– Я вижу, месье, что буквально все были подняты на ноги, когда следственные органы доставили вам небольшие неприятности. Поздравляю: у вас есть и могущественные покровители, и прогрессивные убеждения. Как бы то ни было, ваши покровители поторопились, ибо и так все свидетельствует о вашей невиновности, о вашей, должен сказать, прямо-таки абсолютной невиновности.

Он осторожно взглянул на меня.

– Что касается ваших бумаг, журналов и других документов, я прошу извинить неуместное усердие простого инспектора, чье образование не идет ни в какое сравнение с вашим. Вам их вернут сегодня же; можете получить их в канцелярии. Я даже рад этому происшествию, потому что оно позволило мне разузнать из надежного источника об этой примечательной секте, к которой, я полагаю, вы принадлежите. Но должен вам сказать, что больше всего меня заинтересовали ваши личные бумаги. Я же должен был ознакомиться с ними, это моя профессия, не так ли? И вы поймете, насколько я был заинтересован, просматривая их, когда узнаете, что я тоже математик-любитель. Вас это не слишком удивит, поскольку я понял, что вы большой поклонник Ферма, который, как и я, работал в прокуратуре, но, конечно, я не равняю себя с этим блистательным и капризным гением. Когда-то я потратил много часов, пытаясь найти доказательство этой знаменитой теоремы, но в конце концов убедился в тщетности своей затеи. Однако я должен сказать: все-таки я думаю, что эта теорема истинна или ложна; я никоим образом не последователь Брувера. А вы, дорогой мой, вы верите в обоснованность принципа исключенного «третьего»?

Вступать ли в разговор с этим буржуа? Такой человек, как я, может быть, будущий коммунист не станет вести беседы со следователем; к тому же он намекнул на то, что я – всего лишь любитель (в математике), ведь прозвучали слова «я тоже».

– Я вам задал вопрос, дорогой мой. Поскольку он не касается ни убийства г-на Тессона, ни мелких делишек его брата, я вас уверяю, что вы не скомпрометируете себя, если ответите.

– Во-первых, месье, я вас прошу, не называйте меня «дорогой мой».

– Я думаю, что обидел бы вас еще больше, говоря вам «дитя мое», а ведь я видел, как вы росли.

– Вы не видели меня ни маленьким, ни взрослым, месье.

– Я не совсем понял ваше замечание. Как бы то ни было, я буду говорить вам просто «месье», раз вы так хотите.

– Да, хочу.

– Отлично. Вот мы и договорились. Вернемся же к принципу исключенного «третьего». Что вы о нем думаете?

Он действительно думает, что я всего лишь любитель? Может быть, этому «тоже» и не придавалось никакого значения? Поскольку я не ответил, он продолжал:

– Я рад, что вы не впутаны в это дело: с меня бы семь потов сошло, пока бы я вытянул из вас хоть одно слово! Например, один вопрос, который я хотел бы выяснить, мог бы звучать так: вы бываете в этом кругу из-за любви к экзотике?

– Ненавижу экзотику.

– Именно такой ответ можно ожидать от математика.

– Обожаю экзотику.

– И как раз эту реплику мне следовало ожидать от вас.

– И нет ни одной фразы в вашей речи, которую нельзя было бы ожидать от следователя, который в детстве трепал тебя по щеке.

– Ну, видите ли, я не согласен с вами! Кстати, замечу, что вы меня узнали, вспомнили, что я видел вас еще ребенком. Вы тогда учились, я хочу сказать, серьезно учились, если бы мы не заговорили об этом: у друзей есть некоторые преимущества. Как бы то ни было, я не думаю, что моя речь именно такая, какая… и т. д. Я, например, не собирался выводить никакой морали из того, что с вами случилось.

– Спасибо.

– Я не стал рассказывать о страданиях вашего отца, когда он узнал, что вы замешаны в деле, которое называется драмой среды.

– Он, должно быть, обрадовался.

– Напротив, я пытался завести разговор на нейтральную тему, поговорить о чистой математике.

– Но почему бы не разрешить мне уйти вместо того, чтобы заводить разговор? Вместо того, чтобы пытать меня? Вы же видите, что ваши вопросы заставляют меня страдать? К чему эти ваши вопросы? Вы наслаждаетесь своим мнимым превосходством. Подвергаете меня маленькой пытке, той, что в вашей власти, потому что не можете подвергнуть меня другому наказанию. Разве вы не понимаете, господин следователь, что для меня вести беседы со следователем – это пытка? Нет, вы это прекрасно понимаете, и именно поэтому вы настаиваете на том, чтобы говорить со мной о математике. Как будто мне интересно разговаривать о математике со следователем!

– Как любопытно! Вы мне читаете мораль! И вы действительно думаете, что я садист? Я не видел ничего плохого в том, чтобы поговорить о математике со знатоком: мне не часто выпадает такое удовольствие. Как бы то ни было, я не хотел бы продолжать беседу, которая причиняет вам столько страданий. Вы можете идти.

Я встал.

– А, вот еще что. Ваши могущественные покровители также интересуются судьбой мадемуазель Кларьон. Заметьте: я не сказал «девицы Кларьон». На самом деле эта особа принадлежит к превосходной семье, и ее положение немного схоже с вашим, как мне кажется. Такие совпадения в нашей жизни случаются чаще, чем можно было подумать; вы, должно быть, думаете об этом то же самое. Как бы то ни было, в отношении этой девушки я могу вас заверить: ее имя не будет упомянуто, так же как и ваше, и ее не станут больше беспокоить, так же как и вас. Вы не находите, что мы очень любезны?

– А с какой стати меня беспокоить? Разве я виновен? И если бы мадемуазель Кларьон не принадлежала к превосходной семье, как вы говорите, если бы это была просто бедная девушка, вы были бы к ней не столь снисходительны?

– Вот видите! Вот видите! Вы опять читаете мне нотации! Ох уж эти молодые люди!

Наконец я выбрался из когтей этого доброжелательного мучителя. Когда я вернулся с бумагами домой, я нашел там письмо от Одиль и Сакселя собственной персоной. Он поджидал меня, читая «Юманите», что было не совсем во вкусе хозяина гостиницы. Мы поднялись ко мне в комнату.

– Так они вернули вам бумаги?

– Без проблем, – ответил я.

Одиль назначала мне встречу на этот же вечер, но не сообщала ничего конкретного. Я сунул письмо в карман. Разрезал бечевки и распаковал газеты и рукописи.

– Узнали что-нибудь новое о…

– Она тоже вне подозрений.

– Вы поблагодарили графиню?

– И правда. Я об этом не подумал. Она пригласила меня к себе на ужин.

• – Встретимся там.

– Тем лучше. Значит, я должен ее поблагодарить?

– Само собой.

– Я напишу ей «спасибо» на почтовой открытке.

– Хорошая идея. Она будет очень довольна, лишь бы ей понравился вид.

– Выберу какой-нибудь наугад.

– Это самое лучшее.

– Тогда нужно, чтобы я поблагодарил и Англареса.

– Не стоит. Расскажите, как все происходило?

– Это было сплошное мучение: математик из прокуратуры, который знал меня в детстве!

– Вот странное совпадение.

– Он хотел вызвать меня на разговор, увлечь меня доказательством теоремы Ферма, Брувером и принципом исключенного «третьего», но я не поддался.

– Вы правильно сделали. Скажите, а на что он намекал?

– На самом деле эта тема может вас заинтересовать. Речь шла о том, чтобы узнать, есть ли такие математические посылки, которые не истинны и не ложны.

– Не понимаю.

– Если хотите, есть ли такие посылки, истинность которых или ложность которых невозможно доказать. Одни утверждают, что есть; некоторые даже думают, что, должно быть, существуют посылки, для которых можно было бы доказать, что нет доказательств, истинны они или ложны. Между истиной и ложью не исключено нечто третье.

– Это очень интересно, то, что вы мне здесь рассказываете. Я считаю, что в этом ярко проявляется диалектика. Вы нет?

– Мне, реалисту, известно только, что есть истинные посылки и ложные.

– Решительно, Трави, я опасаюсь, что в вас не очень-то много от темперамента революционера.

– Когда-нибудь вы мне объясните, что такое диалектика. Ж. никогда не мог этого сделать.

– Не презирайте Ж. В конце концов, я считаю, что он все-таки прав. Прежде всего – борьба! Ежедневные требования, забастовки, пропаганда.

– Мне кажется, у вас изменилось мнение на этот счет.

– С некоторых пор мои идеи изменились. Я хочу слиться с пролетариатом и стать активистом.

– Англарес, он тоже хочет стать активистом?

– Да.

– Вы начинаете производить на меня впечатление.

– А раньше мы на вас не производили впечатления?

– Вы видитесь с людьми с улицы Насьональ?

– С людьми! С товарищами, хотите вы сказать. Разумеется, я с ними вижусь.

– Они еще верят в дух Ленина?

– Не подшучивайте над ними. Они очень искренни. Очевидно, если бы в партии узнали об их занятиях, их бы немедленно исключили. И партия была бы права.

– Я не понимаю, что вы нашли в этой секте.

– Однако это не так трудно понять. – Он ответил мне почти грубо; потом продолжил: – Вы осуждаете меня за то, что я люблю эту женщину?

– Я никогда не говорил, не намекал, что осуждаю вас, и потом вы как будто уверены, что я знаю, о ком вы говорите.

– Англарес рассказывал вам, что я – любовник Элизы, будто бы я не знаю!

Я предпочел промолчать, чем показаться чересчур наивным.

За ужином Саксель пытался объяснить мне, что такое диалектика, но ему не удалось ясно сформулировать то, что он знал по этому поводу. Я оставил его, отправляясь на встречу с Одиль. Она ждала меня в кафе недалеко от Лионского вокзала. Она не казалась такой безразличной, как раньше. Я собрался этому удивиться, но она не дала мне на это времени, и я ничего не узнал от нее, пока не рассказал, что произошло со мной за эти несколько дней, за эти четыре дня. Я рассказал все в подробностях и даже дошел до принципа исключенного «третьего», так как мне показалось, что это доставляет ей удовольствие. В конце концов я исчерпал все свои жалкие новости. Было много народу, люди входили и выходили, садились или вставали, ели-пили или читали, самые разные люди. Я смотрел, как они входят и выходят, садятся и встают. И тогда она сказала:

– Я ухожу.

– Вы уходите?

– Я уезжаю. Я хотела сказать: уезжаю. – И продолжала: – А что же мне делать, кем мне быть? Идти работать? Я не настолько смела. Или стать, как все остальные? Панель – это так ужасно, это наводит тоску. На это у меня тоже не хватит храбрости. Поэтому я уезжаю.

– Но куда вы хотите ехать? Вы не можете так вот взять и уехать. Куда вы поедете?

– Вы сочтете это неинтересным, то, что я собираюсь сделать: я еду в провинцию к родителям. Меня примут, меня простят.

– Это так мрачно, то, что вы рассказываете.

– Вот уже и лето. Я буду в деревне. Как будто еду на каникулы. Вам так не кажется?

– Мне кажется, что это ужасно.

– Что же мне делать? Там меня оставят в покое. Я знаю. Я не буду ни о чем жалеть. Мне не о чем жалеть.

Какая жизнь была у меня до сих пор? Вы знаете какая. И что же? Только о вас я и буду сожалеть, потому что вы были хорошим другом. Остальное ничего не стоит. Я буду посылать вам почтовые открытки, чтобы вы знали, жива ли я еще. Не очень длинные, потому что я не люблю писать.

– Я не ожидал такого! – сказал я, что вызвало ее смех.

Я недовольно взглянул на нее:

– А вы не думаете, что я все-таки мог бы что-то сделать для вас?

– Что?

Этого я абсолютно не знал.

– Вот видите. Самое лучшее – уехать. До свидания.

– Но мой поезд! Я не собираюсь пропустить свой поезд. У меня забронировано место.

– Я провожу вас?

– Если вы не слишком взволнованны.

Я дошел с ней до камеры хранения. Взял ее чемодан. Купил для нее газеты, фрукты. Для нее – поэтому я и подумал об этих мелочах. В ночном поезде было мало пассажиров. Я достал для нее подушки. Устроил ее в купе.

– Видите, – сказала она, – я взяла второй класс. Так будет лучше, когда я приеду туда. Провинциальные нравы!

– Я сражен тем, что вы вот так уезжаете.

– Только не машите мне платком, когда поезд тронется.

– Уж не беспокойтесь. Но вы не думали о том, что, наверное, есть способ устроить все по-другому?

– Сейчас уже поздновато об этом думать.

– Действительно. Поздновато. И ничем не поможешь.

– Не берите в голову.

– И все-таки.

– Ну вы же не станете впадать в депрессию?

– Нет, конечно. Вон уже объявляют отправление.

– Выходите, или я увожу вас с собой. Я вышел.

– Значит, вы мне напишете?

– Обещаю.

– Я забыл вам сказать: я съезжаю из гостиницы. Хозяин просто кипит, когда меня видит. Он мне противен. Буду жить в другом месте.

Раздался свисток.

– Пишите мне до востребования, почта на улице Монж.

– Вы будете там жить?

– Не знаю. Все-таки будет повод прогуляться. Только я останусь совсем один.

Поезд тронулся.

– Ну до свидания, друг.

– До свидания, Одиль. Не забудьте: до востребования, улица Монж.

Она убрала голову из окна. Исчезла. Я сразу отвернулся и пошел вдоль поезда, который проходил справа от меня все быстрее и быстрее, пока не зажегся красный свет. Я вышел из вокзала и, словно для того, чтобы сжечь все мосты, решил выселиться из гостиницы в тот же вечер. Но, придя туда, я почувствовал себя таким изнемогшим, что предпочел поспать эту ночь здесь и переехать на следующее утро. Я очнулся от глубокого сна и встал, чтобы сложить вещи. Хозяин гостиницы ненавидел меня с тех пор, как я выпутался из истории, благодаря высокой протекции. Он считал это несправедливым.

Теперь я поселился в гостинице предместья Сен-Мартен. Оказавшись таким образом поблизости от площади Республики, я прилежно посещал собрания, проводившиеся за стаканом аперитива, и несколько раз в неделю бывал у Англареса. Распорядок этих вечеров почти не менялся. Споры велись за изысканной трапезой, так как Англарес любил хорошо поесть. Он утверждал, что дичь, блюда под соусом, острые сыры и крепкие вина способствуют развитию психоаналитических способностей, и не останавливался ни перед чем, чтобы вызвать в себе проявление этих самых способностей. После ужина начинались «опыты», так как в них бесстыдно ссылались на экспериментальную науку и взывали к прославленным именам Клода Бернара, Шарко и доктора Анкосса, или Энкауссе, который больше известен под этой латинской фамилией. За отправную точку эти «опыты» брали или игры, в которых воображение Англареса (редко – какого-нибудь ученика) изменяло правила, чтобы приблизить их к «психоанализу», или гадания, которые подвергались такой же переделке, – Англарес переиначивал их, следуя голосу своего бессознательного. Цель этих опытов, которые все время варьировались – у Англареса был неровный характер, – состояла не в том, чтобы предсказать будущее, а скорее в том, чтобы выявить связь идей и явлений, которые обычно считали странными, чудными, неоднородными, или совпадения, которые казались всем сногсшибательными или сверхъестественными. В любом случае они доказывали бесспорность особой миссии Англареса, и это были объективные доказательства, а субъективными занималось его окружение. Эти опыты также позволяли распределить по друзьям порции причитающейся им гениальности в зависимости от теплоты чувств, которые питал к ним Англарес, или его желания привязать этих людей к себе. Один перебежчик из группы Сальтона стал нашим верным сторонником после того, как ему внушили, что всем течением его жизни управляет печать избранности, но потом Англарес смеялся над этим, нисколько не смущаясь: в неофициальной обстановке он часто держал себя с ним, как пророк с пророком. Напротив, любого человека, которого он считал посредственностью или физиономия которого ему не нравилась, он энергично лишал чести совпадений. Вот так мы играли, вплоть до чтения предсказаний на прошедший день, в чем и заключался сеанс, как я уже говорил. Подробный рассказ об этих упражнениях составлял потом экспериментальную часть «Журнала инфрапсихических исследований», и его страницы заполнялись, таким образом, без усилий. Но вступление в коммунистическую партию разрушило весь этот прекрасный распорядок. Медиумы были заброшены ради митингов, а толкование сновидений – ради китайского вопроса. Неукротимый пыл сжигал новоявленных активистов. Соприкоснувшись со средой настоящих рабочих, Вашоль едва не погиб от энтузиазма. Верный себе Шеневи рассчитывал тайно овладеть браздами правления и надеялся увидеть первую страницу «Юманите», посвященную инфрапсихическому брожению масс и непредвиденным проявлениям пролетарского бессознательного. Саксель, напротив, склонялся к самой строгой ортодоксии и даже – неслыханное дело – убеждал свою любовницу в том, что она не вызывала дух Ленина, на том основании, что мертвые не «возвращаются» и что «суеверия – это опиум для народа», как он фигурально выражался. Таким образом, Элиза перестала затемнять классовое сознание завсегдатаев улицы Насьональ, и теперь можно было видеть, как эта красивая девушка заходит выпить амер-пикон за столиком Англареса, который всегда при ее появлении склонялся в глубоком поклоне. Что касается группы Муйарда, она прекратила свое существование и больше о ней ничего не слышали. Некоторые, однако, отказались вступать в коммунистическую партию по разным мотивам; но их положение осложнялось. Венсан, не скрывавший своей антипатии к Москве, был атакован правоверными, которые прожужжали ему все уши об Ульянове. Он упорствовал. Что касается меня, хоть я и пел на митингах «Интернационал» и бурно аплодировал "Броненосцу «Потемкину» – фильму, пришедшему к нам оттуда, я не торопился обращаться. Впрочем, меня оставили в покое; события, в которых я был недавно замешан, обеспечивали мне некоторое снисхождение, по крайней мере временное.

Лето прервало эту первую вспышку энтузиазма. Одни уехали на море, другие – в деревню. Англарес вздумал замуровать себя в башне одного туренского замка, чтобы встретиться там с какими-то привидениями. Только я и Венсан остались в Париже. Он считал меня индивидуалистом, я уважал его независимость. Получилось так, что мы подружились где-то к тому времени, когда я получил письмо – после двух месяцев ожидания, – а спустя некоторое время мы затесались из любопытства в бурлящую толпу манифестантов: митинговали в защиту двух невиновных людей, приговоренных к смертной казни. Началось все у перекрестка Елисейских полей. Мы присоединились к процессии, которая двигалась по авеню, распевая «Интернационал», выкрикивая лозунги и призывы. Фараонов и след простыл. Буржуа на террасах кафе в беспорядке отступали. Шествие победоносно проследовало до площади Звезды, пока не было прервано выстрелом со стороны ресторана Фуке. В это бандитское укрытие полетели камни, женщины закричали. Продолжения не последовало. Когда мы подошли к Триумфальной арке, запал был уже не тот. Человек шесть поймали одинокого полицейского, который пытался шутить и убеждал всех, что в социальном вопросе он придерживается прогрессивных взглядов. Демонстранты разошлись – одни направо, другие налево. Мы пошли по авеню де Терн. Большинство кафе было закрыто. В этот момент я заметил Ж. и того самого Сабодена, которого встречал у графини.

– Каша заварилась на бульваре Севастополь, – сказал мне Ж., – там построили баррикады.

– Вы туда? – спросил Венсан.

– Ищем такси, – ответил Сабоден, – баррикады! Вот это славный денек!

На авеню Вильерс мы нашли такси. Доехали до площади Клиши. Мы с воодушевлением обсуждали ночной захват Елисейских полей. Площадь Клиши была оцеплена полицией. Такси развернулось и довезло нас до улицы Роше. Тогда шофер сказал нам, что он член партии; он полагал, что там уже имеются убитые, хотя было неясно, откуда такие сведения. На всякий случай он избегал всех ограждений, сворачивал, объезжал. В конце концов мы добрались до улицы Сен-Дени. Вышли. Бульвары кишели полицейскими. Люди делали вид, что просто прогуливаются; и ни одной машины. Все вроде бы спокойно. На бульваре Севастополь народу оказалось гораздо больше, но все было кончено. Можно было свободно проходить, хотя через каждые сто метров вас задерживали и обыскивали служители порядка. Мы разглядывали разбитые витрины, коробки из-под обуви, валявшиеся на мостовой, сломанные садовые решетки, «ту самую» баррикаду. Если рядом не было шпиков, обменивались восторженными возгласами. Мы пошли вниз по бульвару к Сене. Все смешались вместе: жандармы, любопытствующие, бывшие демонстранты. Все это показалось мне ужасно запутанным. У Центрального рынка полицейские исчезли. Тут же образовалась толпа, желавшая послушать противоречивые, но героические рассказы. «Та самая» баррикада вселяла надежды в сердца опоздавших. Внезапно появились шпики и со знанием дела устремились к кучкам людей. Мы рванули по направлению к рынку. Через две или три пустынные улицы нам встретилось новое сборище, тут тоже не было недостатка в рассказчиках. Но снова как из-под земли возникли полицейские. В этот раз я смотрел на них в упор. У них был уверенный вид. Один оказался рядом со мной, должно быть, ему что-то взбрело в голову. Я бросился на землю, не знаю почему. Встал, слушая, как мне кричат всякие гадости. Зашагал с гордым видом, нагнал Ж. Венсан и Сабоден исчезли. Я оглянулся и увидел, как их грубо уводят. Я был возмущен. Ж. сказал:

– Не психуй, их выпустят завтра утром.

Мы продолжали свое отступление. На улице Риволи шли работы. Мы добрались до набережной.

– Мне нужно возвращаться.

– Где ты живешь?

– Предместье Сен-Мартен.

– Подожди, пока все успокоится. Проводи меня, я живу на авеню Мэн. Пойду домой, здесь больше нечего делать.

Я провожал его, по пути отвечая на вопросы; он подробно расспрашивал меня об Англаресе и его учениках.

– А ты, ты не вступаешь?

– Нет, – ответил я.

– Почему?

Какой вразумительный ответ я мог бы дать? Я чувствовал, что он уже приготовился агитировать меня, это раздражало.

– Ну так почему же? – спросил он. Я только и смог сказать:

– Ну, знаешь ли, я не убежден.

– И после такого вечера, как сегодня, ты не убежден?

– Да, все это трогательно.

– Почему же «трогательно»? Что за мысль – сказать слово «трогательно»? Ты не знаешь, что со времен Коммуны в Париже впервые строили баррикаду? Главное вот в чем: парижский пролетариат попробовал себя в уличных боях.

И пока мы не дошли до его дома на улице Сен-Жак, он объяснял мне тактику уличных сражений. Поднимаясь по лестнице, он, должно быть, искренне пожалел меня.

Когда Англарес вернулся из своей башни, он охотно выслушал наши рассказы о том, что мы видели демонстрации, и не преминул перечислить знаки, по которым совпали некоторые детали его жизни и некоторые эпизоды восстания, да так искусно, что смог убедить нас в том, что одно зависело от другого. Он увидел в этих событиях новые причины для того, чтобы активно участвовать в работе партии, но вскоре наступила полоса разочарований. Шеневи выставили из «Юманите», когда услышали (придя в полное изумление) его речи (удивительная неосторожность) о том, что революция должна активизировать душевные состояния, не поддающиеся контролю разума: сон, состояние опьянения и некоторые формы сумасшествия. Разразился крупный скандал, Саксель осудил Шеневи. Потом Вашоль произвел не лучшее впечатление, заявив, что каждый рабочий должен убивать любого священника, который встретится на его пути: его приняли если не за провокатора, то, во всяком случае, за хулигана. Саксель осудил Вашоля. Наконец, и Англаресу очень быстро надоело ходить на собрания партийной ячейки, на улицу, где ему встречались лишь консьержи и содержатели кафе – они недоверчиво разглядывали толстый черный шнурок, на котором держалось пенсне, волосы, рассыпанные по плечам, и его одежду, напоминавшую одновременно одеяние розенкрейцера и фрак приглашенного на коктейль. Нечувствительность этих людей доходила до того, что они не реагировали на его взгляд. И когда его собрались засадить за зубрежку экономической ситуации в Европе, чтобы потом он разъяснял ее всему кружку, Англарес предпочел ретироваться. В то самое время, когда я получил второе письмо от Одиль, Англарес и его одиннадцать или тринадцать близких друзей, вступивших в партию меньше чем шесть месяцев назад, вышли из нее, разочаровавшись и разуверившись в будущем революции, подготовленной такими хамами – правоверными коммунистами.

Однако это отступление вызвало раскол: Саксель и еще двое или трое остались на стороне Москвы. Иногда они заходили на аперитив, несколько раз их видели у Англареса, но преданные ученики допускали их в свой круг только по старой памяти, и так же как два месяца назад предателями считали тех, кто не вступил в коммунистическую партию, теперь такой же ярлык получили те, кто не захотел из партии выйти. С другой стороны, меня удивил Венсан, он, казалось, был не рад такому повороту: он опасался, как бы дело не дошло до «тайного общества». Итак, одни действовали на одной стороне, другие – на другой: обсуждения, споры, удары исподтишка случались все чаще. Обменивались программами с группами своих противников и подписывали манифесты союзников, но никто не знал, что делать. Ожидали, когда же Англарес спустит последний корабль, чтобы всем можно было спешно на него взобраться; но пока что он проявлял крайнюю осторожность. Он решил, что для нас вполне достаточно поупражняться в новых играх. Мы препарировали случай, исследовали психологию бессознательного, практиковали гадание по числам, следуя особым правилам – совершенно несерьезным, как я объяснял это в другом месте. Я препарировал, исследовал, практиковал; это гадание по числам было отчасти моей заслугой; я разъяснял Англаресу математические игры, и хотя он ничего не понял, но извлек из них совершенно потрясающие парапсихологические эффекты. Я с удивлением и любопытством участвовал во всех этих сборищах и играх, которым придавался политический смысл. В самом деле, все продолжали проклинать буржуазное общество и желать какого-то нового общества; и в этот момент основная деятельность состояла в том, чтобы не покупать больше «Юманите». Поскольку я никогда не делал ничего подобного…

Сакселя, который мне очень нравился, я больше не видел. Митинги, собрания партийной ячейки или кружка, чтение «Капитала» отнимали у него все время. Теперь моим лучшим другом стал Венсан Н. Он поражал меня своими суждениями – столь резкими, что я иногда задумывался над тем, что он делает среди нас; эта независимость нравилась и не нравилась Англаресу, особенно его раздражало, если благодаря этой независимости проваливался начатый «опыт», так как нередко случалось, что Венсан протестовал против «убожества» некоторых опытов, как он это называл, и отказывался в них участвовать. Я много узнал, общаясь с ним, действительно много: теперь я вроде бы разбирался в той болотистой области, в которой мы плавали.

Заброшенный сюда случайно, я дал пене облепить себя, словно булыжник, покорный и оглушенный. Венсан взялся открыть мне глаза на то, что меня окружает, по крайней мере в этих кругах; он рассказал о сектах и отдельных людях, союзах и разрывах, перегруппировках и расколах. Он описал мне сутолоку мнений и столкновения систем, дробление теорий, брожение идей, размножение всяческих отпочковавшихся «измов» – делившихся, как клетки, ничтожных, вибрирующих. Когда я узнал все эти мелочи, то понял, что не вынес отсюда практически ничего.

Примерно в то же время я вдруг обеспокоился истинным значением своих трудов, но лишь временно, поскольку решил их продолжать без колебаний. Я сказал себе:

– Если я люблю ее, все окажется легким. Что не сделаешь ради любимой женщины? Если я люблю ее, я поеду за ней и привезу ее сюда. Как мы будем жить? Я мог бы работать, к примеру, если я ее люблю. Да, поеду за ней, и, может быть, нам удастся уехать – так как, вероятно, она не захочет возвращаться – в Испанию или еще лучше в Марокко, где я, может быть, снова встречу того араба, смотревшего на мир, застывшего в созерцании, интересно чего? Там, на дороге, что ведет от Бу Желу к Баб Фету вдоль городских стен. Но как же мы сможем уехать? О, если я ее люблю, наверно, мне будет не трудно найти способ покинуть этот старый город, в котором мы встретились.

Трудно как раз другое – оказать услугу, особенно женщине, помочь ей, поддержать ее. Тут же все начнут думать, что вы любите ее, а я, конечно, не хотел, чтобы обо мне могли такое подумать, еще меньше хотел, чтобы меня сочли сентиментальным. Я не знал, что делать. Иногда внезапно мне приходило в голову, что я должен как-то действовать, но я не шел дальше этого первого побуждения, а продолжал жаловаться и страдать, осуществить определенный план казалось мне невозможным. Впрочем, подобные мысли посещали меня не слишком часто. Этим воспоминаниям я был обязан только своей памяти, я не видел никого из тех, кто знал ее, людей, разбежавшихся от револьверного выстрела, которым прикончили июньским днем самого высокого среди них на улице Рише, я был обязан этим воспоминаниям только своей памяти и никогда больше не ходил по тем местам, где мы когда-то бродили вместе. Теперь шесть месяцев ослабили нашу дружбу, шесть месяцев, а точнее, сто сорок шесть дней, подсчитывал я: точно считать я всегда умел.

Дни и память; некоторые дни сгущали события, словно для того, чтобы облегчить работу памяти; так было двенадцатого декабря того года. Умывальник был засорен, потому что накануне я напился совершенно невозможным образом. Выплывая из тумана пьяного отупения, я проводил дрожащей рукой по перекошенному лицу, не решаясь взяться за бритву. Было уже поздно. Постучалась уборщица, намеревавшаяся прибраться у меня. Я посмотрел невидящим взглядом на листок бумаги, валявшийся на столе; даны две простые правильные кривые, регулярно пересекающиеся, найти число их точек пересечения в функции двенадцати множеств, от которых зависит их символическое представление по отношению к двум осям координат; потребовалось бы шесть множеств, чтобы точно представить подобную геометрическую фигуру; в этом заключалось, как я полагал, одно из моих открытий – на самом деле простая констатация, из которой до сих пор я не смог ничего извлечь. Я взял тетрадь; в ней были вычисления нового класса чисел, которые, как мне казалось, изобрел я, чисел, состоящих из двух элементов – крайних членов одного двойного неравенства: они проявляли по отношению к трем другим операциям кроме сложения крайне любопытные свойства, которые я еще не до конца выяснил; здесь же были записаны исследования, в которых я ссылался на индукцию бесконечных серий, и интеграл Парсеваля, исследования, которые я определил как сложение направо и сложение налево комплексных чисел, и отмечал важность этих операций для комбинаторного анализа. Цифры, цифры, цифры. Стучала уборщица, пришедшая заправить мою постель. Я решил побриться в парикмахерской, а в дополнение сделать на лицо теплую примочку. Таким образом, я обрел свой прежний вид. Выпив большую чашку черного кофе, побродил немного, так что мой маршрут напоминал цифру 8, и начал чувствовать себя вполне прилично. Теперь я удивляюсь, о чем же я мог тогда все время думать. Около полудня я подходил к кафе на площади Республики. Я увидел Англареса и Вашоля, а также еще двоих неизвестных мне людей. Увидеть два новых лица – в этом не было ничего особенного, Англарес обожал новых людей: достаточно было какому-нибудь человеку столкнуться с Англаресом при странных обстоятельствах, как его сразу же включали в число учеников, даже если этот человек не проявил никаких качеств, необходимых, чтобы стать членом секты, как я, например. Поскольку Англарес остывал так же быстро, как и загорался, неофит исчезал, иногда бесшумно, часто с грохотом. Это служило поводом к лаконичным письменным оскорблениям, исключениям, проклятиям – в общем, жизнь как бы кипела.

Одним из этих двоих был не кто иной, как Владислав, художник, которого Саксель часто мне показывал на Монпарнасе и гением которого восхищались на площади Республики, но издалека, так как до сих пор он решительно отвергал все авансы Англареса. Что касается второго, я прямо-таки задохнулся, когда услышал его имя: Эдуард Сальтон. С открытым ртом смотрел я на этого знаменитого мерзавца, этого доносчика, этого педераста, этого недостойного человека. Они с Англаресом дружелюбно беседовали, вернее, обменивались любезностями время от времени, а в основном слушали художника Владислава. Тот рассказывал, как он занимался некрофилией в Бретани в грозу и как он смог нарисовать только голые ноги, прижимая к носу смоченный в абсенте платок, и как в деревне после летних дождей он ложился в теплую грязь, чтобы соединиться с матерью-природой, и как он ел сырое мясо, выдержанное по способу гуннов, что придало ему ни с чем не сравнимый вкус. Слушая его, никто не мог усомниться в том, что он гениальный художник. Вновь подошедший Шеневи прервал этот опус. Он принес нам важные новости: благодаря своей дипломатической ловкости мы можем с уверенностью констатировать, что на нашу сторону перешла группа диссидентствующих социобуддистов, состоящая из трех человек, но очень достойных. Все зааплодировали, я тоже, хотя и не знал, о чем идет речь. После этого Шеневи, Вашоль, Сальтон и Владислав отправились обедать с тремя вышеупомянутыми социобуддистами, чтобы заключить конкретный союзный договор, действительный на текущий год. Я остался один с мэтром, я хотел сказать с Англаресом, который спросил меня, улыбаясь:

– Вы, должно быть, очень удивились, увидев Эдуарда Сальтона среди нас?

– Да, действительно, – признался я.

– Вы уж извините меня, я вас пока не ввел в курс дела, но вы же понимаете: чтобы довести некоторые планы до конца, нужна определенная скрытность.

– Разумеется.

– Некоторые начинания нельзя вершить всем коллективом. Мне должны доверять.

– Конечно.

– У вас есть время? Я объясню вам, как обстоят дела.

– С удовольствием.

– Так вот. Я намереваюсь воссоединить все расколотые секты и раздробленные группы, естественно, те, которые более-менее близки нам, вот почему вы видели здесь Сальтона. Я обратился к нему не без некоторого отвращения, хотя нельзя отрицать того, что его идеи кое-где созвучны нашим. Может быть, я был излишне суров по отношению к нему. В любом случае он привел к нам Владислава, а Владислав – это серьезная поддержка: вы знаете, как он знаменит. Мы сделаем его почетным президентом, и вокруг его имени можно будет создать определенный союз. Союз, который было бы невозможно создать вокруг моего имени, – прибавил он, улыбаясь.

Он продолжал:

– Заметьте, если даже такое воссоединение окажется неэффективным, у нас все-таки будет возможность распространить свои идеи и, может быть, привлечь на свою сторону оригинальных людей, которые пока о нас не знают. Вы согласны?

– Безусловно, – сказал я, – безусловно.

– Если вас это интересует, я покажу вам список групп, которые мы созовем.

Он протянул мне отпечатанный лист, на котором перечислялись:

полисистематизаторы

материалисты-феноменалисты

телепаты-диалектики

ортодоксальные сторонники пятилеток

разнообразные антропософы

плюровалентные дисгармонисты

югославы-антиконцептуалы

медиумнисты-паралирики

сторонники ультракрасных, фанатики на перепутье

спириты-инкубофилы

чисто асимметричные революционеры

непримиримые полипсихисты

террористы-антифашисты крайне левой промуссолинистской ориентации

фруктарианцы-антишпики

несогласованные метапсихисты

рассеянные парахимики

движение за применение барбитуратов

комитет по пропаганде заочного психоанализа

группа Эдуарда Сальтона

диссидентствующие социобуддисты (уже упоминавшиеся)

неработающие феноменологи, сторонники небытия

ассоциация революционеров-антиинтеллектуалов

единые бунтующие ничегонеделатели

посвященные антимасоны-синдикалисты

и тридцать одна бельгийская группа.

– Можете оставить этот документ у себя, – сказал Англарес, – есть ли у вас возражения против какой-либо из этих групп?

– Никаких.

– Очень хорошо. А теперь я отправляюсь обедать. Он потер руки, заприметил такси и устремился за ним. Он был в прекрасном настроении.

– Странно, что у него такое прекрасное настроение, – думал я, по второму разу разглядывая этот салат из названий. Теперь я знал, что он сам не принимает всерьез три четверти всех этих людей. Чем больше я раздумывал над этим, тем более странной казалась мне страсть, питаемая им к делам подобного рода: объединениям, воссоединениям, волнениям, выступлениям, поздравлениям, возражениям, взаимным оскорблениям, разъединениям. В конце концов я решил, что раз его это забавляет – он вполне свободен, этот человек, во всяком случае, я не видел в этом ничего плохого. Итак, перестав мучиться по этому поводу, я встал и тронулся в путь, потихоньку приближаясь к дому моего дяди, чтобы получить кое-какие деньги. Поскольку мне не следовало появляться там до четырех часов, я не спешил. Слонялся по бульварам ленивым шагом, в голове – ветер. Однако около площади святого Августина я вдруг вспомнил, что именно в этой точке мира я впервые встретил Одиль. Потом мне пришел на ум тот глупый каламбур, придуманный благодаря первой встрече с Англаресом. Выходя от дяди, я как раз впервые встретил Одиль: прошло, должно быть, немногим более четырехсот тридцати дней, а скорее всего, четыреста тридцать три. «Ну, вот и первое число», – сказал я себе, и тогда ко мне пришла настолько сногсшибательная идея, что я внезапно замер на месте. Потом, кое-как придя в себя, я бегом пустился в обратную сторону. Я бы с удовольствием прыгал через скамейки, но не осмелился. Я не знал, как уменьшить свой немыслимый восторг. Несколько раз я начинал хохотать – это выглядело очень неприлично. Я не мог предстать перед дядей в таком состоянии. Тогда я заставил себя произвести мысленно несколько сложных расчетов, и, когда я входил в гостиную в индокитайском стиле, мне было просто очень весело. Я подумал, что удача сопутствует мне, дядя, казалось, был в прекрасном настроении. Решительно все сегодня были в прекрасном настроении. День продолжался лучше, чем начинался.

– Ну, что нового? – спросил меня дядя самым сердечным тоном. Он полюбил меня в десять раз сильнее после того, как я чуть было снова если не запятнал, то по крайней мере почти скомпрометировал свою фамилию.

– Что нового? Да вот, я собираюсь жениться.

– Невозможно! Ты знаком с женщиной?

– Естественно, – ответил я, обидевшись.

– Ты ее любишь?

– Естественно.

Я скрывал от него истинный замысел; этот брак нужен для того, чтобы освободить Одиль, но он не свяжет нас никакими другими обязательствами: я нашел способ оказать ей услугу и доказать свою дружбу, только свою дружбу, ничего, кроме дружбы. Это решение показалось мне необыкновенно благородным и столь удачным, что я даже не смутился от того, что потратил на его поиски столько времени.

– И как же зовут твою невесту? – спросил дядя.

– Мадемуазель Кларьон.

– Из хорошей семьи?

– Из отличной.

Он поморщился: тут уж не до шуток, раз я нашел хорошую партию. Я приблизительно описал жизнь Одиль. Ему это понравилось больше.

– Вижу, вижу, вы подойдете друг другу, потому что походите друг на друга.

– Если тебе так нравится выражаться. Я поеду за ней туда.

– И похитишь ее.

– А после мы поженимся.

– Ее семья будет против.

– Обойдемся без семьи.

– Ты думаешь, это возможно?

Я ничего не знал об этом. Тогда он объяснил мне, что такое брак и какие формальности должны быть соблюдены. Мне особенно понравилось тройное оглашение, а моему дяде еще больше, он уже заранее радовался, представляя выражение лиц моих родственников.

– Хорошо, вот ты женился (какой методичный ум!), как вы будете жить?

Здесь-то я его и поджидал.

– Ты нам поможешь, – ответил я. Он засмеялся.

– Ты так думаешь?

– Конечно. Тебе нужно только удвоить сумму, которую ты мне обычно даешь.

– Не будь таким скромным.

– И потом, я буду работать, например, буду давать уроки.

– Я тебя не узнаю. Это любовь тебя так преобразила?

Я предпочел не отвечать на такой глупый вопрос.

Мой дядя был очаровательным человеком и готовым на все, лишь бы сыграть хорошую шутку с моей семьей. Я вышел от него с тысячефранковыми банкнотами в кармане. Я счел себя великим пройдохой, а также подумал о том, что можно прекрасно себя чувствовать на декабрьском холоде, даже когда на тебе всего лишь жалкое пальтецо с обтрепанными рукавами и замусоленным воротником. Я подумал: а не подарить ли себе хорошее пальто, ведь у меня несколько тысяч франков, но с возмущением отверг мысль о таком глупом растранжиривании денег, предназначенных для других целей. Тем не менее мне нужно было посмотреть расписание поездов.

Несмотря на обтрепанные рукава и замусоленный воротник, я зашел в шикарный бар и, подражая Сакселю, заказал порто-флип. В расписании нашелся поезд в двадцать два сорок восемь – поезд Одиль. Пораньше никакого другого не было, а даже если бы и был, я успел бы только на этот. Двадцать два сорок восемь; итак, я проведу одну двадцатую этого дня в поезде. Довольный этим замечанием, я проглотил свой портвейн с желтком и на такси доехал до гостиницы.

Я собрал чемодан и спустился вниз.

– Вы уезжаете, месье Трави? – спросила хозяйка.

– Только на два или три дня.

– Комнату сохранить за вами?

– Я там оставил все свои вещи, мадам.

Я чувствовал, что мне по плечу ответить хозяйкам всех гостиниц мира, даже любезным. Такси довезло меня до Лионского вокзала; я сдал чемодан в камеру хранения. Теперь в запасе было еще около четырех часов. Конечно, я не пойду на площадь Республики: нет настроения. Позвонил Венсану: его не было дома. Тогда я поужинал, потом терпеливо ждал, но когда подошел поезд, я не утратил ни капли от моей радости и спал так хорошо, что проехал остановку, на которой должен был выходить. Мне пришлось очень долго дожидаться, пока мы повернем назад. Что-то похожее на автобус довезло меня до цели. Это местечко с большой натяжкой можно было назвать маленьким городком. У меня не было никакой причины приезжать в этот маленький город в такой холодный декабрь. Первый встречный сказал бы мне об этом, если б я его спросил. Я решил оставить чемодан в гостинице. Мое появление вызвало там интерес, но я не заготовил никакого ответа. Поскольку я молчал, этот интерес усилился, и меня определенно расценили как подозрительную личность. Мне же все это было безразлично; я не спеша пообедал. Потом вышел на улицу. Отойдя немного от гостиницы, спросил дорогу. Семья Кларьон владела на выезде из городка большим домом самой обыкновенной постройки с большим садом, дом окружали высокие стены. Находился он на тракте. Я остановился перед воротами, в саду завыла собака. Проходившие мимо местные жители придирчиво осматривали меня. Я отошел от ворот. Пошел по тропинке, которая вела вдоль одной из стен, правда, не менее высокой, чем другие; тропинка же кончилась тупиком. Я пошел обратно и очутился на тракте нос к носу с любопытными аборигенами. Тогда все мне показалось необычайно сложным, может быть, даже выше моих возможностей. Я хотел, чтобы все шло легко и без всяких романтических деталей, но как это сделать? Я упал духом.

Недалеко отсюда, на противоположной стороне дороги, росло несколько деревьев на краю поля. Я пошел и сел под ними, укрываясь от ветра и не отводя глаз от калитки, надеясь на то, что, может быть, она выйдет, – пустая надежда и безосновательный оптимизм. Я просидел там около часа, безразличный к любопытству местных, с замерзшими ногами и окоченевшими руками. Подул очень колючий ветер, я упорно вел наблюдение, но уже начал чихать. Наверное, чихая в очередной раз, я поднял глаза и заметил там, между двух деревьев, как кто-то закрывал окно. Теперь я был уверен, что она сейчас выйдет; я встал и спустился со склона.

– Холодновато сегодня гулять, – сказал проходивший мимо крестьянин.

– Не думаю, – бодро ответил я и зашагал в сторону деревни.

Пройдя метров двести—триста и чихнув раз двенадцать, я решил, что пора вернуться назад. И действительно, я увидел Одиль, она шла в мою сторону. Я не стал ускорять шаг и подумал, следует ли мне заговорить с ней здесь, на этой дороге, около этого дома. Но когда я поравнялся с ней, она протянула мне руку.

– Ролан! Что вы здесь делаете? – воскликнула она, очень обрадовавшись.

Я не понимал, почему она смутилась.

– Приехал повидать вас, – ответил я серьезным тоном.

Она сразу же перестала смеяться и взяла меня за руку.

– Вы думали обо мне?

– Конечно, – ответил я.

Мы стояли посреди дороги, и я чувствовал, что ветер продул мне все уши. Я трижды сильно чихнул. Проезжавшая мимо машина заставила нас сойти на обочину.

– Бедняга, – сказала Одиль, – вы схватили солидный насморк. Что вам взбрело в голову торчать тут?

– Чтобы не вызвать подозрений. Я вас похищу. Она не засмеялась.

– Я вас похищу, если вы, конечно, не против. Потому что… подождите, мне нужно вам все объяснить, эта мысль пришла мне в голову вчера на площади Святого Августина. Так вот, мы поженимся и разделим деньги, которые мне даст дядя, если я женюсь. И, таким образом, вам больше не нужно будет жить здесь и вы сможете делать то, что вам нравится. По крайней мере так же, как и я. Само собой, когда я говорю: мы поженимся, я имею в виду, что мы просто зайдем в мэрию. Другими словами, мы останемся друзьями, не так ли? Я придумал этот план, чтобы вытащить вас отсюда. Я очень долго размышлял над тем, как бы вас вытащить отсюда. И придумал такую штуку. Мы бы разделили то, что дал бы мне мой дядя, понимаете, и жили бы каждый сам по себе, как нам заблагорассудится. Я все-таки надеюсь, что смогу видеть вас так же часто, как раньше, я очень на это надеюсь.

Я не смог произнести такую длинную речь, не шмыгнув несколько раз носом. Я прервался, чтобы как следует высморкаться.

– Естественно, – снова заговорил я, – если вас это… (я искал подходящее слово) не устраивает, ну вот, вероятно, я все-таки схватил насморк.

Я сказал это без смеха, потому что насморк был действительно сильный, и я дрожал от холода. Я ждал ответа, не осмеливаясь взглянуть на нее. Она сказала:

– Что же я буду делать в Париже?

– Не знаю.

– Мне совершенно безразлично – жить здесь или там.

– Это я знаю.

Проехал грузовик с таким грохотом, что мы не могли расслышать друг друга. Он остановился перед одним из первых домов поселка.

– Вам было бы приятно, если бы я согласилась? Грузовик отъехал, давя щебень. Я знаком показал, что «да».

Тогда она сказала:

– Уезжаем сегодня вечером.

Остаток дня я провел в кафе, разглядывая людей, играющих в бильярд. Поужинал. На автобусе доехал до вокзала. Был длинный холодный декабрьский вечер; я засыпал от рома и аспирина. Два или три других продрогших субъекта, так же как и я, ждали поезда, который будет останавливаться на каждом углу; наконец он появился. Я заснул в купе. Через час я оказался в привокзальном буфете Дижона перед стаканом с грогом. Путешествовать – значит ждать: Одиль появилась спустя почти два часа. Ее сопровождал какой-то молодой человек, он нес ее чемодан. Когда они были еще далеко, она сказала, показывая на меня:

– Вот мсье Трави.

Он подошел и пожал мне руку.

– Жерар, – сказала она мне. Мы расселись втроем.

– Все нормально? – спросил я, не очень уверенный в этом.

Все прошло нормально, начиная с укладывания чемоданов и кончая долгой ночной поездкой в старом грузовичке фермера. Его сын слушал рассказ, спокойно попивая очень горячий черный кофе. А я чувствовал, что у меня поднимается температура. Объявили парижский поезд; мы снова оказались в ночи, терзаемые холодом, на длинном перроне, по которому гулял ветер. Тот парень все еще нес чемодан Одиль; мы не разговаривали. Я еле держался на ногах. В назначенный час у перрона остановился великолепный скорый поезд. Одиль зашла в вагон. Потом зашел я. Я взял чемодан Одиль и пошел искать свободные места. Найдя два места, я занял их, потом подошел к двери. Одиль вышла из вагона и разговаривала с Жераром. Я смотрел в другую сторону. Слышно было, как прицепили новый локомотив, семь минут стоянки подошли к концу, Одиль снова поднялась на ступеньку. Жерар остался стоять на перроне, не проявляя никаких эмоций. Я протянул ему руку, сказал «спасибо» и хотел еще что-то добавить. Но дверь закрыли, и поезд тронулся. Он помахал рукой. В купе было только два человека, они с трудом проснулись, чтобы взглянуть на нас. Потом демонстративно заснули вновь. Горела одна-единственная ночная лампочка. Одиль нагнулась ко мне.

– Как вы себя чувствуете?

– Отупевшим.

Она взяла меня за руку.

– У вас температура.

– Пройдет: я выпил аспирин и четыре стакана грога в буфете, пока вас ждал.

– Хотите что-нибудь?

– Нет, спасибо. А вы, у вас все в порядке?

– В порядке.

Она улыбнулась мне, выпустила мою руку. Я закрыл глаза и не просыпался до Парижа. Я поселил Одиль в гостинице, находящейся недалеко от моей, и вернулся, чтобы лечь. Одиль заботилась обо мне. Несколько раз я отключался, выбывал из жизни, мой бред принимал форму цифр, а эти цифры обозначали числа, какие-то недоброжелательные и враждебные. Они свертывались, растворялись, плодились, разлагались, как амебы или химические элементы. Они двигались в сумасшедшем темпе, так, что я никак не мог вмешаться в эту чехарду. Одиль, сидя рядом со мной, читала или подолгу смотрела во двор, где суетились служанки и хлопотали поварята. Я напряженно вслушивался в эту кухонную суматоху, и иногда две дроби сталкивались с грохотом упавшей кастрюли. Ночью, когда Одиль уходила, а я думал, что уже сплю, я до бесконечности обдумывал одну и ту же мысль: между этим Жераром и Одиль наверняка что-то было, впрочем, меня это никоим образом не касается. Утром, когда она возвращалась, цифры вновь начинали свое беспорядочное движение, зло подшучивая надо мной: «иллюзия гениальности». Через несколько дней появился новый повод для беспокойства. Сцену заполонили полицейские. Они пронумеровывались, складывались и умножались, возникая отовсюду. Тогда я заставил Одиль соблюдать какие-то безумные правила безопасности и, чтобы избавиться от этого отродья, изобретал тысячи планов, которые, благодаря жестким правилам математики, самым натуральным образом погибали на путях комбинационной топологии. Наконец в какой-то день я решил выбраться из этой каши.

Я узнал, что за эти две недели не был обнаружен ни один полицейский, никто даже не появился; больше того: наши семьи не были против нашего брака, предпочитая, чтобы на наш счет распускалось как можно меньше слухов. Поправившись, я сразу приступил к «выполнению необходимых формальностей». Я думаю, что это был мой первый социально значимый поступок. Ничего смешного я тут не видел, и, хотя это были самые обыкновенные формальности, они оставались реальностью, и я должен был узнать это на деле. Я отправился искать свидетелей для себя и Одиль; мне показалось, что Венсан и Саксель могли бы снизойти до этой роли. Я зашел к первому, но он выехал из гостиницы, не оставив адреса. Тогда я попытался добраться до второго. Теперь он «занимался криминальными происшествиями» в «Юманите». Я прождал его целый час. Наконец он появился. У него вытянулось лицо, когда он увидел меня, я удивился этому. Он колебался секунду, прежде чем пожать мне руку. Слегка смущенный, я объяснил, что пришел просить его оказать мне одну услугу – так, пустая формальность.

– С удовольствием, – сказал он очень настороженно. Он смотрел на меня с явной враждебностью. Говорить дальше я не осмелился.

– А впрочем, не стоит, – сказал я, – до свидания. Он остановил меня.

– Простите, если я веду себя немного нервно. Вы же понимаете, вы подписали это заявление, и я считаю несколько странным то, что вы пришли ко мне.

Эти слова имели смысл только в связи с каким-то эпизодом межгрупповой политики. Я понял, что не избежать «объяснения», в этих кругах просто обожали «объяснения» – сначала стрелять по ногам, а потом объясняться. Возможно, и Саксель питал к ним пристрастие. Мне это казалось довольно пустым занятием. Однако в тех обстоятельствах я не мог не произнести слов, которые прямо приводили к началу «объяснения»:

– Послушайте, Саксель, я не понимаю, что вы имеете в виду.

– В самом деле?

Тогда он вытащил из портфеля маленький листок и протянул его мне; это был текст, преисполненный высокопарно изливаемого гнева. Прочитав его, никто бы уже не усомнился в том, что Саксель предатель, продажная шкура, интриган, истаскавшийся любовник. Тут же подробно рассказывалась история о «духе Ленина» и два или три неприятных анекдота, касающихся того, что «у мещан» называется личной жизнью. Под памфлетом я увидел свою подпись.

– Ясное дело, – сказал я, – но я не подписывал это.

– В самом деле?

– Я две недели не выходил из дома: я был болен и Англареса не видел уже три недели.

– Я вам верю, но все-таки это неприятно.

– Особенно мне, поскольку я тут ни при чем.

– Я знаю, вы бы не стали подписывать эту гадость.

– Вы думаете, что эта подпись меня связывает?

– К несчастью, да.

– Послушайте, Саксель, я не хотел бы вас дольше беспокоить. До свидания.

– Вы хотели о чем-то попросить?

– Чепуха. До свидания.

– До свидания.

Мы пожали друг другу руки, и я ушел. Когда я был у выхода, мне на память пришла целая серия выражений, вроде «лучше не получится», или «так раздражаться – это что-то необычное», или «какая чудная история». Вот так запросто потерять друга мне показалось ненормальным. Я зашел в кафе и позвонил Англаресу. Его не было дома. Ладно, мне нужно пойти на площадь Республики и найти там Венсана или добыть его адрес; может быть, против него уже выпустили какой-нибудь другой памфлет. Я позвонил и Одиль, чтобы сообщить ей новость, но она куда-то ушла.

Уже смеркалось, но для Англареса и его друзей еще было слишком рано. Я зашел домой и ждал в темноте нужного часа; было время все обдумать, и, когда я снова вышел на улицу, у меня было веселое настроение. Я добрался до площади Республики к семи часам; Англареса окружала довольно многочисленная группа. Здесь были Вашоль, Владислав, Шеневи и прочие, которых я более-менее знал, и прочие, которых я не знал вовсе.

– Сколько же времени мы вас не видели, – сказал Англарес любезно и немного церемонно.

– Я болел.

– Не слишком серьезно?

– Как видите.

Дискуссия возобновилась на том месте, где я ее прервал. Художник Владислав защищал точку зрения ультралевых, а Шеневи выдвигал против него точку зрения также ультралевых; они ожесточенно спорили. Я послушал их с минуту, но, абсолютно не проникшись интересом к их узкополитическим страстям, спросил у Англареса, где сейчас живет Венсан Н., желая вместе с тем узнать его судьбу: оказалось, что пока еще он был «нашим», поскольку мне тут же дали его адрес. Я продолжал:

– А воссоединение, к которому вы приступали? Англарес улыбнулся:

– Собственно говоря, воссоединения не произошло, – сказал он, – но достигнутые результаты великолепны. Он добавил, понизив голос:

– Группа Сальтона распалась, вы видите: Владислав среди нас.

Последний в этот момент заявил:

– Мы должны совершать революцию при помощи самых радикальных инфрапсихических средств и сражаться с буржуа самым отвратительным для них оружием – экскрементами.

– Нужно скатиться в грязь и вдохнуть воздух преступления, – заявил один из неофитов.

– И не забудем в этой борьбе о мощном оружии – раннем безумии, – сказал какой-то человечек, съежившийся, как куколка насекомого или как что-то подобное.

Англарес сообщил мне, что это В., бывший «единый ничегонеделатель».

– Мы никогда не совершим революцию, если не сможем искусно околдовать целиком всю буржуазию, – промолвила еще какая-то личность с самым безразличным видом.

– Это У., – шепнул мне Вашоль, – он перешел к нам от «спиритов-инкубофилов».

Я понял, что Англарес благодаря своему маневру насобирал «учеников» почти отовсюду; я говорю: «учеников», хотя на этот момент у них вроде бы имелись идеи (?) – свои, личные. Поскольку Англарес, как мне показалось, был расположен поболтать со мной, я потихоньку сообщил ему, что собираюсь жениться. Он вздрогнул. Услышавший мои слова Вашоль сморщил нос.

– Вы собираетесь жениться? – сказал Англарес самым презрительным тоном.

Я воздержался от объяснений причины моего поступка. Вместо этого сказал:

– Саксель будет моим свидетелем.

Он схватился за пенсне и водрузил его на нос. Он сверлил меня взглядом, демонстрируя безусловные успехи в магнетизме.

– Вы смеетесь надо мной, Трави.

У него был очень красивый голос: глубокий, переливчатый, полнозвучный. – Почему же? – сказал я.

Он не ответил, стараясь прийти в себя. Вмешался Вашоль:

– Он не в курсе.

– Не в курсе чего? – спросил я.

– Как, – вскричал Англарес, – вы не в курсе?

– Но о чем речь?

Шеневи в свою очередь счел необходимым вставить слово:

– Саксель – мерзавец, мы его выставили вон!

– Надо показать ему нашу листовку, – сказал Вашоль.

Кто-то протянул мне листовку. Я внимательно перечитал ее; там, может быть, не было ни одной ошибки, но все было представлено в ложном свете.

– Надо же, и моя подпись, – заметил я.

– Вы разве не член нашей группы? – моментально парировал Вашоль.

– Какие у вас могут быть возражения? – спросил Шеневи.

Они, казалось, недовольны тем, что я удивляюсь, увидев свою подпись под текстом, которого не читал.

– Может быть, вы сохранили какие-то дружеские чувства к Сакселю, – сказал Англарес, – но поймите, что всякая дружба должна быть забыта, когда под вопросом нравственность. Мы должны оставаться чистыми, и мы останемся чистыми.

Его соратники молчали, возвеличенные этой похвальной речью. Он же поправил прическу ловким движением головы и пронзил взглядом ни в чем не повинный графин с водой. «Поза», – подумал я. Я счел бесполезным говорить даже о том, что мне не из чего выбирать, предоставляя ему победоносно мутить воду. Я положил несколько франков на свое блюдце и встал. К чему тратить слова на глухих? Я ушел, ровным счетом ничего не сказав. Я не жалел о своей небольшой проверке: найдутся ли здесь «независимые» люди?

А Венсан? Как-то он меня встретит? Поставил ли он свою подпись под этим отлучением? Я никак не мог вспомнить. Если он не подписался, мог ли Англарес спокойно произносить его имя? Я зашел в маленький магазинчик и написал ему почтовую открытку. Назначил встречу на следующий день. Он пришел.

– Ну, выздоровели?

– Вы знали, что я болел?

– Заходил пару раз к вам в гостиницу; мне сказали, что у вас «плохой» грипп. Собирался сегодня или завтра написать вам. Что нового?

Я ответил по привычке:

– Ничего.

Потом продолжил:

– В общем, я больше не увижу Сакселя и больше не пойду на площадь Республики.

– Понятно.

– Вы в курсе дела?

– Я подозревал, что все так случится. Саксель увидел вашу подпись и рассердился. Вы увидели свою подпись и рассердились.

– Именно.

– Обычный случай. Я сотни раз встречался с такими фокусами.

– Но вы, вы подписали эту бумагу?

– Так же, как и вы. Но подобные вещи случаются со мной в последний раз. Меня утомляют все эти истории, утомляют и вызывают отвращение.

– Вообще-то, я пришел не для того, чтобы выяснять все это, но чтобы попросить вас об одном одолжении: взять на себя очень нудную формальность.

– Какую же?

– Быть свидетелем на моей свадьбе.

– Формальность очень нудную или очень странную?

– Нет-нет, я не шучу: речь идет о чрезвычайно простом деле.

– Вы действительно женитесь?

– Вас это так удивляет?

– Откровенно говоря, да. В любом случае можете на меня рассчитывать.

– Спасибо. Я не слишком надоел вам с этой историей?

Я чуть было не раскрыл ему причину этого брака, который его так удивил, но отказался от этой мысли, не желая показать, что я вроде бы извиняюсь за такой странный поступок. Если не брать в расчет презрение, которое мы питали к буржуазным условностям и канцелярским формальностям капиталистического строя, какой же вид должен был я иметь, чтобы эта случайность показалась несовместимой со всей моей остальной жизнью в глазах человека, хоть немного знавшего меня? Я чувствовал, как маска, которой я прикрывал лицо, маскарадный костюм, который я надел, обращаются в прах, рассыпаются на куски, но все-таки из этих лохмотьев я создал образ, который считал подходящим для себя и который хотел сохранить на всю жизнь, – образ калеки, раздавленного несчастьем.

– Вы не слишком внимательно слушаете то, что я вам говорю, – заметил Венсан.

– О, простите.

Он посмотрел на меня тем снисходительным взглядом, который так бесил меня раньше: конечно, он считал меня влюбленным.

– Что вы сказали обо всех этих людях?

– Я сказал, что общий корень всех их заблуждений – чересчур грубая диалектика, отрицание, которое всегда направлено к низу и которое им никогда не удавалось преодолеть, и не без причины. Есть два способа не добиться какой-либо цели: потому что ты не можешь этого сделать и потому что ты не соизволил этого сделать – потому что ты выше или потому что ты ниже этого.

– Например?

– Так, можно предложить человеку состояние детства как идеал при условии, что он примет его не по причине своего несовершенства, а по причине превосходства, не потому, что он не может стать взрослым, а, напротив, потому, что он уже реализовал все возможности этого возраста. Эти люди, превозносящие детство, ищут его в подвалах сознания, в чуланах, среди хлама; они находят лишь жалкую пародию. Посмотрите, из чего состоит их псевдодеятельность. Они играют, как «большие дети», в полном смысле этого слова, подразумевающего их умственную отсталость. Что такое все эти конгрессы, манифесты, исключения? Ребяческие забавы! Они играют в магов, революционеров, ученых – чистый фарс! Посмотрите на их опыты, их теории, оцените их выступления, их серьезность – пустяки! Игрушки!

– А вы, значит, выросли?

– Совершенно верно. Возьмите другой пример – вдохновение. Его противопоставляют мастерству, предлагается запастись вдохновением впрок и отрицать всякое мастерство, даже если оно состоит только в том, чтобы придавать словам хоть какой-нибудь смысл. И что же мы видим? Вдохновение исчезает. С трудом можно принять за вдохновленных поэтов тех, кто разматывает рулоны метафор и нанизывает бисер каламбуров. Они прозябают в каких-то потемках, надеясь обнаружить там серпы и молоты, которыми они разобьют цепи и разрубят узы, сковывающие человечество. Но они потеряли всю свою свободу. Став рабами неотвязных привычек и автоматических навыков, они радуются своему превращению в пишущие машинки; они даже предлагают следовать их примеру, что относится к области наивной демагогии. Будущее разума в болтовне и бормотании! Напротив, мне кажется, что истинный поэт никогда не «вдохновлен»: он обязательно находится над этими плюсом и минусом, тождественными для него, будь то мастерство или вдохновение, тождественными, так как он превосходно владеет обоими. Истинный поэт по вдохновению никогда не вдохновляется: он такой всегда; он не ищет вдохновения и не ополчается против мастерства.

Вероятно, таким поэтом был тот араб, которого я увидел однажды на дороге от Бу Желу к Баб Фету, идущей вдоль городских стен. Прошел дождь, но солнце подсушило дорожную грязь. В последних лужах я видел, как рассеиваются последние облака. У меня не было никакого основания так думать, но мысленно я приписывал этому видению самые разные добродетели. Венсан смотрел на меня:

– Вы сегодня целиком поглощены собой.

– Вы заставили меня задуматься.

– И что вы надумали?

– Что мне нужно искать другого свидетеля на свадьбу, потому что Саксель отказался.

– И что же, это так сложно?

– Я никого не знаю в Париже, кроме своего дяди, который хоть и добр ко мне, но наверняка откажется.

– И ваша (он колебался) невеста (он смущенно улыбнулся) тоже никого не знает?

– Нет. Мне нужно попросить кого-нибудь исполнить эту роль за деньги.

– Такое впечатление, что вы разыгрываете американскую комедию с этой вашей погоней за свидетелями.

– У меня как-то не укладываются в голове все социальные сложности. Это верно, что есть разница между невниманием к тому, что мог бы сделать, и пренебрежением к тому, чего не можешь. Но разве на эту тему не написано басни?

– Думаю, что нет.

– А пословицы вас не пугают?

– Слегка, только когда привыкаешь ходить на голове.

– Мне нужно подумать над всем, что вы мне сказали.

– Хотите, я попрошу одного из моих друзей стать вашим свидетелем?

Я серьезно поблагодарил его и ушел, погруженный в свои мысли. На следующий день или в тот же день я обнаружил в почтовом ящике очень интересное письмо от Англареса:

«Дражайший друг… если только… я буду не готов к… позволительно спросить себя… Не знаю, нужно ли… как бы то ни было…»

Я отметил про себя: «Смотри-ка, стиль следователя» – и бросил послание в корзину.

В мэрию мы пошли в начале марта. Естественно, там был Венсан, а также его друг Тексье и мой дядя. Мы не могли отказаться от вина, которым он нас угостил в кафе на углу. Он рассказывал индокитайские анекдоты, пока время не подошло к полудню; тогда он ушел. Тексье спросил, где мы собираемся обедать. Я поморщился:

– Свадебный пир!

– Все вместе, вчетвером, мы обедаем не первый раз, – сказал Венсан.

– Ну конечно.

Я заметил, что мое плохое настроение достигло предела. Решил больше не показывать своего уныния. Одиль рассеянно улыбалась. Я предложил один ресторан, все согласились. Тексье собрался заплатить за такси; пропустили еще раз по аперитиву. Он настоял на том, чтобы мы заказали дорогие устрицы и редкие вина, и делал, и говорил все так, чтобы придать нашей трапезе оттенок свадебного застолья, но интимного. Он много пил и говорил не меньше. Он напоминал мне Сакселя, освободившегося от налета доктринерства. Я прилежно слушал его и думал о том, что Одиль действительно очень рассеянна. Что касается Венсана, мне показалось, что он хотел бы кое-что выяснить, но что именно? Теперь я думал, что с моей стороны было действительно нелепо не объяснить им причину этого брака. Я тем не менее не собирался устраивать признания во время десерта. Мне только и оставалось, что слушать Тексье, поглядывать на Одиль и позволить разглядывать меня Венсану. Поскольку мы умели вовремя засмеяться, этот обед прошел весело. Было больше трех часов, когда мы вышли из ресторана, и я опасался, что Тексье предложит прогуляться или пойти в кино. Внезапно он вспомнил о какой-то неотложной встрече и покинул нас. Венсану нужно было работать, он ушел с Тексье. Они побежали за автобусом.

– Ну вот, Одиль, вы не слишком скучали?

– Да нет.

– Действительно?

– Уверяю вас.

– Ладно. Тогда, может, пройдемся немного?

– Охотно.

Она взяла меня под руку. Мы пошли по улице Вашингтон.

– Не проводите меня до Ля-Мюэт?

– Что вы собираетесь делать в этом квартале?

– Давать урок.

– Вы невероятный человек.

– Почему же? Потому что даю уроки? Я начал всего неделю назад. Это Тексье нашел их для меня; и знаете, очень хорошо платят. У нас появится еще немного денег, разве не так?

– Может быть.

– Сердитесь?

– Почему вы мне не рассказали об этом?

– Не знаю. Я не рассказал еще об одном. Она не отреагировала.

– Я сделал открытие.

– Какое же?

– К несчастью, отрицательное открытие.

Мне показалось, что она зашаталась, но скорее всего я только вообразил это. Она подняла глаза, очень серьезные глаза.

– Моя жизнь оказалась более испорченной, чем я предполагал.

– Так о чем же идет речь?

Вероятно, она приготовилась мне не верить.

– Долгие годы я питал на свой счет пустые иллюзии, жил сплошными заблуждениями. Я считал себя математиком. В эти дни я понял, что я даже не любитель. Я вообще ничто. Я ни в чем ничего не смыслю. Ничего не понимаю. Ничего не знаю. Это ужасно, но это так. А знаете ли вы, к чему я был способен? Знаете ли вы, чем я занимался? Расчетами расчетов, насколько хватает глаз и сил, бесцельными, бесконечными и чаще всего совершенно бессмысленными. Я пьянел от цифр, они скакали перед глазами, пока у меня не начинала кружиться голова, до одури. И я принимал это за математику! Годами я тупел, занимаясь исследованиями, у которых нет ни начала, ни конца, ни середины. Вообразите себе вычислительную машину, которая бы сбивалась со счета. Вот это я и есть, таким я и был. В это трудно поверить, вы так не думаете?

Разумеется, она не поверила. Она не раскрыла рта, а мне слышалось, что она кричит:

– Вы просто ненормальный!

– Да, я ненормальный. А скорее всего лишь ребенок. Я играл в математика. Принимал куличики из песка за алгебраические построения и кубики с картинками за геометрические теоремы. Но мои куличики развалились, и мои кубики смешались, а ни одна картинка так и не сложилась. Что касается моих мыслей о математике, во-первых, ее заслуги на меня не распространяются, а во-вторых, мне кажется, что она испорчена модными темами, не имеющими ничего общего с истинной природой этой науки. Впрочем, все это не важно. Главное вот в чем: я абсолютно не тот, кем считал себя. Это довольно неприятно, как вы понимаете, потому что эта иллюзия давала мне хоть какое-то счастье. Все это объяснил мне Венсан, сам того не желая. Он критиковал других, но я понял, что эту критику вполне можно отнести ко мне. Прежде чем бросить камень в другого, я посмотрел на себя. Я выстроил из обломков своего честолюбия шалаш, а теперь нужно убираться отсюда: ветер снес его. У меня больше нет убежища, да и не было никогда. Правда жестока. Теперь я даю уроки – уроки латинского.

Но Одиль не поверила мне. На площади Звезды я ее оставил, а сам сел в автобус. Встретил ее снова, чтобы пойти на ужин к дяде; мы провели вечер, слушая, как этот славный человек играет на аккордеоне, пальцы его сверкали от колец. В полночь он нас выпроводил. Возвращались мы на такси, говорили мало: время от времени делали какое-нибудь замечание о нашем благодетеле. Когда я оказался один в комнате, я почувствовал себя настолько несчастным, лишенным всякой надежды, что заплакал, как ребенок.

Вот так я женился. Должно быть, этот статус ничуть не изменил мою жизнь, и все же однажды среди бесформенных сновидений, прерываемых автобусной тряской, я внезапно открыл, насколько странно формальный акт совпал с переменой в моей жизни, переменой, которой я подчинился машинально, как и всем прочим: я просто чувствовал себя очень несчастным. Теперь я удивлялся тому блаженному отупению, в котором жил раньше, несколько недель назад. Тогда я гордился своим несчастьем, хватало на мою долю и маленьких радостей. Иллюзии рассеялись, амбиции исчезли. Часы, которые я проводил, забываясь в сладких, приглушенных сумерках прописных сигм и разнообразных коэффициентов, поглотила моя преподавательская деятельность и вынужденные длительные поездки через весь Париж. Мне очень редко случалось оставаться вдвоем с Одиль; если мы и ужинали вместе каждый вечер, то обязательно в компании друзей, новых друзей, иногда даже новых друзей наших новых друзей. Один из них предложил ей «попробовать себя в кино», я посоветовал принять предложение. Иногда я заходил за ней в Биллянкур, но тогда мне встречалась масса людей, которых я не хотел видеть. Я посоветовал ей переехать в другую гостиницу, находившуюся далеко от Биллянкура, у ворот Сен-Мартен. И теперь мы ужинали вместе лишь два или три раза в неделю; но я хорошо знал, что во всем этом не было никакой неотвратимости несчастья. Я не терял подругу: я отдалялся от нее, отдалял ее от себя. Но Одиль, почему она так покорна моей злой воле? Почему не сопротивляется судьбе, тому, что я вольно или невольно искривил ее жизненный путь? И как же можно было не заметить, что это отдаление зависело только от меня? Я создавал между нами пропасть, используя хитрости, шитые белыми нитками. Тут было над чем посмеяться: создавать пропасть, используя хитрости, шитые белыми нитками. Я не считал блестящими свои пробы в метафорическом стиле. Тут было над чем посмеяться, но, в конце концов, к чему этот смех? Зачем строить гримасы? Я ненавидел клоунов, а может быть, и самого себя.

В окне автобуса мелькнул силуэт неторопливо идущего человека, я вскочил, как только узнал его. Спрыгнул на ходу и побежал за ним. Венсан прогуливался; именно с ним я хотел поговорить, и поговорить серьезно. Я подождал, пока кончатся приветственные фразы, и решительно спросил:

– Вам не кажется, что Тексье влюблен в Одиль?

– Почему вы так думаете?

– Я не думаю, я убежден в этом. Венсан, мне нужно вам кое-что объяснить: мы с Одиль только друзья, вы понимаете?

– Понимаю.

Он как будто не удивился. Я продолжал:

– Мы поженились из чисто практических соображений, слишком долго все это рассказывать, но вы понимаете, не так ли? Вот почему я задал вам такой вопрос.

– К чему вы клоните?

– Вам не кажется, что я должен поговорить с Тексье?

– А что бы вы ему сказали?

– Конечно, это было бы немного нелепо. И все-таки!

– И все-таки что?

– Не знаю. Уже не знаю. Вы считаете меня идиотом, да?

– Ничего, если я задам вам несколько вопросов?

– Задавайте.

– Несколько нескромных вопросов, но ведь вы начали этот разговор.

– Задавайте.

– И потом, вы мне очень нравитесь, Трави.

– Спасибо, вы мне тоже.

– Почему вы все время стыдитесь своих чувств?

– Это первый вопрос?

– Да.

Венсан продолжал:

– Вы считаете, что никого не удивляет то, что вы и Одиль живете на расстоянии двух лье друг от друга?

– Я ничего не считаю. Мне наплевать на то, что думают другие, и потом, если бы мы жили в одной гостинице, это ничего бы не значило.

– Вот именно.

– Третий вопрос?

– Почему вы не любите Одиль?

– Вы меня смешите: что значит «почему»? Я не люблю ее, вот и все, тут нечего объяснять.

– Может быть, вы должны сказать «я не любил»?

– Вот уже никогда бы не подумал, что вы так плохо разбираетесь в людях! Какая глупость! Больше года мужчина и женщина остаются друзьями, и вот теперь они должны захотеть спать вместе. Здорово! Дружба перерождается в любовь, прекрасный сюжет для романа, для глупого романа, как и все романы. Меня ужасает такая психология, типичная психология, психология дураков.

Он поклонился.

– И знайте, что я никогда, никогда, никогда не полюблю эту женщину, потому что никогда не захочу подыгрывать дуракам. И если б я ее любил, я бы никак своей любви не показывал именно по этой причине.

– Так и происходит.

– Я ждал этих слов! Вам не трудно было их найти. Венсан, я всегда буду отвергать подобные… афоризмы. Значит, вы считаете, что мой случай – самый банальный?

– Конечно, нет ничего более банального, чем любить женщину.

– Я не это имею в виду.

– А что же тогда вы имеете в виду?

– Не знаю. Но я хочу сказать, что вы заблуждаетесь на мой счет – из-за своей паршивой психологии, из-за своей глупой науки.

– Но речь не о психологии и не о науке, Трави! Речь идет о вас, о том, чтобы вы поняли себя и не вели себя, как ребенок.

– Как здраво вы рассуждаете!

– Трави, почему вы так упорно стремитесь быть несчастным?

– А почему вы так хотите, чтобы я любил Одиль?

– Потому что вы ее любите.

– Чепуха. Как же, любя ее, я могу заблуждаться и считать, что не люблю ее?

– Вы не допускаете мысли, что можете в этом заблуждаться?

– Нет.

– И вы никогда не заблуждались на свой собственный счет?

– Тонкий намек!

На моем лице появилась такая обида, что он быстро сказал:

– Извините меня.

– Да нет, не извиняйтесь, продолжайте!

– Я сожалею, что говорил с вами таким образом. У меня не было на это права. И разве вы забудете теперь то, что я сказал?

– У меня очень плохая память. Какое-то время мы шли молча.

– У вас нет ко мне других вопросов? – спросил я. Он улыбнулся.

– Вы не считаете глупым и претенциозным желание давать советы?

– Но, – ответил я, – вы не дали мне никакого совета, и потом, как вы только что сказали, я начал этот разговор. В конце концов, я прошу простить меня за те неприятные слова, которые я мог произнести.

Наши взаимные извинения продолжались еще какое-то время, и мы расстались, сердечно пожав друг другу руки.

Именно я искал эти слова – «разве ты ее не любишь?», эти слова, которые не хотел говорить сам себе. Я боялся их и в конце концов услышал их своими собственными ушами. Я знал, что не люблю ее, знал, но теперь мне нужно было утверждать это, и все-таки я был в этом настолько уверен, что иногда, случалось, воображал себе, какой могла бы быть моя любовь к Одиль, что значило бы любить ее. И все время я возвращался к своему отрицательному убеждению: мне не нужно ничего воображать, я остро и реально это чувствую – я не люблю эту женщину. То я ненавидел Венсана, оставившего меня в этом непреодолимом смятении, то проклинал самого себя. Общество Одиль приносило мне больше всего страданий, я не мог думать ни о чем, кроме ее тела, и непристойность моих мыслей была обратно пропорциональна достигнутому уровню нашей дружбы. Это причиняло мне боль: я был так уверен в том, что не люблю ее! Лишенный той иллюзорной цели, к которой стремился, без конца пережевывая свое несчастье и свое одиночество, потеряв всякий интерес к жизни и смерти, я влачил жалкое существование, которое даже алкоголем не разбавлял, хотя вполне мог бы; я вздрагивал от отвращения при мысли, что этим можно было бы объяснить мое поведение и, видя, как меня рвет, изречь чепуху, вроде «он пьет, для того чтобы забыть». Я стойко сопротивлялся всякому слабоволию, которое было бы оправдано моим отчаянием, и добился того, что мог достаточно хорошо владеть собой, так что никто не замечал во мне никакой трещины. Но такое напряжение доводило меня до полусумасшествия.

Венсан больше не пытался объяснить мне меня самого; я знал, что он ошибается: это не уменьшило того почти абсолютного доверия, которое я питал к нему. Я чувствовал, что он присматривает за мной, меня это слегка раздражало: я считал, что я сам в состоянии следить за собой, и держался прямо против ветра, на краю тьмы. Наступили первые летние дни, и, поскольку мне совершенно нечем было занять время, я заранее содрогался перед надвигающейся пустотой. Тогда ко мне пришел Венсан.

– Что вы делаете этим летом? – спросил он.

– Ничего.

– Не уезжаете из Парижа?

– Зачем же мне уезжать из Парижа?

– Я вот еду в Грецию.

– Какая странная идея.

– Это не идея, а представившийся случай.

– Не питаю никакой охоты к осмотру развалин.

– А я все-таки собираюсь на них взглянуть. Вы не любите путешествовать?

Я колебался.

– Я хотел вам ответить: «Я ничего не люблю», но решил, что это слишком претенциозно. Мои родители много путешествовали, – прибавил я, – они брали меня с собой; я почти не помню эти поездки. Единственное путешествие, которое можно было бы записать на мой счет, это военные операции – странный способ увидеть страну.

– Марокко?

– Да. Там было что-то, что меня потрясло или, лучше сказать, дало толчок, что-то, чего я не понял, что-то, что не развилось, но живет во мне, теплится, как светильник, которого не затушит никакой ветер. Там началась моя жизнь. Я родился в сапогах и с феской на голове, я никогда вам этого не рассказывал? Ведь нет? Впрочем, я никому этого не рассказывал, разве только Одиль.

Я остановился: «Зачем я столько всего наговорил?» Но разве Венсан не был моим другом, так же как Одиль? Я задумался над тем, что она мне сказала, когда я поведал ей тайну своего рождения в один из дней нашей первой зимы. Вероятно, раз я родился, значит, я и умру, но возможно ли, чтобы я умер в ТОЙ жизни?

– Замечтались? – спросил Венсан.

Должно быть, он считал, что я думал об Одиль, но я думал только о себе.

– Прошел дождь, – вновь заговорил я, – и я шлепал по лужам. Облака плыли туда, куда их гнал ветер. Там сидел араб – он был один, и он смотрел на что-то, чего я не мог видеть. Вода отражала небо. Это происходило на дороге, что ведет от Бу Желу к Бад Фету вдоль городских стен. Вы знаете Марокко?

– Да, но не знаю Грецию.

– В Марокко нет развалин, за исключением тех, что раскапывают французы – удовольствия ради.

– Я надеюсь, что в Греции нет развалин. Вы не хотите поехать со мной, чтобы мы вместе убедились в этом?

– Вы хотите, чтобы я поехал в Грецию?

– Я не хочу: я приглашаю. Я вас приглашаю от имени Агростиса.

– Почему он меня приглашает?

– Вероятно, вы ему симпатичны. Он повезет нас туда на машине, мы проедем через всю Европу – чудесное путешествие! Две недели погостим у него в Глифаде. Это около Афин, на берегу моря. После чего он поедет в Египет к своим родителям, а мы… мы будем делать, что захотим. Кажется, для того, чтобы там жить, много денег не нужно. Съездим на острова, потом вернемся, как сможем. Билет на пароход стоит недорого – и вот мы уже снова в Марселе. Что вы на это скажете? Ваш дядя наверняка выдаст вам небольшой аванс. И не забудьте, что Агростис вас приглашает.

Я не очень хорошо понимал, что этот молодой человек мог ожидать от моего общества. Я его едва знал.

Через неделю я поджидал Одиль на террасе кафе, чтобы сообщить ей о своем отъезде.

– Ну, что же случилось? – спросила она меня ироничным и тревожным тоном.

– Ничего страшного. Я только хотел попрощаться с вами перед отъездом. Я еду в Грецию, – объявил я, очень довольный собой.

С минуту она молчала, потом сказала, что это, должно быть, будет прекрасное путешествие и что ей жаль, поскольку она не может поехать вместе со мной.

– Вы не можете, в самом деле? – сказал я, как будто бы до этого приглашал ее.

Она смотрела на меня, я повернул голову и увидел, как она печальна, не опечалена, а именно печальна. Я покраснел.

– Почему мы больше совсем не видимся? – спросила она.

Я сдержался, чтобы не сказать: «Такова жизнь». Все-таки я был не настолько глуп, чтобы ответить ей «такова жизнь». Она положила свою руку на мою и снова спросила: «Почему?» На ее руке была перчатка, мне это показалось необычным. Я расценил перчатку как вызов. Я сказал:

– Не знаю.

Я в самом деле не знал, что сказать. Я чувствовал, что нахожусь рядом с женщиной: рядом с чем-то теплым, пахнущим духами. Я повернулся к ней и увидел ее бедра, обтянутые платьем, потом поднял глаза и увидел ее глаза, которые объясняли мне все, сказанное между нами.

– Я думаю, это я виноват, – пробормотал я, – мне кажется, я отдалил вас от себя.

Никогда я не понимал, что она могла бы быть так близко ко мне.

– Вот уже несколько месяцев, – заговорил я, – мы едва видимся, и все-таки…

Я остановился; не говорил ли я уже все это Венсану? Я не люблю эту женщину, я ее не полюблю. Если бы я продолжал, это бы превратилось в любовный роман: прекрасная развязка! Тогда я спросил, что она собирается делать этим летом. Узнал, что она должна ехать на побережье сниматься. Поздравил с успехами на этом поприще, потом рассказал, каким образом получилось так, что я уезжаю. Больше мне сказать было нечего. Но после минутного молчания заговорила она:

– В вас есть что-то ужасное, Ролан.

Я не побледнел и не покраснел, но сразу же понял, куда она хочет увести меня. Я не хотел, чтобы меня увели. Поэтому приготавливал ответ, отнимающий всякую надежду, когда она спокойно сказала:

– Я люблю вас, Ролан.

Так и должно было кончиться. «Я не мог этого избежать», – усмехнулся я. Потом я имел слабость подумать: «Действительно ли я не люблю ее?» Я приготовился смирить свою гордость. Но она неправильно поняла мое молчание. Она встала, протянула мне руку.

– Прощайте, – сказала она, – и надеюсь, что вы совершите прекрасное путешествие, не думая обо мне.

Я поклонился и пробормотал:

– Я буду думать о вас.

Я думаю, что она не расслышала; она колебалась. Но потом ее рука выскользнула из моей. Я уехал в Афины на следующий день около полудня. На самом деле в тот день мы едва добрались до Дижона.

Агростис путешествовал, следуя хорошо известному методу: он «набирал скорость», а потом останавливался, чтобы пропустить стаканчик. От Парижа до Греции мы не осмотрели ни одной достопримечательности, зато изучили многочисленные швейцарские, австрийские, венгерские и славянские рестораны, пивные и бары. Мы пересекали равнинные и холмистые страны с одинаковым пылом. Не имея привычки к алкоголю, я был постоянно пьян; передо мной плыли города, плясали деревья, прыгали горы. Устойчивыми казались только столики кафе. Прокружилась отвергнутая Центральная Европа; тогда дороги ухудшились, алфавит изменился, в стаканах появился сосновый запах, аперитивы побледнели, а небо стало синим. Наше путешествие заканчивалось: в один прекрасный день мы заметили море. Мы мчались по шоссе, похожем на автостраду, – раньше оно было священной дорогой. «Вам предстоит увидеть это», – сказал нам Агростис, близость Афин заставила его забыть высокомерные замашки модерниста и парижанина. Мы поспешили увидеть это: большой город, посреди которого виднелся укрепленный замок. Мы помчали к предместьям, потом, проехав торговую улицу, выбрались на большую площадь, заставленную стульями; остановились. Агростис подвел нас к столу и сел; задача состояла в том, чтобы занять одновременно как можно больше стульев. Перед нами поставили большие стаканы с водой и рюмки со спиртным, нам начистили туфли, продали фисташки. Подошли поговорить с нами друзья Агростиса; все они были поэты, чрезвычайно вежливые, прекрасно осведомленные о том, что издавалось во Франции. Завязалась дискуссия, которая продолжилась на крыше харчевни, под беспрерывное поглощение вкуснейших местных блюд. Мы пошли за мороженым на площадь со стульями – она же площадь Конституции, потом пили виски в какой-то ночной забегаловке на открытом воздухе и в открытом саду и около четырех часов утра ужинали в модном молочном баре. Вставало солнце, когда мы приехали в Глифаду, к вилле, оставленной Агростису родителями на время их поездки в Египет.

Мы жили там совершенно беззаботно и, наверное, абсолютно «счастливо». По крайней мере Венсан, которому всегда удавалось не думать ни о чем, кроме настоящего. Я восторгался им, но носил с собой множество воспоминаний и не мог избавиться от этих оков. Теперь моей пыткой стало счастье: я с тревогой думал о том, насколько несомненна моя слабость, насколько очевидны мои ошибки. Быть счастливым мне мешало то, что я им не был и вместе с тем больше не соглашался на существование убогое, шаткое, затронутое порчей, которую я сам на себя навел. Самым ужасным было то, что теперь во мне теплилось что-то похожее на надежду, росток, который не зачах вдали от Парижа. Так, временами почти умирая от отчаяния, я тем не менее делал вид, что живу свободной и духовной жизнью.

Лишь спустя неделю мы решили отправиться на осмотр достопримечательностей, решив, что наш модернизм достаточно удовлетворен этим показным безразличием. Мы поехали к укрепленной части старого города.[6] По дороге остановились. Наше внимание привлек сад, раскинувшийся по правую сторону от дороги, среди беспорядочных развалин. Вокруг играли дети. Прыгая через разбитые колонны, поваленные статуи, мы добрались до театра. Три или четыре современных грека расположились на скамьях и читали. Я прошел через орхестру и сел. Никогда не думал, что мраморное сиденье может быть таким удобным, что камень может быть таким упругим и мягким, теплым от солнца, почти как живая плоть. Венсан присоединился ко мне. Глаза наши открылись. Это был театр: настоящий театр. Сцена, продолжающая очертания гор, находилась точно на линии горизонта. За ней было только небо, небо, которого ничто не загрязняло, как не портила природу работа человека. Здесь ничто не обветшало, не потеряло своего величия, не пришло в упадок. Перед лицом этой гармонии, разливавшейся широкими волнами, я уже не замечал ни пределов, ни противоречий. Мне показалось, что рядом со мной сел тот араб, которого я встретил однажды там, ближе к Западу, на дороге, что ведет от Бу Желу к Баб Фету.

Здесь кончается моя история. После этого, естественно, я продолжал жить или, скорее, я начал жить, а еще точнее, я вновь начал жить. Так, к примеру, в конце концов я встал с того сиденья, и мы полезли выше. Через несколько дней Агростис повез нас в Дельфы смотреть, как парят орлы над священными лесами; потом он уехал в Египет, и в тот же день мы отправились в путешествие по Кикладам. Я решил поселиться на одном из этих островов. И чуть было не остался на Санторине, самом отдаленном острове, не желая возвращаться обратно. Но Венсан оторвал меня от серных запахов вулкана и расстался со мной только на Фаросе. Лодка отчалила, увозя его на маленький корабль, потом дым парохода переместился за холмы, и я снова оказался в одиночестве. Я жил в гостинице, расположенной чуть выше деревни, около самого моря. С маленькой террасы, примыкающей к комнате, я наблюдал – и это было мое основное зрелище, кроме работающих и отдыхающих рыболовов, – за движениями и жестами одного старика: каждое утро он поднимался из города к своей ветряной мельнице, сгонял с соломенной крыши прятавшихся там птиц, хотя за неделю крылья его мельницы вертелись в лучшем случае один день. Тогда он усаживался на скамеечку и устремлял взгляд прямо перед собой. Время от времени он колотил по соломе здоровенным шестом, и птицы с криком улетали. Вечером он отправлялся спать в один из маленьких домиков внизу, выкрашенных в белый или голубой цвет, что тянулись вдоль песчаного берега, загороженного сетями. Заметив меня – сидящего на террасе, сначала мечтающего, потом методично работающего, занимавшегося поиском утраченного смысла чисел, – он развернул свою скамейку так, чтобы я попал в поле его зрения. Так он составил мне компанию.

Мне осталось побороть последний стыд: я еще не отвоевал свою человеческую простоту. Но я знал, почему я страдаю, мог, находясь в одиночестве, перебрать одно за другим все события своей жизни – и везде находил следы этого желания страдать, покоряться, унижать себя. Я также знал теперь, где пустил корни последний побег этого желания: как же мне было не знать этого! Сила моего упрямства иногда еще повергала меня в ужас, это детское и какое-то дикое упрямство, которое можно было оправдать только пустяковыми причинами или даже не причинами – мыслями на тему «я это предвидел». Мое гордое нежелание идти по обычному жизненному пути было пустым ребячеством, потому что я шел по этому пути и потому что я любил. Я просто-напросто любил Одиль, как мужчина любит женщину, как он должен ее любить. С тех пор, как я узнал, что люблю, моя любовь выросла и превысила мой стыд, и теперь я мог надеяться на то, что справлюсь с ним.

Примерно через месяц после приезда на Фарос я получил два письма: одно от Венсана, который сообщал мне пару потрясающих новостей о нашем славном Париже, а другое… я не вскрыл его. Но сложил чемодан и попрощался со стариком с мельницы. На почте в Афинах я нашел второе письмо, которое тоже не захотел вскрывать. Я отправил телеграмму Венсану, сообщая о своем возвращении, и сел на первый пароход, идущий в Марсель. Берега Кефалонии исчезли. Я увозил с собой многообещающее начало работы о значении чисел, к которой приступил на острове. Я возвращался во Францию не для того, чтобы смириться со своим существованием, лишенным всяких красок из-за моего желания быть несчастным, но для того, чтобы бороться и побеждать, чтобы отвоевывать то, что я считал потерянным, – любовь одной женщины. Возвращаясь из Марокко, я также видел, как вырисовывается линия горизонта, но что я тогда мог понять? Меня связывали намеренные несчастья, детская наивность, тщеславие; мое затянувшееся детство перешло в старость, и это я принимал за свободу. Но цепи разорваны, иллюзии рассеяны, я уже не опасался заразиться этой болезнью, не боялся быть «нормальным»: я знал, что отсюда я смогу подняться выше. Быть человеком в том мире, в котором мне назначено жить, – уже эта задача тяжела и сложна, гораздо сложнее, чем кусать себе локти или ходить на голове. И если искать величия, то не в области различных патологических инфекций, первооткрывателем которых я себя считал: с гримасами покончено.

Я больше не собирался отвергать ту любовь, но хотел доказать свою. Когда мы приплыли в Марсель, я еще не знал, что победа была уже одержана. Я не без волнения оглядывал все эти нагроможденные друг на друга предметы, сваленные, чтобы образовать порт, все эти сооружения, откуда исходил невообразимый грохот, эту шумную суматоху, из которой, может быть, и состояла жизнь. Пароход причалил возле навеса. За толпой гостиничных зазывал и носильщиков, исходивших нетерпением, я увидел Одиль. Она ждала меня.

Загрузка...