Пастор Билли: волки Ясудзи Окамуры

И рассказывать, и слушать эту историю – настоящая пытка. Пока каждое ее слово выползет из сердца рассказчика, проползет к его глотке, к языку, заползет в уши слушателя, пройдет через барабанные перепонки и по восьмому черепному нерву доберется до мозга, сколько оно вырвет по пути кожи и мяса, сколько оставит за собой кровоточащих ран?

Но эту историю нельзя пропустить. Для чего мы семьдесят лет ждали встречи, не для того разве, чтобы вспомнить военные годы? А эта девушка всегда остается перед нами – на первом плане, на среднем плане, на дальнем плане тех лет, и куда бы мы ни пошли, от нее нам не скрыться.

Эта история произошла семьдесят два года назад. Хорошо, что мне не пришлось рассказывать ее семьдесят два года назад, пятьдесят два года назад, даже тридцать два года назад. Рассказывай я тогда, каким гневом были бы наполнены мои слова, какой болью, какой жалостью? Время – удивительная штука: оно растерло шипы чувств, отмочило их в воде, превратило в почву, и из этой почвы проклюнулся росток. Этот росток – сила жизни. Прежние мои чувства никуда не исчезли, но теперь они лишь подводят нас к началу истории. Моя душа полна тихого умиления. Кто эта девушка, как не росток? Придави ее скалой – из-под каменной глыбы все равно пробьется наружу стебелек ее жизни, пробьется, каким бы крохотным он ни был.

Вы, может быть, скажете: выходит, за семьдесят два года на свет появился один только маленький росточек? Сколько же еще раз по семьдесят два года должно пройти, чтобы выросло большое дерево? А я отвечу: зато этот маленький, ждавший семьдесят два года росточек способен прожить тысячу, десять тысяч раз по семьдесят два года.

Лю Чжаоху, в твоей истории ее зовут Яо Гуйянь, или А-янь. Ты, Иэн, зовешь ее Уинд. А для меня она Стелла. Stella означает “звезда”, и я вымолил это имя у Бога. Господи, просил я, подари ей звезду, хотя бы маленькую звездочку. Пусть Твоя звезда осветит ей дорогу, она совсем заблудилась…

Бог услышал мои молитвы, Он подарил звезду – но не ей. Позже я мало-помалу осознал, что звезда предназначалась мне, она стала моей звездой, она осветила мне дорогу, указала мне путь.

Это я заблудился, а не она.

А-янь, Уинд, Стелла, три имени одного человека, или же три его грани. Разделив их, получишь три совершенно разные части, и сложно будет поверить, что все они принадлежат одному целому. Но стоит их соединить, и уже вряд ли кто-то найдет, где заканчивается одна часть и начинается другая, настолько гармонично и естественно они сольются воедино.

Даже если я позволю вам сделать тысячу, десять тысяч попыток, вы все равно не сможете представить, как мы со Стеллой встретились. Это выходит за пределы человеческого воображения, столь жестокое зрелище можно увидеть разве что в мире зверей.

Это было весенним утром семьдесят два года назад, сезон Цинмин только-только окончился, воздух резко потеплел. Если мне не изменяет память, это был самый чудесный день за весь год, такой прекрасной погоды не было ни до, ни после. В тот день природа кругом будто кричала во весь голос. В крике солнца была сила, которая взращивает все живое, в крике гор и полей – сочная зелень и чистота после благотворного дождя, в крике деревьев – радость от того, что распустилась листва, в крике цветов – желания, пробужденные крыльями бабочек и пчел. Кто мог подумать, что жестокость, которая могла свершиться в любой из сотен и тысяч заурядных дней, выберет, как нарочно, столь дивный, редкий денек? В тот день мне вдруг стало ясно, что означают загадочные слова из “Бесплодной земли” Т. С. Элиота, строки, которые я когда-то прочел, но не понял:

Апрель, беспощадный месяц, выводит

Сирень из мертвой земли…[21]

Я тогда направлялся в окрестное село – навестить одного из здешних моих приятелей-травников. Правильнее говорить “травники”, но все вокруг звали их “бродячими лекарями”. Я ехал, в общем-то, не для того, чтобы проповедовать ему Евангелие (да простит меня Бог), у таких людей башка из гранита, даже Господу трудно отыскать в этом граните щелочку. Я хотел спросить у него, где растет одна лекарственная трава и как отличить ее от других похожих трав. Обычно лекари не спешили делиться столь глубокими знаниями, тем более с собратьями по ремеслу, но я нашел к ним подход. Подход был очень простой, всего-навсего горстка американских конфет или популярный среди горожанок узорчатый платок. Прожив здесь много лет, я знал по опыту: дети и женщины, вот кто охотнее откроет мне двери.

С травниками я водился, потому что мои запасы лекарств к тому времени уже оскудели. Медикаменты, которые я привез в багаже, том, что когда-то тащили шестеро носильщиков, давным-давно кончились. Наша церковь закупала на пожертвования лекарства и каждый год находила способ переслать их в Китай, разношерстные приятели, которыми я здесь обзавелся, порой выручали меня дефицитными, добытыми на черном рынке препаратами, но мои потребности росли день ото дня, и вся эта помощь была лишь каплей в море. Западных медикаментов осталось совсем мало, приходилось беречь их для тяжелых случаев, а простуды и ушибы лечить травами и всевозможными их производными, например порошками и мазями. За эти годы я научился быть, как говорится в Евангелии от Матфея, “мудр, как змии”.

От дома до этого места было около сорока пяти ли. Не так уж далеко и не так уж близко, расстояние, которое деревенские жители, в зависимости от своего сословия, преодолевали по-разному: одни на паланкине, другие на мулах или лошадях, третьи на ручной тележке, четвертые пешком… А вот мой транспорт был им в диковину – я передвигался на велосипеде. Его оставил мне, уезжая на родину, один миссионер. Сказать наверняка, сколько этому велосипеду лет, где его произвели, было уже невозможно. Единственной его деталью, которая не издавала никаких звуков, был звонок, тормоза отсутствовали, несколько спиц лопнуло, и к каким только хитроумным ухищрениям я ни прибегал, чтобы в очередной раз залатать покрышки. И все равно – для сельских тропок это был самый лучший, самый быстрый и удобный транспорт, и я много раз мчался на нем на помощь больным.

Уже почти доехав, я почувствовал усталость, притормозил и сел на камень – отдохнуть и заодно глотнуть чаю, который я взял из дома. Поднялся ветер, мало-помалу он сдул с тела пот, и рубашка перестала липнуть к спине. Придорожные травы колыхались на ветру, их шелест напоминал шум бегущей воды.

Вдруг я заметил, что трава неподалеку примята, но не так, как если бы по ней прошел конь, мул или спешащий по делам человек, потому что ни стопы, ни копыта не оставляют таких широких следов, – казалось, здесь волокли что-то тяжелое. Внезапно я услышал позади шорох и обернулся. Кто-то поднялся из мелкого оврага, раздался слабый окрик. Фигура стояла спиной к свету, я не видел толком лица, но смутно различил, что передо мной женщина, и эта женщина, сгорбившись, держит что-то в руках. Она хотела приблизиться ко мне, сделала один неровный шаг, но тут же остановилась и покачнулась, будто перед падением.

Я торопливо поставил чашку на камень и подбежал к ней. При взгляде на меня она остолбенела. Наверно, она рассмотрела под ярким солнцем мои глубокие глазные впадины, а в них – голубые глаза, она поняла, что я янфань, иностранец. На секунду женщину охватило смятение, затем у нее подкосились ноги, и она невольно упала на колени. Когда она падала, ее тело наклонилось, отчего руки слегка выдвинулись вперед, словно она показывала мне то, что в них находится.

Подойдя к ней вплотную, я наконец увидел, что у нее в руках. Казалось, это змея свернулась не слишком тугими кольцами – половина змеиного туловища прилипла к ее животу, другая половина лежала у нее в ладонях, – красновато-розовая змея, с бугристыми прожилками, с легким бордовым отливом.

Господи!.. Это были кишки. Она держала собственные кишки.

Лишь тогда я заметил, что на правой руке у нее недостает трех пальцев, в животе зияет длинная рана, а черная рубашка вся затвердела от крови. Она насилу дернула головой, точно указывая куда-то на склон, шевельнула губами, выдохнула: “Моя… дочь…” – и кулем повалилась на землю. Я резко похлопал женщину по щекам, пытаясь привести ее в чувство, но отражение неба и гор в ее зрачках уже помутнело.

Я бросился к велосипеду и отвязал от него аптечку, действуя скорее машинально: в этом ящичке не было ничего, что могло бы спасти раненую. Когда я вернулся к ней, пульс уже не прощупывался.

На самом деле женщина давно умерла, она лишь упрямо берегла свой последний вздох до той минуты, пока не увидела меня.

Я тотчас вспомнил ее предсмертные слова и помчался в указанном ею направлении.

Там, на склоне, на расстоянии десятка-другого шагов, что-то ослепительно белело, выглядывая из травы, точно камень. Подойдя ближе, я обнаружил, что это белая рубашка. Нет, не рубашка – оторванный от нее кусок. Под ним лежало скорченное тело. Я перевернул его; это была девочка, на вид лет тринадцати или чуть старше, без сознания. Девочка была почти полностью обнажена, без заметных повреждений на теле, только по бедрам еще текли липкие струйки крови. Я раздвинул ее ноги: между ними была воткнута толстая, багровая от крови палка.

Позже, возвращаясь мысленно к событиям того дня, я словно не мог восстановить в памяти все, что тогда чувствовал. Я лишь смутно помнил боль. Казалось бы, в тот день боль должна была родиться из глаз и потом перебраться в сердце и еще, может быть, в кишечник и желудок. Но в тот день мои глаза, мое сердце, мой желудок и мои кишки онемели и боль пронзила только уши. В ушах будто пронеслось десять тысяч самолетов, их чудовищный гул отнял у меня способность мыслить, мозг провалился в пустоту, губы повторяли раз за разом одно слово: твари, твари, твари, твари…

Требовалось срочно обработать рану, иначе девочку ждала смерть от чрезмерной потери крови. Но у меня в аптечке не было нужных хирургических инструментов, я должен был немедленно вернуться домой.

Наконец врач с холодным рассудком победил во мне импульсивного пастора, я взял себя в руки. Сняв халат, я скрутил из него веревку, поднял девочку и привязал ее к велосипедной раме. Затем я вскочил на велосипед и погнал, старательно наклоняясь вперед, чтобы прикрыть собой голое девичье тело. Увидел бы кто в тот день иностранца, который мчит на велосипеде по горной тропке, борясь с ветром, выгнув колесом спину, в одной только легкой, не по сезону, безрукавке, он, конечно, принял бы сего иностранца за сумасшедшего. Но мне было не до того.

На полдороге я вспомнил о брошенном на пустом склоне трупе, но мне было не до покойной, все, что я мог, – поручить ее в молитвах какому-нибудь доброму самаритянину, которому случится проходить мимо. Честь и достоинство мертвого никогда не будут важнее чьей-то жизни.

В тот день мой велосипед ни разу не заартачился, и я доехал гораздо быстрее обычного. Когда я слез с сиденья, то обнаружил, что оно измазано кровью, моей кровью – я даже не заметил, как стер кожу на внутренней стороне бедер.

Этот ветхий, неизвестно где и когда произведенный велосипед – герой войны. Сведения, которые он доставлял в тренировочный лагерь, появившийся впоследствии в Юэху, доходили порой до самого Чунцина, до Куньмина и даже до Индии с Бирмой. Когда газеты писали о том, что сброшенные “Летающими тиграми” бомбы и морские мины взорвали в такой-то бухте такое-то японское военное судно; что американский летчик, пилот сбитого японцами самолета, провел целую ночь в море, а наутро чудом был найден рыбацким сампаном и спасен от гибели; что однажды вечером некий высокопоставленный чиновник скончался в борделе в результате внезапного нападения или что какой-нибудь нанкинский визитер, важная шишка из марионеточного правительства, на устроенном в его честь банкете выпил винца, изошел кровью, которая вдруг хлынула изо рта, глаз, ушей и носа, и помер, – никто из читателей и не думал связать эти события с моим старым драндулетом.

Был бы он солдатом или хотя бы войсковым псом, ему давно бы уже вручили почетную медаль за боевые заслуги. Увы, он всего лишь велосипед. Он не удостоился ни единого упоминания в тех отчетах, которые снова и снова писал и отправлял Майлз и которым так мало внимания уделял Вашингтон. Мне все равно. Если бы я раздавал награды, я наградил бы его за подвиг, не имеющий никакого отношения к тому, что я перечислил, да и вообще к войне. Главное, что он сделал – и за что я больше всего им горжусь, – в тот день он спас Стеллу. Конечно, тогда она еще не носила это имя.

Я перенес девочку в дом, положил на свою кровать и тут же начал обрабатывать рану. У меня не было анестетиков, пришлось обойтись порцией седативного. Я старался касаться как можно легче, но девочка все-таки очнулась от боли. Она вскрикнула, хотела сесть, но лишилась сил и безвольно прислонилась к стене. Когда она увидела меня, в ее взгляде мелькнула не паника – паника захлестнула ее позже, – а растерянность, она не понимала, где находится.

– Не бойся, я врач, американец, – сказал я как можно ласковее. – У тебя небольшая рана, надо ее обработать.

Вероятно, мои слова пробудили в ее памяти недавний кошмар, она вдруг осознала, что на ней ничего нет, обхватила руками грудь и попыталась сжаться в комочек. Но маленьким рукам никак не удавалось прикрыть все тело, и девочка задрожала от жгучего стыда.

Я набросил на нее куртку. Она чуть успокоилась и сразу вспомнила о главном.

– А мама, где мама? – спросила она.

О том, что она спрашивает, я догадался по губам – у нее сел голос.

Я стал лихорадочно соображать. Я сомневался. Причина моих сомнений заключалась в том, что я не знал, сколько именно девочка успела увидеть. В конце концов я солгал, ответив неопределенно:

– Не волнуйся, твою маму уже отнесли домой.

Уголки ее губ дрогнули точно в бессильной попытке улыбнуться, но она ни о чем больше не спрашивала, она мне поверила.

Это был первый и единственный раз, когда я ей солгал. Я открою ей правду – но не сейчас. Я дождусь, пока она окрепнет, пока обретет стойкость, чтобы выдержать столь злую весть.

Хотя ее тревога поутихла, она все еще не желала мне помогать, упорно не давая сдвинуть куртку, которой я ее накрыл. Я невольно изумился: ничего себе у человека сила – при такой-то ране.

Мне пришлось сказать:

– Рана серьезная, если не принять срочно меры, пойдет заражение.

Она так озадаченно на меня посмотрела, что я вдруг понял: она не знает, что такое “заражение”. Я попробовал другое слово, “воспаление”, но и оно оказалось незнакомым. Тогда я сказал, что рана “загноится”, начнет “гнить”. Она наконец поняла. По ее неуверенному взгляду было ясно, что в ней отчаянно борются два противника: позор и гниение. В конце концов позор победил и вцепившиеся в край одежды пальцы так и не разжались.

– Дитя, послушай, если не обработать рану, ты можешь умереть, – сказал я.

В ее глазах промелькнул страх. Толика страха, крупица размером с искру, и эту искру тотчас погасил позор. Ее рука по-прежнему удерживала куртку.

– Если ее не обработать, ты, может, никогда уже… – Я мысленно пожевал концовку фразы, придавая ей то одну, то другую форму, и наконец с большим трудом вытолкнул ее из себя: – Не родишь ребенка.

От слов, которыми я запугивал столь юную девочку, я ощутил себя почти таким же бесчеловечным, бессовестным, как те, кто над ней надругался. Но я должен был попытаться – в глухих, отсталых деревнях бесплодия страшатся порой сильнее смерти.

Как я и рассчитывал, ее пальцы дрогнули.

Я достал из кармана штанов носовой платок и накрыл им ее глаза.

– Давай представим, что мы с тобой в темном лесу, где ничегошеньки не видать. На тебе ничего нет, и на мне ничего нет. И ты меня не видишь, и я тебя не вижу, мы даже самих себя не видим. Договорились?

Она медленно легла на спину и позволила мне убрать куртку.

Обработка раны – процесс болезненный, и я знал, что ей хотелось кричать, но позор запечатал ей рот, и она только впивалась в губы зубами. Следы от зубов становились все отчетливее, а после зубы и губы поменяли цвет, губы заметно посинели, а зубы, наоборот, покраснели – от крови. Я вложил ей в рот махровое полотенце, велел ей закусить его. Вот тогда из нее вырвался крик, но ткань поглотила лезвие звука, из-под полотенца донесся лишь неясный стон.

Наконец швы были наложены. Несмотря на риск заражения, я отказался от антибиотиков, решив, что достаточно восполнить ее силы рисовой кашицей и куриным бульоном. Я хотел рискнуть, хотел сразиться с бактериями без посторонней помощи, вооружившись лишь антителами ее молодого организма. Но я проиграл, в ране началось заражение. Девочку лихорадило, она не приходила в сознание, только глухо и неразборчиво бредила во сне. Я понял лишь, что она зовет маму и какого-то “братца” – имя я не расслышал.

Я снова и снова поил ее, обтирал спиртом, делал ей холодные компрессы, смачивая полотенца колодезной водой, но физические методы снижения температуры не действовали. В конце концов мне пришлось пустить в ход свой скудный запас антибиотиков. Она, наверно, еще ни разу в жизни не принимала западные лекарства, да и вообще какие-либо медикаменты, поэтому реакция ее организма на антибиотики была моментальной. Когда я утром открыл дверь в ее комнату, она была уже в сознании и сидела в изголовье кровати (я поселил ее в комнате, которую держал для странствующих миссионеров).

Она сидела спиной ко мне, оцепенело глядя на усыпанный бутонами олеандр за окном. Своей одежды у нее не было, она куталась в мой старый халат, рукава которого были высоко закатаны, – если бы она встала, полы халата закрыли бы ее ступни. Я уже попросил кухарку, местную христианку, которая у меня работала, поискать у себя дома какую-нибудь старую одежду для девочки. Только ей, кухарке, я рассказал о том, что случилось с беднягой, я верил, что женщина будет держать язык за зубами. В Юэху девочку никто не знал, она могла спокойно лечиться, не боясь лишних сплетен. Опыт жизни в этих краях подсказывал мне, что девушка, с которой произошла такая беда, могла смыть свой позор только смертью.

Я подошел к ней, пощупал лоб.

– Жара больше нет, вот и славно.

Она отпрянула назад, по ее телу пробежала дрожь.

Еще долго потом она немела от страха, стоило кому-то приблизиться к ней на шаг.

– Можешь звать меня пастором Маем – или пастором Билли, – сказал я.

Я говорил чрезвычайно осторожно, обращаясь с ней так, будто она была хрупкой фарфоровой вазой, способной разбиться от малейшего касания.

Она молча кивнула.

– А тебя как зовут? – спросил я. – Я пока не знаю твоего имени.

Она долго думала, словно я задал ей трудную задачку, и наконец робко ответила:

– Сань… Саньмэй.

Эта девочка, пожалуй, еще не привыкла лгать, бегающий взгляд моментально выдал ее волнение. Я догадался, что это вымышленное имя.

С чего бы ей называть мне свое настоящее имя? За ним тянулась длинная череда домочадцев, родственников, друзей, соседей и, может быть, свах. Она не хотела вовлекать меня в эти связи, она не желала, чтобы все эти люди узнали секрет, который знал я.

Только теперь я по-настоящему разглядел ее лицо. Оно было миловидным, но что-то в нем казалось странным, дисгармоничным. Немного погодя я понял, в чем дело: на лице девочки-подростка были глаза взрослого, умудренного жизнью человека.

Я не мог смотреть в эти полные печали глаза.

В деревянном ящичке, который я всюду носил с собой, лежал толстый молитвенник с молитвами на разные случаи жизни: свадьбу, похороны, церемонию наречения имени, посвящение младенца, крещение, празднование совершеннолетия, выпускной, потерю работы, болезнь, кончину родственника, была там даже коротенькая молитва по случаю смерти любимого питомца. Но в Господнем словаре не нашлось ни единой строчки, способной утешить девочку, которая, не понимая еще толком по юности лет, что такое “девственность”, эту самую девственность уже потеряла. Я долго подбирал слова, но обнаружил, что мне нечего ей сказать.

– Где ты живешь? – спросил я.

На ее лице вновь отразилась неуверенность, как тогда, когда я спросил ее имя. Поколебавшись, девочка ответила, что она из села Уа́о. Там жил травник, к которому я ехал в тот день, и это село расположено как раз неподалеку от того места, где я ее нашел. Пока что я не мог определить, правду она говорит или нет.

Я хотел окликнуть ее: “Саньмэй!” – но у меня язык не повернулся. То была не настоящая она – произнеся это имя, я сам стал бы ненастоящим.

– Стелла – можно, я буду звать тебя Стеллой, пока ты здесь? – вдруг спросил я.

Она озадаченно поглядела на меня.

– У нас, американцев, “Стелла” означает “звезда”, – объяснил я. – Вот отправилась ты в путь, идешь одна, стемнело – а ты отыскала на небе звезду, и уже совсем не страшно и можно найти дорогу домой.

Ее лицо просветлело, а в глаза вдруг стремительно вернулась девочка-подросток. Но это длилось недолго, считаные мгновения.

Мои слова, видимо, вызвали в ней новую мысль. Помолчав немного, она прошептала:

– Пастор Билли… я хочу домой.

Я вздохнул.

– Дитя, тебе пока нельзя возвращаться. Ты слишком слаба, тебе нужно как следует подкрепиться, как следует отдохнуть. Вот поправишься, и я отвезу тебя обратно.

Я принес из кухни куриный суп, который с утра пораньше сварила кухарка, девочка послушно его съела, но чашку после еды не отставила. Опустив глаза, она спросила, запинаясь:

– Пастор Билли, а… рис есть? Хоть полчашечки.

Тогда я вспомнил, что эти два дня я давал ей только жидкую пищу, она, должно быть, совсем оголодала.

Я ушел на кухню, наложил в чашку остатки вареного риса, залил их кипятком и добавил сверху несколько ломтиков маринованной редьки. Девочка ела быстро, и только когда палочки коснулись дна чашки, ее движения замедлились, ей стало неловко. В голове у нее громоздилась неподвижная каменная глыба, а животу все было нипочем, и голова кляла живот за его бесстыдство.

Юна, она была еще так юна. Юная жизнь подобна реке: руби ее десятком тысяч ножей – волны все равно сомкнутся.

– На кухне еще есть. – Я забрал пустую чашку и заново наполнил ее рисом.

Вот так Стелла, Звездочка, поселилась у меня.

Когда она окрепла и встала с постели, я, боясь, как бы она не заскучала, поручил ей мыть за кухарку овощи, перебирать фасоль, дал ей заштопать кое-какие старые вещи. Почти всю свою работу она выполняла у себя в комнате, на кухне или на заднем дворе. Она все время находилась под моим присмотром, я и на шаг не выпускал ее за ворота, опасаясь, что она привлечет ненароком любопытные взгляды местных жителей и те начнут задавать вопросы.

Она была усердна, расторопна, и кухарка ее хвалила, хотя Стелла с ней почти не разговаривала. Даже наше с ней общение ограничивалось короткими вежливыми приветствиями. Говоря со мной, она глядела обычно не на меня, а вниз, как будто я прятался где-то в ее туфлях или на рукаве. Я понимал, что нас разделяет хрупкая, мрачная тайна, одно опрометчивое слово, один неверный взгляд – и эта тайна раскроется, и тогда Стелла рухнет прямиком в бездну и разобьется. Поэтому я осторожничал и строго следил за тем, чтобы не переступить незримую черту.

Загрузка...