бы его побрал! Взгляд Алисы бесцельно блуждал по комнате, руки теребили край простыни, ей не хотелось признаться, что это был за необыкновенный сон.
Сон перенес ее в иной, упоительный мир, который вроде бы и не отличался от обычного, если бы не ощущение полной нереальности происходящего. Он, старик, был там с ней повсюду, ничего не делал, ничего не говорил, а лишь незримо следовал тенью за ней по пятам. Куда бы она ни пошла, она чувствовала его присутствие. И самое странное, что это присутствие не было ей неприятно. Скорее наоборот, она все время чего-то ждала от него, словно только в его силах было вернуть ее к действительности, разорвать сонную паутину потустороннего царства, вернуть в этот мир звуки, запахи, людей.
А может быть, она ждала от него чего-то другого, чего-то такого, в чем невозможно признаться даже самой себе? «Ну нет», — Алису передернуло. Она ожесточенно стряхивала остатки сна, качая головой. Ей хотелось плакать. Как же так, вчера она умоляла всех святых явить ей во сне образ жениха, и что же, они посмеялись над ней?
День постепенно вступал в свои права, разгорался, а сон развеивался, улетучивался. Но даже вечером, открыв Саше дверь и заперевшись с ним в своей комнате, Алиса знала, что какой-то малюсенький, крошечный осколочек сна застрял с этой ночи в ее сердце.
Герман проклинал все на свете. Поездка по поручению министерства вместо пяти запланированных дней вылилась в несколько недель. Правда, он успел присмотреться к уральским купцам, банкирам, вельможам. Много интересного высмотрел. Много планов крутилось в его голове. И все яти планы включали непременно девочку.
Одна только мысль не давала ему покоя: там она еще или нет? Представлялись сцены одна ужаснее другой: Зинаида пытается отравить девочку, Зинаида душит ее подушкой… Нужно же такому привидеться! Добрейшая душа Зинаида и мухи не обидит…
В последнюю свою ночь перед отъездом, лежа на отвратительной кровати в провинциальной гостинице, кишащей клопами, он смотрел в окно на огромную желтую восходящую луну. Он повидал в своей жизни тоненький серебристый серп над Францией, розоватый молочный диск в Малороссии, но такой бугристой, пористой, как сыр, луны не видел никогда. Воздух вокруг него заколыхался, пошел волнами. Так всегда бывало перед появлением образа Гели… Но совсем не Геля явилась ему в эту ночь, а златовласая девочка. И образ был не расплывчатым, а четким, необыкновенно четким, словно она действительно стояла здесь, посреди комнаты, и улыбалась ему.
Его тело словно колом пронзило насквозь, и он застонал еле слышно. Образ покачнулся и слегка померк. Тогда Герман взмолился: «Не покидай меня, моя девочка. Останься со мною. Нет никого на свете прекраснее тебя. И никого нет на свете меня несчастней. Даже если гореть мне после в адском огне, даже если и сократишь ты дни мои вдвое или втрое, даже если умереть за тебя придется мученической смертью — не уходи…»
И образ Алисы всю ночь витал где-то рядом с Германом, а к утру глаза его были влажны и светились небывалой любовью.
Невероятное это было совпадение — Герман вернулся именно в тот день, когда Саша должен был говорить с отцом. Алиса не ждала его нынче вечером и испытала облегчение от этого, потому что Зинаида при появлении Германа вся как-то сжалась, говорила быстро и скомканно. Он посмотрел сначала на Зи-Зи, потом на Алису и усмехнулся. Зинаида стала белой как мел, а Алиса только пожала плечами — подумаешь, через пару дней она станет госпожой Лавровой, что может поделать с этим старик?
Он сказал, что голоден с дороги, послал Зи-Зи в трактир, и та скрылась за дверью. Алиса стояла у двери в свою комнату и чертила носком туфельки фигуры на полу. Она видела, как Герман приближается к ней, но нарочно не поднимала головы. Ведь не обязана она перед ним отчитываться в том, как проводила время, правда? Он ей не отец, а Зинаида — не классная дама. Она уже хотела сказать ему все это в лицо, объявить о скором своем замужестве и гордо удалиться в свои «апартаменты», она уже поднимала голову, чтобы продемонстрировать ему надменный взгляд и свою независимость, но тут увидела то, что он держал в руках, и крепко зажмурилась, «Господи, сделай так, чтобы она была моя, сделай так, чтобы мне ее подарили, сделай так…» — обожгли ее детские причитания.
— Это тебе, — сказал он, и неожиданной нежностью окатили его слова Алису.
Она открыла глаза. Это была кукла. Безумие! Но это была та же самая кукла! Кукла, о которой она мечтала так сильно и так долго, кукла, которую ей так никто и не подарил — ни предательница бабушка, ни Господь Бог.
Алиса протянула руки и взяла ее бережно, совсем как ребенка. Точно такая же кукла, как была у Агнессы. Только наряд еще совсем новый. Алиса даже проверила — нет ли трещинки возле правого уха. Нет, не было. Но все равно — как он узнал?
Она подняла глаза на Германа и тихо пролепетала:
— Какая красивая.
Глаза ее затуманились слезами, она прижала куклу и скрылась в комнате. Там она бросилась на кровать, поливая слезами и подушку, и фарфоровое личико своей старинной мечты. Ей почему-то стало так себя жалко, так захотелось, чтобы кто-то пожалел ее, не полюбил, нет, а просто жалел, просто гладил по голове…
Герман постоял у комнаты Алисы, не решаясь войти, ему хотелось прижать ее к себе и укачивать, как ребенка, до тех пор, пока она не уснет и дыхание ее не сделается ровным и сладким. Но тут в дверь постучали условным стуком, и он насторожился.
Это был стук, условленный с человеком, посланным приглядывать за Сашей в дом Налимова. Сегодня Герман никак не ждал Тимофея и, подходя к двери, перебирал всевозможные напасти, которые могли приключиться с сыном. Но такой напасти, о которой рассказал ему Тимофей, он предположить не мог.
— Сначала вошел так королем, потому что получил чуть ли не по всем предметам высший бал. Вышел девятым классом. О-очень гордился. Арсений Игнатович прослезились, а князь холодно так, но все-таки поздравил. А мальчик возьми да все с той же торжественностью скажи, прошу не расходиться, это еще не главная новость. Главная, говорит, новость в том, что я жениться надумал и прошу, батюшка, это он к Арсению, значит, вашего благословения.
— Может быть, ты ослышался? — удивленно поднял брови Герман.
— Да уж как тут ослышаться? Я ведь посреди комнаты между ними стоял, с подносом. Они только-только фужеры из-под шампанского поставили. Я и замер, как стоял. Думаю, может быть, снова шампанского нальют, зачем же тогда два раза в кухню бегать?
— И что?
— Тут пошло странное. Князь с денщиком переглянулись. Налимов расхохотался, а Арсений вдруг резко так что-то заговорил на своем языке. Князь плачет, хохочет, а тот все яростнее и яростнее кричит на Сашу.
— А что мальчик?
— Мне показалось, что не все, но кое-что из денщиковских речей ему было понятно. Потому как реакция у него вышла стремительная и буйная. Сначала раскраснелся, стал что вареный рак, потом чуть слезами не залился, я рядом стоял, слышал, как носом шмыгал и губы кусал, а потом и вовсе как полоумный на отца бросился.
— Драться? — улыбнулся сладко Герман.
— Уж я не знаю. Драться хотел или убить надумал, но в ту пору горничная вошла и такой визг устроила, что мне пришлось быстро поднос на столик ухнуть и ее из комнаты силком вытаскивать.
— Вот это ты зря. Нужно было не на кухню спешить, горничной нос утирать, а слушать и смотреть, что дальше будет.
— А что дальше? Ах да… Я ведь не сказал. Как Настасья вошла да пищать принялась, Саша, до отца не добежав, развернулся и выскочил в коридор, да из коридора — на улицу, только дверью шандарахнул так, что побелка посыпалась.
— Как давно это произошло? — спросил Герман задумчиво.
— Часа с полтора назад. Я сразу-то не пришел — думал, может, вернется, дальше послушаю. Но он не вернулся.
— Что хозяева?
— Бранились долго. Потом князь ушел к себе, карету велел отложить, а денщик, тот заперся у себя в каморке и причитает, поди, до сих пор не по-нашему. Ни слова не разобрать.
— Жаль, главного не узнал, — ткнул указательным пальцем Герман в грудь Тимофея, — с кем мальчишка свадьбу играть надумал?
— Плохо вы обо мне думаете. Записал даже для вас. Боялся — не упомню.
Герман резко схватил мужика за грудки.
— Я ведь говорил — никаких записок! — зарычал он.
— Да вы не беспокойтесь, хозяин, — замямлил Тимофей, — я задом наперед написал и после каждой нужной буквы вставлял буквы алфавита — сначала первую, потом — вторую… Все как вы учили.
— Дай сюда!
Тимофей протянул ему записочку. Герман посмотрел — действительно, полная белиберда получается, если читать, словно кто-то подшутил или просто пером водил по бумаге.
— А ты, брат, умнеешь не по дням, а по часам, — сказал он.
— Я ж вам говорил, хозяин, я способный, вы меня еще не знаете. Вы меня в настоящем деле используйте… — И в маленьких глазках загорелся нехороший огонек.
— Все я о тебе знаю, — отрезал Герман. — И про Сибирь, и про… Ну да ладно.
Он достал несколько ассигнаций, и взгляд Тимофея стал хищным, а на губах появилась тупая ухмылка.
— Не вздумай напиться. Может быть, сегодня ты мне и понадобишься для серьезного дела, — предупредил Герман.
Тимофей бросился к нему, пытаясь поймать руку и причмокивая в воздухе губами, но Герман отмахнулся, и тот словно змея выскользнул за дверь.
Как только дверь за ним закрылась, Герман развернул записочку и с любопытством уставился на нелепые каракули. «Тасбрвогфд Аесжизлиа» — значилось там. Герман мысленно вычеркнул лишние буквы и прочел справа палево: Алиса Форст. Потом прочел еще раз и еще. Вот, значит, как… Вот, значит, что… «Ревнивая женщина хуже собаки», пробурчал он себе под нос и пошел прямо к Алисе.
Герман столкнулся с ней в коридоре и пригласил к себе. Алиса покосилась на него осторожно, вздохнула и нехотя вошла в кабинет. Она отказалась сесть в кресло и смотрела на него теперь сверху вниз так, что ее пушистые черные ресницы наполовину прикрывали глаза. Герман залюбовался ею на секунду, но тут же взял себя в руки.
— Что ты собираешься делать дальше?
— Я еще не решила, — проговорила Алиса, честно глядя ему в глаза.
— Ну а чего бы ты хотела?
Алиса промолчала, лишь пожала слегка плечами — жест, от которого ее так и не смогли отучить в Смольном.
— Ах да. Ты, наверно, мечтаешь о том же, о чем и сотни других молодых девушек.
— О чем же это? — раздраженно спросила Алиса.
Ей вовсе не хотелось походить на сотню девушек, даже на десяток не хотелось, даже на одну.
— О прекрасном принце, о замужестве и прочих женских штучках.
— Фи, — сказала Алиса, покраснев, — ничего подобного.
— Да, похоже, я не ошибся. А я думал, ты мечтаешь о свободе.
Алиса вскинула голову, готовясь спросить: «Откуда вы знаете?», но Герман продолжал:
— Ты ведь всю жизнь провела взаперти, правда? Сначала в монастыре, в лесу, возле маленького местечка, которое зовется Форст. Потом — в воспитательном заведении ее императорского величества. Тебе нравилось там?
— Нет, — с чувством сказала Алиса.
— Ты думаешь, замужество — это свобода? Это похуже монастыря. Только молитвы читать не придется. Знаешь, что тебя ждет? Соседки-кумушки, такие же, как твои бывшие товарки, муж, надоевший до посинения, и ватага сопливых ребят, рождение каждого из них состарит тебя сразу лет на пять.
— Зато я смогу делать все, что захочу!
— Сможешь. В рамках кошелька и положения в обществе своего суженого. Ты и полшага за эти рамки не сделаешь.
— Я вас не очень понимаю, — с досадой сказала Алиса. — Рамки, кошелек…
Герман вдруг осознал, что она действительно ничего не понимает. Она ведь понятия не имеет об обычной жизни. Она ее еще не видела. Как новорожденная. И он сменил тему.
— Кто же тебя запер, Алиса? И главное — за что?
Такого вопроса Алиса не ожидала. Мысли о Саше вылетели из ее головы.
— Догадываюсь кто, — процедила она сквозь зубы.
— Этого нельзя так спускать!
И вот тут она перестала внутренне сопротивляться каждому его слову и посмотрела на него совсем иначе.
— А что же я могу?
Теперь он полностью овладел ее вниманием. Она не думала ни о чем другом, значит, он попал в самую точку. Дальше Герман говорил медленно, слегка растягивая слова, так, как это делали старые цыганки во время гадания.
— Можешь. Ведь нет большего греха, чем обрекать невинного ребенка на заточение. Скажи мне, Алиса, кто виноват в этом?
— Бабушка…
Ей-богу, ей не хотелось ничего ему рассказывать. Как-то само вырвалось.
— А ее имя?
— Не знаю…
В отчаянии она была прекраснее, чем обычно.
— Я знаю. Елена Карловна, вдова генерала Дунаева.
Имя проникло Алисе в самое сердце. Вот, значит, как зовется ее погубительница. Теперь старик казался ей волшебником, который знает все на свете.
— А мама? — сквозь слезы спросила Алиса. — У меня ведь была и мама?
— Елизавета Курбатская. Она умерла через несколько лет после твоего рождения, от горячки, кажется…
Он рассказал ей историю ее рождения, как она ему представлялась, рассказал о бабушке, заботящейся о благосостоянии многочисленных незаконнорожденных отпрысков князя Ивана Курбатского.
Алиса почти не плакала. Изредка из глаз выкатывались маленькие злые слезинки — от досады, от негодования. Она ушла к себе, стиснув кулаки и крепко сжав зубы. Ей теперь хотелось только одного — уничтожить подлую старуху. Пока она была маленькой, та могла вертеть ею как хотела. Но теперь, теперь… Нужно было выбирать. Или выбросить все это из головы и спокойно уехать в Лавровку, или все-таки отыскать эту…
Герману тоже предстоял выбор. Но в отличие от Алисы он сделал его быстро. Дети, рассудил он, случаются сплошь и рядом, тогда как жизнь без любимой женщины лишена чего-то главного. Тем более — без такой женщины, как Алиса. Столько задатков, столько природного таланта. Она могла бы чудеса творить, если бы ее способности направить в нужное русло. И сделать это проще простого. Он был влюблен в Алису с их первой встречи в Таврическом. С того момента, когда тень ее появилась в проеме двери.
Герман надел длинный кафтан, сапоги свиной кожи, надвинул шапку до самых бровей. Наряд так изменил его, что Зинаида прошла мимо него на улице, не взглянув. Герман улыбнулся ей вслед и направился к Литейному.
Выскочив из дома после разговора с отцом, Саша помчался куда глаза глядят, не разбирая дороги, пока за спиной не осталось Марсово поле, а впереди не заиграла в лучах солнца Нева. Раньше он непременно бы расчувствовался от такой красоты, но теперь было не до того. Чайки, парящие высоко в небе, смеялись над ним, люди смотрели глумливо, ангел со шпица Петропавловского собора — и тот, кажется, слегка ухмылялся. Он остановился у парапета и уставился в воду. Потрясение, которое он сейчас испытал, не с чем было сравнить. Всю жизнь ему казалось, что отец крепко любит его и понимает, а вот выходит совсем наоборот. Как он скривился, как только Саша произнес слова «есть одна очаровательная девушка». Может быть, именно тогда стоило и остановиться, чтобы не выслушивать потом весь этот дурацкий набор нравоучений про «молоко на губах» и «шило в штанах». Отвратительно. Так осквернить его чувства! А князь! Тоже хорош! С чего он так покатился со смеху? Что такого веселого было в том, что говорил им Саша? Они ведь оба были когда-то женаты, а значит, любили, делали предложения, были счастливы медленно, слегка растягивая слова, так, как это делали старые цыганки во время гадания.
— Можешь. Ведь нет большего греха, чем обрекать невинного ребенка на заточение. Скажи мне, Алиса, кто виноват в этом?
— Бабушка…
Ей-богу, ей не хотелось ничего ему рассказывать. Как-то само вырвалось.
— А ее имя?
— Не знаю…
В отчаянии она была прекраснее, чем обычно.
— Я знаю. Елена Карловна, вдова генерала Дунаева.
Имя проникло Алисе в самое сердце. Вот, значит, как зовется ее погубительница. Теперь старик казался ей волшебником, который знает все на свете.
— А мама? — сквозь слезы спросила Алиса. — У меня ведь была и мама?
— Елизавета Курбатская. Она умерла через несколько лет после твоего рождения, от горячки, кажется…
Он рассказал ей историю ее рождения, как она ему представлялась, рассказал о бабушке, заботящейся о благосостоянии многочисленных незаконнорожденных отпрысков князя Ивана Курбатского.
Алиса почти не плакала. Изредка из глаз выкатывались маленькие злые слезинки — от досады, от негодования. Она ушла к себе, стиснув кулаки и крепко сжав зубы. Ей теперь хотелось только одного — уничтожить подлую старуху. Пока она была маленькой, та могла вертеть ею как хотела. Но теперь, теперь… Нужно было выбирать. Или выбросить все это из головы и спокойно уехать в Лавровку, или все-таки отыскать эту…
Герману тоже предстоял выбор. Но в отличие от Алисы он сделал его быстро. Дети, рассудил он, случаются сплошь и рядом, тогда как жизнь без любимой женщины лишена чего-то главного. Тем более — без такой женщины, как Алиса. Столько задатков, столько природного таланта. Она могла бы чудеса творить, если бы ее способности направить в нужное русло. И сделать это проще простого. Он был влюблен в Алису с их первой встречи в Таврическом. С того момента, когда тень ее появилась в проеме двери.
Герман надел длинный кафтан, сапоги свиной кожи, надвинул шапку до самых бровей. Наряд так изменил его, что Зинаида прошла мимо него на улице, не взглянув. Герман улыбнулся ей вслед и направился к Литейному.
Выскочив из дома после разговора с отцом, Саша помчался куда глаза глядят, не разбирая дороги, пока за спиной не осталось Марсово поле, а впереди не заиграла в лучах солнца Нева. Раньше он непременно бы расчувствовался от такой красоты, но теперь было не до того. Чайки, парящие высоко в небе, смеялись над ним, люди смотрели глумливо, ангел со шпица Петропавловского собора — и тот, кажется, слегка ухмылялся. Он остановился у парапета и уставился в воду. Потрясение, которое он сейчас испытал, не с чем было сравнить. Всю жизнь ему казалось, что отец крепко любит его и понимает, а вот выходит совсем наоборот. Как он скривился, как только Саша произнес слова «есть одна очаровательная девушка». Может быть, именно тогда стоило и остановиться, чтобы не выслушивать потом весь этот дурацкий набор нравоучений про «молоко на губах» и «шило в штанах». Отвратительно. Так осквернить его чувства! А князь! Тоже хорош! С чего он так покатился со смеху? Что такого веселого было в том, что говорил им Саша? Они ведь оба были когда-то женаты, а значит, любили, делали предложения, были счастливы и полны такого же высокого восторга, как и он теперь. Отчего же смеяться? Может быть, он говорил слишком высокопарно, но разве они не вели себя точно так же в его возрасте?
Как все-таки разгорячился отец! Никогда не видел его в таком гневе. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Хотя теперь сидит, наверно, в своей комнатушке и заливается горючими слезами. Отец ведь человек старый и сентиментальный. Его ранило известие, что свою любовь сын собирается разделить между ним и незнакомой девушкой. Но ведь он ее даже не видел! «Если бы вы увидели ее…» Эх, как заливисто расхохотался в этот момент князь.
Чем больше Саша вспоминал домашнюю сцену, тем нелепее она ему представлялась, тем сильнее было ощущение, что закралась какая-то ошибка, стоит выяснить какие-то детали — и все встанет на свои места. Он отправился бродить на Васильевский остров, силясь разрешить свою проблему, и как-то, сам того не замечая, пришел к дому Алексея Сошальского. Вот кто ему поможет. Он кивнул консьержке и стремглав взлетел по лестнице.
Семья Сошальских занимала бельэтаж. Алексей оказался дома и был весьма удивлен визитом школьного приятеля. Дома он был совсем другим человеком — скромным, воспитанным, даже угодливым слегка, как показалось Саше. Он представил его маман и сконфузился, когда она, слегка подняв бровь, оглядела с ног до головы Сашу. Не такими она представляла друзей своего сына. Мальчик хорошенький, но одет простовато, слишком взволнован и слишком плохо воспитан, по глазам видно, что-то у него стряслось, и наверняка какая-то неприятность. Явился для конфиденциальной беседы с Алексом и теперь ему не терпится уединиться с ним. Глафира Антоновна скучала с самого утра, поэтому не преминула устроить себе легкое развлечение: что может быть приятнее — помучить молодого человека, которому не терпится от тебя избавиться. Она протянула Саше руку для поцелуя и отметила, как неловко он коснулся ее губами. Потом принялась неторопливо расспрашивать о школьных успехах, о планах на будущее и в заключение кликнула горничную и приказала подать чаю для всех.
Саша ерзал на стуле, бросал на Алексея умоляющие взгляды.
Так они просидели около часа, пока госпоже Сошальской не наскучило играть в кошки-мышки. Тем более что кошкой она была опытной и энергичной, а мышка ей попалась еле живая, так что загнать ее в угол не составило труда. Когда чай был выпит, а пирожные от Елисеева через силу съедены, она позволила мальчикам удалиться в комнату Алекса и, глядя так неучтиво обрадовавшемуся освобождению Саше в спину, сузила глаза. «Не нравишься ты мне, мальчик, ох и не нравишься», — подумала Глафира Антоновна.
Оставшись наконец с другом наедине, Саша сумбурно пересказал ему события последних дней. Сумбур был произведен тем, что он рассказывал как бы не о себе, а о своем товарище раз, имени девушки не назвал два, и сказал о ней только, что она круглая сирота, — три. Несмотря на все его ухищрения, скрыть правду от Алексея он не сумел. Тот смекнул, что речь идет о самом Саше, и стал расспрашивать обо всем. Как мог, Саша отвечал и подробно остановился на ссоре с отцом.
— Твой… э-э-э… приятель, мягко говоря, не прав, — заявил в конце концов Алексей и, покосившись на дверь, добавил: — А попросту говоря — полный дурак. Ссориться с отцом, а тем более кидаться на него с кулаками — безумие.
— Согласен, — виновато произнес Саша, — родителей надо уважать, но в таком деликатном вопросе…
— При чем тут уважение? — рассмеялся Сошальский. — Дурень, так ведь ты всю жизнь свою коту под хвост пустишь, — добавил он полушепотом, косясь на дверь. — Отец — это твое будущее: захочет — озолотит, захочет — по миру пустит. Так зачем же с ним ругаться?
Мальчики некоторое время смотрели друг на друга.
— А краля эта твоя, тьфу ты, извини, твоего этого приятеля, она, что же ты думаешь, за здорово живешь за него замуж намылилась? Кому она нужна еще, кроме как такому дураку, без приданого, без фамилии? В дамки выйти хочет.
— В дамы?
— Не важно, — махнул рукой Алексей. Не рассказывать же ему, что он по ночам иногда режется в шашки со своим лакеем. — В люди, в общем. Она ведь как узнает, что женишку отец ни копейки не дал, то — привет, тю-тю, только ее и видели.
— Она не такая, — не удержавшись, гневно сказал Саша.
— Хорошо, — примирительно согласился Алеша, — даже если не такая. Куда он ее поведет? Где жить будут? В гостинице с клопами? Грязные комнаты снимать? А деньги? А служба? А карьера?! Да и потом, — услышав, как скрипнула половица за дверью, совсем другим тоном проговорил Алексей, — бросаться на отца — последнее дело. Перед Богом и перед людьми. И зачем?
— Мне кажется, в ту минуту был готов убить его… мой приятель. Страшно вспомнить даже, но мне так кажется…
В дверях застыла Глафира Антоновна.
— Кого это вы собираетесь убивать, молодые люди? — хохотнула она. — Алекс, ты не позабыл про свои уроки?
— Лечу, маман, — улыбаясь, сказал Алексей матери и повернулся к Саше: — Извини, у меня сейчас музицирование. Заходи как-нибудь в другой раз, буду рад тебя видеть, — добавил он лимонно-кислым тоном.
В дверях Саша столкнулся с младшим братишкой Алексея. Гувернантка стояла к нему спиной, помогая малышу раздеться. Несмотря на все переживания, Саша взглянул на женщину с интересом — это ведь та самая, о которой столько раз рассказывал Сошальский. Интересно, какая она? В этот момент женщина обернулась и оказалась сильно напудренной старухой с накладными буклями. Не удержавшись, Саша прыснул, сдавленно, сквозь смех попрощался с Алексеем и Глафирой Антоновной и побежал вниз по лестнице. Алексей стоял красный как рак, а Глафира Антоновна смотрела Саше вслед с брезгливой гримасой.
Часы на Адмиралтействе показывали половину девятого. Саша ускорил шаг. Нужно все-таки переговорить с отцом еще раз. Ведь Алиса ждет его завтра с утра, и неизвестно, как она отнесется к тому, что у него с домашними вышла пренеприятнейшая ссора. Сошальский — враль и подлец, Алиса любит его совершенно бескорыстно, но осадок после его слов поселил в Сашиной душе беспокойство. Он по-прежнему был уверен, что вполне проживет один и сумеет заработать себе на хлеб, но для Алисы, только ради Алисы, хотелось чего-то большего. Но сильнее всего ему хотелось вернуть уважение отца и восстановить собственное к нему уважение. Иначе мир перестанет быть таким светлым и чудесным, как раньше.
Дома во всех окнах горел свет. Даже комната прислуги, которой давно пора было уйти, освещалась яркими свечами. А в спальне князя было настежь открыто окно. Саше не хотелось продолжать разговор с отцом, если Настасья, свидетельница безобразной сцены между ними, все еще в доме. «Будет трепать языком на каждом углу», — раздраженно подумал Саша. И тут же ему в голову пришла другая мысль: а может быть, что-то случилось?
Он взбежал вверх по лестнице, позвонил. Колокольчик разрывался в прихожей, но никто не спешил ему отворить. Потом что-то там сломалось, и колокольчик вообще замолчал. Саша стукнул кулаком в дверь. Дверь распахнулась от удара. Не заперто. Удивление его возрастало. Он направился к отцу. В комнате никого не было. Саша появился вовремя, потому что свечи, расставленные на столе в беспорядке, оплыли. Огонь подбирался к стопке бумаг. Саша сбил огонь и застыл на месте. Отец никогда не зажигал свечей в белые ночи. Он и зимой-то старался не жечь у себя огня. Что же это такое?
Во всех комнатах стояла полная тишина. Саша тихонько позвал отца, потом позвал громче, закричал. Ему никто не ответил. В зале были зажжены все свечи в люстре под потолком, чего в доме не бывало со дня переезда.
Ему становилось совсем не по себе. Кто же зажег здесь столько огня? Грабители? Но им-то как раз свет ни к чему. Да и нет никого. Нужно посмотреть, не пропало ли что-нибудь. Саша еще раз заглянул в комнату отца, в свою, прошел по залу. У них и брать-то нечего. Вот разве что в покоях князя. Он снова вошел к отцу и понял наконец, чего там недоставало.
Это была вещь, которую он знал с детства на ощупь, — кривая турецкая сабля, военный трофей, висевший у отца на ковре. Сабли не было. Мысли полетели каруселью. Он понимал, что каждая из них безумна. Воображение рисовало ему страшные картины: отец, вооруженный кривой саблей, идет по улице; отец замахивается саблей на Алису; окровавленное тело Алисы… О, ужас! Он прикрыл глаза и попытался сосредоточиться. Но мысли были парализованы безотчетным страхом, руки дрожали, а в коленях появилась отвратительная слабость.
В доме оставалось только одно помещение, куда он не посмел заглянуть, — комнаты князя. Превозмогая подступившую тошноту, Саша, словно лунатик, двинулся в покои Налимова. Он осторожно тронул дверь, словно не желая, чтобы и она оказалась открытой. Дверь поддалась, его надежды рухнули. В кабинете на столе точно так же, как и в комнате отца, оплывали свечи. «Кто же это? — лихорадочно думал Саша, сбивая огонь. — Кто же это все…» Князь слишком дорожил инкрустированным столиком, купленным по случаю на эриванском базаре. Даже шахматную доску никогда на него не ставил, боясь поцарапать. Кабинет был пуст. Оставалась спальня. Саша толкнул последнюю дверь…
Отец и князь лежали на кровати, оба с закрытыми глазами, укрытые одним одеялом по подбородки.
— Отец…
Он не успел произнести более ни звука. Какое-то движение на полу привлекло его внимание. Он увидел темную густую лужу. Лужа двигалась, будто живая, и Саша никак не мог понять — почему. Пока не сообразил, что это капли падают и делают лужу живой, капли крови, вытекающей из-под одеяла, кончик которого стал бурым, пропитавшись… Что это кровь его отца, он понять не смог. Он как-то выпал из реальности, позабыл, кто он и где находится, и кто перед ним.
Он вдруг начал кричать. Это он помнил. Не помнил — что именно. Тянул одеяло, но оно не поддавалось, бросился к отцу, но, забыв про страшную живую лужу, поскользнулся в ней, растянулся на полу всем телом, снова вскочил, потянул отца за плечи. Голова его неестественно откинулась назад, еще одно движение, и она покатилась ему под ноги.
Он стал кричать по-армянски, голос свой не узнавал, слишком дикий был голос, страшный. Все его тело ходило ходуном, руки тряслись, и все вокруг завертелось в страшном вихре, сминая жалкие остатки здравого смысла. Последнее, что он успел увидеть, — лицо князя с намалеванной на нем улыбкой.
Потом все звуки куда-то пропали, канули, только его крик еще жил самостоятельно, витая где-то в потустороннем мире, а вокруг была вата, вата, из которой не выбраться.
— Где? Кто? — возбужденно спрашивали люди друг друга тем временем на улице.
По тротуару бежали два полицмейстера и городовой, который первым услыхал истошные вопли, несущиеся через раскрытое окно со второго этажа. На улице под окнами уже собралась толпа ротозеев, непонятно откуда взявшихся среди ночи, и городовой решил было их разогнать, но один из полицейских скомандовал ему: «Живо, вперед!» — и он первым ворвался в квартиру.
Крики к тому времени уже стихли, и городовой осмелел. Но к зрелищу, которое открылось ему, как только он вошел в последнюю из комнат пустой квартиры, оказался не готов. Инстинктивным его движением было закрыть дверь и никогда не вспоминать об этом кошмаре. Он закрыл глаза ладонью левой руки и, видит Бог, никогда бы не переступил порога злополучной комнаты, если бы не получил пинка от следующего за ним полицмейстера.
Когда полицейские вслед за городовым ввалились в комнату, они тоже были ошеломлены жуткой картиной изуверского преступления. Два окровавленных трупа были уложены в кровати в весьма непристойном положении, тогда как третий валялся подле в луже крови. Городовой вытер испарину со лба, проглотил слюну и собирался сказать что-то, но вместо слов из его горла вырвался громкий визг. Полицейские, вздрогнув, обернулись на него, а потом, проследив направление его безумного взгляда, увидели, что третий труп тихонечко ворочается в луже крови.
Один из полицмейстеров нагнулся над Сашей, внимательно осмотрел его одежду и, вынув из рук кривую турецкую саблю, присвистнул:
— А этот, глянь-ка, жив и вроде бы даже целехонек. Эй, слышишь меня?
Он похлопал у Саши под носом в ладоши, и тот, открыв глаза, бессмысленно уставился на него.
— Не ты ли, друг, здесь набедокурил?
Саша не шевелился и не отвечал. Его поставили на ноги, осмотрели, нет ли у него раны. Но тут кто-то заметил, что кровь, в которой он только что практически искупался, стекает из-под одеяла со стороны обезглавленного трупа…
— Пойдем-ка, дружок, — похлопал Сашу по плечу полицейский и вывел в соседнюю комнату.
Поняв, что разговаривать с ним бесполезно, один из полицейских отправился за каретой и конвоем, городовому было поручено немедленно разогнать толпу под окнами и объявить, что в доме произошла обычная ссора между супругами — отсюда и крики. А второй полицейский остался охранять Сашу.
Карету подогнали к самому подъезду, конвоиры сжали Сашу плечами и, закрыв его от любопытных глаз, втолкнули в карету. Полицейские уехали на извозчике, приказав городовому набросать подробнейший отчет о месте преступления, чтобы проще было потом составить рапорт начальству, и охранять дом до прибытия специального уполномоченного по тяжким преступлениям.
Борясь с тошнотой, городовой, не очень привычный к бумажной работе, приступил к подробному описанию места убийства.
«Время прибытия на место преступления — за два часа до полуночи. Время суток — светлое. Несмотря на это, во всех комнатах — следы от многочисленных свечей, сожженных полностью. Все комнаты квартиры пусты, за исключением спальни. На постеленной кровати — два мужских трупа. Одеяло с них слегка приоткинуто так, что можно разглядеть сразу же две необыкновенные детали: первый, более крупный труп обезглавлен, а у второго мужского трупа губы вымазаны краской, будто у женщины. Причем вымазаны так, словно труп улыбается».
Теперь для протокола хорошо было бы поискать отрезанную голову, но городовой никак не мог себя заставить заглянуть под кровать. А вдруг она смотрит оттуда на него своими мертвыми глазищами? Он перекрестился трижды и решил оставить голову на потом. Городовой с опаской приблизился к кровати, стараясь не наступить в лужу крови и не размазать многочисленные брызги вокруг, потянул кончик одеяла, чтобы осмотреть трупы и установить степень их целостности, а также описать поверхностные ранения, если таковые имеются.
Отбросив одеяло, городовой пережил повторный шок и вышел из спальни, чтобы успокоиться. Все равно писать он не мог, потому как руки дрожали, а содержимое желудка безудержно просилось наружу.
Во втором часу ночи явился наконец уполномоченный, а с ним важный полицейский чин, правда, в штатском костюме. Выдернули прямиком с бала, поэтому пахло от него французской водой — мужской и немного женской, а также отдавало шампанским. Эти запахи стали последней каплей, посему городовой вместо того, чтобы отрапортовать как положено и все обстоятельно доложить, прикрыл рот ладонью и бросился вон из комнаты. На столе лежал оконченный черновик рапорта, и, поморщившись, обер-прокурор стал читать:
«Первый мужской труп (обезглавленный) принадлежит крупному мужчине, судя по голове (лежащей лицом кверху в аршине и двух с половиной футах от края кровати), — нерусской национальности. Других ранений на теле трупа не обнаружено — одежда цела, хотя одет он только до половины сверху, нижняя же часть начисто лишена всяческой одежды. Второй мужской труп принадлежит, по видимости, человеку благородного происхождения (чистые, аккуратно подстриженные ногти, особый бриолин, сеточка на волосах). При ближайшем рассмотрении видно, что не только губы трупа вымазаны краской, но и брови и щеки размалеваны, как у девицы легкого поведения. На мужской пол указывают лишь выпирающие мужские анатомические особенности. Под одеяльной частью труп обнаруживает и вовсе непристойный вид, будучи обряжен в женское белье — корсет и панталоны (черные с малиновыми бантами). Последние слегка приспущены, так что положение трупов не оставляет сомнений в том, что перед самой своей погибелью оба трупа имели между собой непристойную близость. Тело второго мужского трупа распорото в области живота, что скорее всего и послужило причиной смерти. Третий объект, который мы с господами полицмейстерами приняли было сначала за труп, оказался молодым человеком приблизительно осемнадцати лет, коий находился в луже крови при трупах в бессознательном состоянии с кривой турецкой саблей в руках. Сабля и молодой человек были покрыты кровью. Кровь еще теплая и не застывшая. Большего определить с достоверностью не могу, потому как не имею специального образования. Писано 27 мая 1847 года городовым Петром Поповым».
Закончив чтение, обер-прокурор почесал затылок и сказал подручному:
— Очень толковый рапорт. Думаю, воздержусь от осмотра. И так все ясно. Два трупа, убийца задержан на месте преступления, а кто таков и зачем сотворил сие, узнаем из допросов. А ты, Степан Степаныч, сходи взгляни, может быть, что и позабыли.
Степан Степанович, маленький юркий человек, рапорта не читавший, потирая руки, направился в соседнюю комнату. Тем временем вернулся городовой — зеленый и едва держащийся на ногах. Отрапортовал вяло и посмотрел на начальника почти со слезой.
— Ну, ну, ну, голубчик, нельзя же так раскисать. Утром пришлем медиков, увезут трупы, так что устраивайся здесь на ночлег.
Городовой побледнел и сел без разрешения в присутствии такой важной персоны. Но персона сделала вид, что собирается уходить и не заметила этой неслыханной вольности. Из двери спальни, закрыв рот ладонью, вылетел Степан Степанович…