Петр Семенович Цыбин был самым почтенным, как ему казалось, преподавателем кафедры патологии, терапии и клиники Московского университета. Студенты же так вовсе не считали, давали ему время от времени обидные прозвища, откровенно храпели на его лекциях, однажды подложили в карман его пальто отвратительную серую мышь, а в другой раз привязали к кафедре обнаженную девицу, которую наняли на ближайшем углу за полтинник в складчину, и дико хохотали над неловкими усилиями профессора ее освободить или хотя бы чем-нибудь прикрыть. Но он мог все-таки считать себя счастливчиком: другим преподавателям доставалось и похуже.
Всем, кроме разве что Бильдяева. Цыбин его откровенно ненавидел. Однажды он заметил в его руках список запрещенных стихов поэта Лермонтова и тут же сообщил в полицейское управление. Однако стихам уже было около десяти лет, а у Бильдяева нашлись таинственные покровители (Цыбин был уверен, что покровительницы!), и его не только оставили на кафедре, но и вовсе не вызывали для дачи объяснений.
И вот теперь, когда его, известного профессора Цыбина, пригласили в Санкт-Петербург, чтобы представить ко двору, каково же было его возмущение, когда он на Невском нос к носу столкнулся с самым неприятным человеком на свете — Бильдяевым. Более того, Бильдяев жил в той же гостинице, только номер занимал более просторный.
Сегодня Бильдяев позвал его завтракать, а Петр Семенович, вместо того чтобы отказаться, принял приглашение и был втянут в спор о тонкостях психиатрического воздействия на пациента. Но и это не самое неприятное. Лакей принес Цыбину письмо из Министерства юстиции, где его в самых лестных выражениях приглашали на консультацию в городскую тюрьму по делу, которое, как было в письме сказано, «обещало быть очень громким». «Очень громким» — стало быть, попадет во все газеты, и петербургские, и московские. Петр Семенович тут же встал, сдернул салфетку и приказал лакею найти для него экипаж.
А отвратительный Бильдяев, проявив неучтивость, прочел письмо у него из-за спины и, хлопнув радостно в ладоши, сказал:
— Едем!
— Но позвольте, при чем тут вы, сударь? — начал было Цыбин.
На что хитрый Бильдяев выдал ему столько комплиментов, сколько он на своем веку никогда не слыхивал, уверяя, что всегда считал себя его учеником и теперь мечтает лишь о том, чтобы посмотреть, как работает маэстро. От такой тирады Цыбин потерял бдительность и промямлил только: «Ну, раз так…» — а Бильдяев уже стоял в шляпе и с тростью и открывал ему дверь.
То, что Бильдяев лживый и коварный, Цыбин понял только на месте, когда его «с учеником» провели в кабинет следователя Михеева. Тут-то все и началось. Спор их, начатый за завтраком, вновь разгорелся, да так, что следователь схватился за голову.
— Господа, вы оба уважаемые ученые, — произнес он примирительно, на что Бильдяев осклабился, а Цыбин поджал губы, — я не совсем понимаю ваших терминов и прошу мне растолковать доступно. Я рассказал вам о страшном преступлении и прошу ответить мне только на один вопрос: не является ли душевнобольным молодой человек, совершивший его? Прошу вас, господин Цыбин.
— Любое злодеяние, особенно столь кровавое и замысловато оформленное, есть действие болезни духа, это бесспорно. То, что ваш молодчик молчит и с тех пор в течение трех дней не проронил ни единого слова, только подтверждает мои слова. — Он заметил, как брови Бильдяева с издевкой поползли вверх, и усилил голос: — Да, да, именно так.
— Что же нам с ним делать?
— Смирительная рубашка, ледяные обливания — лучше всего неожиданные, сковывание по рукам и ногам.
Молодой следователь пошевелил губами, представляя, сколько возни и хлопот будет у него с этими обливаниями, и перевел взгляд на Бильдяева, с трудом скрывающего улыбку.
— А вы, господин Бильдяев, я вижу, вовсе не разделяете этого мнения?
— Не разделяю. Ваш рассказ меня определенно заинтересовал. Мысли кое-какие есть, но высказаться смогу только после того, как увижу подследственного.
— Пойдемте, — пригласил следователь Бильдяева, не взглянув на Цыбина, к которому, собственно, и обращался за помощью.
Разгневанный Цыбин выскочил из кабинета следователя и чуть ли не натолкнулся на чью-то широкую грудь.
— Разрешите представиться. Матрешкин Лука Лукич. Буду представлять обвинение по только что представленному вам делу. Прошу вас в мой кабинет. Эта молодежь, — махнул он рукой в спину Бильдяеву, — все только путает, не правда ли?
Цыбин внимательно посмотрел на Матрешкина. Грузный представительный господин лет пятидесяти, не чета этим юнцам.
— Я к вашим услугам, — решительно сказал профессор.
Суда для Саши не было. После той ужасной ночи, которая, он теперь и не знал, не пригрезилась ли ему, все перепуталось в его голове. Сначала он вовсе не мог говорить. Неделю не отвечал на вопросы и никого не замечал вокруг. Впрочем, замечать было некого. Сидел он в одиночной камере, следователь наведывался к нему раз в день, надзиратель заходил только затем, чтобы просунуть сквозь окошечко еду и забрать ее нетронутой обратно.
Через неделю он впервые заговорил со следователем. Отвечал медленно, плохо понимая, кто перед ним и что все это означает. Ко всему прочему Саша начисто позабыл многое из своей прежней жизни.
Судьба Лаврова решалась без его ведома и участия. Обвинение против него было построено на показаниях многочисленных свидетелей.
Так, к примеру, Анастасия Селиванова, служившая горничной у князя Налимова, показала, что сам князь был человеком весьма неприятным, можно сказать — женоненавистником. А вот с денщиком своим держался запанибрата, она слышала, как Арсений повышал на князя голос. Денщика своего князь баловал и к сыну его Александру относился куда как терпимо. В тот роковой вечер сын денщика поссорился с отцом и в момент, как она вошла в комнату, хотел броситься на нею то ли с кулаками, то ли с ножом кто их, нехристей, разберет.
Глафира Антоновна Сошальская заявила, что встретила юношу приблизительно за час до совершения преступления, вид он имел человека, замыслившего дурное, нетерпение снедало его поминутно, а глаза горели, как раскаленные угли. И когда она услыхала, как Лавров рассказывает ее сыну, что хочет убить отца, указала ему на дверь и выставила наглеца вон.
Тимофей Бровкин, также служивший у князя Налимова, рассказал следователю, что Александр действительно поссорился и с отцом и с князем, грозился убить обоих, а перед уходом в комнате отца долго смотрел на кривую турецкую саблю.
Поверенный Налимова поведал о странном завещании, которое было писано князем почему-то в присутствии денщика, и одна из деревень была по какой-то непонятной ему причине завещана денщикову сыну.
Лука Лукич Матрешкин пошел дальше прочих и раскопал загадочное убийство, произошедшее в доме князя Налимова в Малороссии, когда крепостную Марфу Каравай нашли задушенной. Изучая эту историю, он не столько собирал факты, сколько утверждался в мысли, что это убийство вполне мог совершить и десятилетний мальчик, находившийся чуть ли не в одной комнате с убитой.
Профессор Московского университета Цыбин настоял, чтобы заключенного в течение двух недель лечили от безумия, поэтому половину дня Саша проводил в смирительной рубашке и его обливали ледяной водой. Цыбин написал длиннющее маловразумительное заключение и по просьбе Матрешкина добавил лаконичный вывод: наука полностью поддерживает обвинение. Это перечеркнуло все попытки Бильдяева разобраться с делом Лаврова или, по крайней мере, смягчить судьбу молодого человека. Пока шла административная волокита, Сашу перевели в Шлиссельбургскую крепость, участь его была решена. Ожидали официальных бумаг, чтобы заковать арестанта в кандалы и отправить в Сибирь.
Тогда как для Саши время летело с быстротой молнии, для Алисы оно тянулось тягостно-медленно. Когда суженый не явился в условленное утро, она легко объяснила себе это какими-то школьными или семейными неотложными делами. Жмурясь от солнца, которого Саша в этот день так и не увидел из тюремной камеры, Алиса представляла, что теперь они с отцом, вероятно, мечутся где-нибудь по Садовой в Гостином, в Апраксине или, на худой конец, по Щукину рынку в поисках подарков невесте.
Гнетущее облачко досады от вчерашнего разговора со стариком рассеивалось с каждой следующей утренней секундой, обещавшей приблизить долгожданную встречу с женихом. Она невеста — только подумать! И прощает она злодейку бабушку, ну ее, пусть умирает одна.
Отсутствие Саши в назначенное время подействовало на Зинаиду совсем иначе, чем на Алису. До полудня она трепетала, бледнела и ноги ее подкашивались от мысли, что вот-вот явится мальчик и столкнется нос к носу с Германом. Объясняться и отдуваться придется тогда ей. В глубине души Зинаида надеялась на прощение, на трогательную сцену между мужчинами и примирение: все-таки любимый сын обрел свое счастье, и что тут можно сказать, кроме как благословить молодых, открыться им и помочь устроить их будущее. Но часы пробили два, и три, и пять, а Саши все не было. И вот тут на Зинаиду напал безотчетный, липкий, парализующий страх. Она передвигалась по комнатам, словно ее мучила лихорадка, едва переставляя ноги. Поглядывая в окно в надежде, что вот-вот появится Саша, она с утра заметила человека, крутившегося под их окнами. Один раз он поднял глаза и, увидев ее за оконным стеклом, осклабился. После этого Зинаида вовсе слегла и пролежала неподвижно несколько часов, положив на голову пузырь со льдом.
Алиса же к четырем часам совершенно потеряла терпение. Она хмурила свой прекрасный лобик, терла виски, поминутно вскакивала, чтобы поглядеть в окно, вздрагивала при каждом звуке копыт, при каждом громком слове, произнесенном на улице, при каждом залихватском свисте. Однако лошади проносили седоков мимо, кареты не задерживались под окнами, а мальчишки весь день свистели, разгоняя голубей, кружившихся над мостовой.
Ровно в шесть она стала мысленно корить себя за то, что слишком многое позволила молодому человеку. В семь она говорила уже — «малознакомому молодому человеку». В восемь она назвала его мысленно «проходимцем» и расплакалась, уткнувшись в подушку. Перед ее мысленным взором стояли его честные глаза, в ушах звучали горячие обещания. Ах, как коварно он сорвал с ее трепещущих губ столько поцелуев! Как коварно прижимался к ее маленькой груди губами! И она, как последняя дурочка, позволяла ему все это! Она верила…
В девять Алиса была близка к истерике, к тому, чтобы, подобрав сборки платья, бежать опрометью разыскивать Сашин дом, заглядывать в окна, справляться, не болен ли, не случилось ли чего… Она представила себе эту картину: «Что вам угодно, мадемуазель?» — спрашивает ее удивленная горничная. «Я к господину… к господину Лаврову. Я его невеста и пришла узнать, как скоро он собирается на мне жениться». От таких мыслей Алиса истерически расхохоталась, удивившись, что зубы ее постукивают друг о друга, а тело слегка потряхивает. Уж не разболелась ли она, заразившись от Зинаиды?
От волнения Алиса неожиданно уснула. Подскочив утром от первого же солнечного луча, добравшегося до ее кровати, она дала себе слово, что будет держать себя в руках и шагу никуда не ступит, не подумав перед этим трижды. Это был трудный день борьбы с собой, постоянных проклятий в адрес Саши, сменяющихся признаниями в любви и паническим желанием что-нибудь предпринять.
В десять вечера ее терпение лопнуло, и она выскочила из комнаты, решив бежать к Саше на Литейный. Что она будет говорить и как выглядеть — безразлично. Выглядеть круглой дурой было не так тягостно, как пребывать в полном неведении.
В прихожей, уже взявшись за ручку двери, она резко вздрогнула и обернулась — прямо у нее за спиной стоял старик. От неожиданности Алиса задохнулась и не нашлась, что соврать.
Однако старик ни о чем ее не спросил, а повел в свой кабинет, усадил, почти насильно, в кресло и протянул «Санкт-Петербургские ведомости». «Страшная месть» — гласил заголовок, на который он указал ей.
— Я… — Алиса не желала ничего знать.
— Сначала прочти это, а потом — делай что хочешь, — спокойно сказал Герман.
И она принялась читать:
«То, что свершилось в ночь с 26 на 27 мая в нашем городе, можно сравнить только с самым страшным кошмаром, сравниться с коим может разве что произведение г-на Гоголя под названием „Страшная месть".
События, ужасное действо которых разыгралось в доме князя Н., выглядят следующим образом. Вечером 26 мая сын денщика князя, повздорив с отцом, выбежал из дома и принялся строить план отцеубийства. Он предложил участвовать в осуществлении этого плана своему другу С. — молодому человеку из хорошей семьи, но тот благоразумно отказался. Тогда сын денщика, сжигаемый ненавистью к родителю, явился домой и, вооружившись кривой турецкой саблей, принялся разыскивать старика. Каково же было его удивление, когда он застал своего батюшку на ложе любви в апартаментах князя. Обезумев от картины, открывшейся его глазам в спальне князя Н., юноша дико закричал и начал рубить саблей направо и налево. Городовой г-н Попов, выполнявший свой гражданский долг, явился с опозданием на несколько секунд и застал Александра Л. в бессознательном состоянии, в луже крови и с окровавленной саблей в руках. Литейный проспект запрудила многочисленная толпа…»
Алиса выронила газету и почувствовала, как силы покидают ее. Старик бросился к графину и налил ей воды. Выпив половину, Алиса успела вернуть Герману стакан, и глаза ее закатились…
Герман постоял над ней немного, пощупал пульс, приподнял верхнее веко и улыбнулся. Снотворное подействовало быстрее, чем он ожидал. То ли сказалось нервное перенапряжение, то ли это обморок… Златовласое сокровище неподвижно лежало в кресле… Герман прижался губами к щеке Алисы. Кожа была глянцевой и нежной, девочка пахла молоком и вербой. Сейчас он перестанет владеть собой, и пока она спит… Нет, не перестанет. Она не нужна ему сонная. Хотя и сонная — тоже, любая — тоже. Но ему нужно, чтобы она стонала от его ласк, чтобы просила его поцелуев, чтобы…
Он резко выпрямился, шагнул к двери и выглянул в коридор. В гостиной уже не слышалось звуков музыки, значит, клиенты разошлись по комнатам. Герман подошел к окну и трижды махнул рукой. Затем он поднял Алису на руки и вынес за дверь…
Выпроводив гостей, Зи-Зи почувствовала облегчение. Ей хотелось поскорее остаться одной. Девочкам она велела ложиться спать. А сама попробовала заглянуть к Алисе. Комната была пуста, и Зи-Зи насторожилась. Она выглянула в окно. Нет, того человека, что кружил весь день возле их дома, там теперь не было. В эту минуту в дверь позвонили, и у Зи-Зи отлегло от сердца: наверно, это Алиса, наверно, пошла прогуляться. Значит, Саша так и не появлялся. Нужно только попросить ее молчать, если…
На пороге стояла вовсе не Алиса, а тот самый человек, который весь день кружил около их дома.
— Боже мой! — вскрикнула Зи-Зи, отшатнувшись.
— Ну, Бога-то не поминай, — отрезал Тимофей, закрывая за собой дверь.
Наутро Алиса с трудом разлепила глаза. Никогда не спала так крепко. Хотела было подняться, но в голове что-то стрельнуло, забегали противные иголочки по телу, и она снова уронила голову на подушку. Взглядом в потолок уперлась, в изящную алебастровую люстру с наядами. Долго разглядывала ее, пока не поняла — что-то не так. Не было вчера никакой люстры. Перевела взгляд на стены, а вместо простой побелки — узоры по шелку золотые, какие-то райские птицы с диковинными ягодами в клювах. Где же это она?
Память возвращалась к ней постепенно, по капле. Сначала вспомнился отчего-то Смольный, польская принцесса и кукла. Потом — веселый дом Зинаиды Прохоровны и, конечно же, сразу — Саша. И тут все навалилось — и его обещания, и вчерашнее волнение, и газета. Вот после газеты ничего Алиса не помнила.
Дверь тихонько скрипнула, и показалась белокурая голова девушки. Увидев, что Алиса лежит с открытыми глазами, та подошла к кровати и поставила перед ней на столик чашечку дымящегося шоколада.
— Это, барышня вам, Герман Романович приказали — который раз грею, будить не решалась. Намаялись вы вчера…
«Намаялась? Может быть, я заболела?» Алиса вспомнила единственную свою болезнь, ту самую, еще в Мейсоне, когда няня поила ее молоком с медом.
— А где теперь Герман Романович?
— В спальне. Они еще не вставали. Им, конечно, еще хуже вашего пришлось…
— Еще хуже? — в недоумении спросила Алиса. — Отчего — хуже?
Девушка уставилась на нее.
— Да говорите же, — воскликнула Алиса. — Я ничего не понимаю.
Она поднялась, но опять повалилась на кровать — так болела голова. Девушка кинулась к ней, помогла улечься. Совершив этот неудачный демарш, Алиса поняла, что лежит в платье, и все платье испачкано чем-то черным.
— В доме, где вы были вчера, случился страшный пожар. Много народу погибло. Сказывают, хозяйка постаралась — подожгла. Потому как не отыскали ее обгорелого трупа среди остальных жителей квартиры.
— Девочки погибли? — спросила Алиса.
— Девочки… Скажете тоже, — прыснула горничная. — Все погибли, все. Герман Романович вас из того дома на руках вынесли. Самих их горящей балкой по голове задело. Лишь когда вас сюда положили, чуть ли не без чувств на пол и повалилися. Я их и до кровати провожала, и голову завязывать помогла. Стонали очень.
— Мне нужно к нему, — сказала Алиса.
— Герман Романович говорили — в любой момент, как только пожелаете. Но вы-то сами еще очень слабые…
— Ничего. Как тебя зовут?
— Любаша.
— Ты помоги мне, Любаша. Я попробую встать.
На этот раз ей удалось подняться, несмотря на головную боль. Любаша довела ее до спальни Германа Романовича и, следуя его указаниям, о которых Алиса не знала, без стука распахнула дверь и, усадив девушку на стул подле кровати, скрылась за дверью.
— Я говорила, хозяин наш — колдун, — шептала Любаша кухарке в лакейской. — Приказал расставить вещи в своей комнате: графин с водой, полотенце белое, чистое, стул поставить возле кровати и шторы задернуть. Сказал, встанет, ко мне захочет, приведи. А потом — ванну готовь и покажи ей шкаф, где ее вещи. Представляешь, так и сказал — ее вещи. Чудится мне, что у нас с тобой новая хозяйка появилась… И она, что думаешь, встала — и к нему сразу… Я уж и ванну готовлю…
Алисе было неловко, что ее привели в комнату спящего мужчины и оставили здесь. Но потом она заметила у изголовья Германа ту самую куклу, которую он подарил ей. Платьице на кукле обгорело слегка. Алиса устыдилась, что думает в такой час о какой-то кукле, но мысли все вертелись и вертелись вокруг обгоревшего кусочка ткани на ее платьице.
В полутьме комнаты Алиса с любопытством разглядывала профиль Германа. «Этот человек меня спас», — сказала она себе, словно наградила его медалью. Это была уже вторая медаль, мысленно выданная Алисой Герману. Первая была — за куклу. Сейчас ее смущало, что спас он не Зинаиду, не кого-то из девочек, а ее, Алису, непонятно за какие заслуги. «Может быть, я ему нравлюсь?» — подумала Алиса и тут же отогнала эту мысль. Герман Романович никогда ни единым словом, ни единым взглядом…
— Пить, — прохрипел Герман, и Алиса от неожиданности подскочила на стуле.
На столике возле кровати стояли кувшин с водой и маленькая чашка. Алиса дрожащими руками налила воды, протянула Герману. Но он не мог подняться. Тогда она села к нему на кровать, приподняла его голову, прижала к груди и поднесла ему чашечку. Он пил жадно, капли стекали по подбородку, промочив ей платье, губы, жадно тянущиеся к воде, касались ее пальцев, держащих чашечку. Наконец он откинул голову, и Алиса осторожно высвободилась и уложила его на подушку. Она была взволнована происшедшим, да и платье на груди промокло…
Герман зашевелился.
— Послушай… Никому не рассказывай, кто ты и откуда. Никуда не выходи. Платье у тебя все перепачкано — горничная подаст другое. Я постараюсь к вечеру встать…
— Хорошо, не беспокойтесь, — покорно сказала Алиса и, бросив последний взгляд на Германа («а не очень-то уж он и старый…»), вышла из комнаты.
Дом, в котором Герман Романович держался настоящим хозяином, поразил ее воображение изысканной красотой и весьма своеобразным вкусом. Кресла были такими мягкими, что в них можно было утонуть: Стены, драпированные натуральным шелком с росписью, были увешаны картинами. Больше всего ей понравилась та, что висела у окна, — обнаженная Венера с задиристым маленьким Амуром. У камина стояли напольные часы — в виде домика с крышей, а маленькие человечки, нарисованные на циферблате, с трудом передвигали большие ажурные стрелки.
— Не хотите ли принять ванну? — раздался из-за спины голос Любаши.
— Да, разумеется, — ответила Алиса.
— Все готово, пожалуйте за мной.
После купания Любаша подвела ее к огромному зеркальному шкафу и распахнула дверцы. Алиса достала одно платье, приложила к себе, повертелась перед зеркалом и спросила:
— Чье же все это?
— Не могу знать, — вспыхнула горничная, поскольку инструкций о таком вопросе не получила. — Но все это Герману Романовичу доставили от разных портных и из модных салонов.
У Алисы глаза разбежались. Такие красивые платья она видела только на дамах, сопровождавших императрицу, когда та приезжала в Смольный. Алиса надела бирюзовое платье тонкого бархата с низкой талией и золотым витийным шитьем по борту и хвосту и посмотрела на себя в зеркало. Любаша показалась в дверях и замерла от неподдельного восторга.
— Ах, чудо как вы хороши. Никогда таких красавиц не видывала.
Алиса промолчала, не отводя от зеркала глаз. Она приложила к голове бархатный маленький кокошник, расправила длинную вуаль. И вспомнила, как галдели девочки восторженно: «Ах, я обожаю великую княжну, просто обожаю… Ах, я обожаю Ксению Николаевну — фрейлину ее величества, просто обожаю…» Внимательно осмотрев себя с головы до пят, Алиса поняла, что сей наряд предназначен для визитов во дворец, потому что сшит точно так же, как у придворных дам, которых она много повидала в своей жизни.
От удивления она ахнула тихонько и решила подождать дальнейшего развития событий. Она переоделась в домашнее белое легкое платье и велела Любаше выбросить вон тряпье Зинаиды.
Алиса подошла к окну и застыла от той красоты, которая хлынула на нее. Нева медленно гнала мимо парусные лодки, купола и шпили блестели на солнце так, что она зажмурилась. Потом прошлась по комнате, внимательно рассматривая ее убранство. Удивительнейшие вещи наполняли комнату одинокого немолодого мужчины. В правом углу у окна, например, помещалось трехстворчатое зеркало, в котором можно было увидеть себя и сбоку, и даже сзади. Обрамляли зеркало причудливо свитые деревянные кружева, а внизу помещалось несколько ящичков. Алиса украдкой оглянулась на дверь и выдвинула один из них. Ей непременно хотелось узнать, чья же это комната.
В ящичке аккуратно лежали белые и черные лайковые перчатки, умопомрачительный веер и коробочки с благоухающей пудрой, совсем не такой, какую им выдавали в Смольном. Средний ящичек был полон всевозможных женских мелочей. Здесь были и шпильки, и булавки, и золотые щипчики для ногтей, и еще масса вещичек, о предназначении которых Алиса не догадывалась. В третьем ящичке находилась шкатулка. Прикоснуться к ней было все равно что смять в руках диковинный цветок, — шкатулка пестрела яркими самоцветами, уложенными в причудливый узор. Содержимое шкатулки поразило Алису: браслеты, усыпанные бриллиантами, жемчужное ожерелье, коралловые подвески в золотой оправе, кольцо с тремя в виде цветка уложенными сапфирами. Алиса протянула дрожащую руку и осторожно выудила мизинцем кольцо. Оно само скользнуло ей на палец и, что самое невероятное, — пришлось впору. Алиса повела рукой по воздуху, любуясь, как заиграл камень в лучах солнца, и только тогда заметила в дверях Германа. Девушка вздрогнула и спрятала руки за спину.
— Осталось от жены, — просто сказал он, вовсе не проявив недовольства Алисиной выходкой. — Ты уже видела колье?
Алиса покачала головой. Герман поднял шкатулку, нажал на потайной рычажок, и тут же со звоном выдвинулся маленький ящичек из-под дна. Он выудил переливающуюся змейку и так же, как Алиса, подставил ее под солнечные лучи. Алиса зажмурилась. И тут же открыла глаза, почувствовав сзади его дыхание и пальцы на своей шее. Из зеркала на нее бочком смотрела дрожащая девушка, на шее которой сияло само солнце. Девушка распрямила плечи, слегка отвела их назад и гордо подняла голову.
— Нравится? — спросил Герман. — Оно твое.
Алиса теперь повернулась к нему и смотрела, слегка подняв бровь, словно королева, не принимающая подарков, позабыв, что королевским достоинством она обязана именно его подарку.
— Не мне ведь его носить, — пошутил Герман, и Алиса впервые улыбнулась. — Можешь надеть его сегодня вечером в театр…
— Мы едем в театр? — в ужасе воскликнула Алиса. — Но как же я могу? Это невозможно! Ведь там… — Она взглянула на Германа и умолкла.
— Сделаем так. Сегодня останемся дома. Но с условием — ты мне все о себе расскажешь. Почему сбежала из Смольного, чего боишься и, самое главное, про того молодого человека. Возможно, мои связи в министерстве и не вовсе бесполезны…
Алиса взглянула на Германа с таким чувством, что у него от ревности сжалось сердце. Ничего, успокоил он себя, она его никогда больше не увидит. Никогда.
Вечер они провели в гостиной, удобно расположившись рядом. Герман был в темном шелковом халате, расписанном птицами, под стать тем, что царили на драпировке стен. Теперь он мало напоминал Алисе того человека, которого она знала в доме Зинаиды. Он был гораздо значительнее и казался ей чуточку моложе, чем прежде. Алиса смотрела на него как на доброго волшебника, исполняющего ее желания… Может быть, он поможет ей вернуть Сашу?
Слушая девушку, Герман брал в руки кальян и, прикрывая глаза, прикладывал губы к изогнутой трубочке. Заметив любопытствующий взгляд Алисы, он предложил ей посмотреть на диковинную вещицу поближе и разрешил несколько раз вдохнуть холодного пара. После этого разговор пошел более непринужденно. Алиса, почему-то не стесняясь, рассказала о противных домогательствах Турбенса, о Наденьке Глинской и о своем побеге. О Саше она рассказывала с упоением. Герман попытался что-то уточнить о близких отношениях. Она не поняла. Он удовлетворенно улыбнулся, переспрашивать не стал. Кончилось тем, что, поведав о последнем дне своего счастья, Алиса разрыдалась на плече у Германа, он нежно гладил ее по голове, да так она и уснула.
Наутро, когда Любаша, оставив дымящийся шоколад на столике, затворила за собой дверь, Алиса вспомнила вчерашний вечер с ужасом. Что это она так разоткровенничалась?
Пока она так страдала, давясь горячим шоколадом, снова появилась Любаша и передала приглашение Германа Романовича поехать кататься в открытой пролетке на острова по случаю замечательной погоды. Нужно было ехать и нужно было объясниться. Как же он будет смотреть на нее после вчерашнего?
Герман смотрел на Алису так, что она быстро выбросила из головы мучающий ее вздор, развеселилась и приняла наконец ту странную власть над этим человеком, которую он пытался вручить ей с самого начала…
Саша впервые вдохнул свежий воздух, когда его вместе с другими заключенными выгнали в тюремный двор. Вдохнул и закашлялся с непривычки. Воздух был острый, прохладный. Саша просидел в камере без малого пять месяцев. Старый солдат принес кандалы и сказал мрачно: «Теперь надышишься, дядька».
Глаза болели с непривычки к свету. Хотя солнца не было вовсе, дневной тусклый свет обжигал глаза, ветер выколачивал слезы. Саша опустил голову. Из грязной черной лужи на него равнодушно смотрел старик с черной бородой, в длинном арестантском халате, со спутанными патлами. Саша поднял руку. Старик тоже поднял. Внутри все похолодело. Этот старик — он. Жизнь кончилась, не успев начаться. Из юного мая он шагнул в холодный седой октябрь, оставив позади мечты, надежды на счастье… Из ворот выходили колоннами. Воронье кружилось над оврагами черной тучей. Вот и все. И никто не узнает и не скажет ей. Слышишь, Алиса? Вот и все, прощай. Ничего и никого вокруг. Только поодаль черная, наглухо закрытая карета.
— Зачем ты привез меня сюда? — Сердце у Алисы выстукивало ружейными выстрелами.
— Ты хотела видеть его, — спокойно отвечал Герман. — Смотри. По дороге на каторгу половина арестантов умирает. У тебя может не быть другого шанса…
Арестанты двигались, гремя кандалами. Алиса выглянула на минутку в окошко и, болезненно сморщившись, дернулась.
— Я не хочу этого видеть.
— Он сейчас там, — говорил Герман. — Он один из них. Ты не узнала бы его… Я внимательно прочел все документы, Алиса. Он действительно убил своего отца и князя, у которого вырос сызмальства. Вероятно, он несчастный, больной человек.
Герман взял ее руку в свои.
— Тебе не повезло. Так бывает. Посмотри же все-таки.
Он попытался повернуть ее к окошку, но Алиса упиралась.
— Сумасшедшие сами по себе весьма привлекательные люди, если рассматривать их вне их безумств. Они ни на кого не похожи, они оригинальны, они искренни и, возможно, в эти редкие моменты достойны любви…
— Я не верю, что он сотворил такое, жалобно сказала Алиса и посмотрела на Германа. — Я никогда не поверю, — добавила она еще тише. — Я буду ждать его!
Последняя фраза прозвучала как выстрел, не достигший цели. Фраза была предназначена Герману, он тут же понял это. Пусть она хотела его обидеть, но думала она все равно о нем, а не о несчастном своем страдальце. Герман улыбнулся. Алиса отвернулась от него с досадой.
Герман вышел из кареты, вдохнул поглубже воздух. Замечательное место. Такого скопления темных сил он давно не чувствовал. Колонна арестантов шла уже далеко впереди. Герман смотрел вслед своему сыну без всякого сожаления.
Елена Карловна надела было чепец, собираясь отправиться на покой, когда в дверь постучала Агафья и сонным голосом сообщила:
— От дохтора прибыли.
— Что же так поздно? — строго спросила Елена Карловна.
Доктор еще третьего дня обещал ей прислать монашку, чтобы пускать кровь и ставить пиявок в кризисы. Голова в последнее время у нее гудела так, будто вот-вот расколется.
— Говорят, колесо у повозки слетело, оттого и поздно.
— Ну веди ее сюда.
— Да не одна она. С ней еще господин какой-то. Не нашенский. Просются заночевать, им подалее добираться.
— Господин-то твой приличный?
— Барин, как есть. Только не нашенский. Ни единого слова не поняла. Монашка переводила.
— Пусти его в сени. Сейчас тепло. Авось не околеет. А монашку сюда давай. Пусть она меня посмотрит.
— А ворота-то запирать?
— Теперь запирай. Дождалась, слава Богу…
Елена Карловна перекрестилась и уселась на кровати в подушки.
Монашка была невелика ростом, в сером ветхом одеянии, голова покрыта таким большим платком, что лица почти не видно.
— Ты бы мне пульс, матушка, послушала, что ли, а то ни сидеть, ни лежать — голова гудит.
Монашка взяла двумя тонкими пальцами старуху за руку и вскрикнула тихонько.
— Кровь, матушка, пускать нужно непременно, — сказала она каким-то странным, простуженным голосом. — И пилюли не помешали бы.
— Вот и давай свои пилюли.
Женщина Елене Карловне не понравилась. Доктор говорил — понравится, а ей не понравилась. Хоть лица ее пока не разглядела, но голос — премерзкий. Как больная говорит, как в трубу.
Пока женщина готовила инструменты для кровопускания, грела озябшие руки, бегала зачем-то вниз, сказать Агафье, чтобы не беспокоила, Елена Карловна ненадолго задремала.
В последнее время она потеряла всякий стыд, как сама же про себя говорила хихикая, и самым форменным образом грабила Ванюшку Курбатского изо дня в день. Даже имение заложила в банк так, чтобы успеть дожить свой век. А полученные деньги сложила туда же, в Алисин сундук. Правда, сундук она года два назад сменила на новый, кованый, с хорошим запором и потайным ящиком. А Ванька, дурак, подмахнул, как всегда, бумаги, не читая. Только канючил, нельзя ли младшенькую дочурку его Глашу на воды какие отправить, больно животом ребеночек мается. А Елена Карловна, поджав губы, головой качала. Никак нельзя. Разве что к осени денег наберем. Ты посмотри, сколько ребят нарожал. Всех и не упомнишь. Семеро парней и две девки. Орут как оглашенные. Едят каждый за семерых. А ткани, а учителя уездные, а фортепианы заморские… Только к осени. А осенью снова головой качает: не получилось. К весне жди денег, Ванечка. К маю. А в мае — к январю. А в январе уж, глядишь, твоей Глаши и не будет. Отмается животиком. Ей по секрету доктор сказал, что ничего не поможет. Зачем же Алисины денежки тратить?
По весне ее душечка, ее девочка выйдет из Смольного и сядет в карету, запряженную четверкой лошадей. Близ Невского ей и квартира куплена, и в банке капитал дожидается, и документы все справлены да куплены на имя дворянки немецкой Алисы Форст, так что и происхождением никто не попрекнет. Бросится внученька любимая в объятия бабушки и заплачет у нее на груди. Ты ли это, спросит, так обо мне пеклась? А я и не знала, и не ведала. Нужно бы ее еще подучить с деньгами обращаться и с людьми. Счет счету рознь, самой считать нужно. Многому в Смольном не научат. Бабушка подскажет.
Вот и заживут они наконец вместе, словно Лиза ее к ней вернулась. Три месяца пролетят вмиг. Жаль только, что от этих мечтаний радужных да от мыслей радостных, от предвкушения встречи кровь в жилах быстрее разгоняться стала. Доктор говорит, так и до удара недалеко. Пиявок противных привез. Вон в банке раздутые плавают. Гадость. Лучше уж пилюлями, чем такими кровососами живыми. Кровососы, точно. Совсем как Ванькины деточки. Только те не кровь сосут ее, а денежки внученькины. И оторвать их потруднее будет, чем этих маленьких черных тварей…
Вошла монашка со своими пилюлями и со стаканом воды. Елена Карловна встрепенулась и посмотрела на нее, поджав губы. Всех, решительно всех ненавидела она сейчас, всех, кроме душечки-внученьки.
— Что ты там шепчешь?
— Молитву читаю.
— Ну так помяни в своей молитве и доченьку мою покойную Елизавету.
— А внуков за здравие не помянуть ли?
— Нету у меня внуков, — нахмурилась Елена Карловна, — вовсе нет, пиявки одни ненасытные…
— Ах вот, значит, как, — взглянула на нее монашка. — Чего же вы деточек пиявками называете? Грех это.
И голосок задрожал, словно в гневе.
— А ты, матушка, меня не учи, не за тем прислана. За внуков мне не пеняй, не твоего это ума дело. И давай сюда наконец свою пилюлю, а то усну сейчас, не ровен час.
Монашка медлила, стакан с водой не протягивала, а пилюлю держала на вытянутой руке, словно раздумывала — дать или нет. Наконец решилась на что-то, заговорила прерывисто:
— Слыхала я, внучка у вас есть. За нее не помолиться ли?
Елену Карловну чуть удар не хватил. Прознали! Про внучку прознали! А может, и про деньги, для нее приготовленные, прознали? Быть не может! Ведь она ни одной душе, ни единому человеку на всей Земле… Екатерина… одна знала, да и та скоро год как померла, унесла тайну с собой в могилу.
— Что это ты, никак умом тронулась? — возвысила грозный голос Елена Карловна. — Нет у меня никакой внучки. Нет и не было. Бесплодной дочка померла. Удумала тоже — внучка, — передразнила старуха монашку. — Давай пилюлю свою, и дело с концом!
— Вот!
«Вот так монашка. Ну и тон взяли эти Христовы невесты, прости Господи, — думала Елена Карловна, проглатывая пилюлю и запивая ее водой. — Вон ее отсюда, и немедленно. Пусть другую пришлют».
А монашка, как только старуха заглотила пилюлю, повела себя странно. Быстро-быстро перебирая руками, стала разматывать платок на голове, словно куда торопилась. Пилюля никак не хотела продвигаться по горлу, Елена Карловна сморщилась и покашляла. Что-то уж сильно горло дерет.
Тем временем монашка разоблачилась, тряхнула золотыми волосами, по плечам водопадом рассыпавшимися. И стала смотреть на Елену Карловну как раненая тигрица.
— Ох, Лизушка. Ай-ай-ай. Уж не за мной ли ты пожаловала? Рано мне еще за тобой следовать. У нас через три месяца великая радость. Дочка твоя Алиса выходит из института. Праздник у нас великий, небывалый. А я вот ей тут наготовила и серебра, и злата, и мраморные палаты, и… Что же ты смотришь на меня так странно? Нет, не пойду за тобой, не проси. Отпусти меня, слышишь? Немедленно отпусти! Отпусти! Отпусти! Отпусти! Отпусти! Отпусти!..
Алиса с досадой смотрела на вялую агонию Елены Карловны. Молниеносно яд подействовал. Не успела Алиса сказать, кто она такая. Старуха еще силилась что-то бормотать. Алиса наклонилась к ней поближе, но так ничего и не поняла. «Отпусти», — разобрала последнее слово.
Слишком уж скоро подействовал яд, сокрушалась Алиса. Не успела сказать она бабушке, как жила все эти годы. Как мечтала о встрече, как надеялась, хотя бы разок — или письмо, или посылочка, или на словах привет. Нет, не получила. Алиса с ненавистью смотрела на мертвую старуху, мечтавшую, чтобы ее внученька досталась мерзкому, отвратительному Турбенсу. Еще и рада была бы, поди. Отреклась от нее. В глаза отреклась. Знать не захотела. А Алиса ведь пожалела ее в последнюю секунду. Чуть было весь план, вместе с Германом придуманный и устроенный, не погубила. Пожалела, дала шанс. Куда там! Отреклась, губы скривила. Знать не знаю и знать не хочу. Вот как.
В душе Алисы разгорался пожар. Но не чувство вины то было, не ужас от содеянного, а к самой себе жалость дикая. Даже не к себе, а к той одинокой девочке, что никак не хотела умереть в ее душе вместе с последней надеждой. Алиса стояла над старухой, точно фурия. Золотистые ее кудри, словно змеи, разбегающиеся в разные стороны, вились по плечам. Такой и застал ее Герман.
— Не жалеешь? — спросил он.
— Нет! Никогда!
Глаза ее метали молнии. Она была близка к истерике, или к обмороку, или… Нет, нет. Она походила на Гелю, размахивающую ножом над окровавленной тушей в карете. Такая не упадет в обморок, решил Герман, и не забьется от раскаяния в слезах.
Он растворил дверцы шкафа, дохнувшего кислым старческим запахом, поморщился, проверил бюро, комод. Оставался кованый сундук. Герман достал из кармана связку ключей, попробовал один, второй, третий, четвертый подошел, и дужка замка со звоном отлетела. Времени оставалось в обрез, поэтому он выгреб содержимое сундука — документы, ассигнации, векселя, деревянную шкатулку с палеховой росписью. Дернул Алису за руку, она обмотала голову серым монашеским платком, и они осторожно, на цыпочках, прошли мимо храпящей Агафьи в сенях.
Лошади ждали их в березовой роще, с полверсты от усадьбы Курбатских. Они шли молча. Герман — привычно переживая прилив сил, Алиса — стараясь утишить свой гнев и жалость к себе.
У Голубевки лошадей бросили и прошли пешком до станции, взяли почтовых. В карете Алиса посмотрела на Германа горящими глазами.
— А ведь у меня никого, кроме тебя, нет, — сказала она ему так, словно поставила точку в долгих размышлениях.
У него пересохло в горле. Торжества своего он не выдал: ведь это он наворожил и ее горячечный взгляд, и ее слова. Как он хотел этого! Но еще рано. Нужно немного подождать. И тогда она будет принадлежать ему навеки.
— О чем ты, Алиса?
— Мне кажется, ты прекрасно понимаешь — о чем, — ответила она.
— Не понимаю.
Алиса прижалась к его груди и, задыхаясь от страсти, зашептала:
— Я хочу быть твоей. Ведь у меня нет никого в этом мире. Только ты, ты один. Возьми же меня. Прямо теперь, здесь. Немедленно!
Чувства, вливающиеся в его грудь вместе с ее горячим дыханием и шепотом, — счастье ли это было? Триумф ли? Слияние ли со звездами? Душа Германа будто ворвалась в вечность и застыла, оцепенев от восторга.
Он отстранил девушку. Нет, не девушку он отстранил, а любовь, готовую соединиться с его сердцем и уже никогда не выпустить из своих огненных объятий. Он отстранил то единственное, ради чего хотелось жить на свете, то единственное, что составляло весь смысл его жизни. Он сказал ей:
— Это не та страсть говорит в тебе, Алиса. Эта страсть разбужена ушедшей человеческой душой. Душой, упорхнувшей из твоих ладоней. Это совсем другое… Ты не понимаешь, о чем просишь. Смерть распаляет человека не хуже любви. Это сила, ее нужно научиться брать, не сжигая ни в чьих объятиях. Потерпи, сейчас она растворится в твоей крови, и ты забудешь, о чем просила. И никогда не пожалеешь об этом.
Он говорил это мягко, гладя Алису по голове. И она все шире и шире открывала глаза. К ней возвращалась рассудительность, безумие отступало. И она испугалась вдруг.
— Пусть все так. Но ты, ты отказался от меня?! Ты меня совсем не любишь?
Герман не ответил ей, лишь провел рукой по золотистым волосам, но Алиса вырвалась, отстранилась. Теперь она точно готова была заплакать, но из гордости еще держалась.
— Я никогда тебя не покину, — прошептал ей Герман в самое ухо.
И еще что-то стал говорить на чужом языке. Она не понимала, еще противилась, сторонилась, но речь убаюкивала. Алиса неожиданно для себя погрузилась в сладчайший сон, где он любил ее, а не отталкивал, незнакомый язык продолжал звучать и во сне, и каждое слово было похоже на признание…
Почтовая карета ехала, подпрыгивая на ухабах. Возница зевал и крестился на звездное небо. Алиса безмятежно спала на плече Германа, а он улыбался.
В имении Ивана Курбатского стыло тело пятидесятилетней седой женщины возле кованого сундука с потайным рычажком, открывающим двойное дно. Через несколько десятков лет, гораздо позже того, как имение Курбатского пойдет с молотка, а самого его хватит апоплексический удар, имущество будет продано соседям, а те перепродадут его купцу; только через несколько десятков лет купчиха бросит в сундук свои старые туфли, и случайно стукнет надтреснутый каблук о потайной рычажок, и откроется со скрежетом второе дно. Ах, какое волнение произойдет тогда в доме, как купчина глаза округлит да к находке бросится! И с досады — векселя старинные, деньги, не имеющие никакой цены, письма дурацкие, дневники — в огонь. И никто не прочтет никогда исповеди Елены Карловны Дунаевой, молодой вдовы, одинокой матери и бабушки, горячо ненавидевшей все человечество, кроме одной маленькой девочки… И расплывутся в огне линялые чернильные строки с мелкими кляксочками, писанные гусиным пером за сальной, из экономии, свечою:
«Алиса, крошка моя, дуся, голубушка! Как ты теперь там одна в институте? Не печалься и не сердись на свою родную бабушку. Всем сердцем люблю тебя, голубушку. Только что мы с тобой на этом свете? Что, если откроемся? Позор, скандал. Вот погоди, наскребу я тебе состояньице, милая моя, сахарная, ты подрастешь, обернешься красавицей писаной, как твоя покойная матушка, и выйдешь у меня из института королевой. Пылинки с тебя сдувать станут, в ножки поклонятся. А жить будешь получше цесаревен. Все для тебя, моя радость. Все…»
Позади осталась Россия — Нижний, Пермь, Кунгур… Впереди поднимались горы, и Саша с тревогой вспоминал Урал, забравший жизни семерых каторжников… Летняя ночь выдалась сырой и холодной, раны его, полученные зимой у Тобольска, когда на этап напали беглые каторжники, нестерпимо ныли. Спать пришлось под нарами, перенаселенность в пересыльной тюрьме была такая, что яблоку упасть негде. От духоты и вони, перемешанной с испариной десятков людских тел, ему иногда казалось, что он под водой или — уже умер. Ему так часто казалось с тех самых пор, как повели по тракту в кандалах. Дожди сменялись морозами, морозы — непролазной грязью, потом зацвели удушливо травы, ветры задышали в лицо жарою. Кто-то грезил побегом. По весне всегда кто-то грезил побегом. И бежали многие. Кто-то — всего несколько метров, пока не настигал выстрел, кто-то — версты, пока не погибал в тайге, сбившись с пути.
Саша тупо шел, глядя под ноги, боясь, что однажды не хватит сил, засыпая, едва приклонив голову, проглатывая заплесневелый хлеб, запивая его прокисшим квасом и ровным счетом ни о чем не думая.
Петербург казался ему теперь пригрезившейся сказкой, а сердце перестало сжиматься от жалости к себе, притерпелось, обмякло, стало равнодушным и глухим ко всему. Лишь одно воспоминание тревожило его, и была то обворожительная златовласая девушка, оставшаяся в заоблачном раю, куда ему теперь не было возврата. Это воспоминание поначалу являлось ему чаще других и было похоже на смерть. Потому что лучше умереть, чем испытать подобную безнадежность.
Он выбросил Алису из головы — и жить стало гораздо проще. Проще выживать среди харкающих кровью, озверелых душегубов, которых везде встречали с враждебностью и в пересыльных тюрьмах держали строже других.
Борода у него выросла окладистая, на пестром халате зияли бреши, серый костюм из нанки потерял цвет и обветшал так, что, казалось, рассыпется в один прекрасный миг. В пересыльной тюрьме под Тобольском в их партию влилось несколько местных, осужденных на каторжные работы. Тут впервые появился у него товарищ — земский фармацевт-отравитель, терзавший себя беспричинными истериками и полоумными фантазиями. А может быть, и не беспричинными, может быть, это загубленные души являлись ему в страшных видениях, надеясь на отмщение.
Никто, кроме Саши, не пытался вступать с ним в разговоры, другого полета была птица, хоть и приземлилась в том же гнезде. А для Саши все же разнообразие — поговорить пусть с безумным, но все-таки — с ровней. И чего только он не наслушался за долгие месяцы совместного пути. То нес товарищ его какой-то бред, то говорил дело: научил, например, есть крапиву молодую по пути, говорил — зубы качаться перестанут, раны затянутся. И действительно — помогло.
Их путь лежал в Иркутск. А затем — в Читу. Всех должны были разместить на разные рудники, дабы не вышло сговора. Никто не знал, где пути его придет долгожданный конец. Каторжные работы в сравнении с длительным переходом казались облегчением.
Фармацевт, нареченный Гаком за малый рост и круглые бока, кричал, что дураки, что в рудниках сдохнут быстрее, чем в чистом поле, и затягивал фальшивым фальцетом дурацкую песню про Ваньку-подлеца и легковерную красавицу. Но никто не подтягивал. Гака не любили. Впрочем, о любви здесь не помышляли. Не было здесь любви — только озлобленность, звериная ненависть и стремление выжить.
Навстречу им попадались купеческие обозы — везли из Кяхты чай, обгоняли обозы с пушниной, двигающиеся в Китай. Сопровождали обозы конные казаки: маленький обоз — несколько человек, большой — настоящее войско.
По мере продвижения на восток комары делались крупнее и набрасывались на заключенных тучами. Казаки надвигали шапки на самые брови, каторжники заматывали голову тряпками, трясли ею поминутно. К вечеру у всех были распухшие лица, искусанное кровопийцами тело горело огнем.
Деревушки по дороге попадались все плоше. Жители порой выходили из домов и смотрели, как ведут каторжников. Одинаково тупое выражение застыло на лицах и седых стариков, и баб, и малых детишек. Мужчин видно не было, они месяцами безвылазно обитались в лесу, промышляя пушнину, чтобы продать ее за бесценок приезжим купцам и у других купцов втридорога купить хоть немного муки на вырученные деньги. В домишках пол был земляной, окна затягивали бычьим пузырем. Топили по-черному. Свечей отродясь не видывали. В долгие зимние вечера жгли лучину. Места были гиблые. Все еще Россия, да не совсем. Азия…
Гак бредил побегом. Как только видел поблизости опушку, с которой поднимался слабый дымок, толкал Сашу в бок.
— Ты видел? Видел?
— Что там?
— Это же беглые кашеварят. Их тут прорва…
На их пути действительно встречались разные люди. Случалось, что шедший навстречу бродяга нырял в придорожные кусты, едва завидев партию. Кто-нибудь из казаков скакал вперед, да куда ему было на лошади сквозь лесные заросли.
— Куда же бегут? — спрашивал Саша.
— Дураки они, понимаешь, идиоты! Домой бегут. В родную деревню. Тоска у них, видишь ли! Кручина. Тьфу. Там-то их и сцапают.
— А куда же бежать?
— В Америку! Непременно в Америку! В Китай нельзя — выдадут. Слышал. Знаю. Нужно через Байкал, к океану, а там — на иностранное судно. Нас возьмут. Мы ведь из благородных. Скажем, так, мол, и так, за убеждения страдаем…
— На Байкале, слышал я, ветра. Задует баргузин — и никакая лодка не спасет.
— А зимой, по льду? Только бы дойти!
От таких разговоров у Саши кружилась голова. Но потом он понял — ему не хочется в Америку. Если уж бежать — то в Петербург. Только — в Петербург. К ней, к Алисе…
Еще не вышли из сибирских лесов, а у Гака снова в голове помутилось. Фармацевт перевязывал тряпицей сочащуюся рану одного из мужиков и вдруг, как блоха, отскочил от него в ужасе, задергался весь, запрыгал, пытаясь стряхнуть с себя что-то. Бросился к конвоирам, заговорил почему-то по-французски. Те глаза вылупили да пинками его назад в колонну загнали. А он все кричал, ругался, плевался, чуть до обморока себя не довел. «Лепра, лепра… Все подохнем. И вы тоже подохнете», — кричал он конвоирам, грозил кулаком, пока не получил прикладом в зубы. «Все подохнем, — шептал он со смехом себе под нос до самого вечера. — Все!»
Саша, привыкший к его полоумным выходкам, тогда ни о чем не спросил. Но в ближайшем же городке фармацевт разделся догола и под дружный хохот заключенных стал вертеться и так и этак, осматривая самого себя с головы до пят. А потом сел и как-то обмяк сразу. Тело его было в пятнах со струпьями.
— Сними рубаху, — потребовал Гак.
— Зачем? — безразлично спросил Саша.
— Эпидемия, — прошипел фармацевт. — И я тоже, и все мы…
Не договорив, он рывком задрал на Саше рубаху, оголив правый бок. Саша махнул на него рукой и решил не сопротивляться. Гак обследовал его бок, подбежал сзади… Отвратительное, гнилое его дыхание надоело Саше, он дернул рубаху…
— Чего ты все вынюхиваешь?
— Лепра! У всех — лепра!
— Что такое?
— Проказа. Все сдохнем.
Саша слышал что-то о прокаженных от отца; воспоминания хоть и не удержались в памяти, но отдавали чем-то жутким и безысходным. Он посмотрел на свое тело внимательней и нашел несколько розовых пятен на локтях и коленях. Потрогал — не болит. Гак ткнул длинным скрюченным ногтем — не больно, даже не почувствовал ничего.
— Ты последний сдохнешь. Кровь из носа течет?
— Нет.
— Подожди.
И зашептал отчаянно Сашке в ухо:
— Сбежим, друг! Куда угодно — сбежим. Это ведь уже не каторжными работами пахнет, не рудниками. Здесь врачей нет, а как обнаружат… Думаешь, нас к другим заключенным отправят? — Он истерически рассмеялся. — Они нас заживо похоронят — сожгут или закопают. Иначе с этой болезнью нельзя. Эпидемия. — Он перешел на страшный, угрожающий шепот. — Не будет для нас никаких рудников. Смерть. Постреляют, да в ров. Слышал я про такое, когда заподозрили чуму в нашей губернии…
— А как ты ошибся? Ты ж не доктор!
— Я в Германии учился, — гордо выпрямился Гак, — да не закончил курса… Но с этакой штукой сталкивался.
— А не от тебя ли и пошло? — нахмурился Саша.
Тут Гак захохотал. Остановить его не было никакой возможности. Пинки и окрики конвоиров только раззадоривали его, он хохотал все громче и громче…
Все следующее утро Сани никак не мог выбросить из головы сказанного. Выходит, он уже труп. Только еще шагает по дороге и перекачивает воздух неизлечимо больными легкими. И шагать ему так только до Читы. Там разберутся, что к чему, и… Неужели действительно перестреляют? Он вспомнил про падеж скота в Малороссии. Тогда все стадо согнали в ров, порезали и подожгли. Неужто так и с людьми?
Просыпалось в нем какое-то забытое чувство, похожее на возмущение. Он ведь человек, душою наделенный. И мало того, что терпит муку несправедливую, так еще и вовсе уничтожен будет, как бессловесная тварь. За что же, Господи? Или нет тебя? Или плач человеческий не долетает в твои малиновые кущи?
Бежать было бессмысленно. Пятерых, рвавшихся из строя, пристрелили на тракте на его глазах. Хотя белобрысый монах и не бежать собирался, а животом маялся, в кусты полез. Так охране все одно — пристрелили как собаку.
Тягучий запах хвои насторожил его. Слишком был он теперь мил и дорог его сердцу. Ужас смерти сделал то, что не сумели ни холодные обливания, ни полуторагодовой путь на каторгу, — вернул его к жизни, заставил почувствовать ее вкус, цвет и запах. И так захотелось вдруг жить! Так захотелось вернуться назад, и чтобы отец — живой, и чтобы она, она — Алиса…
До Иркутска они так и не добрались. Колонна каторжников теперь оставляла за собой кровавый след… Гак дышал по ночам страшно. И только когда нос у фармацевта прогнулся в середине и когда кровь потекла у одного из охранников, забили тревогу.
Их не допустили до тюрьмы. Загнали в барак, стоящий в чистом поле, за деревней. Приехал человек из штаб-докторских… велел вывести фармацевта, посмотрел, поговорил с ним и, отшатнувшись в ужасе, замахал руками, погнал коляску прочь.
В тот же вечер Гак удавился. Сплел веревку из ветоши, в которую был одет, и… Переполох поднялся страшный. Солдаты бегали и орали, тараща глаза, им тоже было страшно, потому как не знали или, может, наоборот — догадывались, что будет. К телу Гака никто не прикасался, все боялись страшных пятен, хотя у многих были точно такие же.
Этой ночью Саше приснился необыкновенный сон. Алиса и черный незнакомый человек. Она говорит Саше что-то, зовет, а человек этот за руки ее держит, не пускает. Только вот слов, жаль, не разобрать. Саша вскочил взмокший, с трясущимися руками. И — сразу же решился. Все одно — двум смертям не бывать. Оглянувшись, раскрыл мешок, куда с вечера сам же по приказу солдат запихивал тело Гака, вытащил его окоченевшее тело, перенес под нары, на свое место, положил лицом вниз. Авось не заметят. Влез в мешок и замер. Будь что будет. Могут, конечно, и живьем сжечь. И то хорошо.
Еще затемно, задолго до рассвета, скрипнула дверь и кто-то, стараясь идти неслышно, потянул мешок по полу. Саша сцепил зубы, чтобы не завыть, и как заведенный повторял и повторял единственную, памятную с гимназии молитву: «Господи, иже еси на небесах, да святится имя твое…» Забывал, ошибался, начинал тысячу раз сначала, сбивался снова и опять начинал. И так — долго, пока мешок завязывали над его головой крепким узлом, пока тащили по дороге (под спину попадали мелкие камушки), пока тянули, чертыхаясь, куда-то наверх (голова билась о камни). Потом мешок взяли с двух сторон за концы, покачали (душа ушла в пятки: не с обрыва ли?), и он полетел и шлепнулся на что-то мягкое и мокрое.
Сверху были слышны голоса.
— Не принимает?
— Заразы боится! Спустись-ка вниз, глянь.
Дальше звук камешков, скрип сапог и совсем рядом, шагах в десяти, снова крик:
— Нет, не подойти! Трясина сплошная.
— Да и Бог с ним. К утру затянет.
И снова скрип сапог, на этот раз — удаляющийся.
Выждав примерно четверть часа после того, как все звуки окончательно смолкли, Саша разжал вконец онемевшие пальцы и попытался вылезти из мешка. Не тут-то было! Мешок оказался крепко завязан снаружи, а нервы сдали окончательно, грудь требовала немедленно свежего воздуха, глаза — неба. Он задергался в панике, силясь ослабить мертвую хватку веревки над головой. Ужас, который он испытывал при мысли, что не сможет выбраться из метка, казался ему предельным для человеческого сердца.
Его бессмысленные энергичные движения словно пробудили землю. Она ожила, задвигалась в такт и пыталась проглотить его. «Трясина», — вспомнил Саша и понял — мешок сбросили в болото. Он неумолимо погружался в зловонную темную душную мглу. Стараясь двигаться как можно тише, Саша попытался разорвать пеньковую прочную ткань мешка. Он явственно чувствовал смрад раскрывающейся перед ним пропасти. Вдруг окоченевшие пальцы наткнулись на дырку в мешковине. Он принялся разрывать ткань. Сначала осторожно, потом яростно, и вот уже показались небо, затянутое белыми неподвижными облаками, и яркие ягоды земляники перед самым его носом.
Он стоял по пояс в болоте, пытался поднять ногу, но кандалы тянули вниз. На секунду ему показалось, что это фармацевт не желал уходить в последний страшный путь один и тянул его за собой. Саша не знал, сколько прошло времени с тех пор, как он увидел небо над головой. Может быть, час, а может, все пять. Его тело погружалось в темную густую жижу. С диким усилием Саша рванулся вперед, ухватился за толстую корягу, подтянулся, прижался к коряге, да так и застыл по грудь в трясине, обнимая покрытое лишайником мертвое дерево.
Что-то изнутри подмывало сдаться. Нашептывало, что так проще. Что толку тратить на борьбу силы, которые все равно на исходе? Тем более что борьба — неравная… Сдаться, сдаться… Отпустить корягу, расслабиться, погрузиться во тьму. Все равно ведь придется, все равно больше нет мочи… Все равно с минуты на минуту уснешь, уснешь и отпустишь дерево, и тогда…
Мысли текли вяло, сонно. «Сколько мне еще осталось?» — думал Саша, глядя в померкшее небо. Где-то неподалеку раздался грохот, похожий на гром, и ветер принес едкий запах гари.
Барак с каторжниками сначала обстреляли, а потом подожгли. Солдаты охраны пытались оказать сопротивление лиходеям, но слишком мало их было против нападавших. Из горящего барака с воплями выбегали каторжники и попадали под пули. Стрелявшие были одеты как крестьяне, но уверенная осанка и отменная меткость выдавали в них военных…
Услыхав топот копыт где-то сверху, Саша прижался к коряге изо всех сил и оказался в трясине по горло. Если бы не тяжелые кандалы, может быть, у него и появилась бы надежда… И тут он понял, что будет жить до тех пор, пока не сдастся сам. Если сопротивляться до конца, не заметишь, как перейдешь в мир иной. И еще он понял, что не сдастся. Он будет жить до последнего отпущенного ему мгновения, он ни за что не разожмет пальцев.
Чтобы достойно провести последние свои часы, он попытался вспомнить что-нибудь самое светлое и радостное, что было в его жизни. И к нему пришла Алиса. Она была тут, с ним, смеялась тихо, блестела жемчужными зубками, щурила глаза с пушистыми ресницами. Нежное видение взывало к нему с любовью, протягивало руки, и стоило только…
Голова Саши упала на грудь, и он чуть было не выпустил из рук корягу. По телу прошла дрожь, разламывая суставы. Он встрепенулся и в ту же секунду закричал бы, если бы мог, окунувшись в желтые светящиеся глаза…
В двух шагах от него на поляне стоял бурый волк, и глаза его, прикованные к Сашиному лицу, слабо мерцали желтым удивительным светом. Мгновение — и мир вокруг Саши стал желтым, а вместо волка на поляне показалась женщина. Это было последнее, что он запомнил, потеряв сознание и разжав пальцы…
Очнувшись, Саша понял, что дело совсем плохо. Он лежал горизонтально, и на него давила не трясина, а земля. Наверняка он уже умер. Это и есть потусторонний мир: лес с мшистыми елочками, с отцветающими пряными травами.
Он лежал, зарытый в глину, словно в неглубокой могиле, только голова торчала над землей, но и волосы и лицо были вымазаны той же глиной. Он провел языком по верхней, затвердевшей от глины губе. Вкус ему понравился — холодный, приятный. Пить хотелось до одурения. Только он об этом подумал, как перед ним появился кувшин с водой.
Жадно припав к воде, он все-таки успел разглядеть краешком глаза женщину, стоявшую позади него. Тонкие длинные пальцы, черные пряди волос из-под сбившегося старого платка. А что самое странное — узор платка был хорошо ему знаком, в таких платках чуть ли не каждая баба ходила в Малороссии.
Напившись и отдышавшись, он хотел расспросить женщину, но ее и след простыл. Он остался в одиночестве, вокруг бушевало море зелени — и приводило в восторг, сродни тому, что он испытывал когда-то в притоне Зи-Зи, часами не отрываясь от кальяна. «Что-то подмешано в питье…» Три дня он лежал погребенный в красной глине, три дня черноглазая женщина поила его водой и поливала глину, чтобы не высыхала так быстро. На четвертый день она сказала ему:
— Не бойся. У тебя страшная болезнь. Земля тебя вылечит…
Саша, много слышавший на этапе о бурятах, удивился, до чего знакомой показалась ему речь женщины. Чудный малоросский акцент, огромные черные глаза — совсем как крепостные Налимова. Он улыбнулся ей.
— Нужно лежать еще.
— Сколько?
— Десять дней, пока не заживут раны.
— У меня проказа. Раны не заживут.
— Я видела, — сказала женщина чуть высокомерно. — Все пройдет.
Она поднялась, и Саша испугался, что снова останется один.
— Подожди, — прохрипел он. — Поговори со мной.
Женщина повернула голову набок, словно раздумывая — остаться ей или нет, покачала головой:
— Не сейчас. Ночь идет.
И показала пальцем куда-то далеко, куда Саша не мог заглянуть.
— Скажи хоть, как тебя зовут, — в отчаянии крикнул он, уже не видя ее.
— Макошь…
И опять в голове у Саши все перемешалось. Макошь — это ведьма из детских сказок. Помнится, Марфа пела старинную песню, заунывную и страшную, про эту Макошь. Будто сидит она в своей избушке, а руки у нее — длинные, что версты. Сидит и прядет пряжу. Сидит и думает о людях. И все, что она за своей работой придумает, с людьми непременно происходит. Песня заканчивалась просьбой, чтобы оплела Макошь соперницу, на ночь кудель сдуру оставившую, чтобы надумала Макошь жениха-красавца и дорожку бы ему к дому певуньи показала.
Небо темнело на глазах. Из голубого превратилось в темно-синее, проступили на нем крупные высокие звезды. А как небо зачернело, звезд стало видимо-невидимо — и крупных, и мелких. Саша смотрел на них широко раскрытыми глазами, и ему казалось, что небо колышется, дышит, живет…
Откуда-то издалека, из-за невидимых деревьев, накатывало яркое свечение. Ему хотелось посмотреть — что же там такое, но голову было не повернуть. Вдруг послышались легкие шаги и тихий смех. Перед ним показался кувшин, обхваченный тонкими пальцами, а потом, когда вода утолила его жажду и одурманила уже знакомым зельем, появилась и голова Макоши. Саша притворился, что забывается во сне, хотя теперь зелье уже не так сильно действовало на него, как прежде, и сквозь ресницы, преодолевая подлинную истому сна, следил за происходящим.
Сияние нарастало, Макошь, убедившись, что он уснул, перешла от его изголовья к ногам. Удар бубна был настолько неожиданным, что Саша чуть не вскрикнул и не выдал себя. Женщина стояла над ним обнаженной, с распущенными черными волосами, закрывающими ее до колеи. Она грациозно встала на цыпочки, легко вскинула над головой руки с довольно тяжелым бубном и ударила в него. В этот миг сияние разлилось по небу, звезды померкли и в центр выкатилась громадная влажная нежно-розовая луна. Макошь издала гортанный звук, эхом отозвавшийся вдали, и закружилась под звуки бубна в сумасшедшем танце. Больше сопротивляться действию зелья у Саши недостало сил, и он опрокинулся в сон, наполненный ворохом ужасных видений…
Сначала ему казалось, что он вовсе не спит, а продолжает наблюдать за безумным танцем колдуньи. Ритмичные удары бубна заставляли его тело вибрировать в такт. На душе становилось весело, как у Зи-Зи когда-то. Сейчас бы поймать эту фурию, он бы показал ей… Сердце неслось кувырком вдогонку обнаженной нимфе и уже не билось, а свербело невыносимо, так, что Саша подумал: «Хватит притворяться! Нужно открыться ей, подозвать…» Но женщина неожиданно прильнула лицом к его лицу. Саша потянулся к ее губам ртом и остановился как от толчка, раскрыв широко глаза. Перед ним сидел бурый волк и смотрел на него неподвижно желтыми глазами. Где-то в отдалении слышался звон бубна — по земле пронесся тяжелый вздох, и волк бросился на Сашу, впиваясь зубами в горло… Откуда-то тотчас налетели крылатые омерзительные существа и захлопали крыльями. Волк поднял окровавленную морду.
Ужас заставил Сашу сбросить чары сна, и он опять увидел обнаженную женщину, кружащуюся над ним в белом сиянии луны. Но теперь ему почему-то казалось, что это — Алиса. Он обрадовался, хотел было позвать ее, но почему-то понял, что Алиса его не услышит. И чтобы не спугнуть видение, стал следить за нею молча, улыбаясь, пока видение не охватил огонь и Алиса не превратилась в огромный язык пламени…
Больше в эту ночь он ничего не видел. Хотя долго еще носило его под звуки бубна по бескрайним черным просторам ночи, и долго звучали гортанные выкрики Макоши, и звук бубна не умолкал до самого рассвета.
Дальше дни потекли удивительно протяжно. Редко подходила к нему женщина с кувшином и тут же уходила. Он едва успевал перекинуться с ней словечком:
— Я каторжник.
— Знаю.
— Меня могут найти.
— Только не здесь…
— Сколько еще осталось?
— Пока Макошь не скажет.
— Ты из ссыльных?
— Родители — ссыльные. Из Киева. А я здесь родилась.
— А за что их сослали?
— За колдовство…
Ему начинало казаться, что это чистилище после смерти. Невероятно, чтобы эта серьезная женщина могла плясать здесь при свете полной луны. Наверно, ему стали являться видения, как когда-то бедному фармацевту. Пригрезились же ему и волк, и тучи черных отвратительных тварей, похожих на летучих мышей…
Однажды женщина пришла к нему с лопатой.
— Никуда не ходи, — предупредила она. — Откопаю — сиди на месте. Макошь будет смотреть.
Она осторожно освободила его от красной глины. Он был совсем без одежды, но ничего не стеснялся. Пошевелиться тоже не мог. Тело застыло, словно так и не сбросило тяжелый груз земли. Женщина облила Сашу водой и внимательно осмотрела его тело, без всякого смущения. Затем она вскинула руки, соединив ладони, будто в молитве, и что-то горячо зашептала себе под нос.
— Что ты делала? — спросил он, когда она повернулась к нему.
— Проказы нет, я благодарила Макошь. Но тебе придется еще долго натираться этой глиной, — женщина ткнула пальцем в разрытую землю.
Саша посмотрел на свои колени и локти. Пятна исчезли, чувствительность вернулась. Он с трудом поднялся, сел и стал обмазывать себя красной глиной.
Он отчетливо видел, что находится на поляне перед избушкой. Кандалы с его ног сняты, остался только широкий след, где кожа была стерта. Раны от пуль затянулись. Он провел рукой по подбородку, по голове — волосы и борода были начисто сбриты… Саша посмотрел на женщину.
— Спасибо.
Не зная, что еще сказать, он принялся мазать тело глиной, но она остановила его.
— Пойдем.
Макошь (он уже не был уверен, что ее так зовут: слишком часто она говорила о себе как бы в третьем лице) помогла ему подняться, повела в избу. Комнатушка была маленькой до такой степени, что кровать женщины упиралась в противоположные стены комнаты. Женщина принесла ему поесть — маленький кусочек вяленого мяса и кувшин с квасом. Вкуса того и другого он не почувствовал, проглотив все единым махом.
Макошь постелила рядом со своей кроватью вытертые овечьи шкуры и указала на них Саше. Он хотел было возразить, но не успел: повалился на пол и тут же заснул. Алиса явилась в его сон, как только он смежил веки. Она была необыкновенно нарядная и веселая, и ему стало грустно — неужели она о нем позабыла? И тут же — стыдно: зачем ей лить слезы о каторжнике? Алиса меж тем сжала кулаки, посмотрев куда-то мимо…
Этим вечером она действительно стояла, сжав свои маленькие кулачки и пристально глядя Герману в глаза. Их вечера превратились в сплошную пытку. Она смотрела на него с вызовом, он улыбался как ни в чем не бывало, читал газету, пил чай с ромом, а потом, галантно откланявшись, отправлялся к себе в спальню.
Алиса смотрела на дверь, затаив дыхание. Выйдет снова? Позовет ее? Но дверь оставалась неподвижной и неприступной. Закусив губу, Алиса отправлялась к себе и бросалась на постель, молотя подушку кулаками.
В тот вечер, глядя в глаза умирающей бабушке, она стала взрослой, стала сильной и была способна на все. Однако закрытая дверь Германа доказывала, что она способна не на все.
Алиса терялась в догадках: что происходит? Она живет в его доме, он тратит на нее сумасшедшие деньги, удовлетворяя любую вздорную блажь, и ничего не требует взамен. Если это игра, ее правила Алисе непонятны. А Герман ничего не объяснял. Рассказывал истории, анекдоты, сказки, но прямо не отвечал на ее вопросы. Любит ли он ее? Этот вопрос терзал Алису больше всего на свете.
Она пыталась отвлечься, погрузиться в приготовления к завтрашнему балу у генерала Козлицина, но лихорадившие чувства любое ее предприятие обращали в пшик. Она покрикивала на Любашу, перепуганно мечущуюся от гардероба к зеркалу с пятой парой бальных туфелек, потом приказала поставить греться щипцы, зная, что Герман терпеть не может буклей, потом, раскаявшись, щипцы отменила, Любашу выгнала на кухню приготовить шоколаду, а сама села у зеркала и засмотрелась, как по разрумяненному ее лицу ползет злая слеза.
Досада на Германа была настолько сильна, что каждое движение Алисы, каждое ее слово выдавали необыкновенно сильную, но сдерживаемую экзальтацию. Петербургское общество, где не хватало темпераментных роковых красавиц, с воодушевлением приняло в свое лоно Алису Форст, тем более что опекуном ее был статский советник Герман Романович Нарышкин — первый друг и, как утверждает молва, советчик товарища министра финансов.
О ней с придыханием перешептываются молодые люди, ее недвусмысленно пожирают глазами степенные отцы семейств, и даже седые старики, оглаживая кустистые бороды, натужно крякают ей вслед. Девушки перед ней трепещут, дамы мечтают принимать ее дома запросто, втайне ненавидя, но желая увеличить свой вес в мужском обществе. Лишь старухи глядят на нее с откровенной неприязнью, одергивая своих крякающих мужей и повторяя, возводя очи небу: «И куда это катится современный мир?»
За глаза рассказывают потрясающие по своей лживости истории о ее романах. Роковая женщина никому не дает покоя. Двое мужчин, оказавшись подле нее, тут же становятся заклятыми врагами, ее улыбка способна разрушить помолвку, обозначить контуры дуэли, превратить добродушного отца семейства в безумца, напоминающего павиана, а милую, приветливую женщину — в первостатейного филера, дрожащими руками выламывающего запертый ящичек бюро в кабинете мужа в поисках надушенного клочка бумаги или какой другой улики.
Роковая женщина привносит в общество необходимое ему возбуждение. Без нее это общество давно бы скисло и покрылось плесенью. И какими мертвенно-скучными кажутся женщины, безупречно следующие чувству долга, пока их не затянет в водоворот страстей, разбуженных ветреной, бессердечной фурией с ангельским лицом.
Так или приблизительно так растолковал Герман Алисе ту роль, в которой он хотел бы ее видеть. Роль пришлась Алисе по вкусу, она чувствовала себя в ней легко и уверенно, и вскоре по Петербургу поползли слухи о роковой красавице-немке, получившей прозвище ночной княгини.
Усвоив роль, Алиса вписала в нее несколько собственных правил. Так, единственным человеком, с которым она всегда обходилась по-товарищески, стал Всеволод Усольцев — заядлый бретер, кладущий на десяти шагах заряд в заряд, известный женоненавистник, лишь для ночной княгини делающий исключение. Рядом с таким человеком можно было не бояться ни неосторожного мужского намека, ни оскорбительного женского выпада. Хотя она и редко пользовалась надежным крылышком Усольцева, но никогда не упускала возможность выказать ему свое расположение и дружбу, прекрасно памятуя поговорку, что «сани готовят летом».
После смерти бабушки и возрастания привязанности к Герману Алисе до одури захотелось мстить всем, кто виновен в ее несложившейся жизни. Да, она сидела теперь среди бархатных подушек и подпиливала ноготки перламутровой золоченой пилочкой, а злые планы роились в ее головке, как пчелы у улья. Ей захотелось разыскать своего отца и посмотреть на него. Она обратилась к Герману, и глаза ее сверкали точно так же, как по возвращении из имения Курбатских. Ему пришлось повозиться, войти кое-кому в доверие, дело-то было слишком давнее. Но в конце концов фрейлина ее величества Мария Александровна Вейская поведала ему и о своей подруге Лизхэн, и о ее смешном увлечении драгунским лейтенантом Пьером. Пьер оказался полковником в отставке Петром Ивановичем Трушиным, с которым Алиса не раз встречалась на балах и однажды танцевала польку. Как только Герман назвал ей имя, она тотчас вспомнила этого грузного бравого господина, тяжело вздыхавшего во время танца и подкручивающего усы. Герман спросил у нее, какой она видит свою месть, и Алиса, как ему показалось, задумалась.
Герман ждал и смотрел на нее жутковатым взглядом. «Не только смерть приводит человека в возбуждение, но и сами мысли о ней…» — пронеслось в голове Алисы. Трудно сказать, кому ей хотелось отомстить больше — отцу, невольно способствовавшему ее появлению на свет, или Герману, запирающему дверь на ключ каждую ночь, от нее запирающему. А может быть, обоим?
— Есть ли у него дети?
— Двое. Оба мальчики, погодки.
— И жена, стало быть…
— Болезненная, некрасивая. Все ездит лечиться на воды.
— Куда? — машинально спросила Алиса.
— Ей прописывают климат Кавказа.
— О! — воскликнула Алиса. — Там ведь, кажется, стреляют…
Что-то высчитав про себя, он ответил:
— Разумеется.
Это было согласием, она уже знала. И она казалась себе повелительницей самого зла, кровожадной царицей мести. А Герман был ее покорным слугой, готовым совершить по первому требованию любое святотатство, принести любую жертву. Ее замыслы явно влили в него струю новых жизненных сил. Сейчас он любил ее, и это было очевидно. Но Алиса не успела воспользоваться моментом. Она была неопытна, при всей той чудовищной лжи, которую про нее рассказывали.
Оценив ситуацию, Герман пожелал ей спокойной ночи и вышел из залы. Алиса закрыла глаза, чтобы успокоиться. Потом подошла к его двери, толкнула ее. Тщетно. Дверь была заперта, как всегда. Алиса прижалась к холодной двери всем телом, словно та могла остудить ее жар, и попросила:
— Открой! Пусти меня!
Герман прислонился к двери лбом, удерживая себя из последних сил. «Нет, ты будешь сильной, девочка моя, моя любовь. Не мне ты принесешь свое сокровище, как бы ни обливалось сердце мое кровью. Не я буду первым. Не я. Но я буду вторым, и — третьим, и — сотым. Потом ты станешь моею, и только смерть тогда сумеет нас разлучить. Тебе еще нужно набраться силы. А сила эта в твоем страстном желании мести. Раздай себя до конца, и тогда мы станем равны. Девочка моя, моя любовь…»
Дверь вздрогнула под натиском маленьких кулачков. Алиса молотила по ней до боли, не думая о том, что Любаша может услышать, выкрикивала бессмысленные проклятия, моля его о любви. О той любви, от которой он задыхался в двух шагах от нее… Она так и уснула у порога его комнаты, словно собака, которую хозяин не впускает домой.
Пренеприятнейшую девицу, о которой ходили умопомрачительные слухи, Капитолина Афанасьевна заметила, выходя из церкви. Та снисходительно посмотрела и слегка кивнула. Ей? Мужу? Какая дерзкая особа!
— Кому это она? — заговорщицки зашептала Капитолина Афанасьевна мужу, не замечая его необычной бледности и мелкого подрагивания пальцев. — Мне показалось — нам.
— Это девица Форст, кажется, — пробурчал муж и, пытаясь перевести разговор в другое русло, добавил: — Ты уж, маменька, не шали там на югах, а то…
— Порой мне кажется, что подобные девушки не в себе, — не обращая внимания на его игривый тон, продолжала жена. — Встречала я эту особу на похоронах графа Турбенса. И, представь, во время панихиды она разразилась истерическим смехом! Правда, ее опекун попытался сгладить неприятное впечатление, увел ее, объяснив что-то про нервы. Но я тебя уверяю, сделала она это специально!
— Да брось ты ее, маменька! Далась она тебе!
— Даже если и от нервов, — не унималась Капитолина Афанасьевна, — нужно лечиться своевременно.
— Как ты?
— Конечно. Нужно следить за собой. Я ведь не ради удовольствия еду в Кисловодск. Ты бы попробовал эти противные воды. Один запах чего стоит! Но ради приличий…
Алиса произвела на бедную женщину столь сильное впечатление, что та не унималась до полудня, пока не села в карету и не укатила в сопровождении Александрины, своей троюродной сестры и амурной пассии мужа, падкого на блондинок.
Выпроводив наконец жену и отослав сыновей к теще, Петр Иванович кинулся разыскивать ночную княжну. В последние дни она питала к нему повышенный интерес и были все основания считать, что ее сердце дрогнуло под его натиском. Выпроводить взашей слуг и тащить ее домой! С такими и предлога изобретать не надо. Как отыщется — так и действовать!
Пока Петр Иванович командовал себе в атаку, Алиса отсиживалась дома и никуда целую неделю не выезжала. Герман уехал по делам, говорил — в Москву, однако у Алисы шевельнулась догадка о его намерениях. Он будет вместе с нею и на этот раз. Он всегда незримо будет рядом, как в том сне, который приснился ей… когда? Она не помнила. Все воспоминания, связанные с Сашей, были начисто стерты ею из памяти. Ну не все ли равно — когда.
Петр Иванович, очевидно, совсем потерял голову, потому что в поисках своей чаровницы объездил весь город, а потом явился к ней домой под предлогом потолковать с Германом Романовичем о продаже имения. Узнав от Любаши, что хозяин в отъезде, а хозяйка больна, Петр Иванович воодушевился и расспросил девушку о болезни Алисы, на что та, подготовленная к его появлению, сообщила, что болели, мол, а теперь слабы настолько, что не в силах принять его, и велели приходить денька через два.
Петр Иванович обомлел от такого подарка судьбы — «велели!». На следующий день он прислал Алисе охапку полевых цветов, из которых она оставила только колокольчики да ромашки, приказав Любаше остальную траву вынести вон. Через два дня возбужденный до предела Петр Иванович был допущен к болящей, встретившей его на диване в легком домашнем платье с распущенными волосами, украшенными венком из его цветиков. Дрожащими губами, изогнувшись, он прикоснулся к низко протянутой руке и, потеряв контроль над собой, бухнулся тут же на паркет, сжимая колени чаровницы и бормоча не по возрасту бурные признания. Алиса смеясь оттолкнула его, но ровно настолько, чтобы он не потерял надежды, а был бы спровоцирован на дальнейшие поползновения к ее ручкам и главное — ножкам. Глаза Алисы горели, решительность была холодной и расчетливой. Каждое ее слово в этот вечер падало на хорошо подготовленную почву. Старый ловелас сгорал от нетерпения, а девушка капризничала и предложила ему сначала покаяться — признаться во всех своих любовных связях.
Алиса приказала ему везти ее кататься, пообещав «стать хорошей девочкой», если он «искренне облегчит свою душу и расскажет ей все-все-все». Обезумевший от такой прямоты, отставной полковник, покуда их экипаж бессмысленно колесил по городу, сидел рядом с ночной княгиней словно на иголках, хрипло перечисляя свои любовные победы и расписывая свои мужские достоинства.
Отдав приказание кучеру к восьми часам подъехать к своему дому, Петр Иванович прервал свой рассказ, как раз упомянув имя Лизоньки Дунаевой (по мужу — Курбатской), и заискивающим тоном спросил:
— Не угодно ли размяться, моя прелесть?
Алиса поморщилась, подумала и протянула полковнику руку. Садик перед домом скрыл их от любопытных глаз, особняк (приданое жены) встретил приятной прохладой после жаркого вечера. В укромном уголке просторной бальной залы был накрыт столик — шампанское, лимоны, конфекты, — и по неловкой сервировке Алиса догадалась, что Петр Иванович обошелся без слуг и в доме, кроме них двоих, никого нет.
Говорить он мог уже с трудом, таращил на Алису наливающиеся от шампанского безумием глаза и сыпал пошлостями по поводу некоторых частей ее тела. Слушать было скучно, интереснее было другое.
— Так что там про Лизоньку… Как ее? Дунаеву, кажется.
— Ай, да что про нее говорить. Только пальцем поманил. — Петр Иванович подобрался к Алисе и поймал наконец ее руку. — Не в пример вам, дорогая моя. Ах, какие ручки…
Он погрузился в лобызания ее ручек, запыхтел, раскис. Изо рта вылетали тяжелое дыхание и хрипы, напоминающие предсмертные. «Животное, — равнодушно подумала Алиса. — Грязное и мерзкое. Это тебя и погубит».
Она проворно вырвала ручку и побежала по зале, лавируя между колонн. Однако полковник оказался проворнее, чем она полагала. Эти забавы были ему не внове, а желание начисто смело светские любезности.
— Попалась! Теперь — моя!
Алиса не помогала ему разделываться с крючками и булавочками в ее наряде. Она с удивлением прислушивалась к своему спокойному сердцу, четко и ритмично выбивавшему удары в обычном темпе. Раз-два-три, раз-два-три…
— Где вы с ней встретились?
Платье ее расстегнуто, и воротничок надорван с краю, но зашивать бесполезно. Прощай платье. Да и вряд ли она захочет когда-нибудь снова надеть его.
— Это был длинный коридор?
Разумеется, длинный. Неужели ее мать могла полюбить такого фанфарона и бабника?
— И что она сказала, когда вошла?..
А впрочем, не стоило труда и догадаться… Все было точно так же… Хотя нет. Для него — точно так же. А что чувствовала та безумная девица, которая произвела через семь с небольшим месяцев на свет Алису, да так и не стала никогда ей матерью? Ту же боль, отвращение? Вряд ли ее подогревал этот безумный азарт мести. Как это было?
Оставшись в тоненькой сорочке, Алиса вырвалась из липких объятий полковника и с хохотом побежала по залу. В смешном нижнем белье, без рубахи, с растопыренными руками, бегущий за ней полковник был похож на сатира. И все-таки как это было? Алиса резко остановилась и позволила унести себя в спальню, силясь представить себе, что пережила с этим человеком другая девушка двадцать лет тому назад.
Алиса ничего не чувствовала, как не чувствует человек, летящий с обрыва в холодную воду. Проворные руки полковника заскользили по ее телу, и тело, вопреки всему, против ее воли, потянулось ему навстречу. То, что происходило, было мучительной агонией. Реальность плавала перед ней в легкой дымке так и не утоленного желания…
Стук в дверь раздавался, очевидно, давно. Колокольчик трезвонил тихо, а вот стук разносился по всему дому. Надрывный женский голос гудел, не смолкая, где-то рядом с входной дверью под окнами.
Петр Иванович проворно отстранился от Алисы, бросил ей платье и, накинув наспех халат, побежал отпирать. Алиса принялась медленно одеваться, прислушиваясь к голосам, раздающимся из передней.
Женщина истерично голосила, пока не раздался звук пощечин, не забулькала вода, не вырвался протяжный вздох, приправленный приглушенными рыданиями.
— Ты непременно должен поехать туда, Петруша, — верещала теща. — Ее нужно привезти хоронить здесь. Чтобы было деточкам кому поклониться на могилке. Сироти-и-инушки… — Теща опять заревела.
Петр Иванович стоял перед ней бледный, с трясущимися руками и губами, пьяный от шампанского и Алисы, ничего не соображая.
— Да что тут… Кто сиротинушки? Что происходит? Куда ехать?
— Капа… Капа… Ты разве ничего не знаешь? — разом угомонилась теща. — Мы ведь часа два назад к тебе Глашку посылали. Я-то думала…
— Что Капа? — Петр Иванович схватил ее за плечи, думая о том, успела ли одеться Алиса. — При чем тут Капа?
Теща посмотрела на него со стула снизу вверх, заплакала и замахала руками.
— Капа разбилась. Насмерть. Пошла прогуляться по горным склонам одна, да не вернулась. Оступилась, видно… Нашли у подножия… Мертвую…
Петр Иванович опустился на пол и выпил налитую для тещи воду.
— Вот как… — повторял он как заведенный. — Вот как…
В эту минуту разнесся по дому раскатистый и тоненький, как колокольчик, женский смех…
После похорон жены Петра Ивановича терзал животный страх смерти. Он просыпался по ночам, вскрикивал, с ужасом смотрел в темные окна, и все ему казалось — она, Алиса… Однажды ему померещился бледный силуэт в садике у дома. Он выскочил, бродил как полоумный. Что-то напугало его в тот роковой день гораздо более, чем известие о смерти жены. Тот смех. Разве может человек, а тем более женщина, смеяться в такую минуту? Нервное? Как на похоронах Турбенса, о которых рассказывала Капитолина перед отъездом? А если не нервное? Тогда — что? И чем страшнее становилось, тем больше мучила жажда обладания этой неземной красавицей. Не выдержав сорока дней, чтобы снять траур, он явился без приглашения на вечер к сестре однополчанина — Эмилии Серской, где по слухам должна была присутствовать и Алиса.
Вечер был интимный, без помпы, с нарочитой «домашностью». Кто-то играл на рояле, кто-то строчил дамам в альбомы эпиграммы из раннего Пушкина, выдавая их за свои, Усольцев метал банк в углу и непрестанно пил.
Улучив момент, когда Серская отлучилась из гостиной, Петр Иванович бросился к Алисе и тихо сказал:
— Нам нужно поговорить!
Она окинула его таким взглядом, будто впервые увидела.
— Я не понимаю вас, — ответила она, незаметно отступая к карточному столу.
Петр Иванович остолбенел. Задохнулся гневом, лицо его пошло красными пятнами. Он тянулся за пятившейся Алисой, не замечая, что в гостиной стало тихо и все взоры устремлены на него.
— Ты… — начал было он, что-то прошипел и поднял руку для пощечины, не понимая, что его рука уже не может дотянуться до Алисы.
— Вы забываетесь, сударь. — Усольцев держал его за руку, продолжая глядеть в карты. — Извольте пойти вон или будете иметь дело со мной.
— Я к вашим услугам, — сгоряча выпалил Петр Иванович и, круто повернувшись на каблуках, бежал из дома Серской без оглядки…
Утро перед дуэлью выдалось хмурым, моросил мелкий дождик, и Усольцев тоже нахмурился, когда рано утром к нему без приглашения явилась Алиса.
— Я буду вашим ангелом-хранителем, — сказала она.
— Да уж, — невесело засмеялся Усольцев, — не помешало бы. Петр Иванович в свое время был известным дуэлянтом, да и стрелок он отменный.
— И непременно убьет вас, если… — Алиса загадочно улыбнулась.
— Что — если?
— Если не возьмете меня с собой.
— Не может быть и речи!
— Я вовсе не прошусь к вам в седло… Только скажите мне — где и когда, — попросила Алиса.
А если она просила, ни один мужчина не мог ей ни в чем отказать.
Появление Алисы заставило всех вздохнуть с облегчением. Секундант Усольцева перешептывался с доктором насчет мировой, когда Алиса подошла к Петру Ивановичу и принялась говорить тихо, улыбаясь самой мягкой своей улыбкой. Петр Иванович таращил на нее налитые кровью глаза, а потом заревел:
— Что?! Этого не может быть!
Алиса, не смутившись его угрожающим тоном, вынула из ридикюля какую-то бумагу и сунула отставному полковнику под нос.
— Адье, папочка, — сказала она, и в ее глазах он прочитал такую ненависть, какой не доводилось ему видеть в пылу боя в глазах врага.
Он парализованно смотрел вслед Алисе, а та подошла к Усольцеву («Он совершенно спятил. Жаждет крови. Не мешкайте»), направилась к карете и обернулась на прощание. В этот момент полковник отчетливо вспомнил ту молоденькую девушку, ту мазурку, ту комнатку, освещенную слабым светом свечи. «Дочь! Господи, но ведь так не бывает! Не должно быть!» — была его последняя мысль. Закоченевшие пальцы не слушались, выстрел Усольцева прогремел как нельзя кстати. Уже из кареты, отъезжая, Алиса успела увидеть тоненькую струйку крови, стекающую по виску отставного полковника, перед тем как он рухнул в остывшую за ночь мокрую траву.
Домой она вернулась умиротворенная и тихая. Герман откровенно любовался ею. Теперь он не искал заброшенных дворцов, островов с ужасающим прошлым, он черпал силы в этой маленькой женщине, пропитанной жаждой мести всему человечеству. Она расплескивала вокруг себя силу. И он купался в ее темных живительных волнах.
— Я собираюсь уезжать, — сказал Герман поздно вечером.
— Когда?
— Завтра в ночь.
— Надолго?
— Весьма.
Повисла тяжелая пауза. Герман нутром чувствовал, что ее ненависть распространяется и на него. Он улыбнулся.
— У меня важное дело.
Снова пауза. Молчание.
— Почти такое же важное, как у тебя. Мне нужна помощница. Женщина.
Сначала она не поверила в услышанное.
— Ты…
Она не решалась переспросить, правильно ли поняла то, чего он не договорил.
— Ты хочешь, чтобы я…
Ах, как ей этого хотелось. Он помог.
— Если у тебя нет других планов, если ты хочешь развлечься — приглашаю тебя. Обещаю увлекательную авантюру с театральными выходами. Ну как?
Она подбежала так быстро, что он не успел ничего предпринять. Обвила руками шею, неловко прижавшись, поцеловала в лоб. И тут же оба застыли напряженно. Будто собирались переждать бурю. Положение спасла Любаша с самоваром.
После чая с ромом Герман пожелал Алисе спокойной ночи и удалился. Она посидела еще у самовара, а потом вспомнила про заказанное платье. Завтра вряд ли успеют, обещали через три дня. Нужно отказаться или…
— Герман! — Она хотела спросить его мнения, толкнула дверь спальни и замерла.
Не заперто. Дверь тихонечко отворялась внутрь. Алису охватила безвольная слабость, и, чтобы не упасть, она облокотилась о стену и закрыла глаза. Он вышел в шелковом халате из сумерек комнаты, оперся руками о стену над ее головой и, наклонившись к ее уху (обдавая дыханием шею и плечи), сказал:
— Я так давно жду тебя.
Она на секунду открыла глаза, чтобы понять — это правда, и тут же закрыла их, упав в его объятия.
История Макошь оказалась незатейливой. Отец ее, Микола Федорович, был купцом, торговал с Персией. Человеком был основательным и честным, а что до веры — собор посещал исправно по воскресным дням и в праздники. В престольные раздавал милостыни столько, сколько кто унести мог, жертвовал на храм и в городскую управу — на строительство церквей по деревням, на сиротские дома. И жена Гарпина от него не отставала — сирот привечала, по будням к заутрене бегала.
Только вот занятие купеческое много риску в себе содержит. С утра до ночи Господа вся семья молит, когда крупный торг идет или там хорошая сделка светит. А Гарпина, когда муж в отъезде, в неведомой и дикой Персии, ночи напролет крестится, за его здоровье просит у Господа, за благополучие детушек. И так часто это происходит, что кажется, Господу не вынести забот, что на него одна только купеческая семья налагает, не исполнить всех просьб. Вот и появилась откуда-то из сундуков старинная книга, еще прабабушкина, с рисунками да подписями, где сказано об оберегах берестяных да железных, с серебром и золотом сплавленных. И про травки сказано волшебные, что от любой напасти помогают, и про другие полезные вещи, которые несправедливо к богомерзким причисляются.
Книжечку ту Гарпина почитывала тайно. Как отправился муж в дальние края, в город со сказочным именем Астробад, сделала ему оберег специальный. Из бересты кружок вырезала, а в нем все, как в книжечке указано, — стрелочки, буквы языка незнакомого, чудного, фигурки человеческие. Наговорила на оберег заклятий, из той же книжечки взятых, на всякий случай разных наговорила, потому как не знала, что важнее — здоровье ему в пути, благоденствие ли природы али людское расположение. Мужу ничего не сказала да зашила оберег в подкладку кафтана.
Караван шел быстро, муж наторговал сверх обычного, да еще договорился о поставках хлопка, о чем мечтал давно. Вернулся домой веселый, радостный. Тут жена ему и покаялась, что натворила. Распорола подкладочку, достала волшебную берестянку. Муж крякнул, а супротив сказать ничего не может — поездка-то и впрямь удачная. Велел берестянку назад заштопать да никому про нее не сказывать.
К Богу он, однако, не охладел — по-прежнему истово молился по ночам за успех своих предприятий, за деточек, за семью. Жене не передоверял это занятие важное. Ведь известно, что от мужика Бог один поклон за три считает супротив бабы. Мужская вера — она сильнее и правдивее.
Время шло, а про оберег купец не забывал. Как нужно было сделать что-нибудь важное — надевал кафтан, тот самый. И все выходило как по писаному, шло как по маслу. Стал и Микола книжечку прабабкину почитывать. Чудно порой написано, а порой — дельно и верно. А в тринадцатом году, как заболела его младшая доченька, светик его ненаглядный Ярина, так и ухватился Микола за книжечку обеими руками. Больше ухватиться не за что было. Дохтор порошок дал зеленый, от которого дочурку наизнанку выворачивало — не принимала утроба ее порошка дохторского. Монашки выли в соседней комнате, соборовать готовились. Гарпина голову от горя потеряла, слегла, обещала за дочерью уйти следом. А Микола три дня просидел со своей кровинушкой в обнимку и все книжечку листал. Перелистывал страницы дрожащими руками, картинки разглядывал, а потом выскочил во двор и ну в траве высокой ползать, копать да полоть. Монашки крестятся — умом отец с горя тронулся. Радуются — богатство купеческое в монастырь заранее отписано, при условии, что никто из семьи в три дня по его кончине за дела не возьмется. А кому браться-то? Жена — при смерти, сыновья — малы еще, одни девки. Монашки уж и человека послали в Софийский собор передать известие волнующее. Чай, не один миллион у купца в кубышке запрятан.
Но пока они гомонили и спорили, Микола приказал баньку истопить, травы повсюду набросал, нашептал на нее прошений разных о здравии, полведра травы сварил и дочку пить заставил. Прыгал еще зачем-то над ней, руками размахивал и так и этак. Смешно. Мужик он степенный, лишнего слова не скажет. А тут — пляшет-танцует, что дитя неразумное. На другой день дочка траву вареную допила, и огромный червь из ее утробы вышел. А как вышел, на поправку пошла: есть просить стала, глазки засверкали. И мать с постели поднялась, не нарадуется на свое дитятко. Монашки пошушукались, перекрестились, сплюнули да восвояси подались.
Человеком Микола был широким. И как только в 1817 году купечеству было даровано право образовывать промышленные товарищества, открыл первую фабрику. Съездил в Москву-матушку на заводик к знакомому купцу Веберу, изготовляющему ситценабивные машины, выписал себе такую — для пробы, а заодно и инженера привез, чтобы помощь в механическом деле оказывал.
Инженер же оказался хоть и грамотным в машинах, но человечишкой был саврасом без узды — премерзким, с отвратительными повадками. Присох он к дочери купеческой старшей — Марье. А та ему — от ворот поворот. Он — к Миколе, пособи, мол. А Микола девок своих ни в жисть ни в чем не насиловал, потому руки перед инженером развел — мол, мое дело тут сторона. А инженеришка — не то чтобы от любви, но приданое великое из рук уплывало — иссох, позеленел да стал думать, как бы ему к рукам прибрать прибыльное купцовское хозяйство.
Как на грех, довелось ему заболеть серьезно. Неделю в жару метался, стонал, охал. А Микола его травками отпаивал, ладан жег да шептал слова незнакомые, жуткие. Инженер поправился. Микола ходит радостный — как же, человека по волшебной книге от смерти избавил. И инженер тоже радостный. Заприметил богомерзкую книжонку, заприметил сундучок и выяснил, где ключик положен. Как же не радоваться? Как только с силами собрался, побежал докладывать в Тайный указ. Написал бумагу длиннющую, понаехали следователи. Спрашивают Миколу — поил травами? Поил, отвечает. Прыгал вокруг? Прыгал, говорит. Да ведь помирал человек — тут не так запрыгаешь. Обыск произвели, книжечку из сундука достали. А потом скрутили по рукам и ногам — да в острог. Через день и Гарпину туда упекли. Прибежала она за мужа просить. Причитала, каялась, что через нее его бес попутал. И в результате выпали им каторжные дороги, правда, в разных этапах.
Инженер же, как родителей упекли по указу, стал снова подкатываться к дочери старшей: «Выходи за меня, не то уплывут твои миллионы». А она ему в лицо плюнула да дверью чуть лоб не расшибла. Посидела, поплакала, повыла в голос. Каково это — остаться сиротой в шестнадцать-то лет, да с тремя детьми на руках — мал-мала меньше. Заводик у них конфисковали, сбережения унесли при обыске. Остался караван с сахаром, что отправился в Персию. Обидно Марье было, что дело отцовское погибнет. Верила она, что вернется батюшка, не сгинет в Сибири. Поплакала да пошла по знакомым купцам себе жениха просить. В три купеческих дома поклонилась, в которых ее сызмальства знали. Прогнали. С колдунами знаться не захотели. А в четвертом встретили с распростертыми объятиями. Сынка привели, на годок ее самой младше. Посмотрела на него Марья и снова чуть не завыла. Лицом, может, и не урод, да хроменький на правую ногу, куда такому хозяйством править. Но делать нечего — сыграли свадьбу, оставила Марья мужа дома, а сама караван встречать отправилась.
Так и повелось у них. Муж вместо жены с детишками сидит (а кроме Марьиных братьев и сестер они еще и своих двоих народили), щи варит, а жена с караванами ездит. Волосы пришлось в кружок остричь, потому как в Персии женщину запросто и украсть могут, и обидеть. Там с женщинами разговор короткий. В мужском кафтане ездила. А вернется — муж дома ласковый, заботливый… И любовь у них получилась, и счастье, и дело отцовское процветало, как и прежде.
Гарпину же занесло под Тамбов, на работы. Через год, как срок ее вышел, испросила она разрешения за мужем последовать к озеру Байкал, на поселения. Ну ей и позволили. Микола на поселение вышел, дом срубил в лесу, охотой занялся. Зажили они вдвоем. Марья им из Киева каждый год и муки, и вина своего домашнего, и сахару присылала. Но тоска-печаль Миколу и Гарпину не отпускала. Что без детей век вековать? Скука, суета — да и только.
Но Бог дал им вдруг то, чего и не чаяли уже. Понесла Гарпина и родила в студеную зимнюю ночь девочку. Поп крестить не пошел, потому как отлучили их от церкви еще в Киеве. Сами над ней все обряды справили, которые из волшебной книжечки запомнили. Руками помахали, пожеланий наговорили и назвали в честь языческой богини самой главной — Макошью.
С тех пор немало воды утекло. Люди к ним ходить повадились, еще когда родители живы были. Ночью через болота переберутся, чтобы, не дай Бог, никто не видел, в избу тихонько стукнут, просят то ребеночка полечить, то роженице помочь, а то и вовсе — дождь накликать в засуху. Так вся деревня и перебывала в доме Миколы. И у него получалось. Не только с травками, но и дождик позвать. Выходил он на поляну, поднимал бороду к небу, выл что-то, верещал — и поднимался ветер немыслимый, деревья гнулись, облака по небу бежали вприпрыжку, и вскорости туча показывалась на горизонте, черная, грозовая. Деревенские крестились, трепеща в священном ужасе, и бежали домой с радостной вестью.
— А родители померли? — спросил Саша, когда Макошь закончила свою историю.
— Год назад, — грустно ответила женщина.
— А сестра-то киевская? Что же ты к ней не подашься?
— Колдунья я. Колдуньей родилась, колдуньей помру, — ответила Макошь с гордостью. — Что мне их Киев? У меня вон какое царство-государство, — она протянула руку вперед, и Саше показалось, что легкий ветерок пробежал по кронам деревьев.
— Ну так замуж бы шла…
Макошь сверкнула на него глазами.
— Добрый человек безбожницу не возьмет. А лиходей какой мне и самой не нужен.
Наступила неловкая пауза. Для Саши неловкая. Макошь сверлила его глазами, точно иголочками. По справедливости, именно он-то и был человеком добрым (ведь сам же рассказал ей, как попал на каторгу) и подходящим на роль мужа.
Саша задумался. Дороги назад, в Петербург, ему не было. Это ясно. Здесь тоже высовываться не приходилось. Поймают, враз в кандалах окажешься. Единственный выход — остаться в лесной избушке, купцом Миколой выстроенной, вместе с красивой женщиной. А что? Не так уж и плохо. Прощай, прошлая жизнь! Прощай, Алиса!
И вот только он о ней подумал, так больно сердце засвербило, что и передать нельзя. Макошь словно почувствовала, встала гордо, прочь пошла.
— Подожди… — вяло выкрикнул Саша, но ее и след простыл.
Солнце палило жарко, травы цвели последние, пчелы носились над ними деловито. Рай, да и только. Никакие сады Малороссии не шли в сравнение с этим великолепием, не говоря о чахлых пейзажах Санкт-Петербурга. Звезды здесь ночью сияли огромные, небо — живое, бескрайнее. Но как ни уговаривал он себя, тоска только крепче сжимала горло… Он даже разозлился на себя. О чем тут думать? Как бы оказаться в Петербурге вместе с Алисою? Дурная мысль. Она, поди, и замуж давно вышла…
Как несправедливо устроена жизнь, думал Саша. Еще недавно он был покрыт струпьями и мечтал оттянуть час своей кончины, сидя по горло в болоте. И вот здоров, и кандалы сняты. Возле женщина небывалой красоты, которая не гонит, а напротив, хочет жить с ним как с мужем, детей родить. И единственное условие для этого — перестать думать про Алису, про гибель отца, про столицу. Неужели оно невыполнимо? Бог даровал Саше и жизнь, и здоровье, и свободу, а он, неблагодарный, не хочет принять бесценный дар. Сам себя поедом ест, сам беду кличет…
И тут он услышал приближающиеся голоса, увидел, как раздвигаются ветки кустов и на поляну выходят казаки с лихо сдвинутыми набекрень шапками. Постояли, посмотрели и, прищурившись, двинулись к нему.
— Кто таков?
Вот и кончилась свобода. Он тут, дурак, сидит, грезит о возвращении в Петербург, а возвращаться придется в каторжную тюрьму.
— Кто таков? — снова спросил казак, обращаясь на этот раз не к Саше, а к Макоши, появившейся на поляне.
— Беглый каторжник, — ответила она, и сердце у Саши упало.
— С какого рудника? — с повышенным интересом казак наклонился к Саше.
— Мой он, — ответила Макошь. — Не отдам.
— Ну это мы еще посмотрим, — хитро прищурился казак. — Ну-ка, хлопец, вставай, да вперед.
Саша поднялся с травы. Макошь встала рядом.
— Один, — она ткнула пальцем в казака, — приносил мне ребеночка своего после родов, другой жену свою приводил — заклятье снять родовое. Каждый обещал золотые горы. С вас должок, отдайте мне этого каторжника.
— Ну ты, ведьма, не очень-то. — Казаки ошеломленно смотрели друг на друга. — Мы царю служим, ему присягали. Имей понятие…
— Проказа у меня, — в отчаянии сказал Саша, не зная, чем еще отпугнуть их.
— Покажи, — потребовали казаки.
И Саша сник. Показывать было нечего. Тело очистилось от струпьев, и следа не осталось.
— Вперед, — подтолкнул его казак.
В это мгновение поднялся ветер, и куст ракиты точно кинулся на казака, хлестнув его упругими ветками по лицу.
— Ах ты… — выругался тот и насторожился.
Деревья снова стояли без движения, а Макошь исчезла с поляны.
— Ведьма чудит. Давай-ка убираться поскорее.
Они осторожно зашагали, осмелели… Саша шел босой, а потому первым почувствовал, что почва у них под ногами стала влажной и подвижной.
— Эй-эй-эх! — только и успел выкрикнуть Саша, оказавшись по колено в трясине, вместе с казаками, пытающимися опереться на него.
Казаки молча сопели, пыхтели и пытались вскарабкаться на Сашу. Но попытки их были тщетны, потому что он увяз уже по пояс. На расстоянии вытянутой руки откуда ни возьмись появилась Макошь.
— Ну что же вы? Ко мне, скорее, — позвала она, стоя на кочке.
Казаки кинулись к ней, бросили Сашу. Пока они, пыхтя, пробирались к той самой кочке, Макошь скрылась за кустами и вышла позади Саши. Она протянула ему руку и с легкостью вытащила.
— Не шевелись, — шепнула она ему.
Казаки, отпихивая друг друга локтями, добрались до того места, где только что стояла Макошь, взобрались на ту же кочку, но она слюняво всхлипнула у них под ногами и принялась расползаться. Солдатская гордыня выдохлась, и они заполошно закричали.
— Кого зовете? — спокойно спросила Макошь. — Здесь, кроме меня, никого нет.
— Выпусти, проклятая. — Казак попытался снять с плеча ружье, но покачнулся, выронил его, и ружье тут же затянуло в трясину.
Другой казак оказался смышленее. Он сам сбросил ружье и взмолился:
— Отпусти, Макошь, Христом Богом прошу!
— Безбожница я, — тихо напомнила она. — Чего при мне Бога-то поминать. Идите себе с миром. Да не возвращайтесь никогда.
Она повернулась и потянула за собой Сашу. Он изумленно отметил, что шли они той же тропинкой, да только никуда не проваливались, хоть почва под ногами и покачивалась. Оглянувшись, он увидел, что казаки выбрались кое-как из трясины и, охая, отправились восвояси.
— А как вернутся? — заволновался Саша. — Солдат с собой приведут.
— Не вернутся. И не вспомнят даже, что с ними случилось.
Перед самым домом она остановилась, выпрямилась.
— Все про тебя теперь знаю. Больше тебя самого. Кобенила вчера. Думала судьбу обмануть. Не получается.
— Что ты делала? — не понял Саша.
— Предсказывала.
Он молча напряженно ждал, что она ему скажет, будто от ее слов зависела теперь его судьба.
— Не останешься ты здесь, — с грустью проговорила Макошь. — Вернешься. Но не к радости. И меня помянешь не раз.
— Значит, — начал Саша и осторожно посмотрел на Макошь — не ровен час, снова почва под ногами закачается, — значит, ты… отпустишь меня?
— Нет, — выкрикнула Макошь гневно. — С тобой отправлюсь. В Киев, к сестре. — Подумала и прибавила грустно: — К людям.
Всю следующую неделю занимались приготовлениями. Макошь смазала ружье, вытащила банку с медвежьим жиром — на дорогу. Достала откуда-то из-под пола мешок с вяленым мясом и легкие мешочки с травами, по вкусу похожими на чай. Дорога предстояла долгая, трудная, опасная. Никто, кроме бродяг и беглых каторжников, по Сибири не шатался, а те, ополоумев от голода, запросто могли путников приговорить и в пищу употребить.
Как-то на поляне появился сморщенный старик с пером возле уха. Он говорил на незнакомом языке, и Макошь вроде бы рассердилась на него, а прислушившись, улыбнулась. Старик протянул ей мешочек — и пропал, как в воду канул.
— Это здешнего народа колдун. Шаманом зовется. Прознал, что я уезжаю. Радуется, денег принес, песку золотого. Просит, не возвращайся больше.
— Почему?
— Потому что его сын на мне жениться хочет. А ему нужно шаманом быть. Шаман жениться не может.
— А ты?
— А я ему отказала. Нужно ведь кому-то шаманить. Я ведь знала, что скоро уеду…
— Откуда же?
— Кобенила, — отрезала Макошь.
Пока Макошь проводила дни в беспрестанных хлопотах, Саша был предоставлен самому себе. Его одолело безумие, которое настигает всякого беглого каторжника. Он думал о конечной цели, вместо того чтобы продумать каждый свой шаг. Он мечтал о встрече с Алисой, а сразу же за Уралом каторжников и бродяг вылавливала полиция, нещадно била плетьми и отправляла обратно — на каторгу.
Макошь заставила Сашу вытащить из дома большой сундук, а потом заперлась там и долго не показывалась. Саша сидел спокойно, но когда из дома раздались крики женщины, он заволновался, постучал в дверь, заглянул в крошечное окошко. Но дверь была заперта изнутри на засов, а сквозь слюдяное оконце ничего было не разглядеть. Лишь металась по комнате черная тень…
Через час с четвертью дверь отворилась, и Саша бросился внутрь. Перед ним сидела гладко причесанная черноволосая женщина, одетая как мещанка, в ней он с трудом узнал Макошь. Она выглядела изможденной и уставшей, но улыбалась ему легко.
— Помоги мне! — попросила она и, оперевшись о его плечо, вышла из дома. — Ну вот и все. Прощайте, матушка с батюшкой, — склонилась она перед домом до самой земли.
Тут же налетел ветер, сорвал лепестки с цветов, закружил. Зашумели листья деревьев, захлопали ветки. И все моментально стихло. Макошь выпрямилась. В глазах ее сверкали слезы, а в руке откуда-то появился факел. Она обходила дом и совала огонь под крыльцо, а потом забросила факел в комнату и заперла дверь. Саша смотрел, затаив дыхание, как дом превратился в огромную горящую головешку.
— А вот и я, — раздался голос рядом. — Пора?
У Саши сердце упало. Неужто снова казаки? Обернулся — нет, стоит молодец огромного роста, плечи — в аршин. Одет в дорогую рубашку из шелка, поверх наброшен сюртук дорожный. А в петлице — цветок полевой.
— Этот, что ли, Лада? — спрашивает молодец у Макоши.
— Этот, — отвечает она.
— Ну что, — говорит молодец, подходя ближе, — ныряй-ка, парень, в сундук, да побыстрее…
— Ты хоть мне намекни, для чего мы в такую глухомань отправляемся, — все приставала Алиса к Герману в карете.
Она полулежала у него на груди, покоясь в сильных объятиях, морщила носик, прыская от воспоминаний о пролетевшей ночи, вытягивала губы трубочкой для поцелуя и вела себя как ребенок — капризно и глупо. Сегодня она могла себе это позволить. Сегодня был ее день. Самый лучший день в ее жизни.
На исходе лета ночи становились холодными. Они мчались на почтовых в деревню со смешным названием Людиново, чтобы принять участие в каком-то торжестве на правах столичных гостей. Разумеется, Алиса ни на минуту не поверила, что Герман дружен с главой семейства. Он был не способен на дружбу. Он был слишком умен для такого пустячка. А умные люди не тешат себя надеждой на чье-то безусловное расположение. Они не знают постоянства.
Герман упомянул, что хозяин состоял в свите принца Ольденбургского, отчего Алиса вздрогнула и крепче прижалась к его груди. Принц был главой попечительского совета и навещал Смольный институт вместе со своей свитой. Герман сказал, что человек он не очень молодой, хотя азартный и полон сил и всевозможных замыслов. Замыслы его, направленные на благо России, не нашли понимания в придворных кругах, а потому он обратил их на благо самому себе. Еще Герман рассказывал о дороге из двух железных полос, по которой едет телега на колесах, но без лошади. Алиса слушала его с любопытством, а потом сладко зевнула и погрузилась в дрему.
За версту до Людинова Герман предложил пройтись пешком, полюбоваться здешними пейзажами. Воздух звенел прозрачной чистотой, раннее утро встречало их обильными росами. Алиса замочила оборки платья, но в карету возвращаться не пожелала. Неподалеку от дома отставного генерал-майора им повстречалась девушка, просто одетая, с ведром парного молока. Герман поклонился ей, в ответ она присела, сделала книксен, что забавно выглядело вместе с ведром, от тяжести которого она слегка покачнулась.
— Что же, здесь все крестьяне такие? — давясь смехом, зашептала Алиса в ухо Герману, когда они отошли на порядочное расстояние.
— Нет, — ответил он, — это дочка хозяина. Сегодня именины у ее брата.
— Так ты говорил, что этот, как его, Мальцев, богат, да и при дворе служил?
— Все это так, — кивнул Герман. — Он большой оригинал, детей сызмальства приучает к хозяйству.
— Неужели им это нравится? — удивленно спросила Алиса.
— Вряд ли. Сбегут при первой же возможности. Или в дом умалишенных папашу определят, когда вырастут.
Оригинальность хозяина они всецело смогли оценить, застав его за необычным занятием. Мальцев восседал на балконе своего дома, окруженный своеобразной свитой, и смотрел на пруд неподалеку. В пруду плескались голые девки и бабы, поднимая тучи брызг и натужно хохоча. У пруда стоял человек с коробкой конфект и поглядывал то на Мальцева, то на мокрых и охрипших баб. Когда указательный перст Сергея Ивановича останавливался на какой-нибудь купальщице, человек тут же выдавал ей конфекту. Баба кланялась, жевала и продолжала свое занятие с удвоенным энтузиазмом.
Алису с Германом провели наверх. Мужчины деловито поздоровались, и тогда из-за спины Германа вышла Алиса.
— Это та самая, что у тебя под опекой?
— Алиса Форст. — Алиса присела так, как их учили в Смольном.
— Смотри-ка! А не ты ли, милая, будешь и ночной царицей, тьфу, бес попутал, княгиней то есть?
— Я смотрю, слава твоя велика, — усмехнулся Герман, подбадривая Алису взглядом. — До Людиновских заводов докатилась.
— До Людиновских, положим, не докатилась, а вот до дворцовых паркетов — да… Заинтересовались там княгиней-то. Особенно после самоубийства Петрухи Трушина. Говорят, из-за нее, окаянной, — усмехнулся в бороду Мальцев.
— Ах, — вскрикнула Алиса, — что вы такое говорите? Неужели Петр Иванович преставился? Царствие ему небесное.
— Ну-ну, только обмороков мне тут не хватало. — Мальцев поверил искреннему тону и ужасу, застывшему в глазах девушки. — Небось от морских моих наяд не покраснела. Чего уж тут сантименты разводить?!
Алиса перевела взгляд на пруд, на продрогших баб. Потом умоляюще посмотрела на Германа и самым натуральным образом побледнела — и непременно упала бы, не поддержи он ее под локоток.
— Ну будет, будет, — пристыженно сказал Мальцев. — Прикажи расходиться, — гаркнул он кому-то, указывая на пруд. — Какие нежные эти барышни, — сказал он на ухо Герману, приглашая его следовать за ним. — Пусть пока с девчонками моими познакомится. Будет им о чем потолковать. А нам — с тобой.
Беседовали они, запершись в кабинете, о разном. О винных откупах. О стеклодувном деле, о хрустале. Мальцев долго расписывал Герману историю строительства хрустального дворца, возведенного в Симеизском поместье, в Крыму… Жаловался на столичных финансистов, казнокрадов да мистификаторов.
— Как любит поговаривать Вяземский, — усмехался Мальцев, — мистификация — это искусство наподобие театральной драмы, спектакль. К чему трудиться, не лучше ли ломать комедию? И знаете ли вы, сколько таких спектаклей по России разыгрывается? Сотни, тысячи, а то и сотни тысяч. Рассказывал мне тут один знакомец из Третьего отделения…
Герман слушал вполуха. Мистификации были ему ближе восхваляемого Мальцевым труда, а пути, им указанные, возбуждали тягу к капиталу. С капиталом-то совсем другой разговор — можно в акционеры податься к золотопромышленникам, а еще лучше — в банке каком долю выкупить.
А тем временем Мальцев свой рассказ продолжал:
— …так вот этот Андрейка, хоть еще молоко на губах у дурня не обсохло, а докумекал, как под самыми окнами императорского дворца деньгу зашибать. Выписал сам себе приказ, чтобы в Летнем саду в шляпах и кушаках не гуляли. Наказание — порка плетьми. И приставал к горожанам со своей липовой бумаженцией. Те, никогда ничего не слышавшие о таком указе, но знавшие, что император Павел Петрович и не на такое горазд, верили и откупались от Андрейки чем могли — кто рублем, кто полтиной.
Осоловелый хозяин перестал представлять для Германа интерес, и он поспешил в дорогу, несмотря на глухую полночь. Экипаж, выданный хозяином, довез их с Алисой до ближайшей почтовой станции, где они с облегчением пересели в почтовый.
Чтобы заняться акцизной деятельностью, винными откупами, нужна была крупная сумма. Поэтому на обратном пути в Петербург они ненадолго остановились в Москве, у знакомого ювелира, которому Герман предложил коллекцию Марцевича — все предметы разом или по отдельности. Ювелир юлил и вздыхал, охал и ахал, но все-таки порешили на том, что продавать вещи он будет негласно — в течение трех месяцев.
Можно было, заручившись бумагами из министерства, сколотить целое состояние. Да только вот беда, по возвращении в Петербург их ожидал пренеприятнейший сюрприз. Когда Герман с предосторожностями открыл свой сейф, то ничего там не обнаружил. Сейф был абсолютно пуст.
Приступили с расспросами к Любаше: кто приходил, кого пускала? Та отпиралась, но, не выдержав допроса с пристрастием, разрыдалась и, всхлипывая тоненько, каялась и просила прощения. Чтобы подбодрить ее, Герман сказал, что украдена сущая безделица — серебряный портсигар. Любаша хныкала. Она страшно боялась колдуна-хозяина, а дело было до того интимное, что поведать о нем мужчине — стыд кромешный и позор.
Как только хозяева уехали, приударил за ней приказчик. Не то чтобы хорош собой, да больно напорист. И ухаживал по-человечески. Пирожных принес, чай просился попить. Шутки шутил такие, что Любаша чуть кипятком не обварилась. Но всего-то шлепнул разок по заду да ушел.
Но это все в первый раз. Во второй иначе. Хотя, кроме шлепка, опять — никаких приставаний. В третий — кататься позвал. В коляске приехал, как фон-барон. Увез на Каменный остров. Да там в кустах, к вечеру, и состоялась у них любовь. Домой доставил Любашу помятой и пунцовой. Ключ тогда в двери повернулся как-то сразу. Она уж решила, что сгоряча забыла запереть. Да было никак не вспомнить.
И еще приходил три раза приказчик. Прямиком к ней в комнатку, не слушая никаких отказов. Что-то в нем такое было — в глазах, в походке. Что-то страшное. А в последний раз как оделся да собрался уходить — замешкался. В дверях стоял и смотрел исподлобья. Дикий стал совсем, хмурый. У Любаши, что в платке его провожать вышла, ноги подкосились. Вот сейчас возьмет и задушит. От страсти или как — одному Богу ведомо. И так она от страха вся встрепенулась, кинулась к нему и давай целовать, касатиком называть, в любви клясться. И что-то в нем дрогнуло. «Живи, — говорит. — Помни меня». А Любаша за ним на лестницу: «Век не забуду, касатик. Ты только кликни, ежели что…»
Выслушав се неприхотливый рассказ, Герман покачал головой. «Никогда не нарушай заповедей!» — сказал он, подняв палец вверх с радостной улыбкой. Любаша, принявшая сказанное на свой счет, зарыдала еще пуще, а Алиса удивленно посмотрела на Германа и тут же прищурилась, словно что-то отгадав.
Герман понял, что в доме побывал Тимофей — его бывший подручный. Другие могли бы унести безделушки, которыми напичкан шкафчик Алисы, прочий блестящий хлам, раскиданный по дому, однако все оставалось в целости и сохранности. Так что искали целенаправленно и профессионально.
Заповедь, упомянутая Германом, по поводу которой теперь так убивалась Любаша, не имела к ней никакого отношения. Эту заповедь Герман сочинил сам и втолковывал Тимофею, пока их пути-дорожки не разошлись. Так, по крайней мере, казалось Герману — разошлись. Ан нет. Тимофей и не думал терять Германа из виду. Следовал за ним незримо. Сейф был цел, значит, действовал он не один, а с умелым медвежатником. Действовали не торопясь — сняли слепок, смастерили ключ. Единственное, что упустил из виду Тимофей, — нарушение заповедей Германа смерти подобно. Сколько раз он повторял ему! Ну что поделаешь… Никогда не оставляй свидетелей — гласила заповедь. Ни по жалости, ни по невниманию, ни по любви. Пробрала его, видать, Любашина мордашка настолько, что забылся лиходей. Ну что ж. Если он Германа вычислил, Герману найти его будет еще проще…
С вещичками из сейфа далеко не уйдешь, не уедешь. Тимофей человек простой, рассуждал Герман, взял для барыша, предпочтительно — скорого. Тем более и с напарником делиться придется. А простейший путь — сунуться к скупщикам ювелирных краденых вещичек. Умных людей тут — раз-два и обчелся. Те, кто надо, их поименно знают: И лучший приятель Германа из Третьего отделения, разумеется, знал. И скромен был, не в пример другим. Много за информацию не спрашивал. Сунешь векселек-другой — скорчит кислую гримасу, и вся недолга.
По первому же адресу, где самый известный скупщик, а точнее скупщица, проживала, Германа привело провидение. Утратившая аристократизм графиня Оленина была занята, и прислуга — седая старушенция в грязном переднике — предложила Герману обождать в прихожей. Занятие Олениной выходило бурным и голосистым. Слов было не разобрать. Но вот голоса… Первый принадлежал хозяйке, а второй Герман узнал сразу — Тимофей.
Герман выследил его до самого дома — точнее, до развалюхи с деревянной кровлей, где тот с дружком обретался. Послушал их пьяный разговор.
— Слышь, Мерин, все тянет стерва! Может, порешить ее?
— Сбегал бы ты еще за бутылкой, — канючил Тимофей.
Мерин скрылся. Герман подождал, на часики посматривая. А потом стал пробираться поближе к скособоченному домику…
Тимофей осоловелыми глазами смотрел, как открывается дверь. Надолго запропастился его напарничек.
Дверь распахнулась, и на пороге возник Герман: «Здравствуй, Тимоша! Что же, ты мне не рад? Не ждал так скоро?» Герман улыбнулся, чувствуя, как сила прибывает в нем, а тело наливается необыкновенной легкостью…
В Подмосковье стояла жаркая полночь. Луна умерла накануне, и теперь небо слабо улыбалось тонким серпом новорожденного месяца, снисходительно глядя вниз на объятую сном землю.
Одна лишь усадьба Сент-Ивенсов, долгие годы заброшенная, светилась, словно маяк в океане леса. Окна были ярко освещены и распахнуты настежь. Из дома доносились голоса, музыка, смех. А в саду, раскинувшемся вокруг усадьбы, с глухим стуком в высокую траву падали мелкие, выродившиеся без должного ухода красные яблоки.
Неподалеку в темноте слышалось слабое ржание — за садом томилось на привязи несколько лошадей, с десяток карет и колясок дожидались своих владельцев. «Делайте ваши ставки, господа! — то и дело доносился через окна женский голос. — Граф! Не упускайте удачу, сегодня ваш день!» Вылетела пробка от шампанского, и тут же две хорошенькие женские головки показались в окне, а за ними — два мужских силуэта. Хохот, шум, возня.
И вот одна из девушек выбегает из дома и мчится по саду, а за ней топают отчаянно военные сапоги, заглушая тяжелое мужское дыхание. Поймал, и замерли, слились в поцелуе. Снова — только глухие удары яблок. Потом — стоны, мужской и женский, снова тишина — и тяжелое дыхание.
Двое мужчин спускаются с крыльца. Оба в смокингах и цилиндрах, оба обмахиваются перчатками. (Два силуэта в глубине сада решительно падают в траву…)
— Ну что скажешь, стоило того, чтобы вытерпеть этакую жару? — спрашивает тот, что постарше, лет пятидесяти.
— Эта женщина… Нет, я, пожалуй, не подберу слов, — говорит второй, тяжело вздыхая. — Царица! Богиня!
— Я торчу здесь три недели и все не могу насмотреться. Спустил целое состояние, веришь ли? А тебе повезло, Поль, ты еще и выиграть умудрился…
— Ах, о чем вы, дядя? Это такие мелочи!
— Ну, друг мой, при твоем состоянии, возможно, и мелочи, а для меня, старика, восемьдесят пять тыщ за вечер вовсе не шутка. Ну прощай! Увидимся завтра в семь здесь же. Угадал?
— Что же тут угадывать, — говорит Поль и с тоской глядит на окно во втором этаже, где теперь задернуты занавеси и скользит темный силуэт женщины.
Дядя зовет его в карету, но Поль преисполнен самых противоречивых чувств, он томится от жары, томится воспоминаниями о красавице хозяйке, он удручен тем, что не смог произнести с ней ни слова наедине. Он уже решил, что завтра приедет чуть раньше, чтобы застать ее врасплох. Мечтает увидеть неприбранной, не готовой к вторжению, не такой блистательной и недоступной, как сегодня.
Ему хочется простоять здесь всю ночь, но долг, проклятый долг требует его возвращения. Ведь Поль женат. Год, как он удвоил свое состояние, женившись на новоиспеченной дворянке Авдотье Игнатьевой, дочери известного золотопромышленника. Он женат целый год, а прожил с женой под одной крышей всего-то два месяца с небольшим. Вечно у нее какие-то болезни, вечно ей нужно то на юг, то в Швейцарию, то во Францию к докторам. И повсюду расходы. И приезжает окрепшей, разрумянившейся, кровь с молоком. А поживут вместе с неделю, и вновь — мигрени, вновь бледность, и, глядишь, уже собирает чемоданы в дорогу.
Ах, если бы жены теперь не было дома. Хотя в ее долгие отлучки с ним проживала теща, но Бог с нею, с тещей, он бы, пожалуй, решился… А что — окна на втором этаже невысоко, бросил бы камешек, взобрался бы на крышу крыльца, а там… Опекун ее сегодня ушел раньше обычного укладываться. Да и спит, наверное, крепко.
Поль в последний раз посмотрел на окно, на изогнувшийся слегка женский силуэт, хотел было махнуть на прощание дяде, да карета его пропала из виду, вскочил на коня и ударил его по бокам что было мочи. Смешно было в таком виде — цилиндр, смокинг — да верхом. Но кто его тут заметит, когда он сам с трудом различает дорогу. А если честно — и вовсе ничего не видит. Несется в полной темноте, доверясь любезному своему Бруту. Конь бьет копытами по невидимой земле, и чудится Полю, что летит он над бездной, а сердце его просит — быстрее, а сердцу муки все мало, оно хочет его совсем извести, его безумное сердце.
Ну какие же необыкновенные все-таки у нее волосы. В них блестит настоящее золото, как в породе, которую тесть показывал ему нынче утром. А глаза! Да не цвет, не разрез, а бездонность их, бездонность… порока?
Он еще думает о красавице, о хворой своей жене, о тесте с проницательными глазами, обо всем сразу, а конь уже чует преграду, и заводит голову набок, и встает на дыбы… Поль вылетает из седла в пыльную траву, от неожиданности ему не поднять головы, а лес вокруг оживает, шепчется, и то ли искры мерцают в темноте, то ли чьи-то глаза. А потом лицо накрывает чем-то, и резкий запах окутывает постепенно его сознание, пока он еще бьется, чтобы сорвать с лица невидимый предмет, и не чувствует, как сильные руки сжимают его запястья и локти…
Поль открывает глаза не скоро. Первое, что он видит: Авдотья задувает свечу — она ни к чему, на дворе светает. Авдотья поворачивается к нему и ахает, потом поспешно выбегает за дверь и возвращается с родственниками во главе с тестем. Все они одеты наспех, прищурившись, всматриваются в его лицо. Авдотья громко рыдает на плече у своего кузена, а тот буравит маленькими глазками потолок.
Сквозь толпу родственников пробирается доктор, просит говорить тише, берет Поля за руку, смотрит на часы, губы беззвучно отсчитывают удары пульса. Доктор удовлетворенно улыбается, протягивает руку, тыча указательным пальцем чуть ли не в лоб Полю, смотрит на собравшихся: «Ну, что я говорил?»
Авдотья завывает на плече кузена, в глазах собравшихся — явное разочарование. Тесть смотрит на Поля недоверчиво, словно не верит, что это он, Поль, перед ним. Теща смахивает злую слезинку… И наконец все отступают куда-то во мглу, Поль проваливается в черную дыру сна.
Во второй раз он открывает глаза, когда на улице сумерки. Рядом с ним дремлет в кресле его преданная старая Глаша, бывшая ему в детстве заместо няньки.
— Глаша, — пытается прошептать Поль, Глаша.
Он боится говорить громче, боится, что снова набегут родственники, Авдотья зальется слезами. Он еще испытывает чувство вины. Глубокой вины, непростительного своего падения. Он пытается вспомнить, откуда это чувство и что же с ним случилось? И едва начинает вспоминать, как перед ним встает образ неземной красавицы, подбоченясь стоящей у стола с зеленым сукном. «Делайте ваши ставки!»
Ну да, да. Дядюшка обещал ему сюрприз. Необыкновенный сюрприз. Говорил: «Монте-Карло — для дураков. У нас в Подмосковье и не такое увидишь!» Потом долгий путь по обездвиженному жарой лесу, глухой стук яблок в заброшенном саду и такой же глухой и безнадежный стук его собственного сердца, когда оно упало под ноги хозяйки дома. Безумный вечер, промчавшийся в одно мгновение. Его мучительные мысли при отъезде. Аллюр над бездной. Падение? Да, да, кажется, он упал с лошади…
— Глаша… — Ему необходимы разъяснения.
Ему нужно знать, как он оказался здесь, кто нашел его, и самое главное — Господи, как он мог забыть про выигрыш! — не шныряла ли теща у него по карманам и где его смокинг. Ему нужно знать многое, но старуха туговата на ухо, она не слышит. Или все-таки с его губ не слетело еще ни звука? Но почему? Поль хочет потянуть Глашу за рукав, но руки не слушаются. Он пробует пошевелиться, но — тщетно. Ему хочется кричать, но кошмар делает его слабым, и он только шепчет беззвучно сонной няне своей с интонацией задушенно-монотонной: «Глаша, Глаша, Глаша…»
А на веранде той же подмосковной усадьбы Поля сидит его тесть и, оглаживая бороду, смотрит на предзакатное солнце, которое опускается в лес. И в который уже раз решает задачу — прав он был или нет? Вспоминает он свой разговор с зятем с месяц тому назад. Тогда денег у него просил, пояснял, что не то чтобы в долг — за проценты. Убеждал, что деньги должны работать, а не в кубышке храниться. Деньги должны приносить деньги. А он, Поль, все смеялся. Легкомысленный человек и глупый. Денег не дал. «Вы, — говорил, — может быть, и богаче меня будете, да денег у вас все равно нету. Выкачиваете со своих приисков миллионы да покупаете заводы, выкачиваете с заводов — в землю вкладываете, алмазы ищете. Я такой жизни не понимаю. Мне нравится, когда могу себе жизнь приятную создать на эти деньги. А угробить их в ваши рудники для меня радости мало…» Не поверил, что ли? Купцу Игнатьеву не поверил. Оскорбил он его тогда до глубины души. Да и сроки поджимали, деньги нужны были сразу, и огромные, надо сказать, деньжищи. А где взять?
И про дочку подумал. Дура выросла, дурища дурищей. А все одно — сердце отцовское болит, потому как единственная кровинушка. Да и дело свое кровное передать некому. Не дурище же этой и не ее муженьку. Дворянинчик-то ее его заводы и прииски продаст, чтобы деньги пропить-проесть. На внуков надеялся — и тут неудача. Не полюбился дочери муж, а сердцу не прикажешь. Он решил отцовскую волю проявить, приказывал. Да только как поживет с мужем его голубушка Дуня, так высохнет, побледнеет, доктора соберутся, советуют на воды. Ну что с ней сделаешь, раз природа у нее купеческая осталась, не принимает ни ихней дворянской пищи, ни воздуху, ни окружения.
А потом присмотрелся он и заметил, как Авдотья оживляется, когда племянник его (не по прямой ветви, правда) в дом к ним заглядывает. Дальше больше. Она — на воды, племяннику тоже вдруг по пути. Она — в Кисловодск, и его туда, вроде бы как с поручениями… Совсем голова кругом пошла у него. Иначе бы…
Не решил бы он иначе в кабак поехать. В самый удалой и развеселый. А там как раз Веригин Никита гулял. Кто его не знает в Москве? Огромный, под потолок ростом, в плечах не сажень — две, да еще аршин. Кудри буйные, глаза жесткие. Увидел Игнатьева и смеется.
— А сказывают, ты сюда сто лет не заезжал! Ах, врали! Головы поотверчу.
— Правду сказывают. Только сегодня — повод.
— Тоска или радость? — спрашивает Никита, наполняя стакан и протягивая второй Игнатьеву.
— Безвыходное положение, — вздыхает купец и собирается выпить чарку, но Никита жестом останавливает.
— За это пить не буду, — говорит отечески, хоть и моложе годков на пять Игнатьева, — и тебе не советую. Лучше давай за мой новый караван выпьем. За радость мою. А потом ты мне про свое горе расскажешь…
Выпили они не по одной чарке, а по пять. За радость Никитину много нужно было пить. Большая была у него радость. А потом Игнатьев и рассказал ему все как есть. И про дела, требующие звонкой монеты незамедлительно, и про зятя-дворянина проклятого, и про дочку-дурищу, которая от мужа чахнет, а от брата троюродного, глядишь, скоро понесет…
Никита думать стал. За это еще раз выпили. А потом сказал ему Веригин о том, что есть-де, мол, человек. Все вопросы утрясает живо и споро. Подтолкнул к дверям. Повезло тебе, говорит, здесь он. Ну не сам, конечно, а его подручный. Все как на духу ему сказывай…
Подручный произвел на Игнатьева хорошее впечатление. Веселый, круглый, румяный, словно шут гороховый. Не страшный совсем. Рассказал ему все снова, на этот раз весело. Вино в голову ударило, море по колено. Напоследок спросил человек: «Убить или так, покалечить?» Игнатьев вино расплескал на белую скатерть — и протрезвел. Посмотрел на человечка кругленького внимательнее. А у того глаза словно с того света смотрят. Испугался купец, но с такими людьми, слышал он, не спорят и назад не отступают. «Покалечить хватит», — пробормотал он тогда.
А вот теперь сидел в лучах закатного солнца и думал — прав был или нет. Ведь ежели бы совсем молодец сгинул, и деньги бы ему отошли вместе с Авдотьей, да и дочка бы могла выйти замуж за племяша… И все-таки прав он был. Парализован зять не на месяц-два, насовсем. Доктор сказал — перелом позвоночника. Речь, может, и вернется, только вот когда это будет еще… Да и кто об этом узнает, ежели он не пожелает? Отвезет его в глухую деревню, и кудахтай там сколько хочешь! Кто услышит?
А дочка пусть со своим хахалем валандается. Брюхо-то уже видать — вот и ладненько. Будем говорить — от муженька. Стало быть, деточка дворянских кровей народится, а не замшелых племяшевых. Племяша-то батюшка до третьей гильдии дотянуть никак не может. Зато парень здор-ровый, румянец во всю щеку, под стать его Дуне. И детенка родят здорового, крепкого. Ох, хоть бы мальчугана!
В усадьбе Сент-Ивенсов полная тишина к полудню нарушается первыми звуками. Это поднимаются девки-служанки, которые к вечеру оденутся дамами и будут участвовать в представлении. В кухне варят шоколад для «барыни». Алиса не изменила своим привычкам. Она теперь хозяйка подпольного игорного дома, точь-в-точь такого же, какой они с Германом ездили смотреть в Баден-Бадене. Ей нравится ее роль. Ей нравится поутру считать с Германом выручку. Нравится, что она здесь в центре внимания, что сюда ездят смотреть на нее, как на чудо невиданное. Ей нравится проводить с Германом не ночи, так рассветы, исполненные любви самозабвенной и жаркой. У них огромные планы, требующие богатого состояния. И состояние это у них почти собрано.
Но Алиса не знает всего, что творится вокруг усадьбы Сент-Ивенсов. Совсем не знает она, что в местных лесах рыщут шайки разбойников. И что вчерашний ее обожатель, выигравший в рулетку сотню тысяч рублей, не добрался до дома. На карету его напали и обошлись с ним грубо. Стянули одежду, всю, до последней нитки. Выпороли его плетьми по мягкому месту, привязав к дереву. Что кучер, придя в себя от удара по голове, отвязал бедного барина, трепещущего от позора и боязни огласки. Привез домой к черному входу, вынес свой праздничный сюртук, чтобы облачить хозяина, чтобы было хозяину в чем объясниться с женой…
Не знала Алиса и кругленького, толстенького человечка, приехавшего сегодня к Герману. Знает только, что человек он милый и славный, что зовут его Степаном Антоновичем и у Германа с ним какие-то дела благотворительные.
И если бы Алиса подслушала разговор Степана Антоновича с Германом в это утро, все равно ничего бы не поняла.
— Добренькое вам утречко, Герман Романович.
— Окстись, Степан. Полдень уж миновал.
— Да я, раб Божий, в трудах все тяжких пребывал. Не заметил.
— До утра? — удивленно ползут вверх брови Германа.
— Не совсем так, но повозиться пришлось. Хребет — это, знаете ли, не пустячок. Образование докторское нужно. Советы.
— И почем нынче советы?
— Сто рублей доктор спрашивал. Зато не спрашивал, зачем мне такой совет. Кстати, вот еще, из карманов вытряхнулось.
Герман берет ассигнации, пересчитывает.
— Мне казалось, восемьдесят пять — это еще не все.
— А пять человек, которые со мной всю ночь старались? Они, по-вашему, ничего не стоят? Ах, Герман Романович, не знаете вы современных людей…
— Ну будет, будет. Как закончилось? Чем?
— Чем же? — чешет в затылке Степан Антонович. — Сосед ваш вчера, возвращаясь ночью домой, с коня упал. А кони, видите ли, поднимают порой седоков. Видать, и его Врут такой же был. Поднял хозяина да принес в дом.
— Все-то мне кажется, что ты за одно дельце хочешь два куша снять, — говорит Герман.
— Не я один, — пожимает плечам и Степан Антонович и выкладывает перед Германом еще сто тысяч ассигнациями. — Не я один, — повторяет он и смотрит на Германа теперь совсем по-другому, словно с того света…
Саша оторопело смотрел то на сундук, то на Макошь с парнем. Они стояли рядышком.
— Зачем в сундук?
— Я так решил.
— Действительно, Ивась, к чему… — возразила было Макошь, но парень отрезал:
— Как договаривались! Проверить его хочу. Сам! Что мне твои сказки.
Он смотрел на Макошь слегка обиженно, ему явно не понравилось, что она стала ему перечить.
Макошь закусила губу и опустила глаза. Ивась повернулся к Саше.
— Вмиг! — ткнул он в сундук пальцем. — Не то здесь брошу.
Саша, ничего не понимая, взглянул на Макошь, но та тихо сказала:
— Не спорь с ним.
В сундуке было довольно просторно и пахло сушеной лавандой. Как только крышка за ним со стуком закрылась и звякнул ключ в замке, Ивась заговорил с Макошью так, будто Саши здесь не было.
— Я, Лада, споров не терплю. Я с тринадцати лет, почитай, сам себе хозяин. И никто до тебя со мной спорить не решался. Если ты мне слово сгоряча дала, то не поздно все воротить. Не беда, что дом спалила. Я тебя к сестре отвезу и никогда о себе не напомню.
— Я слов на ветер не бросаю, — отвечала ему Макошь. — Но и я сама себе хозяйкой всегда была. Как же мы уживемся?
— Неужто твой батюшка, царствие ему небесное, тебя уважению не научил?
— Научил. Да только, чтобы уважать человека, его нужно хорошенечко узнать. А будет за что — будет и уважение.
Ивась хмыкнул.
— Подождем, посмотрим, — сказал он и, судя по шуршащей траве, подошел к Макошь поближе.
— Все-таки зря ты его в сундук, — совсем другим тоном, почти ласково сказала Макошь.
— До Сургута потерпит, а там…
— Что там?
Ивась зашептал, и Саша тщетно напрягал слух, чтобы хоть что-нибудь разобрать. Ну не утопят же они его в Оби, протащив сотню верст в сундуке?
Из их разговоров Саша понял вскоре, что «слово», которое Макошь дала Ивасю, это не что иное, как обещание выйти за него замуж и вернуться с ним в Киев. Взамен она потребовала от него завернуть по пути в столицу и доставить туда Сашу. Вот тут-то кошка между ними и пробежала. От мысли, что Саша все это время жил в домике у девушки, Ивась сходил с ума, пытался скрывать свою ревность, но получалось у него это не ахти как. Он не очень верил в Сашину историю, все повторял, что безвинных в ссылке нету, что не убивец, так вор какой или мошенник. Макошь сердилась, и между ними пробивались искры легкой ссоры, которые Ивась, правда, тут же гасил нежными шепотками и, возможно, поцелуями — по звуку было похоже на то. Саша чуть задремал и очнулся от стука.
— Эй, хлопец, слышь меня?
— Слышу, слышу, — обрадовался Саша.
— Со мной караван. Ребята отчаянные. Они про тебя ничего знать не должны. Так что сиди смирно, и пока команду не дам, чтобы никакого писка! Уразумел?
— Понятно!
Через несколько минут загудели протяжно мужские голоса, сундук с Сашей подхватили, понесли. Все радостно смеялись, набивались в дружки на предстоящую свадьбу, шутили, говоря, что Ивась не ошибся — взял «гарну дивчину».
Малоросский говор вернул Сашу в далекое детство. Он вспомнил, как ездил на охоту с отцом и с Налимовым, вспомнил их усадьбу у самого леса, вспомнил Марфу… Тогда, после смерти Марфы, он часто думал о том, что люди смертны, что и он когда-нибудь отдаст Богу душу. И его не будет. Не бу-дет! Совсем. Это не укладывалось в голове. Как же так? Лес останется стоять на том же месте, над ним ярко будет светить солнце, люди будут так же спешить в церковь к заутрене, и все это — без него. Позже он научился гнать страшные мысли о смерти. Но теперь…
Сундук плавно плыл по воздуху. Молодые парни старались бережно нести вещи невесты хозяина. Сашины мысли плавали лениво, запах лаванды убаюкивал… Лаванда. Откуда здесь лаванда? Видно, Макошь давно знакома с Ивасем. Это он привозил ей травы, которыми была наполнена ее горница. В Сибири таких не отыщешь… Лаванда… Почему она так напоминает ему детство? И Марфу. У Марфы над кроватью тоже висел пучок лаванды. Бедная Марфа… Саша снова засыпал. Бедная любимая его нянька…
Сон ему приснился жуткий. Проснувшись, он никак не мог сообразить — где он. Сначала показалось — под нарами, в пересыльной тюрьме. Потом — что в земле зарытый лежит. И лишь стряхнув с себя остатки сна, Саша вспомнил, что он в сундуке, и догадался по сильной тряске, что едут они по скверной дороге.
Ему снилось, что Марфа хрипит в соседней комнате, а он, не маленький мальчонка, а взрослый Саша, пытается открыть дверь, чтобы прийти ей на помощь, и никак не может. Потом звуки стихают, и его тело и разум цепенеют: он понимает — все кончено, он не успел помочь… И вот тогда-то и раздается страшный голос за дверью: «Открой, сынок. Я твой отец. Я настоящий твой отец. Неужели ты думаешь, что этот кривой урод? Нет же, я! Я так долго искал тебя. Открой мне, сынок. Посмотри на меня. Уйдем со мной…» И Саша вспомнил, что видел в детстве этот кошмарный сон, и просыпался в холодном поту, и никак не мог выбросить из головы навязчивый шепот: «Открой мне, сынок. Посмотри на меня…»
Слезы потекли из его глаз. Что за глупая судьба? Он потерял всех, кто был ему дорог, — няню, отца, князя, Алису… Впервые за последние годы он оплакивал свои потери. В замкнутом пространстве сундука он поневоле оставался наедине с собой и погружался все глубже и глубже в неизведанные пучины собственной души. Перед мысленным взором проходила вся его жизнь, и теперь он смотрел на нее иначе. Леденящий сердце ужас и безысходность, настигшие его после страшной кончины отца, миновали наконец. Слезы были доказательством этого. Захотелось узнать, где похоронили отца и Налимова, захотелось побывать на их могиле, поставить поминальную свечу.
Прозрение, застигшее его в таком странном месте и в такое неподходящее время, пришло вместе с невероятной болью. И он вспомнил, как однажды подростком упал со склона глубокого оврага. Он ободрал себе все бока, пока летел, и, едва не грохнувшись о камни, успел зацепиться за гибкую ветку ивы. Саша висел, раскачиваясь в нескольких метрах от камней, а отец спешил ему на помощь. Он забрался к нему, с трудом разжал побелевшие пальцы и помог спуститься. Саша смотрел на него широко раскрытыми глазами, а отец шарил по его телу и все время спрашивал: «Ты цел? Ничего не болит? Тут не болит? А тут?» Когда до Саши дошел смысл того, о чем его спрашивают, он почувствовал, что бока у него горят огнем. Невыносимая боль враз захлестнула его, до этого он не чувствовал ее…
На привалах разбивали шатры, в деревнях просились на постой, и тогда Саше позволялось ненадолго выбраться из сундука и немного подвигаться. За все это время ему ни разу не удалось переброситься хотя бы словечком с Макошью. За ним повсюду неотступно следовал Ивась, смотрел подозрительно, и было понятно, что он не потерпит, чтобы его невеста хотя бы на мгновение осталась наедине с беглым каторжником.
В Сургуте крышку сундука открыл маленький мужичонка, карлик с козлиной бородкой и крохотными глазками, которые буравили Сашу насквозь. Осторожно выпрямившись, Саша выбрался из сундука. У стены стояли Ивась и Макошь, он — нетерпеливо ожидая чего-то, она — гордо прикрыв глаза. Оба ждали, что скажет маленький человек.
— Ну, давай знакомиться, что ли, — протянул ему руку мужичок. — Евсей меня звать.
— Александр Лавров, — представился Саша, протягивая руку.
— Ех ты, из бар выходит? — полюбопытствовал Евсей, и Саша смутился.
— Ну, прошу к столу, господин хороший, — поманил его мужичонка. — И вы тоже не стесняйтесь. Невеста у тебя, Ивась, — колдунья, знаешь? — последнюю фразу он произнес тихо, подтянув за локоть высоченного Ивася к себе.
— Угу, — многозначительно кивнул тот. — В курсе.
— А понимаешь ли, что это значит?
Ивась выпрямился так резко, что Евсей повис у него на локте и оторвался от земли, пока не догадался выпустить его руку. Он приземлился с легким грохотом, Саша и Макошь с недоумением посмотрели на него.
— Идите, идите, у нас тут свои пироги, — приказал им маленький человечек и захлопнул за ними дверь, остановив Ивася в сенях.
Ивась рванулся было вслед за Макошью, но хватка у Евсея была мертвой. Ивась нахмурился.
— Да говори же скорее! Чего тебе? Распознал — убивец он или нет?
— Этого еще не распознал, это не просто. А вот другое — вижу.
— Что другое? — покосился на него Ивась.
— Вижу, что ты невесту свою наедине с ним оставить боишься.
Ивась ничего не ответил, хмыкнул с досадой и отвернулся.
— Послушай своего дядьку, — сказал Евсей. — Будешь себя так вести, над тобой куры и те смеяться станут. Будь ты мужиком. Любит — не сбежит. А не любит — силком не удержишь.
— Все-то у тебя просто! — воскликнул Ивась. — А Макошь, она… Вот. Да и к чему искус лишний? — и рванулся к двери.
— Стой! — приказал Евсей. — Еще скажу.
— Ну?
Ивась топтался, как горячий конь на привязи.
— Не пара она тебе. И не много в ней к тебе любви. Любящие женщины не такие.
— Тебе ли, бобылю, знать?
Евсей пожал плечами и многозначительно посмотрел на племянника. Ивась хотел было пойти все-таки в комнату, взялся за скобу, но вдруг остановился и осел по стенке на пол.
— Прав ты, дядька, — сказал он с глубокой грустью. — Чего притворяться? Непривычно мне это. Не любит она меня. Этот барин дорогу перебежал. Веришь ли, нет, а в прошлом году совсем все по-другому было.
Он тяжело вздохнул и продолжал:
— Что и делать — не знаю. Но она слово держит. А у этого, у Сашки, вроде бы столичная невеста имеется. Только, думаю, Лада моя надеется, что невеста та его позабыла… Вот и не знаю, как мне-то быть. То ли бросить их прямо тут, пусть сами выкарабкиваются, как могут, то ли довезти до столицы, как обещал, и пусть живут как хотят. То ли…
Глаза его подернулись пеленою и потемнели.
— Можешь не договаривать. Мне, старому каторжному псу… То ли прирезать их, да в Обь-матушку…
— Другое! — Ивась замахал на него руками. — Хотя и так думал, не скрою. Думал, может, подождать где-нибудь рядом с ними. Мало ли, как оно еще повернется…
— У-ух, совсем околдовала тебя эта ведьма.
— Не называй ее так! — насупился Ивась. — Я ее Ладой зову, и ты зови так…
А в горнице тем временем за накрытым столом Макошь шепотом рассказывала Саше о Евсее. Дядька это Ивася, родной, настоящий дядька. Сам Ивась из крепостных. Отец его торговлю затеял. Вразнос ходил продавать, потом — крупными партиями, а потом и помощников себе завел. Выкупился он у своего господина. За две сотни всего. И сынка своего Ивася выкупил, и дочек старших. Осталась жена. Накопил он денег — и к хозяину. А тот прознал, что торговля у его бывшего холопа Петрушки идет на славу, и загнул цену — десять тысяч… А коли через месяц деньги не сыщутся, обещал мать Ивася в Воронежскую область отослать, как крепостную, в другое имение.
Петр за голову схватился: такие деньги разве что у купцов зажиточных водятся, а он еще и до третьей гильдии не дотянулся.
Одно у Петра было средство жену вызволить — обман. К нему и прибег. Зазвал своего хозяина в гости, будто бы деньги отдать. Накрыл стол, нацедил здоровенную бутыль горилки, поросенка зарезал месячного. И все тряс бумагой, в которую деньги завернуты были. Вот якобы могу себе позволить за любимую-то жену. Напоил хозяина до потери сознания и ну деньги слюнявить-считать: раз-два-три, раз-два-три, под столом переложит считанные уже деньги наверх и снова — раз-два-три… Так десять тысяч и насчитал. Хозяин бумагу подписал, деньги взял и домой отправился.
А по дороге напал на него маленький человек, почти карлик. Деньги отнял, а самого барина так отмолотил, что тот несколько недель еще стонал да охал. Этот человечек-то и был Евсей — родной брат матери Ивася.
Правда, нашли его потом. Не было в округе второго человека такого маленького роста. На разбирательстве он начисто позабыл все, что говорить было нужно, как его шурин научил. Отличался Евсей странной забывчивостью. Мелочи помнил прекрасно, а вот главное забывал. Так и на следствии вышло — растерялся, а потому подтвердил, что деньги в размере десяти тысяч рублей пропил, прогулял и раздавал без счета по церквям на пожертвования. То есть ищи свищи, что называется. За то ему не барская порка вышла, а каторга.
Сбежал он за Уралом, на «свободной территории». Кандалы подпилил самодельным напильником и утек, только его и видели. А через некоторое время шурину весточку прислал с надежным человеком: так, мол, и так, путешествую по дорогам сибирским. Много полезного вызнал у здешних купцов, что шелк и чай караванами возят. Все расписал подробно, и с тех пор Петр, а после и Ивась по тем самым дорогам не раз и не два караваны водили. И к Евсею заглядывали. А тот обосновался прямиком в лесу, помогал беглым каторжникам, пристрастился к охоте и жил так вот уже лет двадцать.
Кто только не перебывал в этом доме — и убийцы, и воры, и те, что за убеждения пострадали. Каждому Евсей распахивал двери своего дома…
Ивась упросил дядьку поглядеть на Сашу и сказать ему определенно — мог он убить человека или нет, можно ему верить — или лучше сдать казакам на тракте? На второй вопрос Евсей ответил однозначно — нет. А на первый ответ отложил…
Не успела Макошь произнести последние слова, как появились Ивась с Евсеем. Она отпрянула от Саши, что не укрылось от их взглядов. В воздухе повисла тишина. Ивась обиженно смотрел на Макошь, та хмурила брови, Саша виновато взглядывал на Евсея. Все молча пристроились за столом и молча же стали жевать. Саша — жадно, остальные — нехотя, через силу. Разговор явно не клеился. Тогда Евсей крякнул, вздохнул и вытащил из укромного уголка ведро и черпак. Над столом замелькали самодельные деревянные чарки, после первой напряжение спало, после второй — общее настроение заметно потеплело. А после третьей Евсей увел Сашу в другую комнату и внимательно, не перебив ни разу, выслушал его историю.
Язык у Саши слегка заплетался, в голове затуманилось так, что он предавался не столько перечислению событий, сколько своим переживаниям. Евсей почему-то казался ему лучшим на свете товарищем, и он поведал ему не только историю убийства отца, но и историю своей страсти к прекраснейшему на всем белом свете существу — Алисе. Сейчас эта страсть казалась ему огромной, как безбрежный океан, она захлестнула его и понесла по волнам памяти, делая каждую деталь в их коротком романе преисполненной великого смысла. Он все еще бормотал и плакал, когда Евсей уложил его в постель и укрыл вытертой волчьей шкурой. Как только Саша забылся тревожным сном, Евсей вернулся к гостям.
— Что? — тут же выстрелил в него вопросом Ивась.
Евсей грустно качал головой и пожимал плечами. Его мысли витали вокруг молодого дурачка, влипшего в такую передрягу, потерявшего близких, мечтающего о своей крале…
— Значит, так скажу я тебе, — ответил он Ивасю. — Паренек этот вряд ли муху обидит. А чтобы отца родного — ему это и в страшном сне не приснилось бы. Мой вердикт — не виновен.
Ивась и Макошь радостно заулыбались.
— Но главное теперь, как ему дальше быть. Здесь он не останется — это точно. Сердце его в Петербург зовет. Отпустить — пропадет там, не отпустить — все равно пропадет. Зачахнет без девки своей…
Макошь сидела улыбаясь, но в глазах у нее зажегся недобрый огонек.
— А найдет он свою девку, все равно покоя ему не будет. Рано или поздно станет разыскивать, кто его отца порешил. Вот такой везде клин. Если, конечно, не чудо какое… Попробую ему растолковать завтра и, может, уговорю здесь остаться.
Ивась посмотрел на Макошь.
— Нет уж, дядя. Пусть найдет свою кралю!
— Попробовать всегда можно. Дам вам три адресочка. Один расскажет, не видели ли красавицу при дворе, второй поведает, не содержат ли ее в каком-нибудь притоне, а третий — он вообще все знает…
Он посмотрел на племянника, мирно задремавшего за столом. Евсей подмигнул Макоши:
— Давай его здесь оставим. Пусть спит на лавке. А тебе, как самой дорогой гостье, постель свою уступлю — настоящую, с периной.
— А сами-то как же?
— Сам к другу схожу. Здесь недалече…
Люди Ивася раскинули шатры. Ночь стояла черная, ясная, звездная. Все давно спали. Кони нервно фыркали и прядали ушами, переступая с места на место.
Романтическое настроение не покидало Евсея. Да, разбередил малец его душу. Он шел по знакомой тропинке в лесу, которой совсем не видел, но так хорошо знал, что и смотреть не нужно было. Пройдя с версту, он остановился, поднял к небу голову и громко то ли застонал, то ли зарычал. И тут же послышался ответный то ли рык, то ли стон. Из темноты вынырнула медведица и мохнатой мордой ткнулась в плечо Евсею.
— Ах ты, моя ненаглядная, лада моя. — Он потрепал медведицу по голове. — До чего же, знаешь, на свете бывает… Эх!
Медведица снова ткнула его носом в плечо и ласково зарычала. И словно в ответ ей издалека послышалось тревожное ржание лошадей…
Спиридон Дубль служил почтмейстером на Лиговском проспекте. Чтобы занять это тепленькое местечко, дававшее шестьсот рублей в год ассигнациями, он проявил столько изворотливости, столько вложил труда и претерпел душевных мук, что сие предприятие, описанное хотя бы и вкратце, могло бы составить отдельный толстый том. Однако в первую же неделю, подсчитав расход на бумагу, сургуч, свинец и укупорку отправлений, он схватился за голову. Расход втрое превышал доход при честном ведении дел, вдвое — если серьезно экономить на освещении и отоплении, и в полтора раза, если жульничать по полной программе. Выходило, что получение должности не только не облегчало его жизни, но и пагубно на ней сказывалось.
Спиридон человеком был не то чтобы вовсе без стыда и совести, но не особенно о таких вещах осведомленным. Если бы была возможность красть — украл бы, можно было бы принимать взятки и подношения — с превеликим удовольствием не преминул бы воспользоваться. Но взяток никто ему не предлагал и подношений не делал. Место почтмейстера никаких особых привилегий не имело.
Единственной привилегией его было пропускать через свои руки ежедневно чужие уведомления о смерти и рождении, о заимствовании и погашении кредитов, о погоде в других городах и самочувствии неизвестных ему людей. Дубль пристрастился читать проходившие через него письма и почувствовал в этом своеобразную прелесть. Ему даже пришла мысль выступить в каком-нибудь журнале, под псевдонимом разумеется, с эпистолярными записками. (Уж очень часто в письмах встречались однотипные описания унылых дорожных пейзажей.) Что-то в этом роде он читал совсем недавно — так же длинно, описательно и скучно.
Обладая развитым воображением, он отчетливо представлял себе людей из писем, например Марфу Игнатьевну, варящую варенье из вишни в Воронежской губернии. Вот над медным тазом поднимается легкий дымок, в котором вьется неосторожная оса. Вот белая сладчайшая пена выступает на поверхности лакомого яства, и дебелая Марфа Игнатьевна деревянной ложкой с длинным черепком снимает пробу, причмокивая губами. А рядом, из другого, правда, письма, стоит дебелая же (впрочем, все женщины в его воображении были на один лад) Екатерина Кузьминична и обсуждает с жадным соседом цены на урожай пшеницы. Обсуждают они сей вопрос громко, криком, брызжа слюной и обтирая поминутно рты рукавами.
Руки Спиридона все время тянулись к бумаге, но лавры будущего писателя тешили его воображение лишь до тех пор, пока он не наткнулся на подлинный шедевр эпистолярного искусства. Некий молодой человек обращался к даме, судя по адресу, весьма состоятельной и, судя по содержанию письма, — замужней. Письмо было страстным, полыхало пламенными признаниями и пестрило дерзкими предложениями в адрес дамы, а также намеками на некие уступки, ею молодому человеку уже сделанные.
Спиридон резко охладел к идее писательства и загорелся другой идеей. К чему, решил он, трудиться годами над романом, искать издателя, ждать выхода своего творения в свет, когда с помощью чужого романа, коротко изложенного в этом письме, он мог бы выхлопотать неплохой гонорар уже через несколько дней.
Ближайшее воскресенье он посвятил поиску адресата письма, где, как и ожидал, наткнулся и на его автора. Адресатом оказалась миниатюрная миловидная дама, жена тайного советника и мать подростков-погодков, а автором — молодой преподаватель университета, по выходным дающий мальчикам уроки немецкого языка. Все необходимые ему сведения Спиридон почерпнул у служанки, выпровоженной из дома на прогулку с мальчиками, как только окончился урок, а «господин учитель и мадам уселись в гостиной за кофеем».
Служанка оказалась женщиной в том возрасте, когда хочется высказаться обо всем на свете, но слушать уже некому — дети выросли, муж спился. Она отвела со Спиридоном душу, поведав ему и о важности своего хозяина («как индюк»), и о его состоятельности («богатей, каких свет не видывал»), и о женушке его («уж бабий век отжила, а все в молодку играет»), и об их семейной жизни («как голуби милуются, будто он ее еще с пяток лет назад за волосья по дому не таскал»). Картина выходила ясная, как стеклышко. Богатый, ревнивый и крутой на расправу муж — с одной стороны, легкомысленная, не по годам кокетливая жена — с другой. Оставалось решить, к кому из них обратиться за гонораром. К супругу — боязно. Все-таки тайный советник, может и последнего куска хлеба лишить, коли захочет. К молодому учителю — тоже боязно. Молодой, горячий, мозгов нет, кровь поминутно в голову ударяет. Да и много ли с него возьмешь — гол как сокол. Вот разве что к вертихвостке-супруге…
Вот тут-то и взялся Дубль впервые за перо. Сочинил трогательное послание мадам-распутнице, самые изысканные выражения вставил в свой денежный запрос, чтобы смягчить удар. Мол, «пребывая искренне вашим сочувствующим доброжелателем», мол, «не откажите в любезности вознаградить скромность» и, мол, «надеюсь на ваше благоразумие, единственно способное удержать в секрете нашу переписку от ревнивых глаз вашего драгоценного супруга»… А если, мол, не проявишь благоразумия, то уж не пеняй потом…
Произведение свое Дубль отправил из своей же почтовой конторы и регулярно стал наведываться к разговорчивой прислуге за новостями из гнезда разврата. Письмо было хозяйкой получено и прочитано, служанка была послана за каплями в ближайшую аптеку, а слуга — с запиской в университет. За рубль записка была показана Спиридону для беглого ознакомления, а за второй был показан также и ответ. Мадам излагала разлюбезному своему дружку содержание Спиридонова письма и просила содействия, а тот высказывался в том духе, что денег у него нет и, вообще, не желая неприятностей, он готов потерять и ее, и место, лишь бы не быть втянутым в семейные распри супругов, к нему не имеющие ни малейшего касательства.
Дубль, потирая руки, отправился восвояси, ожидая, когда дамочка выполнит инструкции. Ей надлежало без провожатых явиться в почтовое отделение на Лиговке и переслать тысячу рублей ассигнациями по вымышленному адресу. Ждать ему пришлось долго. Мадам не скоро оправилась от удара, не сразу решилась заложить кое-что из своих побрякушек, не сразу отыскала почтовое отделение на Лиговке. В половине четвертого в конторе возникла дама под густой вуалью и трясущимися руками протянула конверт, попросив ответ адресовать ей лично. Дубль покуражился, дескать, мол, личико покажите для памяти. На что дама, дрогнув голосом, сообщила ему строго, что это невозможно и что она явится завтра в половине второго.
Письмо, разумеется, Дубль никуда отправлять не собирался, а адрес придумал исключительно для отвода глаз. Конверт содержал указанную сумму, всю до копеечки, но ему почему-то жаль стало расставаться с письмом, которое приносит такие деньги. Он еще несколько раз написал к мадам-вертихвостке и заставил ее выложить ни много ни мало семь тысяч рублей ассигнациями, прежде чем вернуть ей пылкие признания сбежавшего юнца.
Открыв для себя столь необычный, но действенный вид обогащения, Дубль уже не мог остановиться. Он с необыкновенным вниманием вчитывался в письма, силясь отыскать в них хоть какую-нибудь зацепку для шантажа. Но люди не слишком доверяли бумаге свои надежды, чаяния и дела, а потому Спиридону Дублю приходилось изрядно попотеть, чтобы обнаружить хоть какую-нибудь тонкую ниточку, хоть какой-нибудь жареный фактик. Иносказательность, к которой прибегали авторы иных писем, и вовсе ставила его в тупик. Ему было не понять, что это за знаменитые конюшни некоего Авгия, о которых толкуют купцы, откуда у многих дворян, обращающихся с ходатайством о займе, мечи из дамокла (и не предлагают ли они их в залог?) и почему мещане пишут письма одной и той же женщине по прозванию Наяда.
Бывало, Спиридон по пять раз прочитывал письмо о тяжбе относительно козы некоей Пелагии, выщипавшей траву на лужке некоего Пиладора, в котором Пиладор признавался родной своей сестре из Рязани, что сам срезал траву с целью стребовать с полковничьей вдовы деньги, читал и чуть не плакал, подсчитывая, во что ему обошлась бы поездка в Липецк, где творились эти козьи бесчинства.
Нет, шантажировать возможно было только жителей Санкт-Петербурга и прилегающих к нему территорий. Барыш легко вымогался у растратчиков, но не профессиональных, а тех, что в угаре карточной игры или любовной страсти швыряли на ветер казенные деньги, а потом, протрезвившись и раскаиваясь, в письме изливали душу кому-нибудь из друзей или близких родственников. Такие выдавали по первому требованию любую сумму, а после выходило часто, что кончали с собой. Впрочем, Дубль об этом мог только догадываться по воспаленным глазам, по синим кругам под ними, по бледным дрожащим губам и трясущимся рукам, передающим ему пачку ассигнаций. Пару раз еще случалось Дублю вымогать деньги у чувствительных женщин, пару раз — у мужей, спутавшихся с дорогими кокотками и заработавшими пренеприятнейшие заболевания. Последних он находил по счетам, адресованным доктору, по анонимным письмам с описанием симптомов и с просьбами о немедленной, но заочной помощи. Такие послания обычно не имели обратного адреса, так как их авторы не могли раскрыть своего инкогнито, но нетерпение, с которым они ждали на почте ответа в условленный день, выдавало их с головой. Дубль нанимал за пятак сына дворника проследить их до дома, а затем отправлял анонимное письмо, представляясь дружком их венерической «подружки». Если письмо было составлено правильно, деньги приходили весьма скоро, а если Спиридон писал с перепою или требовал за свое молчание слишком крупную сумму, деньги приходили чуть позже и обычно — частями.
Так и жил Спиридон Дубль, пока однажды не вскрыл конверт, содержащий убийственную, по его понятиям, критику в адрес его императорского величества. Прочел он тогда письмо, втянул голову в плечи и зажмурился за столом, словно ожидая удара. Но удара не последовало, жандармерия хоть и была вездесуща, но не до такой степени, чтобы прятаться под столом у мелкого почтового служащего. Спиридон встал, закрыл контору, надел парадный мундир и отправился прямиком в Третье отделение.
Там он познакомился с самим Шервудом. Имя было громкое, и хотя его владелец находился теперь в Третьем, что называется, на птичьих правах и производил впечатление человека совсем спившегося, глаза его тут же вспыхнули, как только Спиридон с нижайшим поклоном вручил ему аспидное письмо.
Вот тут-то и началась для Дубля настоящая жизнь. Тут-то и пригодились все способности его изворотливой натуры, не только лишенной чести и совести, но и малейшей брезгливости не знающей. Его дело было вынюхивать, выслеживать, подглядывать и доносить хозяину. Когда положение хозяина пошатнулось, пришлось и по этапу пройти несколько верст, чтобы у ссыльной нечисти выпытать по-дружески секретные сведения. Наплутался он тогда по тайге. Думал — все, хана. А тут как в сказке — опушка, а посреди опушки — домишко. Перекрестился бы Спиридон, да пальцы замерзшие не слушались, приказал бы избушке повернуться к лесу передом, а к нему задом — да язык во рту не ворочался. Всего ожидал — любой нечисти, а оказался в избушке человек душевный и приятный — Евсей. Накормил, отогрел, даже напоил изрядно. Плакал тогда пьяными слезами Спиридон, всю свою жизнь поведал мужику незнакомому, а на прощание обещал любую просьбу его исполнить. Клялся и божился в том. А чего было не обещать, когда уверен он был, что видит его в первый и в последний раз. Так ведь на тебе…
Вовсе не ожидая подвоха, Ивась явился по указанному дядюшкой адресу. Постоял у двери, вспомнил слова Евсея: «По первому адресу человек тебе справки наведет в самых высших кругах. Если ваша краля туда залетела, вмиг разыщете. Второй подскажет, нет ли ее где в притонах, не опустилась ли она на самое дно. А третий адресок — клад бесценный. Спиридон Дубль прозывается тот человек. Он тебе любого из-под земли вытащит и плясать заставит. Вот так-то».
Запамятовал сказать дядя племяннику, чтобы всех карт перед человеком тем не открывал, потому как он тайный агент Третьего отделения и беглого каторжника, не моргнув, выдаст. Вспомнил на вторые сутки, и полетело неграмотное, нацарапанное вкривь и вкось письмецо вдогонку. Должно было догнать, потому как отправлено было с верными людьми, если бы Ивась сначала пошел по первому адресу, а потом по второму…
Он бы так и сделал, да вот только Макошь снова (или ему показалось?) начала на Сашу с интересом поглядывать. Вот и не вытерпел Ивась. Срочно ему захотелось отыскать Сашину диву ненаглядную. Чтобы каждому — свое. К чему, решил он, идти по первому и по второму адресу, когда в третьем месте на все вопросы ответ есть. Вот туда и направился молодой купец, прямиком в лапы тайному агенту Спиридону Дублю.
Встретил его Спиридон радушно, чарку поднес, записку Евсееву прочитал, языком поцокал и решил выпроводить гостя несолоно хлебавши.
— Трудно кралю такую отыскать. Да к тому же та, что для одного красоткой кажется, другому объявится бабой-ягой с костяными ногами. Да и знаешь, какие есть среди этих красавиц цветики? Вчера еще талия в девять вершков, ресницы пушистые, взгляд огненный, а через год-два — бочка необъятная, глаз смурной и ребятенок сопливый за подол держится. Бабий век ох как короток. Так что вряд ли кто тебе поможет. Ты ведь не знаешь ни адреса, ни родных ее…
Ивась помялся-помялся, распахнул дверь да и кликнул Сашу.
— Вот ему нужно. У него и спрашивайте.
Саша, опьяненный воздухом родного города, свободой и скорой встречей с возлюбленной, с благодарной слезой изложил Спиридону все обстоятельства. Как ни давил Ивась под столом его ногу, как ни делал ему страшные глаза, ничего не утаил Саша из своей биографии.
Спиридона же, пока он слушал молодого человека, чуть удар не хватил. Он то внутренне напрягался и весь обращался в слух, то вертелся как на иголках, мечтая выпроводить незваных гостей и бежать к хозяину докладывать о беглом каторжнике. Но рассказ Саши был до того длинный, что Спиридон в конце концов постановил не торопиться и не выдавать беглого. Что-то такое там было в его грустной повести. Что-то такое, что отдавало привкусом больших денег. А на это у Спиридона был особый нюх.
Поверить, что этот молодец зарезал своего горячо любимого батюшку, Дубль не мог, как себя ни уговаривал. Разумеется, он никого не убивал. А раз был найден при трупах и в истерике, стало быть, его и засудили. К тому же преступление было громкое, он его хорошо помнил, потому что писали о нем тогда все петербургские газеты. А у Спиридона была такая примечательная особенность натуры, проще говоря — нюх, если что не укладывалось у него в голове ровненько, без шероховатостей, то события эти начинали там же, в голове, вращаться и вариться до тех пор, пока не укладывались ровнехонько, без натужных натяжек. Вот и дело Александра Лаврова, прогремевшее на весь Петербург, показалось ему именно таким — вымышленным от начала и до конца. Три месяца бился тогда Спиридон над разгадкой, но газеты замолчали, а у него своих хлопот прибавилось, и он позабыл о «не уложенном» деле. А вот теперь вспомнил…
Саша отца не убивал, это Спиридону было понятно еще тогда. Не может человек молодой и неопытный совершить такое злодейство, пусть и в припадке душевной болезни. Техника преступления (а газеты подробнейше излагали все детали) требовала опытных мужских рук. К тому же не стоит забывать, что оба покойника были отмечены боевыми наградами в Эриванскую кампанию и не позволили бы себя зарубить и выпотрошить, словно куриц.
Спиридон взвешивал и прикидывал: отдаст он мальчонку жандармам — получит целковый. А не отдаст, глядишь, и вскроется старый нарыв с чудовищным убийством. Явно за этими событиями витала зловещая тайна, а тайны в наше время стоят недешево. Тем более крапленные кровью. А по всему выходит, чтобы разгадать эту тайну, нужно отыскать распрекрасную Алису и посмотреть, не вьется ли за ней какой хвостик.
Саша закончил и смотрел на Спиридона неотрывно, ожидая приговора. А тот все вертелся, то закусывал губу, то подносил пустую чарку ко рту и болезненно морщился. Трудно ему было решиться. Сдать мальчишку проще простого, к тому же и хлопот никаких. А коли не сдать… Интереснейшие перспективы открываются. Денежные. А ну как найдет настоящего убивца? С того бы деньги и получить! Риск? Зато ни с кем делиться не нужно.
— Ладно. Помогу тебе. По рукам. — Спиридон протянул Саше правую ладонь, и тот азартно хлопнул по ней левой.
Алиса стояла на веранде и смотрела, как Степан Антонович спускается с крыльца, озираясь, трусит к коляске. Вот заметил ее, замахал руками, расплескивает воздушные поцелуи. Алиса вытянула губки трубочкой, подняла руку, едва пошевелила пальцами. До чего мерзкий старикашка! Она бы его никогда на порог не пускала, да Герман уверяет, что это самый надежный в городе банкир.
В последнее время ее жизнь была яркой и приятной, все происходящее казалось сладким сном. Никогда Алиса не была так счастлива и так прекрасна. Это подтверждали взгляды мужчин, которых она сводила с ума каждый вечер, тех, кто далеко за полночь стоял под ее окнами…
С того момента, как они поселились в лесу, жизнь Алисы переменилась. Усадьба была местом загадочным. Чете Сент-Ивенсов, известных певцов, этот огромный дом был подарен то ли императором Павлом, то ли еще Екатериной Великой. Выглядел дом так, словно простоял в запустении не один век. Крышу и северные стены покрывал толстый ковер темно-бурого мха, а южную веранду буйно оплетал плющ с огромными граммофонами сиреневых цветков. Мебель в доме был зачехлена, изрядно потравлена молью, так что всю эту рухлядь пришлось отнести на задний двор и сжечь.
Алиса ходила по комнатам и нервно вздрагивала при малейшем скрипе половицы, при шорохах и стуках во втором этаже, при вскрике птицы за окном. Ей мерещились привидения, и, оставаясь вдвоем с Германом, она прижималась к его груди и старалась побороть свои детские страхи.
Дом ожил вместе с первым настоящим обедом, который приготовил французский повар-вертопрах, переманенный Германом из московского ресторана. Дом повеселел вместе с прибывшей телегой, на которой едва умещалось удивительно смешное изобретение человечества — стол с зеленым сукном и вертящимся блюдцем посредине. Рулетка. «Что же тут интересного?» — спросила тогда Алиса. «Попробуй!» — ответил Герман и объяснил, что этот зеленый столик — страшное оружие. Страшнее еще не придумали. Он лишает человека сна и покоя, делает его казнокрадом и убийцей, заставляет пускать по миру собственных детей и лишать себя жизни. Герман сунул ей томик поэта Пушкина и заставил прочитать «Пиковую даму». Алиса проглотила повесть за вечер, а потом ходила между карточными столами, расставленными в строгом порядке в зале, и никак не могла понять — отчего такое с людьми возможно?
Дом наполнился счастьем вместе с голосами многочисленных гостей. Тогда Алисе показалось — многочисленных, хотя приехало лишь шестеро прекрасно одетых мужчин. Она вышла к ним впервые в платье из темно-лилового шелка, окропленного золотыми песчинками звездной пыли, словно нападавшей с ее распущенных золотистых локонов, ниспадающих до самого пояса. Кто-то из гостей узнал ее, вскрикнул: «Ночная княгиня!», бросился целовать ручки. Остальные с удовольствием последовали его примеру, взбодрились, заговорили громко, весело. Она крутила колесо и делала гостям страшные глаза. «Князь, проиграть не боитесь? А мы сейчас посмотрим!»
Алиса чувствовала в такие вечера, как в ней закипает кровь. Она была возбуждена до такого предела, что, как только дверь за гостями затворялась, бросалась на шею Герману и не выпускала его из своих объятий до самого утра. Он разделял ее азарт, но рассудительность никогда не покидала его.
Герман привез в дом хорошеньких девушек.
— Кто это? — в ужасе спросила Алиса, прекрасно помнившая девушек Зи-Зи. — Ты ведь говорил — у нас будет приличное заведение!
— Дорогая моя, ты ведь понимаешь, какое впечатление производишь на наших гостей?
— Ну и что с того?
— Корнет Березович вчера бродил под твоими окнами до зари. Тафейцев камешки бросал. Я ведь считаюсь твоим опекуном — не более. И многие господа, особенно холостые, имеют на тебя определенные виды. А ты неприступна, они не могут понять причины…
— А эти девки…
— Не девки — гостьи. Они заменят тебя там, где нужно. И господа останутся довольны. Кстати, знаешь, почему к нам не ездит больше полковник Волынцев? Потому что не смог к тебе подступиться. А была бы рядом другая, смешливая и доступная…
— Значит, я буду гостей развлекать до постели, а эти — после?
— Ничего подобного. — Голос Германа принял привычную убаюкивающую окраску. — Ничего подобного. Они будут по-прежнему боготворить тебя, обожать тебя — тебя, а не их. Но когда богиня будет исчезать за кулисами, ласковые гостьи смогут утешать твоих безутешных обожателей. Но, разумеется, утешения будут негласными — в доме пустых комнат предостаточно…
Девушки оказались смышлеными, с Алисой держались на почтительном расстоянии, а по вечерам умело разыгрывали роль светских дам, дальних родственниц или приятельниц хозяйки, приехавших погостить к ней на лето. Герман сократил их лексикон до пяти-шести общих выражений и двух-трех негромких восклицаний. После первого сближения девушкам вменялось в обязанности разыгрывать непорочность и раскаяние и держать кавалера на почтительном расстоянии, ссылаясь на мигрень и прочие женские затруднения.
Герман плел свою паутину тщательно, ежедневно испытывая ее на прочность. Центральным звеном была Алиса — прекрасная хозяйка дома. Публика делилась на две категории. Первые приезжали поиграть и посмотреть на божественную ночную княгиню, другие приезжали посмотреть на фею ночи и поиграть. Переизбыток своих чувств гости могли сбросить с легкодоступными женщинами. Те, кто приезжал в подпольный игорный дом трижды, попадали на заметку. О каждом из них Степан Антонович поставлял Герману однотипные сведения — семейное положение, достаток, склонность к риску. Последнюю черту Степан Антонович определял на глазок, однако никогда еще не ошибался.
Степан Антонович никогда не показывался среди гостей. Он был весьма немолод и предпочитал отходить ко сну гораздо раньше, чем общество игроков собиралось в усадьбе. Это не мешало ему успешно руководить шайкой бандитов, шныряющих в лесу. Он поставлял тщательно отобранным головорезам сведения о клиенте, которого надлежало встретить в лесу, чтобы отобрать деньги. Одного достаточно было остановить и, приставив нож к горлу, потребовать кошелек, чтобы он вернулся домой в мокрых штанах и навсегда позабыл дорогу в усадьбу. Другого, чтобы не болтал об ограблении, следовало поставить в такое положение, о котором он никогда никому не расскажет. Так, например, обстояло дело с поркой титулярного советника Краснова. Если бы не эта деталь его встречи с разбойниками, обязательно побежал бы в полицию требовать возмездия. А теперь — поди потребуй. Он и ходить-то, пожалуй, в ближайшие дни не сможет. Да еще сварливой своей женушке придется дать ответ, кто это ему всю задницу так разукрасил…
Воображение у Германа разгоралось с каждым Днем. Он изобретал такие способы воздействия на господ игроков, что Степан Антонович, привыкший действовать по старинке, морщился и кряхтел.
— Больно уж вы, мой разлюбезный, к мистификации склоняетесь. Что за страсть такая? Для чего мудрить? Вам бы пьесы ставить…
— С современными-то актерами? Увольте. Так перестараются, все испортят. То глаза пучат, то волосы на себе рвут. Разве это мистификация? Человек — он куда тоньше.
— А мне, грешным делом, казалось, что все как в жизни. Взять хотя бы вашего же князя Гаваншвили. Проиграет — волосы рвет. Сами ведь рассказывали.
— Возможно. Но моя задача сложней. Я, видите ли, выполняю по отношению к людям функции судьбы. И, как перст судьбы, остаюсь для человека незримым. Он смотрит в небо наивными глупыми глазами и спрашивает: «За что?» — кого-то там, не меня. — Герман вздохнул, предвкушая еще один творческий вечер. — Сегодня, к примеру, нашим добрым молодцам снова придется поработать с эфиром.
— Важный человек прибудет? — оживился Степан Антонович.
— И человек важный, и деньги с ним будут немалые. Про триста тысяч наверняка знаю, а возможно, и того более. Правда, человек осторожный. Приедет с охраной. Кучер да два молодца на запятках. Их и нужно будет усыпить да в город отправить подводой. Пусть Никитка займется. От него все равно толку мало. Трое пусть займут место слуг. Выйдет гость в кромешной темноте, уж я позабочусь, чтобы не раньше, и Алису попрошу оказывать ему особое внимание. Остальные пусть налетят на него при выезде из леса. Никаких побоев, чтобы пикнуть не смели. Взяли за плечи, тряпку эфирную к лицу — и придержали, пока не уснет. Вот и все. Деньги забрали, а коляску в соседнее село отправили да и бросили на опушке. Небось волки не съедят, пока очухается.
Степан Антонович что-то прикидывал в уме, морщился.
— Ой, и не знаю. Как бы ребята мои с такими деньжищами не пропали. Искушение слишком большое. А как гость этот вооружен окажется?
— Степан Антонович, — сказал Герман совсем другим тоном, ледяным и бесстрастным, — вы уж за ними проследите. Если что — из-под земли достану. У меня руки длинные. А если вы процент себе выторговываете таким способом, так ведь условия игры вам знакомы. Как в нашей мелодии послышатся мне нотки шантажа, усадьба опустеет… Не забывайте.
Степан Антонович сложил губы в кислую улыбочку. Герман даже не улыбнулся ему на прощание, а девка его, та и вовсе нос своротила, встретившись на крыльце. Но делать нечего. Он зависит от этой парочки. Домик в лесу без Алисы бесполезен, пусть и с заграничной рулеткой. Алиса создает из всего таинство, если бы не она, а только девки распутные, вышел бы обыкновенный публичный дом. А тут слухи ползут, что живет в лесу писаная красавица. И пока красавица свободна, не нашелся еще мужчина, что сумеет покорить ее сердце. Многие рвались посмотреть на удивительную девушку и развлечься. Но такое только на первых порах было. Теперь — по записи и по предварительному уведомлению. Членский взнос — пятьсот рублей. Да подождать придется. Да, он бы такого не придумал.
И тут обожгла Степана Антоновича горячая шальная мечта — а как украсть у Германа все сразу: и домик, и рулетку, и красотку. Всю его мистификацию украсть целиком. А что, скажет гостям, что он родной дядюшка красотки, что Герман отбыл за границу на лечение — пускай ищут. Только вот кому он нужен? Всем нужна девка и игра. А они останутся тут, в подмосковном лесочке. И еще одна мечта зашевелилась. Коли уж девка ему достанется, он ей Германа во всем заменит. А противиться будет, губки кривить, так и запугать можно. Вон, мол, ребятки мои лихие во дворе топчутся. Только пикни, голуба, им достанешься. Все попробуют. Чем не довод для разумной девки? Сирота круглая. Никому не нужна, никто не хватится. «Первым делом заставлю платье снять и белье. И в чем мать родила передо мной прохаживаться туда-сюда, туда-сюда…»
Никогда еще Степан Антонович не был преисполнен такой решимости. Оставалось решить, как уничтожить Германа. Хитрый он человек, осторожный, сильный, бесстрашный. Ну ничего, думал Степан Антонович, потирая в коляске руки, на каждую хитрость есть другая хитрость, на силу — другая сила. Посмотрим еще, как ты, милый мистификатор, о пощаде запросишь!
Спиридон навел справки относительно веселого дома Зи-Зи, и выяснилась интересная вещь. Зинаида Прохоровна Блинова, квартировавшая в том доме, погорела вместе со всем имуществом и с девками. Заслышав запах дыма, сторож, слегка во хмелю по случаю именин жены, потащил гостей заливать огонь. Подоспели они вовремя, до приезда пожарной команды сумели справиться с огнем так, что прочие жильцы не пострадали. Однако никого из женщин спасти не удалось. Девки, спавшие в дальней комнате, задохнулись дымом, а хозяйка валялась в прихожей с проломленным черепом. Но не сведения эти удивили Дубля, сколько дата — 28 мая 1847 года. Стало быть, сразу же после убийства на Литейном. Совпадение было более чем любопытным. И последняя деталь — никакой девушки с золотистыми волосами среди погибших не было. Спиридон наведался к сторожу, и тот сказал определенно — нет, новенькой не было. Он ее приметил, когда выходила раз с постоянным клиентом (это он про Сашу, догадался Спиридон), но вот когда позвали опознать трупы — ее точно не было.
История еще больше заинтриговала Спиридона, когда, перебирая листы с показаниями соседей, он наткнулся на описание человека, который, но словам досужих кухарок, часто выглядывающих из окна на улицу, весь день проторчал под их окнами. Описание человека было ему знакомо. Дубль порылся в своих домашних архивах и выудил листочек с описанием внешности известного вора, бандита и убийцы Тимофея Бровкина. Сравнил описания — один в один. Ага, вот куда ниточка тянется.
Ниточка оборвалась — Спиридон узнал, что Тимофей Бровкин полгода назад был найден убитым. След девушки затерялся.
Оставалось искать красавицу, да не такую, каких в Петербурге тьма, а особенную, необычную. Дубль решил не связываться со своими «коллегами» по Третьему отделению, а обратиться за советом к своему «приемному родителю» и первому начальнику Шервуду. Навел справки, оказалось, что Иван Васильевич недавно выпущен из Шлиссельбургской крепости и пребывает в Смоленской губернии, в родных Бобырях.
Ивась по такому случаю не пожалел своих лошадей и снарядил Спиридона в дорогу. Шервуд встретил его неласково, но, уловив в глазах мельтешение с отблесками империалов, тут же сменил тон и попросил в долг десять тысяч рублей. Дубль вытащил сто рублей серебром (от того же расщедрившегося Ивася) и дрожащими руками передал Ивану Васильевичу, ожидая горделивого отказа. Отказа не последовало, и Дубль приступил к делу.
Сказал, что у племянника его сбежала невеста и прихватила кое-какие драгоценности, оставшиеся от матери. Молодой дурак пришел к нему, плачет и желает найти изменщицу и всыпать ей пару горячих.
— Пару горячих? — изумился Шервуд.
— Парень в таком расстройстве, что и не знает, как быть.
— Хороши дела — пару горячих, — тянул время Шервуд. — А как мы найдем ее, а он возьмет и порешит девку с горя? Под суд пойдем соучастниками! Нет, не помогу. Я и так под домашним арестом. Не хочу опять в Шлиссельбург.
Шервуд говорил одно, а глаза твердили совсем другое: «Дай еще!» Спиридон хорошо знал такой гипноз. Сам же ему и учился у Ивана Васильевича. Он говорил какие-то слова, а сам думал: «Сколько же дать? Сто — много, пятьдесят — мало. Так сколько?»
— Бог с вами, Иван Васильевич. Что я, своего племянника не знаю… («Все-таки пятьдесят хватит!»)
— А кто скажет: знаешь — не знаешь. Да и откуда у тебя племянник этот взялся. Что-то не припомню его… («Еще давай, говорю!»)
— Ну как же, Иван Васильевич, или запамятовали… («Святые угодники, сколько же отвалить?»)
— Э-э-э, да ты малый не промах… («Дай еще! Мало дал!»)
— У меня с собой только пятьдесят рублей серебром.
— Так давай.
Сторговавшись о цене, перешли к делу. Шервуд мечтательно стал вспоминать петербургских красавиц.
— Эта такая была с ямочками. Ой, по всем местам были ямочки, как вспомню…
— Не та.
— А вот Авдотья разве что? Авдотья тоже красивая. Дочка полковника…
— Та сирота. Из Смольного сбежала.
— Не на лбу же у нее написано, что сбежала. А Авдотьиного папашу я тоже отродясь не видал. Может, выдумала…
И через полчаса таких препирательств Шервуда осенило:
— Ночная княгиня! Не она ли? Самая загадочная женщина была в Санкт-Петербурге. Никто про нее ничего не знал. Как с неба свалилась в свои двадцать лет, и полстолицы из-за нее перестрелялось и перевешалось.
— Так уж?
Спиридон как услышал это прозвище, так и затрясся мелкой дрожью. «Неужто провидение?»
— Ну один псих был, мне сестра писала.
— Так вы ее не видали сами?
Дубль изо всех сил пытался сделать вид, что остается спокойным. Знал, поймет Шервуд, что с ним, — выпотрошит все. И не увидит тогда Спиридон никаких денег.
— Нет, я ведь в крепости, милок, семь лет провел. Думаешь, ко мне туда женщины толпами ходили?
Возвращаясь в Петербург, Спиридон лихорадочно думал — как быть? Сейчас ли сорваться с крючка, избавиться от молодежи, или все-таки использовать Сашу для опознания? Не может быть, чтобы такая удача. И к тому же двойная! Ведь не в первый раз он услышал у Шервуда прозвище «ночная княгиня», оно было ему хорошо знакомо из одного письма, находящегося «в работе». Он помнил письмо практически наизусть. Единственное, чего он до сих пор никак не мог определить, так это кого же ему шантажировать.
Вернувшись домой, он заперся в конторе и внимательно перечел голубой листок:
«…И как ты сам понимаешь, Долли нет необходимости знать, где я провожу время.
А время я провожу в одной из сказок Шехерезады. Если ты усмехнулся теперь, то уверяю тебя — зря, потому что я нисколько не преувеличиваю. В темном лесу, в стороне от Смоленской дороги, стоит удивительный старинный особняк, где каждый вечер мужчины во фраках предаются грехам, влекущим их с момента появления на свет. Шампанское там, похоже, никогда не переводится, игра идет за карточным столом по крупной, а еще видел я рулетку, и с ней встречаются каждый вечер.
Нет, было бы обманом не написать тебе, что влюблен я не только в азарт, витающий здесь в самом воздухе, но и в хозяйку дома, которую все зовут ночной княгиней. Говорят, это прозвище она получила в столице, молоденькой девушкой. Теперь она не слишком молода (двадцать лет, возможно, чуть больше), но полыхает такой невыносимо жгучей красотой, что щемит сердце и слепит глаза.
Если тебе взбрендит после моего рассказа заявиться в Москву, то имей в виду, очереди придется ждать довольно долго. Я попал сюда заместо заболевшего дяди, который ожидал свою очередь целый месяц, да еще перекупил ее у какого-то купца, заплатив до тысячи рублей серебром. Представляешь размах? Вступительный членский взнос составляет около пятисот рублей, игра съедает много, менее пяти тысяч и не думай брать с собой.
Предчувствую твое нетерпение, хорошо зная тебя, и жду встречи».
Шантажировать этим письмом можно было кого угодно. Мужчин, слетавшихся на огонек в лесной притон, хозяйку дома или же организаторов этих пиршеств азарта. Дубль раздумывал — кого из них выбрать? А теперь, если княгиня окажется той самой Алисой, и того интереснее получается. Можно помочь Саше выкрасть свою девицу, денег с его покровителя-купчины содрать, а потом доложить и хозяину притона — мол, так, дескать, и так, знаю, где находится ваша краля расписная, и за вознаграждение, положенное в таких случаях, готов известить…
Пока Спиридон обмозговывал письмо, Иван Васильевич Шервуд кусал с досады заусенцы на пальцах, сидя в любимом кресле, покрытом каштановым вытертым пледом. От его цепкого взгляда не укрылась, разумеется, та перемена, которая произошла со Спиридоном, как только он указал ему на ночную княгиню. Что-то такое затевает его бывший агент, что-то денежное, видать, недаром ручонки задрожали и по лицу жар полыхнул.
Иван Васильевич не привык сидеть сложа руки, когда вокруг что-то захватывали, отнимали и делили. Особенно, когда это касалось денег. Да и долгов у него — сто сорок тысяч рублей! Шутка ли!
Шервуд порывисто бросился к столу и в который раз принялся писать прошение о денежном вспоможении государю-императору: «Ваше императорское Величество! Государь-надежа!..» Перо дрогнуло, на листок, сверкнув в лучах солнца, выпрыгнула фиолетовая клякса. Шервуд скомкал лист, бросил на пол и, заложив руки за спину, зашагал по комнате. «Не даст. Все равно не даст. Рублей двести даст, не больше… Вот если бы дозволил свободу передвижений! Я бы сам добыл. В два счета».
Он снова подлетел к столу и снова написал: «Ваше императорское Величество! Государь-надежа!..» И снова скомкал лист. «Не позволит. Ни за что не позволит. Видно, деньги теперь легко даются таким уродам, как Спиридон. Я ему информацию бесценную, а он мне — двести пятьдесят рублей. А сам тысячи заграбастает! Ну уж нет! Не дам! Не позволю!»
Шервуд сам чувствовал себя императором и в итоге состряпал донос. Запечатал его сургучной печатью, на конверте написал: «Его Сиятельству графу А. Ф. Орлову. Срочно. В личные руки. Сообщение подполковника И. В. Шервуда». Наспех одевшись, он бросился к генерал-майору Романусу, сочувствующему его положению, и упросил отправить депешу в Петербург с курьером сегодня же. Вернулся Шервуд домой в ином расположении духа. Потирал руки и представлял себе глупое лицо Спиридона Дуля, когда у того из-под носа уплывет лакомый кусочек. «Ничего! В следующий раз умнее будет. Пусть знает мне цену! А то вздумал — двести пятьдесят рублей…»
Алексей Федорович Орлов, шеф Третьего отделения, уединился после обеда в кабинете «разбирать бумаги». Никаких бумаг он не трогал, а предавался легкой пищеварительной истоме. Так продолжалось бы около часа, но за дверьми послышался шум и без доклада в дверь сунулась лисья морда Дубельта.
— Мне срочно! — притворно-плаксивым тоном сообщил он, соединяя брови домиком.
— Леонтий? (Чтобы тебя черти побрали!) Ну давай, что там у тебя?
— Опять! — яростно кусая правый ус, зашипел Леонтий Васильевич. — Снова!
— Да что стряслось?
— Снова он! Шервуд!
При упоминании имени бывшего сотрудника управления Алексей Федорович вздрогнул, и сон с него тотчас слетел. От Ваньки любых фокусов можно было ожидать. Вот всегда так. То к государю с жалобами на всех лезет, то ему на государя досадует. Премерзкий человек. Сколько терпели его выходки, закрывали глаза на его самоуправство. Никак не могли царского любимца прищучить. В крепости продержали семь лет. Под домашний арест отправили, а он все не угомонится!
— Что там такое?
— Депешу вам прислал. Очередной донос.
— О чем?
— Не вскрыл. Может, и не надо? Ну его, сожжем, а после скажем, что ничего не получали.
Втайне Леонтий Васильевич был уверен, что Шервуд состряпал донос на него. Поэтому всеми силами души мечтал воспрепятствовать тому, чтобы дело снова дошло до государя. Ведь и в прошлый раз хоть и оправдался, но все-таки — каково это ходить в оправданных? Государь еще повторил, что одно — оправданный, и совсем другое — незапятнанный.
— Посмотрим. — Граф брезгливо, двумя пальцами раскрыл листок.
Дубельт пристроился у него за плечом да так и ахнул.
— Так и есть! Этот оглашенный опять про меня насочинял! Чтобы его кондрашка скрутила!
— Подожди причитать, — отмахиваясь, сказал Алексей Федорович и указал Леонтию на соседний стул. — Сядь-ка вон там, не мельтеши.
Он, сдвинув брови, дочитал письмо и крепко задумался. А поскольку смотрел он все это время на Дубельта, тот под его взглядом подпрыгивал, как уж на сковородке. Совесть его была более чем нечиста, особенно если вспомнить последнее приобретение — огромное имение в Подмосковье, записанное им, правда, как всегда, на имя жены. Прознал, гадина Шервуд! Не нужно было покупать в Смоленском направлении. Нужно было где-нибудь севернее. Господи, и зачем его из крепости выпустили?
— Дело-то любопытное! — изрек наконец граф Орлов, недоумевая, что же происходит с его подчиненным. — Да ты не дрейфь, не про тебя это.
— Как же, скажете! Там ведь по всему листу Дубельт да Дубельт!
— Не Дубельт, а Дубль.
Леонтий прищурился, что-то вспоминая.
— Спиридон Дубль. Вспомнил? Ну которого еще на каторгу посылали за сведениями.
— Неужели? — Глаза Дубельта заиграли совсем другим огоньком.
Шервуд не всегда порол чушь в своих доносах, поэтому успокоенный Леонтий Васильевич подкрутил пышный ус и вопросительно уставился на графа.
— Помнишь дело о броши ее императорского высочества? Ну когда мужика взяли, пытавшегося сбыть вещицу? Достань-ка мне его. Помнится мне, был там эпизод с некоей Цирцеей. Которая на мужчин самое что ни на есть магнетическое действие производила. Ну еще сам император Николай Александрович просил осведомиться, уточнить.
— Как же, как же, припоминаю. Мои люди и уточняли. По указанному адресу проживал статский советник Нарышкин, кажется. Но в тот момент отбыл на воды, да так до сих пор и не возвращался. И девица какая-то под его опекой находилась.
— Ан, если верить господину Шервуду, по-другому выходит. Наплести-то он наплел здесь всякой всячины. Думаю, многое — вздор и вымысел. А вот к Спиридону Дублю приставь человечка. Пусть приглядывает. Государю пока докладывать ничего не буду. Бес этого Шервуда знает — где врет мерзавец, где правду говорит. Если найдем красавицу магнетическую — тогда и доложим.
Леонтий Васильевич отправился поднимать дело о находке броши. Шел к архиву и усмехался в усы. Вот уж действительно — удача, на ловца и зверь бежит. Велел принести папку, пролистал, задумался. Значит, тогда ошибся государь Николай Александрович, повелевший считать преступника умалишенным, а все сведения, им поставленные, определить как бред. Не был умалишенным этот, как его, он заглянул в папку, ну конечно — Мерин. Стоял как дурак на Сенном рынке чуть ли не посреди площади, продавал мотыля с изумрудными глазками. А тут его цап за жабры — и в отделение. Граф как рапорт прочел, тут же собственной персоной пожаловал в отделение, чтобы самому убедиться насчет брошки. Чуть не прослезился. «Та самая, — говорит, — сколько раз видел ее на великой княжне Марии Николаевне! Вот теперь нам слава заслуженная будет!»
И вправду император пришел в восторг от возвращения вещицы. К показаниям Мерина проявил интерес. До тех пор, пока не выяснилось, что по указанному им адресу «самого великого злодея» проживает статский советник Нарышкин Герман Романович, находящийся на длительном лечении в Швейцарии. Тут-то и распорядился император дело закрыть, а Мерина определить в дом умалишенных. Но его тоже понять можно: после пожара в Зимнем дворце канцелярия его величества получала ежедневно десятки писем, где утверждалось, что поджигатель корреспонденту доподлинно известен. Сосед указывал на соседа, мещанка на прохвоста и пьяницу мужа, выжившая из ума бабка — на своего беспутного сына. Но тут…
Самым ярким аргументом в пользу правды Мерина служил труп известного убийцы и грабителя — Тимофея. Суть сводилась к тому, что этот бесстрашный бандит в последнее время кого-то очень боялся, а потому, предчувствуя близкую кончину, исповедался товарищу во всех своих грехах. Как утек он с каторги, вернулся в Петербург по подложным документам. Имя, правда, оставил прежнее, а вот из Зюкина стал Бровкиным. И чуть ли не сразу же нашел себе хозяина. Хозяин этот был прямо-таки не человек вовсе — сам дьявол. Дел они с ним сотворили жутких много, но самым жутким было последнее преступление, после которого Тимофей, получив от него изрядную сумму, сбежал. Преступление это очень известное, о нем тогда все газеты писали. Об убийстве князя Налимова и его денщика. И хотя уже после этого дела Тимофею стало не по себе, хозяин приказал ему через два дня убить хозяйку притона Зи-Зи, а в доме устроить пожар. Сам же он тем временем вынес на руках из дома совсем молоденькую девицу неизвестного происхождения. Девица та теперь им воспитана в том же бесовском духе, прозывается ночной княгиней и околдовывает мужчин одним только своим взглядом.
Хозяин выплатил Тимофею громадную сумму, и Тимофей решил завязать. То ли ужас пробрал от собственных грехов, то ли дьявольский хозяин так напугал. Но завязать не удалось. Денег, которых ему по самым скромным подсчетам хватило бы на десять лет, это если с умом тратить и безбедно существовать, Тимофею хватило лишь на несколько суток запоя, по окончании которого он проснулся в канаве на окраине города гол как сокол и без памяти о том, где был накануне и что делал.
Помыкавшись с Мерином на карманных кражах, Тимофей решил ограбить своего бывшего хозяина. Благо знал, какие у того были ценности, приходилось видеть разок. Окрутив прислугу в отсутствие хозяина, Тимофей и Мерин дельце-то и обтяпали. Да, видно, отыскал его тот Дьявол…
«Может быть, все это и околесица, — думал Леонтий Васильевич. — Что же, посмотрим…»
Он позвал адъютанта и распорядился выделить троих людей наблюдать днем и ночью за Спиридоном Дублем. Но как только поступили первые сообщения, Леонтий Васильевич отозвал наблюдателей и поставил двух своих, проверенных, в штате не числившихся, и стал докладывать графу Орлову вяло, опуская значительную часть подробностей, среди которых его лично интересовала главная — игорный дом.
Друзья Спиридона вели активную переписку, которая проходила через руки Леонтия Васильевича. Вносили какие-то странные взносы в какой-то непонятный клуб, и лишь Дубельт с его чутьем и опытом мог определить, о чем речь.
Никто так хорошо, как генерал Дубельт, не знал о прибылях, которые дает игорное заведение. Все его благосостояние проистекало именно из этой статьи. Он состоял пайщиком в игорном притоне Политковского. По наведенным справкам, в бывшей усадьбе Сент-Ивенсов играли богатейшие люди со всей России. И какая конспирация! Кто бы мог подумать! Явно во главе стоит человек образованный и с хорошей коммерческой жилкой. Нужно бы с ним повидаться. Тем более что в руках генерала Дубельта все прибавлялось и прибавлялось козырей против него.
Дубельт решил действовать на свой страх и риск. Отобрал самых опытных агентов, из тех, что за него в огонь и в воду. Выехал в Москву. Чем черт не шутит. Получится договориться с великим мистификатором — ударят по рукам, а дело о ночной княгине будет отложено в самый дальний угол. Не получится — придется провести операцию по всем правилам и доставить ночную княгиню в столицу — уж больно император Николай Александрович интересовались. Со всех сторон выгода.
Утро на Ивана Купалу выдалось хмурым. Герман проснулся раньше обычного от странного предчувствия, которому никак не мог придумать объяснения. Он открыл глаза и перед собой в окне увидел небо в тучах. Потом почувствовал странный внутренний толчок, от которого сердце сжалось и резануло острой болью, точно отточенный клинок вошел в тело. Инстинктивно он прикрыл глаза, сморщился от боли. Но боль тут же отпустила. Сердце билось ритмично и четко. «Может быть, старость?» — подумал он и, протянув руку к подушке Алисы, коснулся дивных золотистых волос. Положил руку на ее лоб — прохладный и безмятежный — и снова прикрыл глаза, восстанавливая силы.
Необыкновенное создание эта девочка. Прожив с ней три года, он каждый раз испытывал удивительное волнение, как только она поднимала на него глаза. Если все люди представлялись ему замкнутыми сосудами, в которых варились нажитые собственной глупостью болезни и горести, то Алиса была проводником огромной жизненной силы, которую черпала из ниоткуда. Сила эта не была злой, не была доброй. Она была нейтральна и легко направлялась в нужную сторону — любой чужой волей, лишь бы та не противоречила ее желаниям.
Герман попытался уснуть, но тревожное чувство засело в сердце. Он поднялся и вышел в сад. Воздух впервые за лето остыл немного, но дышать было тяжело. Казалось, из воздуха тоже вытянуты все силы надвигающейся грозой…
Нужно было просмотреть список приглашенных на сегодня. Купец Еремеев сообщал, что уступает свою очередь сыну своего друга. Граф Нефедьев уведомлял о болезни и просил вместо него любить и жаловать какого-то князя Беспалого. А вот и еще один сюрприз — вместо завсегдатая тайного советника Бедова будет какой-то Иванов. Ни чина, ни звания не известно. Как некстати эти замены. Думал ли он, что популярность клуба возрастет настолько, что клиенты начнут искать выгоду не в игре, а в том, чтобы перепродать свою очередь втридорога. Это усложняет работу. С неизвестными гостями вести себя нужно осторожно, наводить справки, изучать личность игрока, узнавать его слабости. А если это купец из Сибири или промышленник с Урала проездом, то тут особенно не развернешься. Досадный прокол у них уже случился. Когда гость, назвавшийся князем Ордынцевым, оказался мелким карточным шулером. Пришлось заманить его в сад и отдать в руки дожидающимся молодчикам, чтобы выпроводили со всеми полагающимися почестями… И вот снова — на тебе. Столько подмен в составе гостей. Нужно бы определить в правилах клуба, что гость не имеет права уступать свою очередь кому бы то ни было…
Герман принялся переписывать устав с поправками. Он работал сосредоточенно, не отвлекаясь, пока сердце его снова не сжалось, но не от боли, а от беспричинной нестерпимой тоски…
Алиса тоже поднялась раньше обычного. Посмотрела на высокие напольные часы и скисла. Она не любила утро. Ночное возбуждение улетучивалось на рассвете как дым, оставалась беспросветная скука, шатание по комнатам, раздражение. Да и кем она, собственно, была по утрам? Ночью она была царицей, феей. Утром она превращалась в ничто, и это ее настолько сильно удручало, что она готова была плакать, или бить посуду, или кричать на сонных девок, метущих полы по утрам, до того как преобразиться вечером в светских дам. Боже, какой кошмар! Неужели так всю жизнь? Или нет, не всю, а лишь до того момента, когда мужчины перестанут обращать внимание на то, что ты вошла в гостиную. А что тогда? Седой и сгорбленный Герман, никому не нужная Алиса в чепце и беспробудная скука, несмотря на все эти миллионы, которые они к тому времени заработают. Тихая смерть.
Алиса изводила себя этими мыслями. Она могла себе это позволить, потому что знала: дурные мысли исчезнут часам к восьми, когда она станет одеваться, расчесывать перед зеркалом волосы, примерять ожерелье. Они пройдут от первого же глотка шампанского, который она сделает по привычке перед тем как выйти в зал, от первых же восторженных взглядов, обращенных на нее. Скука будет ниспровергнута. Нужно только подождать. Каких-нибудь восемь часов. От этой цифры Алиса глухо застонала и продолжила свои скитания по скрипучему притихшему дому.
Чтобы хоть как-то развеяться, она отправилась в лес. От леса пахло вечностью. Замшелые деревья, казалось, уходили корнями в глубины веков. И если остаться среди них вот тут, на этом самом месте, где стояла Алиса, то, возможно, тоже будешь жить вечно, как и они. Алиса посмотрела наверх. Солнце отчаянно сражалось с рваными тучами, мелкие брызги дождя рассеивались где-то в самых макушках деревьев-великанов. И вдруг прямо над ее головой, переливаясь, расцвела радуга. Алиса застыла. А под ней — еще одна. Почему-то ей захотелось плакать, и она прикусила нижнюю губу. Испугалась даже сначала, но поняла — от радости. Удивительные бывают в жизни радости. И тут же вспомнила — нужно загадать желание. Она наморщила лобик, открыла глаза и растерянно посмотрела в небо. Чего же она хочет? Притихла, прислушиваясь к себе: неужели совсем ничего? Внутри было пусто. Лишь сердце билось часто и глухо.
И вот в тишине возник какой-то странный звук. Сначала ей показалось, что это внутри. Или все-таки снаружи? Словно всхлипнули ветки березы или хрустнула ветка. Или… Ей даже показалось, что ее зовет кто-то. Тихо-тихо произносит ее имя. Она постаралась не дышать, чтобы не спугнуть волшебную минуту. Чувство реальности постепенно таяло, Алиса вслушивалась в себя, вытянув тоненькую шею. Она еще стояла, силясь отыскать в себе желание, достойное двойной радуги, пытаясь отнести тихий звук — по слогам произнесенное имя «Алиса» — за счет шороха веток. Но имя наполнилось человеческим дыханием. И дыхание это обжигало затылок. Алиса вскрикнула и зажмурилась. И нереальный мир закружился вокруг нее…
Саша вместе с друзьями остановился в крестьянской избе на окраине леса. Он обещал Ивасю не лезть на рожон и дождаться вечера. Макошь спала, когда он уходил, иначе бы ни за что не отпустила. Он обещал ничего не предпринимать, только, может быть, высмотреть силуэт Алисы в окне. На встречу он не рассчитывал. И не был к ней готов.
Она была прежней, его Алиса. Нет, нет, она была в тысячу раз прекрасней, чем рисовало его воображение. Стояла посреди опушки на цыпочках, запрокинув голову, зажмурившись. Сердце его отбивало барабанную дробь, а губы так свело, что они едва разошлись, когда он попытался позвать ее.
Думать особенно не пришлось. Чересчур долгое ожидание сыграло с ним злую шутку. Он онемел, увидев ее лицо — до боли знакомое, до смерти чужое, до одурения прекрасное и любимое. И единственное, что он сумел произнести, еще будучи способным владеть собой, разомкнув омертвевшие губы, было:
— А-ли-са…
Он бросился к ней, она обернулась… Дальше произошел какой-то странный щелчок в сознании, членораздельная речь стала невозможна. Да и что можно сказать, когда ты держишь в объятиях такую красоту и покрываешь поцелуями любимое лицо? Горячая волна подхватила их и понесла в разверзшуюся бездну страсти. Мохнатые лапы елей заслонили и небо, и солнце над головой, и даже разноцветные дорожки радуги, упрямо качающиеся в небе…
Алиса была захвачена врасплох, сметена и унесена неведомой силой. Но эта сила была настолько болезненно сладкой, что ей не хотелось сопротивляться, даже мысли не было противиться горячим поцелуям — губы ее, оказывается, навсегда запомнили сто губы, как затверженный однажды урок.
Круговорот елей и поспевшей земляники длился мгновение, а возможно — вечность. Он грозил смертью, так показалось Алисе, вон то легкое облачко, несущееся поверх деревьев, и есть ее исстрадавшаяся и воскресшая душа, возносящаяся к солнцу.
— Саша, — прошептала Алиса. — Как же… Саша…
Теперь он должен был все ей рассказать. Обстоятельно, чтобы она поняла и поверила. Предстоял длинный разговор, нужно было подобрать слова. И он говорил, да только слова были все те же.
— Алиса, Алиса, Алиса, — повторял он бесконечно…
Все мысли в голове разлетелись, подобно тому, как волна, докатившись до желанного берега, разбивается вдребезги о прибрежные скалы.
Она опомнилась скорее. Отшатнулась от него, залепетала:
— Нет, Саша, нет!
— Алиса…
— Не говори ничего. Послушай, не сейчас.
— Алиса…
— Завтра, слышишь, приходи сюда завтра утром. Мы поговорим обо всем. Но только не сейчас…
Умирая в его объятиях, она почувствовала, что время обратилось вспять, побежало обратно, и этот процесс превратил ее из ночной княгини в самонадеянную беглую смолянку, одетую в невзрачное платье стареющей кокотки Зинаиды Прохоровны. Ей даже почудился запах дешевой туалетной воды Зи-Зи, и на лице ее промелькнула тень легкой брезгливости и отчаяния. Время грозило и вовсе свернуться в тугой клубок, сделав Алису сироткой — маленькой монастырской воспитанницей.
От ужаса она растопырила руки, пытаясь удержать сворачивающееся время, остановить его бег. Саша смотрел на нее, ничего не понимая, убиваясь, что набросился на нее, что, может быть, обидел… Очерствевшая каторжная душа превратила его в животное. Ну разве можно было так? Нужно поговорить с ней, успокоить…
— Алиса, Алиса…
Пятясь от него, Алиса слепо смотрела в пространство, растопыривая пальцы. Время сжималось с каждым его словом. Нужно заставить его замолчать, иначе…
— Ты только не говори ничего, слышишь, милый? Только ничего не говори, — взмолилась она и посмотрела ему в глаза.
Провал. Она провалилась в комнаты Зинаиды, за спиной почудились обшарпанные крашеные стены и узкая кровать с брошенной на нее второпях охапкой сирени. Но больше время не кружило, не затягивало в свой водоворот.
— Я приехал за тобой, Алиса, — произнес он наконец членораздельно заготовленную заранее фразу.
— Да, — ответила Алиса, — да. Но только не теперь. Уходи теперь.
Она подошла к нему вплотную, положила руки на грудь, улыбнулась какой-то своей мысли, посмотрела вверх. Радуга еще светила двойной дорожкой, и Алиса отпрянула от Саши… Она переменилась на глазах. Из лопочущей девочки стала властной женщиной, которой нельзя не подчиниться. Она высоко подняла голову и сказала Саше не допускающим возражения тоном:
— Завтра. Я буду ждать тебя здесь. Ты все мне расскажешь. Но не сейчас. Сейчас — уходи. Пожалуйста, — прибавила она околдовывающе мягко.
Никто не мог ей отказать, когда она просила. Саша попятился, пораженный такой внезапной переменой. Она пошла прочь. Он остановился, она тоже замерла, не оборачиваясь. Он сделал шаг в ее сторону, она обернулась и вскинула руки, словно останавливая его. И он остановился, повинуясь. Она махнула рукой — уходи. И он, совершенно раздавленный неожиданно прорезавшейся в хрупкой девочке волей, повернулся и ушел.
Алиса не дошла до дома. И виной была не страшная слабость в коленях. Виной был страх, нет, настоящий ужас перед тем, что с ней приключилось. Закрыв глаза рядом с Сашей, она в последний миг отчетливо увидела лицо Германа, и над землей поплыл обволакивающий, парализующий страх.
Алиса села на скамейку спиной к дому, чтобы никто не мог разглядеть ее лица, не мог прочесть в нем смятение, которое захлестнуло ее с головой. Страх подействовал на нее странно. То, что произошло на поляне, было выше ее понимания. Но совсем не пугало ее. Скорее даже наоборот, приводило в восторг. Чувство это было ей знакомо, но сегодня имело новые нюансы, цвет и запах. Ей было хорошо и тогда, на поляне, и теперь. Только вот Герман…
«Кажется, это называется изменой, — подумала Алиса и чуть не рассмеялась. — Никогда не думала, что это так необыкновенно весело». Скуки как не бывало. «Так вот чем занимаются женщины, когда им становится скучно», — лукаво заметила она про себя и повернулась лицом к дому. Из окна кабинета на нее смотрел Герман. Ужас поднялся к самому горлу, но она тут же справилась с собой, подняла руку к послала ему воздушный поцелуй. «Он ничего не узнает, — успокоила она себя. — А завтра посмотрим…» Сегодня она была счастлива.
Саша вернулся и угодил в западню. На стуле посреди комнаты сидел немолодой человек с лисьим лицом, а Макошь, Ивась и Спиридон теснились на лавке в углу. Первым его движением было выскочить из избы, но за спиной уже стояли двое, а господин на стуле улыбнулся:
— Ну стоит ли? Все бегаете да бегаете. Не пора ли остановиться?
Пожалуй, его встреча с Алисой была последней.
— Да вы не смущайтесь так, Лавров. Садитесь. Обсудим создавшееся положение.
Что-то в голосе этого человека, похожего на лиса, насторожило Сашу. За время каторги он привык к грубому обращению, к матерной брани, к ударам прикладами. Но никто с ним никаких разговоров не вел, за исключением следователя, которого он плохо помнил. Саша сел, посмотрел на Ивася. Лицо у того было вовсе не хмурое, а напротив — оживленное, он даже подмигнул Саше и кивнул на господина, мол, слушай, что скажет.
— Вы, Лавров, беглый каторжник, если я не ошибаюсь? Зарезали… причем зверски зарезали, двух близких вам людей. На этапе сбежали…
— Я никого не убивал, — набычившись сказал Саша, и сидящие на лавке закивали головами, как китайские болванчики.
— Что ж вы раньше-то молчали?
— Не в себе был. Умом тронулся. Мне казалось, коли отец умер, то и мне жить незачем.
— А теперь отыскали смысл?
Саша смотрел на господина прищурившись. Говорить об Алисе ему не хотелось.
— Ну что же вы молчите? Почему не расскажете о своей фее ненаглядной? Не хотите впутывать?
— Алиса здесь ни при чем! — выкрикнул Саша и сжал кулаки.
— О-го-го! Вы только сидите смирно, хорошо? Непривычно мне в таком возрасте с мальчишкой сражаться. Годы не те, да и звание… Увольте! Значит, вот до такой степени влюблены? Что готовы повторно на каторгу отправиться за оскорбление должностного лица?
И снова Саше показались странными его слова. Разве он не отправится на каторгу в любом случае? И словно читая его мысли, человек предупредил:
— Дело-то ваше пересмотрено. И невиновность практически доказана.
— То есть — как? Ведь…
Договорить он не успел, потому что в эту минуту Ивась и Макошь бросились его обнимать.
— Довольно, — строго сказал господин Ивасю. — Обещали ведь!
Он подождал, пока страсти улягутся, а Сашин взгляд приобретет осмысленность.
— А вот настоящего преступника ловим, — объявил господин, и взгляд его стал не на шутку суровым. — Нашли. И постараемся сегодня же взять.
— Кто же этот мерзавец? — выдохнул Саша.
Ивась и Макошь во все глаза глядели на господина.
— По странному стечению обстоятельств им оказался опекун и, извините за бестактность, сожитель вашей приятельницы Алисы Форст.
— Нет, — упавшим голосом промямлил Саша. — Этого не может быть.
Потрясений для него на сегодня было достаточно.
— О, поверьте мне, на свете еще и не такое случается. Предположительно, он вел какие-то дела то ли с Налимовым, то ли с вашим отцом. Комнаты снимал у Зинаиды Прохоровны Блиновой. Знакомое имечко?
Саша замотал головой, но сообразив, что Зинаида Прохоровна настоящее имя Зи-Зи, закивал утвердительно.
— Все это как-то связано. Вот возьмем голубчика, тогда все и узнаем.
— А Алиса? С нею что будет?
— Вот об этом-то я и пришел поговорить с вами. Мы пока не можем сказать определенно, использует он вашу приятельницу в своих грязных целях или она является его сообщницей.
— Как можно?! Конечно же, использует!
Господин посмотрел на Сашу с грустной улыбкой.
— Узнаем. Сегодня же вечером и узнаем. Но для этого нам нужна ваша помощь.
— Я готов…
— Не торопитесь. Дело опасное. Причем — весьма.
— Я в полном вашем распоряжении.
Господин посмотрел на Сашу, бросил взгляд на Макошь и Ивася, выдохнул: «Ну что ж…» — и подробно расписал роль, которую хотел бы отвести им в ночной операции.
Сегодня в усадьбе соберутся почтенные люди. Не хотелось бы никого смущать пальбой, компрометировать (при этих словах господин посмотрел на Спиридона, и тот весь сжался на лавочке). А проникнуть в дом может всего-то один офицер — управление перекупило очередь в клуб. Остальным придется ждать наступления темноты, как бы птичка не упорхнула, больно опыт у нее по этой части большой. Макошь с Ивасем ближе к ночи попросятся на ночлег… Саша должен внимательно следить за офицером и, когда тот подаст знак, подойти к окну, возле которого будет прогуливаться Ивась («И я!» — упрямо вставила Макошь), и подать сигнал. Это будет означать, что офицер смог увести хозяина в его кабинет под предлогом заплатить за весь сезон и получить карточку постоянного клиента. Там его, голубчика, и возьмут тихо, никто даже не догадается.
— А Алиса?
— Алиса ваша, собственно, хозяйка. Герман Романович только принимает взносы и считает прибыль. Он в гостиной появляется редко. Вы, главное, не нервничайте, ведите себя естественно.
— Постараюсь.
— И вот еще что: если возникнет экстремальная ситуация, уж выбирайтесь сами. Но особенно там не геройствуйте.
Саша посмотрел на Макошь. Та стояла закусив губу, и на глаза ее навернулись слезы.
Устав, который к полудню Герман закончил и переписал набело, необходимо было отвезти Степану Антоновичу. Он переоделся, посмотрел в окно — не идет ли дождь. И увидел Алису. Он махнул ей рукой, она послала ему воздушный поцелуй. Никогда этого раньше не делала. Странный день, и Алиса тоже какая-то странная. Ну да ладно, утрясется. Он обогнул дом, вывел, серую в яблоках безымянную лошадь из конюшни. Успеть бы, пока Степан Антонович в город не уехал.
Дождь так и не собрался. Он скакал, оставляя за собой столбы пыли. Глухомань. Сюда в этот год за грибами никто наведываться не станет. Какие грибы, когда такая жара. Ягоды высохли на корню.
Впереди показался человек. Шел тяжело, но ровно, руки прижимал к бокам, ноги переставлял очень уж знакомо. Герман всегда безошибочно узнавал эту походку. Так ходят те, кому пришлось ходить в кандалах. Кандалы-то можно снять, а вот изменить походку после этого — вряд ли. Люди не обращают внимания на такие мелочи — походка, жесты, выражение лица. Им и невдомек, что такие мелочи выдают их с головой.
Однако кто же это? В лесу, кроме усадьбы Сент-Ивенсов, и нет ничего. Герман обогнал человека, обернулся на скаку и обомлел. Нет, не может быть. Не он. Просто день такой сегодня. Нервный и беспокойный день. Лошадь несла его дальше, а в душе всплывало — это он, Саша. Гелины черты лица, которым придавал мужества такой же, как у него самого, подбородок. А строение тела — тут не ошибешься. Может, только чуточку выше Германа и чуточку шире в плечах его сын.
Он поморщился. Нет у него сына. Так он когда-то решил. Бог ли ему помог или дьявол, но он вернулся. Вот почему сегодня на душе так скверно с утра. Некоторое время он скакал, ни о чем не думая, пока не сознался себе, что рад. Он был рад — и это главное. Он был рад, что сын, или не сын, но именно этот мальчик, так похожий на Гелю, не сгнил на каторге, а идет себе по лесу живой и здоровый. И еще он воспринял появление Саши как знак. Зажился здесь Феликс, пора уходить. Пригрелся, расслабился. «Старость, — снова мелькнуло в голове, — устал». Охоты на мальчика он устраивать не будет. Пусть живет, коли сумел выкарабкаться. А им с Алисой пора в путь. Сначала куда-нибудь в Швейцарию, отдохнуть, и обязательно — у воды. Завтра ночная княгиня вместе со своим опекуном бесследно исчезнет для всех — для слуг, для Степана Антоновича и, конечно, — для расстроенных игроков, которые загодя заплатили взносы за год вперед.
И все-таки, что Саша здесь делал? Высматривал Алису, что же еще. А может быть, она имеет с ним связь, сама сообщила, где находится? Герман сдержал внезапное желание поворотить коня. Радости — как не бывало. Нет.
Конь, почувствовав, что хозяин занят своими мыслями, попробовал повернуть куда-то в сторону. Герман огрел его плеткой так, что на боках выступили мелкие капельки крови. Нервный день, снова подумал он. Все не так. Стоит только посмотреть ей в глаза — и все станет ясно. Вернуться бы поскорее.
Герман натянул удила, останавливая лошадь у дома Степана Антоновича, спрыгнул на землю. Перед ним вдруг закачался легкий туман, такой, который обычно предупреждал появление Гели. На этот раз видение было неприятным и пугающим. Тело пронзила дрожь, а в голове застыла мысль о том, что бесовская последовательность событий сегодняшнего дня не случайна, что все это — судьба. Теперь ничего от него не зависит, все кончится страшно. Он стоял во дворе, отгоняя отвратительное видение, туман постепенно рассеивался. В окошке мелькнуло перепуганное лицо Степана Антоновича. «А с этим-то что? — подумал Герман, поморщившись. — Все сегодня странные!..»
Степан Антонович выпроваживал через черный ход двоих хлопцев, дрожащими руками запирал дверь. Крикнул хрипло в щелку:
— Как уедет — возвращайтесь!
И поспешил открывать.
— Что-то случилось? — спросил он с порога, стараясь говорить как можно спокойнее.
— Ба! Степан Антонович! Да на вас лица нет. Совсем вы зеленый какой-то. Неужто неурочным визитом вас так напугал?
— Господи, Господи, — стал креститься Степан Антонович, глядя на Германа своими трупными глазами. — Мало ли что случиться может. Вон ведь и на небе что творится целый день!
Он ткнул толстым пальцем в черную тучу, повисшую у них над головой.
— Пойдемте-ка в дом, не ровен час молния ударит. А я, вы знаете, до молний совсем не охотник.
Не успел он закончить, небо разорвалось ослепительно белым провалом и гром ударил, сотрясая воздух. Степан Антонович пригнулся и втянул голову в плечи. Потом посмотрел в небо и погрозил туче кулаком.
— Ненавижу! — сказал зло. — Пойдемте, Герман Романович…
Степан Антонович разработал подробный план убийства Германа. План был всем хорош, но вот решимости привести его в исполнение не хватало. Степан Антонович многократно собирал своих людей, обговаривал детали, но никак не решался дать команду действовать.
Но сегодня, взглянув Герману в глаза, он понял, что откладывать далее нельзя. Что-то случилось. Спокойный и степенный Герман Романович сегодня был не в своей тарелке. Смотрел диким взором, отвлекался во время разговора. Может быть, подозревает? Тогда, не ровен час, и прикончить может на этом самом месте.
Герман уехал быстро, словно торопился. Степан Антонович открыл заднюю дверь, впустил своих ребят.
— С Богом. Сегодня, — торжественно произнес он.
К половине седьмого Алису охватило чувство, похожее на ликование. В небе все варилась гроза, это варево стало абсолютно черным, вдали вспыхивали зарницы. Она села к зеркалу. Что такое? Или ей чудится, что ее глаза так блестят?
Издалека доносилось отдаленное рокотание грома, порывы ветра гнули вековые деревья до самой земли. Крыша гудела, весь дом издавал слабые, словно предсмертные стоны.
Алиса еще раз посмотрела на себя в зеркало и вспомнила ночь, когда она пробиралась по Таврическому парку к заброшенному дворцу. Молния, сверкнувшая в окне за ее спиной и отразившаяся в зеркале, ослепила ее, она прикрыла глаза… Вот она, отчаянная глупая девочка, крадется между деревьями, не зная, что с ней будет завтра, что с ней будет в следующую минуту. Ей страшно и холодно. Но что-то гонит ее навстречу судьбе. Это и называется роком. Герман рассказывал ей. Это нечто такое, что управляет человеком помимо его воли и желаний. Это то, что приводит его туда, куда он должен прийти. Это рок привел ее к Герману. Но этот же рок привел ее и к Саше…
Внизу послышался стук копыт. Съезжаются гости. Несмотря на грозу. К ней. Несмотря ни на что. Снова стук копыт. Еще и еще. Скоро она выйдет к ним. Ночная княгиня с блестящими влажными глазами. Истома наполнила сердце Алисы. Наконец-то снова начнется жизнь! Пусть ненадолго, но настоящая, желанная, пьянящая и головокружительная жизнь!
Предвкушение завтрашней встречи с Сашей делало сияние ее глаз особенно томным, особенно манящим. «Никто не узнает, — говорила она сама себе. — Никто…» Хотя… Как странно Герман посмотрел на нее сегодня, когда вернулся. Что-то искал или о чем-то хотел спросить? Она улыбнулась ему открыто и ясно, положила руки на грудь и подумала про себя: это было сегодня уже. И еще почувствовала, что любит его. И он это почувствовал, потому что взгляд утратил оттенок подозрительности, стал влажным. «Поверил! — снова улыбнулась Герману Алиса и потерлась щекой о его щеку. Как просто». Никаких обманов. Она любит его. Но это вовсе не значит, что завтра она не отправится на поиски чудесной поляны со спелой земляникой.
Герман обычно встречал гостей сам, но на этот раз почему-то не захотелось покидать кабинет. А когда вошел в комнату, где собралось общество, понял: ряженые. Так волк чувствует охотника за версту. Ему не нужно ума, ему достаточно почувствовать, как обрывается сердце и напружиниваются непроизвольно лапы. Снова прокатился над крышей оглушительный раскат грома. «Кто же из них? — пытался угадать Герман. — Кто же охотник?»
Троих гостей он хорошо знал. Он выдавил из себя улыбку, предложил сигару, проходя мимо. Все чего-то выжидали. Ну те трое, понятно, выхода Алисы. А остальные? Он пригляделся к одному. На благородного не похож. Лицо выдает простое происхождение и непростую судьбу. Кто же ты? Купец? Пусть будет так. А этот? Держится удивительно прямо. Из отставных, наверно, но если и вышел в отставку, так в малом чине. Держится так, словно вот-вот выкрикнут в спину команду и ругательство одновременно. Глазки бегают. Но на охотника похож еще меньше. А этот, третий, тот, что стоит спиной? Он-то кто? В груди кольнуло болью так, что Герман поморщился. Он хотел подойти к гостю у окна, разглядеть его, но что-то мешало. Навалилась смертельная волчья тоска и усталость. Он чертовски устал всю жизнь уходить от погони.
Кто мог разыскать его? Полиция? Жандармы? Поздно. Он настолько богат теперь, что купит все их управление с потрохами. Ему есть что им предложить, есть чем поделиться. Но этот, самый странный, к которому почему-то не подойти, он не похож на бравого служаку. Тайный агент, которых развелось как грязи? Шантажист? Тоже ерунда. Наобещать золотые горы, а потом передать хлопцам Степана Антоновича. Нет, тот, что у окна, стоит спокойно и уверенно. Он как будто… Счастлив, — понял наконец Герман. Этот человек сейчас на седьмом небе от счастья. То-то к нему не сунуться. То-то ноги отнимаются при малейшем к нему приближении, как в детстве, когда его волокли в церковь. Кто ты? Кто ты? Внутри ожесточенно рвалась на волю неведомая силища, пытаясь захватить рассудок. Он еще боролся, потому что не знал ей названия, потому что никогда не сталкивался с нею, потому что никак не мог понять, что силища эта — смертельный парализующий страх, который испытывает всякий зверь, понимая, что теперь ему не уйти…
— Герман Романович, — раздалось рядом щебетание одной из «светских дам», — Степан Антонович пожаловали. Говорят — срочно. Провела их в кабинет, там дожидаются. И еще там какие-то люди в открытой коляске. Просятся переждать дождь.
Германа это окончательно выбило из колеи.
— Что? Где? Что за люди?
— Извольте сами видеть, — «дама» подвела его к противоположному окну.
В открытой коляске сидели двое мужчин и девушка. Один мужчина, ростом метра под два, хмурился, глядел в небо и все время крестился. Другой, намного старше, с видом побитой собаки умоляюще смотрел на окна и часто-часто закивал Герману, как только тот подошел к окну. Девушка был от-вра-ти-тель-ная. Он бы ни за что не смог сказать почему, но, несмотря на красивое, карского мрамора лицо и тонкие руки, она вызывала у него отвращение.
— Пусти. На задний двор, в домик для прислуги…
Герман не договорил и спустился в кабинет.
Степан Антонович сидел к нему спиной. Герман, чувствуя, что сегодняшний вечер не клеится, обогнул его, нарочно задев при этом слегка (чего бы, собственно, не повернуться?), и опустился в кресло, ощущая себя разбитым. Он поднял голову и увидел глаза Степана Антоновича. Успел презрительно подумать: «Вот он, охотник!» Прямо в грудь ему смотрело дуло дуэльного пистолета.
Саша оторвался от окна, выходящего на задний двор, как только там показалась коляска с друзьями. Слава Богу, пустили. Не такие уж здесь строгие порядки. И зачем только Макошь увязалась с ними?! Здесь может быть опасно. Дорога ей, правда, понравилась. Говорила что-то такое про силу. Что, дескать, вернулась она к ней на воле. На природе, значит. На Ивася прикрикнула, сказала, что занята — дождь держит. Что, пока они под крышей не окажутся, гроза не начнется. Ивась чуть не заплакал. Стал в небо смотреть и ноздри раздувать… На крышу упали тяжелые капли. Все-таки Макошь победила в их споре, подумал Саша, оборачиваясь к собравшимся. Одно лицо показалось ему знакомым. Точно, где-то он его видел. Только тогда человек был с усами и с бородой.
— Простите, мы не знакомы? — обратился к нему Саша, улыбаясь.
Он был счастлив необычайно. Сейчас выйдет Алиса, и не нужно ждать до завтрашнего дня. Он явился спасти ее. Это напоминало ему сказку: добрый молодец спасет прекрасную царевну от проклятого змия, и будут они жить долго и счастливо. Скорее бы! Чувство приближающегося счастья распирало его… Однако человек, к которому Саша так сердечно обратился, насупился, нагнулся к нему и вовсе уж невежливо ответил свистящим шепотом:
— Ошибся ты.
А когда Саша хотел было что-то возразить, добавил грубо:
— Дуй отсель!
И Саша тут же вспомнил: пересыльная тюрьма, Тобольск, он еще драку учинил тогда. Но удивиться не успел. По гостиной пронеслось общее «А-а-а-ах!» и повисло под потолком. И было отчего… Он с гордостью осмотрел гостей, глядящих на Алису. То, что это она, а не кто-то другой, он не сомневался. Такое «а-а-ах!» могло вырваться только при ее появлении. Сердце уже предчувствовало самый сладкий момент, но еще несколько секунд ему нужно было для подготовки, чтобы не разорваться от счастья…
Наконец он решился. Он поднял голову и увидел ее. В первый момент у него возникло ощущение, что тот образ, который он носил в душе с утра, потускнел за день, а теперь проворная рука судьбы смахнула с него паутину и оттерла рукавом. Алиса настоящая в сто крат была прекраснее, чем Алиса в его памяти. Он был настолько ослеплен ее явлением, что поначалу даже не заметил подмены. А потом чуть не схватился за сердце: ах, не та, не та Алиса! То есть она, краше прежнего, в расцвете своей воинственной, убийственной женственности, но что-то иное, то ли в ореоле золотистых волос, то ли иное сияние разливается. Он пригляделся внимательнее. Вот оно. Улыбка. Совсем не та, что сегодня утром. Не наивная, не теплая. Хищная. Похожая на оскал. Ах, Алиса… И в этот момент она посмотрела прямо ему в глаза…
Вечер начинался. Она выплыла в гостиную в облаке блаженного предвкушения. Вот они, вот они, эти жадные глаза ее подданных. Здравствуйте, господин картежник! Снова здесь? Вот вам ласковый взгляд. Вам первому, как завсегдатаю, оставляющему здесь каждый день не только свои отчаянные надежды, но и по пятьдесят тысяч ассигнациями. И улыбка — тоже вам. Заглядывайте почаще.
А этот! Новенький. Стоит как индюк. Только глаза выпучил и дышит часто. Что, не привык, милый, к такой красоте? Смотри, любуйся. Отныне я твоя хозяйка. Запомнил? Так запоминай! Вот тебе мой незабвенный профиль. Потрудись, дружочек, разглядеть ямочку на щеке.
А ты, сударь, от меня улыбки не дождешься. Ну разве проиграешь пару миллионов. Но — только тогда. Уж больно рожа у тебя бандитская, не приведи Бог во сне такую увидать. И скалишься как деревенщина. Да, не побит твой умишко образованием, не искалечена душа хорошими манерами. Но и тебя сломаем. Потому что мне так хочется.
Ну кто там у нас еще из новичков? Она все смотрела и смотрела на нового гостя, и земля уплывала у нее из-под ног. Ей показалось, что она сейчас умрет — сердце затараторило как скаженное, а воздуха никак было не глотнуть. «Саша», — беззвучно пролепетала Алиса помертвевшими белыми губами, и тут все закрутилось вокруг нее в ярком круговороте красок, стало шумно, музыка забухала откуда-то, и она потонула в огромном цветном омуте, надвинувшемся на нее из ниоткуда…
Как только Алиса упала, все бросились к ней наперегонки, но тут гость с бандитским лицом скинул цилиндр и рявкнул громко: «Стоять!» Гости повернулись к нему, а он водил пистолетом от одного к другому.
— Чего вылупились? Деньги на бочку! Живо! — крикнул он, выстрелил для острастки в пол и оборвал на себе манишку, которая терла ему шею.
Услышав выстрел наверху, Герман вскочил на ноги, но Степан Антонович тихо так сказал:
— Сиди, голубчик! Не для тебя палят!
Внизу заржали лошади, на лестнице раздался топот.
Герман посмотрел на Степана Антоновича с сожалением и приготовился к прыжку.
На Сашиных друзей выстрел подействовал по-разному. Спиридон Дубль перекрестился и стал рваться к лошади — «ехать отсюдова, пока целы». Ивась одной рукой удерживал его, а другой — Макошь, рвущуюся на выручку к Саше. Если Дубль сник и залез под лавку, то Макошь вела себя как полоумная. Выкрикивала непонятные слова, будто призывала кого-то, закатывала глаза, и на губах у нее выступила пена.
— Стой, — причитал Ивась. — Стой! Там с оружием человек…
Слова произвели нужный эффект. Макошь оборвала свою речь на полуслове и смотрела на Ивася так, как смотрели бы на древних идолов ее предки-язычники, когда деревянные истуканы вдруг пошли бы в пляс.
— Все! — Он махал на нее ладонями. — Все. Иду.
Ивась выбрался на улицу и перебежками стал пробираться к окну.
А наверху, в гостиной, тем временем другой гость, стоящий подле Саши, тоже выхватил пистолет, навел его на бандита и заорал командным голосом: «А ну, мразь, сдавайся!» Загрохотали выстрелы, гости, не раздумывая, попадали на пол… Пуля попала в масляную лампу на столе и тут же полыхнуло пламя, лизнуло книжный шкаф, выросло до потолка…
На улице вообще происходило непонятно что. Кто-то в кого-то стрелял, кто-то кричал, за кем-то посылали в погоню. Человек десять палили друг в друга. Но если одни действовали спокойно и привычно, то другие уж как-то слишком по-ухарски выскакивали из укрытия и падали как подкошенные, не успев вскинуть ружье. «Что, голубчики, ножом-то сподручнее работать», — зло шипел, глядя на побоище, человек с лисьим лицом…
Перестрелка взволновала Степана Антоновича. Она явно не входила в его планы. И Герман, воспользовавшись его рассеянием, пригнулся ниже к столу, но действовать пока не решался. Выжидал благоприятного момента. И этот момент наступил. В окно, подтягиваясь на руках, заглянул молодой человек — тот самый, из коляски, пережидающий дождь. Степан Антонович не мог его видеть, но тот неловко стукнулся лбом в стекло. Степан Антонович резко обернулся и от неожиданности выстрелил. Выстрел пришелся в пол, потому что Герман взвился вихрем из-за стола и прыгнул на него сверху. Через минуту Степан Антонович лежал на полу со свернутой шеей, а Ивась валялся под окном.
Через двор к нему неслась Макошь. Волосы, уложенные в дамскую прическу, растрепались, по щекам катились слезы.
— Ты жив? — кричала она. — Ты ранен? Скажи что-нибудь, Бога ради!
Девушка обхватила его голову и потянула к своей груди.
— Это все я виновата! Это все я!
Ивась блаженно зажмурился. Но тут Макошь перевела взгляд на окно и, заметив, что оно цело, оттолкнула его. Хотела что-то сказать, но подняла голову и закричала:
— Пожар!
Гости смели Сашу на улицу, под выстрелы. Отлетев кубарем к забору, он сильно стукнулся головой. Хотя сознание он не потерял, все вдруг замедлилось, словно люди двигались под водой, таким густым и вязким казался воздух. Он ничего не мог понять: что происходит? Кто стреляет? В кого стреляют? Откуда эти люди, что ползают рядом с ним в траве, — мужчины и полуодетые женщины? И кто этот человек, который так спокойно вышел из дома? И почему он ему так знаком? Потом пелена спала, беззвучная баталия наполнилась грохотом, а человек, тот самый, что вышел из дома, посмотрел на него так, что Саша понял: сейчас человек убьет его. Он прекрасно знал этот взгляд. Видел его десятки раз, пока шел по тракту. Но каторжники таким взглядом пугали, мол, не лезь, молчи, не твое дело. А этот не пугает, этот убьет. И Саша не сможет попрощаться с Алисой… Она лежит без чувств там, в огне, а он и не вспомнил о ней с тех пор, как заварилась вся эта каша. Он попытался встать, ноги не слушались, а человек уже наставил на него пистолет и взвел курок… «Алиса!» — Саша беспомощно всплеснул руками, словно она могла ему теперь помочь.
Герман раздумывал. Если полиция устроила засаду, так Степан Антонович мертв, всех собак на него и повесим. Нужно будет представиться одним из гостей. Только вот Алису нужно отправить отсюда поскорее… Где она? Пожар? Пусть. Усадьба слишком скрипучая. Найдем другую.
Тут он увидел Сашу. Так вот оно что, вот откуда здесь полиция. Он вернулся и привел с собой охотников. Они все знают. Они пришли за ним. Они — за ним, а он — за Алисой. Кто бы мог подумать, что все так обернется? Он ведь пожалел его тогда, отправив на каторгу. Он ведь мог убить его, вместо князя и денщика-армянина. Но он не смог. А Саша теперь сможет. Рыцарь на белом коне приехал за своей принцессой с целой армией. «Нет, не получишь ты Алису, даже если это мой последний день», — решил Герман и навел на Сашу пистолет. Тот побледнел и что-то зашептал. Герман взвел курок и прислушался. В последних словах умирающего — сила, ее нужно отобрать. «Алиса!» Он проследил направление Сашиного взгляда на второй этаж, где из окна уже вырывались языки пламени, отшвырнул пистолет и ринулся в дом…
Выстрелы стихли, и стало слышно, как трещат в огне деревянные бревна. Налетел сильный порыв ветра, и с неба обрушился целый океан воды. Краем глаза Саша заметил Макошь, поднявшую голову вверх. «Сейчас!» — крикнула она ему…
— Что, Лавров, досталось вам? — раздалось над ухом. — И где же ваша фея?
Позади под зонтом стоял человек с лисьим лицом. Саша ничего не ответил ему, продолжая всматриваться в проем двери, где вовсю полыхало пламя. Человек понял его и побагровел:
— Этого только не хватало!
Теперь не видать ему награды, как своих ушей. И пайщиком не стал, и ночную княгиню не привезет.
— Неужто сгорела? Ну-ка там… — крикнул он, но понял, что никто из верных людей в огонь для него не полезет.
Дубельт щелкнул пальцами от досады. Дом полыхал так, что и в ста метрах лицо обдувало жаром.
В этот момент из пламени вышел Герман. На руках он нес Алису. Длинный шлейф ее платья обгорел и слабо дымился. Герман посмотрел на людей и усмехнулся, сморщившись от боли. Потом положил Алису на траву, нагнулся к ней, коснулся губами испачканного сажей лба и тихо сказал:
— Ну, любовь моя, на этот раз я ухожу от тебя первым! Прощай! Но помни: никто не будет любить тебя так, как я. И что бы тебе там ни говорили потом…
Охотники бежали к нему отовсюду. Он не договорил и направился к полыхающему дому. Солдаты вскинули ружья.
— Не стрелять! — скомандовал полковник Дубельт. — Он нам нужен живым… Однако что же это такое?
Но никто его не слышал. Герман вошел в полыхающий дом, а Саша, как только он скрылся из виду, бросился, спотыкаясь, к Алисе…
Подлетела Макошь, послушала дыхание.
— Жива, отойдет, дыму наглоталась.
Тут же возник Ивась, пытаясь оттащить Макошь от Саши. А та все льнула к нему и шептала в самое ухо, задыхаясь от быстрого бега и от легкой потасовки с Ивасем, которую теперь затеяла:
— Никогда! Ты слышишь, никогда… Да подожди ты, окаянный! Никогда в жизни не говори ей, кто ее спас. Запомни навсегда — это был ты! Иначе — конец. Ничего… ничего не будет. Никогда, обещай…
— Хорошо, хорошо, — бормотал Саша.
Алиса зашевелилась, открыла глаза, посмотрела на Сашу, и по щекам ее заструились слезы.
— Саша. — Она протянула к нему руки, но ласковый взгляд стал потерянным, когда она увидела вооруженных людей. — Что это? Что со мной было?
Она перевела взгляд на полыхающий дом и охрипшим, страшным голосом закричала:
— Герман! Где он?
Никто ей не ответил. Все отводили глаза. Алиса рвалась к дому, Саша пытался удержать ее, но лишь оборвал рукав.
Алиса помчалась к дому, истошно крича:
— Нет! Герман! Герман!
Ее не пускали солдаты. Подбежал Саша, взял за руки, стал говорить лихорадочно и сбивчиво:
— Алиса, это был страшный сон. Ты даже не представляешь себе, насколько страшный. Нужно забыть все это. Нужно выбросить из головы этот кошмар, этот ад, этот… Ты не представляешь, что тут… Вот полковник расскажет. Он ведь здесь неспроста. Не рвись же. Это правосудие. Это судьба. Это рок.
«Рок», — подумала Алиса и вдруг разом обмякла и затихла. В глазах ее играли огоньки пожарища. Ей казалось, что она уже умерла, — так больно было внутри. И так пусто вокруг. «Нужно забыть», — механически повторила она про себя Сашины слова.
И в этот самый момент из дома через окно что-то вылетело, занимающееся огнем, и упало в высокую траву. И в тот же миг рухнули все перекрытия, домик сложился, словно карточный, и больше не напоминал ничем загадочную усадьбу, а только — великий костер язычников, который они зажигали на Ивана Купалу.
Алиса поискала в траве и подняла свою куклу. Она крепко прижала ее к груди, словно та могла утишить ее боль. «Не забудь», — словно услышала она слова Германа и непроизвольно обернулась.
Дождь начал побеждать огонь. Огромный костер постепенно гас, с шипением унося к небу последние искры и клубы дыма.