Настала весна. Город вылез из мехового и серого, по городу бегали разноцветные курточки. Солнце старалось вовсю, и в воздухе пахло праздником.
Танька уволилась с работы. К черту дурацкого зава, теток из машбюро и всю их шарашкину контору. Впереди – счастливые месяцы полуголодной жизни. Она будет вставать, когда ей захочется, ехать за город, рисовать, а потом продавать этюды прямо на улице. Будет готовить, стирать и шить, переделает все, до чего не доходили руки. Лешенька станет заходить к ней все чаще и чаще, и, как знать, может быть, и получится у них что-то по-настоящему. Лешенька Любит комфорт, придется становиться хозяюшкой. А потом… потом она напишет что-нибудь очень большое и талантливое, и тогда…
– Привет, Танюха!
Старый знакомый. Конечно, она ему рада. Дела нормально, уволилась с работы, красота! А ты как? Давно не виделись, с окончания училища два года прошло, кто-то влюбился, кто-то женился, началась взрослая жизнь…
– Я вчера видел Лешку рыжего. Помнишь? С какой-то мартышкой-блондиночкой. Симпатичная!
Помнит, Лешку рыжего, Лешеньку, она помнит, еще бы!
– Ну, ты не теряйся, звони. Запиши телефончик…
Телефончик она записала, звонить пообещала. «А теперь извини, я спешу». И заспешила, размахивая руками, совсем в другую сторону.
Шли дни, деньги таяли, а Танька все никак не могла приняться за работу. Каждое утро она с тоской рассматривала что-нибудь, начатое сто лет назад, но все как-то «руки не стояли» – лень? нехватка вдохновения? – и, поразмыслив, она отправлялась гулять. Улицы уже подсохли. Давно не являлся Лешенька, но это почему-то не печалило, печалила весна, яркое солнце. Танька гуляла, упиваясь своим одиночеством, тоской по чему-то новому, невероятному. Огромное солнце росло и ширилось в ней самой, и Танька вслушивалась в него с восхищением и опаской.
– Да что же вы, девушка, ей-богу…
Визг тормозов. Брань водителя. Кто-то схватил ее за рукав и продолжал держать.
– Жить надоело, идиотка? – орал водитель, а мужчина в сером плаще нервно теребил воротничок, другой рукой сжимая ее запястье.
– У вас что-то случилось?
– Стерва! – резюмировал водитель, хлопнув дверцей. Очевидцы, бурча, расходились.
– Что случилось? – повторил мужчина. – У вас горе? Уши у него были пламенно-розовые.
– Все нормально. – Танька утерла слезы. – Руку пустите, больно…
Подобрала с мостовой сумку и пошла прочь. Тщедушная фигурка в рваной джинсе, подросток-недоросток, растрепанные волосы, огромные боты заляпаны грязью. Он нагнал ее.
– Послушайте, я понимаю, случается всякое – проблемы, несчастья… Но ведь это не выход!
– Вы что? – Она уже не плакала. – Вы что, думаете, я специально под машину кидалась? Вы думаете, я вправду идиотка? Не заметила просто… И нечего за мной идти!
– А я не за вами. Мне в эту же сторону. Танька ускорила шаг. Он упрямо топал следом.
– А знаете что? – Она обернулась. – Мне действительно что-то нехорошо, вы меня проводите, ладно? Меня Таней зовут. А вас?
– Павел Васильевич. – Он подумал и прибавил: – Сонников.
– Прелесть какая! – Танька всплеснула руками. – Сонников! Вас, наверное, в детстве Соней звали, да?
Он усмехнулся.
Некоторое время они шли молча, и Сонников слышал, как шаркали об асфальт ее ботинки. Танька пожелала влезть на бордюрчик, огораживающий раздетый газон, усыпанный прозрачными тенями прошлогодних листьев. Теперь она шла, озабоченно глядя вниз-вперед, и Сонников внутренне сжимался всякий раз, когда, удерживая равновесие, взлетали ее раскинутые руки. Оградка была невысокая, но узкая и шаткая, а его поддержку она решительно отвергла.
– Можно я буду звать вас Соней?
– Нежелательно, – нахмурился он. – Да слезайте же оттуда!
– Нет, Соня – замечательное имя. Мне нравится. Давай на ты?
Он пожал плечами.
– И не надо дуться. На меня нельзя дуться. Меня надо любить. Дайте-ка руку!
Она наконец спрыгнула с гудящей решетки и огляделась.
– А вот мой дом. Вон тот, кирпичный, видите? Теперь у нас есть шикарный выбор: мы можем подняться ко мне и посидеть, можем пойти дальше, как ни в чем не бывало. Но лучше всего взять Додика, чуть-чуть погулять и уж тогда подняться. Они свернули во двор.
– Какого еще Додика?
– Давида Соломоновича. Я сейчас!
И прежде чем Сонников надумал что-то ответить, Танька сорвалась и исчезла в дверях подъезда. У крыльца на лавочке сидели старухи. Они разглядывали пришельца и явно не одобряли. «Новый хахаль», – донеслось до Сонникова. Еще не поздно было уйти, девочка Таня его раздражала. Впереди маячило приключение, но, как частенько бывало, сонниковский разум вторгался в дела сердечные и все портил. Ему хотелось домой.
Он, наверное, и ушел бы, но тут двери подъезда распахнулись, и тяжело, как пушечное ядро, теряющее скорость, во двор вылетело огромное черное животное. Следом неслась Танька. Зверь добежал до скамейки и облегченно задрал ногу, вызвав новое оживление в старушечьих рядах.
– Танька, паразитка такая, ты б его хоть на веревке выводила, что ли… Во, гляди, всех детей распугал!
– Таких распугаешь, – огрызнулась Танька, – До-дик, ау!
Давид Соломонович оказался ньюфаундлендом редкостных статей. Круглая, почти медвежья голова ткнулась в руку Сонникова.
– Признал, – расплылся тот.
– А он всех признает, – беззаботно ответила Танька. Сонников вспомнил «нового хахаля» и промолчал.
Танька играла с собакой, дразня палочкой.
– Ну, – собрался Сонников, – мне пора.
Глаза ее округлились, потом опечалились.
– Это называется, он спас мне жизнь. Ты что, не видишь – у меня же действительно горе! Меня, может, любимый бросил. Я, может быть, сирота. У меня не жизнь, а тридцать три несчастья, пробка в счетчике и та перегорела, и некому поставить жучок. Мне плохо, понял? У меня депрессия и суицидальные наклонности. А ему, видите ли, пора. Ладно, спаситель, отваливай!
И, опустив голову, она пошла к подъезду. Развеселившийся было ньюф растерянно топтался на месте. Бабки на лавочке замерли. «Догоним!» – глазами попросил пес. Догнали.
– Ну что ты, Танечка… Обиделась?.. Она улыбнулась.
– Нет, конечно. А ты испугался, Соня… Ты чего так испугался?
Дверь открылась, и Соню поразили темнота и ощущение полной заброшенности. Только в прихожую, толкаясь и мяукая, выскочили кошки.
– Черная – Нонна, рыжий – Шурик, – скороговоркой представила Танька. – Ты раздевайся, я скоро. И нечего так орать, сейчас покормлю. – Это уже неслось из глубины квартиры, очевидно, по дороге на кухню.
Сонников поискал, куда бы повесить плащ, вешалки не нашел, повесил на ручку антресолей. Танька гремела посудой, воркуя со зверьем. Кошки вторили истошным дуэтом, что-то жалобно пытался добавить Додик.
Сонников сообразил, отчего у комнаты такой нежилой вид. На окнах висели черно-лиловые занавески, напоминающие театральный занавес. Теплый, уже предвечерний свет, проникающий между ними, ложился на голый и не очень чистый пол. На стенах висели мутные эскизы без рамок и нарочито живописные, невычищенные палитры. Полкомнаты занимала громадная ширма, за которой угадывалось нечто монументальное.
– Там есть диван, – крикнула из кухни Танька. – Правда, я немножко на нем разбросала…
Диван действительно имелся – узкий и жесткий, с высокой деревянной спинкой, довоенный еще. Такой был у Сониного деда. Разбросано было совсем немного: ворох бумаг, несколько колод карт с разными рубашками, альбом репродукций Дали, парочка жалко переплетенных брошюрок с астрологическими прогнозами, карманный Карнеги, кассеты без футляров, футлярчики от помады, гипюровая блузка и замусоленный резиновый мяч. Сонников высвободил себе местечко, мяч прыгнул вниз, подскочил два раза и, лениво оттолкнувшись от стены, уплыл за ширму.
– Лопайте! – сказала Танька, входя в комнату и вытирая о штаны руки. Выдернула из угла табуретку, села напротив.
– Я смотрю, ты интересно живешь. Такая богемная обстановка, картины…
– Ай, – отмахнулась Танька, – богема… Ну какая богема? Берлога, а не дом, спартанская обстановка. Это не причуды, а необходимость.
В дверь позвонили. Танька вздрогнула и, секунду промедлив, пошла открывать.
– О! – крикнула она из коридора. – Какая гостья! В комнату вплыла дева с осанкой Екатерины Великой и могучей косой на плече. Сонников кинул взгляд на маленький рисунок, заметно выделявшийся среди прочих.
Там из кубической чепухи призраком подымался туманный овал явившейся незнакомки.
– Здравствуйте, кисоньки, здравствуй, Додик! – запела дева.
Кошки, игнорировавшие Соню, волчком вились у ее ног, а предатель Додик подполз на полусогнутых и сел, застучав хвостом по полу, изнемогая от счастья.
– Знакомься, Катерина, это Соня.
– Вообще-то я Павел, – начал Сонников.
– Понятно, – засмеялась Катерина, – это Танька вас обозвала. Она любит пообзываться. Меня Цыганкой зовет.
– Не Цыганкой, а Цыганчой, – встряла Танька, – потому что гадает практически профессионально. Позолоти ручку, она и тебе погадает.
Сонников:
– Погадаете? Катерина:
– А вы позолотите? Танька:
– А куда он денется?
Внешность Катерины располагала к самовару, купеческим перинам и ворожбе. Она немедленно выудила откуда-то карты и принялась раскладывать башню, покачивая тяжелым янтарем сережек и улыбаясь.
– Ух, какая тут картиночка вырисовывается. – Она скользила пальцами по картам, точно читала вслепую. – Сплошь положительный вы человек, Павел, даже занудный, извините. В недавнем прошлом у вас разрыв с некой брюнеткой… Было такое? Вот видите!.. Но безболезненный. Впереди… У-у-у, грандиозная любовь до гроба! Ну, и еще какой-то романтический эпизод. Так себе, несерьезный.
– И это все?
– Хватит с вас, – засмеялась Катерина. – Можно и посерьезнее расклад, но это долго очень. Пусть лучше нам Танька кофе сварит.
Но тут снова позвонили. Танька помрачнела.
– Может, не открывать? – прошептала Катерина. – Сделаем вид, что никого нет…
– Бесполезно. Я этого урода по звонку узнаю. А он на наши фокусы не покупается.
Танька обреченно махнула рукой и пошла открывать.
– У Тани неприятности? – спросил Сонников.
– Да нет, просто гости замучили. Она одна живет, душа-человек, вот и шляются все кому не лень.
– Да что же это за люди такие непонятливые?
– Художники, – улыбнулась Катерина, – чего с них взять?
– Като, привет! – В комнату входил рыжеватый крепыш, следом бесшумно скользило полупрозрачное существо в рюшечках и оборках. – Здрасьте… – Парень уставился на Сонникова, подумал и протянул руку: – Алексей.
– Павел, – принял ее Сонников.
Танька выжидательно смотрела на пришедшего.
– Кстати, – сообразил гость, – это Ксюша. Мы сейчас вместе работаем.
– Ну наконец-то, – буркнула Танька. – Очень приятно. Чрезвычайно. Садись, Ксюша.
Существо безмолвно повиновалось.
– Ну вот и чудно, – заключила Катерина. – Давай, Татьяна, сделай нам кофейку!
Чудного ничего не было, и Сонников это видел. Танька опустила глаза, Катерина рассеянно шарила взглядом по комнате, существо продолжало безмолвствовать, и только Лешенька не испытывал неудобств.
– Анекдот, – объявил Лешенька, – утром рассказали. Приходит как-то поручик Ржевский…
– Не надо анекдотов, – оборвала Танька. – Тем более про Ржевского. Достали твои гадости.
– Как хочешь, – не обиделся Лешенька. – Тогда сама что-нибудь рассказывай, а то скучно.
Посвистывая крыльями, через комнату потянулись тихие ангелы.
– Пойду кофе сварю, – заявила Танька и удалилась. Лешенька сгреб с дивана одну из колод, молниеносно пересчитал.
– Эх, Катюша, нам ли жить в печали! – подмигнул он и повернулся к Сонникову. – Когда людям не о чем говорить, они играют в карты. Как насчет покера? Танька в нем не сильна, а вот Като лихо блефует…
– Без меня, – поднялась Катерина, – что-то не хочется…
– Не нравится мне эта компания, – сказала она, входя в кухню и прикрывая за собой дверь, – ты где этого Соню подцепила?
– На улице. – Танька глядела на огонь конфорки.
– По-моему, совершенно не твой тип. Ему сколько лет-то? Поди, не меньше сорокульника.
– Подай-ка лучше сигаретку.
Они закурили. Танька мрачно пускала колечки и разгоняла их пальцами.
– Козел твой Лешенька, – с сердцем заметила Катерина. – Ну какую наглость надо иметь, чтобы припереться с этой… Хочешь, я его выставлю, и даже без скандала?
– Да Бог с ним. Сам уйдет.
– Нет, это хорошо, что у тебя Соня оказался, или как его там… Пусть знает, козел рыжий…
Танька не ответила. Они курили и смотрели, как из голубого в оранжевый переливается огонь под кофейником. Танька вполголоса запела что-то печальное. Катерина молча слушала.
– Кажется, твой Соня уже проигрывает…
Танька тоже прислушалась, вскочила, заглянула в комнату. Лешенька, улыбаясь, сгребал карты.
– Так мы на деньги играли? – уныло спросил Соня.
– Еще чего! Устроил тут игорный дом. – Танька брезгливо глянула на Лешеньку. – Соня, с Лешенькой нельзя играть. Он же шулер! Он запросто подсунет тебе комбинацию от десяти до четырнадцати.
Все засмеялись. Танька вернулась на кухню. Полезла в шкаф, долго открывала банку, все отворачиваясь. Начала засыпать кофе. Он немедленно вскипел и вылился на плиту.
– Черт! – заорала Танька. – Да что же это такое! Она села на табуретку и закрылась руками. Катерина тихо вздохнула.
– По-моему, там кто-то уходит…
Танька отняла руки. Она не плакала. Лешенька у двери шнуровал ботинки.
– Даже и кофе не дождались, – лениво попеняла хозяйка, подпирая косяк.
Сонников смотрел на ее профиль – она вежливо улыбалась.
– В следующий раз, – пообещал Лешенька. Танька захлопнула дверь, подумала, нахмурившись, и снова улыбнулась – широко и лукаво.
– Следующего раза не будет – баста, карапузики! Като, там в холодильничке, на нижней полочке, такая была…
– Опять! – Катерина, дурачась, закатила глаза.
– Опять. Готовься, Соня, мы будем тебя спаивать!
И споили. Соня сидел королем, приобняв девчонок, слева – Танька, справа – Катерина. Они перебрались в другую комнату, дверь которой вместе с мольбертом отгораживала ширма. В комнате был ковер на полу, книжные полки, старенький шкаф, постоянно разевающий зеркальные створки, софа под мохнатым пледом и глубокое кресло – тоже мохнатое, в котором восседал Соня, – девушки устроились на широких подлокотниках.
– Танчик, – ворковал Сонников, – можно, я буду звать тебя Танчиком? Ты знаешь, ты очень похожа на эту… В фильме «Три танкиста»… Нет, это в песне три… «Четыре танкиста и собака»… Очень похожа!
– На собаку? – хохотала Танька.
– На танк! – Катерина чуть не упала с кресла.
– Не важно! – Соню переполняли чувства. – Эх, девочки-девочки, живете себе тихо, никого не трогаете, как две псины… Да не смейтесь вы, я серьезно… Две ласковые псины. А этот Алексей, Таня, ты прости, но он просто козел! Он тебя не достоин.
– А кто достоин? Ты?
Танька хитро улыбалась. С ума сходил телефон, кто-то звонил в дверь, уходил, снова звонил – никого не впустили. Сонников чувствовал себя абсолютно счастливым. Он никак не мог вспомнить, у кого из двоих он в гостях. Но это было и не важно. Важным было то, что вот он сидит в теплой и уютной комнате, ничем не напоминающей мрачную берлогу художницы, над ним порхают две пары девичьих рук, подавая поочередно то чашечку кофе, то вазочку с печеньем, то гитару. Он вдохновенно исполнил старую песенку, осевшую в памяти со студенчества – тогда в моде были барды, задушевность, кухонная романтика. К нему склонялись два лица: нежный, тончайшим румянцем подернутый овал Катерины с тихими влажными глазами, похожими на чернослив, и нервное остроскулое личико Таньки, будившее в Соне какую-то трепетную жалость.
Катерина ушла глубокой ночью. Сонников тихо трезвел, сидя в кресле и глядя, как Танька собирает со стола посуду.
– Может быть, мне уйти? – на всякий случай осведомился он.
– Жена заждалась?
– Я разведен.
Танька вздохнула и подсела на подлокотник.
Наутро она Сонникова не отпустила, желая непременно покормить завтраком. Он сидел на кухне, следя за ее передвижениями между мойкой, плитой и столом. Мелькали острые локотки, короткий халат распахивался, открывая коленки.
– Таня, – он отодвинулся, пропуская ее к буфету, – ты почему живешь одна?
– Замуж не берут, – она улыбнулась, – а мама уехала. К первой своей любви. Или любови. Как правильно, ты не знаешь?
Сонников вытянул ногу, задев под столом батарею пустых бутылок.
– Тебе нравится так жить? Прячешься от кого-то… Танька поглядела с неудовольствием.
– Можно, это останется моим делом? Ты лучше вот что… Меня сегодня на день рождения ждут. Пойдем со мной, а?
Соня пожал плечами.
– Пойдем, там люди хорошие будут. – Она потянулась к нему, но как-то на полпути передумала и, завершая намеченное движение, взяла со стола совершенно ненужную ей солонку. – Ты последи пока за мясом, я скоро.
И убежала в ванную. «Как жена», – подумал Сонников. К нему подошел Додик и положил на колено голову, глядя в глаза.
– Давид Соломонович, – погладил его Сонников, – может, хоть ты мне ответишь, что я делаю в вашем доме?
Ньюф неуверенно махнул хвостом.
– Я тоже не знаю. Может быть, мне уйти?
Пес молчал. В ванной шумела вода. Танька плескалась под душем и пела. Голос высокий и чуть сиплый – много курила накануне. Сонников обулся, накинул плащ. Постоял немного в прихожей, вернулся, аккуратно убавил газ под кастрюлькой. Додик просился на улицу.
– Сиди дома, – шепнул ему Соня и тихо закрыл за собой дверь.
Выйдя из ванной, Танька сразу заметила, что Сониного плаща нет. Она прошла на кухню, добавила газу. Пес преданно смотрел на нее – все видящий, безнадежно молчащий Додик. Танька высушила волосы, обстоятельно накрасилась. Потом подошла к окну.
Стекла с зимы были грязные, отвратительно мутные, плохо пропускали свет. Танька отцепила пыльные шторы, они рухнули на пол траурными комьями. Налила в таз воды, взяла тряпку.
Быстро и весело она перетерла немногочисленную мебель, разобрала многочисленные рисунки, картонки, холстики, без сожаления выбрасывая все, что хранилось годами. Зазвонил телефон – она отключила его. Ширма была изгнана в кладовку, сняты со стены пятнистые картинки – жалкое подражание кому-то, кого и вспомнить было нельзя. Покончив с этим, снова подошла к окну, распахнула створки.
Май начинался невероятно ярко. Мокрые стекла радужно светились под солнцем, зеленел маленький сквер, заморозков не ожидалось. Путь к зиме окончательно был отрезан, и не было Таньке возврата ни к старым эскизам, ни к старым Любовям. Что-то новое, огромное и яркое ожидало ее.
А почему бы и нет?
Ей доставались мелкие и неинтересные дела вроде кражи стола из рабочей столовой номер 21. Мужики подпили и утащили стол к себе в подсобку, и теперь надо было вызывать их на допросы и что-то предпринимать, и ясно было, что никому это не нужно, стол давно возвращен на место, и следователю поставлен ящик шампанского, чтобы дело закрыли. И его закроют.
Кирилл нежно звал ее ментовочкой, посмеиваясь и недоумевая, что привело ее в отдел. Она и сама плохо это понимала. Трудно было найти работу, безделье и безденежье замучило, а тут подвернулся Миша, одноклассник, которого она с самой школы не видела и уже забыла почти. Миша, следователь со стажем и опытом, похлопотал о ней, пристроил в отдел.
Все там оставалось чужим, не прирастало, и ясно было, что не прирастет никогда. Странные люди окружали ее, сплошной серой массой сливались лица, погоны, штатские пиджаки. Даже воздух в учреждении, казалось, был чужой, тяжелый. Там, что ни день, кто-то истерически рыдал в холодных прокуренных кабинетах, кто-то рвал на груди рубаху, привозили кого-то в наручниках. Но эта неведомая жизнь шла мимо, не касалась ее. Ее подследственные все больше молчали, бормотали смущенно, разводя руками – бытовые драки, нелепые кражи, битые стекла. Пресно и монотонно, никакой романтики.
Дома ждала иная жизнь – с теплым румяным Темкой, с борщами, котлетами, домашними заданиями и вечерами, когда ребенок был накормлен и уложен спать, а ей оставалось дежурить у телефона, гадая, позвонит Кирилл или не позвонит, придет или ну его к лешему, надоело, сколько же можно ждать!
Всю жизнь ждать – совершеннолетия, замужества, развода, любви, любимого; годы проходили в ожидании. Порой она казалась себе безнадежно старой.
А однажды утром на столе оказалось письмо – служебный пакет со штампом учреждения, «следователю Григорьевой». Следователь Григорьева пакет вскрыла.
«Я чувствую себя полным идиотом. На планерках я не могу отвести от тебя взгляда, и мне кажется, что все это замечают и скоро будут смеяться надо мной…» И далее – шесть страниц влюбленной бредятины и никакой подписи. Текст машинописный. Машинка, должно быть, старенькая, механическая, портативная, часть букв западает.
На следующей планерке она вертела головой, пытаясь перехватить нужный взгляд, но все глядели куда положено и внимательно слушали. В конце концов ее пихнул локтем сидящий рядом Миша и сердитым шепотом призвал к порядку. Она притихла.
Это было немножко смешно, ей давно перевалило за тридцать, далеко в прошлом остались ребяческие ухаживания. Оттого первое письмо она приняла как шутку, но вскоре последовало второе, затем третье. Она начала расследование.
В активе имелись вещественные доказательства – образцы шрифта, – но искомую машинку найти оказалось непросто. Старожилы отдела, как Миша, пользовались электронными «Ромашками» и автоматически исключались. Новички, добивавшие старую технику, подверглись тщательной проверке, но ни у кого не найдено было допотопного агрегата, лукаво картавившего, обрывавшего верхушки заглавных букв и превращавшего мягкий знак в расплывчатую каракулю.
Стиль писавшего веселил ее. Веяло от страниц знакомым духом повесток и протоколов. Но что-то проскальзывало вдруг в письме, какой-то намек, обрывок воспоминания, от которого грустно и нежно вздрагивало сердце и становилось не по себе. «У тебя есть такое длинное голубое платье. Ты в нем королева из сказки, ради тебя надо совершать подвиги и прыгать в горящий костер». У королевы был варикоз вен и нездоровый цвет лица. И платья голубого не было. Она, впрочем, поняла, что речь идет о зеленоватом костюме, действительно длинном и даже слегка элегантном, и посмеялась ненаблюдательности мужчин. Все это было очень забавно, но Кириллу писем она не показывала.
Следователь Григорьева была так себе следователь. Даже это простенькое дельце оставалось для нее загадкой, однако профессиональный азарт и любопытство не давали ей покоя. Она немного подумала и обратилась к Мише.
Миша почесал в. затылке, сказал, что дело, конечно, сугубо конфиденциальное, но, возможно, он сумеет помочь.
– Ты ведь женщина. Неужели не чувствуешь каких-то флюидов, или как их там? Где твоя интуиция?
Но следователь Григорьева ничего не чувствовала. То есть были, конечно, подозреваемые, но один из них исключался, так как глуп был непролазно, другой самозабвенно ухлестывал за секретаршей, у прочих тоже отыскалось алиби.
– Ключ должен быть в письме, – размышлял Миша, – намек, ассоциация… Вот, к примеру, этот странный рефрен во всех письмах: «В Сантьяго идет дождь». Наверняка цитата. Откуда?
Но никто не мог им подсказать, что это за фраза. Миша смеялся и разводил руками, следствие зашло в тупик.
Письма накапливались, и следователь Григорьева раз от разу запутывалась все больше. Ее стали пугать подробные, как протокол допроса, признания, стало казаться, что кто-то непрерывно за ней следит, подслушивает, подсматривает. Загадочный корреспондент знал о ней все – про Темку, про Кирилла, он влез в ее жизнь и накрепко там утвердился. «Вчерашней ночью у тебя горел свет. Ты была одна и ждала его. Зачем? Он приходит, уходит, а ты остаешься одна и ждешь, ждешь, ждешь…» Это было уже совсем не смешно. Всю следующую ночь она проплакала.
Пришло время решительных действий, тайный соглядатай ее измучил. Поутру она направилась к Мише. Он выскочил куда-то на минутку и вопреки привычке кабинет не запер. Она осталась его подождать, бродила рассеянно по кабинету, думая ни о чем, разглядывая скучные стены, трещинки паркета, серое утро в окне. На полочке между папок она углядела корешок книги и взяла полистать. Книжка оказалась никаким не Кодексом, а рассказами Куприна.
Она улыбнулась – Куприн был как-то связан с ее юностью, светлая наивная его романтика успокаивала и наводила на сентиментальные размышления. Просмотрела оглавление, с нежностью припоминая давних знакомцев, наткнулась на «Гранатовый браслет», сюжет рассказа всплыл в памяти. Она задумалась, забарабанила пальцами по обложке, с книгой в руках вновь подошла к окну. За шторкой, не замеченная раньше, притаилась портативная «Любава».
Она быстро всунула туда листок, взяла несколько аккордов по лоснящейся клавиатуре. Машинка ответила торопливым речитативом, и цепочка букв на листе оказалась неровной, «р» западало, и вместо мягкого знака выходило мутное пятнышко. Новенькое электронное чудо на Мишином столе ехидно скалилось белыми клавишами.
– Надо же, – засветился Миша, входя. – Какие новости? Дело движется?
Она молча протянула ему листочек, вынутый из машинки. Миша рассмеялся, потом смеяться перестал.
– Кабинет надо закрывать, – сказала она хмуро. – И улики прятать. И шуточки у тебя, Миша, дурацкие.
Он молчал, глуповато улыбаясь.
– Ты мне одно скажи, где ты взял эту дикую фразу? При чем тут Сантьяго?
– Фильм такой был, не помнишь? Я сам его не помню, я не смотрел на экран, я на тебя смотрел…
Давным-давно (девятый класс или десятый) еще были косы и белый передник, коллективный поход в кино, долговязый Мишка сидел рядом и жарко дышал весь сеанс.
Ее руку, забытую на подлокотнике, накрыла влажная боязливая ладонь, и она сердито стряхнула ее. Все это стерлось, забылось, как название фильма, мелькание кадров на полотне экрана, косы, белый передник, коллективный поход в кино…
– К чему это все? – Она смотрела злобно и жалобно, покраснели глаза, намокли и спутались ресницы. – Ты же больно мне сделал, Мишенька, как больно…
Были потом тягостные выяснения, подношение цветов и ругань. Отдел развлекался даровым зрелищем, а следователь Григорьева сидела безвылазно в своем кабинете, сморкаясь в платочек и разговаривая сама с собой. Миша стал тягостно-настойчив, навязчив, караулил ее в коридорах, хватал за руки, молол чушь. Точно внезапно открылась в нем темная, нехорошая сторона, точно терять ему уже было нечего.
«Мент поганый, – шептала она тоскливо, – дрянь, гадина…» А Миша носил ей конфеты и долго, мучительно говорил, совсем как подследственные по делу о похищении стола из рабочей столовой. Он был косноязычен, бывший друг и отвергнутый влюбленный, все это было крайне неприятно и обидно, что сказка, в которой она была королевой, так быстро и обыденно кончилась, что у Миши семья, и все вокруг шепчутся, и он совсем не нужен ей, и надо его избегать, а к ней вечерами ходит Кирилл (или не ходит), и надо ждать его, ждать и ждать. И все это будет тянуться годами и ничем не кончится, и врал, бессовестно врал писатель про светлую грусть, все это пошло, нечисто, противно… Миша подал заявление на отпуск и уехал.
Мало-помалу она успокоилась. Коллеги нашли себе новые развлечения и перестали показывать на нее пальцами. Шли дни. Вернулся Миша и тихо существовал в своем кабинете, ни словом, ни взглядом не напоминая о происшедшем. Все становилось на свои места. И только однажды вечером позвонили в дверь – почтальон принес телеграмму. Она телеграмм не ждала, занервничала, и подпись вышла кривобокая. Бланк выскользнул из пальцев, закружился в сквозняке, за ним кинулся Темка и, получив по рукам, надулся, приготовившись плакать.
Она подняла листок. Ничего страшного, в Сантьяго идет дождь.
Тетя Рита мастер вызывать людей на откровенность. Без всякой корысти. При помощи тонко подобранных слов, вздохов, каких-то особенно сочувственных хмыканий и заинтересованных покашливаний на том берегу телефонного пространства вы в считанные минуты доверите ей самое сокровенное, чего другому не сказали бы.
Юля давно с ней не виделась, звонили друг другу редко, и сейчас, как обычно, она выпалила разом все новости. Тете Рите оставалось лишь резюмировать.
– Ну что ты, Юленька, все образуется. Ты же у нас молодая совсем, умница, красавица. Это мне, старухе, ждать больше нечего… Нет, милая, это уже не кокетство, это факт. Жизнь ведь уходит, остался маленький хвостик, а так до сих пор ничего и не произошло. По-хорошему завидую Тере и радуюсь за нее – при детях, при внуках. Она ведь старше меня, а как выглядит… Ты обратила внимание?
Не обратить внимания на тетю Теру нельзя. На снимках, приходящих в толстых, добротных, мягко шелестящих пакетах, тетя Тера восседает в окружении кудрявых детей и внуков, как седеющая Праматерь, глава и хранительница рода. Стася, Боря, Леня, Миша, Софочка – и обязательно рядом неизменная, как Фудзи на японской гравюре, благостная, мудрая, лучистая тетя Тера.
У Юли их много скопилось, этих снимков. И даже пакеты хранились зачем-то – дрянь в общем-то, шелуха, копеечная упаковка. Но вот поди ж ты – точно и эти конверты хранили самый дух их жизни, неведомой теперь, которую так хотелось удержать, приблизить.
Стася, Боря, Леня, Миша, Софочка. Друзья детства и юности, чьи имена так привычны были губам, чей смех и топот звучал недавно на верандах родительских домов, в аллеях городского парка. Сколько брошено, сколько оставлено! Пикники в загородных рощах, теннис в прохладных залах спортивного общества, подарки к Новому году и первомайские демонстрации, поцелуйчики в зарослях сирени, секреты, толстые умные книги, ходившие в полулегальных, пропахшие душным и терпким запахом еврейских библиотек. Слухи о погромах, ложь в пятой главе, первые свадьбы, детские колясочки… Древняя родина манила их и сманила-таки: не для себя, так хоть для детей, говорили дети тети Теры и уезжали, ускользали, таяли в небытии Стася, Боря, Леня, Миша, Софочка…
Давно перестало щемить сердце при виде чужих занавесок в окнах родных некогда домов, веселых, хлебосольных, где в суматошной толчее гостей и родственников хватало каждому любви, заботы, внимания. Давно уже жизнь шла по-другому, за плечами осталось короткое замужество, Димка подрастал, пошел в школу.
Юле было едва за тридцать. Молодая, здоровая, красивая женщина с хорошим вкусом, хорошим заработком, хорошей квартирой, где тщательно и любовно подобрана всякая мелочь, где мягкий ковер радует ноги, вид из окна радует глаз, а над кухонным столом свисает тяжелая лампа под шелковым абажуром – как у тети Теры.
Представился случай с оказией отправить в Иерусалим посылку. Заготовлены были гостинцы для всех тетиТериных отпрысков, и кто-то посоветовал записать и отправить видеописьмо – с видом родного города, улиц, развалин монастыря, проспектов, просторов… Идея понравилась, договорились о камере напрокат.
С утра пошел дождь, мелкий, гадостный, серым сукном занавесивший окна. У Димки на щеках выступили диатезные пятна, и жалко было смотреть на него. Олег все не ехал, хотя договорились же, что машина нужна точно ко времени. Она нервничала, сломала ноготь, а из зеркала вдруг мельком глянула на нее растрепанная испуганная девочка. Но всего на мгновение: тут же заострились и посерели черты, обозначились лиловатые впадины под глазами. Она ужасно выглядела.
Олег наконец приехал, был отчитан за опоздание, и они покатили по городу – мимо фонтанов, смешавших свои струи с дождем, мимо Дворца культуры, куда бегали со Стасей на танцульки, кафе-мороженого, где тайком от родителей поглощались несметные порции пломбира с малиновым сиропом, от которого ныли зубы, мимо парка, мимо родильного дома, больничного сквера, церкви, школы – мимо, мимо, мимо… Город наполнился воспоминаниями, красным мерцал хищный глаз камеры, и, должно быть, из-за дождя, вспоминалось все как-то грустно, нежно, прозрачно.
Снимали и в доме. Димка усажен был за пианино и сбивчиво, но старательно исполнил пьесу. Неизвестно откуда взялся Димкин носок, попавший в кадр, – одинокий детский носочек в чисто убранной гостиной.
А потом Юля сидела за кухонным столом под оранжевым тети-Териным абажуром и читала на память Ленины стихи, печальные и дерзкие. Леня давно уже не пишет стихов, переводит технические статьи с иврита на русский и обратно, а жаль. Когда-то он сам заносчиво декламировал их с игрушечной эстрады клуба, закинув голову и не глядя в зал, преодолевая согласные, чуть заикаясь, выпевал нагловатые рифмы и посвящал их Юле. Она припомнила и это, улыбаясь в камеру, а Олег барабанил пальцами по крышке стола.
– Так вот мы и живем. Все у меня хорошо, лучше и быть не может. Димка растет. Все замечательно.
Голос ее подвел, дрогнул, она стушевалась. Оператор пообещал лишнее вырезать и ушел. Засобирался Олег.
– Сегодня не мой день. – В прихожей она прижалась к его куртке, пахнувшей машиной и сыростью. – Когда теперь?
– Не знаю, – он растрепал ей волосы, – я ведь на чемоданах сижу. Вот только дождусь звонка…
– Зачем ты ему вдруг понадобился? – Она смотрела снизу, отмечая, что побрит он неважно, ворот рубашки затрепался. Понимала, что это чушь, но все казалось, что та, другая, с которой его приходилось делить, совсем за ним не следит, не любит и не жалеет. – Перед отъездом забеги. Или хоть позвони, Олежек. Ладно?
Почему иные встречи бывают так несвоевременны? Произойди это десять, пусть даже пять лет назад, все было бы по-другому. Или только так кажется? Тогда они были глупее, моложе, безрассуднее, жизнь казалась полной случайностей. У Олега растет дочь, младше Димки на два года, глазастая вертушка, похожая на отца. Конечно же, он ее не оставит.
– А как ты думаешь, у нас получилась бы красивая дочка? – спросила она однажды, только однажды, больше к этому разговору не возвращались.
Обычно она писала Стасе долгие и обстоятельные письма с подробным изложением событий и дел. Письма писались часто, в них едва помещались текущие дни недели. За тридевять земель Стася знала, какой костюм купила Юля, как складываются ее отношения с шефом, с сыном, с Олегом.
А теперь эта дурацкая идея с видеозаписью спутала привычное общение. Приходилось подводить какие-то итоги, дебет-кредит прожитых лет. И вроде бы сальдо вырисовывалось положительное, но что-то было не так, что-то неправильно…
– И вот, тетя Рита, представьте, на старости лет я врюхалась по уши в водителя грузовика!
– Да уж, на старости лет, – засмеялась тетя Рита, но что-то не слишком весело. – И дежуришь у телефона сутками? И ждешь до утра, а потом не до работы, и юбка за две недели увеличивается и начинает сползать… А когда он пьян, идет не к жене, а к тебе, и говорит, что дома плохо, что если бы не дочь, но дочь он не бросит…
– А я ему тапочки купила, он приходит и сразу переобувается…
– И помазок? И бритвенный прибор?
– …И махровый халат… Что я вам рассказываю, тетя Рита, вы же все знаете без меня!
– Все это повторяется, Юлечка, тысячи раз. И тысячи женщин делают все так одинаково! Никакой фантазии!
– Дура я, да, тетя Рита?
– Ты просто женщина.
– Все это очень глупо, но вот болит же до невозможности здесь, в самой середине, кажется, что грудь разорвется, не выдержишь… И вот приходит этот доктор, от которого воняет бензином, и все забывается. Почему все так поздно? Какая несправедливая жизнь…
– Юлечка, дорогая, – тетя Рита вздыхает, – видишь ли, жизнь здесь совершенно ни при чем. Твой Олег давно вышел из возраста Ромео. Он сам должен все решать. И если не решает, значит, либо не может, либо не хочет.
– Но почему? Ведь любит же, знаю, что любит!
– Страх расстаться с привычками гораздо сильнее, чем кажется… А впрочем, я почему-то уверена, что у вас все будет прекрасно. Ведь кто-то же должен быть счастлив?
«Стася, я думаю, мою посылочку ты уже получила. Напиши, понравились ли гостинцы. Я знаю, что тетя Тера очень любит Палех, вот приобрела для нее шкатулочку. У меня все нормально. Я не сказала, там в машине, когда мы снимали город, был водитель, он попадал в кадр. Это и есть Олег. Как он тебе понравился?»
Она бросила ручку и разревелась. Все нормально, жизнь превратилась в ожидание его отъезда. Медленная казнь. Мерзавец, негодяй, , гулена, черти несли его под крылышко к отцу-деспоту!
Олегова отца Юля иначе, чем деспотом, не представляла. Жена почуяла неладное, списалась с родней мужа-паразита, к которой до сей поры питала обоюдную ненависть. Семья приняла решение: отец забирал Олега с чадами и домочадцами к себе, в тихий подмосковный городок, где ворочал совсем не тихими делами и вообще был не последним человеком.
Сын вырос дураком. Образование неполное среднее. Жена телефонистка с неясным прошлым в виде родителей-алкоголиков. Женился назло отцу. Водитель грузовика! Плюнул бы на него давно, счел бы отрезанным ломтем, кабы не внучка, маленькое теплое сокровище, примирявшее и с телефонисткой, и со всем прочим.
Хватит, нагулялся балбес, досадил отцу – пора и за ум браться. По первому зову сынок явился на разведку – дохлый какой-то, патлатый, глаза беспокойные. Сын прокурора города – разве кто скажет, глядя на такого ханурика? А все-таки сын, все-таки своя кровинка. Прошушукался с матерью до утра, сам говорить о главном не решился.
Мать наутро переговоры начала издалека, деликатно – пропадает, дескать, сынок, в чем душа держится, несчастный какой-то, в семье, похоже, нелады…
Слово за слово, выясняется: сынок намерен явиться в семью с новой невесткой, матери уже и фотографию показал – он, она и пацан ее.
Ответ сыну дал самолично и без всяких предисловий. Женился сдуру – вот и живи теперь, внучку твоей бабе не отдам и без матери оставить не позволю. Где она, твоя новая, была, когда мы изо всех жил тянулись, когда копейки лишней в доме не было, да что там лишней, на еду не всегда хватало? Не говорил ей, откуда на тебя квартира свалилась, машина? А трехкомнатная улучшенной в двадцати километрах от Москвы, столицы нашей Родины? Может, думает, что это ты, такой шустрый, сам заработал?
А не говорил, так скажи: на готовое прийти каждый может да еще дитенка чужого притащить. А тебя облапошить – как два пальца… Короче, женишься на ней – живи как хочешь, про нас с матерью забудь, про жилплощадь где бы то ни было – тоже…
В этом месте у старика прихватило сердце, началась беготня с каплями, «неотложка»… Олег напился в полном одиночестве на скамеечке в парке культуры и отдыха, а на другой день рванул домой. Первым делом все рассказал жене – все, включая Юлю и отцовские угрозы. Жена тихо расплакалась, ничего спрашивать не стала, а уходя на работу, оставила записку: «Я же тебя люблю».
– Ты знаешь, у меня самую первую девчонку тоже Юлькой звали. Маленькая такая была, светленькая… Она меня как-то спросила: если бы пришлось выбирать, с кем бы ты остался – с тем, кто тебя любит, или с тем, кого ты любишь? Я тогда здорово задумался.
Они ехали бесцельно по загородной дороге.
– А здесь ты собирала цветы, – сказал он вдруг, притормозив у ничем не приметной поляны, – когда я тебя увез с той гулянки, помнишь? Первое свидание не на людях. Помнишь?
– Олег, – Юля глядела на него почти с ужасом, – зачем выбирать-то? Ведь есть и любимая, и любящая, ведь так все просто… Ведь не повторится такое уже, Олежек, милый…
Потом он был пьян и кричал, что боится ее, что она найдет себе крутого, при галстуке. Этот предполагаемый галстук злил его больше всего. Она его бросит, а жена, безмозглая курица, всю жизнь будет в рот ему глядеть, любить и жалеть будет. Он кричал, Юля плакала и кричала тоже, сама не понимая – что она кричит и для чего. Димка проснулся, вышел из своей комнаты и долго молча на них смотрел.
– Что случилось?
– Ничего особенного. – Юля стирала с лица остатки размазанной туши. – Олег уезжает, только и всего.
– Надолго? – поинтересовался сын, и ее кольнула враждебность, с которой прозвучал голос. Димка обожал Олега, они могли часами возиться с конструктором, смотреть автогонки и футбол, драться диванными подушками. Рекламные картинки из счастливой семейной жизни.
– Ты понимаешь, какое дело… – начал Олег, но Юля прервала его:
– Навсегда.
Была еще безумная надежда, что Димка расплачется, кинется Олегу на шею, и тот не сможет, не посмеет их бросить. Ведь любит же он их, ведь когда Димка болел – звонил среди ночи, спрашивал придушенным шепотом, не привезти ли чего из лекарств. Ведь ходил же разбираться к соседу, наоравшему на ребенка за какие-то окурки в подъезде. А ребенку девять только, розовый, большеглазый, спит до сих пор с плюшевым зайцем, какие, к черту, окурки… А ты ему кто, вообще? – защищался сосед. Отец я ему. Ведь было же все это, было…
– Навсегда? – переспросил Димка спокойно.
Олег молчал. Юля хлюпала носом в углу дивана. Димка подошел, присел на корточки, заглядывая ей в лицо.
– Ты не плачь. Тоже мне, есть о чем плакать… Ну и пусть, мы и без него обойдемся. Ну чего ты сидишь? – заорал он вдруг истеричным, дурным голосом, так что задергалось все лицо. – Проваливай! Она каждый день из-за тебя плачет, проваливай! Уходи, уходи! Мама, ну что ты молчишь, пусть он уходит, скажи ты ему!..
Он кричал и размахивал руками, сжатыми в кулаки – сколько в них было ненависти! – и топал ногой – босой, на холодном линолеуме. Мокрое, красное, невозможное лицо у сына.
Юля не слышала, как ушел Олег. Она укачивала Димку, такого уже тяжелого, рослого, взъерошенного, некрасивого от слез. Испуганно совала ему стаканчик с валерьянкой, его зубы стучали о стеклянный край. Он долго еще всхлипывал – так горько, как могут только дети, и все шептал что-то обессиленно, беззвучно и яростно.
Как написать об этом Стасе? Ушел-пришел, изначально дурацкий роман с женатиком. Безо всяких шансов. Он уедет на днях, и не дай Бог встретиться с ним до этого. Тетя Рита уверяет, что все уляжется, надо только время, что у нее есть Димка, что это счастье. Кому, как не тете Рите, верить – она все это знает, все прошла и считает, что все истории пишутся по одному шаблону.
«Тера, дорогая! Я думаю, Стася тебе рассказывала про Юлю, что она встречалась с неким Олегом. Если нет – пусть расскажет. У Юлечки сейчас ужасный период. Он все это время позволял ей надеяться, а потом взял да и уехал с семьей в другой город. И я теперь с ума схожу, на нее глядя. Я знаю, что тебе она тоже почти как дочь, что ты ее любишь. Я подумала – может быть, устроить так, чтобы она нынешним летом приехала к вам погостить? Кто знает, может быть, с кем-то познакомится. Она еще очень молодая, обаятельная, ей надо помочь устроиться. Тера, я все подсчитала – Димку я могу оставить на это время у себя…»
Тетя Рита действительно все подсчитала – и цены на билеты, и сколько Юля сможет отложить от зарплаты, а сколько занять. Кому, как не тете Рите, знать, чем лечится несчастная любовь. Перемена места, новые знакомства (но это чуть позже), а главное – время, время…
Вылечило же время ее, когда бросил любимый, бросил и уехал в чужие земли Гриша Ройзман, умница и красавец, ради детей, ради жены, ради будущих внуков, уехал от нее Гриша, муж Теры Ройзман, Ритиной сестры.
Я вновь оказалась в Березовом шесть лет спустя после проведенного там странного месяца марта.
Снова был март. Гораздо более ветреный и холодный, чем тогда. Но почти тотчас после того, как я, бросив сумку в номере, вышла на веранду, мне навстречу рванулся памятный ветер – мокрый, соленый, вольный, – словно вот за этой голой рощицей, за бурым полем в клочьях позднего серого снега мощно и ровно бьется море. Но никакого моря нет, есть речка, что летом, должно быть, мелкая и невзрачная, а по весне разливается неукротимо.
Шесть лет назад, на двадцать третьем году жизни и на четвертом курсе института, я неудачно собралась замуж. Мальчик, на мой тогдашний взгляд, был довольно мил, но семья моя отреагировала на событие своеобразно и оперативно: мне взяли путевку в немыслимую глушь, в почти потустороннее Березовое, собрали сумку и посадили на поезд.
В сущности, препятствие было плевое: четыре часа поездом от дома, я отсутствовала меньше месяца, – но нехитрая родительская уловка удалась. Вернувшись домой, я не вышла замуж…
Перила террасы влажные, облупившаяся темно-вишневая краска обнаруживает под собой последовательные наслоения розовой, зеленой, небесно-голубой… Разорались неподалеку вороны, взрезав хрустальную тишину воздуха, погомонили и успокоились. Вновь осела на голые ветви пугливая тишина.
Древние, досками обшитые корпуса пансионата сиротками жмутся друг к другу. В пятистах метрах бурно достраиваются совсем другие здания – с огромными окнами, с роскошной отделкой, с подземными гаражами и бог знает чем еще. Через пару месяцев туда приедут молодые энергичные люди, заботящиеся о своем здоровье и после тяжкой работы жаждущие погрузиться в комфортабельную тишь и глушь.
А старенький деревянный пансионат доживает свои последние дни. Он нищенствует и рассыпается на глазах, и тихо, как тени, бродят вокруг него немногочисленные обитатели – нищие, старые, одинокие люди.
Их немного было и в прошлый раз – пожилые женщины, непонятно что приехавшие искать в этом глухом и унылом месте. Может быть, они устали от своих семей, от работы, от летних потных курортов и неухоженных дач. Может, им просто некуда было себя девать в мокром ветреном марте.
Прошлый приезд… В первый же вечер я отправилась погулять. Было уже темно, густая грязь на дорожках чуть подмерзла.
Нет для меня ничего умильного в среднерусском пейзаже, полном золота и ядовитой зелени пригорюнившихся березок, или аккуратно застеленном снегом – с непременным вкраплением хвойных пород, с пухлыми подлокотниками на ветках елок. Но почему-то не меньше, чем эмигрантке, сводят мне душу эти голые, бестолково мятущиеся ветки на графитовом небе весеннего вечера, голые дороги с круто замешенной грязью, сырая, дышащая земля, где вытаяли из-под снега прозрачные, ветхие, как ископаемое полотно, прошлогодние листья…
Пройдясь по направлению к реке (близость которой явственно чувствовалась, но сама она все не появлялась, и в сумерках боязно было идти наугад), я вернулась к дощатому зданию пансионата. Окна в двух этажах, занавешенные одинаковыми желтыми и бежевыми шторками, светились по-сиротски, как окна больницы или приюта. Откуда-то доносилось нестройное пение – голосили отдыхающие пенсионерки. Мне нестерпимо захотелось сбежать отсюда, вернуться домой, к телевизору, к подругам, к покинутому жениху, даже к моим бессердечным родителям…
Я обогнула домик с другой стороны. Одно из окон первого этажа завешено не было. У окна стоял высокий молодой и практически голый мужчина и курил, стараясь, чтобы дым выходил в форточку.
Вообще-то на нем была набедренная повязка из полотенца. Он меня не увидел – я стояла в тени, он смотрел в другую сторону. В контексте березовского старушатника он выглядел в этом окне как пингвин в тропиках.
Озадаченная, я вернулась к себе, разделась и нырнула в постель. Простыни были сырые, одеяло тяжелое и твердое. Я вспомнила покинутую любовь, сказала себе: «На новом месте приснись жених невесте», – всплакнула, оттого что слишком пронзителен был шум веток за окном, комната пахла чистотой и холодом, мне было одиноко. Я поплакала и уснула и не увидела во сне никаких женихов.
Свою вечернюю находку я встретила вновь за обедом. Он сидел через столик от меня с двумя молодухами лет пятидесяти, невнимательно улыбаясь в ответ на какие-то их реплики. Это я заметила и оценила, едва показавшись в дверях столовой.
Очень мягко, почти беззвучно ступая, скромно потупясь, я прошла к своему столику. Шагов десять, не больше. Их хватило, чтобы в столовой установилось молчание – слышно было лишь, как с наслаждением швыркает суп один из жалких, на редкость корявых мужичонок, вкрапленных среди обитательниц Березового то ли для поддержания их боевого духа, то ли еще для чего.
Очень тихо пожелав приятного аппетита своей соседке, я села за стол, налила себе горячего, в оранжевых блестках, свекольника, подняла глаза и поняла, что подавлюсь первой же ложкой этого варева: все сидевшие в маленькой столовой смотрели на меня с любопытством и нехорошей нежностью.
Молодой мужчина тоже на меня смотрел – как Иван Царевич на Царевну-лягушку. Он был единственным героем-любовником в березовском обществе. Я – единственной приемлемой героиней. Мы были обречены друг на друга.
– Хлеба будьте добры, Валентина Сергеевна, – обратился он наконец к своей визави, и словно сказал «отомри» – все, слава Богу, зашевелились, стали жевать и перешептываться.
После обеда я вновь выбралась на улицу. Над миром висел ровный свет – белый и холодный. Солнце как будто потерялось, и небо светилось самостоятельно. Я упрямо стремилась туда, где, по моим подсчетам, скрывалась река – там в бледном небе мелькали силуэты чаек.
Метров через двести я поскользнулась на глянцевитой грязи и упала – прямо в глубокую мутную лужу. Брюки, ладони, рукава куртки оказались в коричневой жиже. Пришлось двигаться рысью по направлению к дому, промокшая одежда грозила простудой.
На крыльце стоял березовский герой-любовник в белом свитере, курил и внимательно смотрел, как я приближаюсь.
– Не повезло? – участливо улыбнулся он, глядя, как я счищаю о ступеньки комья рыжей глины, налипшие на ботинки.
Я что-то хмыкнула в ответ.
– Простите, а что, если не секрет, вы собирались делать на свалке? – поинтересовался он.
– На свалке? – Я растерялась. – Я не на свалку… Я думала, там река…
Он засмеялся:
– Там свалка – вон, видите, бакланы летают?.. А за ней кладбище, оно давно заброшено. Не думаю, что это удачный маршрут для прогулок.
– А где же река? – уныло спросила я.
– Там. – Он махнул рукой в противоположном направлении. – Но она еще не вскрылась. Слушайте, идите в дом, вы простудитесь!..
Я переоделась, потом долго отстирывала в умывальнике джинсы и колготки. Джинсы так и не отстирались, остались навсегда чуть заметные рыжеватые пятна. Очень въедливая попалась глина.
Комнатка в Березовом у меня была крохотная, бедно обставленная, полная какого-то почти деревенского уюта – из-за тонконогой старомодной мебели, из-за деревянной крашеной обивки стен, из-за белого неба и черных ветвей в окне.
Я залезла в постель, намереваясь согреться и погрустить, но в дверь постучали. Стучал герой-любовник.
Дождавшись моего «войдите!», он вошел – и робость, с которой он заглянул в комнату, сообщила что-то мальчишеское его улыбке. Он многословно извинился за вторжение, помялся, дождался предложения присесть и сел на худосочный шаткий стул осторожно, будто боялся его разломать. Он даже не пытался найти для знакомства благовидного предлога, просто сказал, что его зовут Андрей и ему скучно в Березовом.
– Зачем же вы сюда приехали? – удивилась я.
– А вы? – удивился он.
Я пожала плечами и объяснила причину своей ссылки. Это его рассмешило. Сам он сидел в Березовом третий месяц, потому что путевки дешевые, кормят вкусно, в комнате тихо и можно работать.
Он, видите ли, был писателем. Настоящим писателем, регулярно издававшим книги в твердых красочных переплетах. Андрей писал детективы – я детективы не читала. Он сказал, что на днях выходит его шестой роман, что он уже известен среди знатоков жанра; я решила, что он врет.
На ужин мы явились вместе. Население пансионата продолжало безмятежно чирикать – слишком безмятежно, чтобы это было естественным. Мы разошлись за свои столики, и мне показалось, что если кто-нибудь попытается сейчас между этими столиками пройти, непременно упадет, запнется о ту ниточку, что тугой тетивой натянулась между нами.
На ужине мне стало нехорошо. Подали сырники с повидлом, я не почувствовала вкуса, а нежная творожная плоть царапала мне горло и падала в желудок обломками кирпича. Я выпила два стакана чаю, но все сильнее хотелось пить и все сильнее болело горло.
После ужина Андрей предложил зайти к нему в гости, чтобы посмотреть… я не разобрала, что нужно было посмотреть, но это было не важно. Я согласилась.
Он оказался запасливым парнем – в шкафу смирно ждала своего часа бутылка сладкой «Карелии». Я могла бы повеселиться над предусмотрительностью березовского казановы, но мне было лень и очень хотелось спать. И едва мы выпили по глотку («…ты знаешь, это очень своевременная встреча, все так кстати – ранняя весна, грустное голое поле перед глазами…») – глаза мои немедленно закрылись.
– Ты на ходу спишь, – услышала я его улыбающийся голос. – Устала, что ли? Бедная…
Голос приблизился. Я сидела в кресле, уронив на плечо голову, и пыталась улыбаться – мол, не сплю, мол, все слышу. Он подошел ближе, опустился рядом, что-то говорил, продолжая улыбаться и тихо, как в забытьи, перебирая мои пальцы. Потом потянулся ближе, я чувствовала, что настал решительный момент, но сил реагировать не было. Голос все приближался, губы легко коснулись моей щеки, потом еще раз – но уже по-другому, внимательно и озабоченно, – потом притронулись ко лбу.
– Слушай, у тебя температура, – голос был встревожен, – ты простыла, что ли?
Не помню, как я оказалась в своей комнате, как оказалась рядом со мной медсестра. Ненадолго сознание вернулось, чтобы зафиксировать попытки протолкнуть в меня несколько таблеток. Я проглотила их, как пригоршню морских мин, потому что даже вода была колючей, и заснула снова.
Окончательно я пришла в себя только через сутки. Никаких последствий, как будто я и не болела вовсе. Смутно помнилось появление в моей комнате Андрея, но может быть, мне это приснилось.
За завтраком я Андрея не нашла, зато его соседки по столику напали на меня, осведомляясь о здоровье. Оказывается, Андрей накануне устроил всему пансионату продразверстку, клянча у березовских старушек аспирин.
– Завтрак сама ему отнесешь? – поинтересовалась одна из тетушек.
Оказывается, соседки (из личных симпатий или от привычки о ком-то заботиться) носили молодому писателю завтрак, во время которого он спал, и ужин, во время которого он работал. Я не стала уточнять, почему должна относить скользкую овсянку сама, а взяла тарелку, стакан с чаем и отправилась к Андрею. На стук никто не ответил, дверь была не заперта, и я вошла.
Он спал, раскинувшись на кровати, как пьяный богатырь у дороги. Что-то отчаянное, театральное и трогательное было в его распахнутых руках, в бессильно упавшей на подушку буйной головушке. Я позвала его по имени. Он не услышал. Я осторожно поставила завтрак на стол.
На столе стояла маленькая печатная машинка, старая и облезлая. Стеклянный поднос, на котором полагалось находиться пожелтевшему графину с четой мутных стаканов, превратился в пепельницу, полную окурков, задушенных с особой жестокостью. Растрепанная пачка листов, отпечатанных, пересыпанных пеплом, лежала рядом.
Андрей не двигался, дышал ровно и спокойно. Я присела на стул и взялась за рукопись.
Это была середина некоего романа. Герои отдыхали на пляже. «Он вошел в море. После шторма вода оставалась холодной, ледяные волны бились о стройное мускулистое тело…» Через две страницы это самое тело уже прижималось к «дрожавшему, как в горячке», телу героини. Я хихикнула.
Скрипнула кровать, я поспешила оставить рукопись в покое, листы рассыпались по полу. Стройное мускулистое тело Андрея село в кровати, уставилось на меня и спросило быстро и хрипло:
– Ты что тут делаешь?
Я пожала плечами. Андрей странно на меня посмотрел и наконец улыбнулся, окончательно просыпаясь.
Были прогулки по берегу реки, еще закованной в лед, но вот-вот грозящей ожить. Потом был сам ледоход, глыбы льда, сине-зеленые на изломе, треск и грохот отламывающихся и прочь уносящихся льдин.
Окончательно стаял снег, подсохли дорожки. Андрей работал вечерами, я слушала радио в своей комнате, потом приносила ему ужин, потом завтрак. Так прошли две недели. Мы сделали вид, что забыли тот вечер, когда я так легкомысленно оказалась у Андрея в гостях и моя летучая жульническая простуда помешала нам, словно судьба пригрозила пальчиком: а вот этого не надо!
Роман Андрея двигался к концу. Он утверждал, что давно не работалось ему так быстро и легко. Мы решили это дело отметить.
Мы пили сухое вино прямо на воздухе, на еще влажной лавочке, пристроившейся у спуска к реке, откуда видно было землю вокруг нас на много километров – рощу в ложбине, ровное бурое поле, розовую коробку пансионата, несколько бледных строений рядом с ней.
– Странная ты девчонка, – сказал Андрей.
Мы замерзли сидеть на лавочке и теперь стояли рядышком, глядя на несущуюся внизу реку. Он прижат меня к себе спиной, обхватил руками за плечи, чтобы согреть. Моя макушка доходила ему до подбородка.
– Это почему?
– Не знаю… С тобой вроде бы легко, ты многое понимаешь. И при этом у тебя иногда такие бывают глаза, что как-то не по себе становится. Как будто я обманываю тебя, что ли… Мне кажется, тебя обидеть – все равно что пнуть собаку, которая бежит мимо.
– Ты считаешь, я могу укусить? – поинтересовалась я, сбитая с толку такой характеристикой.
Он заглянул мне в лицо, вздохнул и не ответил.
Ему было около тридцати. Он развелся несколько лет назад, потеряв всю прежнюю жизнь. Из чистого любопытства и желания проверить свои силы сварганил первый роман (он именно так и сказал – сварганил). Роман был принят на ура, заключили договор на следующий.
Он рассказывал мне что-то о постоянном поиске компромисса между собственным взглядом на вещи и шорами детективного жанра, между желанием рассказать о чем-то своем и требованиями издателя, между тем, что прячется в волшебном цилиндре фокусника, и тем, что ожидает увидеть вялая, ленивая, абсолютно безразличная публика.
Приехав в столицу с периферии, он снимал комнаты, а иногда просто сбегал в такие места, как Березовое, где не надо было ходить в магазин, готовить, мыть полы и гладить простыни. Здесь можно было работать в свое удовольствие и бродить по пустынным окрестностям, отдыхая от убийц, грабителей, суперменов и небывалых красавиц, плоских мультяшных персонажей, рождающихся в неровных строчках его рукописей. Поэтому он сидел в Березовом третий месяц. Поэтому мы и встретились.
В нем странным образом сочетались начитанность и простоватая манера речи, южный говорок, ощущение чего-то очень сильного и почти деревенского (чего-то, относящегося к понятию «настоящий мужик»: преувеличенная надежность, гипертрофированная земнородность облика и повадок) – с хорошим вкусом и склонностью к щегольству.
Носил он, например, дорогую и хорошую обувь, предпочитал светлые тона одежды, удобной и мягкой, высоко закатывал рукава пуловера – руки у него были крупные, изящные, лепные. Вот еще: замечательные были у Андрея глаза – прикрытые веки, равнодушие, сонный покой, – но лишь разговор заходил о чем-то интересном, глаза оживали, обнаруживая чудесные золотые искры в темно-серой радужке… Все очень просто – я влюбилась в него.
И поэтому, когда мы вот так вдвоем стояли на голом ветру, обнявшись и глядя на реку, бившуюся в припадке половодья, я первая потянулась к нему губами, но он вдруг закричал – смотри, смотри! – и засмеялся, потому что в наступающих сумерках по реке, неловко кружась в водоворотах, плыло мимо нас величественное нечто, которое Андрей разглядел раньше меня. Это был диван, уплывший с помойки, а может, из разрушенного половодьем дома.
Поцелуя не вышло.
Дни уходили. И с каждым днем все меньше оставалось времени на то, чтобы признаться друг другу в истинной причине бесконечного изнуряющего желания каждую минуту находиться рядом, вместе. Он садился работать, я уходила к себе, но очень скоро он появлялся в дверях с дурацким вопросом – нет ли у меня, например, ластика, – и чтобы он снова взялся за работу, приходилось сидеть рядом, иногда засыпая с книжкой на коленях в неудобном кресле под спотыкающийся пульс его машинки, страдающей аритмией.
Это длилось меньше месяца, но казалось, что прошли годы, что мы вечно жили в странном братском союзе. Березовое было нашим родовым имением, и день за днем, обходя владения, мы радовались бурному торопливому расцвету, благосклонно отмечая все новые и новые приметы окончательно наступившей весны.
Мне предстояло уехать. Ему предстояло остаться еще на пару недель, покуда не кончится роман.
И согрешили мы в последний вечер перед моим отъездом – когда сумка была предусмотрительно уложена, когда сиротами глядели из опустевшей тумбочки пустые же тюбики от израсходованного шампуня и зубной пасты – мусор, который бросаешь за ненадобностью…
Отец встретил меня на вокзале – и я поймала себя на том, что отвечаю ему своим вчерашним ночным голосом – таким специфическим голосом женщины, утомленной любовью. Я рассмеялась сама над собой, отец засмеялся тоже – неуверенно, подобострастно. Ему было стыдно за вторжение в мою жизнь. Но то, что было до Березового, уже не имело для меня никакого значения.
Спустя две недели я позвонила по телефону, оставленному Андреем. Там мне сказали, что Андрей еще не вернулся. Я повторила вопрос через несколько дней – мне ответили, что он вернулся, но снова куда-то исчез. Спустя еще неделю меня проинформировали, уже с раздражением, о том, что Андрей окончательно с квартиры съехал и где он теперь, никто не знает.
Я нашла его через издательство – двумя месяцами позже, оставив записку у человечка с бегающими глазами. За это время я прочитала все его романы, найденные на книжных лотках, и несколько рецензий на них, просочившихся в периодике. Рецензии были плоскими и явно заказанными издательством, романы… Ну что ж, романы как романы.
Андрей откликнулся на записку, мы договорились о встрече, он не пришел, перезвонил, извинился, назначил новую встречу – в тот день умерла моя бабушка, я не приехала. Потом мы встретились единственный раз прямо на улице, возле станции метро, где оба оказались совсем случайно – я ехала к однокурснице, у которой не была ни разу ни до этого, ни после, он же посещал некий мебельный магазин, где его жена присмотрела какое-то необыкновенное кресло – ибо он был с маленькой, хрупкой, недавно обретенной женой. Но это уже было потом, потом…
Я вновь оказалась в Березовом. Дела службы вели меня мимо, но я решила свернуть, и очень быстро администратор вконец обнищавшего и обветшавшего пансионата согласилась сдать мне комнату на ночь и даже пообещала завтрак.
Я едва узнавала место. Все как будто сжалось, усохло, стало еще более трепетным, сиротским, бесконечно трогательным – голая роща, бурно клокочущая мутная речка, тихо вздыхающая земля. Какие следы я искала на ней? Неизвестно.
В сумке лежала книжка, купленная накануне в пыльном киоске чужого города. Новая книга «известного мастера детектива», первый сборник, где нет ни убийств, ни погонь, ни прочих атрибутов его мастерства. Рассказы о любви, слишком грустные, безысходные какие-то, и в оглавлении случайным и смутно знакомым глянулось мне название «Март».
И там-то, в одиннадцати страницах, остались навеки вешние сумерки Березового, вороны, ледоход, бутылка вина на мокрой скамье.
«Руки у нее совсем замерзли – маленькие, с покрасневшими костяшками, забытые на перилах веранды, приторно-розовых, как весь этот дощатый дом, как следы лака на ее ногтях, – а над ней плыли облака, серые громадины, и она потянулась поцеловать меня, пока я грел ее руки… Мне до сих пор стыдно за те глупые слова, которыми я попытался отвлечь ее, уже знаю, зачем. Стал ли я счастливей, попрощавшись с ней в том пронзительном, льдистом, бледном и грустном марте? Вряд ли…»
Скоро уже достроят комфортабельное здание нового пансионата. Старое и жалкое снесут за ненадобностью, снесут вместе с его узкой террасой, с пылью и паутиной, с пустотой, с тенями живших здесь людей. Перила террасы облезли: темно-вишневый слой, слой розовый. Прошлая жизнь одинокого домика. А до этого была жизнь зеленая и жизнь голубая, и кто-то грел женские ладони, замерзающие на перилах – зеленых и голубых. Много мартов назад.
Любовь ждала меня на станции Рогатка.
Любовь эта, собственно говоря, была бывшей. Полтора года я проваландалась с Алексеем – и все полтора года, исключая разве что первый месяц ухаживаний и брачных танцев, Алексей вел себя так, будто мы вместе чуть ли не с рождения и порядком устали друг от друга. Очень быстро забыты были цветы и шоколадные подношения, очень быстро он уговорил меня перебраться к нему и заняться хозяйством. Сам обосновался на диване и тихо мурлыкал там от своего маленького эксклюзивного счастья. Я стала для Алексея домом, а хотелось бы – страстью, недостижимой мечтой, цветком тропическим…
Поэтому нет ничего удивительного в том, что, как только на горизонте появился человек, для которого я могла стать именно такой неутолимой страстью, я немедленно Алексею изменила.
Алексей сидел на станции Рогатка, где снимал половину домика, писал и ждал меня. Я должна была приехать перед самым Новым годом, чтобы встретить праздник с любимым. Однако уже к середине декабря любимый стал бывшим и больше никак нельзя было это скрывать. Мне предстояла ужасно серьезная встреча.
Электричка отходила вечером. В полном смятении я вошла в освещенный вагон, плюхнулась на жесткую лавку. В руках была только маленькая сумочка, и это должно было вызвать у Алексея подозрения, так как обычно я телепалась к нему на дачу с чудовищным багажом авосек и пакетов, нагруженных продуктами. Раньше Алексей уезжал работать на дачу к своему другу, но потом друг развелся с женой и перебрался на дачу сам, а Алексею пришлось поискать места в поселке с дурацким названием станция Рогатка, так подходившим для его нынешнего положения.
Вагон был полупустой. В окнах, подернутых пепельным инеем, тихо плыли огоньки – больше ничего не было видно. На лавку напротив меня с размаху уселся мальчик лет тринадцати-четырнадцати.
Несмотря на мороз, на нем была легкая куртка и бейсболка, закрывающая козырьком половину лица. Я видела узкий подбородок и нежный девичий рот. Судя по всему, красивый мальчик, подумала я, жаль что он когда-нибудь вырастет, и тогда эти тонкие черты будут казаться слишком женственными, слащавыми, узкий подбородок покроется щетиной, он, вероятно, отпустит бороду, чтобы казаться мужественней… Алексей носил бороду. Он ее сбрил только однажды, какая-то была в этом надобность, и я несколько минут не могла ничего сказать, когда он вышел из ванной с абсолютно голым розовым лицом. Я умирала от смеха – лицо оказалось на редкость глупым и беспомощным, как у очкарика, снявшего очки.
Мальчик вдруг рывком сорвал кепку, взъерошил волосы и поудобнее устроился на лавке. Я остолбенела.
Он оказался не просто красив, а потрясающе красив – настолько, что смотреть на него было просто неприлично, эта красота была за гранью нормы, как уродство. Черные миндалевидные глазищи, точно кистью подведенные, нагло уставились на меня.
Тут, вероятно, изрядно было подмешано восточной крови. Какой? Трудно сказать. Лицо с тонкими чертами было нежным и хищным одновременно. Темно-желтая кожа обтягивала острые скулы, глаза, словно лишенные внешних границ, уходили к вискам, как на портретах египетских фараонов.
В том, как развязно он осматривал окружающих, каким жестом вынул из кармана жвачку и отправил ее в рот, отчего губы немедленно приняли неприятное капризное выражение, в том, как он сидел, раскинув узкие коленки в застиранных джинсах, тоже было что-то неприличное, порочное.
Почему-то сразу вспомнились рассказы о детской проституции, наркомании и подростковом гомосексуализме. Что-то такое в этом парне, несомненно, было, что заставляло так думать. Мне стало обидно.
В это время к мальчику подошел мужчина – лет сорока на вид, усталый, хорошо одетый, с добрым белесым лицом. «Вот ты где, – сказал мужчина. – А я тебя ищу… Пойдем!» Мальчик взглянул на него с циничным любопытством. «Пойдем!» – повторил мужчина и потрепал его за плечо. Плечо ушло из-под руки. «Я сейчас, – сказал мужчина, – только не убегай».
Он ушел, пошатываясь, потому что вагон качало. Мальчик посмотрел на меня с чуть намеченной улыбкой, впрочем, трудно было понять, улыбается он или просто так прихотливо изогнуты его губы. Я подумала, что можно вмешаться, поднять шум, спугнуть мужика. Но сам-то мальчик не предпринимал никаких попыток спастись, он даже как будто ждал возвращения мужчины. Честно говоря, я никогда не видела, как взрослые мужики пристают к маленьким мальчикам, и теперь к чувству жалости и негодования примешивалось какое-то гаденькое любопытство.
Мужчина вернулся очень скоро, неся две большие тяжелые сумки, за ним шел второй мальчик, лет восьми, очень похожий на мужчину – такое же круглое доброе лицо, вздернутый нос. Они сели на лавку, мужчина стащил с младшего шапочку с помпоном, бережно растрепал взмокшие волосы. Дитя тотчас закрыло глаза и привалилось к отцу в усталой дреме. Мужчина кивком пригласил старшего тоже привалиться и подремать, но тот ответил неприязненной усмешкой и отвернулся к окну.
Пути до станции Рогатка оказалось полчаса. Я вышла на легкий мороз в совершенно незнакомом месте, следом за мной вышел и мужчина с мальчишками. Алексей не встречал меня – я не предупредила его о приезде. Быстро прикинув, что, кроме самого поселка, здесь идти было скорее всего некуда, я двинулась следом за своими попутчиками.
Смеркалось. Тихо опускался крупный сказочный снег.
Мужчина шел, взвалив одну сумку на плечо, другую нес в руке. За свободную руку держался младший, а старший шел чуть поодаль, засунув руки в карманы и преувеличенно независимо раскачиваясь на ходу, – так смешно, как это умеют делать только подростки.
«Совсем плохо?» – спросил мужчина у маленького. Тот кивнул. «Давай на руки возьму?» – предложил отец. Тот машинально оглянулся на старшего и отчаянно завертел головой, но тотчас споткнулся, упал и расплакался. «Горе мое, – вздохнул мужчина. – Иди сюда!» Он поднял маленького со снега, как кулек, взвалил на плечо, крякнул, устроил его поудобнее и понес. Дитя притихло на отцовском плече. Старший шел впереди, не оборачиваясь на них.
– Ты? – поразился Алексей. – С ума сошла, ночью, одна… – Он улыбался растерянно, тормоша меня, стаскивая шубу. – Чудик, не предупредила… Ты электричкой?.. Господи, надо было хоть такси взять. Тут лес кругом, Серые Волки ходят и едят Красных Шапочек…
– Я уже вышла из возраста Красных Шапочек, – ответила я, стараясь не смотреть ему в глаза.
Он нацеплял с моей шапки снега себе на бороду, снежинки таяли и становились бусинами воды.
Всем своим видом я старалась показать, что приехала не просто так, что впереди тягостный разговор, что это конец полуторагодовалой жизни вдвоем. Но то ли у меня ничего не получалось, то ли Алексей офонарел от нежданной радости – он ничего не замечал. Начинать же с места в карьер я боялась.
– Вот, смотри, как здорово! – Он жестом обвел комнату, начинающуюся сразу после сеней, где стояла бочка с водой, подернутая ледком.
В комнате помещалась маленькая печка, газовая плита, стол, застеленный клеенкой, на котором стояли закопченный чайник и кружка с недопитым чаем. В углу – неубранная кровать, частично скрытая распахнутой дверцей шкафа, в другом углу – еще один стол, заваленный Алексеевыми книгами и листами бумаги, под которыми угадывалась пишущая машинка. Здорово, что и говорить.
Я не понимала, почему Алексей уезжает писать на дачу. У него была неплохая квартирка в сносном районе, куда он привел меня и сделал хозяйкой. Одну из двух комнат, маленькую, я превратила в его кабинет, заставила купить удобнейший стол, комфортабельное кресло. На стол был поставлен компьютер, книги разбрелись по полкам, чудесная настольная лампа располагала к вдумчивой работе.
Он одобрял все мои старания, доверчиво принимал перестановку мебели, непредвиденные траты, диванные подушки из пестрого шелка, перемену обоев. Он, урча от удовольствия, садился за ужин, приготовленный мной, он полюбил все нехитрые житейские секреты, которые я ему открывала. И все-таки работать он уезжал на дачу, в не-налаженный быт, в чужой дом, где отовсюду дуло, не было водопровода и удобства находились во дворе. Может быть, в таких местах в нем просыпались какие-то скрытые инстинкты, может быть, здесь просто было спокойнее. Но я усвоила одно – в самой важной для моего любимого части жизни мне места не было. Он как будто завел меня, как кошку, для уюта и тепла, но кошка заняла в доме слишком много места, и хозяину приходилось время от времени спасаться бегством от этого уюта в полную дичь и глушь.
– Чудик, не тормози! – Алексей тихонько тряхнул меня за плечо.
Оказывается, он спрашивал что-то о делах редакции. Я собралась с мыслями и ответила.
– Приеду – всех построю, – пообещал Алексей. Знаю я, как Алексей «строит» своих подчиненных.
«Серега, ты урод, – сообщает он своему заму, просматривая материалы, подготовленные в печать. – Ты лажаешь всех, не объясняя, почему и зачем. Очень скоро все те, кого ты лажаешь, соберутся вместе и облажают тебя. То есть – наш журнал. – И видя, что зам готов возразить, добавлял мягко: – Давай, Сереж, надо здесь что-нибудь того…» – дальше следовал неопределенный жест ладонью.
Он основал журнал на ровном месте. Он добывал деньги под такие авантюрные проекты, что я за голову хваталась. Его зам рассорился со всеми нужными людьми, его спецкор пил запоями, и он нянчился с ними, как с малыми детьми. Сам неделями пропадал на даче, не вникая в дела редакции, – это называлось «дистанционное управление». Словом, он делал все, чтобы журнал развалился. И несмотря на это журнал процветал.
Вот такой он был, этот Алексей, вот с таким человеком меня угораздило связаться на полтора года. Он все делал не так, как следует, но все выходило именно так, как он хотел.
– Ты голодная? – спохватился он. – Я сейчас, ты устала, наверное…
Он даже не спросил, что я привезла поесть. Как будто бы это было нормой – увидеть меня на пороге дачи с пустыми руками.
Он брякнул на плиту жуткого вида кастрюльку, накромсал серого хлеба, принес из сеней банку соленых огурцов. И пока он это делал, что-то напевая, жмурясь каким-то своим счастливым мыслям, улыбаясь застенчиво, словно ведя внутренний диалог, я стояла, как идиотка, посреди комнаты, не в силах начать что-нибудь говорить.
– Кто тебе готовил? – удивилась я, отведав первую ложку довольно вкусного супа.
– Сам… – Он пожал плечами.
– А продукты откуда?
– Из магазина.
Как-то впервые я поняла, что Алексей не только пишет на даче, но и сам худо-бедно ведет хозяйство, топит печь, ходит в магазин, разговаривает с соседями, готовит себе еду – словом, ведет нормальную жизнь без всякого моего вмешательства. Это открытие оказалось почти неприятным.
– Я думала, ты тут умираешь с голоду, все вокруг рушится… А ты, оказывается, неплохо справляешься и без меня?
Он усмехнулся.
– Я думала, что нужна тебе только в качестве хранительницы домашнего очага. А ты вот завел отдельный очаг и сам его хранишь… Тогда зачем я тебе? – Я пыталась подогреть себя, спровоцировать на ссору, потому что спровоцировать его было невозможно.
Он взял мои руки и приложил к своим щекам. Теплая мягкая борода, о которую я машинально потерлась ладошками.
– Потому что нас должно быть двое, – сказал он. Я убрала руки.
– Слушай… Я встретила в электричке мужчину с двумя мальчиками, они зашли в соседний дом. Ты их знаешь?
– Гена, что ли? – Алексей чиркнул спичкой, закурил. – Гена интересный мужик, мы с ним на тех выходных познакомились, я как раз снег разгребал перед калиткой, он мне помог… А это его сыновья.
– Оба? – поразилась я. – Старший совсем не похож!
– Они от разных жен. Точнее, с матерью Атака, старшего, они женаты не были. Он когда стал с ней встречаться, думал – баба как баба. А она оказалась душевнобольной. Это он потом узнал. Понятно, испугался. Ушел от нее. Она сказала, что ребенка ждет, он ей не поверил. У нее сначала временные помутнения были, а когда родила – совсем… – Тут Алексей покрутил у виска пальцем. – Мальчишке было лет пять, что ли, когда она умерла. Повесилась. Алик с бабкой остался – Генка тогда о нем и не знал ничего. Он уже женат был, Стае у него рос… Когда про Алика узнал, попытался к себе забрать, а бабка не отдала. А этим летом, что ли, померла бабка. Другой родни не было. Альку в детдом хотели, но Генка зубами вцепился, доказал отцовство и забрал. Мальчишка трудный, дерганый, отца не признает. Убегал несколько раз. С мачехой конфликты, в школе нелады, Стае, на него глядя, тоже огрызаться стал… Я удивляюсь, откуда у человека столько терпения – он, по-моему, и не поддал ему еще ни разу… Говорит: «Я перед ним виноват…»
– Надо же… – Я тоже закурила. – Наверное, та, первая, мать Алика, красавицей была?
– Наверное, – согласился он.
Алексею частенько рассказывали свои истории едва знакомые люди. Многие из этих историй он превращал потом в пьесы или рассказы. На кого-нибудь другого, наверное, за такие вещи обиделись бы. На него не обижались.
– Алеша, – я внимательно разглядывала пачку от сигарет, лежавшую на столе, – а почему ты меня не спрашиваешь, зачем я приехала? Ну, в смысле, почему так рано?
– А я уже понял, – улыбнулся он.
– Да? – У меня мигом взмокли ладони и рот растянула дурацкая ухмылка. – Вот как…
Хлопнула входная дверь, и на пороге в облаке пара появился мой попутчик, сосед Гена.
– Добрый вечер. – Он растерянно всмотрелся в мое лицо, узнал. – А я думал, к кому это такая симпатичная девушка едет на ночь глядя, одна… Приятно познакомиться, Геннадий! – Он протянул руку.
Я тоже назвалась и ответила на пожатие.
– Крепкая рука! – удивился Гена. – Алексей, вопрос, конечно, дурацкий, но нет ли у тебя чего от простуды? Стае приболел, из города выезжали, еще ничего было, а сейчас прям горит весь…
В моей сумочке нашелся аспирин, я насоветовала, как сделать лекарство из лука и меда, Алексей придумал, где мед добыть, и наложил в стакан малинового варенья из банки. Интересно, где он его взял? Наверняка подарок очередной сердобольной старушки соседки. К нему так и липли разные одинокие бабушки!
– Спасибо большое. Моя только послезавтра приедет, а я вот решил с мальчишками пораньше, у меня отгулы, а тут Стае… И Алька опять куда-то смылся. – Он поднял на Алексея скорбные глаза.
– Вернется, – заверил Алексей. – Поди, прячется где-нибудь, курит.
Гена поблагодарил и ушел.
– Чайник вскипел, – сказал Алексей. – Щас мы чаю с булочкой – и на печку с дурочкой… Ты куда?
– Подышу немножко, душно тут, – ответила я, накидывая шубу.
Во дворе было тихо-тихо. За калиткой висел фонарь. Через низкий забор было видно дачу Геннадия. Там горел свет. Какие-то кусты, засыпанные снегом, отливали под светом фонаря голубым серебром. Я вышла на улицу, прошла вдоль забора.
Алька стоял в закутке, образованном стыком нашего и соседского заборов, и действительно курил. Поднял на меня свои глазищи – даже в темноте было видно.
– Зажигалка есть? – спросила я, доставая из кармана сигареты.
Он молча щелкнул, взметнулся оранжевый лоскуток пламени, я закурила. Алька внимательно меня разглядывал.
– Хорошо здесь, – сказала я. Алька молчал.
– Новый год скоро… Слушай, а хочешь, я тебе одну историю расскажу? У моей подруги есть… м-м-м… человек, с которым она прожила полтора года. И вот недавно… – В общем, я рассказала ему про Алексея, и про того, другого, для которого была пламенной страстью и недостижимой мечтой.
Он молча слушал.
– И вот она хочет от него уйти – к тому, другому. Но не может. И сказать ему ничего не может – он ее как будто загипнотизировал! – пожаловалась я.
Мальчишка пожал плечами. Потом сказал:
– Пусть уходит, если не любит. Чего тут думать? Думать действительно нечего. Если не любишь – бросай. Если не любишь…
– Вот вы где, – сказал Геннадий, подходя к нам. – А я вас ищу.
Мне стало неловко, что я курила с его сыном. Гена снял перчатки, обхватил ладонями Алькину голову.
– Уши совсем холодные, ты бы шапку надевал… Стае окончательно разболелся, боюсь, как бы ангины не было. Пойдем его лечить.
Алька выбросил окурок и последовал за отцом, на прощание смерив меня взглядом, которого я не поняла.
– И мы пойдем, – сказал Алексей. Я не слышала, как он подошел. – Чайник остывает.
Мы пошли в дом. И пока пили чай с вареньем, Алексей говорил о том, как здесь будет хорошо летом (он уже договорился с хозяйкой аж до сентября), как будет пахнуть под солнцем сено, а хозяйская рыжая корова (ее зовут Роза) родит теленочка с глупой широкой мордой… Я совсем уж было собиралась сказать, что совместного лета больше не будет, я ухожу к другому, – но как-то вдруг стало лень это все говорить, да и незачем.
Я подошла к окну, где отражались комната, печь, поблескивали из угла прутья железной кровати, сияла лампа, под которой сидел мой любовник и тихо мешал ложечкой чай. А у самого стекла стояла я, зябко стиснув на груди руки.
Алексей щелкнул выключателем, и комната погасла. Он подошел, обнял меня сзади, ткнулся губами в макушку и легонько подул, от чего волосы стали горячими, а по спине побежали мурашки.
– Знаешь, почему ты приехала? – спросил он.
– Почему?
– Потому что соскучилась. И я тоже.
Мы смотрели на синюю ночь за окном, на голубой снег, на который откуда-то сбоку падал прямоугольник желтого света. Это в соседнем доме не спали наш сосед и двое его сыновей.
Имя у нее было незатейливое, внешность заурядная, судьба незавидная. Было Маше Щербининой всего двадцать годочков, когда осталась она одна на всем белом свете.
Первой померла бабушка Даля, совсем давно. Потом по-женски занемогла мать. Долго сопротивлялась болезни, и когда, казалось бы, уже спаслась – оборвалась какая-то ниточка, что-то не сложилось в звездном небе, не сжалилось оно над бедной бабой. И остались в живых из всех Щербининых два женских сердечка – прабабушка Маша и Маша-маленькая, старая да малая, сирая да убогая. А мужчин в их семье никогда и не было.
Бабушка Маша поклялась: «Пока тебя на ноги не поставлю – не помру!» Слово сдержала – уснула тихонечко, чтобы не проснуться уже больше, когда Маша училище закончила и нашла себе первую работу.
С детского сада Маша рисовала – много, с упоением. Но все как-то бестолково, учителя в художественной школе криком кричали: «Ну чего ты цвет в воздухе распускаешь? Ты чугунок рисуешь, а не фарфор китайский – он же плотный такой, увесистый…»
А Маша вела по сырой бумаге кисточкой-нулевкой золотую нить и замирала с приоткрытым ртом, глядя, как пульсирует, живет, плывет, бледнея, нежное золото, как сказочным соком напитывается бумага…
В училище поступила на то отделение, где меньше всего конкурс был, – на художественную вышивку.
«Да что ж это за профессия, что за должность такая! – убивалась бабушка. – Вышивальщица! Ни денег, ни почету – кто ж за это деньги будет платить?» Когда бабушку хоронили, под голову ей Маша положила думку, что на последнем курсе вышивала – с вербными ветками и серенькими воробышками. Бабушке она больше всего нравилась.
Оставшись одна, Маша поплакала несколько дней, а потом пошла и уволилась из ателье, где перебивалась вышивкой глупых жирных цветов на платьях жирных заказчиц. Заказчицам не нужна была верба, и воробьи не нужны, и трепетные белые маки, и тончайший узор – а только что-нибудь поаляпистей, с блестками и бусинами. Блестки и бусины Маша ненавидела.
Ремесло ее никому не было нужно в маленьком городе, где она родилась и жила. Но помогла подруга Ольга – привела в гости человека, заинтересовавшегося ручной вышивкой. Взял пару готовых работ, а потом жену привел – она заказала столовое белье к свадьбе дочери.
За два месяца Маша работу закончила. Белоснежный лен в морозных узорах, нить из белого едва-едва в голубой переходит. Свадебные букет, лента по ветру развилась, а по углам в бледно цветущих зарослях хитро притаился вензель.
Ольга, увидев, ахнула:
– Теперь серебро столовое пусть покупают. На такое нержавейку класть или даже мельхиор – просто оскорбительно!
За вещицу заплатили тысячу долларов. Маша долго смотрела на незнакомые бумажки – не думала, что придется когда-то в руках подержать.
– А на наши это сколько?
– Год твоей работы в ателье, – вздохнула Ольга. – Мало запросили, да Ладно, что теперь. Первый опыт только, все впереди. Ты, Машка, цены себе еще не знаешь…
Еще пару месяцев Маша просидела за постельным комплектом. Нового клиента снова нашла Ольга и раскрутила по полной программе: заплатил вдвое больше прежнего.
Так и повелось – Ольга находила клиентов или сама отвозила готовые вещи в соседнюю Самару, где водились богатые люди. Маша платила ей комиссионные и была счастлива. Теперь денег хватало на самые лучшие нитки, на вкусную еду, на нарядные платья, на новый телевизор… Так прошло несколько лет.
В один из вечеров Ольга сидела у Маши, что-то рассказывала. Маша шила в этот момент яблоневые цветы, тающие в бледном небе, и на лице у нее было выражение, которое вкладывала она в прозрачные тона вышивки: нежность, ускользающая грусть, рождающаяся надежда и – бесконечная чистота.
Отрезав последнюю ниточку, Маша торжественно понесла покрывало стирать, бережно полоскала его в пенной водице, что-то нашептывая, улыбаясь, словно купая младенца. Потом понесла гладить.
На готовую работу Ольга смотрела молча, сдвинув сурово брови. Маша едва закончила утюжить тонкое полотно, исходящее паром под утюгом. Махровая простыня, на которой она гладила, стала совсем влажной, утюжить следовало мокрую вышивку, класть на мохнатую поверхность лицевой стороной вниз и осторожно растягивать, прижимая утюгом – специальным, неподъемным, – чтобы ткань не морщила, вышивка оставалась выпуклой, гладкой, идеально ровной…
– Машка, ты ангел, – тихо сказала Ольга. – Грешному человеку такого не сделать… Слушай, может, ты и девственница еще?
Ольга спросила это с усмешкой – какая там девственность к двадцати четырем? – но Маша вдруг жарко покраснела и отвернулась.
– Эй, ты чего? – Ольга затормошила ее, пытаясь заглянуть в лицо. – Ты что, правда?.. Ох ты, Господи… Да как это тебе удалось-то?
– Интересно, – с чудовищным всхлипом отозвалась Маша. – Интересно, как бы мне удалось что-нибудь другое? В училище, в общаге – одни девчонки, в ателье – тоже, а потом я просто из дома не вылезала…
– Так вылезать надо! – всплеснула руками Ольга. – Или ты всю жизнь в девках просидеть хочешь? Надо же что-то делать!
Сама Ольга сбегала замуж в восемнадцать – не надолго, на год. Сейчас ей было уже под тридцать, и все это время у нее кто-нибудь был. Их много на Машиной памяти сменилось, но это не выглядело так, будто Ольга «таскается». Вот Машина соседка «таскалась» (так бабушка говорила) – то скандалила с кем-то во дворе, то в подъезде с чужим мужиком целовалась спьяну, а потом его жена ходила бить ей лицо и она пряталась в квартире, пока та орала на весь подъезд.
Ольга встречалась со своими тихо, красиво – с цветами, с поездками за город, с настоящими свиданиями, когда ходят в ресторан или на концерт, а не просто так…
– Маш, – она обняла ее, тихо смеясь, – перестань ты, дурочка, нашла из-за чего убиваться!
– А чего ж не убиваться-то? – сморкалась Маша. – Двадцать пятый год, а я никому абсолютно не нужна…
– Прям, никому, – не поверила Ольга. – А Колька Дрюкин за кем бегал?
– И что? Дрюкин, он и есть Дрюкин, тупой, сопливый и жадный. Это не ухаживание, а оскорбление сплошное – как нержавейку на свадебную скатерть класть…
– Господи, такое чувство, что у меня на лбу написано: хочу познакомиться! – задушенным шепотом пожаловалась Маша. – Что они все так пялятся?
– Ничего страшного, – тихо ответила Ольга, просматривая меню, – одинокие девушки в ресторане – это всегда немножко вызов. Это значит, что или нам никто не нужен и у нас свои разговоры, или что нужен, и поэтому мы сюда пришли. В любом случае интригует. А мы к тому же молодые и симпатичные – чего бы на нас не пялиться?
Они сидели в «Галатее» – новом и довольно уютном ресторанчике. Маша в ресторане была первый раз в жизни и чувствовала себя полной дурой. Начала с того, что дыбом накрахмаленную салфетку осторожно отставила с тарелки в сторону.
– Салфетку на колени, – почти беззвучно скомандовала Ольга. – Да нет, разверни сначала… Не волнуйся, ты прекрасно выглядишь.
– Представляю…
– Все в порядке. Расслабься. Руки положи на стол – только запястья, вот так, нечего им под скатертью ерзать. Сейчас долбанем шампанского – полегчает.
Выпили шампанского. Пузырьки защипали в носу и в глазах. Спустя несколько минут и вправду полегчало – туманный в полумраке зал прояснился. Маша наконец подняла глаза и огляделась. Вокруг было занято лишь несколько столиков – сплошь романтическими парочками.
В это время подошел официант в белой рубашке, спросил конфиденциальным шепотом, не возражают ли девушки, если к ним подсадят двух молодых людей? Молодые люди застенчиво салютовали им от входных дверей.
– Хорошо, – величественно согласилась Ольга, – подсаживайте.
– Это идиотизм, – зашептала Маша, – тут полно пустых столиков…
– Значит, заказаны.
Молодые люди повели себя вежливо. Не развязные, не приставучие какие-то – словом, непохожие на тех, кого Маша представляла себе в качестве посетителей ресторанов. Вполне даже милые парни, Артем и Костя. Очень быстро завязался общий разговор, тихая музыка не мешала. Обсудили интерьер нового зала.
– Здесь симпатично, – заметила Маша светским, как ей казалось, тоном. – Но я бы сменила портьеры. Вишневый бархат – это все-таки пошло.
– Машенька у нас художник, – пояснила Ольга.
– Какой там художник! – Маша махнула рукой, задев бокал. Бокал попытался упасть, его подхватил сидевший рядом Костя, но Маша не заметила. – Вышивальщица я. Вы такую профессию вообще встречали когда-нибудь?
– Вышивальщица? – оживился Артем. – Надо же, как трогательно. Что-то прям такое старинное, романтичное – вышивальщица, кружевница, белошвейка…
– Ничего романтичного. Довольно муторное занятие. Ужасно болит спина. – Маша повела лопатками. – И пальцы, вот эти, четыре, – она продемонстрировала и пальцы, – не умею шить в наперстке. Натыкаю их иголками – они и болят. Потом появляются толстые мозоли… Ольга пнула ее под столом ногой и, улыбнувшись, извинилась – мол, девушкам пора посмотреться в зеркало. Они вышли в прохладный холл, нашли уборную.
– Ну чего ты несешь? Какие мозоли, какая спина? Доставай пудру и приводи себя в порядок. Надо же так упиться с трех бокалов шампанского!
Маша пожала плечами и достала пудреницу. В зеркале отражалась женщина с чугунным взглядом и свекольным румянцем во всю щеку.
– Ну и ладно! – сказала Маша отражению.
Когда они вернулись, на маленькой сцене коренастая черноволосая девушка, ритмично извиваясь, пела грустную песню. Все пошли танцевать.
– Странно, – сказала Маша, тихо покачиваясь рядом с Костей. – Такое впечатление, что они танцуют вместе не первый раз, Ольга с Артемом. Правда?
– Да, – сказал Костя.
Потом они танцевали еще много танцев. Маша выпила лишнего, ее покачивало, голова кружилась. Домой ее провожал Костя.
Уже на подходе к дому с Маши слетел весь хмель. Она поняла, что идет одна с Костей по пустому двору. Дома тоже пусто. Можно подняться, и…
Ночи в июне короткие, душные. Костя вполне симпатичный парень – впрочем, это не имеет никакого значения. Это как хирург: не важно, красивый он или нет, главное, чтобы грамотно оперировал.
Первый Машин мужчина будет хирургом, удаляющим ненужный кусочек плоти, вроде аппендикса. Маска, резиновые перчатки, стерильные инструменты… Бр-р-р!..
Потом он, конечно, удивится и спросит – как же так, неужели ты раньше ни с кем… И скорее всего ему это не понравится – мол, если ты до сих пор никому была не нужна, что-то с тобой не так.
Но в глубине души Маше очень хотелось, чтобы на самом деле он удивился и растрогался, и сказал – Боже мой, неужели такое бывает? А она ему: просто я всю жизнь ждала только тебя. И чтобы он полюбил ее – чистую, ласковую, как цветок яблони, тающий в майском небе.
– Мы пришли, – сказала Маша.
Сердце билось в самом горле. Сейчас он напросится на чашку кофе, они поднимутся наверх, и…
– Уже? – спросил Костя. Посмотрел вверх, на окна, помолчал, открыл рот, чтобы что-то сказать, передумал, снова открыл рот. – Ну, пока.
Сердце упало из горла в самый низ живота, как большая мятная конфета, оставляя за собой ледяную дорожку. Это было не по правилам, но не могла же Маша сама приглашать его на дурацкий кофе. И она сказала:
– Пока! – и вошла в подъезд.
«Дурак, дурак, дурак… – Она прыгала через две ступеньки, глотая слезы то ли стыда, то ли обиды. – А я-то, сама-то, дура, дура, дура…» Пинком открыла дверь, пинком закрыла, кулаком шарахнула по выключателю, яростно сорвала с себя новенькое, специально для этого вечера купленное платье, задержалась у зеркала.
На этот раз отражение было всклокоченным, злым, с зареванными глазами – и странно красивым. Она сдернула с вешалки халат и накинула его так, чтобы не закрывать плечи. Это ей шло: Снежная королева или безумная Офелия. Хорошо бы купить такое платье, или лучше сшить, и в ресторан можно сходить просто так, ни с кем не знакомясь – чтобы не дрожать, не краснеть, а просто поесть вкусно, послушать грустную песню.
«А потом я стану богатой и красивой», – подумала она. В комнате было душно. Она подошла к окну, сладко потянулась, вспоминая, как болит спина, если просидишь за пяльцами шесть часов кряду. Распахнула шторы и открыла окно.
Во дворе было почти совсем темно. Редкий свет из окон украшал асфальт и кусты в палисаднике золотыми пятнами. Она легла грудью на подоконник, глядя вниз. И увидела Костю.
– Ты чего? – спросила она, свесившись вниз посильнее.
– Ничего, – так же тихо ответил он, – курю.
– А что ты куришь? – спросила она. – У тебя сигареты такие вонючие…
– «Бонд», – ответил он, и по голосу было понятно, что он пожал плечами. – Не такие уж и вонючие.
Они помолчали. Где-то далеко проехала машина.
– Спать пора, – заметила Маша.
– Ага, – согласился Костя. – Спокойной ночи! И ушел.
Маша еще полежала грудью на подоконнике, тоже пожала плечами, выключила свет, упала в кровать и уснула.
Разбудил ее дверной звонок. Звонили настойчиво, как к себе домой. Маша еле отодрала голову от подушки – в ушах раздался низкий басовой «бом-м-м!», и перед глазами покачнулась комната. Часы идиотски-радостно отщелкивали воскресный полдень.
На пороге стоял Костя с полиэтиленовым пакетом в руках. В пакете оказалась двухлитровая бутыль пива и пара громадных вяленых лещей.
– Пиво? Утром? – в ужасе вскричала Маша. – Я не алкоголик, я не буду опохмеляться…
Но Маше было плохо, и пиво было кстати.
– Здорово у тебя, – отметил Костя, озираясь по сторонам.
Домом своим Маша гордилась.
Стояла здесь совсем простая мебель, но много было такого, чего не найдешь ни в каких других домах. Были розами расшитые занавески, было много хитро связанных кружев. Постель с подзором, который давным-давно, в юности, вязала баба Валя, с доброй дюжиной думок, вышитых четырьмя поколениями Щербининых, с покрывалом, над которым Маша просидела всю зиму.
Были иконы бабушки Маши, убранные полотенцами Маши-маленькой, был шелком шитый на стене ковер – натюрморт с пионами, словно засвеченный избытком солнца: белые лепестки шевелились от ветра. Было много цветов, много старого фарфора, которого давно не отыщешь ни в продаже, ни в домах, шкатулки, безделушки, фигурки мускулистых спортсменок…
– Кукольный домик, – заключил Костя. Маша обиделась.
– Слишком белый, – пояснил Костя. – Непонятно, как здесь можно жить. Любая пылинка на виду.
– У меня нет пылинок, – буркнула Маша. Когда Машина голова перестала кружиться, Костя повел ее не улицу. Маша шла рядом с ним и внимательно себя слушала – что она чувствует, идя по улице рядом с симпатичным парнем? Чувствовалось что-то вполне приятное. Оба были в белых брюках и голубых футболках и гармонировали друг с другом. И было бы совсем хорошо, кабы не думать, что придет вечер и надо будет что-то решать.
А вечер пришел незаметно. Засветло вернулись домой, сели смотреть детективный сериал. Не досмотрели.
Маша все время ждала, что вот сейчас он спросит: ты что, до сих пор целоваться не умеешь? Целовалась Маша отвратительно, не говоря уже о чем-то большем.
Но Костя ни о чем не спрашивал. Он так самозабвенно сопел, что было ясно – его вполне устраивало, как целуется Маша. Его устроило и все остальное.
«Не может быть, – не верила себе Маша, – он просто делает вид, что не замечает…» Но в конце концов пришлось признать: Костя не ждал, что окажется у Маши первым мужчиной, а потому так этого и не заметил.
Маша довольно ловко выдернула из-под себя испорченную думку и убежала с ней в ванную. «И это все? – недоумевала она, глядя на несколько жалких капель на вышитой васильками наволочке. – И этого я боялась?»
Ей стало смешно и легко, несмотря на то что там, внизу, все с непривычки ныло. Она стояла под горячим душем и улыбалась сама себе. Приятно было сознавать себя женщиной и знать, что за стенкой, на белой кровати с крахмальным подзором, лежит и смотрит в потолок блаженными глазами твой мужчина.
Они встречались несколько месяцев. Спустя неделю после похода в ресторан Ольга созналась, что «подсадка» ребят за столик была спланирована заранее, что об этом позаботились они с Артемом, которым пришлось прикидываться незнакомыми, чтобы не смущать Костю и Машу.
Костя приходил почти каждый вечер, возвращаясь с работы. Иногда забегал ненадолго, иногда оставался ночевать.
Как-то у него случился день рождения. Маша долго искала подходящий подарок и нашла – отличную грушевую трубку и запас табаку. Когда Костя раскуривал трубку, в комнате пахло горячим деревом, травой, душистым летом. И запах этот удивительно шел к Машиной квартирке, к кукольной чистоте белого полотна, к наивности льняного кружева.
А лето между тем кончилось. Рано начинало темнеть. Приходил Костя, заставал Машу за работой. Она вставала из-за пялец, разогревала ужин, смотрела, как он ест, потом смотрела, как он аккуратно набивает табаком рыжий чубук, как вырываются из-под руки первые клубы дыма… Костя часто молчал, но Машу, привыкшую к одиночеству, это не тяготило: молчать с Костей было совсем не то, что молчать без Кости.
В конце сентября Маша засела за очередной заказ, постельный комплект. Довольно долго возилась с эскизом. Она рисовала то, что чувствовала в эти дни. Рисовала то, что ей снилось, когда она прижималась во сне к горячему Костиному плечу. Рисовала то, о чем думала по утрам, рассматривая безмятежный Костин профиль и улыбаясь себе.
Она начала воплощать это в ткани, соединяя несоединимое – изысканную гладь со шведским кружевом, аристократичный орнамент – с простонародной мережкой.
Через неделю поняла: с этим комплектом она не расстанется. Люди пишут про свою любовь песни, романы, картины, ваяют и творят, посвящают ей походы и подвиги. А Машина любовь расцветала на простынях и наволочках – белых, прохладных, сказочно красивых, но все-таки тех, на которые ляжет кто-то безнадежно чужим телом, потом скомкает и бросит в грязное белье, потом крутить будет в машинке, потом все это поблекнет, застирается, придет в негодность…
Для заказчика она тогда сделала что-то другое – без сердца, без души, в спешке. Даже Ольга, посмотрев, вздохнула: «Да, Костя сделал свое черное дело. Пока ты счастлива – ты не художник». Ольга, конечно, шутила.
А Маша тем временем продолжала отложенную работу. Она шила, и лицо ее было лицом ангела, а под пальцами расцветал райским перламутром идеально простой вензель – М и К.
В конце декабря работа подходила к завершению. Костя исчез куда-то на целую неделю, и это было кстати – Маша почти закончила пододеяльник. Работы оставалось на неделю, не больше. Костя видел только самое начало, спросил, что это будет. «Свадебная постель», – ответила Маша.
Костя о свадьбе ничего не говорил, и Маша его не торопила. Но решила про себя – загадала, что ли, – когда готова будет вышивка, она постелит сказочное это белье, и Костя сам все поймет, без слов.
Костя появился незадолго до Нового года. Отказался от ужина, раскурил трубку, долго молчал. Потом сказал, глядя куда-то вбок и вниз, что надо бы попрощаться, он не вернется больше, жизнь изменилась, прости.
Маше, наверное, было, что ответить на это. Она могла бы сказать, что так не делается, он должен объяснить, что происходит, и тогда, возможно, все окажется не так серьезно, как он думает. Что она понимает, как боится Костя расстаться со своей свободой, но она на нее и не претендует, и все такое.
Но Маша ничего говорить не стала. Она стояла в розовом халатике у белой стены своей чистой, душистой, кукольной, цветами расшитой квартирки, а Костя в свитере цвета хаки сидел за кухонным столом, и одного рукава его толстого свитера было достаточно, чтобы закрыть полкухни. Он был тяжелый и грубый.
Она закрыла за ним дверь своего мира, включила пластинку с журчащей, цвета подснежников, музыкой, села за пяльцы. Можно было аккуратно срезать жемчужную К, закрыть поврежденную ткань другим рисунком. Но тогда точная, выверенная гармония, ангельская чистота линий была бы утеряна.
«И это все? – думала Маша, глядя на несколько жалких капель, расплывающихся на девственной белизне полотна. – И это вся любовь?»
Но это было не все – слезы еще продолжали капать.
На улице горячилась весна, спешила, захлебывалась голубыми потоками, лилась солнечным золотом и прорастала травой. Она кричала о своей власти и радости, она смеялась и клокотала как бесноватая. Мне было двадцать семь – горячка юности прошла, но скучать от жизни я пока не научилась. И вот еще что – я была одинока.
Эти обстоятельства толкала на самые разные поступки. Можно было выброситься из окна, прямо в солнечный ливень, застилающий тротуары. Можно было сойти с ума или отдаться первому встречному. Я предпочла снять чехол с пишущей машинки и быстро нашлепала заголовок: «Рассказ про любовь». Это должно было спасти хотя бы на несколько дней.
Сначала я подумала о трогательной истории секретарши, старой девы, безответно влюбленной в собственного шефа. Но это было как-то банально, несвежо как-то, и даже если сделать шефа старым, больным и некрасивым, все равно выходила преснятина.
Потом я решила развить тему любви одинокой женщины к женатому мужчине. Но и здесь ничего оригинального не получалось: все мои знакомые женщины, влюбленные в женатых мужчин, вели себя так, словно с младенчества затвердили наизусть памятку «Как испоганить жизнь себе и ближнему» и действовали строго по ее правилам.
Крайне заманчивой казалась история какой-нибудь однополой любви, и не просто так, а с психологическими вывертами. Но и с этой мыслью, к сожалению, приходилось расстаться за недостатком сведений о том, на что же похожа эта самая однополая любовь.
В отчаянии я ринулась в собственное прошлое, бегло просматривая многочисленные и бурные, но унизительно короткие романчики. И что же? Все это уже где-то было, было не раз, все описано, препарировано и заспиртовано навеки.
Кому интересна первая связь семнадцатилетней дурочки с подвернувшимся мужланом? Связь со строго научной целью – определить, что же это такое, что такое это ЭТО, о чем хихикают одноклассницы, что яростно клеймят врачи, выступающие в школе с лекциями, о чем упорно молчит мать и о чем так сладко мурлычет старшая подруга? И вот оно, горькое разочарование: земля не сдвинулась со своей оси, , никто ничего не заметил, и в жизни – надо же! – ничего не изменилось, когда ЭТО наконец произошло.
Кому интересен и непременный первый в жизни мерзавец?.. Нет, об этом не хочу. Может быть, эта история была бы и забавна, и поучительна, и при всей своей обязательности не так уж банальна. Ведь зло многолико. Повторяясь миллионы раз, оно все же остается всегда неожиданным, новым, будоражащим чувства и воображение… Но пусть эта дрянная история останется где-нибудь далеко. Опустим ее, и я замечу только, что она надолго отбила у меня охоту верить и ждать, и стоило лишь допустить мысль, что жизнь не кончилась, и надо как-то ее продолжать, что рядом всегда найдется кто-нибудь, с кем можно ее продолжить, – как к горлу тотчас подкатывала неудержимая дурнота, тело сковывала судорога ужаса, и я ретировалась.
А потом появился доктор, которому суждено было спасти меня от этой болезни. Доктора звали Илья, он курил наркотики, регулярно напивался, ссорился и мирился со своей девушкой и был самым лучшим другом на свете.
Нет-нет, никакой любви не было. Мы слушали музыку и разговаривали о том, что можно было бы сделать в жизни хорошего и интересного. Он подарил мне молоток из мягкой пластмассы – если стукнуть им кого-нибудь по лбу, молоток отчаянно пищал. «Вы с Ильей просто созданы друг для друга», – сказала мне одна приятельница. «Идеальная пара», – подтвердила другая. Я смеялась и не обращала внимания, а когда обратила, выяснилось, что все вокруг были уверены, что мы с Ильей любовники, и притом любовники счастливые.
Это было неправдой, но дело шло к тому. Я запаниковала и вызвала себя на откровенный разговор. Я долго отпиралась, но в конце концов созналась себе, что абсолютно не понимаю, почему бы мне и не сойтись с Ильей.
И однажды мы с Ильей победили страх, живущий во мне, изгнали бесов и на весь мир протрубили победу.
Это длилось недолго – настолько недолго, что Илья вообще вряд ли заметил тот клочок времени, те несколько недель, на протяжении которых я стремительно возвращалась к жизни, радостно узнавала ее запах, цвет и вкус. Я училась быть счастливой и свободной, училась смеяться, петь лихие песни, танцевать так, как подсказывало мое тело, ставшее родным, милым и бесконечно мудрым.
В сущности, Илья стал моим первым мужчиной – не объектом эксперимента, не учителем жизни, обучающим самой нехитрой науке, науке горя, – он стал первым, с кем оказалось так сладко делить постель и просто идти рядом по заснеженной улице. У нас не было никаких целей, мы не загадывали о будущем, мы были вместе, только и всего.
Илья исчезал и появлялся. Как-то незаметно он переспал со всеми моими дальними знакомыми, а потом и с хорошими знакомыми… Круг сужался, и я видела это, но я любила дурацкого Илью.
Однажды на вечеринке мы повздорили. Я пошла в ванную красить обиженные губы, моя подруга зашла следом. «Поругались?» – спросила она. Я кивнула. «Сильно?» – спросила она. Я кивнула. «Навсегда?» – И я, не задумываясь, кивнула снова.
«Послушай, – сказала моя подруга. – Тогда, может быть, ты не возражаешь, если я… если он…» Я закончила красить губы и твердо сказала: «Валяй!»
У нее все получилось. У нее получилось увести Илью в тот же вечер и накрепко привязать его к почти семейному очагу. Мой буйный, мой неуправляемый Илья был стреножен, спеленат, накормлен и убаюкан.
…Однажды, совсем еще маленькая, где-то на южном пляже я радостно неслась к маме, протягивая ей чудесную, только что найденную перламутровую раковину. Мама стояла в ярком сарафане, в лучах яркого солнца, распахнув руки, чтобы поймать меня на бегу. Это было похоже на глянцевую открытку, это была картинка о счастье, и я бежала со всех ног, чтобы соединить свое и мамино счастье и чтобы обе мы стали счастливыми окончательно. Я не заметила бетонной лестницы, чьи навесные пролеты, причудливо изламываясь, вздымались к набережной. И со всего лету впечаталась лбом в это навесное чудовище, которое оказалось лишь на два пальца выше моих глаз, – я не заметила преграды.
Вокруг меня сразу же стало белым-бело и тихо-тихо. Потом свет перед глазами стал красным и оглушительно зазвенел. Хор взбесившихся колокольчиков взрезал мне череп, потом замер – и вот тут-то стало так больно, так больно, что все почернело вокруг…
Примерно то же самое я испытала, когда Илья ушел к Зойке. Больно стало потом – через месяц, может быть, через год, это не важно. Еще долго я по инерции продолжала говорить с ним, спрашивать у него советов, смеяться его шуткам, бывать там, где бывал он. Пока не увидела, как Зойкина рука, лежавшая на его шее, тихо так, привычно, лениво ворошила жесткие густые волосы. И после, столкнувшись с ним на улице (он шел навстречу, улыбаясь – тоже, наверное, по инерции), задушенным шепотом попросила никогда больше не подходить, не здороваться, не улыбаться и делать вид, что не замечает меня. Мне хотелось разорвать его не кусочки.
Потом было много чего. Я наверстывала упущенное за два года, и каждый, кого я брала за руку и целовала, был моей маленькой местью Илье. Знаю, что это глупо, знаю, но тогда я не сомневалась в том, что Илье известны все мои подвиги и он умирает от ревности.
Потом я едва не вышла замуж за человека старше меня на восемнадцать лет, но испугалась и снова осталась одна. Потом наши с Ильей пути вновь пересеклись, теперь уже мы виделись по долгу службы, все чаще и чаще. Он все еще был с Зойкой, но уже переспал со всеми ее дальними знакомыми, а потом и с хорошими знакомыми…
Я не знаю, понравится ли кому-нибудь такая история. Любовь ли это? Думаю, да. По крайней мере другой у меня не было. По крайней мере до сих пор у меня не было другого такого нежного, взбалмошного, невыразимо родного, такого единственного человека.
Прошло лет семь, как мы расстались. Мы встречаемся случайно в скучной чопорной компании, идет тихий приличный разговор о чем-то серьезном. Входит женщина. Женщина как женщина, но мне она кажется смешной. Я скашиваю глаза и вижу Илью, жадно следящего за моей реакцией. С каменным лицом я едва приподнимаю левую бровь, и Илья заливается хохотом, от которого все вздрагивают. То, о чем мы смеемся, по-прежнему понятно только нам двоим.
Я звоню подруге и кратко пересказываю ей содержание нового рассказа. «Ничего, – говорит она. – Но нет никакого финала. Что-то должно произойти с героями, а то непонятно, чем там у них кончилось».
Она права. Мне и самой непонятно, чем это должно кончиться. Но ничего не происходит, мы просто живем каждый своей жизнью, и еще какая-то маленькая жизнь теплится между нами, едва тлеет, так что не разберешь, гаснет она или разгорается.
«Не будь дурой, – говорит подруга. – У тебя на руках приглашение к N. На двоих. Бери Илью, а там разберетесь».
Я кричу ей, что это непрофессионально, что мне вовсе незачем продолжать встречи, чтобы понять, чем кончится дело. У меня на это есть фантазия, я же рассказ пишу, а не репортаж с места событий!..
N отмечает тридцатипятилетие. Народу изрядно, все в основном знакомы друг с другом, но это мой круг, и Илью здесь воспринимают как приложение ко мне. Очень хорошо, пусть наконец поймет, кто из нас хозяин положения. Откуплен небольшой, но дорогой и модный ресторанчик с отличной кухней, N известный весельчак и затейник, и гости намерены повеселиться в полный рост.
Илья спокоен и полон достоинства. Он сильно переменился за эти годы. Повзрослел, стал солидней, уверенней, нашел себе хорошее дело, и трудно узнать в нем бестолкового разгильдяя, каким он был, когда…
Я как на иголках, я тысячу раз пожалела, что пригласила его, я не знаю, что с ним делать, как говорить. Я вежливо спрашиваю о Зойке. «В данный момент, – говорит Илья, взглядывая на часы, – сидит дома и ждет меня». – «А ты?» – «А я здесь и с тобой».
Будь что будет, решаю я и в течение получаса напиваюсь шампанским до состояния полета.
Мне весело. Я начинаю отпускать язвительные замечания. Спустя еще полчаса большая часть собравшихся, включая хозяина, смотрит мне в рот и заливается хохотом. Потом все идут танцевать, и Илья выводит меня под локоток на свободное пространство. Я обращаю внимание, что брюки у него выглажены кое-как, по две стрелки на брючине, пиджак помялся, волосы начинают редеть ото лба. Я потихоньку вздыхаю, видя, что на Илью поглядывают с легким недоумением – кого это она себе нашла?
Мне только двадцать семь. У меня отличная должность и репутация хозяйки собственной жизни. На мне безукоризненно сидящий костюм стоимостью в две Илюшиных зарплаты, у меня безупречная прическа и глаза влюбленной женщины. Все это я вижу мельком в большом зеркале. И уже понимаю, что цель достигнута, я знаю финал своего рассказа, конечно, он мог бы быть более оригинальным, но ничего не поделаешь. В сущности, мне уже нечего здесь делать, надо идти домой и писать.
Илья тихонько целует меня в шею и гладит волосы. Это лишнее, это может заметить вон тот господин, которого я причисляю к своему резерву. Разумеется, он с женщиной, а я с Ильей, но обоим понятно, что, дай я этому господину какой-то намек, на следующей вечеринке мы можем составить пару. Выражение нежности на лице Ильи, право, несколько излишне.
«Зачем?» – спрашиваю я сурово и бестрепетно выдерживаю его долгий взгляд в глаза. Я хорошо знаю Илью, я не жду от него слов о роковой ошибке и бесцельно прожитых годах. И Илья не разочаровывает меня. «А почему бы и нет?» – пожимает он плечами.
Далее реплика героини: «Все это время я… я любила тебя (всхлипывает). Как ты мог…» Реплика героя: «Пойдем отсюда!» Он и она уходят и сливаются в экстазе на свежих простынях ее постели. Потом клянут ошибки молодости и много лет живут дружно и счастливо, а злая разлучница выходит замуж за алкоголика с наследственной шизофренией…
«Как ты думаешь, – говорю я Илье, – зачем я тебя позвала?» Он улыбается и снова пожимает плечами. «Мне нужна твоя помощь. Представь себе, я никак не могу закончить рассказ про любовь». И я рассказываю ему краткое содержание уже написанных страниц – до того момента, когда герой спрашивает: «А почему бы и нет?» – и пожимает плечами.
«Нужен финал, – задумчиво говорит Илья. – Что бы такое придумать?.. Может, они раскаиваются и сливаются в экстазе на свежих простынях ее постели?» – «Отпадает! – заявляю я. – Такой финал напишет и первокурсник Литературного института».
«Тогда, может быть, они выходят в ночь, и их сбивает несущийся мимо автомобиль?» – «Экая пошлость!» – морщу я нос. «Не знаю, – наконец говорит Илья. – По-моему, это твой рассказ. И никто другой финал к нему придумать не сможет».
«Неправда! – кричу я, и танцующие оборачиваются, и стихает музыка в зале. – Неправда! – кричу я, и голос мой разрывает стены здания и наполняет всю улицу, весь город, весь мир. – Неправда, милый мой! – И я слышу, как рушатся скалы, как выходит из берегов океан и земля под ногами лопается пополам. – Ты не другой, ты – это я, мы можем быть только вместе, это наша история, наш с тобой рассказ про любовь!..»
«По-моему, это твой рассказ, – говорит Илья. – И никто другой финал к нему придумать не сможет». – «Ты прав, – говорю я, подумав. – Наверное, я допишу его сама». Играет музыка, гости танцуют, никому нет до меня никакого дела.
Я возвращаюсь домой. В моей маленькой квартире никого нет и не может быть. Полная тишина. Я подхожу к зеркалу.
Мне скоро тридцать. У меня дурацкая работа с низким окладом. На мне потрепанный костюмчик, купленный в прошлом году на вьетнамском рынке. Волосы, стянутые резинкой, тусклы и торчат петухами. У меня глаза одинокой, никому не нужной, мертвой женщины.
Я срываю чехол с пишущей машинки и быстро набираю заглавие – «Рассказ про любовь». А потом перепечатываю его, буква за буквой, не спеша и не останавливаясь, до самых последних слов: «…Глаза одинокой, никому не нужной, мертвой женщины».
– Не спала? – спрашивает муж, и я вздрагиваю, потому что за треском машинки не слышала, как он вошел на кухню.
– Я рассказ написала, – сообщаю я.
– Про что?
– Про любовь.
– Посмотрю?
– Конечно. Пока я писала, ночь потихоньку кончилась. Утро. Муж сидит на кухонной табуретке, поджав босую ногу, и читает мой новый рассказ. Я смотрю на него. Сначала он хмурится, потом недоумевает, потом начинает улыбаться и, наконец, хохочет.
– Ну, наворотила… Что это вообще такое?
– Вероятно, антиутопия.
– Как это?
– Ну, это что-то такое страшное, что могло бы случиться.
– Ты думаешь, могло бы? – спрашивает муж.
С каменным лицом я приподымаю левую бровь. Он смеется. Что тут смешного? О, это понятно только нам двоим.
Из спальни доносится неуверенное хныканье. Оно очень быстро разрастается в рев, к нему присоединяется еще один голос, и вот уже мы спешим на зов двух сирен – это проснулись наши близнецы.
– Как они пахнут спросонья! – жмурится муж, утыкаясь носом в теплую шейку ребенка.
Горшок, утренний туалет, свежие подгузники, молочная каша-овсянка. Обычное воскресное утро. Муж отправляется в магазин за фруктовым пюре для детей. Он уже хлопнул дверью, когда я замечаю, что куртка осталась на вешалке. Я бегу следом, распахиваю дверь и ору в лестничный пролет:
– Илья! Совсем с ума сошел? Куда ты, раздетый…
– Весна уже, тепло! – доносится до меня снизу.
Я возвращаюсь домой. Дети на полу, сопя и покрикивая что-то на непонятном языке, делят пластмассовый молоток. Молоток пищит. Я выхожу на балкон. Какой теплый ветер…
Из разных окон видятся разные вещи. Ей-богу, стоит покинуть дом, уехать на другой конец страны, уговаривая себя, что это еще не конец, не такой уж конец, в конце-то концов, черт, далось же мне это слово, – так вот, стоит, говорю, покинуть дом, а потом – другой дом, и много-много домов подряд, чтобы видеть, как меняются за окном картины.
Красная кирпичная стена дома напротив меняется на широкую площадь, где бегают человечки и игрушечные автомобильчики, та уступает место заросшему бурьяном огороду, где не бегает никто, ибо никого нету на три километра вокруг, потом шумят по ту сторону подоконника макушки тополей, отшумели – и снова стена дома напротив, но уже из желтого кирпича, и окно без занавесок, там бродят незнакомые люди, пьющие молоко прямо из пакетов…
А есть окна, за которыми вообще ничего нет – потому что тебе не приходится туда выглядывать. Так бывает, когда ты оказываешься где-то совсем ненадолго – в ведомственной гостинице, например, чужого города, куда прибываешь поздно ночью, чтобы отправиться в аэропорт не позднее шести утра. И окно так и остается задернутым, и выходит, будто там, за шторами, ничего и нет.
С последним окном мне повезло – оно широкое, во всю стену, и потому возле него помещается и рабочий стол, и покойное кресло, где сладко читается очередная добыча, схваченная с налету жадной рукой на развале в Олимпийском или в большом магазине на Лубянке. Это окно мало доставляет пищи глазам – сейчас за ним качаются голые мятежные ветки пестроствольных деревьев, олицетворяющих, надо понимать, Русь-матушку и прочие лирико-патриотические штучки, а уж что будет, когда листья проклюнутся и распустятся вовсе, гадать нечего: зеленое шевелящееся месиво будет за окном, вот что.
Смотреть там, стало быть, не на что. Но зато много радостного дарит это окно слуху: в первую неделю апреля где-то совсем рядом завелась птичка, заливающаяся кенарем с часу, примерно, ночи и до половины пятого. Три дня ушло, чтоб сообразить, что: а) канарейки не живут в московских дворах, б) не поют по ночам, в) это соловей. С половины пятого орать начинают вороны, а воробьи, птахи шустрые, склочные и вроде бы никогда не молчащие, просыпаются только вместе с людьми.
Еще несколько раз за ночь можно услышать поезд – очень тихо, издалека – именно так, чтоб колыхнулась в душе смутная романтика странствий и детские какие-то воспоминания.
Обычно же здесь совсем тихо – настолько, что и рык заплутавшей в закоулках машины, и разговор старушек, бредущих из булочной, и редкий лай рыжей колченогой псины, живущей тремя этажами ниже, и детский вскрик – все эти мирные, ласковые, уютные звуки – все в радость, все ложится на сердце, не вызывая раздражения и протеста.
Не знаю, надолго ли со мной это окно и это жилье – случайное, но привычное именно своей случайностью, – их таких много было. В этой маленькой квартире, как бы ни была она мала, полно каких-то узких коридорчиков с тесными и резкими поворотами, острыми углами, стенными шкафами, у которых вечно не закрываются дверки и из которых набрасывается на тебя, как анекдотический скелет, тугой и пыльный рулон вытоптанного ковришки, свернутого за ненадобностью и вжатого в упругую груду вещей.
…Здесь полагалось бы наконец прояснить ситуацию, без лишних предисловий перейдя к более содержательной информации – я, мол, такой-то и такой-то, возраст, семейное положение, род занятий, и суть моего рассказа в следующем… Читатель ждет уж рифмы «розы».
Так на!..
Я – человек, и позволю себе заметить – мужчина, названный при рождении Николаем в честь деда по отцовской линии, а спустя несколько дней неожиданно записанный в документах совсем под другим именем, ни в чью не в честь, а просто по капризу матери. С тех пор Николаем меня не зовут. Случилось это тридцать четыре года назад, из чего несложно сделать вывод о моем возрасте. Основной род моих занятий – скука, слушание и размышления, занимающие от трети до трех четвертей моих суток, в зависимости от того, в какой степени агрессии пребывает во мне бессонница. Еще одну треть занимает обычно служба, не имеющая ничего общего ни с моим образованием, ни с настроем души.
Из интимных подробностей моего существования могу сообщить следующее. С некоторых пор я не терплю, когда кто-то надевает мои тапочки, вытирает руки о мое полотенце и остается в моей постели до утра. Поэтому я живу один. Чай я пью только с лимоном, кофе – только с молоком или же кофе-мокко, как его подают в кофейне на Тверской, неподалеку от Пушкинской площади.
Последняя подробность – шесть лет назад я убил человека.
Можно было бы начать так: «Ее звали, скажем, Марией…» – или: «Назову ее Анной». Но я этого делать не буду: приводить ее подлинное имя нет охоты, а никакое другое не подойдет этой женщине.
Как я познакомился с ней? Более чем банально – в какой-то душной компании, на вечеринке (это как раз то, что называется «склеить девчонку»), оттуда она ушла вместе со мной, чтобы больше не оставлять меня в покое ни на миг.
Впрочем, я сам не мог бы ее оставить, не мог бы даже подумать об этом, по крайней мере в первый год нашего сосуществования – из-за постоянной потребности видеть ее, чувствовать рядом, держать за руку. Позже эта потребность переросла в стойкую привычку – сначала привычка была приятной, потом эмоциональная окраска потускнела и стерлась, как стирается она, когда привыкаешь к месту или распорядку дня.
В ней было мало роста, но зато с избытком всяких эмоций и чувств. Она буквально изливалась ими по поводу и без. Не помню, чтобы она говорила «мне это нравится» или «мне это не нравится» – всегда: «обожаю это!», «терпеть этого не могу!». Оперировала превосходными степенями с цирковой легкостью, касалось ли дело похвалы или порицания, образа жизни или печеных яблок.
Какой она была, я не знаю. Разной. Всякой. Несведущей в том, что составляло основу тогдашней моей жизни – в литературе, в театре. При этом глупой ее едва ли можно было назвать – ума ей доставало, чтобы, судя обо всем на свете с невозможной категоричностью и детской горячностью, тем не менее проникать в глубинную основу предмета. Наверняка было в ней то, что принято называть творческим началом – дар точно и быстро вычленять поэтический образ, затерянный в будничном явлении. Взглянув на прыгающего пуделя с развевающимися ушами, она радостно восклицала: «Смотри, собака-бабочка!»; перебирая в ладошке розовый и желтый бисер – граненый, блескучий, – улыбалась: «Икра золотой рыбки». Такое происходило с ней часто, но ни к чему не вело: ей вовсе не хотелось реализовать это свое внутреннее зрение на всякие чудесные вещи, спрятанные в вещах обыденных, – писать стихи, например, или картины.
Наверное, она была экзальтированной особой, наверное – чересчур эмоциональной и склонной к дешевым эффектам, рассчитанным на публику, даже если публику я один и представлял. Ей ничего не стоило пустить слезу – раз она сделана это на спор, на вечеринке. Заплакала в полной тишине перед десятком пьяных идиотов, сорвала аплодисмент. Конфуз, правда, вышел, когда ей пора было вытереть глаза и засмеяться, а слезы лились и лились, и все закончилось настоящей истерикой. Бог знает, что ей думалось в этот момент.
Как все женщины подобного склада, она была невероятной вруньей. Она врала без всякой надобности, выдумывая одну идиотскую историю за другой. Накопив в памяти изрядное количество ее якобы воспоминаний о детстве и юности и произведя несложные вычисления, я обнаружил, что в течение двух примерно лет она должна была одновременно закончить хореографическое училище, пристраститься к наркотикам, вылечиться от наркотической зависимости в некоем горном санатории (нет, я не могу сказать, где это, с нас брали подписку о неразглашении, понимаешь?), провести около года в качестве послушницы монастыря, разочароваться в церкви, пережить бурный роман, потерять любимого, погибшего в «горячей точке», «почти выйти замуж» за другого из чувства обреченности, бежать из-под венца и т.п.
Вскоре выяснилось, что о наркотиках она не имеет никакого представления (была поймана на фризе «я тогда ширялась кокаином»), ничего не смыслит в укладе монастырской жизни, сроки военной операции, где предположительно погиб возлюбленный, сместились в ее голове года этак на три, диплом об окончании хореографического училища был «где-то у родителей», самих родителей мне так и не удаюсь увидеть – словом, я ничего не узнал о ее жизни до моей эпохи.
У нее были чересчур большие глаза, несоразмерные с треугольным личиком – точно у мультяшки или инопланетянки. При своем росте она на всех смотрела снизу вверх, отчего глаза казались и вовсе огромными, невероятными. Тело было маленьким и слабым, голова – немного слишком крупной и круглой, как бывает у ребенка. И как у ребенка, у нее были вечно грязные руки с обкусанными ногтями (со временем она приучилась прятать пальцы в кулаки). Руки ее могли быть выпачканы чернилами (она никогда ничего не писала), шоколадом (терпеть его не могла) – чем угодно, любой дрянью, не имевшей никакого отношения к ее жизни.
Ее вечная встрепанность, перманентная эйфория, перемежающаяся периодами любовно пестуемой депрессии, были, надо думать, в изрядной степени напускными. Ибо при всем этом она твердо стояла на земле. Хозяйкой, например, была превосходной – дом блистал чистотой, всегда подавалось что-нибудь вкусное к ужину, мои рубашки в любой момент можно было найти белоснежными и отглаженными, хозяйственные расходы укладывались в отведенную им сумму. Для роковой женщины, образ которой она себе выбрала, любимая была слишком практичной.
Наверное, она и сама это понимала и предпринимала какие-то меры – я, кажется, ни разу не застал ее за домашними хлопотами, я не могу представить ее чистящей подгоревшую кастрюлю или выбирающей свеклу в овощном ряду рынка. Происходило ли это в мое отсутствие или она умудрялась заниматься своими делами настолько незаметно – не знаю. Все делалось словно само по себе, без ее участия, как будто в доме хозяйничали добрые гномы, а ее руки оказывались выпачканы, поскольку не им приходилось мыть, чистить, стирать.
Эта вот невероятность ее облика, лживость и пустота, дар видеть и облекать словами то, что другим недоступно (дар, пропавший втуне), – эта вот мешанина из образа роковой женщины с прошлым и наивного ребенка, глядящего на вас снизу вверх, и хваткой хозяйственной бабенки – это, наверное, и зацепило меня. Жалость и нежность, и еще брезгливость к вечно лгущему существу впивались острым крючком в мою гортань, мешая дышать. Да еще было чувство собственного превосходства – самое острое из дарованных ею чувств – и, может, главное, какое я испытывал рядом с ней, считая это любовью.
Нет смысла рассказывать о том, как два человека, оказавшиеся рядом под влиянием внешних обстоятельств и внутренних порывов, проходят последовательно стадии страсти, привязанности, привычки и наконец достигают того момента, когда привычка становится обыкновенным равнодушием, а затем – не так уж много времени для этого нужно – начинают дуть отовсюду сквозняки отчуждения и неприязни. От любви до ненависти много больше одного шага, если отношения любовного союза развиваются по собственным внутренним законам, без активного вмешательства извне.
Наши отношения развивались именно так. Не буду кривить душой, изображая непонимание, почему это мы с ней так быстро отъединились от круга, в котором я существовал до того времени (ее круг остался для меня тайной… слишком много тайн, в этом-то, наверное, и дело). Мои приятели так ее и не приняли, иногда она вела себя откровенной дурой, говорила глупости, ставила меня в неловкое положение – подозреваю, делалось это не случайно. Наверное, настоящий мужчина в этой ситуации избавился бы от нее. Наверное. Мне же спокойней было избавиться от друзей.
Мы довольно долго протянули в совместной приязни. Я не чувствовал за собой никаких моральных обязательств, даром что она перебралась ко мне «на ПМЖ» чуть не через неделю после знакомства. И тем не менее впервые изменил ей лишь по прошествии года, с одной, Господи прости, балалаечницей из областной филармонии, да и впоследствии не злоупотреблял связями на стороне, как-то так вышло. Не то чтобы меня мучила совесть (повторяю – я не чувствовал перед ней никаких обязательств, и она сама часто говаривала, что не хочет стеснять Мою свободу – слишком часто, надо заметить, чтоб я в это поверил), мне с избытком хватало ее одной, потому что в ней одной было целое множество женщин, и в этом, наверное, крылся нехитрый секрет ее обаяния.
Когда первый жар угас, мое чувство к ней стало больше походить на смирение с неизбежным – что ж, может, и вправду незачем больше искать и находить, пусть будет она, она не хуже прочих. Убедив себя в этом, я обрел нечто вроде душевного равновесия и полностью погрузился в собственные печали и радости.
Я знаю, что многие женские журналы склонны видеть в таком поведении мужчины проявление тупого эгоизма. Не думаю, что это плохо – в конечном итоге каждый из нас живет сам для себя. Знаю также, что именно в тупом мужском эгоизме женские журналы видят причину распада семей (или аналогов семей – что в данном случае не имеет значения). С этим я мог бы поспорить: на мой взгляд, сосуществование двух эгоизмов, признающих взаимные права и обязанности, – это единственно возможная форма длительного брака (или его аналога, что по-прежнему несущественно).
Не думаю, чтобы какое-то мнение на этот счет было у нее. При всей категоричности суждений она была счастливым образом избавлена от искушения обвинять в своих неприятностях другого. Разве что саму себя и свою несчастную долю – она была фаталистка, пожалуй, если, конечно, и это не было напускным. Как бы ни была она эмоциональна и взбалмошна, в минуты наших размолвок эмоциями фонтанировал я один, она же становилась тихой, уединялась где-нибудь – на кухне или в ванной, – чтобы появиться потом с припухшими виноватыми глазами. Просила прощения.
Поначалу это меня трогало – она была самой кротостью, Крошечкой-Хаврошечкой. В ответном порыве самоуничижения я целовал сиротку с космическими глазами и тоже просил прощения. Должно быть, глупое было зрелище: два человека (как правило – голышом, на скомканной постели, ибо мудрая сиротка норовила приурочить акт взаимного покаяния к любовному акту – и небезуспешно!) пытаются убедить друг друга в собственной вине, клянутся, что больше никогда… и т.п.
Довольно скоро мне эти слезливые сцены обоюдного бытового катарсиса прискучили. Я предоставил ей единоличное право виниться и исповедоваться, принимая на веру ее самообвинения и постепенно привыкая к мысли, что так оно и есть, что это ее глупость и ее дурацкие замашки довели нас до ссоры, а я тут ни при чем.
Спустя еще некоторое время она и вовсе надоела мне со своими слезными экстазами. Почувствовав это, она старалась не показываться мне на глаза и молчала, когда я бывал не в духе. Оттого, что мне претила эта ее чрезмерная (снова напоказ!) покорность, я бывал не в духе все чаще, и к концу нашего пятилетнего события – почти всегда. Она, значит, к тому времени почти всегда молчала.
Женщины, жившие в ней, исчезали одна за другой. Прежде всех исчезла женщина с прошлым – повзрослев, она отказалась от сомнительных игр в роковую красавицу, прошедшую огонь, воду и медные трубы. Затем потускнел образ женщины-ребенка, она стала рассудительной, спокойной, голос стал как будто ниже, походка – усталой. Год за годом стирались наслоения придуманных лиц, и вскоре стало казаться, что там, под этими масками, ничего нет. Совсем ничего.
На излете пятого года я понял, что по моему дому ходит совершенно ненужный мне человек, раздражающий меня каждым жестом и взглядом. Думаю, если б я тогда сказал ей «убирайся!», она бы ушла. Но я не мог ей этого сказать, ибо понимал, что уйти ей некуда, у нее не было никаких связей, не было дома, работы, не было привычки к самостоятельности. Прогнать ее – значит выставить на улицу. Я не мог так поступить. Мне, видите ли, воспитание не позволяло.
Я разрывался между истинным желанием и понятиями о благородстве. Необходимость противоречить самому себе приводила меня в ярость. Эта ярость имела к опостылевшей любовнице весьма смутное отношение, и все же именно ей, стареющей девочке с мультяшными глазами, доставалась моя ненависть.
Она ведь была старше меня. На четыре года. Поначалу это мне даже льстило. В силу большей уравновешенности (а по сути – большей традиционности повадок) я чувствовал старшим себя. Я был умнее, тверже стоял на ногах (она охотно поддерживала во мне эту убежденность), я имел право быть к ней снисходительным, что делало меня в собственных глазах куда значительней, чем то было на самом деле.
Четыре года – это не много, когда любишь, это почти незаметно, если думаешь, что любишь. Но когда любовь исчезает, незначительная разница начинает разрастаться, превращаться в нечто ужасное – в позор, в смертельное оскорбление, в навязчивый призрак. Она стала казаться мне старухой, хотя ей едва было за тридцать и выглядела она, должно быть, моложе меня – маленькая собачка до старости щенок.
Краешком сознания я понимал, что сам уничтожил в ней все, что любил – лживость, беспричинные смены настроения, несвоевременные всплески чувств. Обтесал, так сказать. Стер грим, думая увидеть истинное лицо, – и ничего не увидел. Я любил в ней собственное превосходство, если допустим данный набор слов. Но она перестала быть неправильной, и чувству превосходства отныне нечем было питаться. Мне нечего стало любить.
В квартире деда, умершего незадолго до моего совершеннолетия и завещавшего мне квартиру, были чудесные окна. Узкие, невероятно высокие – два в большой комнате, одно в крошечной спальне. Это был очень старый дом, рассчитанный совсем на других жильцов, – вся целиком квартира вписывалась в единственную комнату дореволюционной планировки, о чем свидетельствовали остатки лепнины на потолке: гипсовый бордюр замыкался угловыми розетками, одна из которых приходилась на кухню, вторая – на гостиную, третья – на спальню, четвертая – на непомерно просторную и холодную ванную.
Часть дедовской мебели – ту часть, что более-менее смахивала на антиквариат, – я сохранил, часть заменил новой, но – «под старину», развесил по стенам мутные фотопортреты, датированные началом века и изображавшие членов прадедовой семьи. Жилище таким образом приобрело некоторый ностальгический шарм, и маленькая женщина с ненормально большими глазами вписалась в интерьер как очередная изящная безделушка.
Она вошла в мой дом так же, как и в мою жизнь, – не спрашивая разрешения, скрывая неловкость под маской экзальтации. У меня не хватило духу ее выгнать. Потом я не видел в этом смысла. Еще позже появился не только смысл, но и явная потребность в ее уходе – но духу не хватило снова.
На протяжении пяти лет она холила это жилище, постепенно все переделывая и переставляя по своему вкусу – впрочем, довольно удачно, – так же, как медленно переделывала и переставляла все в моей жизни.
В последний год у меня завелась более-менее постоянная любовница на стороне. Мы встречались несколько месяцев кряду, она была «немножко замужем» (брак висел на волоске, она намекала на возможность разрыва, пожелай я того). Вначале я тщательно скрывал эту связь, она не была для меня чем-то ценным и уж точно я не собирался разводить бедную женщину с мужем. Потом скрывать надоело. Как-то раз, придя домой с незаконного свидания, я что-то нехотя врал ждавшей меня «сиротке», когда заметил, что она не столько слушает меня, сколько нюхает. Она уловила чужой запах, я видел это по ее лицу, но не сказала ни слова. Странное чувство я тогда испытал – гаденькое и сладкое, – мстительное такое чувство. Я ничего плохого не делаю ей, я просто живу так, как считаю нужным, и если ей это не нравится – пожалуйста, двери всегда открыты.
Созрела мысль заставить ее саму принять решение. Пусть наконец перестанет строить из себя кроткую крошку, пусть разразится безобразной истерикой, пусть лезет в мои дела, швыряет об пол тарелки, пусть станет невыносимой по общепринятым меркам – тогда я буду иметь полное моральное право вышвырнуть ее вон. Привить мне понятия о благородстве вполне это допускали.
Но она молчала. Она продолжала молчать, когда возвращался домой под утро, когда отвечал на подозрительные телефонные звонки, когда любая другая на ее месте давно бы взорвалась. Это не было молчание ненависти или молчание укора – это было покорное молчание, или приветливое молчание, или даже молчание сочувственное.
Она все понимала. Все абсолютно. Эту ее кротость никак нельзя было списать на блаженное неведение. Он знала – и терпела. И тогда созрела следующая мысль – о том, что она терпит мне назло, чтобы дать мне почувствовать ее превосходство над такой неблагодарной скотиной, как я.
Я говорил ранее, что не припомню ее за какими-то хозяйственными делами. Это не совсем так. По крайней мере одно такое воспоминание отыщется в памяти.
В один день – дело было весной, снег уже стаял – она затеяла вымыть окна. Пятый этаж старинного доходного дома был высок, она не боялась высоты. Стоя прямо на подоконнике, под которым кипела жизнь центральной улицы городка, она натирала стекла. Груда тряпок, сухих и мокрых, лежала под ее ногами. Я метался по квартире, чувствуя, что в любом из углов меня настигает ее присутствие. Она отстраненно терла стекла, не обращая на меня внимания, и все же мешала мне больше, чем когда-либо.
Устав бороться с этим присутствием, я оделся, намереваясь сходить к одному из немногих оставшихся у меня приятелей. Прихожая располагалась как раз напротив гостиной, где она мыла окна. Двери был распахнуты. Заметив мои сборы, она прекратила возиться с тряпкой и стала в открытом окне спиной к улице. Против света мне был виден лишь ее силуэт.
Она спросила:
– Ты уходишь?
В ее тоне не было подозрительности, не слышалось обвинений. Но я сорвался. Я крикнул, что – да, ухожу, и не ее дело, куда и к кому, и что я пока еще сам себе хозяин – и пр. Моя совесть была чиста – я шел не к другой женщине, я шел по своим мужским делам, а она своим якобы невинным вопросом выразила недоверие, посмела заподозрить меня в чем-то преступном… Так я себя распалял довольно долго.
Она молчала, стоя на подоконнике спиной к улице. Потом вдруг, жестом прервав поток моей брани, сделала шаг назад. Теперь она стояла на самом краешке. Ничего не стоило упасть. Она оглянулась назад, оценила шансы.
– Если я сейчас упаду… тебе будет жаль?
Я перестал орать. Ладони мгновенно вспотели. Я посоветовал ей слезть с подоконника и не строить из себя истеричку. Я даже двинулся к ней, но она инстинктивно отстранилась, покачнувшись над улицей. Я замер. Она стояла, держась руками за створки, точно распятая. Я повернулся и вышел, не преминув хлопнуть дверью.
Спускаясь по лестнице, я прожил целую жизнь.
Я слишком громко хлопнул дверью – от такого звука человек вздрагивает.
Она, в сущности, не сказала мне ничего, что заслуживало бы столь отвратительной реакции с моей стороны.
Вздрогнув, так легко потерять равновесие.
Я разлюбил ее, вот в чем дело. Если вообще любил когда-то. Не моя в этом вина. Разве не честнее расстаться, чем тянуть еще долгие годы опостылевшую связь?
Ее опора слишком ненадежна – достаточно на долю секунды потерять равновесие, чтобы сорваться.
Может, она все еще любит меня? Может, этим, и ничем иным, объясняется ее кротость, потворство моим капризам, готовность отказаться от собственного «я» в угоду чужому?
Если она упадет – как я переживу это?
Я любил ее, любил, как умел и сколько мог. Я несчастен, но не имею сил положить этому конец. Не хватает духа освободиться.
Если она упадет – стану ли я свободным?
Или чувство вины будет мучить меня всю жизнь?
Я выскочил из подъезда и помчался на улицу. Там, куда выходили окна, мирно шли люди, ехали машины. Ничего не произошло.
Я задрал голову. Одно из окон было распахнуто. В нем никого не было. Если вам когда-то удастся почувствовать одновременно облегчение и сожаление – вы меня поймете.
Приятеля не оказалось дома. Я бродил по городу часа три. Выбившись из сил, вернулся домой. Там никого не было.
Я представлял, что она вот так же мечется по улицам, не зная, куда себя деть и кому излить свои несчастья. Я устал, меня заморочил весенний ветер, и вскоре я уснул на диване перед включенным телевизором.
Проснулся среди ночи – ее не было. Меня осенило проверить, на месте ли ее вещи. Вещи были на месте, за исключением маленькой сумочки, которую она всегда брала с собой. Деньги, выданные на хозяйство и личные расходы, лежали на месте – в верхнем ящике дедова буфета.
Я не представлял, куда она могла отправиться одна на всю ночь. Часы показывали четверть пятого утра – бары были закрыты, да и не в ее привычках было сидеть одной в окружении пьяных людей. Представить же ее с кем-либо я не мог – не было у нее подруг, не могло быть любовника. Уснуть так и не удалось, и утром я отправился на службу совершенно разбитый.
Я звонил домой несколько раз за день – трубку никто не брал. Вернувшись чуть раньше обычного, я не заметил в квартире никаких перемен. Я обзвонил всех наших общих знакомых – разумеется, никто ничего не знал.
Злоба, досада, ярость – все исчезло под натиском чудовищной тревоги. У меня дрожали руки, я не мог думать ни о чем, кроме того, что мне надо немедленно ее найти, удостовериться, что она в порядке, что я ни в чем не виноват.
Внезапно я обнаружил на столике возле телефона дешевую визитную карточку – из тех, которые замусоривают в рекламных целях почтовые ящики. Карточка частного такси. После трехминутного объяснения с девушкой-диспетчером я добился, что прошлым вечером из нашей квартиры действительно заказывали машину.
Я хотел знать, куда отвезли пассажирку. Диспетчер сказала, что не уполномочена отвечать на такие вопросы. Я настаивал, собеседница не сдавалась. Я закричал что-то вроде «вы об этом пожалеете» – на том конце обиделись и бросили трубку.
Немного погодя я позвонил снова, сменив тон на льстивый и жалобный, – мне вновь разъяснили, что не дают такой информации. Я мог оказаться маньяком, выслеживающим жертву, или разъяренным мужем, разыскивающим гулящую женушку, – у них нет охоты встревать в такие дела. На этот раз трубку бросил я.
Совсем под вечер я позвонил в службу такси снова – диспетчер сменилась и простодушно ответила, что не может ничем мне помочь – в журнале учета не пишется, куда отвезли пассажира, фиксируется лишь стоимость поездки. Я ухватился за эту соломинку. Добрая девушка сообщила мне, что, судя по цене, речь шла либо о другом конце города, либо о ближайшем пригороде. Я молчал в трубку – информация не добавляла ясности.
«Что-то случилось?» – спросила девушка. Я рассказал ей про окно, про то, что минули сутки с того момента, как я ее оставил. Девушка охала, ахала, затем попросила подождать, я ждал, и получил ответ, и через двадцать минут в полной почти темноте подъезжал к дощатому садовому домику с покосившейся крышей на окраине дачного поселка. «Вот здесь она и вышла», – сказал таксист.
В единственной комнатке горел свет. На грязном полу стояло что-то вроде тахты без ножек, рядом – бутылка дрянной дешевой водки, ополовиненная. Я не помню, чтоб она пила. По крайней мере водку она не пила точно. Тем более – в одиночестве. Я стоял посреди комнаты, не зная, что предпринять, куда бросаться дальше – ее в домике не было. Со двора раздался вскрик. Я выскочил.
– Ох ты, Боже ж мой… ох ты, Боже… – Таксист стоял над чем-то возле калитки – над чем-то, чего я не заметил, входя.
Ничего нелепей нельзя было придумать, чем ее смерть.
Она не выбросилась из окна. Она спустилась с подоконника и, может быть, поплакала немного. Пролистала телефонный справочник и не нашла там никого, с кем могла бы поговорить. Нашла карточку такси.
Вызвала машину. Водитель краем глаза отметил, что женщина одета хорошо, наверное – дорого, но выглядит подавленной. По дороге она, не пившая ничего крепче мартини, купила водки – простой, дешевой, какой попало, – водитель удивился ее выбору. Удивился вновь, когда она остановила его у невзрачного домишки.
Она не собиралась умирать, она хотела впервые в жизни напиться в одиночестве, прогнать из головы неприятные мысли. Водка представлялась ей чем-то вроде наркоза.
На этой даче давней приятельницы она бывала раньше, еще до меня. Участок был запущен, домик редко навещали. Хранить там было нечего, и ключ от дощатой развалюхи всегда лежал под крылечком – она это знала. Другого места, где она могла бы остаться в одиночестве, у нее не было.
Водка оказалась суррогатом. Отравление было слишком сильным.
Смерть, достойная бомжа-забулдыги. Нелепая, фарсовая – такая же, как и вся ее жизнь. Такая же надуманная и неправильная, как она сама – в те дни, когда я ее встретил.
Я так и не узнал, любила ли она меня. Я так и не узнал, кем были ее родители, как она росла, к чему стремилась. О чем думала, выпивая глоток за глотком прямо из бутылки в грязном холодном доме, и потом, когда пыталась выбраться за калитку, позвать на помощь.
Я так и не смог всего этого себе представить. Глупая смерть не умещалась в голове, была оскорбительна. Она возвращала ее туда, откуда я насильно ее извлек, – в мир нелепых фантазий, безобидной в общем-то лжи, в мир ее многоликости, где она была сразу многими женщинами, оставаясь собой.
Но я предпочитаю помнить ее в раскрытом окне на фоне пронзительно-синего неба, за шаг до пустоты. Мгновение спустя я хлопну дверью – и ее не станет.
Она попрощалась с клиенткой заученным тоном – жизнерадостным и немного заговорщицким: «между-нами-девочками». Клиенткам нравится видеть в ней заговорщицу, единомышленницу, соратницу в борьбе с капризами организма. Личная массажистка – это и прислуга, и подруга, знающая все интимные подробности твоего тела. И высшее существо, вроде врача или гадалки, владеющее секретами, недоступными простым смертным. Поэтому с большинством клиенток складываются такие странные отношения, смесь обоюдного превосходства и подобострастия.
Захлопнулась тяжелая дверь, она спустилась вниз, вышла из добротного, сталинской постройки, дома и пошла к метро. Это был последний на сегодня визит, третий по счету, она устала. Все тело ныло, и она мечтала только об одном – побыстрей добраться до дивана и лечь.
Когда много работы, это хорошо, это значит, что денег хватит и можно будет наконец отложить что-то для поездки на море. Весной женщины просто сходят с ума, все стремятся немедленно привести себя в форму перед тем, как надеть легкие сарафанчики и показаться на людях в купальниках. Спасибо тебе, неизвестный человек, открывший целлюлит и объяснивший женщинам всего мира, как ужасен эффект апельсиновой корки. Целлюлит – золотое дно для массажистки.
Однако как она устала. И как ей надоели все эти бабы – молодые, молодящиеся и уже смирившиеся с возрастом. Время, может, и впрямь лучшее лекарство, но женщины ищут и будут искать лекарство против самого времени, пока стоит мир. Никто не хочет дряхлеть.
Сумка, с утра почти незаметная в руке, к вечеру наполнялась свинцовой тяжестью. Десяток пластиковых бутылок и баночек, полных тайн и надежд, становились почти неподъемными. Кремы, лосьоны, гели для обертывания – она выбирала косметику, по оформлению напоминающую лекарства. К такой упаковке относились с уважением – сразу видно, косметика для профессионалов, уж они-то знают, чем пользоваться…
Дошла до метро, успела вскочить в поезд, идущий в сторону центра. Час пик прошел, толпа схлынула, и на «Баррикадной», где многие делают пересадку, ей, возможно, удастся занять место на дерматиновом диванчике. Она вдруг подумала, что давно не видела когда-то привычного зрелища – разрезанных сидений, выломанных кусков пластиковых панелей. Подумав, решила, что так же давно, уже несколько лет, не видела разгромленных телефонных будок и перевернутых мусорных урн. Следов вандализма становилось все меньше. Может, страна успокаивалась, отходя от кошмаров голодных и тревожных лет?..
Место освободилось уже на «Улице 1905 года», и, воровато оглянувшись, не претендует ли на него кто постарше и позаслуженней, она плюхнулась на сиденье, с тревогой слушая гудящие ноги и прикидывая, сколько еще подобной нагрузки они способны выдержать, прежде чем начнутся стреляющие боли в коленях и голеностопе. Впереди, до «Выхина», было одиннадцать остановок. Она прислонилась к спинке и, сжимая сумку обеими руками, точно беременная – драгоценный живот, закрыла глаза.
Ждать ему не хотелось, и он оставил машину в мастерской, решив, что утром, перед работой, приедет и заберет. Не слишком-то удобно бросать машину на другом конце города, но он привык к этой мастерской, и у него тут был собственный автослесарь, который делал хоть и не слишком быстро, но честно, на совесть, и брал по-божески. С удовольствием подумал, что через месяц квартира на проспекте Мира будет уже окончательно отделана и больше не придется ездить к черту на кулички в дремучие Кузьминки, заполоненные приезжим кавказским людом. И можно будет чувствовать себя белым человеком, живущим вблизи Садового кольца, где и положено жить белому человеку.
В связи с этими мыслями было особенно странно спуститься в метро, он не ездил в метро с тех пор, как перешел с «жигуля» сначала на подержанный «опель», потом на новенький «ниссан» – они редко ломались. В особых ситуациях, вроде дружеской попойки, выручало такси.
Однако сейчас он решил ехать именно на метро. Теперь, в свете грядущего, окончательного и бесповоротного превращения в белого человека, поездка в метро представлялась ему почти приключением. Он с интересом спросил в окошечке кассы, почем нынче общественный транспорт. Кассирша, глянув равнодушно, указала на бумажку-прейскурант. Он заплатил за две поездки, замялся перед турникетом, раздумывая, каким боком совать в отверстие магнитную карту. Веселой трусцой сбежал по эскалатору, чувствуя себя молодым, упругим, ловким.
Вокруг было достаточно прилично одетых людей. Он, в замшевой рубашке, майке и джинсах, не выделялся из толпы. Из тех, кто ездит в метро, мало кто догадается, что простенькая рыжая рубаха стоит триста долларов, столько же и ничем не примечательные с виду джинсы. Внимание идущей навстречу женщины привлекли его туфли – тоже замшевые, ярко-рыжие, из последней коллекции Гуччи. Что ж, в прохладном холле какого-нибудь бизнес-центра они смотрелись бы еще более вызывающе со своими длинными носами и ностальгическим намеком на времена раннего рок-н-ролла. Женщина перевела глаза выше, скользнула взглядом по лицу, прошла мимо.
Он остановился, вглядываясь в темный туннель. Вспомнил, как несложно оказалось получить вожделенный заказ на сто пятьдесят тысяч, из каковых ровно треть осядет в его агентстве. Пятьдесят тысяч, пусть даже и за напряженную работу! Если дела так пойдут и дальше, то можно будет подумать о расширении бизнеса.
Туннель осветился золотым, через несколько секунд оттуда вырвался поезд, светя тремя огнями, вписанными в треугольник, еще секунда – и верхний огонь разделился на три отдельных светоносных точки. Он вошел в незабитый вагон, встал спиной ко входу. Две девчонки-школьницы, одинаково круглопопые и маленькие, почти повисшие на верхнем поручне, захихикали – недосягаемый для них поручень находился как раз на уровне бровей этого длинного дядьки в рыжей рубахе.
В юности у него была специальная штучка, чтоб смешить друзей, – сваренный из металлической ленты обруч, который надевался на голову, а от обруча – два загибающихся вперед отростка, как у божьей коровки. Эту странную конструкцию после настоятельных просьб ему соорудил отец. Он заходил с друзьями в вагон, надевал дурацкую придумку на голову, цеплялся загнутыми «рожками» за поручень, а свободными руками разворачивал газету и невозмутимо читал ее всю дорогу, пока прочие пассажиры с недоумением пялились на него, а друзья покатывались со смеху, пялясь на пассажиров.
Он усмехнулся, вспомнив свою тогдашнюю страсть к розыгрышам и мистификациям. Он был уверен, что всем, чего он добился, обязан вот этой своей легкости в отношении к жизни, тому, что никогда не требовал от нее слишком многого, предпочитая самостоятельно развлекать себя и окружающих, а не ждать у судьбы нечаянной радости.
ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ. СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ – «ПУШКИНСКАЯ».
Она открыла глаза. Нельзя их закрывать – немедленно клонит в сон. Надо продержаться до «Выхина», потом продержаться, дожидаясь маршрутку, потом еще минут десять пути, а там… Нет, сразу лечь в постель не удастся, надо еще забежать в магазин, взять хлеба, молока и кефира, да и картошка кончилась. Ну нет, у нее тяжелая сумка, картошку придется оставить на потом, но все равно сразу лечь не удастся, потому что надо покормить Маринку. Даром что девчонке пятнадцать, будет сидеть голодная, пока не придет мама и не положит ей в клювик чего-нибудь вкусного. Может, бывший муж и прав, она избаловала девочку, но ведь очень трудно провести грань между любовью и баловством, она просто любит свою дочь, и любовь взаимна, и бывший муж все-таки не прав. И вообще, раз он такой умный, надо было самому заниматься ее воспитанием, а не…
Мысли лениво текли по привычному руслу, она сидела, отрешенно глядя в одну точку, сжимая сумку на коленях. СТАНЦИЯ «ПУШКИНСКАЯ». ПЕРЕХОД НА СТАНЦИИ «ТВЕРСКАЯ» И «ЧЕХОВСКАЯ».
Две девчонки напротив, невысокие, но вполне оформившиеся, покатывались со смеху и явно строили глазки стоящему рядом мужчине. Его лица она не видела, но он был довольно высок, неплохо, кажется, сложен. Одет, как молодой парень, в какую-то рыжую замшу, да и сам весь спортивный, подобранный, а вот волосы совсем седые. Красивая, благородная седина. Ей всегда нравились молодые лица, обрамленные сединой. А от таких девочек вечно пахнет потом. Им лет по четырнадцать, организм сходит с ума от переизбытка половых гормонов, отсюда этот особый удушающий запах, с которым они еще не научились справляться. Слава Богу, Маринку она приучила к абсолютной, медицинской чистоте.
Интересно, ее дочь тоже вот так разъезжает с подружками и вызывающе хохочет? И вот так же выставляет напоказ все свои прелести, грубовато заигрывая с незнакомыми мужчинами? Между прочим, это не их возрастная категория. Между прочим, ему уже хорошо к сорока, если судить по уверенной осанке, по крупным рукам с чуть увеличенными суставами. И даже со спины видно, что мужик красивый, ухоженный – так он держится. Неужели клюнет на заигрывание малолеток?
У обеих – длинные волосы, разделенные по моде прямым пробором. Не лучшая прическа для русских барышень с округлыми личиками, слишком простит, они теперь все как дуньки деревенские выглядят.
Она поняла, что созерцание жанровой сценки ее раздражает. Может, оттого, что просто устала и готова раздражаться по любому поводу. Может, потому, что ей тоже хотелось бы вот так запросто улыбаться понравившемуся человеку – ан нет, нельзя, голубушка, возраст не позволяет и тот особый взгляд, выработанный с годами, – прямой, братский, навеки расхолаживающий. Снова закрыла глаза.
ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ. СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ – «КУЗНЕЦКИЙ МОСТ».
В последний год ей часто вспоминалась юность. С тех пор как осталась совсем одна – сначала ушел Маринкин отец, с которым прожили вполне достойно без малого четырнадцать лет, потом и тот, другой, тоже растворился во времени и пространстве. И настоящее как будто кончилось, все интересное, теплое, нежное осталось в прошлом. В песне поется – «нам рано жить воспоминаньями». Так оно и есть, ей едва исполнилось сорок, и глупо изображать старушку Тортиллу, страдая по тому, что было «триста лет назад». А вот поди ж ты – в настоящем ничего не происходит, и мысли сами по себе обращаются назад, к событиям двадцатилетней давности, которые теперь кажутся почти невероятными, происходившими не с ней, с кем-то другим – с отчаянной, веселой девчонкой.
Ее первая любовь, пропахшая прохладной влагой бассейна. Молодые ребята-пловцы, про которых говорили, что все мозги у них давно вымыло водой и съело хлоркой. Здоровые жеребцы, вечно полуголые или голые вовсе, не стеснявшиеся выходить из душа в чем мать родила – какая разница, есть на тебе плавки или нет, все свои кругом… В первые дни ей все время хотелось закрыть глаза, хваленый медицинский цинизм никак в ней не приживался. Пугали их огромные твердые тела, вольно распластавшиеся на кушетке, их надо было трогать руками, это было ужасно неловко, да и сил в первое время не хватало. Над ней смеялись: скажи спасибо, что не к штангистам тебя определили, представляешь, какие груды мяса пришлось бы перелопатить!..
Долго все казались на одно лицо, тем более что и заглянуть этим дылдам в лица оказалось ей, не вышедшей ростом, довольно проблемно. А потом глаза как-то сами привыкли отыскивать среди одинаковых фигур на бортике или в воде одну, чем-то от прочих отличную. И глаза у него оказались такие, что освещали все вокруг, делая лицо, обезличенное глупой резиновой шапочкой, совсем особенным, непохожим на прочие…
В который раз она пыталась представить, что было бы, если б они не расстались. Если б вышла замуж не за Маринкиного отца, а за того, первого. Ничего не получалось – она не могла представить его постаревшим, остепенившимся, мирно сидящим у телевизора. В чемпионы он так и не вышел, не пришлось увидеть его на пьедестале. Вообще не пришлось увидеть с тех пор, как расстались по глупости, по чужому навету. Боже, ведь и лица его теперь, пожалуй, не узнала бы…
Хихикающие девчонки отвлекали его от нужных и дельных мыслей. Он пытался сосредоточиться, прикинуть, как следует в ближайшие дни распределить работу, чтоб быстро и с минимальными затратами выполнить заказ. Ландшафтный комплекс в дорогом загородном поселке – заказ хороший, сытный. Двадцать лет назад над ним смеялись, когда он взахлеб говорил о возможностях ландшафтного дизайна, о влиянии растений и рельефа местности на самочувствие человека. Тогда и жилье-то строили, не вкладывая ни души, ни стараний, куда там думать об окружающем пейзаже: горы строительного мусора, вырубленные деревья, пустырь с навеки уснувшим асфальтовым катком, так и не дошедшим до цели, – сойдет и так с новоселов.
А сегодня даже при типовых застройках как-то пытаются облагородить территорию, хотя бы банальные газончики разбить, что ли. Еще бы – нынче народ жилье покупает за свои кровные, а потому склонен привередничать… Предварительную концепцию заказчик заглотил как миленький вместе с дорогостоящей туей вдоль центральной аллеи и сложной системой аквасада. Теперь надо быстро добыть технику, рассаду, зарядить рабочих – и дальше останется только контролировать процесс.
Хихикающие девицы осмелели и поинтересовались, который час. Он глянул на часы, проинформировал. Попутчицы залились смехом. В годы его юности девушки не носили прямой пробор, и выщипанные брови дугой были не модными, и юбки-мини. Он помнил только одну, которая вот так же просто носила волосы, и ей это действительно шло – строгое точеное лицо с грустными глазами, медлительные движения, неистощимая женственность, фантастическая грация спящей красавицы. Странно, что при всей его профессиональной зрительной памяти ее портрет вспоминался только вот так, в словесном описании. Интересно, узнал бы ее, увидев случайно на улице?
Ему иногда хотелось ее увидеть. Ведь бывают же случайные встречи? Кто-то подсчитал, что по закону вероятности в огромной Москве люди могут случайно встретиться раз в двадцать лет. Ровно столько уже прошло. И именно сегодня он оказался в метро, где лет десять уже не ездил, и кто знает, может, она теперь живет на этой же ветке или едет куда-то в гости, и почему бы ей не оказаться в этом же поезде, в этом же вагоне… Ему захотелось обернуться и найти ее взгляд. Он едва удержался, чтоб не завертеть головой, лихорадочно оглядываясь.
СТАНЦИЯ «КУЗНЕЦКИЙ МОСТ». ПЕРЕХОД НА СТАНЦИЮ «ЛУБЯНКА».
Тогда эта станция называлась «Дзержинская». В громадном «Детском мире», где было не протолкнуться от москвичей и гостей столицы, они покупали елочные игрушки к Новому году. Шарики, какие-то стеклянные фигурки, определенным образом относившиеся к счастливой советской действительности. По нынешним меркам – довольно убогие вещицы, неряшливо покрашенные и грубые. Несколько стеклянных уродцев у нее до сих пор сохранилось.
Это был их единственный совместный Новый год, когда им страшно хотелось остаться вдвоем, но какие-то понятия о дружбе держали их в чужой квартире, среди людей, и так ежедневно мозоливших им глаза, – по традиции он все праздники отмечал с командой. Она, вторая массажистка, тоже была немножко членом команды, но теперь еще и девушкой одного из пловцов – может, и не самого способного, но самого прекрасного – несомненно. И ничего такого насчет размытых мозгов не было, это все были враки завистниц.
Они торчали в чужой квартире, а когда совсем было невмоготу, выбегали на площадку целоваться. Нарядное платье оказывалось где-то под мышками, она полуголая стояла в подъезде, а горячие суматошные руки шарили по ее коже – холодной, покрытой пупырышками от подъездных сквозняков. Одна его ладонь была размером в две ее. Брассисты пользовались собственными ладонями как веслами, отталкиваясь от толщи воды, каждым гребком выбрасывая тело вперед и вверх, к размывчатой радужной поверхности, к глотку воздуха. Пальцы были жесткими и твердыми от железа – он по утрам тягал штангу, блестя сухими мышцами, и красивей этого было, пожалуй, лишь короткое движение вытянутого тела, когда он нырял в бассейн и тут же выныривал, вздымая фонтаны брызг.
ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ. СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ – «КИТАЙ-ГОРОД».
Раньше это называлось «Площадь Ногина». На площади Ногина они ели мороженое и целовались – прямо у входа в здание ЦК ВЛКСМ. Еще десятью годами раньше их, пожалуй, остановил бы патруль комсомольской дружины за неподобающие занятия прямо перед носом у главных комсомольцев страны. Но в восьмидесятых целоваться уже было можно, даже дружинники смирились с тем, что, хотя секса в Стране Советов нет, но есть «любовь, комсомол, и весна», и никуда от этого не денешься.
Тогда действительно была весна, и он покупал ей хрупкие головастые тюльпаны. Голландских сортов еще не завозили в Москву, и местные, низкорослые, держались в вазах недолго. Все одного колера – красные с желто-черным дном. Но это было все-таки лучше гвоздик, навеки окрашенных революционной кровью и ставших уже не цветами, а патриотическими символами, дарить которые любимой девушке было просто неприлично.
Отец, сварщик, всю жизнь проработавший в строительстве, рад был его поступлению в архитектурный, но увлечения цветами и прочей живой красотой не разделял. Считал это занятие бабским, недостойным мужика-созидателя. Она же понимала, как понимала все, происходившее с ним, и разделяла его мечты, в которых белые, почти прозрачные здания всеми тысячами своих окон выходили на цветущие, каменистые или наполненные светлой водой пространства, по-разному прекрасные. Через четыре года здесь будет город-сад.
Какого цвета были ее глаза? Словесная память подсказывает – темно-синие. Практический опыт утверждает, что таких глаз в природе нет. Значит, они были темно-серые с синеватой подсветкой изнутри и сложным двухцветным рисунком радужки, выдающим неожиданные цветосветовые эффекты. И темная окантовка по краю радужки, оттеняющая незамутненный белок. И ультрамариновый отсвет появлялся, когда на свету совсем сужался зрачок, обнажая не заштрихованную серым сердцевину.
Малорослые школьницы двинулись к выходу. Господи, откуда в эти годы такая зрелость форм? Зачем четырнадцатилетним дурочкам в средних широтах такие мощные бедра и тяжелая грудь, кого они должны вынашивать и выкармливать, инфантильные хохотушки, которые еще лет десять не решатся стать матерями, боясь расстаться с собственным детством? Природа слишком рано определяет их в разряд репродуктивных особей. А может, это человеческое общество не успевает за природой, затягивая период взросления, отодвигая момент, когда придется принимать самостоятельные решения и в одиночку сражаться с недружественной средой обитания…
СТАНЦИЯ «КИТАЙ-ГОРОД». ПЛАТФОРМА СПРАВА. ПЕРЕХОД НА КАЛУЖСКО-РИЖСКУЮ ЛИНИЮ.
Сколько времени прошло, прежде чем она перестала думать о нем каждую минуту, ложась и вставая с его именем, разговаривая с ним, отсутствующим, когда про себя, когда и вслух, пугая окружающих? Как скоро она перестала вспоминать о нем каждый день, вздрагивая сердцем и глотая слезы, которые все равно выливались наружу? Сколько раз весна сменилась летом, а осень – зимой, прежде чем она привыкла думать о нем как о чем-то прошедшем?
ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ. СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ – «ТАГАНСКАЯ».
Они расстались так глупо и так несправедливо, что память отказывалась воскрешать этот день и короткие, обидные фразы, брошенные друг другу. Помнилось совсем другое – как он держал ее ладошку в своих руках, бережно и неуклюже трогая пальчики, восторгаясь их мягкостью. Кожа рук и сегодня удивительно гладкая, молодая от постоянного контакта с кремами и питательными маслами. Но и тогда уже у нее были очень сильные руки, способные размять до блаженной легкости каменные мышцы долготелых подопечных, некоторые из которых панически боялись щекотки и вели себя на массажной кушетке, как недоразвитые дети.
В той жизни все было проще и симпатичнее. Ее ребята были спортсменами, собственное тело служило им орудием труда, и она вместе с первым массажистом, врачом и тренером следила за тем, чтобы эти орудия всегда оставались исправны, здоровы, послушны импульсу мозга, чтобы мышцы напитывались драгоценным кислородом, сохраняя тонус, эластичность и силу, чтобы связки и сухожилия оставляли максимальную возможность движения, чтобы не ныли от чрезмерных перегрузок плечевые суставы. Тогда она не была прислугой капризных теток, колыхающих перед ней обвислыми телесами и пытающихся навести внешний лоск на тело, прогнившее изнутри от простуд и инфекций, изуродованное абортами, прокопченное никотином. Тогда ее работа была осмысленна, красива, а жизнь – пропитана любовью, как солнечным светом.
Иногда они любили друг друга прямо в крошечном кабинетике на административных задворках бассейна, где всегда немножко пахло курортной безмятежностью – чистотой, холодной водой, едким духом дешевых кремов и целебных мазей и еще непременно эвкалиптом. И всегда был риск, что кто-то войдет, и от этого было не страшно, а почему-то ужасно смешно.
В зарубежные поездки с командой ездил только один массажист, ее, как младшую и наименее заслуженную, не брали. И она заполняла дни незаконной подработкой, растирая и разминая чужие тела на той же кушетке, что неделю назад скрипела под ней, распластанной и задыхающейся от любовного напряжения. И это тоже было смешно, и тучный пациент говорил ей – ах как с вами приятно общаться, вы как солнышко, всегда светитесь. В благодарность за простенький комплимент она продлевала время сеанса на целую минуту.
Господи, да что ж это за мука такая! Она помнит даже то обрюзглое лицо с выпуклыми глазами, которое ей это говорило, а его лица, которое она столько раз целовала, вспомнить не может. Высокий лоб, темные глаза, жестко очерченные губы…
СТАНЦИЯ «ТАГАНСКАЯ». ПЕРЕХОД НА СТАНЦИЮ «МАРКСИСТСКАЯ» И КОЛЬЦЕВУЮ ЛИНИЮ.
И – совсем уж интимно, доверительно: УВАЖАЕМЫЕ ПАССАЖИРЫ! ВЫХОДЯ ИЗ ПОЕЗДА, НЕ ЗАБЫВАЙТЕ СВОИ ВЕЩИ!
На «Таганской» освободилось место, и, неуверенно потоптавшись, он сел. Привычная поза – вольно вытянутые ноги, раскинутые колени – для метро, пожалуй, не годилась. Ноги доставали почти до середины прохода. Он подобрался, сел ровнее, постарался спрятать рыжие остроносые ботинки под сиденье. Рядом расположившийся старичок сердито посмотрел – громоздкий попутчик задел его локтем. Извинившись, он подобрал и руки, сложил их, как паинька, на коленях, поверх сумки с бумагами. Жена давно настаивает, что пора перейти с сумки на элегантный портфель, но портфель хорош со строгим костюмом, а костюмов он не носит. С подвижной, спортивной юности осталась привычка к просторной одежде, оставляющей свободу и телу, и мыслям.
ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ. СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ – «ПРОЛЕТАРСКАЯ».
Здесь, кажется, довольно долгий перегон. Еще минут двенадцать езды, потом десять минут пешочком – и он дома. Супруга, наверное, иззвонилась на мобильник – откуда ей знать, что муж трясется в метро, где его телефон нем и беспомощен? Странно, за столько лет он ни разу не вспомнил, что под землей все так же течет своя подземная жизнь с мимолетными склоками, неудобствами, встречами…
На мысленно произнесенное слово «встреча» организм среагировал – глаза быстро метнулись вправо, влево. Он даже не успел осмыслить, что ищет глазами шелковистый пробор в темных волосах, особый излом линий, обозначивших ключицу, предплечье, локоть, линий изящных, как рисунок японского иероглифа.
Это глупо. Спустя двадцать лет она не может носить ту же прическу – столько раз сменилась мода, взгляды на красоту. И время вряд ли пощадило ее хрупкость. Впрочем, она и тогда была вне времени, плевать хотела на моду, чутко следуя собственному глубинному чувству стиля. И такие, как она, никогда не толстеют, не теряют былых очертаний. Такие женщины стареют благородно и некрасиво, ссыхаясь и мумифицируясь, и еще лет двадцать спустя будет страшно взглянуть на тело, сохранившее юную осанку и покрытое сетью безжалостных сухих морщин.
Вот, наискосок, у дверей, сидит пожилая мадама. Именно мадама – надменное номенклатурное лицо, мясистые щеки, строго поджатые губы. Девушка, нежная, как фиалка, не может стать такой. Эта произошла скорее всего от безжалостной стервы отличницы с суровыми бровями. Прожила свою жизнь, никого не любив по-настоящему.
Вот рядом с ней другая, привычно сгорбленная, с безвольно повисшими волосами. Поймала взгляд и быстро опустила глаза, суетливо оправила вязаную кофточку, расправила на коленях скучную юбку. Бывшая лимитчица, вероятно, привыкшая быть всегда немножко ущербной. Никогда не поверит в то, что взгляд мужчины, сидящего напротив, может быть заинтересованным и дружелюбным. Или просто не признается, что может в это поверить. Не жди от жизни многого – тогда не разочаруешься. Жизненный девиз для привычно несчастных женщин.
Вот совсем юная, с коротким ежиком хитро крашенных волос. Клоунские ботинки на платформе стоят носками внутрь – ей нравится чувствовать себя ребенком. Модная стрижка, модная одежда цвета асфальта, обескровившего лицо, коллекция дешевых браслетиков на запястьях. Браслетиков много, часы с ними не наденешь. Чувство времени приносится в жертву подростковой моде. Она всюду опаздывает, но зато выглядит не как все. Думает, что выглядит не как все, а на самом деле – именно как все ее сверстницы. И так она будет всю жизнь опаздывать и сливаться с толпой, стремясь из толпы выделиться, и когда-нибудь опоздает-таки окончательно, пропустит самое главное в жизни, и ангел-хранитель просто не узнает ее, пройдет мимо, не различив среди прочих.
А вот еще одна, спокойная, почти незаметная. Стрижка аккуратная, но без претензий. Живые волосы. Руки устало обнимают вместительную сумку. Глаза за чуть дымчатыми очками закрыты, лицо расслаблено, и есть какой-то намек на улыбку. Улыбка блуждает по лицу, как солнечный зайчик, трогая уголки губ, брови, переносье, которое, должно быть, смешно морщится, когда она смеется. Ему кажется, что женщина думает сейчас о чем-то хорошем. Пожалуй, ей есть о чем вспомнить. Она похожа на тех, кто знает о настоящей любви, кого эта любовь сопровождает всю жизнь, как охранный пояс, делая неуязвимым для больших и маленьких бед.
СТАНЦИЯ «ПРОЛЕТАРСКАЯ». ПЕРЕХОД НА СТАНЦИЮ «КРЕСТЬЯНСКАЯ ЗАСТАВА».
Женщина напротив открывает глаза и смотрит на него.
В первый момент подумалось, что она окончательно уснула и видит необычайно яркий и реалистичный, но все же сон. Лицо мужчины в рыжей замшевой рубахе: высокий лоб, темные глаза, жестко очерченные губы. Он смотрит на нее, прямо в глаза.
Неужели это правда, что искреннее сильное желание может материализоваться? Этого не может быть, она точно знает. По крайней мере такого не случается с ней. Когда она умоляла сгустившийся вокруг воздух – позвони, позвони, пожалуйста! – когда, проснувшись среди ночи, представляла себе его, спящего, представляла, как он тоже просыпается, подходит к телефону, набирает семь цифр, – но телефон все не звонил, – когда ее пустые усилия сказать ему что-то через километры ночных дорог, сквозь толщу спящих кварталов не привели ни к чему, она разуверилась в существовании невидимых нитей, средства связи влюбленных.
Да и он ли сидел сейчас перед ней? Высокий лоб, темные глаза, мужественные губы… Волосы совсем седые. Мог ли он поседеть так рано? Откуда же знать… Руки, лежащие поверх сумки, крупные ладони, широкие уплощенные суставы, короткие ногти, расширяющиеся к концам. Обручальное кольцо на безымянном. За вычетом кольца – руки его.
Она чувствовала, как тяжело становится дышать. Казалось, тело занемело от неподвижного сидения, но пошевелиться не было сил. Мужчина напротив смотрел на нее в упор. Смотрел с выражением, для которого у нее не нашлось бы слов.
СТАНЦИЯ «ВОЛГОГРАДСКИЙ ПРОСПЕКТ».
Лицо женщины напротив. Мысленно он представил ее изображение в файле «Фотошопа». Мысленно сменил ей прическу – гладкие волосы, тонкий пробор. Теперь – убрать очки. Какого цвета глаза? Щелкни клавишей «лупа», чтоб увеличить этот фрагмент. Похоже, что синие. Впрочем, мы договорились, синих глаз не бывает в природе. Тогда – темно-серые, заштрихованные по краю, с голубой сердцевиной. Она становится видна, когда зрачок сужается при ярком свете.
Прямые плечи. Пожалуй, теперь она выглядит крепче, спортивнее, что ли. Утонченная хрупкость сменилась четким рельефом поверхностной мускулатуры. Наверное, ходит на какой-нибудь шейпинг, чтоб не терять форму Пальчики ее, гладкие пальчики с коротко стриженными ногтями. Кто же это говорил ему, что раз в двадцать лет люди могут случайно встретиться в муравейнике мегаполиса?..
Поезд, снижая скорость, вынырнул из туннеля. За окнами скользила наполненная огнями ночь, и вспомнилось, как они ездили ночным поездом в Питер, и тусклые лампы в купе делали ее еще красивее, нежнее, и сердце было готово разорваться от этой красоты. Они изнывали от близости чужих тел, им хотелось немедленно, сейчас же соединиться так, чтобы не расставаться больше никогда, и становилось больно от бесконечных и бесплодных поцелуев…
Лицо, пожалуй, чуть более округлое, чем помнилось. Но ведь – возраст, время…
Снова туннель. На миг гаснет свет и вспыхивает снова. И эта вспышка утверждает ее в роли той, молодой, тоненькой, любимой до спазмов в горле.
СТАНЦИЯ «ТЕКСТИЛЬЩИКИ».
Реплика запоздала, люди уже покинули вагон, и кто-то вошел, и хлопнули двери, и поэтому сразу же включается следующая: ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ… Последний перегон.
Она смотрела на него. Просто смотрела, не делая попыток заговорить. Видела, что он ошеломлен, встревожен, все еще не верит себе. С чего она взяла, что может не узнать? Все так просто – высокий лоб, темные глаза…
Хотелось встать, подойти ближе. Пусть он тоже встанет. Пусть молча ее обнимет. Мелькнула дурацкая мысль, куда бы деть сумку. У него тоже сумка… И еще будут мешать очки. Она так и не научилась целоваться в очках. Хотя при чем тут поцелуи?
Вот сейчас. Она только сделает еще несколько вдохов – и встанет. Раз, два… Нет, это не считается. Надо немного отдышаться. Что же это такое, как колотится сердце. Послушай, двадцать лет прошло, можно только ностальгически улыбнуться встрече с прошлым, нельзя пережить все заново, нельзя ничего исправить, зачем же так…
Он смотрел, сдерживая судорожные поползновения пальцев схватиться за ремень сумки. Он не мог понять, узнала ли она, пусть подаст хоть какой-то знак, пусть сделает движение навстречу, тогда он убедится, что не выдумал встречи в вагоне, что такое и впрямь случается раз в двадцать лет…
Он все еще не верит ни себе, ни ей. Почему он не может просто улыбнуться? Ей стало бы легче. Взять его за руку и не отпустить уже никогда…
…Прикоснуться губами к гладким волосам, к прозрачной коже на лбу. Услышать знакомый запах, который не смог измениться. Нельзя потерять ее снова…
У него на пальце кольцо. Семья. Ребенок. Может, не один. У него за плечами – двадцать лет другой жизни. За это время успело родиться, вырасти и найти друг друга целое поколение. Что она скажет, взяв его за руку?..
…На что он может надеяться? Да полно, помнит ли она все то, что до сих пор хранится в нем, – купе ночного поезда, поцелуи на площади Ногина, тюльпаны, сладкую муку первой, единственно настоящей любви?..
Простил ли он меня? Понял ли, какую страшную и глупую ошибку мы совершили?
…А если она просто отстранится безучастно? Если отделается спокойной и дружеской улыбкой, исключив все то мучительное и нежное, что я нафантазировал между нами?..
Если он до сих пор не смог ничего забыть, если до сих пор считает меня виновной?..
СТАНЦИЯ «КУЗЬМИНКИ».
Он резко встал. Она дрогнула, но осталась сидеть. Он вышел. Прошел по перрону. Плавные, неторопливые и настороженные движения. Как в замедленной съемке.
Он оглянулся. Смотрит странно-странно.
Вскочив, она бросается к выходу.
Он бежит назад, ей навстречу.
ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ!
Закрылись. Поезд тронулся.
Она смотрела, как он несколько секунд бежал за вагоном, потом отстал, и перрон остался позади, поезд погрузился в туннель. Она ехала, прижавшись лбом к заляпанному стеклу дверей, вспоминая о первой любви, о длинноногом пловце, впервые поцеловавшем ее в сырой и гулкой раздевалке бассейна.
Он остался на перроне, глядя, как исчезают в туннеле красные огни поезда. Поднялся наверх и пошел темной улицей, думая о том, как прекрасна была жизнь, наполненная любовью к хрупкой и юной женщине с синими – да, с абсолютно синими – глазами, сокурсницей по архитектурному, которая так трогательно приподнялась на цыпочки, первой потянувшись к нему губами в сумрачном углу институтской библиотеки. Его любимая никогда не была массажисткой. И он не умел плавать.