Итак, еще позавчера — теперь и это странно — в любую минуту могла объявиться Инна.
А в то утро ее предки куда-то укатили на два дня с ночевкой — внезапная возможность, которую она ждала всегда, как праздника.
У меня, правда, тоже…
Стоп, а если отстраниться: у него?..
Пусть так…
У него, стало быть, тоже квартира пустовала без родителей почти три недели. Но днем обычно ничего не складывалось из-за учебы, а вечерами Инна, чтобы не огорчать своих маму с папой, непременно стремилась — и даже в их отсутствие — вернуться домой не позже одиннадцати, то бишь двадцати трех часов. Предки звонили-проверяли даже по межгороду, зато потом оставалась в распоряжении вся ночь, зажигались свечи, стелилась свежая постель — все, «как у больших».
И вот, ни свет ни заря разбудив его телефонным звонком, Инна сообщила ему свое преприятное известие об отъезде «ревизоров», и он, еще туго ворочая мозгами спросонья, сказал:
— Ну хорошо. Давай еще раз созвонимся ближе к вечеру. Чтобы наверняка.
— Ты не рад?! — удивилась она.
— Да нет, — спохватился он вяло, — я рад, конечно, но… не очнулся просто, плохо спал.
— Другие планы, что ли? — голос звучал с натянутой беспечностью.
— Да ну, какие «другие»… Но мало ли, знаешь… Вдруг помру до вечера и не смогу приехать, тогда и позвоню.
— Сплюнь сейчас же, дурачок! Нашел чем шутить… — И вздохнула с тайной обидой: — Ладно, беги учись. Вечером жду. И без всяких звонков. Приедешь?
— Ну разумеется…
А перед глазами уже вовсю мелькали яркие светящиеся точки, плывущие пустоты — это абсолютно точно предвещало страшную и долго не проходящую головную боль, которая периодически, лет с восемнадцати, напрочь выбивала из колеи. Никакие цитрамоны-пенталгины не давали облегчения, хваленый панадол — как мертвому припарка, пока эта чертова мигрень — или что там — сама по себе не отступала.
Вот и сон-то был в руку, наверное: будто бы, как в детстве, хотел донырнуть до дна и плыл-пробивался рывками, точно свая, сквозь упругую, звенящую толщу воды, но в последний момент вроде бы испугался глубины и, уже корчась от вакуума в легких, панически барахтая руками и ногами, быстро-быстро поплыл обратно наверх, и вдруг, буквально в каких-то сантиметрах от бликующей поверхности, обмяк, обессилел, беспомощно завис под водой, словно мокрая тряпка в невесомости, и горько заплакал, жалобно заскулил, скорбно содрогаясь в теплом бурлящем слезном потоке.
Ну сегодня-то, конечно, все это смешно и можно толковать гораздо шире: во сне, а потом и наяву он как бы отмирал в старом измерении, чтобы возродиться в новом (для жизни после жизни), — но позавчера самоирония была, видать, подавлена тяжкой головной болячкой, действительно вскоре начавшейся.
Даже не догадался отлежаться дома или хотя бы у ребят в общаге. И почти весь день — такой дурацкий день — прокемарил на лекциях, мазохист.
Лишь под вечер, уже на улице, впервые промелькнуло, кажется, то самое, еще смутное, безотчетное предчувствие чего-то очень хорошего, необыкновенного наперекор всему.
Впрочем, скорее, это было, пожалуй, пока что предчувствие желанного и уже близкого выздоровления.
Он глотнул свежего, с примесью автомобильных выхлопов, воздуха и, как медведь, отощавший после голодной зимней спячки, первый раз за день захотел по-настоящему поесть.
И стоило только — с жадностью, вернее, с радостью возвращения к нормальной здоровой жизни — перекусить в пирожковой-забегаловке, как головная боль, прямо на удивление, пошла на убыль.
Правда, такое преждевременное счастье и несколько случайных часов свободы были вроде ни к чему (к Инне — рано, домой — бессмысленно), и он опять как будто впал в медвежью спячку: ходил-бродил, глазея на витрины, на лица пестрой толпы, читая мимоходом рекламу, театральные афиши, слыша обрывки каких-то разговоров, беспечные смешки в очередях-тусовках у дверей кафешек на Тверской, но ничего не воспринимал.
Потом нечаянно забрел к «России», увидел на фасаде неоновую рекламу ретроспективы Иоселиани «Жил певчий дрозд» — что-то слышал об этом фильме от отца, — решил скоротать вечерок. Из последних денег купил билет на уже начавшийся сеанс и не без удивления отсмотрел, найдя в итоге массу созвучного своему настроению, хотя фильм был, судя по всему, старинный, из молодости предков.
А после, уже глубоким вечером, не иначе как под впечатлением от «Певчего дрозда» — и сам, словно тот забавный парень, едва не угодил под колеса: на очередном перекрестке вдруг «Па-а!» — истеричный сигнал (соль-си, большая терция): оказалось, горел еще «красный» для пешеходов, и позади, впритирку, с жутким ветром промчалась лихая иномарка.
В общем, после прогулки да киношки вполне можно было жить, даже припеваючи, если б не тоска-необходимость ехать к Инне.
Причем к ней — совсем в другую сторону, но он упрямо направлялся в свою и на что надеялся — неизвестно.
Вообще-то ловко, подлец, устроился.
— Когда-то, еще вначале, страшно возмущался, что Инна так дико зависит от «мамы с папой» и так пошло конспирирует его. Но потом осмотрелся и притих: конспирация иногда очень удачно освобождала от негласной обязаловки.
На этот раз, однако, деваться было некуда: и голова уже как будто не болела, и тачкой не сбило, — нечем оправдаться. А на часах — он даже не поверил — без четверти… сколько?..
Одиннадцать!..
Пришлось искать таксофон, чтоб Инна там не дергалась: ну опоздал, замешкался, бывает!
И вдруг совершенно незнакомый голос в трубке:
— Алло?.. — Какой-то странный, вроде бы женский, но удивительно низкий, непривычный тембр — не Инна. — Алло, перезвоните, пожалуйста, не слышно.
— Алё-алё! — заговорил он поспешно, еще не понимая, кто бы это мог быть у Инны в такое время, но уже радуясь возникшему осложнению. — Простите, э-э-э… я, наверно, ошибся?..
Там случилась секундная заминка, и он ожидал уже, что теперь наконец подойдет сама Инна, но тот же голос ответил вдруг:
— Ну, ошиблись, очень может быть. Ну и что ж вы не вешаете трубку?
У него аж глаза на лоб переместились: «Какая наглая подруга!»
— Так ведь это… — С трудом нашелся: — А может, я все-таки не ошибся?!
— Ну, а кому вы звоните и кто вы?
— Я?! Простите, не понял…
— Ну как вас зовут, например?
— Меня?! — И тут он начал догадываться, что скорее всего действительно произошла обыкновенная ошибка, и ему стало смешно. — Меня зовут Владимир. А вас?
— А нас — необязательно. Спасибо, Владимир, дальше нам не по пути.
— Зачем же вы спрашивали, как меня зовут?
— Так, для коллекции. Буду вспоминать на старости лет: «Однажды объявился среди ночи некий Владимир, но он — ошибся».
— Конечно, ошибся! Я вас не знаю!
— Тем лучше, Владимир. Бай-бай.
— Бай-бай!.. — Но, собравшись уже повесить трубку, вдруг передумал: — Э-э-э… простите, девушка! А нельзя ли и мне… ну, тоже для коллекции… хотя бы имя?
— Мое?
— Ну можно и ваше, но я не знаю, кто там у вас так обидно, ни за что при про что сомневается в честности честного человека?
— Никто не сомневается. Вы честный юноша, искатель приключений, но время уже позднее, покоя сердце просит.
— Ну извините, бабуля. — Это ей за «юношу». — Вам, наверно, грелки пора ставить, а я вторгаюсь.
— Что?! — усмехнулась с презрением. — Нет, не угадали, не грелки.
— А кто сказал «грелки»? Гренки! Для внуков!
— Ну-у, гренки у нас по воскресеньям, а внуки давно уже спят по лавкам.
— Значит, вам, извините, пора на заслуженный отдых?
— А?.. Да-а! Вот тут вы угадали. То есть я еще не совсем, но скоро, скоро, жизнь коротка… — И, сдержав прорвавшуюся смешинку, шумно вздохнула: — Вот такие дела, Владимир.
— Действительно, — отозвался он, с нарастающим удивлением вслушиваясь в ее голос. — Неплохо же вы сохранились. Бодры, веселы.
— Да, неплохо. Но это чистая случайность, как и чистый воздух в наши дни. Ну что, прощаемся навек?
— Как?! Уже?! Я вас не понимаю.
— И я вас не понимаю.
— Но я же хочу вас видеть!
— Ну-у, — рассмеялась. — Это называется, я знаю, «лапша на уши». Не надо.
— Что?! — возмущенно хохотнул. — А вы знаете, как называется то, что вы со мной разговариваете?
— Ну как?
— «Крутить динаму» — вот как!
— Крутить чего?
— Динаму! Неужели ни разу не слышали?
— «Спартак» — «Динамо», что ли?
— Ну хотя бы.
— А при чем здесь «крутить»?
— А при том, что и я хочу вас увидеть, и вам любопытно, а где мне искать вас — не знаю.
— Да зачем же искать? — Приезжайте, и все. Так и быть.
— Ой… — еще в полной уверенности, что она с ним просто играет. — Так прямо вот и ехать?
— А чего ж кривить душой? Так прямо и ехать.
— А куда?
Ну как… наверно, ко мне?.. Я буду во дворе, на детской площадке. Там есть такая скамейка… обшарпанная… в общем, там.
И он вдруг испугался.
Нет, правда: то ли голос ее, низкий, напевный, то ли простота и наив, угадываемые в ее интонациях и особенно в нечаянных детских смешинках, но что-то в ней было удивительно симпатичное, и он еще раньше в какой-то момент подумал, что было бы жаль, если этот пустой, конечно, и даже пошловатый, но такой облегчающе радостный треп закончится ничем.
И вот — неужели?..
— А где это все?.. — Он ожидал какого-нибудь подвоха.
— Что «где»? Где я живу?
— Ну да…
— А вы не знаете?
— Да откуда же мне знать-то?!
— Интере-есно…
…Нет, наверно, если бы она назвала какой-нибудь далекий адрес, я бы не поверил ей или поленился, а то и побоялся бы ехать на ночь глядя к черту на кулички. Но она вдруг назвала улицу, которую я еще в детстве облазил вдоль и поперек. Я удивленно переспросил — ну точно: в районе Кутузовского, только в стороне, на отшибе, где когда-то были замечательные пустыри.
— Явлюсь как Сивка-Бурка, — сказал я. — Минут… через тридцать — не опоздаю?.. — И мгновенно решил, что раз уж я так и так не хотел ехать к Инне, то и не поеду: позвоню ей утром, наплету чего-нибудь, не впервой. А по дороге домой мне ничто ведь не мешает сделать как бы попутно небольшой (ну, не очень большой) крючок и — просто ради спортивного интереса — наведаться к этой старушке, даже если она не придет, — прогуляюсь!
— А как добираться, вы знаете, что ли?
— Конечно, знаю.
— Ну ясно…
Она, видать, утвердилась в своей догадке, что будто бы я с ней каким-то образом знаком. А мне вдруг тоже стало ясно, что она обязательно — хотя бы ради любопытства — выйдет навстречу, даже допуская, что я могу не прийти.
Но не прийти я, разумеется, не мог.
Я потянулся на это приключение, как на свет костра в ночном лесу — неудержимо.
Правда, я надеялся, что не сразу войду в круг света, а посмотрю сначала со стороны и, если она мне приглянется, эта одинокая душа у костра, незаметно очарую ее своим тайным экстрасенсорным влиянием, и уж потом только сам появлюсь и откроюсь, тоже, конечно, насквозь очарованный.
Размечтался…
А дворик тот оказался как-то даже слишком похожим на его мечту-иллюзию. Тьма — хоть глаз коли! — прямо как в диком лесу.
Но что-то не виднелось нигде заветного свечения — подозрительно. Ну разве что от окон, дремотно светящихся в вышине, будто свободно висящих в черном пространстве, падал слабый отсвет, но тьма после этого сгущалась в глубине двора еще страшней.
Дурачина-простофиля! Век живи — век учись!
Дом — широченный, девятиэтажный, почти невидимый на фоне черного неба — уже, конечно, спал или готовился ко сну, а наивная надежда на романтическую встречу у костра растаяла как дым.
И все же, чтобы наказать себя побольней, он ринулся в эту темень, и с замиранием сердца, ничего еще не различая впереди, опасливо сощурившись и растопырив руки, спотыкаясь и оступаясь на каждом шагу, прорвался с треском сквозь какой-то колючий кустарник, круша его и ломая от страха, вырвался наконец на некое свободно место, и, начиная уже привыкать к темноте, увидел не столько зрением, сколько интуицией знакомые очертания качелей, горки, трапеции.
Вот черт! Только что проклинал все на свете, думал, что и адрес, и детская площадка были липой, а тут — совпадение, что ли?..
И вдруг, переводя дыхание после яростной борьбы с кустарником, непроизвольно озираясь, вгляделся нечаянно в некий предмет за песочницей и замер с парализующим уколом в сердце: человек?..
Ой, как же ты испугался! — смеялась она потом, вспоминая. И он, тоже смеясь, оправдывался: — Еще бы! Нигде ни души, ни лучика в темном царстве, и вдруг — ты, а может, и не ты! Скажи спасибо, я не оставил тебя вдовой — чуть не умер от разрыва сердца!
Она сидела на каком-то странном возвышении — оказалось, на спинке скамейки. И, конечно, она тоже побаивалась его, времена-то суровые, но держалась, правда, молодцом, тихо, без паники, тем самым давая и ему возможность успокоиться, прийти в себя.
— Добрый вечер, — сказал он вкрадчиво-настороженно, с трудом обретая дар речи.
— Ночь, — напомнила она с беззвучной усмешкой, опять поразив его — теперь уже вживе — своим удивительным контральто.
— Ах да, ночь… Я и не заметил… — Скованным шагом направился к ней в обход песочницы, уже не сомневаясь, что это та самая «пенсионерка», и жалея, что не сумел начать с привета по-простому, на «ты», что было бы естественно в их возрасте. — Прекрасная ночь, не правда ли?.. — Он невольно продолжал дурацкую игру.
Вместо ответа она вдруг протянула руку к темнеющему вблизи за скамейкой столбу — тихо щелкнул включатель и вверху неожиданно загорелась тусклая лампочка под ржавым старинным колпаком.
— Полный сервис?.. — Улыбаясь блаженной улыбкой молодого Смоктуновского, он смущенно посмотрел в лицо незнакомки, тайно ожидая роковых для себя биотоков, но мгновением раньше, еще при вспышке лампочки, она уже взглянула на него с таким же тайным ожиданием чуда и, когда их взгляды встретились, тоже как будто смутилась, нарочито отчужденно отвернулась.
— Садитесь… — словно так же сомневаясь насчет «ты» и «вы», сказала она и, стало быть, закрепила отчуждающую чопорность.
— Спасибо… — с сожалением отозвался он и, намеренно замедляя, как бы раскладывая движения, чтобы оправдать свою скованность, ступил сначала одной ногой на сиденье скамейки, потом, оттолкнувшись от земли, другой, балансируя на непривычном возвышении, осторожно развернулся и так же осторожно, боясь опрокинуть скамейку, присел на спинку, подчеркнуто соблюдая приличествующую дистанцию.
В поисках темы для разговора, продолжая блаженно улыбаться, проследил за взглядом незнакомки на дом.
И не увидел ничего особенного: дом как дом, окна как окна.
Люстры-светильники, традиционно висящие меж занавесками, освещали, будто в блеклых слайдах, замкнутое потолками и стенами, коврами и мебелью, неподвижное, без людей, словно застывшее пространство комнат-ячеек.
— Итак?.. — Он сделал мхатовскую паузу, но она не поняла глубокого подтекста, и ему пришлось договаривать: — Вы, конечно, счастливы…
Она и этого не оценила: взглянула только искоса, с презрительной усмешкой, и закуталась в свою куртку с капюшоном.
Несколько обескураженный таким неудачным началом, он все же не терял надежды на более успешное продолжение и улыбался безмятежно-самоиронично, но… как продолжать-то? — вот ужас!
До чего же легко-удивительно было по телефону и оказалось вдруг трудно-мучительно здесь!
Конечно, сам виноват: задал глупый претенциозный тон, и, естественно, она запрезирала его сразу на сто очков вперед.
К тому же не надо было так открыто глазеть на нее, когда зажглась лампочка. Нельзя было показывать, что она ему понравилась. Это непростительная ошибка, тем более, что он ей — увы…
Ну, нет, мелькнуло что-то в самый первый момент, но потом — полнейшее разочарование, безмолвие и равнодушие, ужас и кошмар.
Впрочем, с другой стороны, он ведь и не искал большого успеха, а чисто спортивное любопытство, в общем, удовлетворил: лет шестнадцать-семнадцать девчонке — по телефону казалась старше, — ну симпатичная вроде, даже, может, красивая, пусть, в этом полумраке не очень-то разберешь, какая она, но сразу видно, что зелень зеленая, в школу небось еще ходит, а мнит о себе Бог знает что.
— А это, значит, ваш дом?
— Да, это, значит, наш дом.
— А окна ваши на этой стороне?
— Седьмой этаж, пятое справа, мое личное.
— Это… рядом с балконом? Без света?..
На столь очевидное она не сочла нужным даже кивнуть, и он покладисто замолк, утешаясь мыслью, что имеет дело с ребенком, который ужасно хочет выглядеть старше своих юных лет. Это же, кстати, становилось и забавным: нянчиться так нянчиться — прекрасная отмычка!
— Простите, а рядом с вашим чье окно? С балконом?
— Мамино.
— Тоже не спит? Волнуется, наверно?
— Ужасно. Футбол по телевизору. Кубок чемпионов.
— Кто с кем?
— Наши с иностранцами.
— Ах да, точно. Сегодня все говорили об этом. А мама за кого фанатеет?
— Мама не фанатка. Просто патриотка.
— Понятно. Значит, за наших.
И вдруг — аж волосы встали дыбом: из темноты, откуда ни возьмись, ужасающе стремительно возник и подлетел какой-то черный клубок и чуть ли не вспрыгнул на скамейку, завертелся внизу, засопел, заскулил… «Ваф?!» Черный пудель, что ли?!
— Тихо, тихо, Чино, не пугай дядю, — спокойно, по-хозяйски, заговорила она, как видно, не просто со знакомым, а именно со своим собственным пуделем. — Дядя и так всего боится, понял? Иди, гуляй, малыш, я скоро позову, не волнуйся. Гуляй, Чино.
Пудель недоверчиво выслушал ее, посмотрел на дядю-незнакомца — умные глазки сверкнули из глубины нестриженной морды — и быстро-быстро потопал прочь.
Вот оно что-о! Она, значит, вышла прогуливать этого Чину, а все остальное сбоку припека?! Та-ак…
— Что? — пробасила она вызывающе весело. — Разочарованы?
— Вообще-то… — усмехнулся, покачал головой. — Не ожидал.
— А никто вас не держит, между прочим.
— Да ничего, ничего, посижу.
— Зачем же такие одолжения? Идите.
— Вы так думаете?
— Конечно! Давно пора.
Он, будто бы колеблясь, посмотрел в сторону, откуда пришел, в дебри-потемки, вздохнул:
— Нет.
— Почему же «нет»?
— Там темно, страшновато.
— А здесь?
— А здесь — светло.
— Ну как хотите.
— Благодарю.
— Не стоит благодарности.
— Извините.
Она хотела было и на это возразить, но, видать, устала препираться и отвернулась с показным безразличием.
А он, все еще переживая историю с пуделем и пытаясь глазами отыскать его во тьме среди зарослей, и в самом деле подумывал об отступлении.
Сколько же можно позориться?!
Однако и уходить, конечно, надо было достойно: не сразу, не вдруг, а выждав момент поудобней.
К счастью, в доме из окна какой-то квартиры послышался сдавленный крик домашнего футбольного болельщика; затем, будто дуновение ветра, отдаленный шум трибун и ликующая скороговорка комментатора.
— Легок на помине… — Радуясь новому поводу для разговора, он с любопытством вглядывался в окна, замечая теперь в некоторых телевизионное мерцание. — Не иначе как наши забили гол.
— Да, не иначе, — согласилась она, но, имея в виду, почудилось ему нечто другое, не футбол.
Он покосился на нее в тоске и чуть было не вздумал выяснять отношения, но вовремя вспомнил об отмычке и заставил себя улыбнуться.
— Азартная игра, — сказал он, не сдаваясь и продолжая умничать, но до боли ущемленное самолюбие все-таки скривило улыбку, и он замолчал, почти уже смиряясь с поражением.
От дома поплыл знакомый перезвон кремлевских курантов — по радио.
Одновременно, как по сигналу, погасло сразу несколько окон — вместо них остались черные дыры.
Куранты монотонно отсчитали двенадцать ударов — начался гимн.
Радио не выключали.
— Вот и полночь, — неожиданно печально сказала она, и это так славно у нее прозвучало, что он чуть за сердце не схватился: кольнуло что-то.
Видимо, она собралась уходить, а ему вдруг стало жаль отпускать ее так бездарно. Хотелось приоткрыться ей хоть на прощание, — но как?..
Он завозился, завздыхал, полез в карман за сигаретами, предложив, словно в шутку:
— Покурим? На посошок…
Она посмотрела на пачку в его руке, подумала и согласилась:
— Покурим… — Взяла сигарету.
Он удивился, зажег спичку.
Спокойный в безветрии огонек вспыхнул в ее глазах, как в елочных игрушках.
Она слегка наклонилась, не спеша прикурила и, кивком поблагодарив его, выпрямилась, вся окутанная дымом.
Он тоже, едва успев донести уже гаснущий огонек до своей сигареты, прикурил и усмехнулся: ему с первого взгляда стало ясно, что она не настоящая курилка.
— Да?.. — Она словно разгадала его усмешку. — И что?
— Нет-нет, ничего. Мне было почему-то очень важно прикурить от этой же спички.
Глаза ее — уже без огоньков — вызывающе прищурились:
— И больше вам нечего сказать?..
Он в недоумении воззрился на нее, удивленно качнул головой:
— Надо подумать.
Она пожала плечами и отвернулась.
…Да, неизвестно, чем бы завершился наш вздорный взаимовыпендреж «кто в лес, кто по дрова», если бы нас вовремя не отвлек — вот тоже: случай или провидение? — громкий мужской голос:
— О! Вот это я понимаю — нормальные люди. С огоньком… — Какой-то мужик, явно навеселе, внезапно вынырнул откуда-то сбоку, из тьмы, вошел в круг света и, слегка покачиваясь, деликатно, а может, и опасливо остановился чуть поодаль. — У вас табачку для меня не найдется, молодежь? Извините, конечно…
Я протянул ему раскрытую пачку, стараясь не показать, что тоже немного сдрейфил.
Но мужик и не думал угрожать — наоборот, увидев сигареты, обрадовался: «О!», шагнул с протянутой рукой и чуть не упал, споткнулся обо что-то.
— Ниче, ниче, — успокоил он нас, с трудом удержавшись на ногах. — Спасибо… — Прицелившись, осторожно вытянул из пачки сигарету. — Во-о… А то я свои-то спалил, а курить-то надо? Иду, иду, понимаешь, никто не курит. Некурящие все, жлобы… — Хорошенько размяв сигарету, он вдруг отломил у нее фильтр и отбросил. — И главное, у меня дома-то есть — вон мой дом-то. У меня там «Примы» двадцать пачек, кури — не хочу. Но щас вот — до зарезу, понимаешь?
Я его понимал.
Он сунул сигарету в рот, похлопал себя по карманам, но я давно уже держал коробок и спичку наготове — чиркнул, дал ему огонь.
— О!.. Спасибо… — Тщательно раскурив, он глубоко затянулся и страшно закашлялся. Дым повалил из него, как из выхлопной трубы. — Вы меня… извините, конечно… Я немножко это… ну выпивши малость…
— Бывает, — сказал я.
— Ну!.. — Он опять зашелся в кашле. — Ты ж понимаешь!..
И вдруг — она:
— А что ж вы, дядечка, футбол не смотрите?
— Че?.. — Дядька-дядечка перевел на нее удивленный неустойчивый взгляд и даже кашлять перестал. — Ну ты прямо как моя: «Сиди дома, смотри телевизор». Обижаешь… Я, может, только и знаю: из дому на работу, с работы домой. А сегодня вон зелень первая пробилась, листочки. Вы хоть видели, молодежь? А я уже лет, наверно… не знаю сколько… не видел… Футбол… Че там смотреть-то? Там же все уже ясно: «Спартак» — чемпион, ну и че?..
Мы не возражали, хотя дядька был явно не в курсе футбольных событий: не фанат!
А он вдруг лукаво присмотрелся к нам, хмыкнул и мотнул головой как конь:
— Понял… — И еще раз бесцеремонно поглядел на нас поочередно. — Спасибо, молодежь… за табачок, за компанию… Хоп, ушел… — И рискованно круто развернулся, поплелся зигзагами в сторону дома и скрылся во тьме.
Потом, уже у дома, мелькнул силуэт в слабом отсвете окон, хлопнула дверь какого-то подъезда.
А окна гасли, гасли, и оставалось их уже совсем немного.
Слышалась тихая музыка — наверно, у кого-то забыли выключить радио.
И оказалось, они оба продолжали думать об этом странном, чудаковатом мужичке.
— А ведь я его знаю, — сказала она удивленно. — Такой всегда замкнутый, трезвый, прямо образцово-показательный.
— Да?.. — Он слегка удивился, не предполагая в таком типе какой бы то ни было образцовости: верно сказано, чужая душа — потемки, поди разгадай. Потом вздохнул, осторожно покосился на свою соседку, тоже ведь абсолютно еще не разгаданную, и, подумав, что надо бы как-то хоть имя ее выведать, спросил: — А вы… учитесь?
— Естественно, — спокойно ответила она.
— Почему — естественно?
— А почему — неестественно?
Он усмехнулся:
— Сдаюсь.
— А вы?.. — спросила вдруг она и, спохватившись, попыталась тут же спрятать свое нечаянное любопытство за привычным высокомерием. — Не учитесь?
— Я?.. — Немного замешкался. — Работаю. Волшебником.
— Как же это?
— Очень просто. Как в старой песенке, я в детстве слышал по радио: «Просто я работаю волшебником, вол-ше-еб-ни-ком», — напел и слегка смутился под ее взглядом. — Колдун, короче. Работаю, колдую. Сам над собой.
— И трепач, — неожиданно заключила она.
— И трепач, — охотно согласился он, широчайшей улыбкой скрывая жуткую свою панику. — Хотите анекдот?
— Нет.
— Свеженький.
— Нет. Все равно он будет свежезамороженный.
— Почему?
— Потому что я знаю все анекдоты.
— Неужели?!
— В самом деле.
— Ну… вы как ежик. Чуть тронешь — колючий клубок. Когда я был маленький, то ужасно боялся ежовых колючек. Или… ежиковых? Как правильно, я что-то забыл, — может, ежикиных?
— Ежичковых. — Лед тронулся: улыбнулась.
— Ну, значит, ежичковых. А теперь я их не боюсь. Может, поговорим?
— Что?.. — Она то ли ослышалась, то ли удивилась и, кажется, впервые за все время всмотрелась в него по-настоящему внимательно, как будто не он битый час сидел с ней рядом, а кто-то другой, за кого она его принимала.
— Может, поговорим? — повторил он на голубом глазу.
И опять она улыбнулась — не очень уверенно, впрочем:
— Да уж поздно… — И задумчиво отбросила остаток своей сигареты на землю перед собой — уголек бесшумно взорвался во тьме. — Пора домой… — И снова посмотрела ему в глаза — спокойно, просто, немножко грустно. — Пора…
— Да, — согласился он, невольно впадая в ее настроение. — Пора, в самом деле, поздно… — И подумал вдруг, что, наверное, ошибся насчет ее возраста: она — его ровесница, а может, и старше.
— Спасибо за приятный вечер, — сказала она своим изумительным низким голосом, к которому он вроде бы уже привык за это время, не замечал как будто, но вот — перед расставанием — опять услышал.
— Ночь, — напомнил он, опять немного теряясь и от голоса ее, и от взгляда.
— Ах да, ночь, я забыла. Прекрасная ночь, не правда ли?
— Правда, — усмехнулся, удивляясь тому, как точно она запомнила эту его дурацкую выпендрежную фразу, однако и сам не забыл спросить: — А ваш телефон… можно узнать?
— Вы же звонили мне, кажется.
— Случайно. Я звонил… не вам.
— Не мне?.. А кому?
— Ну… не вам.
— А-а, — догадалась. — Вот как. Интересно… — И на нее вдруг напал смех, пока еще, правда, сдержанный, но все равно довольно обидный, почти оскорбительный.
— А что смешного?.. — подчеркнуто недоумевающе пожал плечами.
Но тем самым он только масла подлил в огонь: она уже не могла больше сдерживаться и от души, по-детски, по-девчоночьи срывающимся голосом расхохоталась.
Он невольно улыбнулся, немного даже завидуя ей, и, поглядывая на ее нос, правильный, в общем, но смешно вибрирующий от хохота, заметил добродушно:
— Над собой смеетесь-то…
Это вызвало еще больший всплеск эмоций, и он, совсем уже обескураженный ее как будто издевательским хохотом, шутливо пригрозил:
— Вот откушу вам нос — будете знать, как дразнить животных в зоопарке.
— Что-о?! — еле-еле, на клавесиновых верхах, пропищала она и чуть не задохнулась от удивления: — Но-ос?! Ну-ка, интересно, посмотрим… — И вдруг, уже насмеявшись до слез, ликуя в предвкушении несомненной победы, откинула капюшон, вытянула шею, подставляя ему свое лицо, и зажмурилась. — Ну-у?!
Боже мой! От нее повеяло каким-то удивительным, нежно-молочным, детским ароматом, и он вдруг представил себе и даже, казалось, ощутил вкус ее губ, но в следующий момент просто чудом пришел в себя и, разгадав ее наивный ход, смеясь и холодя от собственной дерзости, быстро взял ее голову в свои руки, зверски изловчился и… вправду куснул ее, не больно, конечно, прямо за кончик носа.
— А-ай! — жалобно вскрикнула она и отшатнулась в комическом ужасе, изумленно хлопая ресницами. Потом осторожно потрогала свой нос и посмотрела на пальцы, будто ожидала увидеть кровь. — Ни фига себе юмор!.. — И потрясенно-озадаченно взглянула на него.
Он смущенно отвел взгляд, скромно помалкивая, тоже обалдевший и от этой искусительной близости, и от того, что натворил, и сгорая в то же время от внутреннего ликования. Успе-ех, чего уж скромничать, почти победа, а ведь был на грани поражения.
— Ну что ж, — как-то странно, загадочно сказала она и покачала головой, опять невольно хмыкнув. — Запишем… — Потом неожиданно подхватилась и встала.
— А телефон?.. — Он тоже поднялся во весь свой рост и оказался вдруг выше нее почти на голову.
— Телефон?.. — Будто с удивлением взглянула на его далекую вершину и улыбнулась. — Вам он нужен как Трофей? Пожалуйста… — Назвала номер. Он повторил, напряженно вдумываясь в знакомый ряд цифр, и тут до него дошел ключ той ошибки. Вот оно что: набирая номер Инны, он машинально накрутил свой собственный, первый три цифры, затем в четырех последних перешел на Иннин, а в результате — такое удивительное сочетание. Старый маразматик!
— Трудно запоминается, правда? — не преминула съязвить она.
— Легче чем вы думаете, — ответил он. — Не беспокойтесь.
— А я не беспокоюсь. Я знаю, что вы уже все забыли.
— Мы не забыли. Как вас назвать-то при случае?
— Ах да, нас много у вас. И каждое имя — это тоже трофей — «при случае», да?
— Ну почему… — смутился. — Просто… Интересно…
— Понимаю, интересно просто… — И как бы раздумывая, сложила губы трубочкой, тихонько свистнула, и опять словно ниоткуда к скамейке прикатился и энергично зафыркал и запрыгал внизу этот чертяка Чино. Она сошла к нему, поймала за ошейник, ловко пристегнула тонкий поводок, невозмутимо продолжая: — Конечно, без имени не то. Теперь вас это будет сильно мучить, не так ли, Владимир?
— Не знаю… — усмехнулся, пожал плечами.
— Мне очень жаль, — сказала она, — но помочь ничем не могу. Прощайте.
— До свидания, — уточнил он.
— Что ж, посмотрим, не будем зарекаться, — улыбалась она скептически. — Но на всякий случай все-таки прощайте. — И — счастливая, гордая, независимая, — задрав свой покусанный нос, пошла восвояси.
Правда, Чино чуть не испортил картину: рванулся стремглав, натягивая поводок и пробуксовывая задними лапами, едва не сбив свою хозяйку с ритма, — но это уже детали.
Тьма поглотила их почти мгновенно.
Он было подумал, не догнать ли их, не проводить ли, все равно ведь по пути — выход со двора как раз в той стороне.
Но решил не давать ей липшего повода для насмешек.
Дойдет, не маленькая, в конце концов.
Да и пудель проводит.
Подумаешь какая!..
А сам еще долго стоял на скамейке — «позабыт-позаброшен» — и, рассеянно разглядывая в тусклом свете детские конструкции, улыбался.
— Ну что произошло-то? — дразнил он себя. — Ничего ведь! Абсолютно ничего!..
И все же — понимал — произошло…
Наконец в правом верхнем углу дома вспыхнул среди черных дыр оранжевый квадрат — «седьмой этаж, пятое справа» — все верно, не липа.
И тут же в соседнем окне погас ночник: мамуля дождалась полуночницу-дочь.
А как же отец?
Отца у них не было, ясно.
Смелые женщины, однако…
А дом — почти весь — погрузился в сон. И футбольные страсти улеглись, как видно. Лишь несколько окон разрозненно светились в ночи, и слышалось забытое радио — тихая музыка.
Он вздохнул и, вспомнив, что собирался уходя погасить свет, посмотрел вверх, под ржавый колпачек, потянулся рукой к выключателю на столбе: щелк — лампочка погасла.
Снова кромешная тьма, как будто ослеп. И ни звезд, ни луны — за облаками, что ли?..
Но, спускаясь ощупью на землю, опять посмотрел на правое крыло дома и самодовольно улыбнулся: ее окно светило ярче всех — до-олго будет помнить, девчонка!
Потом, уже выбравшись из темноты двора в свет пустынной улицы и радуясь, что хоть домой идти недалеко, каких-нибудь 15–20 минут переулками — судьба на этот раз обошлась по-божески! — вдруг вспомнил момент своего позорища — ну, может, не позорища, а досадной оплошности: «Я звонил… не вам», — и сокрушенно покачал головой: не так надо было!..
А как?..
Да очень просто: я звонил… я звонил… — и тихо засмеялся, опять почему-то довольный собой: ну кому? Кому ты звонил? Слабо красиво солгать? Не берись!..
А телефон в его квартире звонил, надрывался, словно не умолкал весь вечер и всю ночь.
— Где ты был? — без лишних предисловий, просто и ясно, даже, казалось, спокойно спросила Инна, но ему-то еще надо было подготовиться, обдумать.
— Сейчас, погоди, Ин, прости, я сейчас, — пробормотал он, морщась и слегка сопя от боли в ушибленной коленке.
— Ты что, уже спишь?.. — Видимо, такой неожиданный его маневр немного сбил ее с толку.
— Да нет, здесь темно, упала трубка, извини… — И про себя усмехнулся: даже в этой безнадежной ситуации нашлась возможность потянуть с ответом, и как же оказалось кстати, что он, услышав звонки еще за дверью и решив прикинуться больным, в спешке не стал включать свет в гостиной и сослепу наткнулся на столик, чуть не опрокинув его вместе с телефоном. Трубка от удара подскочила и свалилась с рычагов, громко стукнулась о деревяшку, скатилась на пол, на ковер, пришлось униженно ползти за ней под столик, лихорадочно шарить в потемках.
— Ну все? Говорить можешь?
— Могу вообще-то. — Все еще посапывая немного нарочито, он переместился с четверенек на пятую точку: вставать с пола не было пока ни сил, ни настроения.
— А что там с тобой такое?
— Да ерунда, ударился нечаянно, тут темно, упала трубка, я ж говорил. — Прикидываться было бесполезно, больной давно сидел бы дома, и он решил идти в открытую, продолжая, впрочем, заговаривать зубы.
— А где ты был?
— Слушай, ты как робот в справочном: «Ждите ответа, ждите…»
— Нет, — ледяным тоном. — Я тебя последний раз спрашиваю: «Где ты был?»
— Последний? А робот может бесконечно: «Ждите ответа, ждите…»
Короткие гудки в трубке он принял как должное, почти равнодушно.
Пусть, пусть она узнает его без прикрас, пусть лопнет ее терпение, и пусть она сама поворачивает дело, как ей вздумается, надоело маскироваться.
Но только он поднялся с пола и, потирая ушиб на коленке, отковылял к дверям, включил полный свет — опять звонки.
— «Ждите ответа», — прогундосил он в трубку, с отчаянным легкомыслием возобновляя свою злую, подлую игру.
— Перестань, пожалуйста, — устало попросила Инна. — Что случилось?
— Ничего не случилось.
— А почему не позвонил?
— «Ждите ответа».
— Володя, милый, не нужно. Я серьезно.
— Я тоже серьезно.
— Почему ты не позвонил?
— «Ждите ответа».
— Ну, Вовка, я прошу-у тебя!.. — прямо крик души, который наконец-то образумил его.
Какой позор! Какая мерзость! Ведь сам же во всем виноват и сам же — подлая натура — издевался над ни в чем неповинной женщиной. Ну что за чертовщина такая? Что за тупик? Уродство! Ну скажи ты прямо, скажи! Ведь измучился, сам себе стал противен! Ну хватит же, хватит!..
— Извини, — пробурчал он и со вздохом присел на подлокотник.
— Пожалуйста, — отозвалась Инна удрученно, с укором, но уже смягчаясь. — Так что там у тебя?
— Я сам не знаю, Ин… Правда… — Свободной рукой полез в карман куртки за сигаретами — вытряхнул одну из пачки на стол.
— А почему ты не приехал?
— Не смог…
— А почему не позвонил?
— Сначала не туда попал, а потом… — Спичек ни в куртке, ни на столе не оказалось, раздраженно сломал сигарету в пальцах, просыпал табак на газету. — Знаешь… длинная история.
— Но все-таки?..
— Ну, видишь ли, я подумал… лучше не звонить сегодня, а тем более — с моим настроением — приезжать.
— Почему?..
— Ну… я не знаю… — промямлил неопределенно и вдруг с ужасом почувствовал в себе холодную решимость сейчас же, немедленно все выложить как есть. — Понимаешь… Ты прости меня, Ин… если можешь… но я… я…
И вдруг тихий-тихий, замирающий голос Инны:
— Не любишь?.. — словно пропела. — Совсем?..
И решимости его как ни бывало.
«Да нет», — хотел он сказать, имея в виду, что это и вправду преувеличение — «совсем», потому что дело ведь не в «совсем», а в том, что он уже больше не может «не совсем», ему стыдно это «не совсем», мучительно, и… ну как сказать? — «не совсем» даже хуже, чем «совсем», хуже именно своей размытой неопределенностью, оно ужасно, потому что обоих держит в постоянном напряжении, вынуждает к недомолвкам, опутывает ложью!..
Но, наверное, слышать сейчас такие утешения ей было бы еще больней, и он, словно робкий гуманист, вежливый и «не совсем» бессовестный убийца, тихо, преувеличенно скорбно, изо всех сил стараясь подавить в себе паскудную тайную радость близкого освобождения, выдохнул:
— Да… наверно…
Вот оно как оказалось — просто и неожиданно.
А ведь уже почти не верил, что когда-нибудь сможет вот так, по-честному.
И даже когда Инна, ни слова больше не сказав, положила трубку (короткие гудки — как затихающий пульс), не очень верилось, что это окончательно.
Нет, разрыв, по всей видимости, произошел — непоправимый, действительно похожий на тихое убийство.
Но, казалось, еще теплилась прошлая унылая тягомотина, и он, из чувства сострадания, что ли, вроде бы должен был хотя бы утром позвонить Инне и… и что?.. посочувствовать?.. или начать сначала?..
Да, много неприятного он узнал о себе в эту минуту.
Но самое ужасное — тряпка, не мужчина.
Ведь это же надо — до чего дошел: отнял у женщины, может быть, все, чем она жила, а потом собирался еще доканывать ее своим сердечным равнодушием: «Ну ты как там, вообще, ничего?..»
Чтобы наконец отвлечься от сумятицы в мыслях, он решил заняться чем-нибудь простым, практически конкретным.
С отвращением взглянул по сторонам: не сегодня-завтра должны вернуться мать с отцом, а в квартире черт те что, особенно в гостиной.
Кресла, стулья сдвинуты, как попало, — после субботника курсовая тусовка гудела на хате.
Под стереосистемой, на ковре и на паркете, — россыпь дисков вперемешку с конвертами.
И везде нечитанные газеты, трехнедельное скопище: ворох на столе у телефона, кипы на полу, — сползли, упали, некому поднять, — на телевизоре, на диване — везде отцовские пристрастия.
А на пыльном кабинетном рояле, былой родительской гордости, среди нагромождения книг, журналов, подсвечников и всякой всячины эффектно красовалась, тоже, наверно, запыленная, если не в паутине, семейная пишущая машинка, портативная Эрика-старушка, на которой несколько ночей подряд после отъезда родителей перебеливался карандашно-рукописный черновик повестухи про себя, ненаглядного.
Ну как же, классик! Соорудил конторку на рояле, чтобы работать стоя (вместо гусиного пера — машинка!), да ноги что-то не держали, хилый пошел графоман, пришлось придвинуть кресло спинкой к заду, подпереться.
Машинка дубасила на всю округу, рояль резонировал, гудел, а в результате — пшик.
Дал Хрусталеву почитать, а тот, хотя и сам салажонок, а свежим глазом кое-что просек: «Старик, ты можешь лучше, понимаешь?» — и обидеть не хотел, и соврать боялся, кристальный человек.
Ну это верно, конечно. Некогда было особенно обрабатывать: в училище с утра до ночи почти каждый день, да и хаты, свободные от предков, на дороге не валяются, надо же было попользоваться, гостей принять-проводить.
Но если уж совсем по правде, то, может, и нечего было обрабатывать. Потому что собственная жизнь заполнена пока лишь примитивными акселератскими страстишками и витиеватой, с претензией на айсберга под ней, а на самом деле пустой и никчемной болтовней.
Как в «Певчем дрозде»: тот парень, грузин, тоже разгребал вечный хлам на столе, серьезно раскладывал перед глазами нотную бумагу и тоже мечтал создать нечто, какую-то симфонию души, даже начинал записывать смутное ее звучание, но постоянно его что-то отвлекало, уводило, и пустяки, и неотложное, сиюминутное, однако, если вдуматься: коль скоро он давал уводить себя и растаскивать по мелочам, то, вероятнее всего, и у него по большому счету нечего было записывать.
Пустота порождает пустоту — плохо наше дело, генацвале…
В кармане куртки вдруг нашлись потерянные спички.
Он бросил коробок на стол к сигаретам и поплелся в прихожую, разделся, переобулся в шлепанцы, машинально продолжая перемалывать мозгами зерна истины.
Ничего, ничего. «Прежде чем писать, я должен жить», — неплохо сказано.
Но, кроме жизненного опыта, нужен, конечно, и опыт осмысления опыта.
Ну и пусть эти пробы — жизни и пера — будут пока подготовкой к тому настоящему, что рано или поздно созреет в душе и мозгах, если созреет. А неудачи естественны и, видимо, необходимы.
Все мы рождаемся смехотворно беспомощными, но терпение, внимание и труд, коллега: если есть в тебе тот самый божий дар, хотя бы и с яичницей вперемешку, то когда-нибудь твоя абракадабра преобразится в стройный звукоряд.
Легко сказать, конечно…
…Кстати, еще раз о предчувствиях.
Мне кажется — и даже не кажется, а совершенно определенно помнится, — что с тех пор, как мы расстались с моей заносчивой незнакомкой, о чем бы я ни думал и чем бы ни занимался, я постоянно — во всем или при всем, или сквозь все — ощущал ее незримое присутствие.
Нет, как и всякий уважающий себя человек, я, конечно, прикинулся шлангом и некоторое время вроде бы существовал вполне самостоятельно, но ее симпатичный, хотя уже и подзабытый, неуловимо переменчивый образ, как мысль или как дух, витал в моем воображении и словно поощрял меня в моих поступках и помыслах. Ведь если б не она, эта дама с собачкой… хотя какая она дама — девчонка зеленая… Если б не эта девчонка с черной собакой, то я, наверно, еще долго тянул бы, мямлил, изворачивался, как и раньше, обреченно заглядывая в унылую перспективу своей жистянки, «ну ее в болото», а тут — почти внезапно Бах — и Мендельсон.
И вот — пока я искал на кухне, чем «заморить червяка», пока жевал корку хлеба, запивая вчерашним кефиром из пакета, — в моем легкомысленном черепке зародилась и мгновенно созрела дикая мысль: позвонить… позвонить и сказать… ну неважно, можно и промолчать, но проверить хотя бы: она или не она?..
Слегка помаявшись в сомнениях, я тщательно набрал этот странный, подозрительно легкий гибрид из двух номеров, но вдруг, слушая гудок в трубке, живо представил себе пронзительный звонок среди сонного царства на том конце провода. И, честное слово, даже дернулся, чтобы нажать на рычаг и прекратить свою дурацкую затею.
Но, видно, я не очень этого хотел и потому не успел: там почти сразу взяли трубку, и я услышал ее уникальный басок: «Алло?..»
Конечно, моя назойливость могла мне выйти боком.
Но отступать уже было поздно…
— Але, извините, пожалуйста, я вас не разбудил?
— А кто это, простите? — Будто бы не узнала!
— Да вы меня, наверно, еще помните. Я сидел сегодня с вами на вашей любимой обшарпанной скамейке и все острил невпопад.
— A-а, ну как же, помню, помню.
— Ну вот, прекрасно, и я вас помню. Даже очень.
— Спасибо, я тронута. И тоже очень. И даже.
— Ну, класс! Значит, у нас все поровну, фифти-фифти, можем обменяться. — И вдруг, кажется, даже для самого себя неожиданно, отчебучил: — А кстати — правда: приезжайте ко мне! Если, конечно, вы мне доверяете и если вас отпустят.
— То есть, — с усмешкой. — Сейчас?
— Ну да! А что такого?
— Очередной тонкий юмор?
— Да нет, какой же тут юмор? Правда. Приезжайте и все.
— А вы хоть знаете, который час?
— Да знаю, знаю, в том-то и дело. Я бы, может, и сам к вам напросился, но у вас мама, неудобно, неправильно поймет, прогонит еще, чего доброго. А у меня никого. Даже тараканов нет, просто жуть как одиноко. Приезжайте, правда. Вам ведь тоже не спится, я чувствую. А здесь хоть музыку послушаем, поболтаем. Видака у меня, правда, нет, компьютера тоже, но зато есть кофе. Сварганим, я умею, меня турки научили, приезжайте. А станет скучно — уедете, сразу же уедете, я провожу. Але?..
— Да, да, я слышу. Так вы это все серьезно?
— Абсолютно. Я забыл вам сказать: между нами два шага и никакого мошенства, клянусь. Кинотеатр «Пионер» на Кутузовском знаете? А мой дом — через дом!.. — И, словно малое дитя, загоревшись фантастикой, стал подробно объяснять, как лучше проехать, а еще лучше пройти, дом номер такой-то, квартира такая-то, на четвертом этаже, подъезд без кода — сломан, и так далее. Предложил даже встретить у ее же дома и провести под своей охраной, только бы она согласилась.
— Ну нет, — ответила она с усмешкой. — Встречать не трудитесь. Уж как-нибудь сама, если что. Сидите дома, варите свой кофе.
— Так вы придете?!
— Может быть, когда-нибудь, не знаю, в другой раз. Спокойной ночи.
— Ну почему?! — завопил он. — Приходите, тут же рядом! Что вас смущает? Я жду вас, правда!.. — И, услышав короткие гудки, чуть не заплакал от досады и обиды. Ну зачем же она так-то, даже не дослушала. И что он такого предлагал? Может, он первый раз в своей жизни ни о чем таком и не думал!..
И со злостью бессилия постучал трубкой по деревяшке стола.
Ох, примитив!
А ведь могла бы, кажется, если бы была хоть немного поразвитей, дурочка зеленая, могла бы понять и просто приехать.
Ну что, в самом деле, посидели бы, полялякали — и вернулась бы к своей маме, пожалуйста!..
Хотя, конечно, с другой стороны, он и себе удивлялся.
Так глупо попался, поверил, а ведь она уже наверняка была в своей детской постельке.
И как ему вообще пришло это в голову?..
Он послушал трубку, не сломал ли чего, нажал на рычаг — отпустил: гудок, все в порядке.
И вдруг, упрямо поджав губы, снова стал накручивать диск, и снова там почти мгновенно сняли трубку:
— Алло? — испуганный полушепот, а почему бы ей так пугаться, если она еще не спит.
— Извините, — проговорил он, тоже почему-то волнуясь. — Я не успел вам сказать. Я все-таки жду вас, вы знайте, и буду ждать до утра. Надумаете — приходите, я жду. — И еще раз назвал номер дома и квартиру.
Но это был всего лишь моментально рассчитанный мстительный жест: ему хотелось хоть как-то отыграться и показать ей, что он не только не выбит из седла, но и остался своим в доску, несмотря ни на что.
И вдруг она сказала тихо:
— Хорошо…
Он удивился, послушал, не скажет ли она еще что-нибудь, и добавил, уже просто рисуясь:
— Я жду вас, вы поняли? И пожалуйста, не сомневайтесь.
— Хорошо… — И опять — молчание.
Так и не решив для себя, что же означает такая странная ее покладистость, он первый осторожно положил трубку.
А может, его звонок прервал какие-нибудь там домашние дела-заботы, и потому она отвечала так загадочно односложно?
Он пожал плечами и самодовольно хмыкнул: как бы то ни было, он снова на коне, а остальное трын-трава.
— Спать! — приказал он себе и, вроде бы ни о чем другом уже не думая, отказался даже от курева, сгреб обломки и табак с газеты в пепельницу и отправился умываться, чистить зубы и прочее.
Оставалось раздеться, лечь и забыться ко всем чертям, а утром начать новую жизнь — хотя откуда было взяться новой? — старую продолжить, какая есть: в училище к десяти — мастерство, репетиция, опаздывать нельзя, будильник надо поставить, не забыть, потом лекции какие-то… и тэ-дэ и тэ-пэ… до скончания века.
Но в прихожей вдруг раздался пугающе громкий в ночи звонок — «дин-дон!» — аж сердце защемило, черт, всегда так неожиданно.
Однако он тут же и возрадовался искренне, решив, что это наконец-то прикатили мать с отцом, и представив себе, кстати, какой мог выйти конфуз, если б он был сейчас не один.
Мысленно уже готовясь к суматохе объятий, поцелуев, распаковки чемоданов и привыкания друг к другу после трех недель разлуки, он не стал заглядывать в дверной глазок, вообще презирая эту манеру, несмотря на криминальные ужасы вокруг, а там — вот если бы не поленился, увидел бы и подготовился хоть малость, — там, за дверью, смиренно улыбался дядя Вася, сосед-пенсионер, бывший школьный учитель:
— Здравствуй, дружок. Ты дома?..
Странный, тяжелый, загадочный случай.
Но об этом — позже.
А пока я видел только то, что видел.
Одинокий старик навещал меня довольно часто, и, хотя в такой поздний час он явился впервые, я не очень ему удивился.
Но контраст с ожидаемым был слишком резким, поэтому, конечно, мне вряд ли удалось скрыть свое разочарование.
Впрочем, дядю Васю поначалу, казалось, ничто не смущало.
— Целый день поджидаю тебя! — Привычно пошаркивая шлепанцами, он сразу же вступил на собственный прогулочный маршрут среди нашей дряхлой мебели в гостиной и, оглянувшись, сверкнул на свету золотым зубом в улыбке и стеклами очков в простой допотопной оправе. — И на балкон уж выходил пару раз, а только сейчас заметил свет у вас. Ты извини, я на радостях и не спросил по телефону-то: можно, нельзя? И правда, слушай, скажи честно, ничего, что так поздно?..
Но я не услышал вопроса, вернее, забыл ответить, потому что подумал вдруг: а может, она все-таки согласилась приехать или прийти, а я ее не понял? Тогда мне надо бы встречать бежать, а я…
— Да что с тобой? — Старик встревоженно остановился. — Я тебе, наверно, помешал или случилось что?
— А?.. — Я с трудом припомнил, о чем он спрашивал. — Да нет, ничего, дядя Валя. Ничего… — И кисло улыбнулся под его острым, птичьим взглядом. — Ну правда, ничего.
— Ничего так ничего, — успокоил он и меня, и себя, трогаясь дальше по своему маршруту. — А я, видишь, тоже не сплю сегодня, маюсь. Весь дом наш спит, храп даже слышен или мне уже чудится, а я не могу. Не спится и все, не могу!..
Тут я, кажется, опять переключился на свое, и опять до меня не сразу дошло:
— Ну, дружок, настроеньице у тебя. Что-нибудь в институте?
Я посмотрел на него, запоздало соображая что к чему, и решил, что думать сейчас о ее приходе — слишком наивно и самонадеянно с моей стороны.
— Да, — сказал я и машинально поправил: — В училище… — И, не очень вникая в то, что говорю, обронил: — Брошу, наверно, скоро.
— Ка-ак?! — серьезно удивился старик. — Но, постой-ка, это что ж выходит — опять?!
— Опять. Не туда я забрел. Заблудился, кажется.
— Но ты же теперь… в театральном?.. Твоя мечта!
— Ну да, мечта была и остается, но… нет полета, вот что. Не тяну, видать. А может, вообще не гожусь ни к черту.
— Вот те раз, — сказал дядя Вася, сочувствуя мне. — Но ты не торопись рубить с плеча-то. Не мечись. Когда-то ведь надо и спокойно сориентироваться, сосредоточиться на чем-то одном.
Дядя Вася явно соскучился по учительской риторике, а я усмехнулся:
— Хорошо бы, конечно. Да, у меня вот пока не получается иначе.
И дальше, не знаю зачем, слово за слово разговорился и понес уже сплошную околесицу: что даже влюбиться надолго не умею, хоть ложись и помирай, тоска, скучища, принудиловка, и все не то, не трогает, не колышет, пусто, пусто, вот здесь, — и постучал себя в грудь, показывая, где у меня «пусто», хотя логичней было бы стучать по черепу: вот там и в самом деле завывали космические сквозняки.
Не хотелось, однако, чтобы дядя Вася воспринял мою скучищу как обыкновенную блажь или очередной детский лепет. И я решил поведать старцу, как недавно на наш третий курс — преддипломный — среди бесспорных классических пьес взяли современную, якобы актуальную. Ну черт-те что, сплошные ходули, ни слова в простоте и жутчайшая, махровая конъюнктурщица, но автор с нашим худруком «вась-вась», и нам пришлось в конце концов заткнуться.
Многие «счастливцы» вообще не берут это в голову и мне советуют то же самое. И вот мы цинично обживаем и оправдываем явную чушь, очеловечиваем кондовый лживый текст, и ни-ко-му не стыдно — единомышленники!
Впрочем, я попытался однажды увильнуть от этого спектакля, подвалил как-то к Бобу: не могу, мол, не чувствую, не умею.
А он: «Ничего, не отчаивайтесь, всякий материал сопротивляется».
Ох как подмывало меня сказать ему начистоту — сердце прямо выпрыгивало! И я ждал только паузы в его занудистике, чтобы вставить свое принципиальное несогласие, протест и бунт на корабле.
А хитрый Боб, словно читал мои мысли, лукаво улыбался: ну-ну, дескать, режь правду-матку, попробуй, ну?..
И… я вздохнул, пожал плечами, как бы вынужденно соглашаясь, и отошел от него весь в поту, на ватных ногах, изнемогая от жуткой сердечной слабости, — струсил страус.
Правда, не раз после этого я подумывал бросить все к черту, уйти и навсегда покончить с унижением, но — зараза театральная заела. Ведь что бы я ни говорил, а хочется, хочется торчать на подмостках, хочется нравиться публике и хочется когда-нибудь — не в жизни, так на сцене — ощутить в себе Гамлета: «Вы можете меня расстроить, но играть на мне нельзя!»
Что ж, такова, видать, актерская природа: кому-то везет больше, кому-то меньше, кому-то и вовсе не везет, но, наверное, каждый из нас ради призрака будущей славы — то есть почти бескорыстно — всегда готов на продажу, не говоря уж о тех, кто в меру сил и таланта, без лишних слов в свое оправдание, работает просто «детишкам на молочишко».
Вообще-то есть один верный способ возвыситься над суетой: стать мастером, большим или великим, лучше, конечно, великим, но… «пока травка подрастет — лошадка с голоду помрет», и неизвестно, что со мной станет от постоянной привычки лгать и притворяться: все мы, актеры («жизнь — театр, а люди в нем — актеры»), не имея выбора, играем по сути в поддавки — профессиональные лицемеры.
Дядя Вася на это лишь крякнул и покачал головой, а потом вдруг тоже стал рассказывать длинно и подробно, как однажды прошлым летом он ехал в поезде, приглядывался к молодой компании, и мне особенно запало в душу, как он восхищался одной девчонкой: «Ну такая милая! Молоденькая-молоденькая! Прямо травка зеленая!»! И я тогда опять подумал про свою незнакомку, тоже «зеленую травку».
А дядя Вася той же ночью, когда в коридоре купейного вагона не было никого, вдруг решился по примеру молодых выглянуть на полном ходу из окна. Ему в его годы это было, конечно, нелегко, но как-то он все же вскарабкался — спиной к окну, запрокинув голову назад, — высунулся и обомлел: звездное небо — и как будто плывешь в нем, летишь!
— Попробуй при случае, — сказал он мне, — увидишь. Это, знаешь, удивительно.
— Да, я знаю, дядя Вася, видел. — Мне подумалось, что он таким манером просто уходит от нашего разговора.
— Видел?! — почему-то изумился он. — Неужели?! И тоже из поезда?! Что ты говоришь?! Хотя… ну да, конечно… А я вот, пока не подсмотрел у молодых… Н-да… — И вдруг серьезно, будто вспомнив, к чему завел эту тему: — Так вот, Володя… Понимаешь, дружок… К сожалению, мне только старость открыла глаза на многие вещи. Но я-то уж скоро на свалку, а ты… не обижайся, ладно?.. ты сейчас, словно жеребенок. Ну видел, наверно, хотя бы в кино: скачет и взбрыкивает, носится по поляне, его аж распирает от избытка сил — загляденье!.. А потом и осознать не успевает, как оказывается в упряжке… Вот и тебя, смотри, скоро впрягут и оседлают… эти, как их?.. обстоятельства, да. И понесешь свою ношу, потянешь возок, забудешь и поляну, и звездное небо…
Почему-то у меня даже сердце шевельнулось от последних слов.
Я в недоумении раскрыл глаза на дядю Васю и вдруг… то ли свет такой был в комнате, то ли мне померещилось, но, нечаянно вглядевшись в мертвенно-желтое лицо старика, я невольно вообразил себе его похороны, цветы, венки и прочее.
Суеверно отгоняя нелепую гробовую фантазию, я даже усмехнулся вслух над собой. Но тут дядя Вася, словно угадав мои мысли, серьезно и грустно сказал:
— Смешного, к сожалению, мало. Именно так оно скорей всего и будет.
— Что?.. — не понял я, опешив.
— А то, что приспособишься, привыкнешь… и все.
— Ну-у, дядя Вася, — заулыбался я облегченно, хотя тут же опять почувствовал неприятное шевеление в груди. — Вы… как черный человек, черный гений. Да почему же я…
— О-ой, милый, — перебил он меня с тоскливой болезненной гримасой, — молчи, не зарекайся. Сколько я на своем веку повидал людей! И знаю, что ты скажешь, но пройдет пять лет — пусть десять, пятнадцать — и ты, мой друг, станешь заурядным или, если сможешь, незаурядным, но это все равно — обывателем. Да, дружок, да. И никуда ты от этого не денешься. Потому что все вокруг заражено, опутано мещанством: и я, и ты, и все без исключения…
Я смотрел и слушал, разинув рот: я не знал дядю Васю таким.
А он распалялся все больше и больше:
— Ты вдумайся, чем живут люди. Карьера и благополучие. И сплошное благоразумие.
Наверно, дядя Вася имел в виду какой-то негативный смысл благоразумия, приспособленчество, что ли, я не очень понял.
— Да ведь это же старость, вырождение! — Чуть ли не закричал он кому-то воображаемому. — Благоразумие — первый признак! Это вырождение, говорю я вам, вырождение ума и нравственная смерть! Вот попомните еще!.. — И затрясся в каком-то жутком старческом исступлении.
Тут уж мне стало не до выяснений, о чем и перед кем он так горячо распинался. Я испуганно ожидал какого-нибудь припадка или чего-то в этом роде и уже собирался звонить в «Скорую».
Но дядя Вася вдруг как будто успокоился, передохнул и, невесело усмехаясь, продолжал:
— И никто тебя не осудит. Никто. Потому что поступишь в высшей степени благоразумно. Как все. Как большинство. Ну и правильно, молодец. Живи себе тихо-спокойно. Хоть до ста лет. Как я — живой тебе пример. Жизнь кончается, прожита, а зачем она была, зачем я таился, уберегался — не знаю. Жил и думал — знаю. Оказалось — нет, не знаю ни черта. Вот как… — И, сильно дрожащей рукой сдернув с себя очки, моргая подслеповато, вытер поочередно оба глаза, потом машинально протер полой своего темно-зеленого пиджака стекла и, надев очки, вдруг помрачнел, нахмурился, остановился и уже как-то вяло пробормотал, не глядя на меня: — Прости, дружок, я пойду.
И вдруг — «дин-дон!» — опять входной звонок, и опять я вздрогнул от неожиданности, а дядя Вася, не успев еще сделать ни шагу, хмуро взглянул на часы, потом на меня, но я и сам пребывал в полнейшем недоумении.
Первая мысль — неужели она? — невероятно!
Затем — родители? — телеграмма от них?
Или Инна? — Боже упаси!..
Продолжая эти бессмысленные гадания, я открыл дверь — и глазам не поверил: за порогом, в дверном проеме, как на портрете в полный рост в огромной раме, стояла… ну ясно кто: моя Травка Зеленая, знакомая незнакомка.
— Здра-асте!.. — Я расплылся арбузной улыбкой, а в душе чуть не умер от того, что не встретил ее, как обещал. — Входите!.. — И с каким-то странным ощущением повтора чего-то уже бывшего, знакомого, словно я уже когда-то видел этот удивительный момент, засмеялся, прочитав вопрос в ее глазах. — Все верно! Пожалуйста, входите! А где же ваш Чино? Или — ваш Чин?..
Мрачноватый, даже враждебно насупленный взгляд ее немного просветлел, оживился. Она, похоже, успокоилась (шутка ли — стоять ночью перед незнакомой дверью!), но, шагнув через порог, неожиданно увидела в дверях гостиной дядю Васю.
— Здравствуйте… — тихо сказала она ему и, вмиг покраснев, в диком замешательстве посмотрела на меня.
И я, спеша успокоить ее, еще больше расплылся в улыбке, чуть не затылка, повернулся к дяде Васе, собираясь представить их друг другу, но гений-старик будто понял, что я еще не знал ее имени, и разом снял все проблемы:
— Здравствуйте, милая, здравствуйте. Это вы меня испугались? Не надо, я как раз ухожу, пора, и так задержался… на этом свете… — И, опустив глаза, заторопился, проходя между нами в дверь. Уже за порогом, как бы желая исправить свою неловкую шутку, он оглянулся и улыбнулся — с той же отрешенной грустью в глазах. — До свидания, дети.
— Спокойной ночи, дядя Вася!.. — Я благодарно кивнул ему и, едва дождавшись, когда он скроется из поля зрения, мягко, боясь поспешностью обидеть старика, прикрыл за ним дверь — предательский замок все же щелкнул.
Что же с ним было такое? Загадка.
Мельком я, правда, подумал, что, возможно, он уже не первый день подспудно переживает мучительный период осознания каких-то своих потерь, ошибок, неудач и в эту ночь проговорился впервые, а я где-то читал, что человек на этой почве даже заболевает психически — может, и у него подобное?
Но смутная догадка без всплеска потонула и растворилась в нашем тихом омуте (где черти водятся), со дна которого уже, казалось, пробивались родники начавшегося, быть может, наиважнейшего события соей жизни…
— Ну?.. — с трудом выправляя смущенно перекошенную улыбку, он вдруг почувствовал себя астронавтом перед выходом в открытый космос. — Снимайте, что ли, ваш чехол?..
Она медленно, словно еще колеблясь, начала расстегивать кнопки на куртке и тоже смущенно и удивленно повела глазами на дверь:
— А кто это был?
— Дядя Вася? Сосед.
— А я подумала — дядя.
— Нет, никакого родства. Просто сосед, бывший учитель, историк.
— И вы так запросто с ним — «дядя Вася»?
— А что?
— Учитель все-таки.
— Да нет, он не мой учитель. Я еще маленький был, когда он вышел на пенсию. И вообще он не из нашей школы — не из той, где я учился. Не знаю, всегда, сколько помню, зову его дядей Васей. По-моему, нормально, по-соседски. Не звучит?
— Звучит. Только точнее было бы — дедушка.
— Точно, дед Вася, дедуля, дедок. Но, наверно, когда меня с ним знакомили, он считал себя еще дядей…
От звуков собственного голоса, казалось, обмирало сердце, а в паузах от тишины в ушах звенело, и все же, забирая у гостьи ее куртку, он успел отметить краем глаза, в чем она осталась: пестрый свитерок-размахайка, свободно висящий на маленьких округлых плечиках и острых грудках, джинса, последний писк, ну и в ушах, само собой, какие-то забавные висюльки, — короче, все понты при ней.
— Проходите, — сказал он, указав на распахнутую дверь в гостиную.
Она хитро склонила голову и опять повела глазами:
— А там — никого?
— Никого, — засмеялся. — Дядя Вася случайно забрел на огонек.
— Ну спасибо… — И осторожно, словно еще не очень ему доверяя, пошла впереди, мельком, как все новые гости и гостьи, оглядывая непривычную обстановку.
— Располагайтесь… — Он опять невольно отметил про себя волнующую грацию ее походки, жестов и манер и, чтобы хоть чем-то занять свои руки, взялся перекладывать с места на место все подряд, будто бы наводя какой-то порядок. — Тут у меня черт ногу сломит — не обращайте внимания, ладно?
Гостья пожала слегка плечами, спокойно осмотрелась, выбирая себе место, и непринужденно-грациозно присела на диван, в то время как хозяин дома, потихоньку наблюдая за пришелицей, все больше и больше обалдевал от восхищения и робости.
Ему вдруг открылось — еще в прихожей, а потом и при ярком свете люстры в гостиной, — что она поразительно, то есть сверх всякого ожидания, хороша собой, причем во всем, со всех сторон, во всех возможных проявлениях.
Наверно, при такой счастливой внешности легко входить в любое общество, но было удивительно, что сама она, казалось, меньше всего об этом помнила, во всяком случае, не пыталась произвести впечатление, словно что-то другое, глубинное, занимало ее и отвлекало от внешнего в себе.
Поэтесса! — вдруг предположил он с тихим ужасом.
Вот почему она и пришла-то так запросто, в поисках слова, поэтически-безрассудно, отлично сознавая, впрочем, тайную свою неуязвимость.
До чего ж ей, наверное, были смешны его нелепые поползновения говорить с ней на равных и даже свысока — тогда, на скамейке, когда он не сумел разглядеть ее в неверном свете фонаря и возомнил себя рядом с ней по меньшей мере Аполлоном Бельведерским с улыбкой Смоктуновского, — вот идиот!
Ну и как же теперь вести себя с ней? Что делать? О чем говорить?
— Странный он, да?.. — сказала она и, на мгновение встретившись с ним глазами, опять как будто покраснела.
— Дядя Вася? — Не сразу понял, о ком она. — Почему?
— Ну… отрешенный как будто.
— Не знаю… Что-то захандрил он сегодня — никогда его таким не видел… Душевный старик вообще-то. Одинокий, жалко. Недавно жену похоронил, старушку, тоже бывшую училку. А детей у них, кажется, не было, не знаю… — И, осторожно обрывая этот, в сущности, дежурный разговор, напомнил: — Как насчет кофе? Будем?
Она улыбнулась. Конечно, дядя Вася интересовал ее лишь постольку-поскольку.
— Кофе на ночь? А моя мама даже прячет его от меня. Очень вреден, говорит. Особенно на ночь.
— А может, ей жалко?
— Да нет, на нее не похоже. Просто она медик. Слишком много знает. Бережет единственную дочь от нервного расстройства.
— По-моему, чепуха. Наш кофе самый некофейный кофе в мире. К тому же мы уже не на ночь, а на утро. Гениально?
— Гениально… — пожала плечом, повела головой.
— Порядок… — Приятно удивленный ее коммуникабельностью, он рванулся наутек.
— Я недолго. Заряжу и назад. Осваивайтесь…
Наконец-то, сбежав на кухню, хоть немного перевел дух.
Он все еще был в шоке от ее удручающе идеальной внешности.
Но, с другой стороны, ведь и ее, наверное, заинтересовало в нем что-то, иначе бы она и не пришла?..
Ох, лестная догадка, что и говорить, но мысленно он смеялся над собой и хорохорился: «Руками не трогать»! — золотое музейное правило или еще лучше: «Опасно для жизни!» — молния, череп и кости.
Однако при всем том вот что удивительней всего: он опять как будто предвидел и предчувствовал чуть ли не всю свою дальнейшую судьбу, ни больше ни меньше, и это-то и взбудоражило его до холода в конечностях и нервного озноба.
Ах, зазноба! — вон откуда, значит, это слово.
И теперь, конечно, ждать сто лет, пока электроплита разогреется, он не мог. Да и вправду вполне имело смысл отлучиться на минуту от холодной смеси кофе с сахаром: некорректно вроде оставлять такую гостью долго в одиночестве.
И он отчаянно вздохнул и выдохнул, как на премьере перед первым выходом из-за кулис на сцену, и — пошел.
— Кофе по-турецки годится?.. — этаким беспечным бодрячком.
И вдруг увидел на ковре перед диваном ее туфли в смешной косолапой позиции, в то время как сама зазнобушка великолепно, с ногами, устроилась на диване: дымок от сигареты струился кверху серой нитью, и пепельница наготове в другой руке, и даже приемник исходит тихой музыкой — очень мило, очень эротично, так что опять его слегка зазнобило.
Но, впрочем, когда он вошел, она поспешно спустила ноги с дивана:
— Ой, извините, домашняя привычка.
— Да что вы! — запротестовал он, смеясь ужасно натянуто, и с ходу плюхнулся в кресло напротив. — Пожалуйста, сидите, как вам удобно!..
— Правда?..
— Конечно, о чем разговор!..
Она поколебалась немного и с удовольствием вернулась в свою излюбленную позу, напомнив Клеопатру на троне: в каждой руке по царскому причиндалу.
— Прекрасно, — сказал он. — И мне без хлопот. Не нужно быть слишком внимательным, предупредительным, не люблю это дело, не умею. О, кстати… — указал на ее туфли, — я вам дам что-нибудь полегче, можно?
Она опять — такая интересная привычка — пожала плечом, качнула головой и повела глазами:
— Если вам не трудно…
— Ну почему же не трудно? — возразил он, чуть ли не кувырком выкатываясь из кресла, подхватывая туфли и унося в прихожую. — Трудно, ужасно трудно, но для вас — чего не сделаешь!.. — И, откопав лучшее из того, что было, поскорей вернулся, скромно показывая изящные плетенки без пятки. — Вот такие, мамины, сойдут?
— Наверно… — улыбнулась, но что-то ее, кажется, смущало в его суесловной и чересчур бодряческой подвижности.
— Они новые, — молотил и молотил без остановки язык его, враг его, и никак не мог попасть в нужный тон. — И размером похожи. Я прикладывал к вашим, сравнил: инь-динь-тично, то ж на то ж. — Аккуратно поставил плетенки перед ней. — Пли-из, маленький стрипти-из… — И, брякнув, сам же внутренне затрепетал от страха, опять заметив в ее улыбке затаенную настороженность, срочно сменил тему, вернее, вернулся к прежней: — Ох, нет, не умею, вы же видите, абсолютно не умею занимать гостей…
Чтобы не очень бросаться ей в глаза, сел рядом на диване, на безопасном расстоянии.
— Так что это уж вы меня извините, если что не так…
Слегка приподнявшись с дивана, потянулся за сигаретами на столике.
— А кофе скоро будет. Я говорил? По-турецки…
И будто бы не замечая ее насмешливого взгляда, закинул ногу на ногу, сосредоточенно копаясь в спичечном коробке.
Она усмехнулась:
— Почему вы такой болтун?
— Разве?.. — Он даже покраснел. — Не замечал… Это я с вами, наверно, слишком разболтался. Надоедает, да? Тогда я лучше помолчу, вы правы. Может, за умного сойду…
Скрывая смущение и обиду, чиркнул спичкой, прикурил, и тонкой струйкой дыма, выдыхая, сбил огонек и, отбросив коробок к телефону, задумался, куда бы деть обгоревшую спичку. Посмотрел на пепельницу в ее руке — положил туда, заодно стряхнул пепелинку со своей только что начатой сигареты. И наконец просто уже заставил себя встретиться с ней взглядом, будто все ему нипочем, усмехнулся:
— Ну что ж вас так радует?
— Смешной вы… — Она спокойно, с улыбкой смотрела ему в глаза, ни о чем плохом, наверняка не думая, а его вдруг опять немного покоробило, «смешной», как будто ожидал услышать «красивый», что было бы действительно смешно…
Да, труден был заплыв (в соляной кислоте, из анекдота).
Дальнейший разговор то замирал и ни с места, то скок-поскок с пустого на порожнее.
И, между прочим, глядя на рояль, она спросила:
— А кто у вас играет на этой штуке?
— На рояле? — уточнил он снисходительно.
— Да-да, — закивала притворно серьезно, — я забыла название. На рояле. Так кто ж у вас играет?
Он пожал плечами:
— Да я в основном.
— Ясно. Так я и думала. Вы учитесь. Наверное, в консерватории. И никакой вы не волшебник.
— А волшебная сила искусства? — спросил он насмешливо, удивляясь легкости, с какой она предположила именно этот, мягко говоря, не самый захудалый вуз и случайно оказалась рядом с истиной.
— Сказки, фокусы, иллюзион, — отвечала она заносчиво, — но только не волшебство.
Он хмыкнул, поняв, что она его просто дразнит, и решил с ней потягаться, кто кого.
— Видите ли, уважаемая, — проговорил он, изобразив вдруг из себя мэтра-перестарка. — Существует и то, и другое. Но фокусник играет руками или ногами, а волшебник — сердцем и головой.
— Лбом, что ли? — рассмеялась.
— Нет, — серьезно сказал он. — Затылком. Разве непонятно?
— Понятно. Значит, я угадала, вы не волшебник.
— Я не волшебник, я только учусь.
— В консерватории.
— Да нет, как ни странно, вы почти угадали. Я там учился, но оттуда меня, к сожалению, выперли.
— Не может быть. За что?
— За аморалку.
— Ну нет, — улыбнулась. — Это не вы. Я вас уже немножко знаю.
И опять он вспыхнул, покраснел, на этот раз польщенный и пристыженный. Пришлось признаваться: сам ушел, действительно, по доброй воле. А почему — долго рассказывать. Если коротко — не потянул на гения, и сразу все надоело.
— Давайте замнем для ясности? — попросил он смущенно.
— Как хотите… — Взгляд ее выражал удивление и недоумение. — Никогда бы не подумала, что в консерватории может надоесть.
— Я тоже не думал.
— Ну, что ж, — рассудила со знанием дела, — чего только не бывает.
— Да, — согласился, — всякое бывает. Редко, но бывает.
И опять помолчали, рассеянно слушая музыку.
О чем еще говорить? Вот ужас!
Хотелось как-то вывести ее на что-нибудь значительное, для ума и для сердца, а все получалась какая-то чепуха.
— А родители? Как они реагировали?
Он успел уже забыть, о чем речь, и не сразу вспомнил:
— Да по-разному. Мать плакала. Отец — не знаю. По-моему, наплевать ему на меня.
— Значит, правда, работаете.
— Нет, — вздохнул о своем. — Все еще учусь. — Где?
— В цирковом, — соврал, не моргнув, постеснялся прямо назвать театральное.
— Это что же, из консерватории — в цирковое?
— Да. На клоунский факультет.
— Интересно.
— Хорошо вам живется: все интересно.
— А вам разве нет?
— А мне — не очень.
— Почему?
— Потому.
— А почему потому?
— Потому что потому.
Без объяснений это отдавало, наверное, жутким позерством.
Но ведь и не мог же он ни с того ни с сего говорить ей, что дело, разумеется, не в скуке как таковой, а в некоем непредвиденном несовпадении мечты и реальности.
Это не просто скука — это смертельная тоска по идеалу!
Но чтобы это понимать, надо хоть немного поболеть тем же самым или переболеть, как дядя Вася, например, и вообще здесь не о цирковом же речь, и зря он врал, запутался только, а она все почему да почему — почемучка.
— Нет, ну правда, почему? Если б вы шли туда с чьей-то легкой руки — все ясно. Но у вас, наверно, было какое-то призвание?
— Было да сплыло. И не в призвании счастье. — Это он острил опять. — Между прочим, у нас полно таких — с чьей-то легкой руки. Позвоночники называются. Или блатные. Но большинству из них как раз ни капельки не скучно. Да и не все они так уж обязательно бездарные. Это гений и злодейство — две вещи несовместимые, а люди, бывает, идут по призванию, а проходят по звонку, по блату — так у них случайно совмещается. Вы считаете, с ними тоже все ясно? А я им даже сочувствую: они же не виноваты, что у них такие родители? И родителей можно понять — «ну как не порадеть родному человечку?» Это классика…
— Погодите… — прервала она его, уже и раньше будто прислушиваясь и даже принюхиваясь к чему-то (он в запале остроумия еще никак не мог уразуметь, в чем дело), и вдруг вскочила, быстро сунула ноги в плетенки, понеслась на кухню.
Только после этого и до него дошел наконец запах сгоревшего кофе.
Ну смех! На плите, вокруг раскаленной конфорки, шипела и дымилась, как лава, коричневая лужа, а новая кухарка, уже отставив в сторону облитую кофейной пеной армянскую джезву, решительно хозяйничала в незнакомой для себя обстановке.
Он собрался было помочь и взялся двумя пальцами за тряпку, но кухарка, бесцеремонно отобрав у него эту тряпку, вдруг развернула его на сто восемьдесят градусов и чуть не коленом под зад вытолкнула за дверь.
— Ого! За что?!
— За то!..
Дверь захлопнулась у него перед носом, и он, смущенный и удивленный, притулился, как бедный родственник, в темном коридорчике, в слабом свете, проникавшем из кухни через занавешенное стекло.
— Хвастун несчастный! «По-туре-ецки!» — громко распекала она его, в сердцах гремя переставляемой посудой. — Меньше надо в зеркало смотреться! Нарцисс!..
А он улыбался и балдел: ему ужасно понравилось ее прикосновение и нравилось ее смешное праведное возмущение. Наконец-то, кажется, освободились от чопорной неприкосновенности — прямо как родные, осталось перейти на «ты», а то развыкались, будто индюки, смешно. Но затем, потоптавшись неприкаянно, он услышал шум воды и щелчки переключателя плиты и решил, что больше ждать ему тут уже нечего, пошел обратно в яркий свет гостиной.
В приемнике тихо звучала какая-то иностранная речь — музыки на этой волне не предвиделось.
Он покрутил туда-сюда настройку, но ничего интересного не поймал и выключил приемник вообще.
В ожидании, от нечего делать, сел за рояль и, будто ненароком демонстрируя свой загубленный талант, потихоньку, с левой педалью, взял несколько аккордов.
И вдруг его, словно молнией, прожгло насквозь: не прошло и ста лет, как до него дошел убийственный смысл ее реплики, брошенной, казалось, ни к селу ни к городу: «Меньше надо в зеркало смотреться!»
Доигрался, позорник, все.
Кому же еще вздумается, принимая гостей, талдычить им все время о своих болячках?
Ну конечно же, его дурацкое публичное, даже и шутливое самокопание смотрелось в ее умных глазах пошлейшим самолюбованием.
Какой же он после этого, к черту, мужик?
«Нарцисс!»
И, пылая, испаряясь от жгучего стыда, зарубил на носу: ни слова больше о себе, ни звука, жалкий ловелас.
Хорошо еще, что она дала ему время остыть хоть немного, одуматься. И, когда из коридора послышались шаги, он панически уткнулся в клавиатуру, не забью при этом, правда, опять же про левую педаль и вполглаза наблюдая за настроением своей суровой гостьи, верней, теперь уже хозяйки, хозяйки положения, которая тем временем внесла поднос с кофе, со стола деловитого убрала все лишнее, затем осторожно придвинула стол к дивану, неторопливо разлила кофе по чашкам.
— Готово, — объявила она.
И только тогда он будто бы очнулся от музыки, молча взглянул на поднос, перешел к своему месту на диване, сел и взял свою чашку.
— Не обожгитесь, — напомнила она с усмешкой. — И не дуйтесь, не дуйтесь, я больше не сержусь.
Это было очень мило с ее стороны, но не совсем понятно, что же именно она ему прощала — историю с кофе или нарциссизм?
— Спасибо, — осторожно сказал он, на всякий случай имея в виду и то и другое, и вдруг, пробуя кофе, слегка обжегся все же, рассмеялся, фыркнул, поперхнулся и жутко закашлялся.
Слава Богу, она не растерялась, испуганно забарабанила кулаками по его спине, больно, вообще-то, но зато и отлегло, проскочило, полегчало.
— Все-о… — прохрипел он, пыхтя, отдуваясь и утирая слезы. — Спасибо… Ох…
— Мама рассказывала: какой-то дядька вот так же поперхнулся и умер.
Он опять рассмеялся: на этот раз обошлось без осложнений.
Она продолжала с улыбкой:
— Мама пугала меня этим в детстве за столом, и я тоже, как вы, смеялась.
— А вы… — Откашлялся, отдышался. — Вы часто бросаете маму ночью?..
Она удивленно посмотрела на него и тут же, потемнев, замкнулась:
— Нет. Не часто. Впервые. А что?..
— Ну… — пытаясь оправдать нелепое любопытство, — я хотел сказать… наверно, теперь жалеет, что отпустила вас, волнуется, не спит, естественно…
— Нет, она спит и ничего не знает.
— Вы уехали без спросу?
— Да…
Вот этого почему-то не ожидал.
— А отец у вас… есть?..
— Есть. Они разошлись с мамой, когда мне было пять лет. Еще вопросы будут?..
— Вы меня не поняли, — сказал он в сильнейшем смущении. — Я ничего не имел в виду… Извините…
И, досадуя на себя, взялся за чашку, резко поднес ко рту, пригубил неосторожно и опять обжегся немного, а потом и глоток в тишине получился ужасно громкий, дурной, — в общем, все было плохо.
Но, к счастью, он, кажется, убедил ее. Во всяком случае, она вдруг задумалась о чем-то своем и наконец вздохнула, оттаивая:
— Папа, папа… Приходил ко мне по воскресеньям… В зоопарк водил, в кино — на утренний сеанс… Молодой еще был — двадцать пять… А разошлись — потому что он тогда нечаянно влюбился, а обманывать не умел и не хотел. Правда, мне он во всем признался гораздо позже, когда мне исполнилось четырнадцать, я училась в девятом. Почему-то он уверен был, что я смогу его понять. Но к тому времени и там у него — крах… А из всех женщин… он мне сам это сказал тогда же… из всех женщин одна я у него и была, и есть, и буду, — так он говорил… И чем дальше я отхожу от него — естественно отхожу, он понимает, — тем сильнее он… — не договорила. И, помолчав, грустно-грустно улыбнулась: — Папка мой бедный…
Он абсолютно не знал, что сказать ей на это, и боялся опять ненароком ошибиться.
Но и сидеть истуканом, конечно, не годилось.
И когда она, с протяжным вздохом возвращаясь в реальность, неожиданно посмотрела вопросительно прямо ему в глаза, он от смущения аж покачнулся, но тоже улыбнулся и, лихорадочно сработав мозгами, вспомнил как бы о своих обязанностях:
— О! У меня же что-то… должно быть где-то, совсем забыл… — и вскочил, зашарахался растерянно, потом кинулся к свалке на рояле и вытащил из-под журналов коробку с конфетами. — Ну-у, гениально, как раз на двоих понемногу, чудеса в решете. С едой-то у меня сегодня напряженка, но шоколад ведь тоже неплохо — калории!
— От таких калорий портятся зубы.
Она пошутила, конечно, и он с радостью подхватил:
— Это кто вам сказал такую дребедень? Мама?.. А ну-ка покажите…
Она не поняла.
— Зубы, зубы покажите!..
— А… — Она рассмеялась, невольно обнажив два ряда отборных, разумеется, зубов, как на рекламе зубной пасты.
— Ну вот, — поймал он ее тут же, — хорошие зубы. Свои?
— Как?! — наивно-изумленно хлопая ресницами. — Свои, конечно!
— Ну, значит, все в порядке. Вот эту смело ешьте, потом вот эту попробуйте, рекомендую. И будьте спокойны, вам уже ничто не повредит.
— Это в каком смысле?! — шутливо-возмущенно.
— В абсолютном!
— Ну… — Решила, видимо, что это не так уж плохо, — спасибо.
— На здоровье. Да и не за что.
Она выбрала конфету, с любопытством аккуратно надкусила, посмотрела на начинку в оставшейся половинке и, довольно хмыкнув, детским жестом приставила ее к своим глазам, показав и ему, похвастав словно, потом, как маленький зверек, быстро отправила ее вслед за первой половинкой в рот и, жуя и блаженствуя, закачавшись, будто маятник, потянулась к чашке с кофе.
Пряча восхищенную улыбку и стараясь не смотреть, как она вкусно ест и пьет, он тоже взял себе конфету и снова присел на диван, придвинув к себе свою чашку.
— У нас в классе… еще в школе… до пятого… училась одна отличница… тонконогая, светловолосая… И все пацаны были в нее влюблены… И я — тайно…
Она беспечно улыбалась, вряд ли понимая, к чему это сказано.
А он… — ему просто вспомнились детские ощущения: та же слабость, захватывающая дух, головокружение…
Вдруг среди привычной относительной тишины с улицы — через форточку — ворвался в комнату шипящий гул множества моторов.
Очевидно, по проспекту проезжала какая-то тяжелая автоколонна.
Гул и шипение накатывались и откатывались, как волны прибоя, но что же это? Странно.
В поисках разгадки он потянулся к балкону, раздвинул шторы, прилип к стеклу, загораживаясь ладонями от комнатного света.
Внизу — за балконом — происходило нечто небывалое: слева направо в призрачно-желтом ночном освещении сурово и мощно проносились одна за другой причудливо распластанные в этом ракурсе огромные темно-красные, ярко сверкающие синими мигалками пожарные машины. Сирен почему-то не было — наверно, потому что ночь.
Но пожарный автопоезд вдруг словно оборвался, кончился.
Вмиг опустевший серый асфальт с белыми продольными полосами разметки посередине вздохнул, как живое существо, затихая, успокаиваясь и благодарно впитывая в себя мерцающие белым золотом водяные дорожки.
Однако — неплохая тема! И, таинственно улыбаясь, он оторвался от окна, повернулся в комнату.
Гостья — ах нет, забыл, хозяйка, госпожа! — оставалась на том же своем месте, на диване, за столиком с кофе, и спокойно-вопросительно смотрела ему в глаза: ну, дескать, что там?
А там, за его спиной, на улице, снова накатился шумный вал и прокатился-откатился, угас, растворился вдали, как и все предыдущие, и в наступившем затишье невольно ожидалось, что вот-вот опять возродится знакомый шипящий гул и еще одна запоздавшая громадина промчится мимо, догоняя остальных, но вместо нее вдруг смешно прошелестела, как ветер в листве, мирная, никуда не спешащая легковушка — наверное, такси или частник в поисках клиентуры.
— Где-то что-то горит, — объявил он беспечно, с улыбкой.
— Понятно… — Она тоже улыбнулась, еще не понимая его игры, но и не собираясь ханжить по поводу неизвестного, быть может, несуществующего пожара.
— Си-ильно горит, — настаивал он, загадочно интригуя как бы, а на самом деле пользуясь случаем, чтобы наглядеться на нее без стеснения.
— Ну… и что? — улыбалась она.
— Ну как же, здрасьте, может, это конец света наступает!
— Ну и пусть… — Ах как сказала!
— Пусть! — подхватил он с жаром. — Жаль только — кофе остывает. Надо бы допить — может, еще успеем? До конца-то…
— Попробуем…
— На-ли-вай! — скомандовал он себе. Однако возвращаться на диван побоялся. Сел в кресло, так спокойней. И, разливая в чашки кофейную гущу из джезвы, спросил: — Поставим еще?
— Нет, спасибо, достаточно…
Некоторое время, согласно и весело пережевывая конфеты и пригубливая из чашек, они спокойно обходились без слов, не находя новой темы и только улыбаясь впереглядку.
Но вдруг она, как бы между прочим, взглянула на свои наручные часы, и он испугался:
— Вы хотите уехать?
— Нет… — удивленно повела головой и пожала плечом.
— Попозже, ладно?
— Ладно… Теперь — часом раньше или позже — все равно.
— Конечно…
Он взялся за сигареты и робко предложил ей, словно подкупая и опасаясь, что она откажется.
Она действительно заколебалась, но, видимо, не стала расстраивать компанию.
Он зажег спичку — дружно задымили.
— А где же ваши родители?
Ох, он давно ждал этого вопроса и сразу напрягся, стараясь ответить как можно проще.
— В командировке.
— Вместе?..
— Да. Где отец, там и мать. Я к этому привык.
— А ваш отец — большой человек, наверно, да? — спросила вдруг она, с каким-то полунасмешливым отношением, словно утверждала не очень лестный для сына вывод.
— Почему?.. — Сердце его болезненно заныло в предчувствии чего-то еще более неприятного.
— Такая квартира… — И, как показалось ему, все с той же полунасмешливой улыбкой обвела глазами стены, потолок и обстановку.
— А какая?.. — спросил он со скрытым вызовом, в то же время мучительно краснея.
— Ну… не простая. Я бы сказала — шикарная.
— Да?.. — Он как бы с удивлением посмотрел вокруг, и вправду, не очень понимая, что такого шикарного увидела она среди этого хаоса, кроме коллекции безделушек и части отцовской библиотеки, да еще, пожалуй, и рояля, от которого даже однокурсники по театральному, не веря всерьез консерваторской необходимости в прошлом, почему-то приходили в насмешнический ажиотаж: «О! О! Рояль в кустах! Ну-ка сбацай, Вовка!..»
Или она имела в виду кубометраж?
А может, родительскую дверь (дверь в их спальню и отцовский кабинет), обитую блестящим коричневым дермантином с ватной прокладкой внутри, чтобы сынуля, в бытность свою вундеркиндом, не слишком докучал успехами на рояле.
Так или иначе — глупость, вздор: квартира как квартира, ничего особенного.
— От дедушки осталась, уж какая есть, — сказал он, пожав плечами. — Ну и от бабушки, конечно. Мы жили тут все вместе…
Внутренне взбешенный и раздосадованный тем, что пришлось как будто оправдываться, он вдруг сморщился от дыма, попавшего в глаз, и, потирая его рукой, разочарованно, с тоской и обидой подумал, что вот — одним штрихом все испортила: он, в отличие от сверстников, почему-то на людях стеснялся внешней респектабельности предков, а тут и она удружила, красавица.
— А отец, — проговорил он через силу, ни большой, ни маленький… Нормальный… Искусствовед, если вам интересно…
— А-а!.. — закивала она и с каким-то новым интересом-пониманием взглянула на полки с собранием произведений зарубежных авторов.
Он только хмыкнул и окончательно-безнадежно повесил голову: ну что, интересно, хотела она сказать этим «а-а!»? Что он — это не он, а все — его родители? Спаси-ибо…
Но, как позднее прояснилось, у нее имелись свои, нисколько не касающиеся его самолюбия и комплексов, особые мотивы удивления, очень понятные, кстати. Однако он, видать, настолько испереживался за себя, что потерял и последнее чувство юмора.
— Ну так… — Поднялся, не глядя на нее, вздыхая и как бы разминаясь. — Чем бы мне еще вас поразвлечь?..
— Вам, наверно, уже неинтересно, — заметила она. — Может, не нужно?..
— Не знаю… — пожал плечами, по-жлобски скроил безразличную мину.
— Ну-ну… — с грустной улыбкой разочарования, — тогда мне, пожалуй, пора… — И стала гасить сигарету в пепельнице.
И он не возразил, наоборот, злорадно-равнодушно отвернулся, прогуливаясь и попыхивая своей сигаретой.
И только когда она вдруг тоже поднялась и двинулась к прихожей, до него дошло наконец, что она действительно уходит.
Проклиная себя, задыхаясь от возмущения и обиды на такое внезапное ее решение (хотя ведь ясно же сказала «пора», а он пропустил мимо уха!), он в два прыжка опередил ее и встал на пути.
Она вынужденно задержалась перед ним, взглянула на него снизу вверх, недоумевая, но тут же непримиримо-отчужденно опустила взгляд и голову.
— Н-не надо… — проговорил он не своим, сдавленным голосом, дыша тяжело и часто, со спазмом в горле от волнения, и вдруг увидел, что она, взглянув еще раз на него, тоже чуть не плачет от обиды, даже глаза ее подернулись влагой. — Пожалуйста… — почти шепотом добавил он в отчаянной надежде на это детское волшебное слово и в ужасе от того, что может сейчас произойти по его вине, если она не сумеет или не захочет понять его.
— Хорошо… — не сразу, пересилив себя, сказала она, внимательно, с печальным укором глядя ему в глаза. — Еще немного.
— Да-да, немного, — поспешно заверил он. — И я же потом провожу.
Она молча кивнула и медленно возвратилась в гостиную, подошла к роялю, взяла из свалки журнал «Новый мир», машинально пролистнула, а его вдруг вместо радости и облегчения — или вместе с радостью и облегчением — охватила лихорадочная дрожь: что же теперь будет?!
Это, конечно, смешно, что они, еще и не зная друг друга толком, нашли какой-то повод для взаимных обид, как будто сто лет уже прожили вместе и обязаны были понимать друг друга без слов. Но сейчас она, сама того не сознавая, и вправду преподала ему серьезный урок настоящего взаимопонимания, словно тоже уже догадывалась об их общем кем-то предначертанном будущем, которое возможно только в мире и неустанном прощении нечаянных ошибок.
Неужели они, не сговариваясь, уже тогда как бы начали это будущее?..
Он сел к роялю, ища успокоения в привычном, взял несколько аккордов.
Но созвучия как-то странно перемешались в сознании, и он никак не мог восстановить нужный строй, словно забыл порядок и назначение этого великого множества белых и черных клавишных полосок.
А тут и она взглянула поверх журнала прямо ему в глаза, и он вовсе будто окосел: тронул дрожащими пальцами какой-то аккорд наугад, промахнулся и, бессильно уронив руки на колени, ужасно робея, как маленький, провинившийся, хотя по-прежнему чувствуя и за собой некое право на обиду, прощенную, но не забытую, насуплено взглянул исподлобья и, встретив ее тоже робкий и удивленный взгляд, попытался улыбнуться и не мог.
— Сколько тебе лет?.. — спросил он чуть слышно, неожиданно для себя перейдя на «ты» и немного смешавшись, хотя давно ожидал этого момента.
— Восемнадцать… — тихо сказала она. — А… тебе?
— Двадцать два… — сказал он и уточнил: — Скоро будет…
Но, жадно разглядывая друг друга, изнемогая от непосильного взаимного притяжения, они хотели еще удержаться каждый в своей независимости.
Он первый отвел глаза и опустил взгляд на клавиши, и все на этот раз как будто вспомнилось, восстановилось, и ему захотелось удивить ее своим консерваторским навыком, легкостью импровизации, но опять он запутался в дебрях гармонии, остановился, обдумывая следующий аккорд, и вдруг — в этой нечаянной паузе — словно послышалось… тихое пение.
Он удивленно поднял голову, всмотрелся и прислушался… — она?!
И действительно: глядя через балконное окно на улицу, она тихонько, без слов, с закрытым ртом, будто про себя, чисто и задушевно своим изумительным голосом, напомнившим тембр саксофона в нижнем регистре, напевала какую-то очень знакомую, словно бы аккордами и навеянную мелодию.
Боясь все испортить нечаянным диссонансом, едва касаясь клавиатуры, он осторожно подстроился к ее голосу, но — вот досада! — она почувствовала некую заминку в аккордах и обернулась смущенно с улыбкой, и в ту же секунду внезапно и резко зазвонил телефон — ну прямо как пилой по гвоздям.
В первое мгновение от неожиданности и испуга они даже головы втянули в плечи.
Но после второго звонка, на третьем, переглянулись округленными глазами и тихо прыснули.
Звонки, однако, не унимались — пришлось послушать, кто там.
— Кончай хулиганить, композитор! — зазвенела мембрана на всю комнату знакомым, леденящим душу, тенорово-истеричным криком соседа снизу. — Милицию вызвать? Щас вызову! Шпана!..
И — понимай, как хочешь: разбуженный зверь был грозен не на шутку, но в трубке сразу запульсировал отбой, — может, обошлось, а может, уже и вправду звонит в милицию, у этого не заржавеет, — смех и ужас!
— Вот это темперамент! Слышно было?
— Нет, — как заговорщица. — А что там?
— Финита ля комедия. А жаль. Ты здорово поешь.
— И ты — здорово.
— Я?! — удивился наивно. — Да я же и не пел!
— Ты здорово играешь.
— Да брось ты! — отмахнулся, скромник.
— Да правда! — с такой же отмашкой.
— Да ну, чего там, главное, что ты! — полушутя-полусерьезно.
Но она, смеясь, мотала головой, категорически не принимая комплименты, а ему ужасно хотелось приблизиться к ней, взять за руки или хотя бы просто прикоснуться как-нибудь, да жаль, дистанция между ними была еще слишком велика.
И вдруг он придумал:
— Слу-ушай! Я знаешь, что умею? Вальс! Танцевать!.. — Это он вспомнил неожиданный и неподдельный балдеж всего курса на уроке танца, когда разучивали вальс: никто ж не умел! А если б теперь она согласилась поучиться… — Давай?
— Давай, — тут же почти без удивления сказала она, словно речь шла о каком-нибудь современном танце. — А как?
— Да я покажу! — заверил он. — Это просто!
— Да нет, я в общем-то умею. Но как?.. — повела глазами на телефон. — Под тра-ля-ля?
— Ну почему! Мы же не громко. Стой на месте я сейчас… — И, как школяр, суетясь и волнуясь, полетел включать проигрыватель.
В отсеке старья почти сразу нашлась пластинка Эдит Пиаф, как раз то самое, что он имел в виду: «Па-дам». Но, когда сквозь шелест помех в древней записи послышались тихие, плывущие аккорды оркестрового вступления, сердце его вдруг упало, будто оборвалось: прозрачная хитрость явно удавалась. Партнерша, не подозревая о коварстве, спокойно ожидала приглашения, и он, сбросив с ног мешавшие шлепанцы и от этого сразу как бы уменьшившись в собственном ощущении, пошел, слабея в коленках и волоча на ниточке свое оброненное сердце, словно обреченный на заклание. И, конечно, задел ногой край ковра, чуть не брякнулся и усмехнулся — будто бы самоиронично, по-мужски. И вот, забыв о приготовленном заранее шутовском церемониальном поклоне, приблизился к ней, и дальнейшее произошло мгновенно и совершенно неожиданно: она вдруг как будто вплыла в его объятия, и… кажется, они оба не успели понять, был или не был поцелуй, каплей росы растаявший на губах, но вместе обомлели, задохнулись и в изумлении отпрянули…
«Па-дам, па-дам, па-дам!» — хрипловато-надтреснуто пела Пиаф и тихо подвывал оркестр, и закачалось, поплыло вокруг разноцветное марево, и он, одной рукой обнимая тонкую талию, другой держа на отлете прохладную кисть руки партнерши, добросовестно повел ее, кружа на немыслимо малом для вальса пространстве, задевая мебель, что-то опрокидывая и чудом уберегая девчонку от ушибов. Хотелось вихрем вскружить ей голову, но он, сам от нее безнадежно опьянев, лишь старался не упустить из поля зрения дивные блестящие черные смородины в ее глазах, сиявшие живыми, подвижными искрами отраженного света.
Очень скоро они сбились, смеясь и поддерживая друг дружку в равновесии, совсем уже по-свойски прикалываясь насчет танцевальных способностей. Однако за внешней беспечностью отвлекающих маневров легко читался душевный трепет предчувствия того, что им, по-видимому, было уготовано свыше. Первый, казалось бы, нечаянный и мимолетный поцелуй, едва оросивший губы живительной влагой, напоминал о себе неутоленной жаждой, и в конце концов (или в начале начал), как будто притянутые сильнейшим магнитом, они вновь неудержимо сомкнулись в объятиях и словно припали к свежему родниковому источнику, и пили, и пили, и не могли напиться. Ничего подобного ни он, ни она в своей жизни еще не испытывали, и теперь все совершалось словно само собой, помимо их воли, и жажда растворения друг в друге была настолько велика и естественна, что всякие рутинные условности тут же поглощались взаимным всеобъемлющим восторгом высочайшего предназначения.
«Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви…»