— Кто ее спрашивает?
Будто он не знал кто. Стоял в передней перед зеркальной дверью шкафа с телефоном в руке. Зеркало отражало усталую физиономию. Усталая физиономия, и на полу — белый детский носочек.
— Ах с работы… А вы в курсе, сколько времени? Будьте любезны, после одиннадцати звоните ей только на мобильный.
Вот так смотришь в зеркало и чувствуешь себя дерьмом. Полным дерьмом.
— Не отвечает? А что вы от меня-то хотите? Ее нет.
Твою жену зовет к телефону хам, с которым она путается, и ты прикидываешься, что раздражен из-за позднего звонка.
А что еще делать? Дуэль? «Господин Главный редактор, или как вас там, пожалуйте к барьеру». У Степки как раз пара пистолетов завалялась, палят пластмассовыми шариками. Довольно больно. Можно на сабельках из фольги поупражняться.
Четвертый месяц абсурд этот длится. Хотя что тут абсурдного? Будто он не знал, что сбежит она, поздно, рано ли. Выходит, что не так и рано оно все закрутилось. Степке скоро пять.
Забыла в сумке мобильный, ускакала к Алене. Сидит там третий час. Она или является после полуночи, или у Алены торчит. Иного не дано. А мобильный весь вечер — тирлинь-тирлинь — придушенно. Если сейчас зазвонит — ответить.
Сказать: встретимся, что ли, Главный редактор? А, Николай Сергеич?
Откажется — значит, трус. Значит, дела ему до Ольки нет. Согласится…
Тирлинь-тирлинь.
Дернуть «молнию» на сумке, нырнуть рукой в нутро, тирлинь-тирлинь звонко выплескивается. Где ж этот телефон… Пальцы шарят во внутренностях: ручка, кошелек, блокнот, платочки бумажные, упаковка лекарства, флакончик духов (сам выбирал). Тирлинь-тирлинь, еще чуть-чуть — и автоответчик включится. Подхватить неловкими пальцами: маленький дамский телефончик, скользкая рыбешка, вырывается, переливается, верещит.
Смелость это или отчаяние?
— Алло.
В телефончике, в серебристой рыбешке, — замешательство. Но трубку не бросили.
— Простите? Я думал, что на мобильный звоню. На сей раз.
Удивительное дело. Голос спокойный. Низкий, можно сказать, красивый голос, но главное — твердый. «На сей раз», — с такой дружественной усмешкой. Мол, не хотел более беспокоить, прости великодушно, брат, ошибся. Этот тип будто в дом к кредитору звонит, а не к человеку, у которого рога скоро под шапку не влезут. По его милости. А вот ему, Володе, не по себе.
— На сей раз — на мобильный. Ольги нет… Слушайте… Я знаю… Я хотел бы…
В серебряном телефончике тишина, но она наполнена чем-то. Чем только, не понять.
— Я встретиться хотел бы. С вами.
Пауза. Никак на том конце думают — пойти сохатому навстречу или вышутить его.
Затем — ровное:
— Хорошо. Завтра я буду в редакции, скажем, в половине третьего. К трем уже народ начнет подтягиваться. Полчаса устроит?
— Да.
Пауза.
— Ее действительно нет. Она у подруги, на другом этаже.
— У Алены?
Осведомлен, черт. Или это демонстрация силы? «Знаем мы все про подруг, и какой кафель у вас в сортире, тоже в курсе. Наблюдали». Чего ж ему теперь церемониться. Карты на столе, король-дама-валет.
— Вы хорошо информированы.
Еще одна короткая пауза. Самое время завестись и затеять перепалку.
— До завтра.
Не успел ответить — трубку положили.
С Аленой Оленька познакомилась во дворе — гуляла со Степой, а Алена вывезла на коляске Юлю. Алена шла по тротуару со скоростью задумавшейся черепахи, смотрела в небо. Коляска — пузатая сиреневая, увешанная рябящими в глазах финтифлюшками, мечта младенца, — катилась, подцепив на колесо невесть откуда взявшийся жухлый лист.
Оленька заулыбалась Алене издалека — мамаши, чад выгуливающие, популяция особая, они быстро сходятся, у них всегда есть тема для разговора, они нужны друг другу. Им скучно. Оленька скучала не меньше прочих, и даже больше: дом был новый, полупустой, и рядом стояли два подобных; гулять приходилось порой в полном одиночестве. Степа страдал в первую очередь. Ему было невесело до такой степени, что, завидев сиреневое чудо на колесиках, он бросился к нему, непонятно на что надеясь. Вдруг оно явит нечто говорящее, способное кататься с горки?
Алена не видела ни Оленькиных приветственных улыбок, ни топавшего навстречу Степана. В коляске поверх одеяла лежал листок бумаги и карандашик. Маленький карандашик из ИКЕА. Алена сочиняла стихи.
Когда стихи лились легко, она бросала все, недопеленывала Юльку, картошку варившуюся забывала на плите, и они шли трещинами в высохшей кастрюльке: злые жгучие картошины. Потом Юлька допеленывалась, картошка стыла: Алена бродила с улыбкой блаженной, ждала, когда можно будет перечитать. Сразу никогда нельзя, надо отстраниться, чужие глаза нацепить, отвлечься, отвыкнуть от текста. Стихи она никому не показывала. Вообще никому. Потому что если окажется, что нехороши они… Нет, лучше подождать еще три года. Как тридцать стукнет, она соберет самые лучшие и отправит в какой-нибудь толстый журнал. И тогда все выяснится. Тридцать лет — рубеж: начало нового, старому конец. Или дальше идти, в новом качестве, или — уже больше никогда ни строчки, никогда.
Алена катила мягко покачивавшуюся на рессорах коляску, Юлька посапывала, по небу ползло растрепанное, будто со сна, облако, и Алена пыталась приручить этот образ — облако, задремавшее над океаном и проснувшееся над уродливыми городскими высотками: изумленное, спешащее прочь. И Оленька прошла бы мимо этой странной блондиночки, и не случились бы полночные посиделки на Алениной кухне на головокружительной высоте двадцать первого этажа, и разговоры, и все-все, если бы Степа не вцепился в край сиреневой коляски с криком: «Кто в теремочке живет?» — Алена очнулась, Оленька схватила Степу, Юлька захныкала, а Степан, обесенев, заладил страшным голосом: «Хомяк! Хомяк!» — и пытался запустить пятерню в коляску.
Юльку прозвали хомяком, а Степана записали в женихи. В тот день жизнь дала замечательный крен: Оленька приходила с работы, укладывала Степу и взмывала в лифте на двадцать первый этаж. Володик (последние два года неохотно отзывавшийся на Вовку) поначалу обрадовался новой компании, в первый же вечер позвонил Оленьке на мобильный и отрапортовал: Степка спит здоровым детским сном, я поднимусь к вам ненадолго?
Его встретили сдержанно. Он обошел небольшую двушку, до ума, как и все квартиры здесь, не доведенную, но уже обжитую (когда весь день сидишь дома, чего ж не обжить), похвалил планировку (кто ж ей на все это деньги дал?), восхитился видом из окна и поймал злобный взгляд Оленьки.
Оленька ратовала за верхние этажи, а он настоял на третьем, на одной из двух квартир, выходивших окнами на крышу пристроенной к дому аптеки. Размером этот козырек представлял собой площадку, на которую мог спокойно сесть вертолет, и начисто перекрывал вид из окна. Аргументы у Володика были железные: напополам с соседями получим в пользование огромный кус, о котором другие жильцы только мечтать будут. Летом там можно загорать, обедать на свежем воздухе, Степке наливать резиновый бассейн. Гостей слишком много? Пожалуйте на крышу. Зимой в снежки можно играть, буквально из дома не выходя. А еще поставим кадки с искусственными цветами, и круглый год за окном будет райский сад, поливать не надо. Словом, уговорил, заболтал, как обычно.
Яйцо шмякнулось точно на вынесенный столик, на нежно-голубую скатерть по случаю приема гостей. Рассесться не успели: Володик демонстрировал доставшуюся с колоссальной скидкой душевую кабину (две внушительные царапины на дверце), Оленька была на кухне, а вот Степа крутился возле стола на козырьке. Видимо, хулиган метил в Степана, не соображая, что яйцо, пролетевшее не один десяток метров, оборачивается камнем, из пращи пущенным. Обедать на улице расхотелось.
Великовозрастный балбес какое-то время еще переводил продукты, но потом был пойман на очередной тренировке в меткости. В качестве приманки вытащили на козырек Степанов бассейн, и Володик отправился в засаду — на лавку напротив дома. Не прошло и получаса, как приманка сработала: с девятого этажа полилась тонкая молочная струйка, быстро разбивавшаяся на капли, относимые ветром прочь от цели. Ввиду такой незадачи в ход пошел весь пакет: почти полный, он впечатался кирпичом в бассейн и погнал за борта волну, булькая и изливаясь белым. Едва насладившись зрелищем, злодей дальновидно балкон покинул: повинуясь условному рефлексу, вот-вот выскочат хозяева и начнут задирать головы.
Володик ожидал увидеть тринадцатилетнего обалдуя и был сражен, различив на балконе косматого старикана. Звонок в дверь на девятом результатов не дал: в логове завозились и затихли. Ближе к вечеру Володик снова поднялся на этаж. Открыли сразу: приятная женщина улыбалась, вырвавшийся на лестничную клетку сеттер прыгал вокруг, и было ужасно неловко объяснять причину визита. Володик мялся, и приветливое выражение на лице женщины сменилось на озабоченное. «Видите ли, я живу на третьем этаже…» — начал было, но женщина перебила: «Кидается?» — «Да», — с облегчением констатировал Володик. «Та-а-ак», — угрожающе протянула она, обращаясь куда-то в нутро квартиры. Оборачиваясь, она приоткрыла дверь, и там, в глубине, на мгновение мелькнули седые патлы и испуганные глаза. Женщина выскользнула на лестничную клетку. «Вы уж нас извините. Мы же специально выбрали сторону с козырьком. Он на старой квартире прохожим покоя не давал, и запирали его, и продукты — под замок, всё без толку. Он целый день дома один, скучает. А тут, думали, у него повода не будет… — Женщина внимательно посмотрела на Володика и внезапно окрысилась: — А зачем вы на крышу лазаете? Это запрещено. И пожилого человека провоцируете. Я на вас жалобу могу подать». Володик опешил: «Это вы — на меня жалобу?» — но тетка пихнула руки в боки, и жест Володик понял правильно. Он отступал, а тетка шла на него волной, трындя: «Что вы тут себе выдумали? Крыша аптеки к вам отношения не имеет! Я вот сообщу кому надо, хитрые какие, рассчитали, квартирка с прицепчиком будет?» (Формально тетка была права. Козырек находился полуметром ниже пола. Володик не поленился, смастерил лесенку с широкими ступеньками, с низкими перильцами — чтобы Степа не свалился. «Кто там следить станет», — размышлял Володик, записываясь на квартиру.) «Он вас отучит шастать по крышам!» — это было последнее и, надо сказать, пророческое, что слышал Володик, уносимый лифтом вниз. Кто этот «он», так и осталось неясным — то ли отец, то ли дед женщины. А может, какой приблудный бедный родственник в маразме. Чего только не бывает.
— Какая красотища тут у вас! — протянул Володик, отходя от окна, и осекся.
— Да-а… — неопределенно отозвалась хозяйка. — Чаю?
Алена все заметила. Как ее новая знакомая наблюдала за мужем, замершим у окошка: ждала, чтобы перехватить взгляд, а тот, другой, это чуял и тянул время, но потом все-таки — маленькая дуэль, жалко мальчика, надо предложить ему чаю.
Оленька была ей симпатична. Худенькая брюнетка, прозрачная, этакий крупный кузнечик, угловатый, с острыми коленками. Проговорили час — все больше о детях и еще о доме, о том, что жильцов мало, что скоро, наверно, начнут топить, что вид из окна чудесный, чудесный. В этой Оле была какая-то горечь, какая-то нервная она была немного — вот когда встала у окна и повторяла это «чудесный», что-то не то было в этой Оле. И имя ей не шло, оно хорошо для блондинки, солнышка, что за Оля из такого «кузнеца»? И ведь не хотела, чтобы муж поднимался, непонятно почему. А он вполне мил, не красавец, но и не противный; правда, брюхо уже как квашня лезет, ну да не самое страшное это.
— Володя, вы, наверно, кредит на работе взяли? Оля сказала, у вас трешка. Цены-то какие.
— Не взял, — Володик следил, как бежит из носика заварной китайской чашки гранатового цвета чай, — а выгрыз я этот кредит. Мы теперь в долгу как в шелку. А… а вы? Тоже? Или отложить удалось?
Оленька подумала — еще б о зарплате спросил. Нет воспитания, так уж не будет.
— А мне любовник купил.
— А!
Алена перехватила два взгляда: растерянный — новой знакомой и какой-то неидентифицируемый — ее мужа.
— Он у меня хозяин сырного заводика в Нижнем Новгороде.
— А!
Это «А!» — они уже хором.
— Вообще-то он женат, у него две дочки. Но мне уж больно ребенка хотелось. Это я к тому, что жить тут одна буду.
Оленька подумала: «Какая смелость».
«Сумасшедшая баба», — постановил Володик.
«В нокаут их, что ли, отправить?» — прикидывала Алена, когда новая знакомая сама напросилась:
— У него дочки маленькие, да?
На самом деле, незачем это всё — с чужими. Растрезвонят по дому, потом ни пройти ни проехать. Хотя «кузнечик» премилый, да и сам, видать, с проблемами.
— Маленькие? Да… маленькие…
А впрочем, какая разница. Пускай думают, что хотят.
— Только не дочки, а внучки. Но внучки от дочек, да.
— А!
— Усе шестьдесят пять.
— Усе?
— Любовнику моему.
— А!
Алена любила словечко «любовник», — как и прочие, что так слух коробят. «Сожитель», например. В этих словах есть правда. Простая, одноклеточная, но правда.
«Сумасшедшая баба», — повторил про себя Володик.
Иосиф Александрович Кочур, за год до Большой войны рожденный, был назван в честь Вождя. Имя свое он не любил, но не потому, что испытывал неприязнь к еврейскому народу, это имя породившему; просто оно казалось ему незвучным, глухим каким-то, да и опять же, Вождь некоторым мерещится, хотя некоторым и Бродский.
В Алену Иосифу Александровичу верилось с трудом. Мираж не исчезал вот уже два года — невольно поверишь, но уж слишком красиво. Когда познакомились, ему было шестьдесят три, а ей двадцать пять. Поначалу думал — деньги ей нужны, затем осенила мысль, что с самооценкой у девчонки нелады: с ровесниками не выходит, а здесь молодостью брать можно. Потом гадать перестал: привязался, решил, будь что будет. Единственно, жену травмировать нельзя, не для того она годами по гарнизонам за ним, военным, — сайгаком, не для того семь лет назад выхаживала его, в аварии раскроенного, чтобы после за дверь выставили, как сгоревший телевизор. Вдобавок: у девочки блажь пройдет, и что тогда? Дети отвернутся, внуков не видать, одному до конца топать.
Когда Алена объявила, что беременна и аборт делать не собирается, Иосиф растерялся. Идея ее переезда в Москву появилась не сразу; поначалу он думал купить ей квартиру здесь же, в Нижнем, однако все сомневался. Город, конечно, немаленький — полтора миллиона, — но он человек известный, и без того тайные встречи нет-нет да и грозили стать явными. Однажды шофер отвез домой, Иосиф потаился в подъезде пару минут и двинулся на поиски такси; при попытке поймать машину был взят с поличным — старшей дочерью. Объяснил, что забыл в офисе мобильный, а ему на него вечером будут звонить, звонок важный. Но не гонять же десять раз шофера. Дочь умилилась папенькиному человеколюбию и заявила, что поедет вместе с ним, ей надо «поговорить без мамы». И ведь поехала. На полпути мобильный затренькал, звонила обеспокоенная жена. Пришлось изображать рассеянного и для верности впечатления изобразить «потерю» болтавшихся на носу очков. («Стареет отец», — сказала потом дочь матери, а та передала Иосифу, с грустной улыбкой.)
Иосиф молодел, пускал из-под заскорузлой коры веселые зелененькие побеги. Жизнь прыгала звенящей монеткой: он научился отправлять эсэмэски, слал их пригоршнями, чирикая на птичьем языке латиницы, перекашивавшей любую ласкательную фразу; врал дома, ссылаясь на новую разработку, требующую времени и поездок. Оказалось, что, как в молодости, некуда податься. Видеться в общественных местах было рискованно (гостиницы включены); Алена жила с бабкой, и вариант «гостей» представлялся поначалу невозможным: ехали на природу, на дачу. Потом начали встречаться в других городах: Иосиф летел в Петербург («пять встреч за два дня, никакого покоя!»), а следующим рейсом приземлялась Алена. Париж и Уфа раскрывали им объятия. А потом их раскрыла и Аленина бабушка.
Назвать бабушкой Нину язык не поворачивался. Когда появилась Алена, ей было всего тридцать семь (мать родила Алену в двадцать, а вот бабуля отличилась: в семнадцать лет уже вовсю стирала пеленки, обманутая в лучших чувствах морским офицером). Алена звала Нину просто по имени. На момент знакомства Алены с Иосифом Нине исполнилось шестьдесят два, баба-ягодка едва. Едва, но, прошу заметить, ягодка. К противоположному полу у Нины интерес наблюдался перманентный, и когда она в один дождливый день явилась домой раньше обещанного, то застыла на пороге кухни, увидев сидящего с вилкой в руке «очень еще ничего» Иосифа. На столе стояла жестяная банка ананаса в сиропе, и Алена с Иосифом вылавливали из нее бледно-желтые пахнущие медом полумесяцы. Иосиф тоже оцепенел, не донеся полумесяц до места назначения.
— Нина Петровна, моя бабушка, — не моргнула глазом Алена. — А это мой научный руководитель, профессор Кочур. Помнишь, я тебе о нем говорила?
Нина помнила, но, похоже, что-то путала. Алена зачем-то полезла в аспирантуру и там сдуру связалась со строгим преподавателем, который взялся за нее засучив рукава: даже на дом пришлось ездить несколько раз. Только вроде бы это женщина была. Фамилия точно Кочур, Алена еще говорила, что скоро «окочурится» и порывалась из аспирантуры позорно сбежать.
— Здрассьте, — Нина благоговела перед суровыми мужчинами: когда вот так вот зыркнет — и душа в пятки. — Алена, ну что ты сразу — «бабушка, бабушка». Ну где ты тут бабушку видишь? — Нина вопросительно хихикнула. — И тебе что, угостить разве нечем? Я сейчас.
И она потопала якобы мыть руки, а на самом деле, как сама говорила, причепуриваться. А что? Может быть все, что угодно. Выглядела она лет на двенадцать моложе своего возраста, а что до идеи, будто мужчина в летах всегда себе юницу найдет, так это слова. Юницам юнцов подавай — кому нужен антиквариат? А если какой дурочке и приглянется, дурочка взрослому человеку на один зуб, так что тоже не конкуренция.
Алениным научным руководителем была Ольга Эгидиюсовна Кочур, супруга Иосифа. Это к ней Алена ездила на дом, где и состоялось роковое знакомство.
— Не выпадай из инициалов «О.Э.» и говори о поэзии, — успела шепнуть Иосифу Алена, когда Нина, сменившая тапки на туфли, вплывала в кухню.
Иосиф встал и отвесил легкий поклон.
— Оо…сип Ээ…мильевич.
— Как Мандельштам! — воскликнула Нина.
Эти забавные эпизоды стали припоминаться Алене после ухода гостей. А ведь бабушка втрескалась в Осю не на шутку. Он был годом старше, что, впрочем, ее только огорчило: помнится, в сорок семь Нина отхватила себе тридцатипятилетнего лоботряса, который прожил у нее полгода, после чего был выдворен; а совсем недавно она была замечена в парке в обществе соседа с первого этажа — тот еще подарочек, — в сорок шесть выглядит на шестьдесят четыре, одна волосина с другой аукается, брюхо как у беременной. И вот теперь Нине понадобился Иосиф, вернее, Осип Эмильевич, профессор кафедры экономики и менеджмента Волжской академии водного транспорта, жуткий «зверь».
— Люблю я таких мужиков, Алена, люблю. С виду приветливый, этакий галантный. Но на деле…
— На каком таком «деле»? — Алене и смешно было, и неловко. Все-таки бабушка.
— Ты же сама говорила — «окочурюсь», «окочурюсь»… — Тут у Нины потемнели глаза. — Я сама была бы не против — «окочуриться»…
Мужчины давно замечали Нине — в порыве страсти у нее темнели глаза. Это завораживало «пациента». (Почему Нина называла ухажеров «пациентами», Алена так и не выяснила.)
В тот первый вечер Нина настрогала бутербродов (к готовке она склонности не имела, как, впрочем, и Алена: они жили в суровых походных условиях) и принялась выяснять у Иосифа, пишет ли тот стихи. Отрицательный ответ ее удовлетворил.
— Вообразите себе несчастного с фамилией, скажем, Гумилев. Ведь ему заказано сочинять. Вам, как Осипу Эмильевичу, тоже нежелательно… — Нина помедлила. — А мне вот можно.
Наступила тишина, и чуткий Иосиф уловил «волну».
— А вы, наверное, и сочиняете. Угадал?
— Угадали!
Нина ждала, что гость попросит «почитать вслух» и она откажется. Но под конец, если все будет так же мило, «сдастся». Прочтет ему «Белую чайку» и «Где ты, любовь?».
Иосиф скосил глаза на Алену и понял: ни в коем случае ничего не просить. Никаких чтений. Ни за что.
Он кашлянул и промолчал.
Нина отнесла молчание к внутренней суровости «пациента», потемнела глазами и, не желая оставлять тему, сообщила:
— А вот Алена тоже стишками балуется. Это у нас наследственное. Только она никому не показывает. Даже и не просите читать. Что до меня, то я никогда не против. Для кого пишем-то? Для людей…
От этого «пишем» Алену передернуло. Нина уже без малого полвека неутомимо строчила всякую белиберду типа «Белой чайки» или «Замерзшего сердца». «А какие еще чайки бывают?» — как-то спросила Алена и получила исчерпывающий ответ: «Чайка — это птица. А белая чайка — это символ. Символ женской души, ждущей своего…» («пациента», — продолжила про себя Алена).
Свои стихи Алена показала Нине лишь однажды, давно еще. Была раскритикована в пух, и с тех пор никто написанного Аленой не видел. Как-то в компании ее попросили прочитать что-нибудь, и она выбрала — вместо собственных — пару стихов Лоуэлла, которого никто не знал и которым никто не проникся. Пока читала, фисташки грызли. Алена вынесла из этого, что пичкать никого не надо ни своими опусами, ни даже любимой английской поэзией. Сама она писала просто потому, что это была ее форма существования. Без гуляющих в голове рифм жизнь казалась бы ей, наверно, бледной. Да еще и это — от прожитого дня остается след, наскоро нацарапанные строчки, а значит, никуда он не канул, этот день, он не бесцельный, не бесследный. Взять Лоуэлла: его дни тихонько стоят у нее на полке. Дождливые, солнечные, ветреные — гарвардские дни пятидесятых…
«Гарвардские дни». Для нее это просто два слова, красивое созвучие. Но слов достаточно: ей никогда не хотелось слоняться по земле. Ведь реальность всегда в хвосте у воображения. Свою картину мира Алена рисовала сама: ее любимая Эмили Дикинсон писала стихи, вообще не выходя из дома, жила затворницей, а знаменитой стала.
Алена сближалась с людьми неспешно, и часто до дружбы дело не доходило. С Олей-кузнечиком с третьего этажа, размышляла она, пожалуй, вышло бы приятельство. Правда, поводов для общения пока никаких, кроме как — книжки. У Оли их много, переводных, с прошлой работы. Конечно, сейчас чего только не найдешь в Интернете, но «бумажная» книжка всегда приятнее. Кузнечик заскочит на днях, занесет. Странная они пара с этим Володей. Какой-то он… никакой. А Оля — будто обожглась только что, будто бежать ей надо, боль остановить. Да вот не бежит почему-то.
Именно из-за этого они и могли бы сойтись. Будто температурящий кузнечик вызывал любопытство у диковатой Алены, не умевшей ни знакомиться, ни поддерживать отношения.
Алена постоянно задавала прямые вопросы и говорила правду, которую не просили. И когда Оленька снова пришла на ее кухню — с обещанными книжками, Алена поставила на стол тарелку с кубиками сыра, заварной чайник с каркаде, кисленьким «красным чайком», от которого скривился сосед Володя, — а Алена только его и пила, — и, разливая по чашкам гранатовую жидкость, осведомилась, будто речь шла о погоде:
— Не скажешь, что ты с ним делаешь?
Знала «об этом» только подруга Женька да мама. Да и те, похоже, не связывали причину со следствием: «это» — с поспешным замужеством. Значит, никто и не знал.
Иногда хотелось выговориться. Но еще чаще — забыть. И не в милом, полусонном мирке новой знакомой вываливать все это. Когда Алена сказала, что квартиру ей купили, первой мыслью было: вот еще одна беспроблемная. Обидно, когда ты никуда выбраться не можешь, похоронен под кредитом на годы, а другим все в лапы сыпется, только подставляй корыто. На днях на работе рассказывали: один прикупил подружке трехкомнатную возле Садового кольца, понятно — ремонт, мебель… Но мало того: еще и сестрице подружкиной хатку приобрел — правда, не в центре. И не потому, что с сестрой шуры-муры, а чтобы кралю свою ублажить. Вот так, а тут даже в несчастную Турцию не съездишь, этот зануда все до копейки откладывает. Таким, как Алена, не понять.
И об «этом» незачем ей говорить.
— Что я с ним делаю? Предлагаешь пузатого кошелька найти?
Поймала удивленный взгляд.
— Ты о моем Осе?
В словах — никакой агрессии. А все-таки неуютно — от прямоты такой.
— Нет… То есть… ну, тебе просто повезло…
Глаза Алены стали еще удивленнее:
— Мне? Повезло? Не тебе, у кого семья есть, близкие люди рядом, а мне? Я одна в чужом городе, в четырех стенах, любимый человек далеко, у него своя жизнь, да и немолод он уже. Шутишь?
Вот так и все. Все думают, что ей, Оле, страшно повезло с мужем. Всё в дом, ребенком занимается, никаких закидонов.
— Знаешь, Алена, может, я и променяла бы свою историю на твою. Тебя же… любят?
Алена улыбнулась.
— По моим наблюдениям, муж твой к тебе ве-есьма привязан.
— Слишком. — Оленька смотрела в чашку с рубиновым чаем. — Для меня это слишком. Я хочу, чтобы мне не хватало.
Оленька потом вспоминала этот их первый с Аленой разговор — она подтащила табуретку к окошку, села так, чтобы поглядывать в усыпанную огнями пропасть. Вспоминала это свое вырвавшееся «не хватало», когда с Николаем завертелось, думала — ведь точно: именно того и жаждалось — чтобы звонким было, чтобы вяленой рыбой не тянуло. С Вовкой даже начиналось обыденно, ухаживал он непразднично, ужинать приглашал к себе, а там маман сидит, скучает, «ботфортом качает». «Как ваши успехи, деточка?» — будто дело ей есть до ее успехов. И — весь вечер в обществе Вовкиной матушки, а потом еще домой тащиться на ночь глядя, тискаться в машине, потому что дома оно как-то не того: маман. С Николаем же всего казалось мало, все было ярко и желанно. Тогда меньше полугода оставалось до него, до Николая Шлыкова, главного редактора журнала «Холостяк».
— Боком тебе твои желания выйдут. Кажется, Юлька хнычет. Я сейчас.
Оленька осталась одна, смотрела вниз, на желтую нитку дороги под конвоем фонарей. Думала о том, что выхода-то нет: или «желания боком», или всё как прежде. «Боком» ей уже однажды вышло, потому и за Вовку выскочила, как ошпаренная. «Скелет в шкафу», который, может, она когда-нибудь и вывалит Алене — если дружба сложится. А сейчас даже вспоминать смелости не хватает. Когда — как рыба ртом — воздух, и больно, и страшно, и ни к чему.
— Ребенок не в состоянии за себя постоять! Вовка сам не мужик и мальчика воспитать неспособен, только и может что в игрушки играть. У них новое развлечение: один гоняет радиоуправляемую машинку, а другой в нее шариками стреляет из пистолета. Младшая группа детсада в квартире. Знаешь, Алена, почему Степан про «дурдом» спрашивал?
Две недели назад Оленька не обратила внимания на осторожный вопрос Степана, не заберут ли его в дурдом. Володя засмеялся, а Оленька хмыкнула: «В дурдом заберут меня». Она уже восемь месяцев работала корректором в журнале «Дом и офис», и от статей о ксероксах, шкафах-купе, планировке помещений в голове у нее воцарился пугающий мыслительный штиль. С этой работы надо было бежать, но куда? Тут хоть платили терпимо и допоздна не держали. Правда, на хорошие деньги все равно не приходилось рассчитывать — оттуда, где их платят, в полшестого не ускачешь, а до семи ей надо быть в саду. И так она прибегала последняя, порой воспитательница, уже заперев двери, переминалась с ноги на ногу у калитки, а рядом грустил Степан.
В этот раз Оленька не опоздала: номер сдали, она ушла на час раньше и даже домой успела заскочить. В раздевалке копалась девчушка, а мама ее поторапливала. Степа прибежал и убежал — карандаши собирать. Девчушка начала жаловаться маме, что «Димка плюется и толкается, и еще обзывается какашкой». Этого Диму приняли в сад не так давно, Оленька как-то видела его — противный мальчик, одет кое-как. «Он только тебя так называет?» — обеспокоилась мама. «Нет, всех, — сообщила девчушка и покосилась на Оленьку. — А Степу вашего зовет блохастым». — «Блохастым?» — Оленька опешила. «Да, — авторитетно заявила девчушка. — Блохастые дети никому не нужны. Поэтому Степу забирают позже всех. Димка говорит, что однажды не заберут и тогда Степа поедет в дурдом». — «В дурдом? — Оленька видела из коридора, как в зале Степан складывает карандаши в коробку: один за другим. И глупо спросила: — Почему?» Девчушка посмотрела на свою маму, пожала плечами: «Потому что в дурдоме живут блохастые дети, которых мамы не любят». — «Лена, ты не выдумываешь?» — осторожно вступила мама, которой было явно неловко. Ребенок отрицательно помотал головой. Желание прикрикнуть на копавшегося Степана пропало.
Если чужой ребенок не сказал бы, никто бы и не знал.
На улице Оленька остановилась, села на корточки перед сыном.
— Почему ты мне ничего не говорил про Диму?
Степан молчал, разглядывал ботинки.
— Ты что, поверил ему? Ты поверил, что мама тебя не любит? Как тебе пришло в голову, что я могу не прийти за тобой?
Степан отвернулся.
— При чем тут «не в состоянии за себя постоять»? Он же думал, что этот Дима правду говорит. — Алена терла плиту, на которую по обыкновению что-то пролилось.
— А как он мог такое подумать?!
Алена не отвечала, потом бросила:
— Слушай, Оль, мы с тобой сколько времени знакомы? Месяца четыре?
— Ну… да. Это ты к чему?
— Да нет, так просто. Давно хочу тебе сказать, но не решаюсь.
Оленька оторвалась от созерцания машинки, бегущей по пустынной дороге далеко внизу.
— А что?
— Ты же знаешь, я всегда говорю правду. И мне уже полтора месяца не по себе. Понимаешь, не хотела тебя огорчать…
— Ну?
— Обещаешь не психовать?
Оленька нетерпеливо кивнула.
— Галю с одиннадцатого помнишь? Ну у нее еще сын Юра, толстячок такой.
— Чего ж не помнить. И что?
— Да ничего. Они уже полтора месяца с твоим мужем… ну… встречаются. В общем, ты не переживай.
Вот вроде бы и не нужен, вроде бы раздражает — а какой приступ ярости.
— Ревнуешь? — усмехнулась Алена.
Ревность ли? Скорее удивление и досада. Да еще и неожиданно так. Хотя оно всегда неожиданно.
— Нет. Просто противно, что он из меня дуру делает. А ты…
— А я? А я — ничего. А ты вот поверила.
— То есть…
— То есть, когда четырехлетнему пацану авторитетно заявляют, что он блохастый и потому его просто невозможно любить, он верит.
— Аленка, ты чего, разыграла меня?
Алена озадаченно пробормотала:
— Я вот думаю, почему — «блохастый»? Может, «плохастый»?
— Этому Диме, наверно, как-то барбоса бездомного не дали погладить, потому что тот «блохастый»… Значит, никому не нужный.
— Слушай, а может, не «блохастый», а «лохастый»? Доверчивый, в смысле…
— А я вот с его родителями поговорю. Ммм… Разыграла ты меня хорошо.
— Поговори-поговори. А ребенок у тебя молодец. Все в себе держал. Мужичок. Уважаю. Нам такие женихи нужны.
Переговорить с родителями малолетнего задиралы не удалось. Во-первых, за ним всегда приходила бабушка, папа отсутствовал в принципе, а мама не выходила из запоя. И во-вторых, Степан на следующий день после прояснения ситуации что-то такое сказал зарвавшемуся Диме, что тот потом злобно плакал в юбку воспитательнице, повторяя «сам такой». Судя по отрывочным сведениям, Степан указал обидчику на неоспоримый факт, что мама за оным вообще не является, и кто тут блохастый, видно невооруженным глазом. В дурдоме как раз новый заезд. Наверное, что-то в этом духе.
До встречи с главным редактором журнала «Холостяк» Шлыковым Николаем Сергеевичем оставалось полтора часа. На работе Володик без толку досидел до полудня, а потом сказался больным, что, впрочем, было недалеко от истины. Доехал до «Смоленской», один раз даже нарушив правила, и припарковался в соседнем с издательской конурой дворе, едва не поцарапав бампером новенький темно-зеленый «Опель». Затем отправился на поиски кафе. Одно время он по вечерам приезжал сюда, забирал Оленьку — пока не выяснилось, что кто-то из редакции, кажется, Сергей, живет буквально по соседству, в Южном Чертанове. И что ему нетрудно до Бутова домчать, подбросить сотрудницу домой: нечего Володику, как заведенному, на ночь глядя таскаться на «Смоленку» и спящего ребенка одного дома оставлять. Послал же господь этого Сергея.
В кафе народу кот наплакал, Володик забрался в уголок, возле внушительных размеров картины, изображающей парящий в воздухе баклажан. Стены были темные, какого-то баклажанного же цвета, и кафе больше походило на ночной клуб. Заказал бокал «Будвайзера» и принялся тщательно разглядывать шедевр живописи. В баклажане все было прекрасно, и Володик подумал, что если Шлыков скажет сейчас, что от Оленьки не отступится, что серьезно все у них, то… Стоп, не с того начал. При чем тут вообще Шлыков? Не он, так другой появился бы. Пять лет назад… будто не понимал он пять лет назад, чего она так поспешно выскочила за него. И ведь не хотела, «давай сперва поживем вместе», пришлось нагородить огород, наобещать с четыре короба и еще чуть-чуть. Долго готовился, привел ее в этот бар на «Пушкинской», живая музыка, самое место для уговоров. Вина ей взял, а себе… коньяк, кажется. Стакан в какой-то момент показался тяжелым, а коньяк — да, это был коньяк, — противно горчащим. Говорил, а она смотрела — вроде бы в лицо, но как бы сквозь. Потом догадался — сзади сцена была, вот она на нее-то и глядела, на музыкантов, но только не сразу поймешь. Хрупкая она такая сидела, никогда никого так не хотелось защитить, да защищать-то следовало от нее самой, видимо. Что-то у нее случилось там, раньше, в прошлом, лучше не спрашивать — захочет, сама расскажет. Но не в прошлом дело-то, нет. В ней, все в ней. Ребенка ей сделал, а она, опять же, не хотела, говорила, мир не видела, ничего не видела, вот ты, ты в Каире был, там, где пирамиды, змею ел в Гонконге, а я… Да что такого в этом Египте, а от змеи вообще чуть не вырвало, вот дурочка, рвется куда-то, а что ей там надо? Заботился, до последней мелочи все ей покупал, подруг распугал… Ну а раз распугались, то что они за подруги. Женька тогда осталась, только и о ней уже не слыхать. Еще какая-то потом появилась, с работы, на двадцать лет старше, в проблемах вся и с американским именем. Но само отвалилось. И вот теперь Алена. Было время, когда он Ольку буквально ревновал к ней. Злился, думал: Алене делать не черта, сидит дома с ребенком, на всем готовеньком, старикан ее обслуживает, чего бы не болтать. Понятно, что про Шлыкова ей все известно, он, Володик, выглядит идиотом. Похоже, у этого господина прямо-таки масса достоинств: деньги есть, голос бархатный, не иначе как ямка на подбородке прилагается. Начальник ко всему. Олька так и не пожелала познакомить с ним: приезжал за ней — ни разу не позвала в подвал (издательством его язык не поворачивается назвать). Сидел в машине, куковал: вот-вот выпорхнет. А упырь, конечно, не высовывался.
И ведь сам, своими руками их свел, знал бы…
— Еще пива… Если можно.
Откуда этот вечный извиняющийся тон? Неудобно беспокоить, понимаете ли. Бармена, соседа, продавщицу. Самыми любимыми всегда будут магазины самообслуживания. И еще не хватало, чтобы в таком тоне — со Шлыковым.
Посидеть минут тридцать, и можно идти. Как и что говорить, не ясно… Но нечего сетовать: никто за ухо сюда не тянул. И ведь смелостью это не назовешь, просто ужасный конец лучше, чем ужас без конца.
Принесли пиво, пустой бокал забрали. Даже не заметил, кто был — парень или девушка. Вернее, заметил и сразу забыл.
Она будто сквозь пальцы просачивалась всегда. Говоришь ей, и вроде слушает, но в себя не принимает. Сядешь рядом на диван, обнимешь — потерпит, а потом мягко так отстранится. Чайник пойдет включать и вернется уже в кресло.
А если подумать хорошенько, ведь именно это и нравилось — неуловимость. И еще — молчание. Будто у нее внутри жизнь, загадочная такая жизнь, а снаружи — тишь да гладь, но смотрит рассеянно, внутри-то жизнь, не поспеешь и туда, и сюда, наружу.
Когда Степа родился, мягче стала, в него ушла, выматывалась, то ли сил не было отталкивать, то ли прижилась. Все уговаривала квартиру снимать, такая она непрактичная, а ведь за пять с лишним лет, что у матери прожили, сколько отложили! Жить со свекровью, может, не подарок, но ведь понимала, на что шла. Или не понимала… А как приятно домой топать, когда знаешь, что там и мать, и жена, и ребенок твой, все трое. Уговаривал потерпеть, кредита дождаться, и ведь дали-таки его, условия льготные, дальше некуда. Почти год как переехали в Бутово, теперь свое все, удивительно иметь свои вещи. Правда, еще удивительней, когда тебе под сорок, а ты только открываешь эту радость — собственным зеркальным шкафом владеть.
Но почти сразу же — недовольство, то и дело надутые губы — из-за того, что высокий этаж не взяли (кто ж знал, что сверху психопат поселится); что телевизор включен (по вечерам что делать — в стенку смотреть?); что забрались к черту на кулички, ребенка последним забирать приходится, и его в саду обижают; что работа скучнее нет; что никуда не ездим; что ничего не происходит, ничего. Интересно, а что должно происходить? Сама, наверно, не знает.
Потом Алена появилась, и понеслось: чуть ли не каждый вечер у нее. Правда, сдерживалась иногда, чтобы совсем не надоесть подружке. Подружка стихи пишет, у нее приступы вдохновения, и тогда она к себе не пускает. И Олька слоняется по дому, неприкаянная. Степан спит, а кроме Степана, ее ничего не интересует. Еще взяла манеру рыскать по женским форумам. И после этого она говорит «ты деградируешь перед телевизором». А она, значит, духовно развивается. Смешно.
Но и жалко ее было. Работа нелюбимая, развлечений никаких. А ведь зовешь в кино — отмахивается, оно ей, видать, как мертвому припарки. Надо ей куда-то, а куда, не знает. Самое время выбрать героя. Вбить себе в голову, что он Человек с большой буквы и Жизнь у него тоже с большой буквы. И стоит только попасть в его ареал, потоком поднимет, понесет — туда, «Куда Надо». Где все с большой буквы.
Раз уж у самой большие буквы не выводятся… Вот он, Володик, давно понял, что нет их, больших букв. Или есть, но до них не дотянешься. И не надо думать, что признаться себе в этом не требует смелости. Правда часто требует смелости. Она часто некрасивая, на всех красивой не напасешься. Взял себя в руки, принял жизнь как есть — и можешь смотреть телевизор и в брюхо пиво подливать. Вот пиво — это та правда, которая красивая. Уже неплохо.
И — как оно получилось? — торчала она у Алены, и мать позвонила, говорит, только что дала ваш телефон какому-то типу, воспитанный: с Рождеством католическим поздравил «и дальнейшими праздниками», голос-баритон, хочет Оле работу предложить. И добавила — поосторожней будьте, кто в десять вечера работу предлагает. Как в воду глядела.
Вызвал Ольку, пришла недовольная, а через пару минут позвонил Шлыков. Поговорила с ним — расцвела, все повторяла — ну бывает же такое счастье… Даже к Алене больше не побежала: вдруг и дома стало хорошо. Шлыков сообщил, что звонит «по рекомендации с прошлой работы», уж не в «Глобусе» ли порекомендовали? Вот она, судьба: это он, Володик, гуляючи нашел «Глобус», а с ним и Шлыкова, в конечном-то счете.
Шлыков был тогда главным редактором несуществующего журнала. Сколачивал команду для «Холостяка», подвал этот выбивал, компьютеры покупал. Издательство, где он заправлял то ли финансами, то ли сбытом, согласилось вложиться в новый мужской журнал, нацеленный на молодых и свободных от обязательств. У них-то на журнальчики деньги имеются.
И сколько претензий! Ведь выпендриться надо. Поначалу думали назвать «Последний холостяк» (типа «застрелитесь все, а я до победного буду держаться — никому ничего не должен, никаких пут семейных, сам по себе, крутой»). Потом кого-то у них в команде (все, ясное дело, «не обремененные») осенило — быстренько утвердили логотип, из которого слово «последний» выпало естественным путем: журнал нарекли «Хоlаstяком». Ведь додуматься до этого бреда надо! Глаза сломаешь, пока прочтешь.
И такая она счастливая ходила, из «Дома и офиса» уволилась сразу, там отнеслись с пониманием, не она первая. Потом еще пару месяцев ей поминал, как она не желала спускаться от Алены, заявила в трубку: «Работу интересную на блюдечке принесли? А каемочку не заметил? Голубую?» И они обе засмеялись, он слышал, Алена тоже фыркала, дура набитая. «Дура набитая» — это он тогда себе сказал. А как он злился, когда Олька Алену на Новый год притащила! — не посмотрела, что родители придут и что вообще-то праздник семейный. Мало того, Алена привела малахольную «родственницу из Подмосковья». Олька, наивная, говорит: не скучать же им поодиночке. Да Алена с удовольствием «скучала» бы, но престарелый хахаль погряз в законных радостях и из дома вырваться мог только первого января.
Сидели все за столом, а потом Олька с Аленой пошли Степана укладывать и — нету их. Через полчаса отправился на поиски: полным ходом идет примерка шмоток. Всё, никто им не нужен. Посмотрел выразительно и дверь прикрыл. Вернулся за стол, отец уже хорош, петь порывается, мать тихо бесится. Да еще и у «родственницы из Подмосковья» рот не закрывается. Настроения никакого. Одна злость.
Спроси, к кому он Ольку больше ревнует — к Алене или к Шлыкову, не скажет. Со Шлыковым пока еще неизвестно что, увлечение, страсть, уляжется как не было. А к Алене она бежит по любому поводу, даже когда с ним, с Володиком, можно посидеть-подумать — нет, ей надо на двадцать первый этаж, «на минутку». И минутка в два часа растягивается. Причем Алена — кошка, которая сама по себе. Даже интересно было бы почитать, что она там пишет. Так ведь даже Ольке не показывает.
Одно время он был уверен, что Алена его не переносит — вот хоть бы раз зашла (на Новый год спустилась-таки, редчайший случай). И когда Олька про каемочку на блюдечке спросила, именно это взбесило — что рядом Алена фыркнула. Типа, он идиот. Или, мол, хочет Ольку выманить.
Может, и идиот — раз терпит все это. И выманивал бы, да бесполезно.
Надо бы подумать, что Шлыкову говорить и как бы перед ним не стушеваться. Да только пора уже.
Он расплатился и вышел.
— Не понимаю я тебя, Алена. Неужели тебе со старцем… весело?
Оленька, по обыкновению, сидела возле окна, таращилась на огоньки внизу. Алена так и говорила: «Ну что ты таращишься, ничего там нет, сядь, как человек, в кресло». Оленька отмахивалась, у нее-то в окошко — одни сугробы на козырьке да задник неоновой вывески со словом А…ЕТПА («К» не горит) и змеей, роняющей в чашу скупые капли яда.
— Как ты сказала? «Со старцем»?
Алена стояла в профиль — мыла посуду, — и было непонятно, задело ее или нет.
— «Со старцем»… — Алена фыркнула (она не смеялась, она фыркала, и Оленька ужасно любила эту ее манеру). — «Старец» твоему Володе сто очков вперед даст. Ты хоть с ним спишь?
Разные они были. Оленька открывалась тяжело, но привязывалась быстро, Алена — наоборот. Алена задавала свои прямые вопросы и не смущалась отвечать, когда ей той же монетой сдавали. Но все это — только на словах. На самом деле Алена зорко охраняла свое личное пространство, и Оленька чувствовала — есть темы, которые не надо поднимать. Нет, Алена не поморщится, ответит, но холодно или, чаще, цинично. О родителях она отозвалась сдержанно, похоже, к кому была привязана, так это к Нине, что числилась подругой и по совместительству бабушкой. У Алены была сестра, но они не общались. Тему семьи затрагивать не рекомендовалось. Стихи просить — тоже напрасный труд: натыкаешься на: «Зачем тебе?». Вроде бы и правда, не больно-то и надо, но как-то обидно получается. Осю — «старца» — Оленьке за четыре месяца так и не представили, хотя он бывал наездами раз в две-три недели, на день-другой. «Завтра Иосиф приезжает», — сообщала Алена, и это значило только, что вечерней посиделки не будет. Оленька напрашиваться на знакомство не решалась, да и к чему. Сидеть с «папиком» и беседовать о погоде. Но все равно было неприятно, что Алена — вот так. То есть спрашивать «Ты с ним спишь?» она тут как тут, а подпустить к себе поближе — ни-ни.
— Сплю. Изредка.
Алена фыркнула:
— Да уж. Не очень-то он у тебя аппетитный. Брюхо как у буддийского монаха, — она кивнула на стоящее на полочке нэцке.
Оленьке не нравился этот разговор. Будто в брюхе дело. Хотя оно, конечно, радости не прибавляет. И вообще, не о том она говорила, когда спросила, весело ли со «старцем».
— Я предпочла бы сорокалетнего с брюхом, нежели тощего за шестьдесят.
— Вижу, как ты предпочитаешь. Изредка.
Любила Алена все к банальности свести. И это раздражало. Потому что не койкой единой жив человек.
— Алена… Я о том, что люди с возрастом успокаиваются. Мне кажется, что в шестьдесят уже должна быть обременительной вся эта беготня — переезды из Нижнего в Москву, звонки, эсэмэски. «Тайны». Ты ни разу не попросила меня посидеть с Юлькой, — значит, вы и не ходите никуда. Вот я и спросила — весело ли тебе.
Алена молча домыла чашку, села в кресло. До тех пор, как Ося перевез их с Юлькой в Москву, ей уже приходилось отвечать на этот вопрос. Видимо, сам собой напрашивается.
— Ты читала Энн Секстон?
— Руководство по половой жизни для американских тинейджеров?
Алена фыркнула.
— Да, неподходящая фамилия для поэтессы. Она была ученицей Лоуэлла. Ну Лоуэлла-то ты знаешь?
Оленька кивнула, исходя из мысли, что не надо никого нервировать.
— Она была малость не в себе, Секстон, в психушке лежала, а лет в пятьдесят закрылась в гараже и отравилась выхлопными газами. И есть у нее стихотворение, «Храбрость» называется. Если найду в этом бардаке, дам тебе прочесть. Тебя касается. Так вот, там помимо прочего говорится о старости. Когда жизнь ценить начинаешь, когда все, может, в последний раз. Что-то типа: «Когда со старостью сведешь знакомство, каждая весна подобна станет острому мечу, любовь подобна будет лихорадке». Шестьдесят пять — это, конечно, не старость, но, знаешь, никто так отношениями со мной не дорожил. Никто так ярко не воспринимал все. Я для него подарок, с неба свалившийся. И если мы никуда не ходим, так ведь оттого, что нам друг друга хватает, да и времени у нас обычно немного, чего ж его терять. Знаешь… у нас вообще не так уж много времени, еще и поэтому он мне дорог. У меня, веришь ли, даже чувство вины перед ним какое-то.
«Чувство вины» — с этими словами всплывает нечто в памяти, знакомое — такое неуютное, тяжелое, не ухватишь как следует и не сбросишь, волочешь за собой, как ядро на ноге. Что это было? Когда? Ах да — Кэтрин.
Кэтрин, под конец залгавшаяся в своем отчаянии. «Муж», «две квартиры в Марьино», «беременность». Кэтрин… очищи, плащ кринолином, папа и брат — два ядра, ко дну тянущие. Этот урод, по которому она сохла. Любовные романчики, что она писала. Четыре года прошло. Бедная Кэтрин.
— И тебе нравится этот… экстрим? Ведь в таком случае для тебя тоже… как там? «весна как меч, любовь как лихорадка»?
Алена усмехнулась.
— Тебе так и не терпится, лихорадки этой. Утомительна она.
— Ты-то от нее не лечишься.
— Лечиться от живого чувства?
«Живое». А Вовке скажи — не поймет, о чем речь.
Для него «все тихо-мирно — вот и ладненько».
А живого хотелось бы.
Да где его сыщешь.
Помолчали.
— А что там, ты сказала, про меня? У Секстон? Правда, ужасная фамилия.
— Ну вообще-то там про всех нас. Про всех.
Оля пожала плечом:
— Ты сказала, «Храбрость» называется? Это не про меня, я даже дождя боюсь.
— Который с молниями?
— Который с тучами. — И перехватив насмешливый взгляд: — Имею право! Это не запрещено.
Алена подумала: вот интересно — только что сидела себе Олька-кузнечик на табуретке, поглядывала в окошко, чаек из чашки тянула: держала ее, как белка — орех. И вдруг — бац! — захлопнулась, будто старая книга, едва пыль не летит. Сейчас укусит. Тучек она боится.
Вся в шоколаде, вот и позволяет себе нервы выворачивать.
— А кто тебе его выписал-то, твое право на страх?
Опешила, смотрит с удивлением.
— А чего ты еще боишься, кроме дождика и тараканов?
Вот эти благополучные раздражают. Все у нее есть: муж, души не чающий, дом, ребенок… Понятно, что этого мало. Потому-то и бегает каждый день сюда, и сидит на этой табуретке, держит чашку, как белка — пальчики длинные, тонкие, за душу берет. И жалко ее, благополучную, потому что с собой не в ладу, и не поможешь ей, только если всю ее жизнь под откос пустить — тогда и очнется, лапками засучит. Вот если бы ей, Алене, позволено было бояться, может, она тоже… боялась бы. Тучек и паучков. А то у нее страхи слишком утомительные: что из больницы позвонят — в точности как тогда, когда у Оси сердце схватило на улице, или что у Юльки опять будет приступ астмы — ночью: ребенок задыхается, а ты спишь. Или что стихи окажутся бездарными — это тоже страшно.
— Ален, чего ты от меня хочешь?
Когда Алена становилась агрессивной, как сейчас, Оленька сразу отступала — знать бы, по какому поводу у подружки приступ. Ничего ведь «такого» не сказано.
— Да что я могу хотеть. Просто мне кажется, тебе пора чемоданы собрать и самой попытаться выжить. Тогда хоть страхи будут более-менее обоснованные.
Ну что она, Алена, в этом понимает… Вот Кэтрин… с ней можно было — о таком. Хотя, конечно, лучше Алена со здоровой психикой и страстью поучать.
— Боюсь я чемоданы собирать.
— Догадываюсь.
— И в болоте этом увязнуть боюсь.
— А страшнее что?
Сто раз она задавала себе этот вопрос: что страшнее — всю жизнь с Вовкой проторчать или сунуться в неизвестность — в без малого тридцать лет, с ребенком. А Степке-то каково? И на что жить? И с кем? Одной? Ждать кого-то? Искать? Когда, где? В Интернете вылавливать завалявшихся мужчинок? Только не это.
— Я не знаю, что страшнее, Алена. Наверно, первое.
— Тепло в болотце?
Сидишь как на допросе. Но и не уйдешь: есть в Аленке что-то, сила какая-то; действует, как дуда на удава.
— Не понимаю, что ты предлагаешь?
— Я предлагаю не бояться. Всего-то.
Так и запишем: с завтрашнего дня холодным потом не покрываюсь. Храбрый заяц вышел на тропу войны.
— А как…
И тут, как назло, у Алены начинает пиликать телефон, этот ее Иосиф аккуратно около десяти вечера или эсэмэску шлет, или отправляется на лестничную клетку якобы курить, а на самом деле в чувстве юмора тренироваться.
Алена пофыркивала в трубку, когда позвонил Вовка и сообщил, что объявился какой-то тип, работу предлагает, что-то, похоже, интересное. Ну конечно. На блюдечке — работу мечты. Так и сказала ему: «А каемочку не заметил? Голубую?» Но мало ли что. Тем более Алена зависла с Иосифом, он ей что-то потешное повествовал. Вот так всегда, на самом любопытном месте… Дверь сама захлопнулась.
Не то чтобы Степан больше любил Вовку, чем ее. А может, так оно и было. Вовка, ходивший у Степана скорее в приятелях, то ли не хотел, то ли просто не умел существовать в шкуре «отца». Кто такой отец? Это каменная стена. И даже если она на самом-то деле из песка мокрого, об этом никто, ну просто никто не должен знать в семье. Но Оленька знала. И, похоже, знал Степан.
— Вов, будешь в машинки играть?
Он повторял за Оленькой, называя отца по имени.
Они были очень дружны, большой ребенок и малолетний. Верно: ведь это Вовка настоял на рождении Степана, вот и вышла домашняя камерная мафия.
Иногда Оленьке казалось — оставь она их вдвоем, отправься далеко, пообещав когда-нибудь вернуться, они не пропадут. Степан — спокойный, раздумчивый Степан и заботливый Вовка, на доме зацикленный. Степан, что так тяжело привыкает к новому, и Вовка, которому весь мир побоку. «Нет там чудес», — как-то сказал. Наверно, он в детстве, как и Степа, ел только из своей тарелки и не терпел сюрпризов: из-под съеденной каши должен появиться только ослик Иа, и никто больше. Интересно, а у Вовкиной тарелки кто был на дне нарисован?..
Однажды решила порадовать Степана, купила две — точь-в-точь такие же, как с осликом, — тарелки с Винни Пухом и Кроликом. Подсунула Кролика. Доел, посмотрел серьезно так: «Где мой Иа?» — и как-то совестно стало, непонятно отчего. С тех пор больше не экспериментировала.
Степа. Могла бы она его оставить — хоть ненадолго, — это теплое, родное? И такое непохожее на нее. В четыре года он управляется со своим детским мирком так, что ей иногда кажется — она лишняя. Она пришелица в этом маленьком серьезном мире, где не подменяют тарелки, где игрушки всегда на местах, где положено приходить вовремя, чтобы потом не извиняться перед воспитательницей, — вот ведь папа отводит в сад когда следует, а мама каждый раз опаздывает забрать, и каждый раз такой виноватый вид у мамы, и потом перед всей группой Наталья Петровна говорит, что за Степой опять позже всех пришли, и Димка после обзывается, дурачок.
Если вдруг на минуту представить себе, что она уйдет. Потому что невыносимо это, так и не ставшее близким: «АКЕТПА» за окном с безжизненной «К», зеленый отсвет на крыше, покрытой снегом, лысая квартира, полупустая, чужая. Вовка. Уйти — как-то выжить, потом Степана забрать. Жаль лишиться Алены, этих вечерних посиделок… да куда она пойдет? И Степана не отбирать же у Вовки, ведь это он хотел себе дружка маленького, ну как отнять-то?
Если можно было бы исчезнуть, а потом вернуться.
Вдруг страшно станет и захочется вернуться?
На Новый год Ося, конечно, приехать не мог бы при всем желании, так что это даже не обсуждалось. Билет взял на вечер первого января, а обратный — на утро четвертого. Итого три ночи и два дня. Для домашних «операция» носила название «Постпраздничная собирушка сырогонщиков»: игнорировать никак нельзя, французы будут, самые выгодные контракты подписываются всегда подшофе. А Ося ведь без театра не может: примется клясть сырных собратьев на чем свет стоит, разворчится — его еще и пожалеют дома, салатику в дорогу дадут, носки погладят. Придется ему, бедному, в ненавистном костюме тащиться — едет-то «по делу» (контракты!). Хорошо, если джинсы под шумок сунет в сумку. Сколько раз говорила — захвати из дома что-нибудь, что оставить не жалко. Привезет, а потом опять в сумку пихает. С Ольгой Эгидиюсовной шутки плохи: богата она на подозрения.
И вот когда уже билет «к сырогонщикам» был куплен и ждал своего часа, Алене позвонила Нина и тоном, возражений не терпящим, заявила, что Новый год «в семействе твоей матери» встречать не собирается, а поедет в Москву, к внучке. (Внучкой звалась Юлька; Нина утверждала, что при слове «правнучка» из нее высыпается пригоршня песка.) Алена попыталась отговориться, что идет к подруге новогодничать, а потом они вообще поскачут в клуб, не дома же сидеть. «А Юлька?» — удивилась Нина. И, не дождавшись ответа, сообщила, что приедет все равно, как раз внучку покараулит, «вообще тут все надоело, я тебя давно не видела, мать твоя совсем сбрендила, поживу у тебя недельку, ничего, потерпит твой дружок». А потом связь прервалась, и, сколько Алена ни набирала, было занято. Потом она закрутилась с Юлькой, когда же спохватилась, было поздно: Нина ложилась спать — кому сказать — в десять вечера, исходя из идеи «ранний сон — морщины вон». В смысле, «вон отсюда». Поднималась же она тогда, когда все нормальные люди еще сны смотрели и если что и работало, так только железнодорожные кассы.
«Дружок», Ниной упомянутый, был отцом Алениной дочери, которого никто никогда не видел. Нина жаждала познакомиться «с этим мерзавцем, заделавшим Аленке лялю» и не пожелавшим брачеваться. Нина прекрасно понимала, почему Алена прячет от нее таинственного незнакомца. Она, Нина, в выражениях стесняться не стала бы, ишь, выискался умник. Они, москвичи, думают, им все можно. Приехал в Нижний, где-то они с Аленкой снюхались, шуры-муры, нате вам, дитя. Прохвост женат, понятно. Перевез Аленку в Москву, к себе под бок — квартиру даже приобрел ей, откупился как бы. Видно, куры не клюют. Хотя резон у него был: теперь катается к ней, когда пожелает. Нина еще раз изучила чудом доставшийся билет, с брони: отправление 31 декабря в 6.20, прибытие на Курский вокзал Москвы — в 11.00. То, что надо. А прохвост недельку потерпит, не развалится. А то и увидеть его удастся.
Удивительные вещи случаются иногда. Вот когда ты уже на гребне отвращения — к себе, ко всему, — выплывает из пучины золотая рыбешка, разевает беззубый роток и шамкает: «Пошалте на пшашник шишни». И «праздник жизни» этот оказывается самым что ни на есть настоящим — с песнями и плясками, лентами развевающимися, пестрыми конфетти, мельканием ярких одежд. И такая благодарность к рыбешке переполняет… идешь по улице, бормочешь: «Спасибо тебе, только не отбирай, а?»
Господин с приятным голосом отрапортовался Шлыковым Николаем Сергеевичем, сказал, что ищет корректора для нового издания, что звонит по рекомендации, что платить будут, и неплохо, что на работе «от и до» высиживать не надо, поинтересовался, есть ли дарование к написанию текстов, желательно с изюмом, спросил, может ли она быстро уволиться с нынешней службы («„Дом и офис“? Да-а, сочувствую»), и — поскольку обоих все устраивало — назначил встречу ровно через неделю, на второе января.
Дельный совет — что надеть на собеседование — могла дать только Алена. Требовалась грандиозная примерка, но ведь Алену пойди вытащи. Она за пять месяцев знакомства лишь раз зашла в гости, в самом начале — пробежалась по комнатам, в окошко поглядела на аптечную крышу с рябью луж под ветром (только плечами пожала), выдала заключение: «Просторно» — и с тех пор больше не появлялась. Была она немного странной все-таки, никогда не звонила сама, с Иосифом своим не знакомила, вопросы задавала такие, что с табуретки слетишь. На днях спросила ни с того ни с сего: «А тебе хотелось бы сестру?» — и когда Оленька кивнула, хмыкнула: «А если бы ее дома любили, а тебя нет?» Оленька брякнула первое попавшееся: «Но она ж не виновата была б». И тут Алена, непробиваемая Алена ощетинилась: «А кто виноват? Тетя из Тольятти?»
Разве наша вина, что нас любят больше, чем другого? О чем она? Говорят же, что два ребенка в семье — испытание прежде всего для ребятишек. Маленький Отелло готов паука живьем съесть, лишь бы ему все внимание досталось. И Оленька об Алениной сестре спросила в который раз, и в который раз — никакого ответа, тишина в эфире, вот Алена всегда так: заведет разговор, выспросит, что хотела, и — привет. Ладно, у каждой свои скелеты, и она, Оля, тоже помалкивать умеет.
Но речь сейчас не об Алениной скрытности, а об Оленькиной примерке. Приход Алены на Новый год был удивительно кстати.
Алена явилась в обществе Нины, молодящейся и, можно даже сказать, холеной дамочки. Именно — дамочки. Нину, категорически отказавшуюся от амплуа бабушки, представили Вовке и его родителям как дальнюю родственницу Алены, в подмосковном Пущино живущую. Нина выпустила пару шаловливых улыбок в Володикова папу, и тот, сто лет как не чувствовавший себя сексуальным объектом, моментально расцвел: у него даже грудная клетка всплыла. («Ну и стерва», — было написано на лице у Вовкиной маман, собаки на сене, «сено» уже два года на порог не пускавшей; Оленька наблюдала исподтишка и веселилась).
Степан еле дотянул до полуночи, зевал, но держался. Вовкин отец пропускал рюмку за рюмкой, Нина чирикала, обращаясь то к нему, то к Вовке. Маман демонстративно молчала. Оленьке жаль было, что не пришли родители; хорошо, хоть Алену Иосиф не украл.
Потом отправились укладывать Степана, и тут было самое время воспользоваться Алениным присутствием: потащила ее в спальню, распахнула платяной шкаф. Шлыкову надо понравиться, это ясно. А то ведь золотая рыбка как приплыла, так и на дно уйдет.
— Платье?
— Смеешься? Только брюки. Причем черные.
— Неженственно. Мне ж его очаровать надо.
— Очаровывать деловыми качествами будешь.
— Может, все-таки юбку? Посмотри, сейчас надену.
Когда в дверь просунулась недовольная Вовкина физиономия, примерка шла полным ходом.
— По-моему, твой муж не в восторге.
— Его проблемы. Слушай, я что, обязана с его мамашей сидеть?
Вовка ведь понимал это: пять лет она терпела ежедневное присутствие крупной женщины с неизменным шиньоном и двойным подбородком, надменной и холодной как жаба. И ведь просила его — давай не будем приглашать родителей, ни ты, ни я, по-честному. Сходим куда-нибудь втроем с Аленой, вот на работе флаеры в какой-то клуб раздавали, ребята пойдут, можно присоседиться. Согласился, она своим родителям отказала, да еще и — «не посидите ли с двумя детенышами», а потом выяснилось: Вовка с матерью так и не поговорил, «забыл». И «она уже настроилась». И «даже отцу сказала». Он-то ей зачем понадобился, непонятно. Не иначе, чтобы привез-отвез, у нее машина в ремонте, а на общественном транспорте «оне не могут».
— Да, сидеть ты с ней не обязана… Но ведь променяла ты ее на меня.
— Боишься с Вовкой отношения испортить?
— Да портить нечего. Просто… мне будет нужна ваша помощь. Твоя и его.
— Вовка? Поговорить надо.
В кои-то веки Олька сама подошла — что-то нужно, значит.
— Слушай, Вов, тут у Алены проблема…
Он не понимал, какое отношение могут иметь Аленины проблемы — к нему.
— Ну ты можешь послушать пять минут? Будто три дня тебя не кормили!
Нет ничего вкуснее «Оливье» — наутро первого января, из холодильника.
— Короче, надо бы Нину на три дня приютить…
Подавился салатом.
— Ну да, не из Подмосковья она, а из Нижнего Новгорода. У нее свои заскоки, ей кажется, что москвичи высокомерны, и не хотелось… ну… доказывать, что не верблюд.
Насилу прокашлялся.
— Мало того, что она с отцом заигрывала на глазах у моей матери, мало того, что она (хотел сказать — «Аленина родственница», но ведь это не обвинение)… со странностями, так еще и врет, глазом не моргнув. И я должен ее у себя поселить. С чего бы?
Последнее время «мы» у него незаметно перешло в «я». Не чувствовал он этого «мы» — теперь, когда Олька постоянно торчала у Алены: иной раз бежала, даже не уложив Степу.
— Вовка, ну так вышло… К Алене Иосиф приезжает — на два дня и три ночи…
— Старпер? Ты хоть его видела?
Он знал, что Ольке дед представлен не был и что Олька очень обижалась. Не мог он удержаться, чтобы не швырнуть камешек в Аленино приусадебное хозяйство.
— Вов, невозможно отказать. Мне самой, думаешь, много радости от этой Нины? Но что тогда Алене делать-то…
— А пусть они бабку в одну комнату положат, а сами — в другой. Хотя, судя по возрасту, — Володик хмыкнул, — бабку надо к деду подложить…
— Нельзя, тут, понимаешь…
— Бабка перевозбудится, услышав страстные стоны из-за стенки?
— Да им вообще нельзя встречаться. Они знакомы, и Нина думает, что ребенок от какого-то заезжего москвича, а не от Иосифа. Видишь ли… — Оленька вспомнила, как смешно ей было ночью, когда Алена рассказывала эту историю, но вот сейчас стало почему-то не до смеха, — видишь ли, Нина в Иосифа влюблена.
— Втюрилась старая?
— Прекрати паясничать. Если она поймет, что ребенок от Иосифа, ее может удар хватить. И вообще, — добавила Оленька с усилием, — ничего она не старая, вон какие каблучищи носит и стихи нам ночью читала. Ну, что скажешь?
— А когда хахаль появится?
— У него сегодня самолет в половине десятого приземляется, ну и из аэропорта доехать. Наверно, к одиннадцати будет.
Вот как тут откажешь?
Нина с самого начала знала, что Алена аспирантуру не потянет. Правда, бросила она ее не потому, что не соображала, а из-за того, что в подоле принесла. Это просто семейная беда какая-то, подол этот. Но главное, когда она на занятия уже не ходила, Осип Эмильевич продолжал забегать время от времени, говоря, что живет неподалеку. Дураку ясно, что просто так он бы не появлялся.
Предположить, что его интересовала бывшая студентка, с которой у него без малого сорок лет разницы и которая, ко всему, беременна, было уж никак невозможно. Вывод напрашивался сам собой: жаловал он к ней, к Нине.
Алена уехала в Москву полгода назад, и с ее отбытием профессор показываться перестал. Первый месяц Нина ждала, потом поняла, что действовать надо самой. С наступлением учебного года, выждав для приличия пару недель, она позвонила в Волжскую академию водного транспорта и попросила телефон кафедры экономики и менеджмента.
В эти минуты она сама себе нравилась — давно не звенел в ней этот задор, которым она была славна когда-то. Не мужчины добивались ее — она их добивалась (конечно, если не брать в расчет морского офицера, ошибку юности мятежной, результатом коей явилась на свет Аленкина мать, нынче ни с Ниной, ни со старшей дочерью Аленой отношений не поддерживавшая).
Несколько дней подряд дозвониться на кафедру ей не удавалось — то занято, то никого. Но однажды трубку взяли.
«Я хотела бы узнать, когда принимает профессор Кочур», — недрогнувшим голосом произнесла Нина и получила информацию: «Кочур будет завтра после двух». На следующий день она набрала заветный номер (надо сказать, робея, готовая нажать кнопку отбоя), и на том конце довольно противный бабий голос заявил: «Я вас слушаю» — в ответ на просьбу позвать профессора Кочура.
Сперва Нина подумала, что ее разыгрывает какая-нибудь полусумасшедшая вахтерша. Неудачная шутка — хоть бы басом заговорила, что ли. «Мне нужен профессор Кочур», — холодно повторила Нина. «Я у телефона!» — вахтерша была раздражена, видимо, таблетку свою не выпила. Нина поняла, что со старухой спорить бесполезно, и трубку положила. Потом задумалась: какая вахтерша может быть, если это телефон кафедры? Набрала снова. И опять — скрипучее «Алло!». «Профессор Кочур…» — начала Нина, но ее перебили: «Кто ее спрашивает?» Это «ее» сбило с толка, и она на всякий случай промямлила: «Позовите профессора Ко…»
Теперь трубку бросили на том конце. Наверно, решили, что Нина хулиганит.
Пришлось подождать пару часов и осторожно так перезвонить. Ответила приятная девушка и сказала, что профессор уже ушла, звоните в понедельник, в час.
У Нины мелькнула совершенно безумная мысль о ныне модных операциях и о том, что профессор пропал не случайно. Но это было уж слишком нелепо.
Проведя в сомнениях выходные, Нина причепурилась, встала на каблуки и отправилась в академию. Ровно в час стукнула в притворенную дверь кафедры экономики и менеджмента и, не дожидаясь ответа, увеличила щель, сунула в нее голову.
— Здрассьте.
За столом у окна торчала колом сухая белобрысая бабенция с длинной бесцветной физиономией. Как будто кость проглотила и сейчас начнет кхекать, уже изготовилась.
— Мне нужен профессор Кочур. — Нина смерила глотательницу костей королевским взглядом. И та вдруг дернулась, шагнула вперед:
— Вы? Вы мне звонили в пяатницу?
Нина смотрела на профессоршу несколько секунд, а потом втянула голову — обратно, за дверь. Быстрыми шагами пошла по коридору.
Она сама не знала, почему так позорно сбежала. То ли воинственный па устрашил, то ли это — на подъеме тона: «В пяатницу?» С каким-то таким прибалтийским акцентом.
Признаться в своих подвигах внучке Нина не решилась, только как бы невзначай спросила, не общается ли Алена со своим бывшим научным руководителем, и та — что естественно — ответила «нет». Нина хотела поинтересоваться, не работает ли с ним его сестра или даже жена (собственно, почему бы ему женатым не быть?), но такой вопрос мог вызвать удивление. И она так ничего и не выспросила.
А факт, что профессор напрочь перестал появляться, уязвил ее до такой степени, что дальнейшие попытки по его поиску она предпринимать не стала. Женская гордость превыше всего.
У Алены было такое ощущение, что она только что разгрузила грузовик. Заставить Нину переехать на три ночи к новым знакомым казалось делом практически нереальным. На «своего парня» Нину здесь не действовали никакие доводы.
— Чего это твоему дружку так не терпится? Подождет, я через неделю уеду.
Алена, честная Алена, погрязла во вранье. Ей самой было противно, но уже не отступишь.
— Нина, ну ты понимаешь, у него жена на три дня уехала к родителям… в Мурманск, глупо же сидеть одному, телевизор смотреть. — И, предупреждая праведное возмущение: — Ну конечно, я по тебе соскучилась, но ты ж билет взяла, не посоветовавшись…
Далее следовала перебранка, в которой был упомянут и тот факт, что Алене все до лампочки, она готова лучшего друга (Нину) оставить на праздник в пустой квартире, вот и пришлось подстраховаться.
— Так это ты телефон разъединила!
— Ничего я не разъединяла. Он сам.
— Ага, он сам! Нина, я тебя знаю, я потом перезванивала — было глухо занято. И после этого ты еще хочешь…
— Но ведь ты не можешь меня подселить к чужим людям, я же все-таки… твоя бабушка, если на то пошло. И потом, я приехала к тебе и к Юльке, а ты половину времени будешь меня мариновать у знакомых!.
Решили поменять обратный билет.
И еще Алена должна была сделать все, что ни попросишь.
— У тебя ведь есть его домашний телефон. Вот позвонишь, с праздниками поздравишь, небось сама не догадалась. А я потом трубку возьму.
— Ты о ком?
И не успела Нина выговорить заветное имя, Алена уже знала. Она любила Нину, она не хотела, не хотела, не хотела смеяться над ней.
Нину решили разместить в большой комнате. Учитывая ее благоговение перед ранним морщигонным сном, умнее было бы отвести ей место в детской (Степана укладывали в девять), но там оказалось слишком тесно для двоих. Жизнь в доме обычно затихала к полуночи, и вопрос, кто под кого должен подстраиваться — хозяева под гостью или наоборот, — до конца решен не был. Время шло к десяти, и тут позвонила Алена.
Она сказала, что только что беседовала с Иосифом, он уже прилетел, но в аэропорту потеряли его багаж, и, по прогнозам, раньше чем через час он выехать не сможет: багаж посеяли основательно. Будет в начале первого.
Тем лучше: Нина спустится к двенадцати, и все дружно лягут спать.
Удачно багаж потеряли.
Вот только голос у Алены был какой-то странный.
На вопрос: «Что же там такое, что нельзя было взять в салон?» — Иосиф ничего не ответил, только загадочно крякнул. «Подарок, — подумала Алена. — Сколько раз говорила ему тяжелое не поднимать». Далее состоялся следующий диалог:
— Ося, ну что ты там еще такое придумал? Мне везешь, да?
— Да… уж.
— Оно не очень тяжелое?
— Конечно, тяжелое. Потому и потеряли. Там бревно.
— Ося, прекрати клоунировать. Какое еще бревно?
— А вот такое. Живое. Но если я тебе скажу, будет неинтересно.
Алена подумала, что только живого бревна ей и не хватало. И что от Иосифа всего можно ожидать. Собственно, именно этим он и пленил ее — студентку, явившуюся на дом к неулыбчивой профессорше и робевшую так, что самой было противно.
— Ося, ну там, надеюсь, не совсем оно живое? Я не могу сейчас никого заводить.
Иосиф вздохнул:
— Совсем. И боюсь, они его заморозили.
«Так. Щенка купил». — Алене было приятно, что Иосиф помнил, как она сказала в прошлую встречу — ужасно хочется далматинчика. Но это же так — мечтания. Куда ей сейчас собаку? И вообще… зачем его, маленького, в багаж сдавать? Меж тем Иосиф грустно пробормотал:
— Я ему вязаную одежку надел. Чтобы не простыл.
— Слушай, а зачем ты щенка в багаж сдал?
Иосиф так же меланхолично продолжал:
— Не в багаж… В отделение для животных. И это не щенок. Это поросенок. Я окончательно расстроен.
Алена дара речи лишилась. Понятно, что Ося славен своей безбашенностью, но такое… Одно дело — купить свиненка (при Осиных связях — в два счета), но другое — держать в доме. Ведь гадить всюду будет, корми его, а потом вымахает скотина. Будет копытами стучать по дому. Это уже не смешно. Если даже представить себе, как Нина открывает дверь и видит Иосифа в сопровождении свиньи, и то не смешно.
— Ося… — начала Алена, но тот вдруг оживился, сказал, что явился начальник аэропорта, и — «перезвоню позже».
Нина стояла у зеркала в ванной и накладывала на лицо крем.
На ней болтались тренировочные штаны (она спала в них, когда холодно было), футболка с надписью васильковым «Я поддерживаю однополые браки» (как-то Алене однокурсник всучил, он поддерживал еще как, на деле), а на ногах у Нины наблюдались ярко-красные тапки с опушкой розовыми перьями, видимо купленные к поездке.
— Вид у меня тот еще? Ну, твоим друзьям все равно. Я в этом дрыхнуть буду.
— Нин, слушай, мой… друг задерживается, так что мы до двенадцати можем поболтать, а уж потом ты спустишься к ребятам, они как раз в это время ложатся. Приходи на кухню.
Нина кивнула.
Алена отправилась строгать салатики (к Новому году ведь не готовила), а когда через полчаса зашла в комнату, Нина мирно посапывала на кровати, в коконе одеяла. Была половина одиннадцатого, самое время морщины гнать, да и от привычки не убежишь.
Алена улыбнулась, выключила свет. Она любила Нину — такой. С этими аляповатыми тапками, всеядным кокетством, наивными попытками впечатлить кого-нибудь своими стихами. Отчаянным усилием выглядеть моложе. Грошовыми хитростями в виде телефонного разъединения. Потому что это Нина забрала ее, маленькую, из семьи — никем не любимую Аленку, гадкого утенка, вечно простуженную, неумытую и пугливую. Это Нина разгородила небольшую однушку, отделила часть для Алены занавеской (позже поставили фанерную стенку), это Нина выбирала между Аленкой и дядей Витей, с которым жила тогда, хорошо жила, но дядя Витя воспротивился появлению диковатой девочки, которая спала теперь с ним в одной комнате, на руки не шла, молчала — ребенок не подкупал, не умилял. И Нина — не сразу, но выставила дядю Витю, а ведь, может, сложилось бы у них.
Кто мог предположить, что Нина со всем своим нерастраченным пылом размечтается об Иосифе! Она, верно, поддалась искушению, уловив восхитительную энергию, особенную, только ему присущую, которую он ни на кого и ни на что не жалел, тратил бездумно, зачастую пускал на самую ерунду, на проходную шутку, и «ерунда» эта раздавалась, как сыроежка после щедрого дождя, становилась самоценной и неожиданно интересной. Иосиф никогда не унывал; он мог вспылить, но остывал мгновенно, не стыдился признать вину и принимался сам себя упрекать, попеременно изображая обвиняемого и обвинителя. Присылал ужасно смешные эсэмэски. И все вокруг него будто тихонько звенело, иногда радостно, иногда мягко, плюшево. И Нина поймала эту волну, не рассуждая, потянулась за ней — так же, как когда-то Алена.
Ольга Кочур испокон веку звала к себе студентов. Ей не нравилось куковать часы консультаций в академии, и ребята приходили на дом, садились на край глубокого кресла красного дерева, из Индии привезенного, — неудобное, оно служило Ольге «лакмусовой бумажкой»: каждый по-своему располагался в нем, и характер был — как на ладони. Некоторые устраивались глубже, проваливались (сиденье шло под наклоном), но предпочитали неудобство униженному балансированию на краешке. Другие сидели, как птичка на жердочке, не рыпались, внимали. Такие обычно отказывались от стакана чая, чувствовали себя неловко, спешили упорхнуть. Насколько Иосиф знал, Ольгу они раздражали. Как, впрочем, раздражали и те, кто пытался вести себя раскованно, закидывал ногу на ногу, нахваливал необычную обстановку (Иосиф много чего привез из Индии). А если такой студент позволял себе произнести вместо «Ольга Эгидиюсовна» нечто вроде «Ольга Эгидюсовна» или даже «Эгиюсовна» (про «Эгюсну» и говорить не стоит), то это воспринималось не иначе как неуважение к литовскому народу. Ольга была постоянно чем-нибудь да недовольна, студенты это знали, но старавшихся угодить она особенно не жаловала. К ней относились с должным почтением — старейший преподаватель, зав. кафедрой, — но любви не было и в помине. Тем не менее на пенсию она не торопилась, чего она там не видела, на пенсии. Присутственных дней в академии у нее набиралось немного совсем, она не надрывалась. Конечно, если бы Иосиф согласился продать бизнес, можно было бы уехать в Палангу — как давно она мечтает об этом, как часто вспоминает родной городок! Воздух, пропитанный сосновой горечью, беспокойная полоса прибоя, белый, чистый песок. Детство. В детстве она ничего не боялась — уходила прочь от земли, далеко-далеко в море по знаменитому дощатому мосту — поздней осенью, в темноте: отдыхающие уже разъехались, безлюдно, ветер курточку насквозь продувает, волны под ногами бьются о сваи, а она идет все дальше по этому будто бесконечному мосту, ей чудится, что вот-вот, и она шагнет в какое-то другое пространство, в волшебный антимир. Сейчас же ей страшно даже на пенсию выходить, окончательно остаться наедине с собой, с мыслями о надвигающейся старости, с ощущением чего-то недоделанного в жизни (чего?). Работала, двух дочерей вырастила, муж есть, а ведь вот оставила бы все, уехала бы — туда, где мост ведет далеко в море, где запах сосен. Но смелости не хватает. И балансируют студенты на краешке деревянного кресла, прилетают-упархивают, не зацепив, не вызвав улыбки. Таких, кого разглядеть захотелось, за все эти годы по пальцам пересчитать можно. Иосиф, посмеиваясь, списывает это на «горячий литовский темперамент»; где-то оно так и есть — «сдержанность на грани с безразличием», как сказала однажды старшая дочь.
Когда Алена Завадская, на излете пятого курса, поймала ее на кафедре и, помявшись, сообщила, что собирается в аспирантуру («Ольга Э-ги-ди-юсовна (лелея каждый слог), не могли бы вы быть моим научным руководителем?»), первой мыслью было, что экономика и менеджмент этой девочке как рыбе зонт, а второй — что есть в ней что-то щемяще знакомое. Это «что-то» она вскоре вычислила: дикарство, в точности то же, что так мешало жить ей самой — когда она приехала на учебу в огромный Питер из истоптанной вдоль и поперек Паланги. Любопытства не было, а только — желание спрятаться, уйти от всех далеко по воображаемому мосту, туда, где только ветер и волны плещут. Этой девочке Алене тоже никто не требовался, но тут было другое. То ли ее обидели, то ли она просто боялась людей. Когда первый раз пришла в дом, села в индийское кресло, потерялась в нем, худая, тонкая, и — невольно отворилась, свесила кисти рук с подлокотников, замерла. Но через минуту-другую уже оказалась на краешке, локти уперты в колени, захлопнулась. Ольга видела саму себя — сорок лет назад, — и хотелось сделать этой девчонке приятное, а может, и не ей, а себе, в конечном-то счете. И как-то после консультации позвала ее поужинать — «будет только мой муж и мы с вами». Удивительно, но та согласилась сразу.
Ужин прошел достаточно мило. Иосиф сыпал своими шуточками, которые так нравились их знакомым, — мягкие шутки, будившие не смех, а улыбку. От них возникало ощущение праздника, и, как ни странно, именно это не нравилось Ольге в Иосифе.
Иосиф носил праздник с собой, праздник был его комнатной собачкой, шпицем, легко умещающимся за пазухой, талисманом. Что бы ни случилось, как ни грустен был Иосиф, шпиц крутился где-то неподалеку, шпиц-праздник. Она же, Ольга, была совсем из другого теста, она не умела жонглировать словами, не умела радоваться им. Ее обвиняли в неулыбчивости, в холодности. Более того: Иосифа некоторые «жалели», такой мужик пропадает. Если к ним приходили гости, общие знакомые, можно было не сомневаться — они пришли к нему и из-за него. Ольга чувствовала себя лишней и, что противней, ущербной. Когда-то, еще в самом начале их совместной жизни, она не раз думала порвать с ним, прекратить это самоуничижение, не пара они были, что говорить. Потом думала — сам уйдет. Но он не уходил. Изредка у него появлялся кто-то на стороне (она всегда, как ей казалось, знала), и ненадолго. Ольга спрашивала себя — почему? Был он к ней действительно привязан или просто не хотел начинать жизнь по-новому — она не находила ответа. Скупая в выражении чувств, она с трудом шла на «задушевные» разговоры, в которых нуждался открытый Иосиф. Так и жили. Про себя она знала, что любила — до сих пор любила мужа. И знала еще то, что ее присутствие уже не было для него необходимостью — той острой необходимостью, с которой все и началось: он, военный, мотался по городам и весям, а она — его тыл, его теплый домик, — следовала за ним. Бросить все, уехать в Палангу… Нет, уж лучше вместе — до конца.
— Паланга? Это… в Латвии?
«В Латвии»! А потом говорят, что прибалты русских… не очень… на пустом месте.
Но прежде чем Ольга успела выпустить стрелу: «Как же вы, милочка, не знаете?» — и сжать губы в презрительную прямую линию, Иосиф «ударил» в воображаемый гонг:
— Баммм! Ответ неверный! Приз уходит в город Бобруйск Бобру Ивановичу Грызунову.
Алена то ли испуганно, то ли благодарно улыбнулась:
— Ой, простите… В Литве, да? Ну конечно, в Литве… А вы ведь говорите по-литовски, Ольга Э-ги-ди-юсовна?
Иосиф видел: Ольгу подкупило именно это — интерес, неподдельный интерес к тому, что когда-то было ее жизнью, чего ей так не хватало. И Ольга, сперва отрывисто, а потом все больше умиляясь картинкам, всплывавшим в памяти, отвечала на Аленины вопросы и даже рассказала то, чего он, Иосиф, никогда не слышал от нее, — как она в детстве нашла на пляже в песке большое янтарное кольцо, но не отдала матери, а закопала возле крыльца и загадала, что в кольце этом хранится отвага. Отвагу разрешалось откопать только в одном случае — если ей будет очень-очень страшно. Спустя несколько лет отец крыльцо перестроил, пока она резвилась в пионерском лагере, — новое оказалось шире прежнего и перекрыло место, где была спрятана отвага.
— Оно все еще там, кольцо?
Иосиф поражался: Ольга разом помолодела лет на десять. «Засохнет она тут, — думал он, — но что же делать… здесь все, там ничего, вообще другое государство, сама не ведает, о чем мечтает. О детстве мечтает-то».
— Да кто его знает, наверно, там — куда ему деться? Дом давно продан.
Ольга помолчала.
— Оно тогда казалось мне очень красивым, кольцо это. А ведь, может, ничего в нем особенного и не было. Балтия же родина янтаря, этих колец у нас продавалось видимо-невидимо. По-литовски звучит «gintaras»… В Паланге музей даже есть янтарный…
И поскольку Алена не отвечала, Ольга добавила:
— Зря вы к этому камню так относитесь. Я знаю, он у молодежи не в чести. А я вот этот браслет уже лет двадцать ношу, — протянула Алене сухую руку, и на ней — массивный бледно-желтый браслет, как верига. — В древности считалось, что янтарь любую болезнь лечит, силы злые отгоняет, — Ольга покосилась на Иосифа. — Я, например, верю. Люди раньше были не так глупы, как некоторые изволят думать. В Древнем Риме фигурка из янтаря могла стоить дороже раба, причем молодого и здорового, не случайно же ведь. Я уж не говорю, что у Тутанхамона в короне (или что там у фараонов?) наш балтийский янтарь нашли.
— На Тутанхамоньем месте я предпочел бы брюлики, — заметил Иосиф и пожалел, что встрял в разговор. Последнее время Ольгу пробило на «национальное самосознание», и она болезненно воспринимала все, что ставило под сомнение литовские достоинства. Она и в молодости гибкой не была, одернуть могла любого и при всех, а теперь это у нее стало излюбленным способом срывать раздражение — раздражение, которое все равно никуда не уходило, только накапливалось. Иосиф подумал, что… при этой девочке… незачем… при девочке-то.
Но девочка оказалась чуткой, бросила Ольге первую попавшуюся кость:
— А что означает «Паланга»?
Ольга ответила не сразу: раздражение медленно оседало, как пивная пена; Иосиф видел, что ей легче было бы сбросить его, чем принимать обратно. «Отпустить ее, отпустить, — в который раз подумал он. — Но ведь не поедет одна».
— Паланга? Странно, меня даже родные об этом не спрашивали никогда, — короткий взгляд на Иосифа, выпущенная стрела. — По-литовски «palange» — подоконник.
— Подоконник?
— Да. Отец говорил, что когда-то там было рыбацкое поселение. И домики стояли очень близко к морю… ветер задувал их песком до самых подоконников.
— Надо было на сваях строить, — улыбнулась Алена. Но Ольга не услышала.
— А волны подбирались иной раз прямо к дверям.
«Она страдает, — думал Иосиф, — так и видит домишки на берегу, домишки, которых уж и в помине нет, но все остальное, все остальное-то есть — морской воздух, чайки, речь литовская, аккуратные дорожки, все такое игрушечное, запах водорослей и копченой рыбы… малая Европа».
— Знаете, Алена, какой у нас в Паланге песок? Белый-белый.
У этой девочки были те же манеры, что и у Ольги — четыре десятка лет назад. Тот же прямой взгляд, и вопросы свои она задавала, не задумываясь об их уместности. (Это стало семейной легендой: Ольга после трех недель Иосифового ухаживания поинтересовалась, спокойно глядя в глаза: «Ты поразвлечься или как?» — «Или как», — растерялся Иосиф. Выражение вошло в обиход: «Я тебе иликак говорю…» («серьезно»), «Студент Иванов разгильдяй, а Петров иликак…» («серьезный»), «Я на полном иликаке заявляю…» («на полном серьезе»).) Девочка была так же восприимчива, как Ольга, и так же замкнута. Ведь почувствовала же, где пес зарыт, — просто по тому, как Ольга произнесла «белый-белый»:
— Почему вы не уедете туда?
Девочка даже не задумалась — спросить или нет: видит же — мозоль. Иосиф вздохнул: варианта два, и один другого хуже. Ольга или губы подожмет и остаток ужина пройдет в антарктическом холоде, либо его, Иосифа, куснет как следует.
— Чтобы уехать, мой муж должен продать свой бизнес. А он не желает.
Вот так, в третьем лице.
— А вы одна поезжайте. Если ваш муж выберет вас, он сам здесь все оставит. Если нет — и жалеть не о чем.
На мгновение губы у Ольги дрогнули, она чуть было не сложила их в тонкую линию в советах не нуждающейся, но сидевшая напротив блондинка с короткой стрижкой смотрела прямо в лицо, смотрела спокойно, и Ольга вдруг подумала, что это «и жалеть не о чем» — прожитое, что девочка подняла боль со дна — ради нее, Ольги, что это именно то… именно то.
Иосиф знал, всю жизнь знал этот чистый, спокойный взгляд. Когда-то казалось, что он его нашел у Ольги — не нашел, обманулся, — взгляд человека, не боящегося жить. Первое время Ольга моталась за ним повсюду, по воинским частям, по богом забытым уголкам страны, — и он принимал это за бесстрашие. Потом оказалось другое: ей так было проще — знай топай следом, не раздумывая. Но эта девочка и вправду ни за что не цеплялась. Жила по принципу «жалеть не о чем». А ведь искал он в людях именно это и не находил. Все за всё цеплялись, не выпускали из рук, карабкались куда-то.
Он повторил про себя ее имя: Алена.
Алена вернулась в кухню, подумала — пускай Нина поспит еще часок, даже полтора: Ося все равно раньше полуночи не появится; надо бы ему перезвонить, узнать, что со свинтусом. Нет, ну понятно, ход оригинальный, летом свина можно будет выгуливать на поводке, но вообще иногда кажется, что Иосиф перегибает со своим оригинальничаньем. И ведь не отказаться от копытного: подарок же. Интересно, сколько свиньи живут? Алена представила свинью уже седой, и стало не по себе. А кормить ее чем? Говорят, что голодная свинья может загрызть ребенка. Нет, Иосиф сошел с ума.
Последний салат был дорезан, и тут раздался короткий звонок в дверь. «Оля, наверно», — Алена распахнула дверь и увидела сияющего Иосифа — в своем добротном сером пальто, без шапки, вернее, шапку он держал в руке; другая рука — колесом — охватывала большую картонную коробку. Рядом стоял чемоданчик и тросточка.
Алена потом не могла вспомнить, какая мысль мелькнула раньше: «Где свин?» или «Проснулась ли Нина?».
— Опоздал всего на сутки, — начал Иосиф, но Алена сделала страшные глаза и захлопнула дверь у него перед носом. Непонятно было, как могли занять так мало времени разбирательство с работником аэропорта, поиск потерянного багажа, дорога до дома. Часы показывали начало двенадцатого.
— Алена? Кто-то пришел? — сонный голос Нины.
Вбежала в комнату, благо темно, глаз не видно:
— Спи, это Оля заходила, ушла уже.
— Но я слышала мужской голос…
— Она с Володей вместе…
— А что ушли?
— Ну узнали, что ты спишь, и ушли. Хотели поболтать.
— Так я ж уже не сплю! Зови. — Нина выпросталась из одеяла. — Или нет, пошли к ним, у них «Оливье» оставался.
В принципе можно было спрятать Иосифа на черной лестнице, вывести Нину, спуститься к ребятам. Потом улизнуть к себе и держать оборону. Так и так держать ее придется двое суток, не все ли равно, когда начинать?
— Или нет, Ален, давай посидим, чайку попьем, я ж полгода тебя не видела.
— А ребята…
— Ну подождут. Мне тебе надо кое-что рассказать. Со стула свалишься.
— Ладно… Сейчас скажу ребятам, что мы попозже придем. — И Алена рванулась к входной двери.
— А по телефону нельзя?
Алена подумала, что за дверью стоит Иосиф, и это показалось ужасно смешным. И еще ей пришло в голову, что он вот-вот снова позвонит в дверь.
— У них телефон сломался! — И Алена выскочила на лестничную клетку.
Иосифа не было.
Рано или поздно пришлось бы их познакомить — Иосифа и Ольку. Алена знала, что подруга обижается, хоть виду и не подает. Приедет Ося — Олька исчезнет, уедет — она еще пару дней не появляется, дуется. Раньше ждала приглашения, теперь уж и не ждет.
Но сейчас встречи не избежать: спорить с Ниной бесполезно, не торчать же Иосифу на лестнице еще полчаса, а то и час. Ну что ж его так рано принесло! Хоть предупредил бы.
Теперь: посадить Иосифа у Ольки, а потом разрулить как-нибудь — Нину спустить, Осю поднять. «Не было у бабы заботы»… Да, кстати, — а где порося?
На черной лестнице темно, хоть глаз коли.
— Ося?
То-то на третьем этаже обалдеют. А будь ее воля, еще сто лет не знакомила бы, и пусть думают, что хотят. Если у Ольги смелости спросить не хватает, так что ж. Хотя, если спросила бы, что отвечать?
— Ося, ты тут?
Этажом выше хрюкнули.
Стала осторожно подниматься.
Что отвечать — если спросила бы… Ведь не скажешь, что тебе неловко за человека — только потому, что семь лет назад его «по кусочкам собрали» (пакостное выражение), после того, как какой-то идиот из-за поворота вырулил, не глядя. Неловко, что он сильно хромает, что на лице два шрама — не из тех, что красят мужчину. Первый раз, нет, не испугаешься, но как-то вздрогнешь внутри, и глаза не поднять, чтобы снова посмотреть. Когда она увидела Иосифа, оставшись у Кочуров на ужин, то говорила исключительно с профессоршей. Он шутил, а она смеялась, не отводя глаз от бледно-желтого пятнышка на скатерти. А потом снова принималась о чем-то расспрашивать Кочуриху. Какая дикарка она была… То ли дело Нина: Иосифов вид нисколько не смутил ее. «Конкуренции меньше», — прокомментировала она.
И вот теперь придется тащить Осю к Ольке, без предупреждения… И даже не в том дело, что Олька теперь себе думать будет, а просто не хочется Иосифа лишний раз травмировать. Как-то — уже в Москве — вышли из кино, и какая-то тетка с двумя сумищами пилила навстречу, вся в себе. А проходя мимо, глаза подняла и так явно дернулась, охнула. Ося, как всегда, отшутился, но осадок остался. С тех пор на улицу почти не выбирались, да и холода наступили. Не то чтобы из-за тетки, но все сразу: и ходить Осе долго тяжело, и времени всегда немного.
Иосиф стоял на черной лестнице этажом выше, такой родной, вечно неунывающий Ося. С лестничной площадки сквозь матовое стекло в двери пробивался свет.
— Ося! Что ж ты так рано… ведь говорил…
— Розыгрыш! Сюрприз! А что?
— А то, что Нина у меня… Ничего смешного не вижу! Ты побудь полчасика у подружки — помнишь, я тебе рассказывала, ну, Оля? — а я потом Нину к ним переправлю. Она упрямится, сейчас идти не желает, ну что я могу сделать?
— А ты скажи, что негодяй уже тут. Что будет чистой правдой. В смысле, что я тут.
— Ося! Она жаждет этого «негодяя» лицезреть. Я ее тогда вообще не выкурю. У меня один козырь: в двенадцать на третьем этаже ложатся спать, поэтому ей надо там появиться раньше полуночи, чтобы людей не напрягать.
С Иосифом всегда легко. Он никогда не отказывается, не ерепенится, более того: все принимает с энтузиазмом.
— Ну отлично. Ты с нами спустишься?
— Ты себя уже на «вы»…
— Нет. Мы ж со свином.
Ну ведь уж ясно, что никаких разборов в аэропорту не было, Иосиф отвлекал внимание, чтобы свалиться как снег на голову. А коли так, разве свин не выдуман?
— А… он в коробке? — Алена покосилась на приличных размеров картонку, стоявшую на полу. Вообще, не так она себе представляла первую встречу в новом году.
— В коробке! Он бы там замерз десять раз уже. В шапку руку сунь. Только осторожно.
Алена наткнулась пальцами на что-то живое, теплое и руку отдернула.
— Почему такой маленький?
— Потому что морской.
— Так это… морская свинка?
— А ты думала, я тебе хряка приведу, на поводке? Вот сейчас не видно, а ведь он пятнистый. Далматин… Ты ведь хотела…
Никто раньше не слушал и не слышал ее. Даже Нина. Какого лешего она стесняется за человека, который не виноват в своей беде. За, может, самого близкого человека.
— Спасибо, Ося.
Одно дело — осознавать неуместность своего стыда, а другое — перестать стыдиться. Но сейчас не до самокопания. Надо устроить так, чтобы Олька приняла Осю с улыбкой, а не с круглыми глазами.
— Ося, давай ты спустишься на третий этаж, а Оля за тобой сразу же выйдет. Я ей позвоню.
— А Нина не услышит?
Нину можно отправить посмотреть, не раскрылась ли Юлька. А тем временем все объяснить Ольке. Только вот как сказать? «Не пугайся»?
Картонную коробку с клеткой для свина Алена занесла в лифт:
— Ты поезжай, я по лестнице спущусь. Мало ли, Нина еще выглянет.
— Как хочешь. Эх, прокачусь с ветерком!
Свин, конечно, тоже поехал к Ольке.
Такие они смешные были оба: Ося со здоровущей клеткой и поросеныш — круглые черные глазищи, салют усов, безвольная миниатюрная лапка, которой Ося помахал на прощание.
Нина ждала целую вечность. Неспроста Алена застряла у своих друзей, там что-то интересное происходит. «Оливье», опять же. Да и время поджимает.
Нина взяла зубную щетку, прихватила одежку — во что переодеться наутро — и выпорхнула из квартиры, осторожно прикрыв дверь, чтобы не защелкнулась.
Вызвала лифт и подумала, что от «Оливье», наверно, надо воздержаться, ночь на дворе. И еще — что Аленкин осеменитель будет тут два дня околачиваться, хорошо бы на него хоть глазком взглянуть.
Лифт, шедший сверху, остановился и раскрыл двери. В лифте стоял профессор Кочур.
Первое, о чем подумала Нина: «Только не это. Не накрашена, не причесана, не одета». И глупо спросила:
— Вы вниз?
Как будто она была не она, просто какая-то тетка.
Возникла короткая пауза, и Нина поймала еще одну мысль: «А что он тут делает?» Следом в голове пронеслось: «Почему с коробкой?»
Первое, что сказал себе Иосиф, глядя на Нину в тренировочных штанах: «Доездился». Узнал он ее исключительно потому, что на стене было выведено «Этаж 21», а чучело чем-то напоминало Аленину бабуленцию. Больше всего Иосифа поразила категорическая надпись у чучелы поперек груди: «Я поддерживаю однополые браки».
— Вниз? — задумчиво повторил Иосиф.
— Или вверх? — отозвалось, с надеждой.
Хотел сказать «вбок», но сдержался.
— Я вам уступлю, — и Иосиф подхватил коробку, чемоданчик, тросточку, чуть не уронил шапку со свином и боком вытиснулся из лифта.
— Ну что вы, не стоило… — чучело юркнуло в лифт и на прощание вяло плеснуло пальцами.
— Дождусь следующего! — сообщил Иосиф, и это было последним, что он сказал в этой жизни Нине.
Потом он повернулся лицом к двери черной лестницы, откуда должна была появиться Алена. Его разбирал смех — в точности как тот, что напал на них с Олежеком Ванзаевым, когда они в пятом классе подложили учительнице на стул жабу, привезенную с дачи в трехлитровой банке.
Главный редактор Шлыков приказал явиться в четыре. Когда Оленька вышла на «Смоленке», уже начало темнеть, зажигались фонари; она потопала прочь от городского шума в послепраздничные переулки: безлюдные, укутанные снегом. Одно из окон на первом этаже было ярко освещено, форточка приоткрыта. Нечесаная женщина и тощий мужик в майке вяло перебранивались. Оленька подумала, что ужасно хочет эту работу, но не знает, как сделать так, чтобы все-таки взяли. Этот Шлыков был настроен положительно, звонил по рекомендации, чего еще надо. Если спросит — может ли она оставаться позже шести, надо говорить «да», на все соглашаться, как-нибудь выкрутиться со Степой, няню, в конце концов, нанять, не каменный же век. Главное — выбраться из болота, людей видеть. Влюбиться, черт возьми. В кого-нибудь. Только, конечно, не в Шлыкова.
Редакция находилась в подвале жилого дома. Вывески не наблюдалось: просто обитая дерматином дверь и к ней, под козырьком, сбегающие ступеньки с ниточкой утоптанного снега. «Значит, народу сегодня мало», — Оленька не любила знакомиться «залпом»: всем улыбнись, всех запомни, все чужие.
Осторожно спустилась — по ниточке, дернула дверь. Та не подалась. Рядом пузатилось подобие звонка, и Оленька вжала пимпочку до упора, снова и снова. Никто не отозвался. Она опять подергала дверь, поднялась по лесенке, огляделась. Номер дома был правильный. Она подумала, что ошиблась со временем или, вернее, Шлыков ошибся, но виноват ведь всегда маленький. А она была маленькой. Всю жизнь она чувствовала себя маленькой. Не то чтобы ребенком, нет, просто мелкой сошкой. И ей так хотелось стать выше, больше, тянуться за кем-нибудь. Да за кем тут потянешься — за Вовкой, что ли? Когда-то давно ему удалось ее обдурить (нет, завлечь скорее) — все эти разговоры про съеденных в Гонконге змей, приятельство с Кинчевым (да Кинчев его под дулом пистолета не узнает), — как-то оно делало Вовку непохожим на других, необычным немножко. И ведь потянулась за ним, а потом оказалось, что все это случайности, совпадения. Новым знакомым истории рассказывались одни те же. Задела его настоящая жизнь крылышком, пух на плечо уронила да была такова. И он теперь красуется, а сам-то совсем не герой. Зато «простой хороший парень», как говорит мама, и — «чего тебе еще нужно».
Глупо было бы вернуться сейчас домой несолоно хлебавши.
Оленька набрала мобильный номер Шлыкова — никто не ответил. Сердце отяжелело, она, Оля, всегда отступала перед неудачами, а кому такие нужны, отступающие. Разве что всяким володикам, потому что у володиков амбиции на нуле.
Снова спуститься и подергать дверь.
Вот дурацкий у нее вид, хорошо, что никого вокруг.
Постоять… А чего стоять-то? Тем более что — холодно: напялила-таки юбку, не послушала Алену.
И тут осенило: в подвальных помещениях бывают окошки, недоделанные такие, с обязательной решеткой, длинные бойницы. Завернула за угол — и точно: свет пробивается, сквозь жалюзи.
Протянула руку постучать — нет, далеко стекло, надо палку какую-нибудь, да покрепче. Дальше, во дворе, ракушки-гаражики стоят, снег расчищен, и на земле возле одного гаража — ржавая железяка, тяжеленькая. Взяла ее, вернулась к окошку. Изловчилась…
— У нас дверь примерзает. Ольга?
Оглянулась, испугаться не успела:
— Да. Я звонила…
— А звонок для декорации. Пойдем, вымерзлась, наверно.
— Я боялась, что со временем ошиблась и все уже ушли…
— Да не пришли еще, скорее. Меня Егор зовут. Брось железку.
Мальчишка с силой дернул дверь, и она подалась. Приятный такой мальчишка. Шалопай. Типичный распоследний холостяк. Так и не продумала — что говорить, если Шлыков спросит, семья у нее или одна она. Не врать же; но, если тут все такие вольные птички, не впишется она в эту компанию.
Нет, она не жалела, что родила Степу, — потому что это был не кто-то, а Степа, солнышко, радость. Но что-то казалось ей безвозвратно утерянным или, вернее, уже неуловимым. Вот эта беззаботность, с которой мальчишка вошел следом за ней, скинул дубленку. Он жил, как хотел, и она внезапно почувствовала себя взрослой и чужой здесь.
— Нико! К тебе!
Ничего себе начальник: «Нико».
Оленька остановилась посреди уставленной столами комнаты и принялась расстегивать шубку. Эту шубку купили на рынке два года назад, стоила недорого, но смотрелась прелестно. Мех, выкрашенный в глубокий синий цвет, был нежнейшим на ощупь, и в метро, без перчаток, Оленька то и дело поглаживала его. Шубку она надевала редко — сносится такая вещь быстро, да и холодная она, до колен даже не доходит. Расстегнуть, но не снять.
Оленька потерянно стояла посреди комнаты, Шлыков не появлялся. Какая-то блондинка сидела за одним из компьютеров и сонно щелкала «мышью». Комната походила на место побоища — несколько столов, заваленных бумагой и всякой канцелярской ерундой, были сдвинуты к стене, в углу громоздились картонные коробки и образовалось стихийное кладбище пластиковых стаканчиков. Больше ничего не напоминало о минувшем празднестве.
— Простите, а мне здесь ждать Николая Сергеевича или пройти куда-то?
Блондинка оторвалась от экрана:
— Нико-о-о! К тебе пришли! — И Оленьке: — Проходи, в эту дверь и сразу направо. Он по телефону говорит.
Оленька запомнила эту минуту до мелочей: как она переступила порог комнатки и замерла, не зная, выйти или уж не суетиться; как Шлыков вел пальцем по календарю на стене, договариваясь о сроках, — стоял к ней спиной: слегка вьющиеся русые волосы, кинутый на плечи белый свитер (рукава спереди болтаются). Стол — не простой, как те, что в проходной комнате, а широкий, светлого дерева, — на нем стопки глянцевых журналов, бумаги, чашка, на медведя рассчитанная. Ноутбук.
— К двадцать седьмому… Постараемся. Ладно, будь здоров, ко мне пришли.
Что располагало больше — эта дружеская манера, в которой он говорил по телефону и после обратился к ней, нажав кнопку отбоя, или низкий голос, так шедший ему? Оленька смотрела, как завороженная, на прядь волос, упавшую на лоб, на небрежно завязанные на груди белые рукава. Бывает же: умен, красив и свободен. Слишком все это — для Оленьки. Да для кого — не слишком? Это та рыба, что всегда прорывает сеть. А рыбачки сопли потом размазывают. Не надо ее ловить, дурочки. С ней надо плавать вместе. Плавать с ней или за ней плыть. А дурочки — можно не сомневаться — ухватить пытаются.
— Оля?
— Да…
— Шлыков. — Руку протянул. — Что в шубке-то стоишь? Садись. Только что с генеральным говорил, двадцать седьмого номер сдавать. В праздники сможешь выходить?
— Да.
— Ты мне нужна с завтрашнего дня. Уволилась уже?
— Я предупредила их, что скорее всего уйду. Вы же хотели сперва встретиться…
— Вот и встретились. Да, у нас тут все на «ты».
Кивнула.
— Завтра сможешь выйти?
— Да.
— Сама пишешь?
Странное возникало ощущение. Шлыков говорил с ней, будто знал ее давно и будто у них сложились доверительные отношения. И правда — ему шло это дружеское «Нико»… хотя и хлесткая фамилия тоже шла.
— Нет, не пишу. Вы… ты уже по телефону спрашивал…
— Не получается или не пробовала?
— Не просили никогда. Я же просто корректор.
Сказала — и пожалела. Царь Петр в охрану только здоровых лбов себе под стать брал. Небось и Шлыкову не хочется кого попроще.
— Статья нужна. Всё о сноубордах. С юмором. Агрессивная. Если без картинок считать — планируй на разворот. Завтра приноси что получится.
— Николай, но я их в руках никогда не держала, сноуборды эти!
— А ты думаешь, журналисты пишут только о том, что в руках держали? Делай что хочешь, консультируйся где хочешь. Интернет позволен, но злоупотреблять не советую. Идея ясна?
Оленька подумала, что рано сказала в «Доме и офисе», что уходит.
Перед ней лег журнал с девицей на обложке; ничего так девица, в меру одета.
— Посмотри, это пилотный номер. В продажу, понятно, не поступал. Заголовок тяжелый.
— «Последний холостяк»… Да нет вроде…
— Оля, ну не видишь разве? Не бьет по глазам. Хлеще нужно. Голову ломаем.
— А почему не назвать просто «Холостяк»?
Улыбнулся:
— Потому что это просто.
— Ну не знаю… Назвать «Холостяк» и внутри латинскими буквами написать «last». Ну, last, «последний»…
Шлыков смотрел на нее, и она поняла — попала в десятку. Вот этой ерундой, полубредовой идеей она обошла всех дурочек, что смотрят на него и пускают слюни.
Взял лист бумаги, написал размашисто: «XOLASTЯK».
— Обалдеть. Олька…
Оленька чувствовала, как губы растягивает улыбка. Будто расстояние между ними резко сократилось. Будто она выросла на семь сантиметров. Это «Олька» звякнуло веселой монеткой.
— Пять мужиков голову ломали.
Она молчала и улыбалась. Ей уже не надо было ничего говорить.
— Егор, Света, Серега, кто там есть еще? Все сюда!
И эти «все» сказали, что — здорово.
Вернулась домой в начале двенадцатого. Степа спал, Вовка пялился в телевизор, Нины не видать было. Только в метро вспомнила, что мобильный отключен — на автоответчике оказалось три Вовкиных сообщения. В одном докладывалось, что «карга устроила цирковое представление» (Нина), в двух других полезной информации было ноль, одни стенания, мол, когда придешь. Да еще через два часа пришла бы — они там остались почти все, но путь-то неблизкий, да и возвращаться в поздноте привычки нет. После легендарной идеи с названием (ведь осенило же!) народ сразу проникся, даже советоваться принялись, смешно. В общем, не просто вошла в команду, а с правом голоса. Оказалось, что номер делают на март. Вот тогда и возник этот вопрос: а какого лешего в весеннем номере про сноуборды писать? Но Шлыков уперся, мол, зима еще не кончится, а тема животрепещущая, на нее самое оно ловить читателя. В процессе дебатов выяснилось, что статейка поручена уже кому-то и положат ее на стол Шлыкову буквально на днях. То есть Оленьку тестируют, да и всё. Если нароет что-то интересное — впихнут в текст. Врезки сделают, например. Но в силу того, что никакой она не журналист, можно сказать, Шлыков так развлекается. Берут-то ее на должность корректора, но — Света сказала — писать Нико заставляет буквально всех, разве что уборщицу в покое оставил. Смотрит, на что человек способен. А потом, между прочим, относится к нему соответственно. Приятная девчонка эта Света. Ведь могла бы и не говорить, а сказала. Так что наваять следует не иначе как шедевр. Пойди наваяй — когда ни времени, ни малейшего понятия о предмете. Назавтра Шлыков велел подходить к трем, и, похоже, посиделки опять затянутся. Но это как раз то, что нужно: альтернатива этому неродному дому, Вовке, всему.
— Оля! Я тебе дозвониться не мог!
Стащила шапку, потянула с плеч шубейку, мягкий мех, так и хочется к щеке приложить.
— Давай.
Давненько Вовка не выползал в коридор встречать. А уж чтобы вещи принять… Что это с ним?
Отдала шубку, села на табуретку — сапоги снять. Сто лет как она их не надевала, все больше в ботинках бегает, под джинсы-то; у нее теплые такие ботинки, Вовка их «роверсами» зовет, потому что фирма «Rovers» (ну это в его духе, он еще говорит: «Битлзы», не отучишь). А сапожки ведь тоже хороши, и главное — каблучок есть.
— Подожди.
Повесил шубку, сел на корточки, потянул за язычок «молнии» на сапоге.
Молчала, смотрела на него.
— Тебя так долго не было. Я вдруг представил себе, что ты вообще не придешь.
Ну, началось нытье — как раньше, лет пять назад. В последнее время вроде как прекратил душить своей любовью, поутих, притерся. И вот — опять за старое.
— Я? Не приду?
— Останешься с этим… как его… Шлыковым.
Учуял, как кот, все учуял. Даже не по себе становится, хотя бояться нечего, хуже не будет, чем это болото.
— С чего это вдруг?
Сцены ревности Вовка до сих пор еще не закатывал. Повода, конечно, не подворачивалось, но сказано же — ревнивцы ревнуют без повода. Вот и сейчас — где повод-то?
— Не знаю. Я подумал, что мало тебе внимания уделяю, мы совсем перестали общаться, ты вечно у Алены, семьи нет… Но это не то… Я не то хотел… Я хотел сделать для тебя что-то… Быть нужным. Я же знаю, что тебе работа надоела, что ты поехать хочешь куда-нибудь… Увольняйся, а я две недели за свой счет возьму, дернем куда хочешь… К солнцу. В Тунис или Египет. Я посмотрел в Интернете, есть путевки горящие. Степке столько радости будет. А хочешь — вдвоем поедем? Хоть на неделю. Со Степкой ведь мама твоя посидит?
Поздно. Как это все поздно.
— Я не могу, Вов. Меня в «Холостяк» взяли.
— Ну скажи им, что выйдешь через пару недель.
— Вов, дай я разуюсь.
Наклонился поспешно, стянул сапоги один за другим, поставил в угол. Они упали, распахнув голенища.
— Нам номер через три недели сдавать.
Поднялась, поймала свое отражение в зеркальном шкафу: такая непривычная самой себе — в этой черной узкой юбке, блузке приталенной. И вдруг — увидела себя его, Вовкиными глазами: чужая, далекая, кораблик, от причала отошедший.
В единый вечер отдавший швартовы, погнавший веселую волну кораблик. Ей стало радостно и жаль Вовку, но тут уж не сделаешь ничего.
Она улыбнулась.
— А где Нина?
Оленька заглянула к сыну, прошла в комнату.
— Уехала.
Скис, как только она от Египта отказалась. По сообщению на автоответчике было видно: Вовку разбирало рассказать, что ж тут с Ниной приключилось. Но сейчас он потерял к этой истории всякий интерес.
— Уехала?
Уткнувшись в телевизор, вяло пояснил, что Нина встала поздно, несмотря на бегавшего Степана; съела салат и попросила взять у Алены кое-какие вещи. А потом уехала.
— А почему?
Оленьку меньше всего интересовало, почему уехала Нина. И слава богу, что называется. Но зачем-то спросила.
— Откуда я знаю. Алена прискакала часом позже, да поздно уже было. Наверно, поссорились.
Оленька с тоской подумала про сноуборды.
— А… ясно. Ты хотел мне помочь?
До половины третьего лазили по сайтам, всюду сухая информация, да и вообще непонятно, как сделать такую статью, от которой Нико челюсть уронит. У Вовки — ни единой мысли ни о форме, ни о стиле статьи. Одна идея нудней другой. А Нико ведь сказал — «агрессивная, с юмором». Пойди это Вовке объясни. В его представлении хорошая статья — это фотки досок с описанием и обстоятельная повесть о том, как этим богатством управлять. К часу он раззевался, к двум уже клевал носом.
Оленька представляла себе, как придет завтра без единой строчки. И Нико подумает: уборщицу тетю Маню в покое оставил и эту тоже оставлю… Безнадежна.
Засыпали, когда Вовка вдруг сообщил:
— А, да. Видел я Алениного хахаля. В шрамах весь какой-то. То-то она тебе его не показывает.
И тут стало так все ясно. Ясно и просто.
Пойти к ним завтра, свалиться на голову поутру. Алена дурочка. А этот ее Иосиф, похоже, умный мужик. Может, чего подскажет.
Засыпая, Оленька вспомнила, как чуть было не проехала станцию пересадки: сидела, незаметно гладила пальцами нежный синий мех, и это движение походило на ласку. Она думала о Нико, вспоминала эту минуту, когда он размашисто написал: «Холостяк» — и поднял на нее глаза. И в глазах — будто дверка какая-то открылась, и что-то — от него к ней, нет, не ток, почему говорят «ток», ток — это боль, нет, тепло, просто тепло, просто что-то мягкое, как шубка под пальцами, — прямо к ней, это. Восхищение, оно тоже было, вместе с этой теплой волной. И потом один раз она передавала ему ручку, когда они все вместе сидели, судили-рядили, и это быстрое касание, оно ничего не значило, но будто бы и значило. Она не поняла до конца: Нико слишком занимала разметка журнала, три недели — это ведь всего ничего, хотя, конечно, некоторые статьи уже заготовлены и картинки даже найдены. Но потом, все стало ясно потом, когда она сказала, что ей пора, начало одиннадцатого, до дома далеко, и он кивнул, они прошли в его кабинет, там шубка осталась, он подал ее, и секунда молчания, Оленька стала извиняться, неловко уходить первой, а Нико стоял и молча смотрел на нее, улыбаясь. А потом сказал вот это: «Не оправдывайся. Тебя ждут?» Она кивнула. И он добавил: «Ты… замужем?»
В ту минуту она точно знала, что спрашивает он не потому, что ему надо знать, сможет ли она оставаться допоздна.
Она сказала «да», а так хотелось ответить «нет», в самом деле, разве замужем она — по настоящему-то? И произнесла она свое «да», на Нико не глядя, и было это «да» бесцветным, пустым и гулким, как алюминиевый бидон из-под молока, мятый бидон, что валялся у них на даче с незапамятных времен.
И еще эта радость.
Утром открыла глаза, и спать не хочется, хоть и легли чуть ли не под утро.
Радость, еще неосознанная, бестелесная, но уже сочная, сердце тукает, а чего тукает, не поймешь спросонья. Ну конечно! Нико. Если бы — просто влюбленность, бессмысленная судорога где-то в утробе, то не было бы радости этой. Но тепло, она опять вспомнила волну, плеснувшую от него, а ведь еще вторая была, волна-то, когда она стояла, не глядя на него, со своим бездарным «да», а он не дал ей этим «да» подавиться, подхватил его, провел ладонью по рукаву шубки: «Я рад, что мы встретились».
Нико.
Статью — во что бы то ни стало.
В руках у Алены копошилось нечто пушистое — в первую секунду Оленька подумала, что это щенок далматина: белая шерстка, черные пятнышки.
— Да какой щенок! Это Свинтус Свиниюсович. Прибалт. Нина вернулась?
Оленька отрицательно мотнула головой. Наверно, Алена подумала, что Нина парламентария прислала. А про прибалта — явно камешек в огород женушки возлюбленного.
— Они с Иосифом столкнулись у лифта.
У Оленьки напрочь вылетела из головы эта история с Нининой влюбленностью.
— Да? А… А я по делу. Пустишь?
— Но у меня Иосиф…
Они стояли и молча смотрели друг на друга. Потом Алена сказала:
— Заходи.
Когда Иосиф поднялся навстречу, Оленька глаз не отвела. Они убегали, глаза, от этого лица, спотыкались, соскальзывали с него — прочь. Но это не было отвращение, это страх был: страх, что такое может случиться с тобой. Но Оленька была готова. Она улыбнулась, не отводя — ни в коем случае не отводя — глаз.
За полтора часа на Оленьку выпала ее недельная норма информации. Иосиф снялся с тормоза в первую же минуту, говорил, все больше воодушевляясь, ему было приятно рассказывать, приятно вот так сидеть на пузатом диване, попивать красненький Аленин чай, закусывать кубиками сыра, поглядывая на Алену, не расстававшуюся со Свинтусом.
— Свинтус из Литвы приехал. У моей… хм… супруги там знакомые целый поросятник развели. Этим и живут.
— Можно сказать, фермеры, свиноводы, — улыбнулась Оленька. — Странно, что такое милое создание свиньей обозвали. Да еще и морской…
— Не морской, а заморской! — подхватил Иосиф. — Как-никак, из-за моря завезли. А «за» из слова потом потерялось. Между прочим, хрюндель на самом-то деле никакой не заморский. Тут дело поинтереснее обстоит.
Оленька смотрела на это лицо, и оно ее больше не пугало. Она потихоньку изучала его… в этом лице что-то было, будто бы — не то чтобы лишнее, но — избыточное, когда слишком много всего: не поймешь, на чем остановиться. Так у Оленьки когда-то разбегались глаза в мастерской одного Женькиного приятеля, именовавшего себя артистом: на стенах висели остовы от стульев, со старинным изгибом ножек, какие-то колокольцы, маски, сбруя, жестянки, ржавые садовые ножницы, мотки веревки, пустые рамы, церковный крест, CD-диски, старый фен и еще множество всего — не охватишь сознанием. Тут тоже: морщинки, шрамы эти, поначалу испугавшие, но — нет, не то это, не оттого в лице так много всего… Жизнь в нем какая-то, или, вернее, жизнелюбие, свет какой-то. Пойди пойми что, но — здорово.
— Не заморская — свинка? Что ж за история такая… — Оленьке приятно было слушать, она даже дезориентировалась немного, забыла, зачем пришла. Тут было так уютно — когда она приходила к Алене, как-то иначе все ощущалось. Не хуже, но иначе.
— «Гинеа пиг»! — провозгласил Иосиф и поднял торчком указательный палец, в знак важности излагаемой информации. — Вот как называли свинтусов англичане. А значит это — «свинка за гинею», гинея — это староанглийская золотая (прошу заметить!) монета, за нее моряки продавали свинтусов мирному населению.
— А я подумала…
— Что речь о Гвинее африканской?
Оленька кивнула. Алена возилась со зверьком, и, похоже, ей до разговора дела не было.
— Нет. Свинтус по происхождению южноамериканец. Кстати, испанские колонисты именовали свинов кроликами, да еще и индийскими. А почему?
— Америку тогда называли Индией?
— Точно. Знаешь.
Оленьке понравилось, что Иосиф сразу стал на «ты». Как Нико.
— А вот ты в курсе, что туземцы их ели?
— Свинтуса — есть? — вступилась Алена. — Варвары.
Она взяла зверька за передние лапки — маленькие черные пальчики врастопырку, поставила, как человечка. Свинтус неуверенно хрюкнул.
— Он пока еще не в своей тарелке. У него стресс. — Алена прижала к щеке пушистое тельце. Наверняка она спрашивала про себя, чего это Оленька заявилась, и не находила другого ответа как — любопытство.
— У меня тоже стресс, — ввернула Оленька.
До сих пор она понятия не имела, что это такое: кайтинг. Иосиф заявил, что статья о сноубордах — ничто по сравнению с захватывающей повестью о соревнованиях по кайтингу: это когда на сумасшедшей скорости несешься под крылом-парусом по снежной пустыне, — «да что рассказывать, у дочери друг хороший гоняет, Леня, школьная любовь, — недавно приезжал в Нижний, заходил, телефон оставил. В Москве живет, хочешь, позвоним?»
Школьной любви Иосифовой дочери в городе не оказалось — умотал тренироваться куда-то далеко, но приятель его, Глеб, с которым они держали фирмочку по продаже кайтов, остался в Москве, и его можно было порасспросить, даже фотографии он мог предоставить качественные. Рассказать о кайтах, о соревнованиях, о проекте «Имандра», об ощущениях, когда летишь, глядишь на лыжи, не отрываясь, а потом, подняв глаза, обнаруживаешь себя совсем в другом мире: гора раскололась надвое, лесок перешел в пустошь, облаков не узнать: за тридевять земель унесло, и песня строп, и радость, и свобода, и ветер сушит лицо — пить хочется, но гонишь вперед, ты должен первым прийти, ну ладно, вторым, но прийти, протащить тело стокилометровой трассой, победить себя. Чем не тема для мужского журнала?
Дозвонились Лениному приятелю Глебу, он обещал помочь, «рассказать, что сможет». Договорились на завтрашнее утро. Нико она скажет, чтобы подождал немножко, и будет ему подарочек непрошеный.
Опять — синяя шубка, Вовка топчется в коридоре, удивлен:
— Тебе не будет холодно? Один раз сходила, и хватит. Надень дубленку.
— Она тяжелая.
— До сих пор ты ее носила.
— Вов, я хожу в чем хочу, о’кей?
Какое-то смутное чувство, будто вины или — нет, такое легкое раздражение, когда замешиваешь тесто и оно к пальцам липнет, хочется поскорее от него избавиться, неприятно. Да, вина вместе с досадой. Кто просит заботиться о том, что она наденет, когда не для себя она надевает, дурак ты, Вовка. Не заботься, не буди чувство вины, сам потом виноватым выйдешь.
— Опять поздно вернешься?
— Вов, я понимаю, праздники, ты маешься один. Ребенком займись.
— А им кто-то еще занимается?
Вот так-то лучше. Обидеться, выскочить за дверь. И пусть себе кричит, пока по лестнице вниз бежишь: «Заехать за тобой?» — нет, не заехать, нечего было огрызаться, сиди дома и жди теперь, обида — прекрасная отговорка.
Нико. Окажется потом, что — банальный соблазнитель, а она — всего лишь легкая добыча. Слишком хорош, чтобы еще и настоящим быть. Но терять-то ей нечего.
— Почему опять я?
Егор стоял у порога, когда Оленька потянула ручку двери, за секунду до этого испугавшись, что опять запросто не войдешь. Но дверь подалась сразу. Егор кивнул Оленьке и продолжал:
— Вчера — я, и еще раньше тоже…
— Давай-давай, закаляйся, — раздался из недр голос Шлыкова, и Оленька невольно улыбнулась, от этого голоса становилось весело, как же удивительно — он здесь, и она, у них общее дело, и сидеть им тут допоздна, и завтра тоже, и послезавтра. А если бы он нашел другого корректора?
— Егор, а из-за чего препирательство?
Егор посмотрел почему-то не на нее, а на Свету, хмыкнул: «Шлыкова спроси» — и вышел.
Она скинула шубку, села на край стола, напротив Светы-дизайнера. Почти все уже подошли: из дальнего угла ей махнула рукой Вера, вот Егор уже был, Света, Нико. Оленьке хотелось потянуть время, совсем немного, прежде чем заглянуть к Нико в кабинет и обронить какую-нибудь шуточку из репертуара Бориса Васильича. Хохмач и душка Борис Васильич, верставший «Дом и офис» в одной с ней комнате, без конца выдумывал всякие штуки типа «мух творчества» (про творческие муки составителей опусов об оргтехнике) и про психиатра, который был тронут… Затейник Борис Васильич, единственное ее окошко в радость на той работе, вот уж кого ей будет не хватать.
Света клацала «мышкой»; так и этак вертела заголовок статьи о часах «Rolex», слишком длинный: «Счастливые часов не наблюдают?» — да еще и с тучным вопросительным знаком. Оленька вычитывала этот текст вчера: идея сводилась к тому, что дорогие часы придают мужчине уверенности в себе, а что ему еще для счастья надо, как не эта вожделенная уверенность? Похоже, статейка была проплачена, поскольку в конце давался адрес магазина, ну так что ж.
— Свет, а куда Егор-то пошел?
Просто так спросила, чтобы молча не сидеть. На самом деле какое ей дело до того, куда понесло Егора.
Света пожала плечом:
— Нико так развлекается. Сейчас журналюга какой-то должен явиться, они смотрят, на что способен. Дверь припрут так, что не откроешь, звонок не работает, типа. Егор сидит в засаде и наблюдает за «объектом». Смотрит, выкрутится чувак или потопчется, наберет Нико на мобильный да и уйдет.
Света оторвалась от экрана, смотрела с улыбочкой.
— Значит, вчера…
— …была «проверка на вшивость». Хотя непонятно зачем. Ты же не журналист, какая разница, напористая ты или нет. Я ж говорю, Нико развлекается.
— И когда я ушла вечером…
— Не делай такое лицо… Егор уморительно живописал, как ты отыскала в кустах монтировку и готовилась вдарить ею по оконному стеклу. Правда, очень забавно.
— Не в кустах, — мрачно отозвалась Оленька.
Конечно, конечно, смеялись не над ней, а над ситуацией. Но как противно. И Шлыков небось тоже… веселился. Почему всегда надо все хорошее изгадить?
— Не сдавай меня Нико, договорились? Мы хоть и старые друзья, но взбучка мне будет.
Шлыков Оленькиного ледяного вида не заметил, бросил: «Привет!» — и принялся толковать со Светой. Вчера напридумывали рубрик, оформление решили переделать, а Света и пальцем шевелить не хотела, мол, третий раз все меняют, будет и четвертый, и пятый; когда остановитесь, скажете.
Это было так странно все-таки: еще вчера — размеренная жизнь, чавкающее болото, и вдруг — с места в карьер — новое, все новое, и — никаких рамок, изобретай, предлагай, влюбляйся. Праздник жизни.
Хватит ли на все это смелости?
Смелость. Нужна смелость, как нелепо это ни звучало бы. Смелость свое мнение не прятать, смелость настаивать, смелость принять это новое близко к сердцу, сделать своей жизнью. Она и не против, просто ей надо время — поверить во все это. В себя поверить. Что-то удерживает ее, будто на ней рубашонка, из которой ее «я» ломится, скинуть надо рубашонку эту, и тогда можно будет надеть что-то попросторнее. «Что-то попросторнее»: дело по душе, вот так банально звучит и так трудно достигается. Каждый корректор мечтает сам писать, понятно. Но неуверенность, что можешь, злейший враг. Спасибо Шлыкову, дает шанс, ясно, не из благодушия, а просто пытается на всю катушку тебя использовать, а где конец этой катушки, никто пока не знает, все в твоих руках, окажешься бездарью — ну так тогда правь чужие тексты с легкой душой. Осталось скинуть рубашонку, прекратить ждать указаний, действовать начать. Вчера сидела, молчала, слушала. Ну придумала название журналу, не бог весть какой подвиг. О нем скоро забудут. Хорошо, если все получится с этой идеей о кайтинге, настоящее мужское занятие, вот только неизвестно, удастся ли задумку на бумагу вылить. А отсюда вытечет все прочее, в том числе… в том числе отношения с этим негодяем Нико. Не позволит он себе больше на вшивость ее проверять, а потом хихикать за спиной.
Оленька скосила глаза на Шлыкова — он что-то чертил на белом листе, Света слушала. Оленька вдруг с ужасом почувствовала — между ними пропасть, он — взрослый, самодостаточный, идей навалом, торпеда. Ну что она может ему дать? Ласку? Ему таких желающих хоть камнями гони. Все к одному возвращается: плыть рядом, пытаться обогнать, поддразнивать, вперед забегая. Но тут — опять — «рубашонка», Вовка. Никогда она его не обманывала, соблазна не было. Иной раз воображала — вот появится соблазн этот, и что тогда? Оставить, уйти. Возможно, что в никуда. Но не врать в глаза. А Степка? Вот она, «рубашонка», замкнутый круг, придется врать, иначе не выживешь.
Нико. Слишком хорош, чтобы еще и настоящим быть. Сколько надо смелости, чтобы прекратить сомнения, головой в омут, будь что будет… А если стать его достойной, вровень стать…
— Олька! Чего сидишь?
Смотрит — не поймешь: то ли недоволен, то ли просто разговор заводит.
— Думу думаю.
— У меня на столе пять материалов на вычитку.
— О’кей.
Когда выходила из кабинета Нико, появился Егор.
Скинул дубленку:
— Ушел.
Шлыков повернулся и направился к себе, бросив на ходу:
— Скатертью дорога.
Оленька видела, какие безразличные были у него глаза в этот момент.
«Победителей любит, — заключил Иосиф. — И на черта он тебе сдался?»
Оленька сидела на Аленином диване, она пришла домой рано, в половине десятого, — Степка уже засыпал, она посидела с ним немножко, послонялась по квартире и, ссылаясь на то, что «надо у Иосифа кое-что про кайтинг выспросить», позвонила Алене. Встреча с Глебом, приятелем школьной любви Иосифовой дочери, была назначена на завтрашнее утро. У Оленьки не было ни малейшего представления о том, что спрашивать, как беседу строить и к чему «клонить». Нико о порученной статье даже не вспомнил. Два часа кряду решал организационные проблемы, а потом умчался, загрузив всех работой. Народ уткнулся в компьютеры, Оленька до восьми выправила все тексты и пошла домой.
С одной стороны, она понимала, что Иосиф вряд ли просветит ее на тему «Как написать свою первую статью при условии невладения вопросом». С другой — хотелось поговорить. Именно с ним. Пусть даже не о кайтинге, не о предстоящей встрече с этим Глебом — она порылась в Интернете, и смутное представление о предмете у нее сложилось. Хотелось послушать его истории. Хотелось просто побыть с ним — так уютно стало у Алены. И еще, ужасно хотелось поговорить о Шлыкове. Ей казалось, что Иосиф сразу поймет, стоит ли овчинка выделки.
Алена препятствовать Оленькиному появлению не стала, вообще она была рассеянна, сказала, что весь день звонит Нине в Нижний, но никто трубку не берет. Оленька не совсем понимала, что происходит — начиная с внезапного отъезда бабки и заканчивая Алениным расстроенным видом.
— Ее вроде никто не гнал…
Алена только рукой махнула:
— Я готовлю «ле берту», это французское блюдо такое. Ося надоумил.
— Не французское, а савойское, — раздалось из комнаты. — Савойя, между прочим, только в середине девятнадцатого века стала французской. Вы хоть знаете, где она находится?
Оленька уселась на диванчике напротив Иосифа, а Алена все шебуршилась на кухне со своим «берту».
— А я вот побывал в Савойе в прошлом году, ездил на ферму… опытом обмениваться. Правда, обмен происходил в одностороннем порядке: от них ко мне.
— Вы смотрели, как они сыр делают?
Удивительно уютно.
— Все от начала до конца наблюдал! — Иосиф хитро улыбнулся. — Вот ты вымя коровье видела?
— Нет, — хмыкнула Оленька. — Только на картинке.
— Картинки врут. Настоящее вымя не розовое, а шерстяное.
— Правда?
Время — начало одиннадцатого, скоро надо будет и честь знать. Жаль.
— Правда. И доят корову такой специальной штуковиной… — Неопределенный взмах руками. — Корова стоит по копыто в грязи, но мне кажется, ей без разницы. А сыр — его в большущей бадье створаживают из молока, просто огромная бадья, утонуть можно.
— Иосиф, ну у вас же на заводе, наверно, тоже…
— Одно дело — завод, а другое — домашнее производство. Они нас потом как раз «ле берту» из своего же сыра угощали. Я рецептик спросил. Очень просто делается.
— Просто-то просто, а камня-то нет! — подала голос Алена, все еще с кухни.
— Камня?
— Нужен камень, — подтвердил Иосиф. — Сейчас увидишь: сыр остывает мгновенно (а «ле берту» — это же сыр расплавившийся, с белым вином), и держать его надо на раскаленном камне. Тогда он булькает прямо у тебя на столе, перед носом. А ты знай в него макаешь картошку вареную.
— Несу, — сообщила Алена, и Иосиф вскочил, помочь. Тогда и заметила Оленька, что он хромает. Его лицо больше не пугало ее, скорее завораживало. Странно: он не вызывал жалости, Иосиф.
Разговор начался с того, что она сказала: «Я боюсь». Пили белое вино, макали картошины в золотистый «ле берту». Алена не спускала с рук Свинтуса. Его не обошли ломтиком картошки, который он схрумкал, бодро двигая усишками. Ручки у него смешные такие были.
— Он приятный парень, этот Глеб, я с ним пару раз общался, — заверил Иосиф. — Некого бояться.
— Есть кого, — Оленька помолчала и добавила: — Я себя боюсь.
Иосиф положил кусочек картошины в рот, отставил тарелку: — Ну говори, что там у тебя стряслось.
Было в этой фразе что-то домашнее, будто знали они друг друга давным-давно. На мгновение у Оленьки мелькнула мысль: заревнует Алена. Слишком быстрое, необъяснимое сближение.
Алена знала, что для своих излияний Олька выберет Иосифа — из них двоих. Иосиф располагал к себе, сам о том, наверно, не догадываясь. Что-то в глазах у него было, не поймешь что, да и надо ли понимать. Ольке проще довериться ему, чем подруге. Хотя бы потому, что не получается у подруги скрывать: все Олькины проблемы кажутся ей с жиру наетыми. Мама-папа живы, муж любит, ребенок замечательный. На этом фоне благополучия рельефней становятся ее, Аленины, горести — родителей считай что нет, мужа тоже… да не в том лихо, что не расписаны они с Осей, а в том, что не ее он, и никогда ее не будет, не она выхаживала его семь лет назад, когда врачи сказали, что сидеть ему в инвалидной коляске до скончания дней. Вытащила его на себе… как ее… Ольга Эги-ди-юсовна, честь ей и хвала, не оставила подыхать. Вот и он ее не оставит, все честно, как ни крути. Ну и, в довершение, то, что Юлька больная родилась… не то что Степан-крепыш, дай ему бог всяческого здоровья.
— Я позвоню Нине.
Алена пошла на кухню, унося Свинтуса, и Оленька так и не поняла, что это значило. Она подумала, что, наверно, надо все-таки уйти.
— Уже поздно. Я в другой раз…
— Другого не будет, — мягко остановил Иосиф. — Чего боишься? Что не сумеешь? Статью эту не сумеешь? Не сможешь поставить себя?
И тут Оленьку прорвало. Она говорила, и ей стало казаться, что никакая это не Иосифова харизма, просто встретила человека, попутчика в вагоне поезда, вывалит ему сейчас все, чужой же, не страшно. Иосиф слушал не перебивая. Она говорила о том, что — да, боится выше головы не прыгнуть, боится выглядеть в глазах главного редактора никчемной, боится, что не заинтересует его по-настоящему, боится, что не потянет его, боится этого неравенства (но именно оно и покоряет, заметил Иосиф). Еще она боится менять устоявшуюся жизнь, боится уйти в никуда, боится не выжить вдвоем со Степой, боится Вовкиных глаз, когда она скажет, что уходит, что забирает ребенка. Боится, что все останется по-прежнему, что никуда не уйдет, что еще сто лет за окном будет гореть зелеными буквами слово «аптека» наизнанку, а все потому, что ей страшно делать резкие движения, потому что до таких, как Нико, ей как до неба, потому что ей скоро тридцать лет, а жизнь все такая же маленькая, мелкая такая жизнь, когда же конец этому будет?
Пока она говорила, вошла Алена, села в кресло. Оленька скосила глаза: нет, Алена не злилась, она чесала сонного Свинтуса, будто даже и не слушала.
— Смелости мне не хватает, вот что.
Иосиф молчал, думал. Алена хмыкнула:
— Мы ведь уже говорили с тобой об этом. Тебе не смелости, тебе храбрости не хватает.
— Это не одно и то же?
Алена повела плечом:
— По-моему, так нет. Смелость — это когда вперед идешь и страх за пазухой держишь, глаза ему закрываешь, чтобы куда шагаешь, не знал. А храбрость — это… мужество. Я просто не люблю слово «мужество», некорректное оно, — Алена улыбнулась, кинула взгляд на Иосифа. — Храбрость — это когда ты не отступаешь. На тебя жизнь валится со всеми своими прелестями, а ты стоишь. И даже вроде как улыбаешься. Так, Ося?
Иосиф не ответил.
— Оля, семь лет назад мне в машину дальнобойщик въехал. Я три года себя собирал, учился ходить и не бояться тоже учился. Знаешь, как страшно было? Мама не горюй. Как вообразишь, что кто-то всю оставшуюся жизнь будет судно таскать за тобой, — так хоть в петлю. Мало того: ты знать не знаешь, кто это будет делать, потому что не имеешь права требовать этого даже от близких. Близкие, они ведь тоже жить хотят. И тут уже не страх, тут такой ужас накатывает, что с ним только на равных говорить надо — задушит иначе. Храбрость… да, пожалуй.
Иосиф помолчал, потом добавил:
— Ты Аленку не слушай, — и предупреждая возмущение: — Она; конечно, всегда права, но у нее, — усмешка, взгляд на Алену, — нет снисхождения к человеку. Она берет по высшей мерке. Как всякий поэт.
Пауза. Алена откинулась на спинку кресла.
— Это не самое худшее, что ты мог обо мне сказать. — И Оленьке: — Если посидишь еще немного, найду тебе книжку Энн Секстон. Стих-то «Храбрость» называется, ты, наверно, забыла уже.
Оленька и правда забыла. Алена иногда читала ей стихи — не свои, чужие, — причем именно читала, никогда не давала в руки книгу. Оленька спокойно к этому относилась — Алене нравилась музыка рифм, ну пускай, чего бы не послушать. Но сейчас ей меньше всего хотелось внимать завываниям нервнобольной американки. Ей хотелось, чтобы Иосиф произнес какое-нибудь волшебное слово, которое все поставит на места, и тогда можно отправляться спать, Вовка ждет, не ложится, а уже без пяти двенадцать.
— Нет, Ален, мне надо идти. У меня завтра Глеб спозаранку. Постараюсь не бояться, — уже с улыбкой, Иосифу.
На улыбку он не ответил.
— Оля, я знаю, ты ждешь от меня чего-то, какого-то ответа, но мне нечего тебе сказать. Все у тебя получится, просто топай тихонечко вперед. А насчет этого твоего Нико… трудно вот так понять, что за тип. Судя по твоему рассказу, победителей любит. И на черта он тебе сдался?
— Хочешь, возьми. Может, пригодится, — Глеб протянул Оленьке распечатанную с компьютера пачку листов. — Наши ребята писали. Прости. Не получается у меня языком молоть.
Оленьке было и досадно, и смешно. Праздники, никто не работает, договорились зачем-то на десять утра, у Глеба в конторе. Показал ей кайты (на парашют похожи), рассказал — как рассказывают покупателю. А как до эмоций дело дошло, до того, чтобы живописать стокилометровую гонку по заснеженному озеру — проект «Имандра», о котором Иосиф упомянул, — тут все, ступор. Закрыт человек, хоть ломиком взламывай. На все вопросы — «это не передать», «так не расскажешь», «почувствовать надо». А ей-то что делать?
Конечно, она могла бросить эту идею с кайтингом. У Нико голова забита кучей всего, может, и не вспомнит о странном поручении про сноуборды сочинить. Тем более что вряд ли он ждет от нее «откровений». Но малодушно это как-то получилось бы.
— Спасибо, Глеб, почитаю на досуге. И проспекты я тоже забрала бы. Нужна ж и техническая часть, одной «лирикой» не обойдешься…
— Лирики ты от меня и не дождалась.
— Ну… не можешь так не можешь. Все равно припишу, что ты меня консультировал. Опять же, рекламка магазинчику.
Около одиннадцати Оленька вышла из магазинчика (одно название…) на окраине города, добрела до метро. Нико собирал народ к двум-трем часам, чтоб допоздна сидеть. А может, у него с утра другая работа была.
Возвращаться домой, в Бутово, смысла никакого. Праздники, Вовка сидит дома, обстановка нерабочая. Да и в метро лишний раз трястись неохота. Решила доехать до «Смоленки» и там осесть в кафе. Недалеко от их подвальчика обнаружила полутемное кафе, больше походившее на ночной клуб.
Села за столик под низкую лампу. Заказала чашку мятного зеленого чая, огляделась. Было довольно симпатично, хотя и мрачновато. На стене напротив красовалась идиотская картина: баклажан, в воздухе парящий. Что побудило художника выбрать себе в натурщики овощ? (В натурщицы? Может, это дама.) Оленька смотрела на жирненькую темно-фиолетовую каплю, увенчанную зеленым воротничком, и не сразу заметила — едва видные — прозрачные, как у стрекозы, крылышки. Баклажан летел куда-то. Оленька представила себе, что однажды войдет в этот бар с Нико, вечером. Они сядут за столик, и она укажет ему на баклажан: «Видишь крылышки?» Какая-то ерунда, а как внезапно радостно от нее стало. Оленька вытащила из сумки пачку листов, что дал Глеб, и начала читать.
— Оля, у тебя ничего для меня нет?
Нико стоял за спиной у сидевшей за компьютером Светы, локти на спинке стула. «У тебя ничего для меня нет?» — это вместо «здрасте».
— Есть.
За два с половиной часа в обществе баклажана она успела почеркать без малого три десятка страниц — оставляла самое живое, то, что поразило: вот уж кому мужества не занимать, так этим ребятам. Несет тебя парус по снежной пустыне, упадешь — за собой тащит, встаешь на ноющие ноги, и пить хочется смертельно, и никого вокруг, спрашиваешь себя: ты обогнал или тебя обогнали, а подберут ли, если заплутаю… Заплутать проще простого, до промежуточного финиша пятьдесят километров и столько же обратно, а дорога-то не прочерчена, летишь, только на себя надеешься. Девчонок в этом спорте почти нет.
— Нико, только не удивляйся… — как-то близко он к Свете пристроился, тоже, старые друзья! — Я тебе не о сноубордах принесла.
— О детских санках? Это не ко мне.
Не особо любезен.
— Вот. О кайтинге. Только это еще не готовый текст. Рабочее название — «Будь под кайтом!»…
Название не она придумала. Расхожая фраза, несколько раз на нее натыкалась, пока читала: на поверхности лежит.
— Не готовый текст? А что ты мне его даешь?
— Я просто показать, что… работа идет. Полным ходом.
— Почему тему сменила?
— Я людей знаю, которые этим занимаются. У них магазинчик, вот, они информацию всю предоставили, можно будет упомянуть о них, если…
У Шлыкова зазвонил мобильный, и на этом разговор прервался. Нико ушел к себе, какой-то чужой он был сегодня. Как и вчера — чужой. Оленьке ужасно захотелось того, что в самый первый день ей перепало, — теплой волны, мальчишеского задора. «Перепало» — может, и верно: просто у него настроение было, и все. А она себе навоображала… Ведь так хотелось встретить настоящего человека, не Володика (прости, Вовка). Нет, пусть эта история погано закончится, но пусть она будет. Пусть начнется…
Говорила себе — слишком хорош, чтобы свободным быть. Или нет, свободен, конечно, свободен — поди поймай. Оленька вдруг забыла, что не собиралась никого излавливать, а — рядом плыть. Ведь если просто плывешь рядом, какое тебе дело до его отношений со старой подругой. И какое дело до того, кто ему звонит. Ведь задело: посмотрел на определившийся номер и мягко так ответил: «Алё-о». И сразу вышел.
Нет, не задело. Не задело! Только тонкая длинная иголочка прошла сердце насквозь, когда он повернулся и вышел.
Оленька набрала домашний номер.
— Вов? Можешь меня сегодня вечером забрать?
Есть истории, что тянутся, тянутся, как резинка от детских варежек, а есть другие. И эти «другие» не успеешь осмыслить до донца, и все твои решения — не решения даже, а будто танец. Танец, которого ты не знаешь. Партнер ведет тебя, и ты льешься в потоке, течешь по его рукам. Ты легкая, тебе весело — и до тех пор, пока ловишь движение, что ждут от тебя, ты нравишься себе, и танец тебе по сердцу. Оступись — все пойдет насмарку. Вернее, тебе так будет казаться. Ты растеряешься и собьешься с ритма. А у «других» историй, как у быстрого танца, нет ничего важнее ритма.
Оступилась — танцуй дальше. Они любят победителей, те, кто обучен быстрым танцам. Не останавливайся.
— Не останавливайся на желтый! — Оленька терпеть не могла, как Володик водил машину. Чтобы он нарушил самое мизерное правило, наверно, с неба должны начать жабы падать — как в каком-то дурацком фильме, что он на днях смотрел.
Ее раздражало все: даже его готовность ехать за ней каждый вечер. Конечно, скучно ему — Степана уложил, фильм с жабами посмотрел — что еще делать. А тут ответственное задание: в одиннадцать вечера ждать у подвальчика. Жалел он ее, приезжая, или делал это со скуки? Со скуки или, может, от любопытства? Хотел внутрь проникнуть? Но тут — нет уж. Пусть Шлыков думает, что она замужем за Марлоном-Брандо-в-молодости.
Всю последнюю неделю сердце, как клавиши рояля, плясало. Она не понимала его, Шлыкова. Не понимала, что он делает с ней и зачем. Чего хочет.
Он казался таким близким — как в кино, когда камера быстро-быстро наезжает: только что была фигурка на горизонте, и вот уже перед тобой глаза от края до края. Куда ж ближе. И эта близость беспокоит, будто есть она и нет ее.
Работали всю неделю, и Нико сказал, ладно, на выходные свободны, но в понедельник — к десяти. Два бестолковых дня дома. Степка, да, конечно, Степка.
Позвонить Нико на мобильный, сказать — давай встретимся.
Живет — по московским меркам рукой подать, — в Северном Чертанове.
Разведать барчик, где-нибудь здесь, на окраине, — наподобие того, с баклажаном, и позвать.
Но это было бы слишком.
А как иначе остаться с ним вдвоем? Он всегда на людях, к тому же ему и в голову не приходит, что у нее может быть что-то «не так». Она ведь замужем за Марлоном Брандо, о чем тут говорить? Глаза близко, от края до края, но будто это неправда, будто кино это.
Сказал сегодня: «Олюшка, прекрасная, ты ведь далеко…» — Далеко. И что — бежать следом, спотыкаясь: «Близко-о-о»?
— Не останавливайся на желтый! — повторила Оленька.
Шлыков второй день проделывал этот фокус — чинно ехал следом, совсем немного, потом весело прокатывал мимо. Да знал он, что никакого Брандо нет.
— У меня гениальная идея. Решил открыть в гастрономе отдел сыров. Выстрою домик, такой цыплячье-желтый, с нарисованными кругами, чтобы издалека смотрелось, как «сыр из дыр». На полочках будут сыры лежать, и не просто, а с подробными аннотациями. Будем давать дегустировать. А для товара можно заказать пакетики разных размеров и бирки самоклеящиеся. Пакетики тоже желтые, и на них лепить бирку с названием купленного сыра. Здорово придумано?
Алена придерживала телефонную трубку плечом, чесала Свинтуса и улыбалась. У Оси, как у Карлсона, все время моторчик крутился, идеи генерировал.
— Здорово. А гастроном согласен?
— Не знаю. Еще не спрашивал. Меня сегодня только осенило. Я уже название для домика придумал. — Иосиф сделал паузу. — «Сыроежка».
Алена фыркнула:
— Не подумают, что грибник завелся?
— А потому и домик желтый, чтобы сомнений не оставалось. Можно повесить на него пару-тройку лозунгов, как в семидесятые годы, смешно будет. Например, «Догоним и перегоним Францию» — ну известно ж, что французы без сыра никуда. Или «Сыр всему голова». Пока все. Что там у Оли?
Алена покосилась на Оленьку. Та съежилась на диване: днем глядеть вниз в окошко неинтересно. Как никогда раньше Олька походила на растревоженного кузнечика. Подтянула коленки к носу, обхватила руками, сидит.
— Про статью ее начальник заявил, что это «джинса».
— То есть?
— То есть скрытая реклама ребятам, что кайты продают.
— Ну не упоминать о них, и все. Я ж просто помочь хотел.
— Тут, по-моему, уже не поможешь. — Алена в упор смотрела на Оленьку. — У них там роман и взаимное щекотание нервов.
Она видела, как Оленька еще сильнее сжалась, будто зажмурилась всем телом. Приятно ей услышать словечко «роман». Но в самом ли деле у них шуры-муры или Ольке приснилось, не понять. Да и понимать-то не стоит, немного подождать — оно само выяснится. Так ведь нет, примчалась с утра пораньше советоваться, позвонить ей ему хочется, на встречу набиться. Видать, до того опостылела семейная жизнь, что хоть в петлю, хоть на шею начальнику. И не объяснишь, до чего это все глупо. Он ведь ее «прекрасной» назвал.
— Ну… бог в помощь, как говорится, — Иосиф помешкал. — Ладно, позвоню позже. Васе привет.
— Непременно, — фыркнула Алена. Кто-кто, а Вася очень нуждался в привете.
Алена занималась Юлькой, куда-то звонила, потом Свинтуса кормила, потом белье в стиральную машину запихивала, потом опять звонила. Все это время Оленька сидела на диване, терпеливо ждала. Один раз вставала чаю себе сделать.
Вспоминала.
Как не по себе ей стало, когда Шлыков бросил, не глядя на нее — таким ни холодным, ни горячим, — безразличным тоном: «Реклама ребятам нужна?» Она сперва не поняла даже, о чем он. А как сообразила… чуть не возненавидела Иосифа за любезно предоставленную идею: эта идея ей грозила вечным недоверием. А из недоверия ничего не растет, одни колючки.
То есть получалось, что она «своих» хотела протащить, а Нико за идиота держала.
К тому моменту ей удалось взять себя в руки. Днем раньше Шлыков вел себя так, будто не говорил накануне «фраз». Понятно, что забот полон рот, до того ли. Да и не бог весть какие фразы — «рад, что встретились», кому угодно такое скажешь… И сидючи в обществе баклажана, черкая заметки отважных кайтеров, она твердо решила не вестись на провокации. Он игнорировал ее, и она уже какой-то покинутой себя чувствовала, возвращаясь домой; вот, еще ничего не случилось, а она уже в зависимости — от человека, которого едва знает, который что сделал-то? Посмотрел ласково, по рукаву погладил. Ерунда какая. С этим человеком ее связывают просто рабочие отношения, и нечего ей свои желания и порывы тайные вешать на окружающих.
И тут эта глупая история со статьей, и ей не до того, чтобы изображать из себя независимость, она подходит к Нико, не дождавшись, когда он уйдет в кабинет (он все время возле этой своей Светы); она подходит к нему, лепечет:
— Нико, я этих ребят не знаю даже.
Он отрывается от экрана:
— Каких ребят?
— Ну, кайтеров.
Он смотрит на нее мгновение, и тут Света произносит: «А так?» — и он отворачивается, он тотчас забывает о том, что не ответил:
— Так лучше. Куда лучше. А если вверх немного сдвинуть? Нет? Не пойдет?
Оленька отходит. Ей выделили стол в уголке, она правит прямо на компьютере, так проще, чем потом правку с бумаги на экран переносить.
Сердце не на месте. Причем Нико не дал себе труда прокомментировать тему: интересна ли? Все уперлось в то, что она намеревалась схитрить. Хоть плачь.
Потом, вечером, начал названивать Вовка и допытываться, к какому часу подъезжать. Выглядело, как беспокойство образцового мужа. А что ей отвечать? Ведь могут до полуночи сидеть, а могут и часов в девять начать расходиться. Наудачу сказала — будь в половине одиннадцатого. И увязли допоздна, Егор сгонял за «крошкой-картошкой» и пивком, эти вечерние посиделки нравились всем… Работа не походила на работу — оттого только, что часы показывали десять вечера, обычные люди пялились в телевизор, детей укладывали, посуду мыли, а тут было маленькое братство, было пиво, шуточки, подколы, и никто никуда отсюда не рвался: другие в такую компанию просто так ходят, а им еще и деньги платят за удовольствие.
— Деньги платят? — Нико прищурился. — Серега, это ты сказал?
— Я, я… А что, начальство передумало?
— Начальство? Ты о ком?
— Ну, о них. Об организаторах.
— А… я так понял, что обо мне. Могу запросто передумать. Если что.
— Не погуби! — возопил Серега. — Детушки малые по лавкам… внебрачные…
Нико хмыкнул и направился к себе. Оленька, конечно, решила, что это ей тайное послание. Предупреждение. Она немного подождала, схватила со стола первые попавшиеся листочки и с озабоченным видом пошла к Шлыкову в кабинет. Посмотрела на ходу на часы — пол-одиннадцатого, Вовка вот-вот подъедет, ничего, пусть ждет.
Дверь была прикрыта, она стукнула разок и заглянула. Нико говорил по телефону. Поймала только «К двенадцати буду». Значит, у него кто-то есть. Но сейчас не до личных переживаний, на работе бы остаться. «Могу запросто передумать платить» — ну разве не намек?
— Нико? Можно?
Стояла напротив него, он молчал, просто смотрел, ничего во взгляде, ни тепла, ни холода.
Оправдываться? Дешево. Обвинять, мол, не разобрался и зыркаешь теперь, как солдат на вошь? Отопрется. Не знала, что сказать. Скрутила в руках листочки, которые держала.
— Нико… Я правда…
И тут вломилась Света, тянет пиликающий мобильный: «Оля, твой!» Вовка. И нельзя не ответить. Следующий звонок будет в дверь.
Света что-то спросила у Нико, и пока он отвечал, Оленька успела выпалить «подожди в машине, я перезвоню», но Вовка принялся выяснять детали, сообщил, что Степка дома один спит, сколько ждать? Света вышла, пришлось перед носом Шлыкова прошипеть «минут двадцать… я не могу сейчас говорить», но Вовка (такта не было и не будет) начал уточнять, через двадцать минут она перезвонит или уже выйдет, ему торчать в машине невесело. «Я перезвоню», — выдавила.
Он смотрел на ее мучения, глаза смеялись.
Именно это поразило — смеющиеся глаза.
Будто он и не злился или простил будто. Даже если виноватой считал, простил.
Наверно, понял, что не хотелось ей Вовку втискивать — между ними. Понял и оценил.
Или просто скумекал — что тут ему «светит». Черт, пойди разбери.
Она улыбнулась в ответ, совсем чуть-чуть.
Стояли друг напротив друга, молчали.
Она не знала — что ему надо. Вернее, не хотела предполагать самое банальное. Пускай один шанс на тысячу, что это стоит того, чтобы быть прожитым. Будь она поумнее, выждала бы. Но разве можно — ждать?
— Нико…
Глаза разом перестали смеяться, но тепло не ушло, и внезапно все стало как тогда — в первый день: вот сейчас накроет ее теплая волна, и плевать на все, пусть хоть стены рухнут.
— Нико… А если… а если это неправда?
А если это неправда — потому что ты играешься? Выждала и вызнала бы, да только мочи ждать нет, и узнать страшно.
— Что — неправда?
Переспросил… Но нет, не корчит идиота, это так, выиграть время, чтобы обойти стол, оказаться рядом, глаза от края до края, она стоит, смотрит снизу вверх, близко подошел.
— Понимаешь, я хотела бы, чтобы… чтобы оно…
Тепло как. Смотрит, и путаешься в словах, все не те приходят, а тех будто и вовсе не знаешь.
— Я просто хотела…
Остановил, и не то чтобы — сожаление, но вздох, в каждом слове будто вздох:
— Олюшка, прекрасная, ты ведь далеко…
И несколько секунд молчания, потом отпрянули друг от друга: Свету стучать не научили.
— Нико, вот вывела полосу. Посмотри.
Они склоняются над листом, глупо топтаться рядом.
— И потом два дня — четверг и пятницу — он вел себя со мной, будто я… не знаю…
— Будто у него к тебе исключительно сурьезное отношение.
— Ален, ну что ты так цинично?
Ольке уже под тридцатник, а рассуждает, как тринадцатилетняя.
— Потому что у мужиков настоящее чувство рождается с трудом. И если это происходит, нужны… скажем так, не те условия, о которых ты тут нам с Иосифом поведала. Да и срок… у вас маленький. Если что и зародилось, так только эмбрион. Без глаз и сердца.
В Алене Оленьку раздражало именно это — помесь цинизма с поэтическим слогом. Этакий гибрид из Онегина и Ленского. «Без глаз и сердца».
— Понятно. А у вас с Иосифом были прямо-таки идеальные условия, как я понимаю. Опасная близость супруги подогревала… «эмбриона».
Олька бесилась, и бесилась оттого, что была не права. Потому что сказать нечего.
— У нас не было эмбриона. Оно сразу возникло. Но такое бывает редко, Оль, не надо говорить, что это твой случай. Может, если бы я не напомнила Иосифу жену в молодости, ничего и не случилось бы.
Алена будто не хочет слушать про эти два последних дня — четверг и пятницу. Женского любопытства у нее нет. К ней не заходишь — она и не позвонит, а зайдешь наконец — не спросит, почему пропадала. Но говорить больше не с кем. Выходишь замуж, рожаешь ребенка и оказываешься в вакууме.
— Почему ты не веришь в эту историю? Почему со мной не может случиться что-то красивое? Я не могу больше — вот так, между кухней и…
Сейчас Олька заревет, у нее нервы. Она хотела влюбиться, и ей это удалось. А такие мелочи, как…
— А такие мелочи, как «К двенадцати буду» тебя не остужают?
Собиралась зареветь, но на полпути остановилась. Тема уж больно животрепещущая.
— Ну ты же не желаешь ничего слушать! Это не те «двенадцать» были…
— Неужели двенадцать утра? Где же он всю ночь шататься собирался?..
Это действительно были двенадцать утра. Оленька промучилась до трех ночи, размышляя над вопросом — любовница? благоверная? ребенок? сестра? может, мама? Кто ждал его? Утром встала в отвратном настроении, не клеилось это все — зачем кивать на то, что она «далеко», если его самого нетерпеливо ожидают с жареной курицей?
Решила поговорить со Светой (она-то в теме). Небрежно так бросить: «А Нико женат?» Или — нет, похитрее: «А чего Нико нас допоздна держит? Его что, дома не ждут?»
Но все разрешилось чудесным образом.
Вера-наборщица, юное создание, единственная, кто являлся поутру и отчаливал ровно в шесть (училась на вечерке), сдавала зимнюю сессию, но на работу приходила: когда брали, условием было, что служба во главе угла. Вера согласилась: капитализм, выживает покорнейший.
И вот у этой Веры случился экзамен, после экзамена юноши и юницы решили отметить успешное начало сессии, и ведь отметили. Что там такое приключилось, осталось Вериной тайной, но появилась она в подвале вместо десяти утра в половине третьего дня. На ее беду, Шлыков нарисовался четвертью часа раньше, а ведь поспеши она, история могла бы и не всплыть. Хотя, может, она и так спешила.
Шлыков, понятно, на ситуацию среагировал. Сейчас не гаркнешь — человек в ответственный момент, перед сдачей номера, еще что-нибудь отметит.
Вид у Веры был неважнецкий, но Нико это не смягчило.
— Я вчера вернулся домой в час ночи, — заявил он так, чтобы все слышали, а не только Вера. — А в полдень был уже в типографии, но, чтобы быть там к двенадцати, все личные дела сместил на с восьми до одиннадцати, и сделал.
На словах «быть там к двенадцати» короткий взгляд на Оленьку.
— Это я к тому, что личная жизнь, Вера, вещь замечательная, но выноси ее за рамки служебной. А то придется нам расстаться. Поняла?
Вера хмуро кивнула.
— Домой иди.
— В половине одиннадцатого вечера он звонит в типографию? — Алена сжимала двумя пальцами тоненькие, нежные лапки Свинтуса. Как же они в природе по земле топают, может, коростой покрываются?
Оленька вздохнула: разве можно так жить, ничему не веря?
— Типография ночью вообще-то работает.
— Ты уверена?
— Я знаю.
— И ночью, и днем?
— Да.
— Какие трудолюбивые граждане.
Непонятно, чего Алена добивается. Все равно она не может судить, вот так, издалека. Как передать (и надо ли?) — это ощущение… два дня — нет, не ласки, не нежности, к ним дорожка уже проложена, но это еще не они, — два дня ты будто елочная игрушка в вате: тебя берегут, тебе мягко и уютно — зажмуриться хочется от блаженства.
В углу у Алены стояла небольшая елка, вместе покупали. Все шары были одинаковыми, усыпанные блестками, они только цветом различались. Иногда Алена обнаруживала полное отсутствие фантазии. Или нет, просто купила коробку, не думая.
Все новое: год, снег за окном, работа, и вот это — когда ты как игрушка. И Алена думает, что она, Оля, возьмет и откажется от этого только потому, что Шлыков слишком хорош.
Оленька стукнула ногтем по елочному шару, он тихо звякнул.
— Взрослые мужчины умеют окружить… теплом. Да?
«Да?» — просто чтобы показать: она тоже знает.
— Это твой Шлыков «взрослый»? Ему, ты говорила, сорок три? Ну, по моим меркам, он еще в штанишках коротких. Что похоже на истину.
— Нико? В штанишках? Ну-ну. Знаешь, сколько он всего повидал? Я тебе рассказывала, как он квартиру купил? Нет? Чтобы залог внести, на БАМ студентом поехал — зарабатывал бешеные деньги по тем временам, рублей восемьсот в месяц. Чуть там не остался.
— Деньги держали?
— Нет, ощущение свободы. Тайга, сопки, красиво очень.
— Воля…
Оленька встрепенулась:
— Верно, воля… Он так и сказал…
— Знаешь разницу между «свободой» и «волей»? Воля — это свобода без границ, даже внутренних. И ты хочешь, чтобы такой человек… Свинтус, куда собрался?
Свинтус стек с Алениных колен и принялся обследовать диван, вперед усишками.
— Чтобы такой человек — что?
Оленька знала одно: Алена против Нико, непонятно почему, но против.
— Чтобы такой человек стал себя чем-то связывать.
— Да кто ж его вяжет…
— Ты.
Это уж совсем смешно. Разве не она, Оля, первая сказала, что этакую рыбу, как Шлыков, ловить нельзя? И потом, где это она его «вяжет»?
— Ты же собираешься ему позвонить.
Сравнила — вязание по рукам и ногам с невинным звонком.
— Может, мне его не хватает. Может, мне поговорить надо. Что в этом такого?
— А то. Оставь мужика в покое.
— Я не…
— Хотя бы на выходные. Пойдем, познакомлю с Васей.
Вышла от Алены, но вниз не поехала. Ждала, пока утихнут лифты, крутила в пальцах телефончик: серебряная рыбешка, легонькая, изящная — выбирала сама, а купил Вовка, на день рождения. И оттого неловко как-то звонить с этого телефона Нико. Впрочем, какая разница, теперь поздно совеститься.
Понимала, что права Алена — хотя бы в том, что не стоит пороть горячку. И медленное сближение куда вернее воздействует на мужские мозги, чем столкновение. Но ведь она ничего крамольного не делает, на простыню к нему не прыгает, просто звонит и предлагает (как соседу) посидеть за бокалом винца. Давая таким образом понять, что дома она не приклеенная. И расширяя возможности лучше узнать друг друга. Чтоб столкновение не столкновением было, а мягким приземлением.
Звонить с подаренного Вовкой мобильника все-таки противно. Но это чувство будет теперь с ней повсюду. Люди придумали брак и священность его уз, а ведь на то и говорят «узы», потому что — если с радостью живешь с человеком, то ни о каких узах и речи нет, а коли нет радости — руки выкручены, священной веревкой перевиты: сиди и не рыпайся, иначе совесть до косточек заест.
Один лифт утих, но второй гудел, где-то далеко внизу терпеливо открывая и закрывая беззубую пасть. Наверно, ребятишки баловались, а может, кто-то переезжал: таскал мебель, как заведенный.
Оленька вышла на черную лестницу, притворила дверь. В наступившей тишине ухало сердце. Она стояла и прислушивалась к нему. Ей совсем, совсем расхотелось звонить. Несколько раз она начинала набирать, но волнение становилось нестерпимым — нажимала кнопку отбоя. Что сказать, как? Нет, уж лучше дома сидеть. Но она представляла себе Вовку (включил идиотский боевик, а Степана засадил за компьютер, проводить по лабиринтам блин с глазами, на ухабах подпрыгивающий), представляла этот гаснущий день, вспыхивающие за окном огни, дурацкая эта неоновая «АКЕТПА» не сразу загорится, а частями, с натугой, и бросит на снег за окном химически-зеленый отсвет… нет. Нет. Она позвонит Нико. Скажет Вовке, что они сегодня работают, недолго. Возьмет машину, Вовке ж не нужно.
Она набрала в легкие воздуха, выдохнула и побежала пальцем по кнопкам.
— Интересно, вот сейчас праздники… а со вторника кто будет Степу из сада забирать?
Вовка сидел перед телевизором — то ли фильм был бесконечным, то ли он его в два приема смотрел.
— Хочешь, чтобы я ушла из «Холостяка»?
— Я ничего не хочу. Просто спрашиваю.
Раньше он эту проблему решил бы сам, все неуютные мелочи быта всегда висели на нем, от «чтобы мыло не кончалось» до «сходить на собрание жилтоварищества». Оленька привыкла к этому копеечному, но — безусловно — комфорту, понятия не имела, где он платит за свет и как записывать показания счетчика. Еле добилась права сама себе прокладки покупать, в остальном Володик держал оборону. Хозяйственность не пропьешь.
А сейчас он все это сделал специально, Оленька уверена была. Знал, что она клювом прощелкает, не подумает. И вот за два дня невзначай интересуется.
— Я Алену попрошу, на первое время…
— Ну конечно. Сейчас. Своего бэбика одного дома оставит, а за твоим побежит. Во тьму и холод.
— Галю с одиннадцатого этажа можно…
— Галин сын в саду около дома, а Степа — по твоей милости — за три квартала. Никуда она не пойдет.
— Там сад лучше, и ты это прекрасно знаешь. Я ей деньги предложу.
Оленька поклясться могла, что в глазах у Вовки мелькнуло ну если не торжество, то что-то похожее.
— Она не возьмет. Никто этим заниматься не станет. А я раньше с работы уходить не-мо-гу.
Ну прямо беда.
— Вовка, что делать-то? Я ж тоже…
И тут он пожал плечами. Все. Умыл руки. Ревнует к Нико — факт, только методы борьбы у него какие-то жалкие.
— Хорошо. Я сейчас звоню маме и еду со Степкой к ней. Может, она согласится. — И — громко, в соседнюю комнату: — Степан! Собирайся, к бабушке поедем.
— Ты хочешь заставить свою мать каждый день мотаться в Бутово, чтобы забирать ребенка? А потом на ночь глядя возвращаться?
— А я ее попрошу у нас пожить недельку. Пока замену ей найду.
Поморщился — не хочет тещу на недельку. Сам виноват.
— И как же ты найдешь замену?
Думает, она совсем уж беспомощна. Видно, для того и старался все это время — чтобы зависима была. Высадил в теплицу и знай температурку поддерживал.
— Ключи от машины дай.
Если Шлыков перезвонит, по крайней мере, она будет не дома. За последние дни у Вовки уши вымахали, как у слона, в квартире разговаривать невозможно.
Автоответчик сообщил, мол, не огорчайтесь, что не застали, — оставьте сообщение… как только, так сразу… Она и оставила, после некоторого колебания. Но это лучше, чем перезванивать.
Сказала, что ее посетила незатейливая идейка, которой она не прочь поделиться. «Набери меня, когда сможешь. Оля». Идейка, понятно, о встрече, но кто ж сразу карты раскрывает. Пускай сперва позвонит.
Просидела у мамы до одиннадцати (Степана уложили), потом домой поехала. Договорились, что завтра вернется и они втроем пойдут в парк. Степа недельку поживет у бабушки. А бабушка купит себе больничный, и дело с концом. Все довольны, включая участкового врача.
Как только в дом вошла, услышала странные звуки. То ли хрюканье, то ли повизгивание. Заглянула в кухню и глазам не поверила: на столе стояла большая клетка, а в ней сидел Свинтус. В черненьких лапках он держал стебель цветной капусты и точил его, живо двигая усишками. Рядом примостился не вышедший встречать Вовка и чесал Свинтуса пальцем, сквозь прутья клетки.
Не хотелось заговаривать. Она с удовольствием осталась бы у мамы, если не надо было бы собрать Степке вещи на неделю. Но тут уж не до молчанки.
— Что случилось?..
Алена смотрела на спящее Юленькино лицо. Нежное такое личико, безмятежное…
Собралась буквально за час, покидала в сумку необходимое, забыла половину, пес с ним.
Напрочь из головы вылетело, что есть еще Свинтус. Насилу вытащила из-под дивана, весь в пыли, аж поседел, только глаза-бусины — черные, блестящие: глядят. Набрала Олин домашний, подошел ее муж.
Он оказался вполне милым, этот Володя. Поднялся, забрал клетку, сумку с вещами. Сказал, что отвезет на вокзал. Сообщил, что «Оля со Степой к матери поехали». «А меня никто не позвал», — добавил после паузы. Единственное, чем Алена нашла поддержать тему: «А чего они машину не взяли? У Оли же права есть» — натолкнулось на усмешку: «А я ей ключи не дал». Алена в ответ промолчала.
По дороге на вокзал говорили ни о чем.
Этот мальчик страдает, и у мальчика нет шансов удержать то, чем он якобы владел. Домашний мальчик. Не злой, но до поры: и хомяка можно растравить.
Мальчик сделал ставку на другое существо. Этому другому существу, Ольке, дано почетное право заполнять всю его жизнь. В общем-то пустую жизнь.
— А что ты делал до встречи с Олей?
Он принялся рассказывать — без энтузиазма, но гладко, — как жил в Гонконге, как тусовался с питерскими рокерами, как…
— И ты был счастлив?
Пожал плечом.
— Я не знаю. Ты о чем?
Он не знает. Не знает, что человек, который самому себе не нужен, никогда не будет нужен другому: это нехитрый закон.
Жалко мальчика, не на ту поставил. Ольке ведь герой требуется, а не передвигатель домашних тапочек.
Но он неядовит и заботлив. Он, может, жизнь за нее, Ольку, отдал бы. При случае. Ему не жалко. Но это не храбрость.
Как раз сегодня нашлась книжка Секстон — для Ольки. Ну куда уж. Кузнечик ничего не слышит, кузнечику герой мерещится. А в книжке как раз об этом —
«И когда любимый человек
ценою жизни спас тебя, та храбрость
не храбростью была, а лишь любовью.
Любовь проста, как мыльце».
— Любовь проста, как мыльце.
— Что?
Как ему объяснить, грустному Володе, что любовь — это просто? Не надо быть сильным, чтобы отдаться любви и затем «незаслуженно» страдать. А вот храбрости надо учиться.
Если сейчас у нее отнимут Иосифа, да, ей будет очень тяжело. Но она выстоит. Вот и все.
— Надо выстоять, Володя. Вот и все.
Приехали на вокзал раньше, чем она думала. У них полчаса было, но ей не сиделось — взяли кофе в пластиковых стаканчиках, встали у выхода на пути. Он хотел бутерброд — купить, отказалась. Ничего в горло не лезло.
— Володя, я тебе дам ключи от квартиры. Совсем забыла — у меня же цветы. Пусть Оля поливает, хотя бы раз в три дня.
— Я сам буду.
То ли неожиданное это сближение так подействовало, и он хочет что-то хорошее для нее сделать, то ли боится Ольке ключи от пустой квартиры давать.
Стучат колеса. В детстве она любила этот стук. Нина иногда — очень редко — вывозила ее на море, и колеса стучали лучшей музыкой на свете.
Нина… Нет, об этом она будет думать утром, не сейчас.
То-то завтра Ося удивится, обнаружив ее в Нижнем. Всплыло его лицо, когда первого января она вбежала в комнату из кухни — уже спать легли, но свет еще не потушили. Пить захотелось, и возле раковины она обнаружила мускулистого такого таракана. Одинокого. Влетела в комнату: «Ося! Убей эту гадость! Скорее!» Приподнялся на локте: «Это ты так про Свинтуса?» Но тут не до смеха — зверюга уйдет в любую секунду, нарожает потом детушек. Надо же, новый дом. «Ося, ну прошу тебя, там тараканище огромный!» Даже ноги с дивана не спустил. Видно, очень идти не хотелось. Развел руками: «Так это ж Вася…» Метнулась в кухню — поздно, ушла животина. Меж тем Ося завелся: «Вася дом охраняет. Вася кому хочешь руки переломает…» Смотрела на его лицо; оно всегда будет для нее красивым.
Как оказалось, не только для нее.
Нина, зачем ты это сделала. Где найти вторую такую: в шестьдесят лет ей все еще пятнадцать, со всеми вытекающими — обидами, мечтаниями. Для нее это был позор и это было предательство — с ее, Алениной, стороны. Наверно, она навоображала, что они с Осей смеялись над ней все это время. Над ней, вытащившей Алену из семейки-клоаки, не пожалевшей своего будущего. Кто знает, могла бы тогда, давно, за своего Витю выйти, еще одно дитя родить — ей было сорок пять. А вместо этого отмыла Алену, запуганную Алену, первое время не отходившую от нее ни на шаг, потому что здесь кормили и не били. Нина… Может, это просто несчастный случай. Но теперь — все. Она будет рядом столько, сколько нужно. Прямо с Юлькой станет ночевать в больнице. Пускай попробуют не разрешить. Она так долго искала ее. Только бы — простила.
Все эти выспренние слова, тьфу. «Надо выстоять, Володя. Вот и все». Правда одна: он любит женщину, которая к нему равнодушна. Которая непонятно почему выскочила за него замуж и даже ребенка родила (не хотела, но родила-таки, значит, в счет).
Странная она была в этот вечер, Алена. Может, у нее что-то случилось, он не стал спрашивать. Какие-то фразы бессвязные бросала. Ну поэтесса, у них все не как у людей. Хотя, может, на что намекала. Понятно, она информирована куда лучше его. Что же это значило — «Надо выстоять»? Что у Ольки просто блажь? Или что Олька уйти собралась? Куда она пойдет? Неужто и правда у них там с этим… как его… Шлыковым…
Его больше не раздражала Алена. Если бы она не была так взъерошена, не спешила бы так, они могли бы сесть, пивка выпить.
По пути с вокзала подумал, что можно было бы заехать за Олькой к ее матери, но не стал. Противно возвращаться в пустую квартиру, но — как там Алена сказала? — выстоять надо?
На самом деле, хотелось бы узнать Алену поближе. Может, это сейчас так показалось — было в ней что-то страдальческое, что ли. Хрупкая такая, загораживается усмешечкой. Он в Ольку влюбился именно поэтому — защитить захотелось. Все отдать, хотя и не владел ничем. Да… Защитил. Отдал. Ни разу «люблю» не сказала, сука.
Степка, жизнь моя, как я скучаю по тебе. Увезли на неделю, даже не спросили: Володя, а ты согласен? Деваться некуда, согласился бы, но как пусто стало в доме. Развлечение — телик под пивко да — около одиннадцати — ехать за Олькой. Она надулась, что ключи ей не дал, думает, мстил. (Есть уже за что?) Просто после этого неврастеничного «Жми на желтый!» за руль ее пускать не хочется. Еще и с ребенком.
…Приедешь в половине двенадцатого к ним под дверь, бутылочку вскроешь и ждешь до посинения. Главное, успеть отлить до ее прихода — очень раздражается, когда на полпути из машины вылетаешь.
…Повесила объявление в подъезде: «Ищу женщину, чтобы забирать ребенка из детского сада». Прошло четыре дня, никто не откликнулся. Это даже порадовало — не может она ничего, без него как была беспомощной, так и осталась. Позвонил в сад, узнал, что есть пара ребятишек, за которыми пенсионерка приходит, некая Эльвира Ивановна — у этой Эльвиры детсад на дому, обойдет два или три садика, соберет детей и домой ведет. Ужином кормит. А уж родители особо занятые забирают чад, когда могут. Добыл телефон Э.И., позвонил, сговорился. Все. На следующей неделе Степка дома будет.
У Шлыкова новая манера. Который день подшучивает, незлобно так. Можно сказать, даже ласково, но в меру.
В выходные не перезвонил. А как ждала. В воскресенье встала пораньше, собрала Степкины вещи и вон из дома. При маме проще.
— Не знаю, чем вы, господа, занимались в уик-энд, — выразительный взгляд на Егора, тот хмыкает, — а я сидел и строгал статью, как старый Карло. В рубрику «Холостой выстрел». Вводная статейка, как уславливались.
— Название? — Это Света.
— «Охота на охоту». По-моему, вполне.
— Нико у нас заядлый охотник, — зачем-то пояснила Оленьке Света.
И тут Оленьку черт за язык потянул:
— А я придумала еще одну рубрику со словом «холостой»…
Не стоило так шутить, особенно в присутствии Светы. Та уже косилась.
— «Холостой патрон»…
— Ну, «выстрел», «патрон»… Суть одна, — это Егор.
— Ничего себе одна. «Холостой патрон» — рубрика для тех, кто не знает, как общаться с одиноким, но симпатичным шефом… Патроном…
Нико хохотнул.
— Ну-у-у… — протянул Егор, — пожалуй, я тут лишний… пойду за «крошкой-картошкой». Кому брать?
Всем: Сереге, Нико, Свете, Оленьке.
Это была пятница. Назавтра выходили тоже — сдаваться ведь через полторы недели.
«Завтра будет разговор со Светой», — шестым чувством уловила Оленька.
Не подвело шестое чувство.
Пришла — Света уже у компьютера сидит, в углу покорно клацает клавишами Вера. Егор появился и сразу убежал за колой. Больше никого.
— Вас только двое?
— Да подойдут сейчас, — отвечает Света, оторвавшись от экрана. — Суббота как-никак. Нико, наверно, с женой в постели поваляться хочется.
Света смотрит на Оленьку в упор. И Оленька думает только о том, как спрятать лицо — изломавшееся, будто на картине Пикассо.
— Это было отчаяние. Но я не специально. Пошла, наверное, на красный. Я просто шла куда-то. Вот пыталась вспомнить, как в поезде ехала, как с вокзала выходила — будто не было этого. И около вокзала… Кажется, я все-таки не успела испугаться. Просто что-то страшное надвинулось, но испугаться ему я не успела. Я не успела…
Когда Нина повторяла одни и те же фразы, Алене казалось, что Нина далеко, думает совсем о другом, а может, и ни о чем не думает, у нее на голове гематома, неизвестно, какие последствия ждут.
— Знаешь, я запахи перестала чувствовать.
Вот тут-то ей, можно сказать, повезло. На соседней койке лежала бабулька: когда она шевелилась, от нее несло мочой.
Юльку Алена оставила у подруги (воскресенье), на несколько часов. Иосиф обещал подъехать ближе к вечеру, когда сочинит легенду для Ольги Эги-ди-юсовны.
— Нина?
На лице один шрамик, нога в гипсе. Это можно пережить. Будут ли делать операцию, неизвестно. Лучше, конечно, чтобы так срослось. Врач только завтра появится, выходные же.
— Нина, тебе очень больно?
— А ты как думаешь? — Всхлип.
Молчание.
— Знаешь, Алена, не это самое ужасное. Вот отчаяние, да. Где взять обезболивающее… Я такой одинокой себя почувствовала. Будто я совсем одна, понимаешь?
— Понимаю. Раньше у тебя была я.
Нина не ответила, отвернула лицо. Под другим углом шрам оказался довольно заметным.
— Я никуда от тебя не делась, Нина. Я с тобой. Я всегда была с тобой.
— Нет, — Нина зажмурила глаза, и ресницы сейчас же промокли. — Нет.
— Да.
Нина вытащила руку из-под одеяла, провела ладонью по глазам. Лак у нее на ногтях облупился.
Бабка на соседней койке завозилась, и Алена затаила дыхание.
Нина с минуту смотрела на лежавшие на тумбочке красные яблоки — единственное, что Алена успела ей купить, — потом произнесла тоном скорее доверительным:
— Я даже рада, что все так случилось. Знала, что ты прибежишь. И что тебе будет плохо.
Алена улыбнулась:
— Нина, ну какой ты ребенок! «Пойду выколю себе глаз, пусть у тещи зять кривой будет!»
— Мне было так… невыносимо, когда я из твоего дома утром уходила. И после тоже. Жар внутри, такой жар…
Глупо бабушке с внучкой конкурировать.
— Нина… Потом напишешь красивые стихи, ты ж еще не бросила «это дело»…
(Как-то Нина замучила гостей декламациями своих виршей, и один, подшофе, не выдержал: «Нинка, бросай ты это дело, скверно у тебя получается»; с тех пор в дом допущен не был.)
— А и напишу! — буркнула Нина.
Алена взяла ее за руку. Здесь, в мире рифм, они соперничали, посмеивались одна над другой, каждая уверенная в своем превосходстве. С того времени, как Алена перестала являть миру свои стихи, Нину разбирали разом любопытство и страх — а вдруг та, другая, лучше пишет, оттого и скрытничает, оттого и подшучивает над ней. Но сейчас Алена говорила без усмешки.
— Вот и напиши. Всегда же через боль.
Нина повторила:
— Такой жар, там, внутри. И одиночество.
Алена помолчала мгновенье, потом произнесла:
— «…ты был один тогда, и пламя жгло,
обугливало сердце, превращая
живое в пепел, ты ж его сжимал
рукой, пока не задушил последний всполох.
Затем, мой милый, это пепелище
засыпал ты, лицо припудрив горю,
покрыл все это плотным одеялом
и дал уснуть. Когда ж оно проснулось,
не горе это было, а цветок,
цветок из лепестков, как крылья».
Я тут для Оли, соседки, Энн Секстон нашла, полистала… Удивительно, все еще что-то помню.
Нина вдруг ожила. Что-то появилось у нее в глазах, и Алена подумала: «Сейчас будет торговаться». Это было бы очень в Нинином духе.
— Алена… Прочти мне что-нибудь свое, и мы будем квиты.
Разве он обманывал? Она сама себе кино показала. Холостяк нашелся… Разве такие бывают холостяками? Или нет, такие как раз и бывают. Десять раз женат, а все равно свободен для предложений. Интересно, а со Светой у него тоже роман был? Уж больно она нервная. Ведь сколько удовольствия себе доставила своим заявлением. Сволочная баба. Да какой коллективчик ни вспомнишь — всюду бабы склочные. Что в «Доме и офисе», что в «Красоте», откуда еле ноги унесла: работа — тоска, сплошное «косметика-тренажеры-диеты», а тетки одна другой зубастее. А «Жлобус»! Лера, которая была с этим… как его, Хомяковым, и еще секретарша — готова слабого в клочья разорвать, а на вид вечно утомленная. Была там еще Кэтрин… Незлая, но озлившаяся от такой жизни Кэтрин. Самая нормальная в этой своре, несмотря на все свои закидоны. Надо бы как-нибудь повидать ее… Но какая же все-таки свинья эта Света. Да и Шлыков не лучше. Наверно, всем все видно, всем все «понятно». Она, Оля, круглая дура, вприпрыжку бегущая мужу рожки наставлять. Хорошее начало, ничего не скажешь. Вот тебе и «пшашник шишни». Как бы не пришлось увольняться, от стыда.
Схватилась за сумку:
— Пойду булку куплю.
Как это ни грустно, надо завязывать со всем этим. Просто работать. Если с кем-то не сложилось, это не значит, что пора в петлю. Вот тут-то и понадобится — как там Алена сказала? — храбрость. Когда ни шагу назад и еще даже улыбаешься.
«Олюшка… прекрасная…» — но ведь говорил же, зараза. Врал? Игрался? И это тепло — просто отработанный цирковой номер? Наплевать. Все перечеркнуть. Все начать с листа белого. Чудо не случилось, ну и черт с ним. На днях проходила мимо витрины с дорогим бельем. Ведь она таскает застиранную хэбэшку, ей все равно. Вовкино мнение не интересует, да и нет у него никакого мнения. Ему она нужна, а не белье.
Бродила между стайками кружевных, вышитых, усыпанных бусинками вещиц. Долго колебалась между строгим черным комплектом, с ниткой бусин цвета слоновой кости, и бледно-зеленым, с вышивкой: такие малахитовые тюльпаны — тонкие стебли, вытянутые лепестки. Померила оба, и оба подошли. Дорогое белье. Оленька никак не могла решиться взять один, не то что два. Но потом взяла. Оба.
Ни к чему теперь.
Машину Шлыкова она заметила издалека. Поскорей завернула за угол.
Как смехотворно все кончилось.
Степка теперь с Эльвирой Ивановной неразлейвода. В воскресенье гуляли, упал, завыл. И сквозь вой пробивается: «Э-эля… Э-эля…» Я сперва не понял, подумал, это припев такой. Но потом догадался. Недели Степану хватило для развития бурных чувств. Весь в маму.
Свинтус в квартире освоился, топочет, лезет под ноги, похрюкивает. Деловой. Степка сперва его боялся, а теперь только им и занят: «Свитус хочет яблочко», «Свитус кататься будет» («н» из вредности, что ли, не выговаривает). Сажает пушистого в грузовичок и возит за веревку по квартире. Тот встанет в кузове на задние лапы, передние положит на край и стоит, как некто на капитанском мостике, усов новогодний салют. Степка повозит его, а потом обязательно из кузова вывалит: крутит ручку сбоку, кузов поднимается, перекашивается, Свинтус скользит лапчонками и валится на пол. Дальше — кто быстрее: Свинтус — под диван или Степан со своими объятиями.
Олька ходит как в воду опущенная и вытащенная. Мокрая курица, словом. Что с ней, непонятно. На днях очнулась: а когда Алена вернется? Когда захочет, тогда и вернется, мне она телефон не оставляла. Московский мобильный, понятно, отключен. Не ждет она звонков отсюда. Ольке, конечно, непросто: теперь бегать не к кому, жалиться. А ведь вся на нервах, чуть что — в крик или в слезы. Наверно, с начальничком проблемы. Тем лучше. Тем лучше.
— Свет, зайди на минутку, как закончишь.
Зашла.
— Ты что-то Оле ляпнула?
— В смысле?
— В смысле, что я мерзавец, у меня шестеро детей, две любовницы, которых я избиваю, и несчастная жена? Ты же обычно так действуешь?
— Нико, я дружу с Машкой и не позволю подложить ей свинью. Очередную.
— Машке никто свиней не подкладывает. Мы вместе уже двадцать с лишним лет. Я живой человек, Света.
Вроде как можно понять.
— Ну хорошо. Но что ты в этой Оле нашел? Или на безрыбье?
— «Безрыбья» не бывает. А нашел… да… что искал — то и нашел. Тут я ничего нового не придумал.
— Как всегда, таланты выискиваем?
— А почему нет? Она хороша собой — ладно, не спорь, это я тебе говорю, — и ум у нее живой. Меня такие женщины интересуют.
— То есть ты никогда ко мне не подкатывал, потому что я бездарна да еще и на Шрека похожа?
Откинулся на спинку кресла, потянулся:
— Если ты была бы бездарна, я тебя сюда не позвал бы. Ты же знаешь, для меня дружеских связей не существует, а есть только работа: можешь — не можешь. А насчет Шрека… Ну… что есть, то есть…
Еле увернулся от пепельницы.
— С ума сошла! Пошутил! Сдаюсь! — И задумчиво: — То есть только что прозвучало предложение…
— Предложение? Не дождешься. Я ж с твоей «прекрасной Олюшкой» не стану конкурировать…
— Та-а-ак… Подслушивала?
— А то.
— Не люблю я это.
— Думаешь, мне нравится? Но надо же быть в курсе событий.
Хмыкнул:
— Я тебе сообщу, когда…
— Когда ее оприходуешь? Давай. Только вряд ли у тебя это получится.
Нахмурился, уткнулся в компьютер.
— Свет, слова выбирай, ладно? Мм… почему такие мрачные прогнозы на мое светлое будущее?
— Ты ее видел последние дни? На ней же лица нет. Она как ужаленная выскочила булку покупать, когда я сказала, что… ну, про Машку сказала.
— Тебя кто за язык тянул?
Света достала из кармана зеркальце, посмотрела в него, ощерив зубы.
— То есть ты девчонке голову морочишь?
— Да она ничего не спрашивала. К тому же у нее у самой муж наблюдается. Сморчок такой.
— Вот-вот. Она спит и видит, как от него отвалить. А тут ты, на белой кобыле. У Оли с головой проблемы. В тридцать лет нормальные люди в меру циничны.
Оторвался от компьютера.
— Светка, ты не понимаешь. В этом и весь цимус. Она просто потерянная такая. Сидит корректором, хотя могла бы дальше двигать. Мужа не бросает, потому что, опять же, куда идти, не знает. Смелости ей не хватает. Знаешь, у меня даже какое-то такое чувство появилось… Защитить ее хочется, проблемы ее на себя взять. Чушь, но трогательно. Я собой доволен. Давно ничего подобного не испытывал.
— Понятно. Вот таких, как я, защищать не хочется.
— Тебя — защищать? Да я еле от пепельницы увернулся.
Помолчали.
— Ага, а потом будешь от нее избавляться, как ты это обычно делаешь.
— Да в том-то и дело, что с ней такой номер не пройдет. Она из тех, у которых «все или ничего».
— Максималисты, по-научному.
— Да нет. Просто она все слишком серьезно воспринимает. Может потом глупостей натворить, в стиле пятнадцатилетней. Сто пудов, что позовет к себе, едва сморчок отъедет на пару дней, — понаставит свечек, музычку подберет. И будет ждать признаний.
— Да… иначе, боюсь, никак.
Опять уткнулся в компьютер:
— А ты не издевайся. Вообще-то я не тороплюсь. Посмотрим.
Света встала, подошла к двери.
— Ты только уж скажи ей что-нибудь… жизнеутверждающее. А то она рассеянная стала, глаза на мокром месте, детский сад. Если бы я знала, что она такая сахарная — замужняя с ребенком, — не говорила бы ничего. Кстати, она уже две опечатки упустила. А нам сдаваться через неделю.
— Ну, скажу, что статью ее в следующий номер поставим.
Света резко повернулась.
— Да неужели? А мои тексты тебя не устраивают!
— Свет, не кипятись. Тут ничего личного. У нее хороший материал, с ним можно работать. Из этих рассказов кайтеров она вылила всю воду, получилось очень живо. С технической частью разберемся. А ты… ты фантастический дизайнер, но писать тебе вредно.
— Ясно. Что ж ей сразу не сказал? Она скисла, бедная.
— Ну так, чтобы не расслаблялась. И прекрати говорить о ней в покровительственном тоне. Склочный вы все же народ, бабы.
Света пожала плечом, взялась за ручку двери. Отправил ей вдогонку:
— Машке не скажешь?
— Черт с тобой. Делаю исключительно ради нее. Зачем ей трепать нервы. Да и у тебя, надеюсь, ума хватит цветочек не срывать. Камушком потом на шее повиснет. У меня одно условие: держи в курсе. Нико… ну немножечко… Мне ж интересно.
— В ближайшее время новостей не жди, работы полно.
Самое трудное — это не падение. Ну что — падение? Летишь себе, думаешь о жизни. Думаешь о том, что — не сложилось, о том, что глупо от этого зависеть. Заставляешь себя делать обычные дела — если не с радостью, то хотя бы не с отвращением. Говоришь себе, что у тебя нет поводов для того, чтобы отворачиваться от мира и утыкаться носом в диванную подушку. Ведь и правда — ты ничего и никого не потеряла, потому что ничем не владела. Это все фантазии: вообразишь полные ладони, а потом окажется, что они по-прежнему пусты. А ощущение от сладкой тяжести осталось, вот ты и тоскуешь. Но это все можно пережить.
Самое трудное — это падение и за ним — взлет. Ты уже стреляный воробей, ты веришь и не веришь. Сердцу верить хочется, но разум отказывается — ты только-только начинаешь успокаиваться, жизнь входит в колею. В конце концов, в колее тоже неплохо: нервы на месте.
Еще немного — и Оленька прониклась бы благодарностью к Володику. Терпел, молчал. Делал вид, что ничего не понимает. А может, и правда ничего не видел?
Да и было что?
Наверно, что-то было. Потому что сегодня Света ни с того ни с сего поинтересовалась у Шлыкова, как его жена терпит постоянные ночные возвращения. И добавила: «Ей что, все равно?» Губу прикусила, сдержала улыбку. Оленька заметила. Наверно, Света его жену не переносит. Или, скорее всего, просто завидует. Так или иначе, вопрос бестактный. Но Нико не надулся, спокойно так ответил: «Может быть».
И Света не выдержала, хихикнула, непонятно, что ее так рассмешило. Наверно, безучастие, с которым он это произнес. Да кто ее знает.
Но с той минуты начался этот пугающий взлет, пугающий: второй раз падать страшнее. Это как в аквапарке: съехать первый раз с горки — как нечего делать, а вот второй… Но стало так легко сразу. Так легко.
А, да, еще в апрельский номер кайтеров ставят. Надо позвонить Глебу, порадовать.
Номер сдали, сидели напролет последнюю неделю, поэтому Нико отпустил всех до первого февраля: с субботы до вторника, четыре дня свободы.
Четыре дня для того, чтобы подумать.
Хотя о чем думать? Последнюю неделю носились как сумасшедшие, не до сантиментов было. Первый номер надо в срок сдать, хоть умри.
Кстати, вроде неплохо получилось. На обложку поставили актрису из нашумевшего сериала (все видели, кроме Оленьки; непонятно, когда они телевизор смотреть умудряются). У актрисы больше открыто, чем прикрыто. Ну, холостяки, они такие, сразу побегут покупать.
Статьи… Оленьке приятно было их вычитывать. Это тебе не «Дом и офис» с излияниями про кондиционеры и утюги.
А с Нико… Оленька вдруг поняла: все шло своим ходом, с Нико. Какая нелепость — форсировать эти отношения! Сейчас, завершив отчаянное падение мягким взлетом, она никуда не спешила. Она дорожила настоящим. Потому что в нем было все: обещание, надежда. Куда уж лучше.
В понедельник отвела Степу в сад, вернулась. Будто бы и нечего делать. Решила разобрать склад барахла в прихожей, повытаскивала из тумбочки ссохшиеся кремы для обуви, еще какой-то мусор, а в процессе раскопок наткнулась на странную вещицу.
Вернее, странной была не вещица, странным было ее нахождение в дальнем углу тумбочки. Аленины ключи, она их сразу узнала — по брелоку. Брелок — миниатюрную, до сучка-задоринки прорисованную мышеловку с кусочком сыра, — привез Алене Иосиф со встречи «сырогонов».
Предположить, что Алена встречается с Вовкой, было бы нелепо. Или она дала ему ключ, чтобы он кого-то водил туда?
Не то что ревность, но какое-то противное чувство.
Вот если взять и подняться к Алене? Может, она просто подарила Вовке брелок, а ключ вообще от других дверей (от каких?). Попробовать открыть квартиру.
Нет, невозможно.
Но ведь если Вовке разрешено, то ей, Оленьке, и подавно позволено. Вовка на днях сказал, что Алена звонила, не застала ее, Олю. Какая чушь. Чтобы заставать — на то мобильный есть.
Оленька почувствовала прилив раздражения. Алена всегда будет дикой, никогда ни к кому не привяжется. Еще своего Осю за милую душу бросит. Только и умеет, что посмеиваться и оценки раздавать. Никогда ни слова о себе. Вполне в ее духе — уехать, не предупредив, не попрощавшись. Не оставив координат. Ничего не объяснив. Может, с Иосифом поссорилась и поскакала мириться? Только ее уж три недели как нет.
Одна разгадка — подняться на двадцать первый этаж. Пусть это гнусно. А Вовке не гнусно скрытничать? У них там, видно, заговор. И возможно, никаких следов она не найдет. Но надо попытаться. Все-таки неприятно чувствовать себя дурой. А дуру из нее сделали, это точно.
Оленька взяла ключ с мышеловкой, вышла на лестничную клетку и вызвала лифт.
Потом был февраль. Тринадцатого Света поинтересовалась у Нико:
— Господин Шлыков, ты помнишь, что завтра День влюбленных?
Оленька уткнулась в экран компьютера: правила финальный вариант статьи «Будь под кайтом!» — название придумывать не пришлось, лозунг кайтеров всем понравился.
Нико хмыкнул:
— Сообщаю всем, что в ближайшие три дня дизайнер будет отсутствовать. Завтра он отмечает, а потом у него последствия.
— Здесь отметим, — отозвался Серега. Похоже, его такой вариант вполне устраивал.
Но Света на реплику внимания не обратила.
— Нико, я тебя предупредила при свидетелях. В шесть часов меня тут уже не будет. А в первой половине дня мне надо кое-куда съездить. Это значит, что я постараюсь прийти пораньше, но ничего не обещаю.
— То есть ты за меня все решила?
Оленька печенками ощутила — заводится. Вообще, иногда Света разговаривала с Нико просто безобразно.
— Знаешь что… Если тебе все равно, это не значит, что другим…
Как это понимать: «тебе все равно»? С женой, похоже, и правда все не очень.
Нико встал и ушел в свой кабинет, и остаток вечера эти двое не обменялись ни словом.
Света выключила компьютер без пяти шесть и была такова. Шлыков не показался из кабинета, хотя Света нарочито громко заявила:
— Всех — с праздником!
Вышел он только около семи, сказал — расходимся в девять, раньше смысла нет, пробки.
— А я на метро поеду! — обрадовался Егор. — Можно я тогда… прямо сейчас?
— Ну валяй, раз уж бунт на корабле. Серега, ты тоже свободен.
Но Серега, вот дурень, намека не понял.
— Да не, мне дома делать нечего…
— Понятно, — Шлыков повернулся к Оленьке. — А тебе?
Вот так взял и спросил: «А тебе?» В смысле: «А тебе есть что делать дома четырнадцатого февраля?» И что отвечать? «Нет»? При всех «раздеться»? Сказать «да»? И потом доказывать, что…
— Есть еще третий вариант: «Затрудняюсь ответить», — это Нико.
Пошел к себе, на ходу бросил:
— Если не хочешь в метро толкаться в час пик, подожди до девяти, я тебя отвезу. Мне по дороге.
— Я дальше живу…
— Ну и что?
Сделать Вовке сюрприз, ввалиться в десять домой.
Как весело! Шлыковская «Субару» летит, в два счета обходит квелые автомобильчики. Нико мягко ведет машину, играется с ней. Это вам не Вовка со своей пенсионерской ездой. Как доехали — не заметила. Ну, конечно, еще и болтали.
— Мне тут фильм обещали дать посмотреть, французский. Он едва ли не все рекорды проката побил. «Марш императора» называется. Может, видела?
— Нет.
Оленька улыбается. Она незаметно разглядывает руки на руле, — как непривычно, руль в машине справа, — руки, они лучшие рассказчики. Эти — ни грубы, ни ласковы, руки человека, которому некогда миловаться. Человека, который идет куда-то. И главное, знает куда.
Шлыков ускоряется, пролетает на желтый.
— Говорят, невероятная история о мужестве.
— Что-то историческое? О каком императоре речь-то?
Повернулся:
— Ты что, правда не в курсе? Ну ты даешь. Фильм прогремел и уже с экранов сошел. Ну я — понятно, что не видел, мне некогда, но ты-то чем занята?
— Как всякая женщина. Своими переживаниями, — смеясь.
— Ах, простите.
— Ничего.
Переглянулись, засмеялись. И этот смех вдруг сблизил.
— Хочешь, Оль, секрет скажу? Я тоже мало что смотрю. Когда ребята про этот сериал говорили, откуда актриса на обложке, — я только звон о нем слышал. Но прикинулся, что видел. Всего не успеешь, вот тут и нужна команда, которой на сто процентов доверяешь. Ребята во всем этом варятся, ездят всюду — я ж на месте не держу, если оно на пользу. Мне бы тоже почаще на людях появляться, заделаться публичным человеком… Да времени жалко. Кстати, думаю, порочную практику поздних посиделок надо прикрывать, хоть ребятам и нравится. Моя беда — я неисправимая сова.
— Да мне тоже… нравится.
— Да? Вообще-то в тебе такой уж нужды нет. Ты ж можешь домой материалы брать. Просто хочется, чтобы оно быстро происходило — вычитала, поставили, все. Но если…
— Нет, не надо.
— Уверена?
— Не хочу сидеть дома.
Шлыков кинул короткий взгляд:
— У тебя же сын.
— Еще плохой матерью меня назови.
Машина резко соскользнула в соседний ряд.
— Заболтался, сейчас поворот проскочили бы. В принципе меня тогда тоже можно назвать… плохим отцом. У меня их двое. Мальчик и мальчик.
— А сколько им?
— Одиннадцать и семь.
Помолчали.
— Ну, я себя плохим отцом не считаю. Я занятой отец, это совсем другая песня. Мужик должен иметь свое дело. Вот сейчас я журнал затеял, дело для меня новое, хочется всего по максимуму, а сам иногда думаю: подниму ли? Но сразу говорю себе: имел смелость схватиться — тащи. Такой вызов самому себе. Потому что если не потяну — скверно мне будет.
Оленька улыбнулась:
— Мы тебе поможем. Дедка за репку…
Шлыков хмыкнул:
— Ты в бабки метишь или во внучки?
— В мышки.
— Меня обвинят в зоофилии.
Короткая пауза: довольная, чтобы осознать услышанное, и недостаточная, чтобы сообразить, как ответить.
— Да, хорошо иметь такую мышку — если что, хвостиком махнет…
— Нико, это из другой сказки. Сразу видно, что дети у тебя уже подросли. Но мыши, да — на них всегда надежда. Я как-то читала статью про образ мыши в русских сказках.
— И что пишут?
— Говорят, вполне логично, что мышь присутствует, а не жираф.
— Тут не поспоришь.
— И еще Саша Черный писал, что мышь храбрее всех на свете.
— Да? Странно. А как же лев?
— И ты туда же… Видишь ли, «легко быть храбрым, если лапы шире швабры»…
— Это была цитата?
— Ну типа того.
— Догадался. Я ж дремучий человек, Оля. Так почему мышь-то храбрее?
— А что ей остается, как не храброй быть?
Посмотрел внимательно:
— Да нам всем только это и остается.
— Адрес твой надо было в навигатор забить, не подумал.
— Да я знаю, как ехать. Сейчас направо.
Молчание.
— Теперь прямо и во-он там налево.
— Я тебе потом, если хочешь, дам этот фильм посмотреть. Должен понравиться — раз храбрые мыши интересуют. Съемки шли тринадцать месяцев в Антарктиде.
— Где? Это случайно не про пингвинов?
— Точно. Про императорских. В русском прокате — «Птицы-2». Но не люблю я, когда названия передергивают.
— Да, я слышала. Отважные пингвины.
— Вот-вот.
— Налево. И опять налево. Вон мой дом.
Остановились у подъезда.
— Спасибо тебе.
— Да не за что в общем-то. Приятно было побеседовать со знатоком литературы.
Оленька отстегнула ремень безопасности.
— Да какой я знаток… Просто ребенку стих недавно читала. Вот у меня соседка… вернее, подруга, Алена, она, наверно, часа три может без остановки, да наизусть.
Шлыков приглушил мотор.
— Восхищаешься? Завидуешь?
— Вот еще.
— Ну давай как-нибудь в гости к ней сходим. К соседке твоей.
— Да? Не знаю… Ее сейчас нет. Уехала.
— Когда приедет. Спешить некуда. Ну ладно, с праздником тебя.
Потянулся, Оленька на секунду растерялась, — но нет, коснулся губами щеки.
— Кстати, если хочешь, могу забрасывать домой. А то чего мужа гоняешь. Мне ж нетрудно.
Едва сдержала улыбку.
— Супруг не ревнует? — Нико не отрывал глаз от дороги.
— Я сказала ему, что меня Серега отвозит.
— А Серега безопасен?
— Ну уж безопаснее, чем некоторые.
Иногда разговоры по пути домой не клеились — если Нико был раздражен или устал. Иной раз спорили о работе, и Оленька втайне жалела, что время тратится на то, чему место в офисе. Когда беседа становилась слишком личной, Нико мягко, но упрямо сворачивал с нее.
Поначалу скрывали, что Оленька едет не с мужем, — приходилось ей выметаться первой и ждать на холоде. Быстро поняли, что это не выход. Тогда она стала брать ключи от машины, а Нико — парковаться на соседней улице. Оленька ждала в тепле и добре. Но Света что-то учуяла и однажды увязалась за Нико, мол, где ты теперь паркуешься, машины не видно, нарыл укромное местечко, покажи, я тоже хочу. К тому времени Оленька уже сидела внутри. Завидев приближающуюся пару, она не нашла ничего лучше как улечься поперек сидений: головой на водительское. Но Света была не так наивна (Нико обрадовался, увидев пустую машину, — решил, что Оленька забежала в ночной магазинчик). Те двое остановились возле водительской дверцы, и Света столкнулась с лежащей Оленькой глазами. Оленька примостилась на боку, поэтому взгляд у нее получился исподлобья, зыркающий такой. Света что-то сказала, и Нико резко повернулся. Глупо стало валяться; Оленька выпрямилась, в попытке сохранить остатки достоинства. Потом между теми двумя за стеклом произошло подобие ледового побоища, только на словах и очень быстро. Света развернулась и потопала прочь. Нико рухнул на сиденье.
— Дура.
Они потом смеялись — ведь Нико ее со злости (или назло?) поцеловал. Света еще маячила вдалеке, может, даже оглянулась. Но Оленьке было без разницы.
И диалог у них получился замечательный:
«— Дура.
— Я?
— Нет, она».
Это было в самом начале марта. Только-только сдали апрельский номер и начали майский.
Оленька запретила себе бояться Свету. Да и что та могла ей сделать? Они почти не разговаривали.
Что пугало больше — мысль: куда все катится? К осваиванию заднего сиденья «Субару»? «Давай сделаем это по-быстрому», или как там фильм назывался. Но Шлыков не торопился: не до того ему было. Героиня на обложку никак не находилась, журналист с материалом подвел. Пошла вторая неделя марта, грянули праздники. Свете, Оленьке и Вере вручили по веничку мимозы и по косметическому набору (Серега выбирал; зачем ему только деньги дали).
На Восьмое марта Оленька дозвонилась Алене. У Глеба-кайтера вызнала телефон первой школьной любви дочери Иосифа, у школьной любви выяснила домашний телефон Кочуров. Трубку все время брала противная баба (видимо, жена), и на третий раз Оленька не выдержала и официальным голосом попросила «Иосифа… э-э-э…» — «Александровича», — неласково подсказала трубка. Оленька извинилась, наплела, что она журналистка из Москвы и что «друг знакомого дочери Иосифа… э-э… Александровича посоветовал обратиться к Иосифу… э… Александровичу, потому что сырное производство — очень интересная тема для журнала». — «Какого журнала?» — буркнула трубка. И тут Оленька, заметая следы, отчеканила: «Дом и офис». И торопливо добавила: «Наши читатели хотят знать, как начать свое дело… сыры… это так уютно звучит… По-домашнему». Трубка смягчилась и сказала, что Иосифу Александровичу можно позвонить в офис, вот номер. Все. Алена была у Оленьки в руках.
Если бы не история с Нико, Оленька не стала бы так исхитряться. Алена прекрасно себя показала: за два месяца — ни весточки, ничего. «Подруга». Даже не думает, что о ней тут вообще-то беспокоятся.
Ну потому что ей-то другие до лампочки.
Да. Оленька была обижена. Но на заднее сиденье «Субару» не хотелось. Хотелось по-человечески, красиво. А для этого надо знать, когда появится Алена.
Ключик-то подошел — тот, который с мышеловкой.
Нико начинал психовать — в сроки не укладывались. Журналисты тянули с материалами, Света простыла и сидела дома, хрипела в телефон. Да еще и Егор поскользнулся на улице и растянул связку на ноге. В общем, светопреставление. Всю дорогу до дома Нико молчал, гнал, злился на «чайников» и если о чем говорил, так только о работе, в тоне, от спокойного далеком.
— Нико, ну хочешь, я не буду сейчас тебя… обременять.
— В смысле?
— В смысле, не отвози меня, я Володю попрошу…
— А, это. Нет, все нормально.
Нервно так: «Все нормально» — и молчок.
Тишина в салоне.
— Нико? А что, Суш… как его, Шушлебин не прислал статью про суши?
— Нет.
Молчание. Затем раздраженное:
— Это не статья, а интервью. Из Токио мэтр приезжает, дает мастер-класс. Шушлебин выпросил у него полчаса личного общения.
— И что?
— Крутит теперь хвостом. Может, не сделал, может, перекупили.
— А если не ставить материал?
— Мы анонс в прошлом номере дали, не помнишь?
— А, да.
Молчание.
— Нико, а давай сами найдем японца и все у него выспросим.
— К японцу не подступиться. Да он уже, наверно, уехал. И кого я к нему пошлю? Внештатники еле ворочаются. И по-английски только Шушлебин сносно.
Молчание.
— Нико? А можно я схожу к японцу?
Конечно, он сказал «нет». Если даже японец и не уехал, то пойди сыщи его. А сыщешь — не подпустят: Шушлебин записывался за два месяца.
Оленька встала пораньше и принялась обзванивать бары суши. В одном сказали, что мастер-класс прошел третьего марта, в японский праздник девочек, а где сейчас господин Коимори Итиро, пес знает.
Имея на руках имя, можно звонить по фешенебельным отелям (не станет же мэтр ютиться в дыре). В отеле попугай берет трубку, а ты официальным тоном просишь соединить с господином Коимори Итиро. На имя среагировали в «Мариотте»: сказали, уже уехал, но могут дать телефон пресс-службы. Взяла, без всякого энтузиазма. Не получилось Нико удивить.
Позвонила в пресс-службу, так уж, просто.
— Hi, can I speak with Koimori Itiro?
— Девушка, можете по-русски…
Да, мэтр отбыл в Страну восходящего солнца. Но никаких интервью он не давал. У старика с английским туго.
— Но наш корреспондент записывался…
— Он, наверно, на мастер-класс записывался.
— Нет, сказал, что господин Итиро ему полчаса выделил…
— Господин Коимори. У них сперва фамилия, потом имя. А как зовут вашего корреспондента?
— Шушлебин.
— Шушлебин, лохматый такой? А, так его с мастер-класса вывели. Была презентация, он напился саке и начал, ммм, неуважительно себя вести по отношению к господину Коимори.
— Правда?
— А что вы думаете… Если у вас есть вопросы, подъезжайте, ответим.
— Но мне нужно, чтобы сам…
— Вы как маленькая. Напишете, что он и отвечал.
У них все было: фотографии с мастер-класса, яркие картинки японской снеди, даже портрет Коимори-сана: тощенький такой япоша, в морщинах — будто взяли и хорошенько смяли личико. Сидит на стульчике в этаком золотистом халате.
Как все обговорили, Оленька включила мобильный и обмерла: четверть пятого, и не меньше сорока минут добираться. Едва вышла из офиса, телефон зазвонил.
— Оля, ты где? Шлыков зол.
— Сережа? Я еду. Скажи ему, что японец у нас на крючке.
— Какой японец?
— Ну скажи. Он знает.
Не успела до метро добежать — звонок.
— Оля, что за шутки?
— Нико, я с представителями японца встречалась. Материал есть.
Молчание.
— Ты когда будешь?
Не слишком-то он обрадовался.
— Через полчаса.
— Поторопись.
И трубку положил.
— Оля, когда все делают что в голову взбредет, это называется анархия.
— Но…
— Я тебе этого задания не давал. Вообще, ты корректор, а не репортер. Забыла?
Вот так, прилюдно. Света, с красным от сморкания носом, от экрана оторвалась, наблюдает.
— Я хотела…
— Да мало ли, что ты хотела, мне на фиг не нужны представители, мне китаец нужен.
— Японец, — это Серега.
— Ну японец. А не какие-то там…
— Да он никому не давал интервью! Он не говорит по-английски! Он старый и больной! И статью он эту никогда не прочтет, кому какая разница! У них половина ответов была заготовлена, он еще дома у себя на вопросник ответил! И ничего, никто не жалуется! Твой любимый Шушлебин вообще наклюкался и нахамил старикану, вывели под белы руки! Ну давай, я сейчас все порву и в помойку! Выкручивайтесь сами. Мне все равно.
Оленька достала из сумки листы — с подробным рассказом о суши, о становлении мастера Коимори, с его ответами на вопросник, — и исписанные ею самой.
— Не надо так не надо. Только фотографии оставлю — обещала вернуть.
Разорвала надвое листы и бросила в мусорную корзину.
— Все.
Никто не шевелился.
Оленька села за стол и уставилась в компьютер. Она повторяла себе, что сама виновата, инициатива наказуема, Шлыков такой же, как и все. Слезы поднимались, накатывали, она их смаргивала, но было их слишком много.
— Оля, зайди ко мне… с картинками.
Ушел в кабинет.
Оленька поднялась не сразу. Потерла глаза, напрочь забыв, что с размазанной тушью будет больше походить на панду, чем на обольстительницу. Посидела, глядя в экран. Просто глядя в экран, как в пустоту. Вера снова принялась стучать — ведь есть же динозавры, которые все еще приносят от руки нацарапанное. Остальные занялись своим делом. Никто не подошел.
Оленька взяла фотографии и поплелась к Шлыкову.
— И бумаги, которые ты так театрально порвала, захвати.
Вернулась к своему столу, достала из мусорки что было.
Молча перебирал фотографии. Посмотрел на горку обрывков:
— Вот тебе скотч, склей их, пожалуйста.
Села здесь же, потянула за хвостик моток липкой ленты, он взвизгнул, заскрипел, раскручиваясь.
— Ножницы есть?
Посмотрел исподлобья.
— Есть. — Протянул. — Ты мне такой даже нравишься.
— А ты мне — нет.
Она понимала, что — хамит. Нико прежде всего начальник.
И она понимала, что ему это не придется по нраву.
Несколько секунд он боролся между желанием одернуть ее и осознанием того, что она права. Не нашел ничего лучшего как выйти, оставить ее одну.
Может, это и было похоже на объявление войны. Хотя смешно: воробей против пушки. Прозрачным на просвет клювиком долбит гусеницу танка:
— Я сегодня сама домой поеду.
Это уже когда он склеенные бумажки полистал.
— Если поедешь, я тебя уволю.
После истории со Светой — когда она потащилась проверять, не прячется ли Оленька в машине (влюблена она в Шлыкова, что ли?), — выходили вместе. Серега с Егором то ли не придавали этому значения, то ли до лампочки им было.
Сейчас тоже вышли вместе, ни слова не говоря. Нико снова парковался недалеко от подвала — что теперь скрывать. Сели в машину. Все уже разъехались, они последними были.
Оленька пристегивала ремень, когда Шлыков склонился к ней, прижал ладонью плечо к спинке сиденья.
Она увернулась от его губ.
— Не надо.
Отпустил, завел машину. Сорвал с места.
Ехали в гробовой тишине.
Оленька сперва как-то неприятно волновалась, потом задумалась о чем-то. Да, о том, как нехорошо с Аленой вышло. «Я в ближайшие три недели не приеду. Правда, мне кое-какие бумажки нужны…» — «Хочешь, пошлю их тебе?» — «Нет. Спасибо. Не знаешь, Володя не забывает поливать цветы?» — «Он ничего никогда не забывает». (Вот оно что, цветы!) И тут самое время было спросить: Алена, можно мы с Нико… как-нибудь к тебе в гости… пока тебя нет? Но следом за этой мыслью — другая: а вдруг не согласится? Алена, она сиропиться не станет — нет, и весь сказ. Лучше молчать. Все равно в марте не появится, а ключики с мышеловкой, они все там же лежат, Оленька для отвода глаз опять завалила их засохшими кремами и прочим мусором. «Ну как у тебя с начальником-то?» — вдруг спросила Алена. «Все сложно…» — Оленька отчаянно колебалась: спросить про квартиру — нет? И тут Алена выдала странную фразу в своем духе: «Сложно? Да нет, любовь проста, как мыльце». Наверно, какая-то поэтическая ересь.
— И что ты во мне нашла?
Голос Шлыкова пробился извне, издалека. Оленька повернула голову, хотела ответить, но тут как раз последовал крутой вираж, тряхнуло.
— Ты вот берешь и одной левой всех из дерьма вытаскиваешь, — я про китайца.
— Он японец.
— Ну один бес. Ты находчивая, ты интересная женщина. Ты стихи читаешь… про лапы-швабры. А что я?
Оленька молчала.
— Я просто мужик, который пытается что-то делать в жизни. Но таких полно.
— Ты проскочил поворот.
— Черт. Ничего, там еще один есть.
Помолчали.
— Знаешь, как я боялась звонить японцу?
— Боялась? Почему?
— Боялась, что разговаривать даже не станут, а если станут, то откажут; или поймут, что я не настоящий журналист, и посмеются. Боялась, что не буду знать, как с японцем говорить, о чем говорить, что мой английский недостаточен, что я не пойму его акцента, что…
— Трусиха.
— Да, пожалуй… Вот ты спрашиваешь, что я в тебе нашла. Наверно, я знаю, как ответить. Нашла человека, ради которого я готова этот страх перебарывать. Во имя которого готова идти против течения. Как карп. Ты знаешь, что в Японии карп весьма уважаем?
— Нет. А что так?
— За стойкость характера. Это единственная рыба, что может идти против течения и даже по водопаду взбираться. Мне сегодня рассказали. У японца-то фамилия Коимори. Я спросила, что она означает, оказалось, это производная от «кои», карпа.
— Вот чего он суши-то занялся. А «мори», случайно, не «рис» означает?
— Нет, «мори» — лес. Что общего с карпом, непонятно.
— Лесной карп. Обычное явление.
— Мутант.
Нико улыбнулся:
— А Коимори — это Карпов такой японский.
— Не, «Карпов» не от карпа происходит, а от имени Карп. А имя — от греческого «карпос», плод.
— Ты и это знаешь…
— Да нет, у нас просто препод в институте был по фамилии Карпенко. Он и рассказал.
— Слушай, и у нас был Карпенко. Хулиганистый такой.
— А наш все время бегал вдоль доски… Маленький, толстенький, пальчики-сосиски, снует туда-сюда, быстро-быстро, сейчас взлетит. Мы его Карпосоном прозвали… — Оленька отвернулась, посмотрела в окно. Бросила, не поворачивая головы: — Ты понимаешь, Нико, сколько делаешь для меня?
Будто перешагнули некую грань. Теперь каждый знал, чем дорог другому. Их переполняла благодарность. Сейчас уже все было бы уместно — и заднее сиденье «Субару», и разговоры — о том, что раньше не приходило в голову спрашивать.
— Ты о чем мечтала в детстве?
— По дороге на дачу обнаружить лесок, где на деревьях растет мороженое.
— И карп с двустволкой прохаживается, охраняет.
— Нет, правда, у такого дерева ствол был бы как эскимо. Подошел, лизнул, дальше пошел… Еще я мечтала, чтобы никогда не случалось дождя.
— Дождя?
— Да. Мне казалось, что тучи когда-нибудь дойдут до земли и мы все задохнемся.
— Страсти какие.
— Да. А ты?
— А я мечтал школу взорвать. Сидел, изобретал порох.
— Изобрел?
— Нет, но пожар дома устроил.
— Да… Лучше бы ты велосипед изобретал…
— Олька, мне кажется, я его как раз с тобой и начал изобретать. Заново проходить всем известные вещи. Мне самому вроде бы известные.
Замолчал. На дорогу смотрит.
— И… что теперь?
Резко съехал на обочину. Наклонился к Оленьке.
Как удержать его? Сейчас он снова возьмется за руль, а через пять минут она войдет в свой подъезд. И назавтра — весь день — он будет чужим, восхитительно чужим, хотя уж все знают, играть не перед кем. Но он и не играет. Это мужчина, он не может жить одной любовью, ему будет душно. Любовью… Она ли это? Но ведь не спросишь. Бросишь: «И… что теперь?» — ждешь, может, скажет хоть что-то — конкретное, зримое. Изобретатель… Ну разве это признание? А как хочется признаний. Но трудно представить себе Нико в амплуа воздыхателя. У него не чувства — а изобретение велосипеда. Сколько этих «велосипедов» у него уже было… И сколько покорежено, отправлено на свалку, без сожаления, безжалостно. Взрослый мужчина, успешный, море шарма. Будь что будет. Пускай потом все разлетится вдребезги. Но минутки радости, кто их отнимет?
— Олька, только номер сдадим, и я что-нибудь придумаю. Если ты не против.
Кивнула, отвернулась.
Как собака теперь — подъедать куски, со стола его жизни упавшие.
А, да. Есть выход. Стать такой, как он.
Уже второй материал она подписывает своим именем. Мама показывает подружкам. Вовка, может, и горд, но виду не подает. Отношения натянулись, март идет к концу, с января переспали пару раз, так, скучно. Да и то Оленька тогда просто назло Шлыкову сделала — когда Света про жену доложила. С Вовкой и вначале все было не ахти, что уж говорить, когда семь лет вместе. Одно и то же, одни и те же слова, боже мой, одни и те же, кому скажешь — не поверит. Почему-то Вовка убежден, что «после» надо обязательно что-то изречь. Ласково прошептать. Семь лет шепчет, пластинка заезженная. Правда, эти последние разы ничего не сказал.
Номер сдали.
Ехали домой, Шлыков всех отпустил опять на четыре дня, как когда-то зимой.
А что, если сейчас доедут — уже недалеко, — и Нико скажет: «Ну, до следующего глянца» — ведь уже было так. Он доволен — успели! Ну хорошо, успели. Дальше что?
Почему она, а не он, должна думать — где, когда? Ей что, позарез нужно парад лифчиков устроить? Ей самца не хватает? Как бы не так. Ей просто надо…
Нет, стыдно признаться.
Стыдно самой себе признаться.
Ну ладно. Ей просто надо обладать им. Час, два, три. Полчаса — на сколько приедет. Чтобы только с ней говорил, чтобы близко был, так близко, что и не бывает ближе. Эта невозможность ухватить, этот его деловой вид — она не хочет, не может больше переносить их. Нужна передышка. Нужна близость.
Вот дура. Сама ж говорила — не ловить его. Женщины ловят мужчин, это неправильно, это нечестно. Он бежит, она ставит ему подножку: «Дорогой, я беременна». Мерзавец перепрыгнет, а хороший остановится. Мерзавец и не нужен — катись. А хорошего я буду на цепочке водить. «Теперь ты мой». Как в анекдоте. Зачем это все, боже.
Но она же не ловит, не привязывает. Просто немного, немного близости — разве и того нельзя?
— Кстати, дать тебе фильм про пингвинов?
Решилась:
— Не хочешь вместе посмотреть?
Она спросила: «Помнишь, я тебе о подружке рассказывала? Алене? Соседке? Ты еще в гости к ней набивался. — И не дав опомниться: — У нее можно устроить киносеанс. Желательно в ближайшее время, а то хозяйка вернется». — «А где она?» — «Далеко, отсюда не видно. В Нижнем Новгороде».
Молчал, вел машину.
— Я в субботу могу. У нас что сейчас, среда?
Выбирать не приходится — это он выбирает. У него полно дел.
В выходные Вовка дома — решит цветочки полить, а ключика-то и нет. Но не объяснять же это Нико.
— Когда в субботу?
— Часов в восемь.
Ладно, как-нибудь.
— Жена не заругает?
— У нас собирушка на старой работе. Но я обещал вернуться не поздно.
— Понятно. Полчаса-то у тебя будет?
— Ну почему полчаса? Часа два.
— Отлично.
Еще целых три дня — ждать.
А потом целых два часа — быть.
Кусочек со стола для счастливой собачки.
Четверг и пятницу была дома. Ключ лежал на месте. Вечером Вовка из квартиры не выходил. В субботу утром — тоже. Катастрофа. Ведь ей «к четырем на работу»: она — за порог, а он про цветочки от нечего делать сразу вспомнит. Пошла ва-банк:
— Алена сказала, ты ее зелень поливаешь.
— Ну, например. А что?
— Почему не говорил?
— А это интересная информация?
— Нет. Но раньше ты все рассказывал.
— Раньше и ты все рассказывала…
Улыбнулись друг другу. По-доброму так… Не роняя улыбки:
— Засушишь цветы. Давай ключ, ладно уж, схожу, полью. Жалко растения. Живые же.
— Я сам.
— А что так?
— Ты на работу идешь? Вот и иди.
— Вот и пойду! — завелась Оленька.
Она совершенно не понимала, что ей теперь делать.
Но уходя ключик прихватила.
Было странное чувство, что тогда, в машине, это она настояла на встрече. Отменить которую из-за Вовки значило бы отсрочить все непонятно на сколько. Вот только что — все?
Почему-то ее фантазия не шла дальше порога. Это казалось самым ярким: звонок в дверь, открываешь…
Выбралась из дома около трех, а Нико обещал к восьми приехать. Значит, сорвется с собирушки — не окончится же она в семь. Но как ни крути, пять часов ожидания.
Всякую мелочь — свечи, белье чистое, полотенце — притащила еще в пятницу, упрятала в шкаф, у Алены там полка как раз пустая.
Хотела поесть приготовить, но потом подумала — на собирушке, наверно, покормят, да и как-то это по-семейному получится — с котлетами встречать. То ли дело фруктовый салат.
Оленька дошла до супермаркета, купила пару яблок, горстку мандаринов, три больших банана, веточку винограда, банку консервированного ананаса. И еще такую белую штуку, мусс.
Главное, чтобы Вовка не вышел гулять со Степой в тот момент, когда она в подъезд заходить будет. А ведь хорошо еще, не навязался отвозить. Пришлось бы потом возвращаться в общественном транспорте.
Страшнее всего было открыть дверь парадного. Оленька так перетрусила, что удивилась, не увидев за ней никого.
Пять часов ожидания — в чужой квартире, на пустое брюхо (на нервной почве от съестного воротит), с мыслями о том, что пропажа ключа обнаружена, что хозяйка согласия не давала (как свалится сейчас), что тот, кого ждешь, не придет… Ну и угрызения совести тоже. Люди брак придумали, чтобы вот так угрызало. У них спать с нелюбимым, но по закону — дело чести, а с любимым, но вне штампа — дело, соответственно, бесчестия. Сколько можно быть честной, но несчастной?
А если Вовка начнет в дверь ломиться, вот стыд-то будет.
Надо сделать вид, что никого нет, и все.
Вообще, как мало радости от этого всего.
Хотелось радости — бог с ним, со счастьем. И вот результат: она торчит в чужой квартире, так пусто, так сиротливо, и страшно… не по себе. Раздайся звонок в дверь — он гранатой разорвется. Дожить бы до восьми, а вдвоем уже легче. Хотя Шлыкову — что? Пришел — ушел. Не перед кем отчитываться и оправдываться.
Пусть так. Пусть ее торжество выглядит так убого. Но оно есть, хромоногое, но живое. Сердечко кувыркается — лишь на две стрелки глянешь: осталось три часа, два сорок, два двадцать пять. Оно столько лет лежало дохлой мышью — пускай помечется. Оленька открыла шкаф, достала белье. Или Аленину кровать перестелить, что наглость, или вообще в спальню не соваться. Но в большой комнате неуютно, и даже легкого одеялка нет.
Спуститься домой: «Вовка, я на минутку, плед нужен»… Нет, не смешно.
Перестелить в спальне, там у Алены колонки, музыка, лампочки разноцветные. Такая уютная берложка. Детская кроватка, правда, глаз смущает, но его все смущает, что уж теперь присматриваться.
Две свечи было у Оленьки — фиолетовая и красная. Одну она у кровати поставила, вторую — подальше, на полочку. Аленино цветное белье в Юлькину кроватку сложила; на свою белую простыню бросила стеганое одеяло.
Топталась, как осел буриданов, между вещицами: двумя черными с нитью бусинок цвета слоновой кости и двумя бледно-зелеными, с вышивкой — долгие стебли, филигранные изумрудные лепестки.
Когда она первый раз пришла, заметила на столе блюдце с засохшими кубиками сыра. Теперь в нем лежал жирненький таракан — не всякому перепадет такая вкусная смерть. Таракана вместе с сыром Оленька похоронила в мусорном ведре. Чуть позже сообразила — вот она себя и выдала. Алена поймет, что не Вовка чистоту навел. Да и самому Вовке все ясно станет. Оленька подумала — не выложить ли натюрморт обратно, но уж слишком противно было. Может, ни Алена, ни Вовка и не вспомнят о тарелочке.
Порезала мелко красные яблоки, апельсины, бананы, долго возилась с банкой ананасов — не открывалась. Нашла на одной из полок большую прозрачную чашу для салата, все туда сгрузила. Красиво получилось.
Когда Нико придет, она разложит по пиалам салат и сверху водрузит по шапке мусса (если не съест его раньше: уж больно вкусный).
Стояла у окна, играла тихая музыка, Оленька смотрела вниз, на россыпь огонечков. Сейчас они принадлежали ей, а не Алене.
Под легким платьем — хитросплетения тонконогих тюльпанов, зеленый рай малахитовых лепестков.
В двадцать минут девятого набрала номер Нико.
— Еду.
Это короткое неласковое «еду» — сколько раз она слышала его, когда в машине раздавался телефонный звонок — в половине двенадцатого ночи, — и вот теперь и ей перепало. «Еду» — и трубку положил, он за рулем не любит говорить. Осталось только ждать.
Будто нет для него праздника.
Будто он с работы домой возвращается.
Еще скажет, что она его от старых друзей оторвала.
Оленька прошла в спальню, зажгла фиолетовую свечку — ту, что на полочке стояла. Легла на кровать — за окном было пустое ночное небо. Тень от свечки пританцовывала, переминалась, как если бы ждала на холоде троллейбуса. Самыми горькими казались именно эти бескрайние минуты. Тень от свечки. Свежесть простыни под ладонью. Далеко, за стеной, два голоса — мужской и женский.
«Что потом?» — спрашивает среднестатистическая Она. «Что сейчас?» — вопрошает Он. Если Он вообще о чем-нибудь вопрошает.
«Что потом?» — думала Оленька. Ей казалось: очень многое зависит от этого вечера (смешно сказать «вечера»: Нико опаздывает почти на час, сколько им остается?) — так много надо было успеть: разглядеть друг друга — положить начало радости и муке или остаться прежними. Когда, как не сейчас, за фруктовым салатом с легчайшим муссом (мусс она почти весь съела…), под пляску пламени свечи, на этом островке, где никого, кроме них, — как не здесь попытаться сделать тот шаг, которого она всегда боялась, — шаг, что ставит тебя слишком близко, так, что чувствуешь тепло и холод того, кто рядом, и холод непереносим, но ты будешь его терпеть — потому что тепло слишком ласково. Ей надо этот шаг сделать. Ей пора. Она и за Вовку выскочила, потому что побоялась сделать шаг — с другим: знала, одно страдание потом будет, ну его, лучше за Вовку.
Но теперь все иначе. После стольких лет быта, заботы о ребенке, нелюбимой работы, отсутствия чуда — ей нужна радость со страданием вперемешку. Этот человек, человек-торпеда, научит ее плавать быстро и ничего, ничего не бояться. Чтобы восхищать его, она станет выше самой себя. Да, она перерастет себя, а потом сама себя догонит. И это будет уже не прежняя Оленька. Пусть кто хочет, тот думает, что это интрижка, тривиальная история, служебный роман. Пускай осуждают за сворованный ключ, за расстеленную простыню. На этой простыне начнется новая Оля: Ольга, не Оленька. Начнется женщина, которая его заинтересует по-настоящему.
В девять ноль пять раздался звонок в дверь.
Ни разу до этого она не обнимала его — вот так, свободно, не в тесноте машины, не украдкой в его кабинете, где он спешил оттолкнуться, мягко отводил ее руки. Целуя, он приподнял ее, теперь она стояла на мысочках и, когда скользнула вниз, уткнулась носом в уголок между шеей и плечом, зарылась в ворот рубашки, когда знакомый одеколон смешался с запахом пока незнакомого тела, она подумала, что выбор ее сделан, и еще — что минута, когда она закроет за Нико эту дверь, будет просто душераздирающей.
— Народ только к шести подтянулся. Я ушел в восемь, кого-то так и не застал.
— Жалеешь?
— За двумя зайцами не угонишься. Тем более что один из зайцев весьма привлекателен…
— Но… у тебя же время до десяти? Уже четверть десятого.
— Уйду в одиннадцать. — Остановился у окна. — Ух ты. Здорово.
— Да… Есть фруктовый салат.
— Давай. Я вино притащил, «Côtes du Rhône», пойдет?
Оленька кивнула, улыбнулась. Странно видеть Нико в домашней обстановке.
— Штопор есть?
Бутылка хлопнула, открываясь.
— А как подружку зовут? Забыл.
— Алена.
— Поблагодари от меня лично.
— О’кей, — Оленька подумала, что не стоит рассказывать Нико историю с ключами. Получится, будто она на все готовая. — В комнате ее фотка стоит, она там с дочкой.
Нико ушел в комнату и уже оттуда, задумчиво:
— Девушка с акварели Мари Лоренсен.
Короткий укол: Алена — с акварели? И кто такая Мари Ло… ло… Ладно, все равно. Пусть будет с акварели. Но знакомить их, пожалуй, не стоит.
— Готово. Пойдем… Вино захвати.
Виноградина соскальзывает с ложки, катится по подушке, оставляя сладкий белый след, и спрыгивает на пол.
— Ай!
Нико перегибается через Оленьку, поднимает ягоду — первый раз она чувствует его тяжесть.
— Ну что? С ложечки тебя покормить? — улыбается: она уже вторую виноградину роняет. Кто виноват, что они такие юркие.
Он берет у нее из рук пиалу, отставляет свою. И снова — это ощущение: Нико не за компьютером, не за рулем, а здесь, в мерцании свечи, в наполовину расстегнутой кремовой рубашке, как странно. Можно поднять руку и провести ладонью по волосам. Но нет — еще рано. Для нежности еще рано — пока тут место только ласке да страсти. Нежность сродни близости, а близости пока нет. Близость — не катание по кровати; близость — найденное слово, точное слово, которое отзовется там, далеко внутри, войдет иглой в сердце. Был человек, который знал такие слова, — она бежала от него, трусиха. И к кому убежала — к Вовке. Какая глупость.
Она ловит губами дольку мандарина в белых хлопьях, прихватывает зубами ложку. Глаза у Нико смеются:
— Я так сыновей кормил когда-то.
— И… никого больше?
— Хочешь быть единственной в своем роде? Нет, больше никого.
— Знаешь… приятно все-таки это слышать: «больше никого». — Она улыбается. — А в чем я еще уникальна?
Нико ставит пиалу на ночной столик, откидывается на подушку.
— Я уже думал об этом. Какая-то ты… Как сказать… Тебе хочется сильных чувств, но ты их боишься. Вернее, себя боишься. Потому что тебя понесет. И это создаст массу неприятностей окружающим.
— Тебе создаст?
— Я ведь тебя окружаю. Значит, да. Я готов тебе помочь, но потом всем будет трудно.
— То есть ты меня не хочешь?
— Ну как ты могла… — Он притягивает ее к себе, он целует ее, и — больше ни слова, только тяжесть его тела, и это не оставляющее удивление: неужели… Нико? Выгнуться, пропуская платье вверх: оно бежит по вскинутым рукам и отлетает прочь. Зеленые тюльпаны с долгими стеблями — они еще здесь, их пока не сорвали, не отбросили. И ей внезапно жаль с ними расставаться. Нико отрывает ее тело от простыни, скользит ладонью по спине, останавливается — там, где металлический язычок цепляется за скобочку; пальцы пытаются разъединить их — скобочку, язычок, все такое микроскопическое, неудобное.
— Оставь.
Пальцы медлят, потом скользят мимо — спасены, не сорвут вас, не скомкают, лепестки, листья, стебли.
Ольга тянет с плеч расстегнутую кремовую рубашку. И дальше — до головокружения близко незнакомое тело, рубец возле ключицы, тело, что станет любимым, и это — Нико? Нет, нет, только не мусолить имя, затрепанное дальними и пусть даже ближними, не Нико, нет.
— Николай…
Обмен взглядами, улыбками. И затем — уже без преград — друг другу навстречу, быстрее, как можно быстрее, сливая воедино две гигантские тени на стене, расплескивая дыхание, вырываясь из опостылевших рамок в новую жизнь.
— Интересно, здесь можно курить?
Она проветрит, когда он уйдет.
Николай стряхивает пепел в пустую пиалу, в остатки белых хлопьев. Ольга лежит на спине, смотрит на стену, на тени.
— А я волка умею делать.
Она поджимает указательный палец (глаз), сгибает большой (ухо), отводит мизинец (рот). На стене щелкает беззубой пастью морда.
— Это ж собака.
— Нет, волк. А ты мог бы не позвонить мне?
Как множество женщин, Ольга любит, сблизившись, вспоминать, как все начиналось.
— Сегодня?
Они только сегодняшним днем и умеют мыслить, мужички.
— Сегодня! — передразнивает Ольга. — В конце декабря! Когда работу предлагал.
— А, да. У нас с корректором не сложилось.
— Не сообразила дама шарахнуть монтировкой по окну?
— Это был парень. Просто не сошлись… характерами.
— Мужчина-корректор?
— Бывает.
— А я давно хотела спросить, откуда ты мой телефон взял? С какой из моих «прошлых работ»?
— Издательство «Глобус» тебе что-то говорит?
Ольга кивнула.
— Мне тебя порекомендовали, еще когда ты там работала. Я тогда тоже корректора искал, но потом не понадобилось.
— А кто телефон дал?
— Кэтрин. Помнишь такую?
— Ты Кэтрин знаешь? А я о ней недавно вспоминала! Не в курсе, что с ней сейчас?
Затянулся, потушил окурок: раздавил в пиале.
— Понятия не имею. Мы с ней плохо расстались.
— Расстались?..
— Да я все потом думал — зачем начинал.
Приподнялась на локте:
— Постой… Ты… Коля?
— Не понял. Ты меня за Петю принимала?
— Ты Коля… Какая же я дура… Почему я сразу не…
— Мышонок, в чем дело?
Попробовал обнять, но она руку оттолкнула.
— «Мышонок»? Мы-шо-нок. А ведь точно… Она мне говорила — ты ее тоже мышонком называл. Ты нас всех мышатами, да? Я не люблю животные клички.
— Да что с тобой?
Оленька смеялась. Она смеялась все сильнее, уже не могла остановиться.
— Сестры… Мы теперь с ней сестры… Молочные… А молочко-то… «постелизованное»…
— Какое? Ты о чем?
— Постели-зован… ой, нет, не могу…
Она плакала.
Не Николай.
И даже не Нико.
Коля.
Только не он. Только не леший этот.
«Еще не хватало Кэтриновых объедков».
Нет, не то.
«За Кэтрин обидно».
Не то.
Вся та муть поднялась, все, что Кэтрин говорила о своем Коле, как честила его, все эти его выходки — его безразличие, и как он бегал от нее, и врал как. Ведь Оленька сколько знала, правда, помнила уже далеко не все, но ощущение гадостное, оно осталось. И то, что он говорил Кэтрин «Ты здесь лучшая, ты талантливая, а остальные все — мусор», так и говорил: «мусор», это она помнила. А потом талантливая Кэтрин стала обузой, и как он выкручивался, как ужом вертелся, в «Глобус» ее сплавил, и врал, постоянно врал, и это Оленька помнила, Кэтрин в подробностях расписала, и не раз. И «мышонок», да. Оленьку это еще тогда насмешило.
Но даже и не в том дело. Ну, врал. Избавиться хотел. Не его одного Кэтрин доставала. Уж Оленьке да и не понять.
Нет. И это не беда. А беда другое.
— Слушай, Нико, а по какому принципу ты себе девушек выбираешь?
— По уму.
— А по какому принципу вышвыриваешь?
— Ты о Кэтрин?
— Я о себе.
— Вы разные.
— Это неважно. История повторится.
Зажег новую сигарету. Оленька бросила три года назад. Ее вдруг стало раздражать, что он курит.
— Если я правильно понял, ты мне после первой встречи предъявляешь претензию, что я не клянусь тебе в вечной любви? Ты не знала, что я женат? Может, Кэтрин твоя не знала?
Оленька молчала. Он был прав. Выходит, где-то в сознании, на самой глубине, она не мирилась с тем, что он не ее и ее никогда не будет. Как заставить себя любить — да еще и такого?
— А Машу ты любишь?
— Машу? Жену?
— Ну, если со времен Кэтрин она не сменилась…
— Вы что, с Кэтрин подругами были?
— Ну вроде того.
— А, ну тогда ясно. Я уж испугался, у тебя прямо истерика сделалась. Значит, за подругу обидно. И за себя — авансом.
— Машу-то любишь?
— Оля, мы с ней на одном курсе учились. Я знаю ее уже двадцать шесть лет, представь себе. Мы друзья.
— Да?
— А что ты думала? Что у нас страсть необузданная?
— А с Кэтрин страсть была.
— Кэтрин завоевать хотелось. Ну кто я был в то время — функционер, администратор. Хозяйственник с творческими потугами — я ведь еще тогда журнал задумывал, но не складывалось. А она — королева, книжки через одну идут в ее переводе, фамилия на слуху, вид независимый, не красавица, но не подойди к ней. Я думал, у нее мужиков два воза. Но решил посметь.
— Крепость быстро пала.
— Это немыслимо, что вы подругами были. А что разбежались?
— А что вы разбежались? Нико… зачем я тебе понадобилась?
— Ты? — загасил сигарету, откинулся на подушку. За руку взял. — В тебе черти водятся.
— Не боишься, что тихий омут затянет?
Хмыкнул:
— Я хорошо плаваю.
Он выплывет. А вот она, возможно, нет. Как он сказал? «Потом всем будет трудно». Кому-то будет трудно выкручиваться и врать, кому-то будет трудно выживать. Оленька вдруг вспомнила Кэтрин — не Кэтрин, просто лицо Кэтрин — серое, с двумя бороздками от крыльев носа к опущенным углам губ, губы шевелились — «Коля, Маша, Коля, Коля, я хочу сдохнуть». И вдруг Оленька поняла, почувствовала эту бедолагу Кэтрин — нет, не как тогда, когда она ее просто жалела; ощутила нутром — Нико занят, у Нико безразличные глаза и ровный голос, он «перезвонит, как время будет»: ты ему просто надоела. И пламя обугливает сердце, живое осыпается пеплом, но кому ты об этом скажешь? Кто тебе поможет? Беременная девчонка, что работает с тобой в одной конторе? Ты ее затащила домой, а она косится на часы и пальцы в тапках поджимает, потому что старые тапки, еще папины, но в этот дом ничего не хочется покупать, здесь вообще не хочется жить, а у Нико холодный голос. У Коли, у Нико — хоть как назови.
Оленька подумала, что дома сидит Вовка, смотрит тупой боевик, что за окном зеленоватый отсвет от вывески, что Степа уже спит и что Нико никогда не полюбит ее. Все это пустое.
Вот он приподнялся, потянул ее к себе. Губами нашел губы, и Оленька ощутила вкус сигареты, противный вкус. Поцелуй она не вернула.
В форточку плеснуло холодком. Пока комната проветривалась, Оленька ушла на кухню, убрала в холодильник чашу с остатками салата, стол протерла. Все здесь было как до вторжения — только исчезло блюдце со стола, то, что с высохшим сыром и почившим тараканом.
Оленька вернулась в остывшую спальню, захлопнула форточку, огляделась. Одна из свечек — красная — оплавилась лужицей на стеклянный ночной столик. Оленька принялась скрести ногтем восковое пятно, но быстро бросила. Надо было перестелить постель, окурки выбросить, помыть пиалы, бутылку с недопитым вином вылить в раковину (куда его?). Отцарапать воск. Всего этого делать не хотелось.
Она вернется сюда завтра. Завтра же воскресенье. Отправит Вовку гулять со Степой, а сама все сделает без спешки. И без этого скверного чувства опустошения.
Завтра все будет иначе.
Может быть, завтра хоть что-то будет иначе.
— Вов, поезжайте со Степкой куда-нибудь. В Битцевский парк, например. Такое солнце.
— А ты что будешь делать?
Действительно, а что она будет делать? Вернется во вчерашнюю квартиру? Будет драить ночной столик и пережевывать кислое воспоминание. Белье перестеливать.
Она станет жевать эту жвачку в одиночестве, жевать, жевать, пока ничего не останется от перетертого до последнего волокна воспоминания. Пока оно не станет бесцветным, пока не утеряется зелень долгих стеблей, красный отблеск на плече, пока тени на стене не расползутся бесформенным пятном, пока она не забудет новое имя, данное ею человеку, которого не было. Она снова будет звать его Нико, как все. Но это будет не тот Нико, что влек, это будет другой Нико, так и не ставший Николаем, оказавшийся Колей, из-за которого Кэтрин хотела «сдохнуть». Жевать это все, жевать. Какая гадость.
— Хочешь, чтобы я с вами поехала?
— Ты ведь не поедешь.
— Поеду.
Понятно, что Вовка — не идиот, учуял все. Но — на удивление — ни одной сцены, все в себе носит, злобится, ясное дело, но молчит, вот выдержка. Это даже вызывает уважение. Уважение или раздражение. Хоть бы проорался, что ли. Тогда можно проплакаться или нет, возмутиться, да! возмутиться — как он мог подумать, что она клюнет на Шлыкова, у Шлыкова, между прочим, был роман с Кэтрин, помнишь Кэтрин? Она, Оля, такое знает про этого самого Шлыкова, что смешно было бы предположить…
Утро понедельника. Вовка на работе… Где ключ?
Ключа нет.
Наверно, перед работой ходил цветочки поливать. Это когда у него два выходных было.
Посадил Степку хлопья шоколадные есть, а сам мухой — наверх? Наверно, забыл ключ выложить, с собой уволок. Что теперь делать? Только ждать, когда ключик на место ляжет.
Вряд ли Вовка заглянул в спальню — там цветов нет. А все остальное в норме. Кроме блюдца с тараканом.
Оленька шла на работу, думала: это единственное, что осталось от того вечера, — смятая постель, воск, окурки. И оно пока живет, там, в пустой квартире, живет субботний вечер. Как дать понять Нико, что это — всё?
Он, конечно, примет ее слова за игру. За набивание цены, обиду за подружку, капризы. А это просто страх. Тот же, что тогда, когда она бежала от Максима к Вовке. Только с Максимом все иначе было. Может, еще страшнее. Да, страшнее.
Нико встретил ее долгим взглядом, она опустила глаза.
Она вспомнила его.
Ей будет тяжело бежать.
В шесть вечера зазвонил мобильный. Как раз обсуждали разметку нового номера. Звонила Алена. Она просто сказала:
— Я приехала.
И ничего больше. Это же Алена.
Вот куда пропал ключ. Вовка его под половик положил или в почтовый ящик кинул.
— Алена, я тебе все объясню. Ты во сколько спать ляжешь? Если я в двенадцать…
— Оля, я устала с дороги. И мы с Ниной рано ложились.
— А завтра?..
— Завтра утром бегу по делам, — и обратно в Нижний.
— Алена, я приеду к девяти. В девять-то можно зайти?
Не говорить же Нико, что она за два дня не нашла времени убраться и ей срочно надо оправдываться перед подружкой, которая не в курсе дела.
— Нико, мне надо уйти в восемь.
— Что-то случилось?
— Нет. Просто надо.
— Полагаешь, у тебя привилегированное положение?
Выговаривать он ей еще будет, как школьнице.
— А разве нет?
— Нет. Могу я знать…
— Думаю, не можешь.
И в этом «не можешь» — все, что терзало напролет: ночь, день, ночь, утро. Не можешь полюбить. Не можешь открыться. Не можешь быть рядом. Хорошо плаваешь.
Без десяти восемь Оленька встала, улыбнулась:
— Нико, у меня работы нет, я пойду, если ты не против.
Он сидел возле Светы, они отбирали картинки в номер.
— Зайди ко мне, — и пошел в кабинет.
Света с любопытством посмотрела — на него, потом на Оленьку.
— Кто ее спрашивает?
— Шлыков. С работы.
— Ах с работы… А вы в курсе, сколько времени? Будьте любезны, после одиннадцати звоните ей только на мобильный.
— Звоню. Не отвечает.
— Не отвечает? А что вы от меня-то хотите? Ее нет.
Забыла в сумке мобильный, ускакала к Алене. Сидит там третий час. А мобильный весь вечер — тирлинь-тирлинь — придушенно.
Тирлинь-тирлинь.
Дернуть «молнию» на сумке, нырнуть рукой в нутро, тирлинь-тирлинь звонко выплескивается. Где ж этот телефон… Тирлинь-тирлинь…
Смелость это или отчаяние?
— Алло.
Замешательство. Но трубку не бросили.
— Простите? Я думал, что на мобильный звоню. На сей раз.
Удивительное дело. Голос спокойный. Низкий, можно сказать, красивый голос, но главное — твердый. «На сей раз», — с такой дружественной усмешкой.
— На сей раз — на мобильный. Ольги нет… Слушайте…
Я знаю… Я хотел бы… Я встретиться хотел бы. С вами.
Пауза.
— Хорошо. Завтра я буду в редакции, скажем, в половине третьего. К трем уже народ начнет подтягиваться. Полчаса устроит?
— Да.
Пауза.
— Ее действительно нет. Она у подруги, на другом этаже.
— У Алены?
— Вы хорошо информированы.
Еще одна короткая пауза.
— До завтра.
Не успел ответить — трубку положили.
В половине одиннадцатого Оленька выползла на кухню. На столе лежала Степина коробка из-под шоколадных хлопьев и горстка высыпавшихся из нее хрустящих — даже на взгляд — лепешечек. В плошке с зайцами еще оставалось молоко — пара глотков — и горстка размокших-уже-не-хрустящих. Свою чашку Вовка, как обычно, помыл. По чистоплюйскому обычаю.
Свинтуса не было. Алена его еще вчера забрала — повезет в Нижний. Степа — Оленька сквозь сон слышала — даже поплакал, не обнаружив клетки.
Спешить некуда. Оленька сварила себе кофе, вернулась в спальню, села на кровать. Только ноги одеялом обернула. Такое солнце.
Пол, стены заляпаны светом.
Залпом допить кофе, откинуться на подушку. Спешить некуда.
Когда она выйдет из дома, Володя уже припаркует машину в соседнем с издательской конурой дворе, едва не поцарапав новенький темно-зеленый «Опель».
Она будет ехать в метро, а он — рассматривать парящий в воздухе баклажан.
Она выйдет на «Смоленской», когда он будет расплачиваться за пиво.
Она остановится возле цветочного лотка, будет долго стоять, смотреть на лепестки, листья, стебли; на пестрые личики, жмурящиеся под бледным солнцем, — личики умирающих растений, которые еще не знают о своей смерти.
Он толкнет дверь подвала, он войдет внутрь. Оглядится. Никого.
Она будет стоять, смотреть на цветы и уже не видеть их.
Он услышит: «Владимир? Сюда проходите…» — и пересечет комнату, за которой — распахнутая дверь.
Она медленно пойдет по булыжной мостовой Старого Арбата.
Он перешагнет порог кабинета, подумает: «Этот человек своего не упустит. И ведь есть — ямка на подбородке. Слишком уж по-киношному выглядит».
Она будет стоять у двери подъезда, пока девочка с ранцем не позвонит в домофон и мама ей не откроет. Девочка нырнет в квартиру на первом этаже, покосившись на тетю, с ней вошедшую. Лифт сползет, ненадежный, как побитое алюминиевое ведро, опрокинутое на дно колодца. Оленька станет подниматься по лестнице. Спешить некуда.
Когда Володя выйдет из подвала — на ослепительное апрельское солнце, Оленька остановится перед дверью на последнем этаже. Переведет дыхание. Сквозь побитое дождями серое окно будут рваться на лестничную клетку длинные лучи. Оленька нажмет кнопку звонка. За дверью прошаркают. Не открывая, спросят: «Вам кого?» И она — с внезапно сжавшимся сердцем, с горлом, отказывающимся пропускать слова, выдавит:
— Я к Кэтрин.