Часть вторая Идиллия и разлад

Глава IV Брак по склонности: благородный вызов

Чтобы верно представить себе бездну горя, в которой осуждена жить женщина, нужно быть замужем или иметь за плечами опыт замужества.

Флора Тристан. Скитания парии, 1837

Получил сегодня две эсэмэсмки от своей подружки. В первой она сообщила, что все кончено… Во второй — что она ошиблась адресатом.

Прочитано на сайте Viedemerde.fr, 2008[31]

Чтобы к жизни вернуться, я пытался тебя разлюбить. Чтобы вернуться к твоей любви, я жил очень плохо.

Поль Элюар. Сама жизнь[32]

В XIX веке в одном из замков Нормандии старая дама, ожидая смерти, вспоминает блистательные годы юности. Внучка с белокурыми косами, сидя рядом, читает ей хронику происшествий из газет — сплошь драмы ревности: жена облила серной кислотой любовницу мужа, продавщица застрелила из револьвера ветреного молодого любовника. Возмущенная этими историями бабушка сожалеет об исчезнувшей галантности дореволюционных времен:

Девочка моя, послушай старуху, которая пережила три поколения и хорошо разбирается и в мужчинах, и в женщинах. Брак не имеет ничего общего с любовью. Люди женятся, чтобы основать семью, а семью образуют, чтобы организовать общество. Без брака оно обойтись не может. Если общество — цепь, то каждая семья — одно из ее звеньев. Звенья должны быть крепко спаянными, для этого всегда подбирают сходные металлы. <…> Женятся только раз, девочка, потому что этого требует мир, а любить можно двадцать раз в жизни — такими создала нас природа. Видишь ли, брак — это закон, а любовь — инстинкт, и он толкает нас то влево, то вправо. Для борьбы с инстинктами создали законы, это было необходимо, но инстинкты всегда сильнее, и не стоит слишком упорно им сопротивляться, ведь инстинкты от Бога, а законы всего лишь от людей.

Напуганная этими рассуждениями внучка восклицает: «Что вы, бабушка, любить можно только один раз <…>, брак — это святое». В ответ старушка противопоставляет учтивость старой аристократии романтическим бредням нынешнего века, который подавил все радости бытия:

Вы верите в равенство и вечную страсть. Люди насочиняли стихов о том, что от любви якобы умирают. В мои времена слагали стихи, которые учили мужчин любить всех женщин. А мы, женщины <…>, если сердцем овладевал новый каприз, поскорее отделывались от прежнего любовника.

Сила этой новеллы Ги де Мопассана[33] в том, что здесь эпохи перемешаны, как в калейдоскопе. Для современного читателя ретроградка — вовсе не бабушка, как можно было подумать: беспутная старушка свободнее в своих рассуждениях, чем юная внучка, закованная в броню несокрушимого идеализма. Мы хотим попытаться примирить обе точки зрения. Так же, как эта девушка, мы верим в брак по любви; так же, как старая дама, мы боготворим порыв, не ценя длительности чувства, мы знаем, что любить можно много раз в жизни. Мы колеблемся между двумя концепциями супружеского счастья: первая ищет его основу в душевном покое, вторая — в пылкой страсти. Современный союз двоих стал для самого себя главной заботой, единственной болью, любимым детищем. В этом его красота и его трагедия.

1. Страсть: изгнанница и желанная гостья

Брак в той канонической форме, какую он принял на Западе, родился в атмосфере подозрений и протестов; одни видели в нем поощрение похоти, другим его рамки казались чересчур тесными. Апостол Павел трактовал союз двух полов как крайнее средство за неимением лучшего, и этим уже все сказано.

«А о чем вы писали ко мне, то хорошо человеку не касаться женщины. Но, во избежание блуда, каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа. <…> Впрочем, это сказано мною как позволение, а не как повеление. <…> Ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться» (1 Послание к коринфянам 7, 1–9).

Для святого Иеронима (IV век) «ничего нет постыднее, чем любить супругу, как любовницу». Всякий муж, слишком влюбленный в свою половину и имеющий с ней сношения, когда она «нечиста» или беременна, прелюбодействует. Дело размножения требует передышек, подобно пашне, отдыхающей под паром[34]. Святой Иоанн Златоуст видит смысл брака не столько в рождении потомства, сколько в том, чтобы ограничивать вожделение, воздерживаясь от двусмысленных прикосновений[35].

Параллельная традиция, идущая от провансальских трубадуров к феминистам и утопистам XIX века, отвергнет институт брака во имя равенства и страсти. Супружество, с этой точки зрения, соединяет в себе неприглядность торговой сделки и угнетение женщины. Союз, заключаемый против ее воли, связывающий ее с незнакомцем, которого она не любит, при благословении священников и моралистов, означает низведение человека до положения товара; по словам Жорж Санд, это «один из самых варварских институтов, придуманных обществом». В романах Бальзака множество подобных омерзительных сделок, когда хрупких барышень продают гнусным старикам, — общепринятых соглашений, которые оборачиваются пожизненным приговором[36]. Борьба за брак по любви порождена протестом против этой «законной проституции» (Стендаль), предающей поруганию половину рода человеческого. Лишь в конце XIX века назревшая необходимость союза, основанного на взаимном согласии и уважении, будет наконец осознана властями.

Аристократу старорежимной Франции показалось бы чрезвычайно смешным открыто проявлять любовь к собственной жене. Если он и испытывал к ней страсть, признаться в этом можно было только при смерти, подобно супругу принцессы Клевской[37]. Супружеская нежность, вероятно, могла возникнуть после свадьбы, и это уравновешенное чувство крепло со временем. «Хороший брак, если таковой возможен, отвергает общество любви и служение ей», — заключает Монтень. Напротив, современная семья, которая формируется между XVII и XIX столетиями, как мы уже видели, основана на возрастающей привязанности супругов к детям. Модель, созданная достигшей расцвета буржуазией, превращает семейный очаг в маленькое сентиментальное сообщество, изолированное от остального социума. Начиная с века Людовика XIV «жеманницы» мечтают о браке как торжестве Венеры и Купидона, где, вместе с тем, женщина была бы освобождена от тягот следующих одна за другой беременностей. Эта утопия постепенно проложит себе путь во Франции и в Европе: 20 сентября 1792 года учрежден гражданский брак, дополненный правом на развод, тем самым Церковь лишается многовековой власти над этим институтом. Конкордат 1801 года восстанавливает церковный брак, не аннулируя гражданского; Реставрация в 1816 году отменяет развод, его вновь разрешат только в 1884 году! При Третьей Республике любовь признана республиканской добродетелью в противовес аморальности Старого режима, а брак становится патриотическим актом, примиряющим супругов, детей и нацию: возможно неравенство социального положения супругов, но сердечный мезальянс — никогда![38] Наконец, французский закон от 21 июня 1907 года, облегчая расходы на брачную церемонию и ее формальности, позволяет молодым людям обходиться без согласия родителей и открывает перед ними землю обетованную матримониального рая[39]. Страсть, на которую некогда легло клеймо смертельной болезни, отныне считается необходимым условием для основания прочного союза.

Тогда начинается цикл, в котором мы живем и сейчас. В самом деле, в последние три-четыре века в Европе наблюдается ряд исторических разрывов: гражданский брак отделили от церковного, перейдя от таинства к контракту. Разграничили брак и совместную жизнь пары, что привело к легитимации законодательной властью сожительства начиная с 1970-х годов. Наконец, союз сам по себе стал проблематичным вследствие изобретения всевозможных альтернативных формул (в частности, PACS[40] в 1999 году): они гарантируют передачу имущества одного из партнеров другому, а также облегчают распадение пары — расторгнуть союз можно в одностороннем порядке, направив заказное письмо в канцелярию суда малой инстанции. (PACS на свой лад реабилитирует развод по обоюдному желанию.) Отныне различные способы оформления любовных отношений конкурируют между собой, способствуя снижению количества заключаемых браков (но не снижению рождаемости, возрастающей интенсивнее, чем когда-либо, по крайней мере во Франции): в 1970 году было отпраздновано 400 000 свадеб, в 2008-м — только 273 000, то есть на 30 % меньше. Вместе с тем в 1970 году на 100 браков приходилось 12 разводов, а в 2006-м — 42[41].

Итак, в некоторых странах Западной Европы отпала необходимость в браке, поскольку умножилось число альтернативных форм союза и супружество перестало быть каноническим способом скрепления любовных уз. Заметна тенденция к размыванию границ между положением холостяка (незамужней) и женатого (замужней) в силу нашего стремления пользоваться преимуществами обоих состояний. Сегодня есть возможность попробовать себя в совместной жизни во время уик-энда или отпуска, форма таких отношений — любительский экспромт: заимствуя понемногу из каждой модели союза, не приходится претерпевать тягот какой-либо одной из них. Вместо венца и вериг супружества — нечто вроде легкого пальто, которое при желании нетрудно сменить, вступая в очередной подвернувшийся альянс. Чета постепенно избавляется от трех принципов, лежавших в основе классического союза: публичности, стабильности, торжественности. Вернее, желательны и эти три качества, и их противоположность, признание без вытекающих из него последствий, обещаний верности и беззастенчивости в реальной жизни.

Нам знакома старая песня, повторяемая известными авторами: страсти якобы уже нет, ее уничтожили эмансипация женщин, потребительский гедонизм, который делает мир «текучим» (Зигмунт Бауман) и разрушает самые прочные, святые узы[42]. Можно высказать гипотезу прямо противоположную: мы живем в гиперсентиментальную эпоху, а союзы распадаются сегодня из-за того, что они подчинены юрисдикции жестокого, беспощадного божества — Любви. Их убивают не только прихоть или эгоизм, но именно поиск неизменной страсти, цементирующей отношения, безрассудная непреклонность любовников или супругов, не желающих идти на компромисс: или сгорать, или бежать — и никаких полумер.

2. Конформизм безумной любви

Сторонники концепции брака по любви, от Энгельса до теоретиков XX века (Бертран Рассел, Леон Блюм), видели в нем избавление от двух бед: адюльтера и проституции. Совмещая свободу и влечение, он должен был, вкупе с социальной революцией, изменить лик человечества. Среди защитников восхитительного чувства выделяются два имени: Дени де Ружмон и Андре Бретон. С одной стороны, выдающийся швейцарский историк, еще в 1938 году замеченный Сартром, становится неутомимым адвокатом верности, не допуская употребления слова «брак» во множественном числе. Он с отвращением цитирует фразу молодой техасской миллиардерши, которая накануне свадьбы заявила журналистам: «Как чудесно в первый раз выходить замуж»[43] (через год она развелась). Для Дени де Ружмона брачное обязательство требует чего-то иного, нежели «прекрасная лихорадка»: всецелой сопричастности, предполагающей, что у будущих супругов хватит хладнокровия выдержать испытание временем. С другой стороны, глава сюрреализма Андре Бретон в 1937 году отстаивает безумную любовь, «великий полет супружества <…>, несущий самые большие надежды, воплотившиеся в искусстве за двадцать веков», и призывает людей «освободиться в любви от всех чуждых ей забот, от всех страхов и сомнений». Эта великолепная защитительная речь, которая завершается знаменитым обращением к дочери Об, родившейся в 1935 году: «Я желаю вам быть безумно любимой», сочетается с поразительным консерватизмом в плане нравов, особенно в отношении непостоянства и гомосексуализма. Бретон выдает здесь удивительный анализ неверности:

Если выбор был действительно свободным, для того, кто совершил этот выбор, не может встать вопрос о том, чтобы оспорить его под каким-либо предлогом. Именно отсюда, а не откуда-то еще происходит чувство вины. Я отклоняю такое оправдание, как привычка, усталость друг от друга. Взаимная любовь, как я ее себе представляю, — это зеркальное устройство: под каким бы углом зрения ни смотрел я на то, что мне незнакомо, в нем отразится точный образ любимой, каждый раз все более удивляя предвидением моего желания, все более наполняясь сиянием жизни[44].

Уберите лирическую напыщенность, и перед вами доктрина Ватикана о нерушимости брака (если не брать в расчет, что сам Бретон женился несколько раз).

В истории идей хорошо известен этот феномен: под видом критики старого порядка светские реформаторы часто довольствуются тем, что ужесточают его требования. Вместо опровержения принятой нормы они ее реконструируют как некую бескомпромиссную утопию[45]. Брак по любви, основанный на клятве, которой люди сами себя связывают, — это союз высокой нравственности: он должен превозмочь непредвиденные сердечные порывы или неудержимые желания. Еще Руссо, великий критик адюльтера (хотя он имел более или менее платонические связи с замужними дамами)[46], представлял узы супружества как «самый святой, самый нерушимый из всех договоров», не подлежащий расторжению «ни под каким предлогом», так что «любой осквернитель его чистоты достоин ненависти и проклятия». Будучи добровольным, любовное обязательство порождает безоговорочную требовательность. Это напряжение не ускользнуло от Дени де Ружмона. Взаимная верность, которую обязаны хранить супруги, подчинена не их счастью, но алогичной истине, «безумству воздержанности», ежеминутно требующему «терпеливого и нежного усердия», «живительных орошений». Странная похвала браку: он приобщен к порядку безрассудства — единожды и навеки, как говорил Кьеркегор о религиозном обращении.

3. Порнографический союз

В прошлые века супружеские отношения и сладострастие разграничивали. «Брак — связь, освященная религией и благочестивая, — говорил Монтень, — вот почему удовольствие, получаемое в браке, должно быть сдержанным и соединенным с некоторой суровостью». Если требовалось очистить супружеское ложе от буйства похоти, причиной тому было не осуждение инстинкта, а скорее недоверие к его слабости. Только умеренная привязанность и дисциплина эмоций могли позволить выдерживать дистанцию. Нашим предкам была свойственна «не столько показная добродетель, сколько осторожность» (Эдвард Шортер). Люди могли любить и желать на стороне, но передача в наследство собственности и забота о потомстве оставались главными целями. Мы свободны от таких предосторожностей: за исключением наиболее консервативной части религиозных меньшинств в Европе и в США, мы можем выбирать кого хотим, вступать в брак, расходиться без ограничений. Ни принуждение коллектива, ни запрет отца не мешают двум существам принадлежать друг другу. Еще недавно страсть и семейный очаг не имели между собой ничего общего: «Некоторые счастливцы, составляющие исключение, подтверждают несчастье большинства людей, попавших в западню брака», — отмечал Шарль Фурье. Теперь же для нас вместе жить означает вместе блудить. Уединяясь, пара обретает не только уголок покоя, где можно укрыться от грубости мира, но и площадку для экспериментирования, реализации фантазий и оригинального порнографического творчества.

В XIX веке основным препятствием для сексуальной жизни в браке была биполярность, свойственная мужчинам; как показывает Фрейд, чем больше идеализировали жену, тем больше принижали проститутку; с первой ограничивались обыденными, краткими сношениями, тем паче что из-за отсутствия противозачаточных средств женщине постоянно угрожала несвоевременная беременность[47]; со второй предавались чувственным играм, включающим широкий диапазон самых непристойных позиций. Матери семейства не пристало обмирать от удовольствия, как вульгарной уличной девке. Романтический культ женской чистоты способствовал расцвету домов терпимости, духовность породила разврат. Во второй половине XIX столетия реформаторы, озабоченные искоренением дурных нравов, проповедуют, что «спальня должна стать единственным местом для любви <…>, восторжествовать над кабаре, питейными заведениями и прочими злачными местами»[48]. Это движение, распространившееся на все классы общества, поставит целью покончить с эротическим голодом супружеских пар и ослабить рынок продажной любви, поддерживаемый сексуальным «пролетариатом» — студентами и холостяками, слишком бедными, чтобы жениться. Разум в конце концов заставил принять то, что осуждала религия, и новая политика супружеского наслаждения под контролем медицины в итоге вытесняет давний запрет на сладострастные утехи[49]. Оргии и вольности, которым предавались некогда с продажными женщинами, должны отныне войти в практику супружеских отношений, культура разврата из борделя переселяется на брачное ложе. Между тем платные услуги со временем сводятся к половому акту «по системе Тейлора» — с проституткой опорожняются, а не занимаются любовью, объятия продажной страсти холодны как лед; зато муж с женой пускаются во все тяжкие, превращая постель в место разгула похоти.

Итак, сексуальное согласие само по себе не ново, новостью стало возложение на него преувеличенных надежд. Нехитрое дело оказалось всеобщей важной задачей. Раскрепощение нравов изменило порядок приоритетов в любовном акте: раньше все было сказано, когда женщина отдавалась, теперь все начинается, когда она раздевается. Отвергнутый в амплуа мачо, в качестве любовника мужчина востребован, как никогда, он должен обладать надлежащим аппаратом и сноровкой, тем более что женщина уже не стыдится афишировать удовольствие. От женщины также ожидают должного набора навыков. Попробуй она показать себя бестолковой неумехой — не миновать ей града колких любезностей. В современном эротизме безраздельно властвует мораль отваги. Доставить друг другу наслаждение — взаимная обязанность любовников, иначе сладострастный дуэт превращается в палату жалобщиков. Горе недобросовестному имитатору! В этой области более, чем в любой другой, мы имеем полное право требовать своего.

Сексуальную жизнь наделяют новой функцией — служить критерием супружеского счастья. Поскольку из всех своих прежних задач любовный союз сохранил лишь призвание расцветать, на вопрос о его состоянии отвечает эротизм, этот новый оракул. Секс не пугает — напротив, успокаивает, благодаря ему любовь становится величиной исчислимой, краткие мгновения особой интенсивности превращаются в незабываемые эпизоды. За закрытыми дверями спальни любовники держат экзамен по предмету «счастье», доказывая перед судом своей души, что им хорошо вместе. Что представляет собой сегодня кино категории «X», если не последнюю отрасль домоводства наряду с кулинарией и садовым искусством? Кто смотрит эти фильмы кроме пар, желающих придать пикантности собственным интимным отношениям, — если только они не снимают себя сами (наедине или вместе с соседями), чтобы представить в Интернете лучшие моменты своих любовных утех? И поскольку чувство и желание — не противоположности, но хрупкостью схожи между собой, как близнецы (токи нежности и чувственности равно непостоянны), крепость брачных уз проверяется пылкостью плотского влечения.

Получает развитие особая педагогика растормаживания, нацеленная на то, чтобы освободить нас от гнета сдержанности и неуверенности. Специалисты ведут курсы занятий даже в высших сферах государственной власти[50], обучая стимулировать промежность, поддерживать дно таза, открывать чакры (энергетические центры), приобщая к искусству интимных ласк. Познанию тела другого предшествует изучение себя, мастурбация становится пропедевтикой соития, упражнением по контролю над собой и самопознанию. Помощь медиков, психиатров, тренеров — все средства хороши, чтобы вызвать буйство чувственности. Внешкольный предмет включают в круг своей деятельности и школа, и предприятия, обязуясь с гарантированным результатом возделывать эту дикую ниву. Все лучше, чем былое невежество, но эта эволюция превращает сексуальную жизнь пары в горнило истинного героизма. Ученые трудятся над математической моделью наслаждения, открывают лаборатории брачной метеорологии, хвастают тем, что за пятнадцать минут могут предсказать развод[51], разрабатывают алгоритмы счастья. Интерес к исследованию неведомого континента либидо подстегивается беспокойством о необходимости наверстывать упущения на практике, что бы ни случилось.

В нашу жизнь вошел туристический миф о стране эротики. Любовникам, отправляющимся в путешествие, предлагают два типа маршрутов — классический: позиция миссионера, гарантированный комфорт; авантюрный, включающий широкий диапазон диковинок: порка по заду, посыпанному тальком, любовь втроем, содомия и т. д. Речь идет о знакомстве с самыми разнузданными формами сексуальной практики — подобно тому, как совершают ознакомительные экскурсии в далекие страны, на Карибские острова, в Китай или Танзанию. С кем же еще предаться пороку, если не с дражайшей половиной, которая вас знает, холит и лелеет и хорошенько приголубит после бешеного сеанса садомазохизма. Современный брак, скрывая за внешним благонравием отчаянное сумасбродство, стал воплощением двусмысленности: это образ конформизма и вместе с тем — самого предосудительного распутства. Он широко вводит в обиход то, что можно назвать стилем сентиментального непотребства, мешая изысканное красноречие с отборным сквернословием, нежные словечки с похабщиной. Ночной столик превращается в филиал секс-шопа, склад игривых предметов туалета и различных протезов (лучшие фантазмы, напомним, всегда весьма примитивны). Неважно, что эти отклонения от нормы, в общем, скорее умеренны и носят, несмотря на окружающую вседозволенность, довольно конфиденциальный характер. Главное то, что, распространяясь через средства массовой информации, они стали частью коллективного воображения и формируют общий горизонт современной сексуальности.

4. Целомудрие поневоле

У современных супругов вызывает ужас перспектива вырождения их совместной жизни в союз двух евнухов, подобных «двум брошенным на железнодорожных путях вагонам, которые сталкиваются в любовном акте» (Зеруйя Шалев). Этим можно объяснить роль сексолога, тренера, экс-порнодивы вроде Брижитт Лаэ, превратившихся, благодаря радио и газетам, в учителей наслаждения, чья миссия — избавить своих клиентов от чувства вины и с легкостью посвятить их в тайны сладострастия. Предвкушение лакомства, свойственное шеф-повару, который делится с вами кулинарным рецептом, соединяется у них с серьезностью эксперта, ведущего вас за руку сквозь сложный лабиринт. Педагоги и одновременно великие колдуны, они комбинируют модели, заимствованные из двух областей: воспитания и инициации, отсюда назидательный тон, позволяющий глубокомысленно преподносить нечто чудовищное и толковать об интимном благородным языком наставничества. Эти брачные консультанты отказываются от всякого намерения шокировать (исключая некоторые «молодежные» радиостанции, где по-прежнему принят стиль классической гривуазности), они не хотят быть разрушителями, но смотрят в будущее и предлагают каждому освоить всю клавиатуру чувственности.

«Пробудите ваше желание»[52], — каждый месяц, каждый триместр умоляют журналы: так сильно пугает нас крах либидо. Современные любовники держат экстравагантное пари, совмещая интенсивность и длительность, воду и огонь, с риском потерять и то, и другое. Ибо время имеет власть разрушать самые страстные наши желания. Как бы ни был горяч темперамент, однажды он в конце концов охладевает. Для меня невыносимо сознавать, что я желаю другого не так пылко, как прежде, — и я досадую на него: отчего он не способен возбудить во мне того порыва страсти, который некогда меня испепелял. Невыносимо констатировать постепенную нейтрализацию нашего эротического потенциала. Винить в этом следует не другого — бедного смертного, такого же как я, а слабость нашей телесной конституции. Длительная сексуальная жизнь — одна из самых трогательных утопий современного мира; трагическую ее сторону составляет ослабление желания, даже когда его поддерживают наподобие священного огня. Горестно видеть, как двое, которые не могли провести в уединении больше пяти минут, чтобы не наброситься друг на друга, в итоге годами сосуществуют в полном спокойствии, без чувственных бурь, исключая короткие интермедии. Попытка с неослабным рвением предаваться излишествам в высоких сферах сладострастия останется одной из волнующих страниц истории любви на Западе. Целомудрие, вызванное истощением аппетита, эффективнее всякого подавления. Вот лишнее доказательство того, что мы бессильны управлять «биологией страстей» (Жан-Дидье Венсан).

5. Прекрасное безумство супружеской любви

Об экстравагантности нашей эпохи свидетельствует безрассудная мечта: всё в одном. Одно-единственное существо должно сосредоточить в себе полноту моих устремлений. Кто способен соответствовать таким ожиданиям (к тому же есть личности, чей мир богат, а есть и другие, которые довольствуются тем, что паразитируют на вашем)? Невероятный рост числа разводов в Европе объясняется, вопреки общему мнению, не эгоизмом, а нашим идеализмом: невозможностью жить вместе, тесно связанной с трудностью оставаться одному. Губит брак его завышенная самооценка, а не разочарование. Не осталось ничего, кроме любви, «сокрушительного взора божества» (Андре Бретон), — в этом суть проблемы. Лодка перегружена, на нее возложены чрезмерные надежды, и она в конце концов идет ко дну. Мы страдаем не от сухости сердца, а от того, что оно переполнено влагой и склонно изливаться.

Мы часто слышим: «Я еще верю в великую любовь», Но верить-то надо в людей — уязвимых, несовершенных, а не в абстракцию, какой бы прекрасной она ни была. Любить любовь больше, чем самих людей, значит витать в облаках. Чувство, вначале исключенное из брака, подточило его изнутри, а затем поставило под удар самое себя из-за непомерных притязаний: ненасытность подписывает ему смертный приговор, Лишившись препятствий, которые тормозили его развитие и тем его оживляли, оно было вынуждено искать способы возрождаться в самом себе. Любовь убивают не помехи, а слишком легкая победа. Перед страстью, говорят, нельзя устоять — увы, страсть преодолевает все, кроме самой себя. Классическая трагедия противопоставляла невозможную любовь и жестокий порядок; трагедия нашего времени — это самоубийство любви: гибель вследствие собственного триумфа. Воплощаясь, она себя уничтожает, ее апофеоз совпадает с закатом. Никогда наши романы не были столь скоротечны, никогда они не обретали столь стремительного исхода в супружестве — ведь их развитие не встречает никаких преград. Беда коварнее любой другой, ибо она порождена пресыщением, а не голодом.

Распространенная сегодня болезнь — безнадежные поиски подходящего предмета любви: одно разочарование сменяется другим, каждый претендент в свою очередь дисквалифицируется, его оттесняет следующий, и так без конца загораются и гаснут блуждающие огоньки влюбленности. Мы увлекаемся, остываем и вечно недовольны. Каждый раз мы обманываемся в своих чувствах, нас пленяет иллюзия любви с первого взгляда: по словам Стендаля, «мысль, будто мы полюбили на всю жизнь, занимает нас один вечер». Родственная душа оказывается недостаточно прекрасной, умной, свободной: сказочный принц — всего лишь бездарь, к тому же неудачник, секс-бомба — фригидная невротичка, сварливая мегера; никто не выдерживает испытания. Это и есть наш ад, оборотная сторона наших достижений: мы не можем влюбиться в человека, соответствующего уровню притязаний, — не потому, что вокруг одни посредственности, а потому, что притязания непомерны.

В результате — странная паника в рядах представителей обоих полов после тридцати, потерявших голову оттого, что они остались ни с чем и вынуждены проводить вечера, уткнувшись в компьютер, заглатывая ужин из полуфабрикатов и прислушиваясь к телефону. А в Интернете и на специализированных вечеринках расширяется, так сказать, рынок подержанного, второсортного товара: тут и собираются неприкаянные души, не раз переженившиеся и разведенные, — раздумывают, колеблются, очаровываются незнакомцами, так же быстро разочаровываются и в итоге связываются с какими-то невероятными субъектами.

Двадцать лет назад я познакомился в Мадрасе с индийским писателем Раджой Рао (он умер в 2006 году), другом Мальро. В юности он приехал во Францию, будучи убежден, что познать сущность любви можно лишь женившись на европейской женщине. В аллегорическом романе «Змея и веревка» (1960) он рассказал о неудачном опыте такого союза. Он вернулся на родину, разочарованный нетерпеливостью людей Запада, их погоней за постоянным и полным счастьем. Вот к какому выводу он пришел: «У нас в Индии холодный суп ставят на огонь, и он понемногу разогревается. Вы наливаете горячий суп в холодную тарелку, и он постепенно остывает». Причина бед западного брака — миф о пароксизме страсти, то есть последствия безудержного романтизма. Ошибка в том, что к чувствам относятся слишком всерьез, малейшее их ослабление оказывается непереносимым. Вы готовы умереть за тех, кого любите? Я прежде всего готов с ними жить: проза повседневного бытия поминутно требует от нас постоянства, делая ненужными демонстративные жесты, исключительные, а значит, случайные. Раньше воспитание чувств было тесно связано с избавлением от иллюзий; нужно было не потеряться в сердечном лабиринте, уклониться от заблуждений страсти и химер юности, отыскать духовно-нравственный путь. Вся наша литература учит, напротив, как разжечь пламя, подогреть любовный жар. По сравнению с классической эпохой все перевернулось: тогда страшились разгула роковых страстей, сеющих несчастье, — нас тревожит, что страсть остынет, выдохнется. Мы зовем ее поэзией, блаженством, считаем ее захватывающей, готовы забыть о невзгодах, которые она приносит. Нас не пугает неуправляемость поступков, мы боимся одного: утратить трепет чувств.

Самоубийство старых влюбленных

Шатобриан на склоне лет влюбляется в девушку, которая его отвергает; состарившийся Казанова (в романе Артура Шницлера) вынужден пускаться на хитрости, соблазняя молодую особу; в свои 72 года Гёте просит руки семнадцатилетней девицы в Мариенбаде и получает отказ; американка миссис Стоун (в книге Теннеси Уильямса), на шестом десятке влюбившаяся в Риме в двадцатилетнего красавца Паоло, думает, что она «продолжает жить после смерти», что ее существование вот-вот рухнет, «опадет бесформенной грудой складок, как палатка, лишенная центральной опоры»[53]. Множество примеров, за которыми один и тот же вопрос: как решиться уйти со сцены? Ответ прост: нас вытесняют другие, они объявляют наши желания непристойными, считают недопустимым, чтобы молодежь доставалась престарелым сладострастникам (в этом плане природа и предрассудки беспощаднее к женщинам).

Куда более трогательной, чем эти суетные стремления волокит и кокеток преклонных лет, кажется смерть старых любовников. Случается, что два человека срослись, сплелись между собой, как корни дерева: они составляют единую личность, у которой два лица и два имени, нерасторжимое «мы», которое не распадается на отдельные «я». Тогда страдание одного становится страданием другого. «Если у жены болят ноги, больно мне», — эти замечательные слова сказаны испанским философом Унамуно. Бывает и так, что одного поражает тяжелый недуг, и другой принимает решение не продолжать жить — оба задумывают уйти вместе. Это случилось в сентябре 2007 года с Андре Горцем и его женой, умиравшей от прогрессирующего заболевания. «Тебе только что исполнилось восемьдесят два года, — писал он в книге, посвященной жене, — твой рост уменьшился на шесть сантиметров, ты весишь всего сорок пять килограммов, но ты прекрасна, изящна, желанна, как прежде. Мы вместе вот уже пятьдесят восемь лет, а я люблю тебя больше, чем когда-либо. Недавно я снова в тебя влюбился, вновь во мне кипит жизнь, переливающаяся через край, и утолить мою жажду может лишь твое тело, крепко прижатое к моему»[54]. До них были другие пары, принимавшие решение умереть одновременно, например, бывший сенатор-социалист Роже Кийо и его жена в 1998 году. Готовя свой уход, как заговорщики, они обрели веселость и спокойствие перед тем, как опустить занавес (на свою беду Клер Кийо, приняв таблетки, не умерла: ей пришлось постигать страшную науку одиночества). Почему мы должны позволить природе отнять у нас единственного нужного нам человека, если можно предпринять последнее путешествие вдвоем? Лучше предварить конец, чем деградировать. Самоубийство, по словам Джона Донна, несет в себе и отпущение греха, ибо в отличие от любого согрешения его совершают только один раз.

Смерть наших близких — немногих самых существенных, главных людей — вот что для нас хуже собственной смерти. Жить больше незачем, уходить следует вовремя. Что может быть прекраснее в этом смысле, чем миф о Филемоне и Бавкиде, просивших Зевса позволить им умереть в один день и превращенных после смерти в дерево? Возможно, самоубийство старых любовников впечатляет сильнее, чем шумные утехи молодых. Молодость демонстративна, старость поистине возвышенна. «Я стану прахом, но прахом влюбленным» (Кеведо).

Глава V Изменчивое постоянство

Я должен краснеть за содеянные прегрешения, я же вздыхаю о грехах, которых уже не смогу совершить.

Абеляр

Желать считается невинным, но когда желание испытывает другой, это находят ужасным.

Марсель Пруст

…Не доверяйте ни одному из своих братьев; ибо всякий брат ставит преткновение другому, и всякий друг разносит клеветы. Каждый обманывает своего друга <…> лукавствуют до усталости. Ты живешь среди коварства.

Иеремия[55]

В одной из коммун Калифорнии примерно в 1960-е годы около сорока юношей и девушек положили в основу общежития принцип строжайшего сексуального коммунизма: запрет образовывать постоянные пары, обмен партнерами, отмена предпочтений, обусловленных эстетическими или культурными критериями. Прошел год, и некоторые из участников, толстяки или увальни, обнаружили, что двери всех спален перед ними закрыты: вечерами они стали слоняться по веранде и выклянчивать место в постели, повторяя: кто меня хочет?

Не найти лучшего аргумента в защиту классического брака, чем этот пример от противного. Победа здравого смысла над бреднями лирических лет, скажет консерватор. И вспомнит известную шутку Жана Полана: «У меня был друг, который не хотел жениться: когда женятся, нужно отказаться от всех женщин, кроме одной. Я сумел достойно ему ответить: кто не женится, тот лишен всех жен плюс одной»[56]. Милый софизм, но его легко оспорить: можно жениться и любить несколько раз в жизни, последовательно испытать многоженство или многомужество, и речь вовсе не идет о выборе между одним человеком и никем. Прежде всего, в самых развитых частях западного мира не возбраняется наслаждаться полнотой эмоциональной жизни, будучи свободным от обязанности посещать мэрию. Каждый из полюсов горизонта любви привлекает ярых сторонников — борцы за моногамию, приверженцы легкомыслия призывают нас следовать за ними под страхом проклятия. Схватка между теми и другими несколько утомляет. Брачный союз, как и либертинство, не является целью, это возможная форма, которую принимают наши привязанности в определенный момент жизни. Подлинная новизна нашей эпохи заключается в том, что мы больше не должны выбирать какое-то одно из невыносимых обязательств: за свою жизнь мы можем накопить опыт брака, безбрачия, мимолетных увлечений.

Таким образом, вопрос верности одновременно и важен, и неразрешим: хранить постоянство очень трудно, а непостоянство требует большой деликатности. Либерализация нравов вынуждает нас самостоятельно разрабатывать для себя нормы. Когда общество перекладывает на личность проблемы, решение которых прежде навязывало, оно вызывает тем самым всеобщую растерянность, нагружая людей бременем, с которым они не знают что делать. Освобождение — это всегда отягощение. Подумаем о том, какая деликатная проблема — поставить сильную любовь перед испытанием тяжелой болезнью или превратностями судьбы: сколько мужей, потерявших работу, брошено женами, сколько тяжелых больных становятся обузой для близких, желающих скорейшего исхода? Мы не герои, не святые, мы простые смертные с ограниченными способностями к самопожертвованию.

1. Хамство — плод искренности

Очевидно, кризис буржуазного брака привел к тому, что адюльтер, один из банальнейших его спутников, потерял привлекательность. Раньше его порицали во имя добрых нравов, сегодня — с позиций искренности. Свободный союз двух личностей, понятно, несовместим с таким пошлым поведением: уж лучше во всем признаться друг другу, чем прибегать к уловкам далекого прошлого. Бульварный театр почти сто лет веселил публику несчастьями обманутых мужей, рогоносец всегда был героем водевиля (для подобной роли чаще всего подходил именно мужчина)[57]. Между тем, будучи дискредитирован, адюльтер не умер: выйдя из моды как стиль поведения, он остался заурядным жизненным явлением и составляет одну из основных причин распадения браков[58]. От него не застрахованы ни мужчины, ни женщины: они обманывают друг друга, потому что скучают, сталкиваются с искушениями, они проживают одновременно несколько жизней (симптом индивидуалистического общества, разрывающегося между идеалом верности и жаждой свободы). Адюльтер по-прежнему неотделим от брака. В отчаянной борьбе с ним обнаруживаются два подхода: первый — исходящий из классических норм, и второй — новаторский. Первый — психоаналитический — видит в супружеской измене признак напряжений, не разрешенных в детстве. Так, Альдо Наури объясняет, что на лакановском базовом языке слово «адюльтер» можно расшифровать как «adulte erre, adulte taire», то есть «заблудившийся взрослый, который молчит, не желая взрослеть». Мы думаем, будто свободны в своих похождениях, а на деле являем собой жертву чрезмерной привязанности к матери или отцу[59]. Вторая точка зрения усматривает за старым словом «обман» достойную сожаления измену себе, атмосферу лжи, разрушительной для самых драгоценных чувств. Начинаясь бурными клятвами, брак вязнет в болоте жалкого притворства.

Первое возражение апеллирует к закону морали, второе — к закону души. Соответственно, есть два вида верности: верность ради приличия и верность по внутреннему убеждению. Первая представляет собой механическое подчинение социальным нормам, вторая вытекает из свободного решения быть честным перед любимым человеком. Последняя может включать два аспекта: верность как долг перед другим и как долг перед собой. Настоятельная необходимость не входить в противоречие с собственными настроениями усложняет вопрос. В наше время любовь зла по-новому: согласие с самим собой позволяет мне всадить нож в спину другому. Поскольку у меня есть полное право передумать, я могу нарушить слово. Перемена обладает полнотой власти: да, я переспал с X или Y, но ведь в тот момент я тебя уже не любил, мне надоело притворяться. (Чем превосходит нас соперник — будь то мужчина или женщина? Его неоспоримое преимущество — новизна. Причина его неотразимости только в этом, а не в красоте или уме.) Обманутый лишен возможности сослаться на гнет общества: отдаление партнера оскорбительно, измена становится личным поражением — если другой решает искать любви на стороне, значит, меня ему уже недостаточно.

Выходит, отвечая только за себя, мы поступаем крайне бестактно. Я не отрекаюсь от себя, я развиваюсь, высшая добродетель велит мне изменить моим обязательствам, я неверен, ибо верен себе самому. Софизм превращает вероломство ренегата, пренебрегающего своими добровольными обетами, в самую возвышенную этику. Если быть самим собой — достаточное условие непреложной правоты, то нынешний культ подлинности прямиком ведет к торжеству хамства. Для достижения согласия с собой нам предлагается отвергнуть ханжество и всякую необходимость щадить другого[60]. Как только собеседник предупреждает, что будет искренним, готовьтесь выслушать массу неприятного. Хамство — принцип отношений, противоположный галантности: обращение с другим как с инструментом, от которого избавляются после использования.

2. Умолчание во спасение

Мистика прозрачности сродни травле: сообщая другому обо всех моих сомнениях, о малейших колебаниях сердца, на которые он должен реагировать, как сейсмограф, я держу его под непрерывным обстрелом. Политика откровенности является прежде всего политикой недоброжелательства: кто говорит всё, тот злословит, в то время как, умалчивая, мы проявляем деликатность. Я благодарен другому за то, что он скрывает от меня некоторые свои мысли. Сколько раз мы предпочли бы не знать и повторить то, что сказал принц Клевский своей супруге перед смертью: «Зачем вы открыли мне страсть, которую питали к господину де Немуру, коль скоро ваша добродетель не умножилась настолько, чтобы ей воспротивиться? Я так любил вас, что был бы рад обманываться, признаю это к своему стыду; я жалею о ложном спокойствии, которого вы меня лишили. Зачем вы не оставили меня в безмятежном ослеплении, которым наслаждается столько мужей?»[61] Известна кантовская притча о человеке, скрывающемся от преследования убийц в чужом доме. Долг хозяина дома, — говорит Кант, — выдать его, повинуясь универсальному нравственному закону: ложь есть зло всегда и везде[62]. Бенжамен Констан иронизирует над этим примером и, споря с Кантом, напоминает, что есть долг не менее неукоснительный: спасти жизнь ближнему. Высказывая супругу правду — всю правду, как это делается в суде, — мы подвергаем его невыносимому шантажу. Классическая мораль оказывается вывернутой наизнанку: мы лжем — стало быть, другой нам дорог, и сохранение отношений важнее, чем стремление выложить всю подноготную. Молчание — оберегает, признание — разоряет. В противоположность жестокой откровенности следует отстаивать принцип предупредительности и сдержанности. Двоедушие оказывает браку добрую услугу: уж лучше полуправда исповеди, чем правосудие исповедальни.

К тому же обман, бесспорно, имеет эротический потенциал: страх быть застигнутыми врасплох, импровизированные рандеву, общие секреты придают подпольным ласкам насыщенность вкуса, которой лишена баланда супружеских объятий. Ложь не всегда служит сокрытию истины, порой лгут, стремясь придать жизни интенсивность. Например, у Пруста любимая женщина героя развивает экстравагантные фантазии, защищаясь от настойчивости любовника, подобно каракатице, выпускающей свои чернила с целью прогнать незваного гостя. В данном случае то, что кажется нелепейшим искажением реальности, оборачивается правдой. В предательстве по отношению к родителям, супругу, друзьям есть головокружительный соблазн: удар в спину наносят только своим, зная их слабые места. Близкий друг бывает способен на самый коварный обман. Тайные козни любовников, плетущих интриги, чтобы друг друга уничтожить, завораживают своей низостью. Насколько нам известно, охотники пригреться у чужого очага и заодно поживиться чужим добром не перевелись, будто по волшебству. Есть паразиты брака — такой не успокоится, покуда в самом крепком союзе не пробьет бреши. (Частенько совместная жизнь оказывается терпимой лишь с появлением на ее горизонте манящей точки схода, таинственного безбилетного пассажира. Тогда любовный треугольник становится условием счастья вдвоем.) Порой ищут случая завести роман с кем-то из лучших друзей (подруг) спутника жизни, превращая приятельство в промискуитет: хмель обмана, приправленного перцем фамильярности, сильнее кружит голову. В этом парадокс пагубного соседства: оно строит прочные узы, чтобы успешнее их расстроить. Доверие поощряет вероломство, предатель вначале всегда был братом, товарищем.

Существует немало способов стать клятвопреступником, не вступая в отношения с третьим лицом: уйти в себя, «забастовать», отменяя удовольствия, улыбки, разговоры. В строгом, неукоснительном соблюдении физической верности может заключаться нечто невротическое: энергия, затраченная на сопротивление греху, оборачивается против любви к другому, на которого мы злимся за то, что должны прилагать такие усилия. Кажется, Махатма Ганди любил проводить ночи среди обнаженных женщин, испытывая свою стойкость. Некоторые считают себя постоянными, а на самом деле всего-навсего ленивы, предпочитая блаженное спокойствие треволнениям мимолетных свиданий. Другие наслаждаются искушением, не поддаваясь, — это искатели острых ощущений: они любезничают с незнакомыми лицами, а затем увиливают. Такие любят не мужа или жену — им нравится испытывать свою неотразимость и силу воли. Они могли бы сказать, как псалмопевец: «Искуси меня, Господи, и испытай меня; расплавь внутренности мои и сердце мое» (Пс 25,2). Тем же руководствуется и «динамистка», сводя мужчин с ума и никогда ничего им не позволяя. Дени де Ружмон с восхищением передает анекдот, рассказанный одной из его приятельниц. Попытавшись кокетничать с женатым мужчиной и не добившись толку, она услышала на прощанье: «Я прибавлю вас к моему списку mille е tre»[63]. Имелись в виду женщины, которых он отверг, храня верность жене. Подобное упражнение не говорит о постоянстве сердца, но выдает натуру хвастуна, жаждущего упиваться собственной силой, не применяя ее. Это тщеславие под маской нравственного закона. «Насилие, совершаемое над собой, дабы остаться верным любимому, немногим лучше неверности», — говорил Ларошфуко.

Запретить проституцию?

Социалисты и феминисты ожидали, что с исчезновением буржуазной семьи исчезнет и проблема проституции. Воспитание и социальная революция должны были уничтожить эту язву. В 1936 году Вильгельм Райх предсказывал, что с приобщением к половой жизни молодых девушек придет конец порнографии и сексуальному рабству. Но, хотя женщины в наши дни без сомнения стали свободнее, по крайней мере в демократических странах, порок продолжает свирепствовать. Можно найти тысячу объяснений его устойчивости, хороших или плохих, и среди всех причин на первом месте одна: торговля любовью будет существовать всегда, потому что свобода не гарантирует справедливого распределения наслаждений, слишком многим удовольствие недоступно из-за бедности, непривлекательности, возраста.

Приукрашивать положение ни к чему: проституция остается неблагодарным, более того, грязным ремеслом; кто ею промышляет, те вынуждены терпеть придирки клиентов, произвол полиции, насилие сутенеров, осуждение порядочных людей. На путь проституции становится тот, кого подталкивают нужда и неустроенность, как и всех наемных работников, и кто выбрал это занятие из ряда других, столь же унизительных. Увы, споры на эту тему напоминают настоящую охоту на ведьм, в которой объединяются интегристы, феминисты-реакционеры, консерваторы правого и левого толка, чтобы общими усилиями ухудшить и без того бедственное положение проституток[64]. Недавно их позорили как жриц порока, теперь дискредитируют как заблудших жертв добровольного рабства, нуждающихся в опеке. Вчера их считали преступницами, сегодня приписывают им инфантилизм. Напрасно союзы «работниц секса» требуют улучшения условий — их игнорируют под тем предлогом, что они якобы подвергаются манипулированию, несамостоятельны и выражают, наподобие чревовещателей, чужую волю.

Проститутки, травести и прочие борются не за отмену своего ремесла, а за его усовершенствование — вот что потрясает людей с чистой совестью. Их хотят спасти, а они думают только о том, чтобы привести свою профессию к норме. В самом деле, среди левых существует два направления: одно из них — либеральное — учитывает разнообразие возможностей личного выбора и намерено его уважать, заботясь о движении общества вперед; другое, выдвигающее на первый план карательные меры, стремится перевоспитать личность и знает только один лозунг: наказание, исправление, искоренение. Отстаивая человеческое достоинство, эти левые похожи на толпу средневековых христиан, готовых убить неверного, сжечь колдунью ради спасения их душ.

Как же поступить, если мы знаем: хорошее решение невозможно, ведь на этом пути опасности подстерегают с обеих сторон? Выбрать наименьшее из двух зол: упорядочить профессию, проявляя уважение к тем, кто ею занимается, позволить им пользоваться плодами своего труда и — самое важное — оставить ремесло, когда они того захотят, и не чувствовать себя заклейменными навеки. Оградить их от сутенеров, относиться к ним с симпатией, поскольку они выполняют задачи общественной гигиены и дарят капельку счастья одиноким душам. Общество не знает, что делать с этим гнусным придатком — эротическим бизнесом, точкой схода всех тревог: думая, что предоставило свободу Эросу, сегодня оно констатирует, что это ни к чему не привело, лишь усложнило проблемы. Единственное, что нам следовало бы сделать, — предоставить работницам социальной службы либидо все преимущества наравне с другими наемными служащими, избавляя их от несчастья, на которое они обрекаются всеми политическими течениями.

Пойдем далее: почему бы теперь, когда «второй пол» стал полноправным участником экономической жизни, обладателем финансовых возможностей, не открыть мужские бордели для женщин, признав их право на платный чувственный дивертисмент с любовником по собственному выбору? Для женщин уже организован сексуальный туризм — в Африке и на Карибских островах, действуют многочисленные сети, предлагающие услуги мужчин по вызову. Что касается классических возражений (женщины слишком сентиментальны, их никогда не привлечет анонимный эротизм), они вытекают из эссенциалистского подхода к женственности и свидетельствуют о смешении культурной обусловленности с естественными фактами: насколько известно, у наших подруг либидо не менее импульсивно, чем у нас, а мы так же сентиментальны, как они. Можно поспорить, что если бы завтра открылись «веселые дома» специально для женщин, то именно клиенток осудили бы как шлюх, ругая за то, что они ищут небольшого платного утешения. Таким образом, женщина скована запретами с двух сторон — и как покупательница, и как поставщица сексуальных услуг, — любопытный анахронизм во времена, когда большинство женщин зарабатывают на жизнь и хотят соответствующих развлечений. Почему жиголо не вызывает такого осуждения, как «девушка по вызову», хотя они занимаются одним ремеслом? Секс продолжает восприниматься как метафора женского тела: часть принимают за целое[65]. Мужчина имеет половые органы, женщину полностью отождествляют с ее половыми органами. Отдаваясь, она себя губит. Через сто лет после Фрейда многие еще держатся за этот архаический предрассудок. В этом все дело.

3. Европа, США: разные табу

Вспоминаются эпизоды, которые занимали в последние годы североамериканскую хронику: судья Кларенс Томас, консерватор, в 1991 году обвиненный в том, что вел непристойные разговоры с коллегой по университету; злосчастное дело Клинтона-Левински; неприятности губернатора Нью-Йорка Элиота Шпитцера, чемпиона по борьбе с проституцией, которого в 2007 году застали с очаровательной брюнеткой двадцати двух лет, чьи услуги он оплачивал по счету; публичное признание своих прегрешений его преемником в присутствии жены в момент вступления в должность — из страха, как бы их не раскрыла впоследствии пресса; в 2008 году нападки на директора МВФ Доминика Стросс-Кана, виновного в интимной связи с одной из своих бывших сотрудниц. Всякий раз постельные истории так будоражат всю Америку, включая левых и правых, будто под угрозой оказалась конституция страны. Политических деятелей уже не спрашивают: «Любите ли вы вашу жену?», но: «Вы изменяли жене?» Нарушение предшествует норме. Если не считать того, что отцы добродетели, оказавшиеся в конце концов в объятиях «девушки по вызову», выглядят забавно, горячность этих дебатов удивляет французов. В США ученые ищут ген верности, чтобы прививать его ветреным личностям, здесь партнеров проверяют на прочность с помощью honey traps (буквально: медовые ловушки), подсылая искусителя или искусительницу с провокационной целью: вдруг не устоит? Прославляют как образец строгих нравов и единобрачия представителя животного царства — властителя Южного полюса пингвина. Неверных супругов прорабатывают на специальных семинарах, как диссидентов в Советской империи, в группах семейной психотерапии разъясняют, что «реакции обманутой жены похожи на симптомы посттравматического шока у жертв грандиозных катастроф, как, например, 11 сентября». Нам такая аналогия кажется гротеском. Понятно, что от политического деятеля требуется образцовое поведение в сфере личной жизни: публичный человек не принадлежит себе, если он хочет руководить другими, он должен быть способным управлять своими инстинктами[66]. Но почему нужно распространять это требование на рядовых граждан, предписывая им безупречное поведение?

По правде говоря, все как-то странно перевернулось: похоже, будто американцы не помнят основных положений англо-саксонского либерализма — тезисов Мандевиля[67] и Адама Смита, которые видели в удовлетворении личных пороков двигатель общественного блага[68], тогда как Робеспьер во время Французской революции безуспешно пытался утвердить «правительство добродетели». И вот американцы, забыв, что разграничение между порядком политическим и домашним — одно из достижений современности, пытаются в сфере нравов построить общество Блага, дабы искоренить порочность сердца человеческого. Проявить неверность в любви — почти то же, что поставить под сомнение общественный договор 1787 года между людьми всех сословий, рас, религий, поскольку брак стал символом основополагающей присяги нации. Будто личное «я» американцев — только зеркало общества: если малая родина, то есть семья, колеблется из-за недоразумений между супругами, что будет в случае опасности с великим отечеством? Главный аргумент консерваторов: кто изменяет супруге, тот предает свою страну, — ни больше ни меньше! Вот почему необходимо, чтобы признание в проступке было публичным: тогда оно превращается в своего рода коллективное искупление греха, и интрижки вождей помогают избавиться от слабости всему народу, который восстанавливает норму, бичуя ее нарушения.

Чем объяснить такое отличие от Европы, и особенно от Франции, где интимная жизнь глав государства и частных лиц далеко не безупречна? Несомненно, речь идет о культурных отличиях: американцы верят в святость брачного контракта, французы сводят к контракту само таинство. Одни руководствуются буквой, другие — духом. Но главное — не совпадают наши табу: во Франции (католическая традиция обязывает) непристойны деньги, в Америке (наследие протестантизма) непристоен секс. «Greed is good»[69], — говорят одни; «Франция гибка: мы поднимаемся даже с дивана», — отвечают другие (Ламартин). Религиозное пуританство англо-американцев уравновешено ненасытной жаждой наживы. Здесь бесконечно восхищаются финансовыми успехами, там — безмерно снисходительны к человеческим слабостям. И поскольку всякий моралист однажды впадает в обличаемый им грех, отвращение Франции к деньгам не препятствует коррупции среди ее элиты, а добродетельные проповеди американцев не мешают процветанию у них, как и повсюду, адюльтера. Современному обществу трудно смириться с тем, что ему присуща аморальность, — оно говорит на эту тему лишь в терминах дисциплинарных, религиозных или психиатрических. Однако в отношении нравов англосаксам стоило бы поучиться умеренности у старого мира. В том, что в наши кризисные времена французам следует вдохновляться стремлением к наживе, свойственным американцам, я убежден меньше. Если все взвесить, легкомыслие менее опасно, чем стяжательство, поставившее мир на колени: Казанова симпатичнее, чем Мэдофф[70]. Сильная демократия терпимо относится к непрочности брачных уз и индивидуальным проявлениям малодушия. Нельзя требовать от мужчины или женщины того, что свыше человеческих сил, — безупречного постоянства: «ниже пояса нет ни веры, ни закона», гласит замечательная итальянская пословица. В конце концов, настоящая верность требует большего, чем строгое физическое воздержание, и если любовь сильна, она сумеет преодолеть такие эпизоды. В 1929 году в эссе «Брак и мораль» Бертран Рассел рекомендовал решать этот вопрос по-французски: относиться с большой терпимостью к мимолетным увлечениям как мужчины, так и женщины, лишь бы они не нарушали семейной жизни и не мешали воспитанию детей. Мир в семье подразумевает небольшие компромиссы между мужем и женой, свидетельствующие о подлинной утонченности. Каждому приходилось по крайней мере один раз в жизни быть обманщиком или обманутым, и непостоянство супруга можно пережить, несмотря на боль.

В некоторых отношениях адюльтер может рассматриваться не как враг супружества, а как его союзник: передышка, своего рода переустановка связи посредством некоторых нарушений. Как сообщают историки, в XVIII веке обычай, приуроченный к Валентинову дню (откуда и нынешний праздник святого Валентина), позволял женщинам на севере Франции несколько дней в году с ведома и на глазах мужей предаваться любви с «Валентином», кавалером, которого выбирала дама. «Полюбовный дележ» (Фурье) представляет собой благотворный для супружества антракт: не устраняя другого, он облегчает узы на время приключения и часто укрепляет ослабевший альянс. Что такое, например, обмен партнерами, если не техника сопротивления эрозии, которая заключается в том, чтобы разрешить другому отойти в сторону, оставаясь в поле зрения? Я уступаю тебе мою жену моего мужа на время вечеринки — но мы неусыпно наблюдаем за ними, чтобы затем без затруднений их возвратить. Предпочтительнее плутни под контролем, чем неуправляемые похождения. Я знал чету, которая посещала либертинские клубы с одним условием: не целовать в губы партнеров по встрече. Позволялись любые фантазии, за исключением поцелуя в губы. Если один из любовников забывал это правило, он получал нагоняй, и парочка, в чем мать родила, принималась выяснять отношения посреди сплетенных тел. Куда спрячешь собственническое чувство?

4. Бред расследования

Ревность, как известно, низкое чувство, в котором соединены эмоциональная неуверенность и желание присвоить другого; нередко она приводит к каннибализму: уж лучше символически сожрать партнера, чем видеть, как он ускользает. Если бы ревность могла запереть его в тюремной камере, ее продолжали бы беспокоить грезы узника, его сны. Для некоторых ревность становится образом жизни, состоящим из подозрений и расследования — без них любовный мотор заглохнет. Компульсивный ревнивец создает преступление задолго до того, как оно совершено, и часто реальное преступление облегчает, а не обостряет его страдания: он почти хотел обмана, который якобы так ему ненавистен. К нашей радости, всякий ревнивец в конце концов провоцирует то, чего боится.

Однако, даже вскрыв мелочную суть этого чувства, разделаться с ним одним росчерком пера невозможно. Тот, кто хотел бы очистить страсти от примеси грязи, думает, будто брак похож на парламент, просеивающий желания каждого через сито обсуждения или голосования. Например, вы отстаиваете свое право искать приключений на стороне и требуете от другого признать за вами это право на условиях взаимности, честно и откровенно. Такой портрет открытого брака, раскрашенный в цвета райского социализма, кажется сомнительным. Страданий могло бы не быть, если предположить синхронность появления желаний и их удовлетворения у супругов, одновременность и идентичность предоставляющихся каждому из них возможностей утолить свой голод с кем-то посторонним. Что происходит, если один проводит ночь со случайным партнером, а другой сиротливо ворочается в супружеской постели? Создается странное впечатление, что реформаторы заботятся не столько об удовольствии любовников, сколько об исправлении неопределенности, свойственной любви. Остерегаясь переменчивости, постараемся оздоровить положение: будем говорить друг другу всё, ничего не скрывая[71]. Да это же новое воплощение романтической иллюзии слияния, единения душ, которые исповедуются одна перед другой: бесконечные объяснения, никаких секретов, расстановка всех точек над «i». Это тот самый принцип, который лежит в основе политики «open space» (открытого пространства) в мире труда: кабинеты без перегородок, где каждый работает на виду у всех, а главный эффект заключается в том, что все перестают общаться.

Между тем, ревность — еще и спутница равенства при демократии: она — близкая родственница стремления к вездесущности, желания быть одновременно всюду, где меня нет; это не только страх оказаться обманутым, но и своего рода растерянность перед непонятностью другого — что бы ни произошло, он останется от меня закрытым. Никогда я не смогу пробраться в его мозг и оттуда, как из кабины управления, командовать им по своему желанию, не смогу посмотреть на мир его глазами, узнать его судьбу. У него тысяча иных возможных жизней, которых я навсегда лишен, и они отнимают у меня мою собственную жизнь.

Мы не собираемся избавляться от абсурдного желания обладать. Нас терзают две ревности: мы ревниво оберегаем свою независимость и ревнуем другого, пытаясь достичь двух целей, мы изобретаем эфемерные компромиссы, живем в режиме насущного и необременительного минимума исключительных прав. Двойная жизнь, семья втроем, групповая любовь, раздельные отпуска, услуги call-girls или toy-boys — современный союз демонстрирует достаточную гибкость, допускающую благотворное участие в дуэте третьих лиц: они могут представлять для него опасность, но могут также его обновить. Платный сексуальный сервис для пары позволяет разнообразить эротическую жизнь, избегая неудобств адюльтера. Деньги — вот дезинфицирующее средство, которое очищает эти сексуальные антракты от какой-либо двусмысленности в плане чувств. Как и вчера, подпольная жизнь супружеского тандема (порнография, проституция, обмен партнерами, адюльтер) поддерживает его законное существование, красивая любовь черпает силы из резервов нелегального, запретного. И все это остается тайным, статистике недоступным. (Часто отмечают, что молодежь в массе своей якобы возвращается к единобрачию и постоянству. Ничто не подтверждает этих благих пожеланий: молодые люди, несмотря на их стремление выбросить на свалку наследие 68-го года, переживают не менее бурные романы, чем представители старшего поколения. Мнение, будто новые поколения радикально меняют образ жизни, — логическая ошибка: прежде всего, они воспроизводят унаследованные формы поведения, и даже их диссидентство похоже на диссидентство родителей.)

О тандеме Сартр-Симона де Бовуар злословили, критикуя договор, положивший начало их союзу, различие между необходимой и случайной любовной связью (почерпнутое непосредственно у Фурье), стремление, оставаясь парой, завязывать отношения с другими; их упрекали в том, что они контрабандой вовлекали в свой кружок юношей и девушек, обмениваясь ими (что-то вроде рассредоточенных сералей), и те оказывались наивными жертвами неблаговидной игры. Симона де Бовуар сама это признала: «Есть вопрос, который мы легкомысленно обходили: как воспринимает наше соглашение третий? Случалось, что он приспосабливался легко: наш союз оставлял достаточно места для любви-дружбы, любви-товарищества, для мимолетных романов. Но если действующие лица требовали большего, разражались конфликты. В связи с этим восторги, описанные в „Силе зрелости“, компенсировались необходимой сдержанностью» («Сила обстоятельств»). С насмешкой отмечали, что, несмотря на смелость, они были обычными любовниками, знали муки горечи и разочарования. Но удивляться можно лишь нашему удивлению: любовники «Кафе де Флор»[72] в равной степени трогают нас и своей откровенностью, и слабостями. Сколько преодолено терзаний, развилок судьбы, чтобы в итоге вместе состариться и сохранить верность не изначальному соглашению, а друг другу![73] Я знаю немного пар, столь же образцовых, в том смысле, что они воплощают противоречия, с которыми сражаемся мы все.

С авангардом в любви покончено. Все предлагавшиеся средства оздоровления брака лишь втайне воспроизводили его болезни. Трудно быть не только всегда постоянным, но и до конца ветреным: тогда пришлось бы оставаться верным своей неверности, а это уже апория. Если некоторые супруги отменяют (с оговорками) исключительное право на сексуальные отношения, было бы нелепостью считать это императивом для всех: личное дело каждого — разрабатывать для себя компромиссы, не забывая о том, что не может быть готового решения там, где речь идет о равновесии между двумя потребностями — в безопасности и в приключении. Качели измен и верности ни в коем случае нельзя рекомендовать как образец для подражания. В конечном счете, худшая измена, на которую способна чета, — это измена самой себе: она окажется недостойной окрылившего ее порыва, если допустит, чтобы плесень рутины сгубила драгоценное вино первых дней.

Семейная сцена — средство очищения

На пути любви встает немало враждебных сил, но самый жестокий удар наносит ей тот, кто кивает на судьбу как на единственную виновницу охлаждения. Таково положение вещей, мы бессильны что-либо изменить. Это с блеском доказывает Вальмон, извещая госпожу де Турвель о своем отъезде.

«Все приедается, мой ангел, таков уж закон природы: не моя в том вина. И если мне наскучило приключение, полностью поглощавшее меня четыре гибельных месяца, — не моя в том вина. Если, например, у меня было ровно столько любви, сколько у тебя добродетели, — а этого, право, немало, — нечего удивляться, что первой пришел конец тогда же, когда и второй. Не моя в том вина. Из этого следует, что с некоторых пор я тебе изменял, но надо сказать, что к этому меня в известной степени вынуждала твоя неумолимая нежность. Не моя в том вина. А теперь одна женщина, которую я безумно люблю, требует, чтобы я тобой пожертвовал. Не моя в том вина. Я понимаю, что это отличный повод обвинить меня в клятвопреступлении. Но если природа наделила мужчин только искренностью, а женщинам дала упорство, — не моя в том вина. Поверь мне, возьми другого любовника, как я взял другую любовницу. Это хороший, даже превосходный совет. А если он придется тебе не по вкусу, — не моя в том вина. Прощай, мой ангел, я овладел тобой с радостью и покидаю без сожалений: может быть, я еще вернусь к тебе. Такова жизнь. Не моя в том вина»[74].

Вопреки фатализму, наиболее распространенной терапевтической процедурой, очищающей брак от лишнего жира, остается семейная сцена. Некоторые семьи выживают только благодаря ежедневным бурям гнева, разрываясь между тяготами быта и конвульсиями ярости. Они блаженствуют в уютной атмосфере вечной грызни. Приступы истерии нужны им, как другим таблетки, чтобы крепче спаивать расшатавшиеся узы. Встретить или завершить день отменным скандалом — нет лучше способа прогнать скуку обыденщины. Медленное разрушение любви ведет к формированию зоны шторма среди тихой гавани. Брак защищает нас от всего, в том числе от любви, но чтобы защититься от себя самого, он должен рисковать собой. Внезапная атака страхует от настоящей смерти. Грустное зрелище — чета стариков, им уже не хватает энергии для взаимных нападок, и невысказанное накапливается, как грязная посуда на борту раковины. Мир между любовниками — это мир полемический, творческое противостояние, преобразующее трения в единство.

Неискренность предъявляемых в ссоре претензий шита белыми нитками, для оживления увядающих отношений хорош любой повод: ничтожная мелочь, сломанная вещь, потерянная бумага, неурочный чих возводятся в ранг преступлений против человечества. Раздражение прорывается, сметая все преграды, на поверхность выходит тысяча причин растоптать другого. Семейная сцена позволяет одним духом высказать все наболевшее — в этом ее благотворный эффект, она обладает катарсическим действием при одном условии: это не более чем отступление. Вы выливаете на благоверного ушаты проклятий, раните его ядовитыми шпильками — казалось бы, после такого остается только развестись. Напротив, именно это поможет вам терпеть его под боком на протяжении вашей долгой страсти-вражды. Когда свара вырождается в рефлекс, она низвергает любовников в ад постоянного отвращения. Что бы другой ни делал, это всегда плохо. Устанавливается бинарный режим: злоба ординарная — оскорбления, лай, плевки; злоба, из ряда вон выходящая, — симфония инвектив, ударов, унижений, инфернальная опера. Такие демонстрации бешенства пачкают тех, кого затрагивают, но особенно — сторонних свидетелей. Супруги напоминают выдохшиеся войска, которым необходимо восстановить силы между схватками, прежде чем огонь во́зобновится. В этом случае они сочетают сразу два порока: низость и однообразие, и неизвестно, который из двух ужаснее. Они не только омерзительны, но и скучны: олицетворение ненависти, неистощимой на придирки.

Глава VI Радости и тяготы совместной жизни

Труднее всего рассказать не о том, что преступно, а о том, что смешно и постыдно.

Руссо. Исповедь

Итак, оба они жили счастливо, бесполезные <…>, зависящие один от другого, как спрос зависит от предложения <…>. Они победили — и как быть теперь с этой победой? Они оставались наедине с собой только в ванной или в своих мечтах. Между ними не существовало больше ничего неожиданного, недосказанного, таинственного. Они принадлежали друг другу, освещенные самым бескомпромиссным светом, светом своего счастья.

Поль Моран. Левис и Ирен

Я не всегда думаю о тех, кого люблю, но делаю вид, что люблю их, даже когда о них не думаю; я притворяюсь, что готов нарушить собственный покой в угоду абстрактному чувству при полном отсутствии живого и спонтанного переживания.

Сартр. Ситуации 1

Вот уже несколько лет существует в Париже странная церемония, происходящая на площади дез Абесс на вершине холма Монмартр в период сбора винограда: молодые пары приходят сюда, чтобы сказать друг другу, Как в песне Жоржа Брассенса: «Имею честь я не просить твоей руки»[75] — и чтобы это «непредложение руки» было зарегистрировано представителем власти. Нет такого ритуала, который бы нас устраивал, — кажется, говорят эти женихи и невесты новой генерации — и все же поручают зарегистрировать свой отказ от официальной помолвки официальному лицу. Им нужен символ минус ограничения: странная игра с институтом, к которому обращаются лишь для того, чтобы его отвергнуть. Мы оставляем позади брак как предписание, однако мысленно мы с ним не расстаемся.

1. Возврат к упрощенной свадьбе

Много споров велось вокруг ностальгии по классической свадьбе с невестой в белом платье. Это та разновидность ностальгии по внешней форме, которая допускает присутствие священного трепета, а в качестве алиби привлекает традицию. В ход идет соответствующая символика: запряженные лошадьми коляски, лимузины, приемы в замках — все это лишь в качестве театральных декораций. Брак, подобно другим общественным институтам прошлого — священству и рыцарству, — был ритуалом посвящения, знаменующим определенный жизненный водораздел. Сегодня брак может быть повторным и подлежать отмене, но при этом для большинства людей он остается обязательным жизненным этапом. Каждому нужно хотя бы раз вступить в брак — это может произойти и после десяти лет совместной жизни, чтобы наконец ее узаконить. Даже будучи христианами, жених и невеста подходят к брачной церемонии с потребительскими мерками: они находят самого модного священника, самую изысканную церковь — уж не взыщите те, на кого не пал их выбор.

Английский поэт Джон Мильтон издал в 1644 году длинную речь в защиту развода как акта созидающего, а не отрицающего брак. Мильтон проводит аналогию между супружескими отношениями и отношениями короля со своим народом: как договор между подданными и монархом может быть расторгнут в случае злоупотребления последнего властью, так и супружеский договор может подлежать расторжению в случае серьезных разногласий между супругами. Если бы люди относились к узам брака всерьез, — скажет позже Ницше, — они запретили бы супругам связывать свои жизни навсегда. В наши дни, когда ожидаемая продолжительность жизни достигает восьмидесяти-девяноста лет, это высказывание звучит особенно актуально. Право на развод придает браку цивилизованный вид, уже не допуская его превращения в застенок: вот почему среди инициаторов развода, по крайней мере в Европе, 70 % — женщины, опьяненные предоставленной новой возможностью. Союз? Да, но с правом его расторгнуть, сбежать, не жить с навязчивым страхом умереть от удушья. (Напомним о той американке, которая в 2008 году отложила развод, так как дом, которым она владела вместе с мужем, потерял половину своей стоимости. Кризис как катализатор морали!) Чтобы заклеймить упадок нравов, приводят в пример пары, живущие вместе по пятнадцать, двадцать, а то и тридцать лет; но любовь — это не соревнование на выносливость, она, скорее, определяется качеством взаимоотношений двух людей. Если это качество сохраняется десятилетиями — прекрасно, однако люди решают жить вместе не для того, чтобы любой ценой продержаться как можно дольше.

Для совместной жизни больше не требуется разрешения родителей, но их одобрение весьма желательно. Если и в этом отказано, тоже не беда. Вряд ли мы вернемся к насильственным бракам — это печальное явление, которое еще наблюдается в некоторых мусульманских или традиционалистских странах, служит нам наглядным предостережением[76]. То, что у нас есть выбор между классическими семейными узами, внебрачным сожительством, свободным союзом и на протяжении нашей жизни эти формы связи могут чередоваться, представляет собой, в конечном счете, огромный шаг вперед. Мы не разрушили институт семьи, мы, как рак-отшельник, приспособили его для наших нужд и, подчинив своей воле, сделали неузнаваемым. Старая крепость устояла, сохранив для многих свою притягательность. Брачный союз в нашем понимании восстановил в правах то, что прежде подрывало его, — пылкость, непостоянство, свободу действий каждой из сторон. Он «переварил» враждебные ему явления, окреп благодаря нападкам. Его формы стали бесконечно многообразнее, и потому осуждать брак также нелепо, как и обрекать нас на обязательное супружество. Парадигма семьи не устаревает, так как многие люди в ней лично заинтересованы; семья стала открытым клубом, смесью амбиций и надежд, доступной для всех, включая геев и лесбиянок. Однако у этой доступности есть свои жесткие ограничения. Когда появляются дети, право на главенство личной воли становится недействительным. Рождение ребенка необратимо, оно связывает родителей навсегда, вне зависимости от их сердечных предпочтений. В этом случае задача законодательной власти гарантировать соблюдение интересов ребенка, защитить слабейшего, чтобы «компенсировать» неустойчивость супружеских связей. Следует учитывать нравы общества, но не в ущерб правам детей. Это тот счет, по которому мы обязаны платить.

2. На знакомый мотив

У «Битлз» есть пронзительная песня «She’s Leaving Home» («Она уходит из дома»): история девушки, которая ранним утром убегает из семьи, оставив на столе записку. Слушатели сопереживают и юной девушке, уставшей от обыденности родительского дома, и родителям, сраженным ее уходом.

Раньше семья сжимала нас, как жесткий корсет; сейчас она скорее напоминает порванный брезент палатки, пропускающий и ветер и дождь. Это самый ходовой образ той сумятицы, которую повлекла за собой индивидуалистическая революция. Не странно ли, что во Франции это явление сосуществует с очень высоким показателем рождаемости, достигнутым благодаря разумной политике (детские ясли, отпуск по уходу за ребенком), которая превратила женскую занятость из врага рождаемости в ее союзника. Франции удалось, в отличие от ее соседки Германии, удачно совместить возможность успешной карьеры и материнства (даже если материнство наступает теперь в более позднем возрасте)[77]. Не удивительно ли, что разрушение супружеских уз параллельно другому процессу — возрастанию потребности «создать семью», включая даже тех, кто традиционно был ее лишен — представителей сексуальных меньшинств? В этом плане ламентации консерваторов не соответствуют реальности: наши демократии восстанавливают, но уже на последующем этапе и на иных основаниях, взаимосвязи, разрушенные ими на предыдущем. Они демонстрируют исключительную сбалансированность новаторства и осмотрительности, не попадая при этом в ловушку анархии или, напротив, застоя. Семейства распадаются и воссоздаются вновь, как фрагменты огромного гобелена, который постепенно развертывают у нас на глазах.

Семья возвращается, но в ином виде: объединенная лишь привязанностью, она стремится служить своим членам, и старшим и младшим, она совместима с самореализацией каждого.

Показательный факт: родители приглашают и поселяют у себя спутников своих детей, что до 1970-х-1980-х годов прошлого века было явлением невероятным. Тяга семьи к сплоченности оказывается сильнее условностей. В семье мы превращаемся в одно из звеньев длинной цепи, которая существовала до нас и будет существовать после. Семья учит всех, юных и старых, жизни бок о бок, при том, что каждое поколение воспринимает себя как отдельную нацию: и младшие и старшие уединяются с себе подобными и сочиняют собственные правила игры. Открытая и гостеприимная, семья умеет примирить такие несовместимые прежде ценности, как независимость и чувство безопасности; она призывает нас свободно, добровольно принять то, что дано нам от рождения и в силу случайных обстоятельств. Каждый член семьи делает, что ему нравится, при этом соблюдая свод общих правил и участвуя в общей системе взаимопомощи.

3. Зачатие в причудливом стиле барокко

Отныне мы выбираем свое потомство вместо того, чтобы принимать его как данность; загадочное желание иметь детей — это последнее в жизни, что сохранило свою сакральность. Малыш появляется на свет не вследствие случайности — теперь он плод наших желаний. Пара сама выбирает срок зачатия; контрацепция приостанавливает анонимную силу инстинкта: занятия любовью естественны, зачатие же просчитывается. Изнурительнейшая ответственность — это запрограммированное рождение!

За того, кто придет в этот мир, мы будем отвечать до самой смерти. Рожают детей далеко не с лучшими намерениями: часто это делается для самоуспокоения, чтобы «продлить» собственную жизнь, чтобы через детей добиться успеха там, где сам проиграл. Но любят детей из самых лучших побуждений: одним фактом своего существования они разносят в пух и прах все наши нарциссические мечтания и срывают любые наши планы. Чудо появления новорожденного захватывает врасплох: он не подтверждает ожиданий, приводит в замешательство, он — воплощенная инакость. Каждый, думая, что работает на себя, трудится, на самом деле, для обновления человечества. В этой диалектической взаимозависимости частных стремлений и общих целей — апофеоз эгоизма и одновременно альтруизма. Ради наших детей мы идем на жертвы, которые ничем не окупятся. Дети — та облеченная в плоть родина, ради которой мы еще готовы отдать свою жизнь.

То же можно сказать и о семьях с детьми от прежних браков. Обязанности умножаются, так как отныне на плечах старших ответственность и за «наших» и за «ваших» — мальчиков и девочек, живущих под одной крышей и не связанных кровными узами — ситуация, по сути своей конфликтная. Современная наука и менталитет делают возможными настоящие кульбиты во времени: женщины вынашивают чужого ребенка или ребенка дочери и зятя, весьма вероятно появление в ближайшие десятилетия искусственной матки, многие девушки желают искусственного оплодотворения, чтобы избежать половых контактов, встречаются престарелые отцы, у которых младший сын моложе их собственных внуков, и богатые холостяки, решающие завести детей без жены; человеческие клетки и матка используются в коммерческих целях — похоже, мы движемся к пропасти, сбивая по пути все ориентиры. Но дело в том, что мы в самом разгаре строительства новых форм семьи, и то, что мы испытываем, — это страх перемен, а не ужас конца. Вчера — сексуальные отношения, связанные с зачатием, сегодня — сексуальные отношения, не связанные с зачатием, завтра — зачатие вне связи с сексуальными отношениями, делающее ненужным участие обоих родителей: не есть ли эта ультрасовременность лишь возврат к истокам евангельского текста, так как Мария — первая женщина, родившая «без греха»? Там, где нам видится разрушение, следует констатировать неожиданную верность истокам[78]. Семья не уходит в прошлое — лишь одна из ее форм, сложившаяся в XVIII веке, оттеснена на периферию новыми семейными конгломератами с причудливыми, как лабиринт, родословными.

4. Страх пустоты

«Семьи, я вас ненавижу! Огороженные дворы, закрытые двери; достаток, ревнующий к счастью», — писал Андре Жид. «Семьи, я вас люблю», — справедливо возражает Люк Ферри, приветствуя возрождение частной жизни[79]. Может быть, следует уточнить: семьи, я вас люблю, но не всегда. Эти маленькие человеческие общности не утратили своей двойственности: они убежище, но они же и тюрьма. С одной стороны, приятно чувствовать себя защищенным, знать, что где-то есть раскрытая дверь, приятно, когда о тебе заботятся, спешат тебя накормить. Ни с чем не сравнима роль дома, где прошло детство, он средоточие стольких прекрасных воспоминаний! Что может быть чудесней недолгой общинной жизни, когда все семейство съезжается на большие праздники? Кажется, что в тот день и в тот вечер многочисленные родственники дарят каждому свое тепло, свое участие: столько привязанностей, столько преданности, которые так облегчают тяготы длительного союза. Не признавался ли Барак Обама, что вновь обретенные родные, съехавшиеся на Рождество с четырех континентов, напоминают ему заседания Генеральной Ассамблеи ООН? Когда все семейство в сборе, возникает удивительное чувство непринужденности. Можно выбирать тех, кто тебе больше по душе, радуясь возникшей вдруг близости с дядюшкой или с позабытой двоюродной сестрой — чувству, по отношению к родителям утерянному.

С другой стороны, семья продолжает оставаться символом заточения. Это не созданная нами, а доставшаяся по наследству форма существования. Она преследует нас, затягивая на шее лассо, и чем сильнее мы ее отрицаем, тем с большей вероятностью мы ее воспроизводим. Когда приближаешься к некоторым семейным кланам, рискуешь, как под отваленным камнем, увидеть копошение мокриц: тут и взаимные антипатии, и сведение счетов, и злопамятность. Сохраняя респектабельный вид, эти малые сообщества строго оберегают свои секреты. В недрах таких кланов как раз и разыгрываются самые страшные драмы; изнасилования, инцесты, убийства[80]. Сама мысль, что у вас общее происхождение, что вы носите одну фамилию, вызывает тошноту. Существуют, правда, и другие, более мирные семейства, где царит восхищение друг другом, где чужой нужен лишь в той степени, в какой он отражает и подтверждает их величие. Мы столь прекрасны в ваших глазах, — так приходите снова и подтвердите нам это! Семейная любовь незыблема, — но часто она остается за дверью нотариуса, когда, например, читается завещание, и братья и сестры, едва утерев слезы, отпихивают друг друга, чтобы первыми узнать, кому достался больший куш. (Поэтому важно поделить собственность между детьми, пока они малы, чтобы никакие финансовые дрязги не омрачали в дальнейшем их отношений.)

5. Безжалостное счастье

В этой области нас бросает из одной крайности в другую: вчера — заточение в родительским доме, сегодня — отказ от любых семейных связей. Английский философ Исайя Берлин видел в викторианской эпохе апофеоз клаустрофобии, плен и униженность. Для нашего времени он предвидел противоположное зло — агорафобию, или боязнь открытого пространства. Страх перед безбрежностью океана. Благодаря излишней независимости мы окажемся в эмоциональной пустыне, лишенные поддержки; но любая опека будет нам в тягость. По правде говоря, мы хотим всего сразу, только без сопутствующих неудобств: и семейной солидарности, но без зависимости, и связей, но без поводка на шее. Чтобы семья в нужный момент была рядом с нами (но не наоборот) и чтобы, вовремя приласкав нас, тут же о нас забывала.

Что же удерживает вместе членов одного рода? Привязанность? Общие интересы? Очевидно, что уже не власть одного из членов семьи. Ничто не мешает родителям разойтись, подросткам покинуть дом, братьям и сестрам больше не встречаться. Биология пока работает, хотя чувство долга формирует не только она. Современная семья, заботящаяся лишь о счастье своих членов, рассматривает себя прежде всего как убежище и как трамплин для ребенка, которые обеспечат ему необходимую защиту и надежно подготовят к самостоятельной жизни в мире. Но при первом же осложнении пары разбегаются, и тогда по одну сторону остается мальчик или девочка, маленькие свидетели страсти, которой больше нет, а по другую — старые родители, которых подталкивают к выходу, пристраивая в дома для престарелых. Безжалостное счастье, требующее кем-то поступиться. Хотелось бы уметь расторгать контракты когда захочется, а родителей выбирать нажатием клавиши… Вспомните замечательное высказывание Вирджинии Вулф: «Никто не имеет права загораживать вид другому человеческому существу». В этих словах звучит неудержимый призыв к освобождению из-под власти родителей или супруга. Но как быть, если препятствием становится ребенок? Этот миниатюрный тюремщик стоит на пути нашего стремления к вольной жизни. Волшебного синтеза заботы о себе и заботы о другом не происходит: все варианты мучительны, и мы упираемся сразу в несколько тупиков. Семья всегда будет слишком довлеющей, чтобы удовлетворить нашу потребность в свободе, и недостаточно близкой, когда мы нуждаемся в утешении.

Более того: в той форме треугольника, которая родилась в конце XVIII века и распалась не так давно, семья подчиняла своих членов всемогуществу отца, чьи капризы, воспользуемся фразой Сартра, имели силу закона. Современная семья говорит только на языке любви: конфронтация изгнана, холодность разоблачена. Воцарился союз, в котором личность растворилась. Нам полагается оставаться до взрослого возраста птенцами в гнездышке. Риторика нежных чувств захлестнула общество, из медийных средств изгоняются резко звучащие «отец» и «мать» в пользу «папы» и «мамы». Приторная риторика проникает в общественную сферу, навязывая и в области управления законы внутрисемейных отношений[81]. «Установка на любовь» запрещает конфликты, она держит детей в некоем питательном бульоне, не дающем им восставать против родителей, которые, в свою очередь, не позволяют себе ни единого резкого слова, «чтобы не испортить отношения». Семья-кровопийца не выпускает жертву, шантажируя ее своими нежными чувствами. Как бороться с этой лавиной «сердечек» и «заек»? Приоритет папы-приятеля и мамы-подружки, одетой совсем как дочка, отрицает разницу поколений и внушает отпрыскам закон вседозволенности: делай, что тебе нравится. «Рождение детей — это смерть родителей», — говорил Гегель; сегодня это, скорее, возможность для родителей до старости оставаться детьми. Мы забыли, что противостояние — фактор роста, что привязанность не исключает разногласий, что каждое поколение, вырастая, проходит через символическое убийство предыдущего[82]. Потому чрезмерно либеральный — без запретов и ограничений — подход к воспитанию сводит на нет само воспитание. Отсюда и потребность в дисциплине, характерная для детей поколения baby-boomers, желание видеть своих родителей, скроенных по образцу Питера Пена, наконец повзрослевшими и берущими на себя ответственность. Предполагалось, что любовь разрешит все проблемы; оказалось же, что она сама стала проблемой.

6. Прозаические страсти

Остроумный афоризм Лихтенберга: «Любовь слепа, брак возвращает ей зрение» — стал не совсем точен: в современных идиллиях восторги любви мирно уживаются со скрупулезной работой нотариусов, делящих имущество, и четким разграничением «моего» и «твоего». Пара голубков является одновременно парой деловых партнеров, которые, вступая в совместную жизнь, заранее обговаривают ее формат: предполагается, например, наличие отдельных спален, что позволяет уединиться в случае храпа, бессонницы (сон — сфера более интимная, чем секс) или неуместных эротических притязаний одного из супругов. Не обязательно жить в одной квартире (при достаточных финансовых возможностях) — тогда мы избавлены от многих неудобств и по-своему осуществляем разумную утопию любви на расстоянии. Было бы неверно видеть в этом примитивный материализм: просто сегодня мы исключительно осторожны, мы боимся оказаться порабощенными. Охрана жизненного пространства — это прежде всего стремление не задохнуться, не дать быту внедриться в мир чувств. Чем плотнее косяк рыбы, тем медленнее он размножается. Скученность мешает метать икру. Чтобы ладить, не обязательно сливаться в симбиозе: если отсутствие губительно для скоротечных романов, то чрезмерное присутствие способно убить даже самые сильные чувства. Любовники умирают от избытка близости, для общения нужны паузы. Типичная современная пара выглядит так: двое, обнявшись, идут по улице или сидят за столиком в кафе, разговаривая каждый по своему мобильнику. Приятно быть вместе и в то же время отдельно. Впрочем, слишком долгий разговор по телефону может нарушить равновесие. Приязнь, основанная на чувстве дистанции, близость за счет обособленности — любовники балансирую́т на этой горной круче с риском в любую минуту с нее сорваться.

Совместная жизнь — это не столько преодоленное одиночество, сколько временами прерываемое содружество. Даже крепко спаянные пары ведут двойное или тройное существование, особенно когда оба работают, — для этого есть множество возможностей помимо адюльтера. Партнер не должен быть слишком далеко или слишком близко: его оставляют, чтобы потом вернуться к нему, связь не теряется благодаря телефону, имейлам и прочим дивайсам. Семьи часто трещат под напором бытовых проблем: валяющихся носков, неразобранного стола, бардака в спальне. Стать близким другом знакомой пары нередко значит упасть с небес на землю: оказываешься невольным свидетелем таких отталкивающих подробностей, такого разрыва между тем, как пара себя позиционирует и как выглядит на самом деле… Двое — это маленькое княжество, в котором каждый отстаивает свои законы и которому вечно грозит то тирания, то анархия. Он и она выступают одновременно в роли правителей, дипломатов, парламента и народа. Постоянное урегулирование, устранение напряженности, распределение домашних обязанностей (основную часть которых еще несет женщина): современный тандем являет собой удивительное сочетание жара страсти и огня под кастрюлей. Даже секс обсуждается на форуме с вынесением на повестку дня недостатков и предложений. Мы ждем, чтобы партнер и утешал нас, и удивлял, мы хотим превратить семью в теплый, защищающий нас от мира кокон — и одновременно в поле боя. Поэтому нам необходима конституция (с правом в любой момент ее изменить), которая обеспечивала бы нам определенный статус и определенный ритм жизни. Не слишком героическая картина? Конечно, но кто сказал, что в наших романах должна быть героика? Достаточно того, что они есть — хватит оправдывать их страстью, судьбой, внутренним пламенем. Приходится выбирать между славой и стабильностью.

7. Союз двоих, или Счастливая беседа

Не все союзы тают, как снег под солнцем. Есть те, что длятся долго, и они не исключение. В конфликте между фонтанирующими страстями и серыми буднями партнеры отдают предпочтение постоянству. Да, у них бывали свои черные времена, они порой взбрыкивали, порой поддавались нахлынувшей тоске, они даже расставались, но теперь все раны зализаны. В проблематичном сочетании силы накала и долговечности они выбрали последнее — пусть жар убывает, зато возрастает надежность. Прочная конструкция долгих отношений ценится ими выше недолго пламенеющей страсти, вместе с тем, их радует чудесное открытие: привычка — не помеха волнению чувств. Они признательны друг другу за то, что остались вместе. Благородное постоянство старых супружеских пар заслуживает нашего внимания, даже если не всем из нас оно свойственно. Можно ли приостановить неминуемую эрозию брака по любви? Можно, если основывать его не на любовном экстазе, а на уважении, согласии, взаимопонимании, радости создания семьи, ощущении бессмертия при появлении детей и внуков, о котором говорили древние. Пора вспомнить о чувствах умеренного накала, безумной любви противопоставить спокойную любовь, работающую на созидание мира, любовь, для которой время союзник, а не враг.

Счастье, — говорила мадам де Севинье, — быть рядом с теми, кого мы любим. Самый удачный тип брака или союза основан на дружбе: дружба — это замедленная любовь, она избегает пафосных страстей, выдерживает разлуку, допускает разнообразие привязанностей. Такой союз, кроме интенсивности влечения, признает и другие составляющие совместной жизни, не исключая при этом ни порывов желания, ни плотских радостей. «Хороший брак — это счастливая беседа обо всем на свете», — писал Джон Мильтон в XVII веке. Замечательное определение, однако стоит добавить, что эта беседа может иногда прерываться, и, надо сказать, без малейшего для себя вреда. Следует научиться скучать вдвоем, и вместо того, чтобы упрекать себя, стоит относиться к этому как к подтверждению собственного жизненного опыта и взаимной чуткости.

Если не существует мудрости любви[83], может быть, есть некая мудрость в той любви, что отходит на второй план, уступая дорогу чему-то большему, чем она сама. Настоящая любовь смеется над любовью в нашем обычном понимании. Раньше супруги, вступившие в брак по расчету, старались привязаться друг к другу, мы же совершаем обратное: начинаем со страсти, а потом пытаемся проникнуться взаимной симпатией. Стойкий союз, как ни парадоксально, — это союз, признающий свою конечность во времени; он рассматривает себя как этап опережающей его эстафеты. Его сила в неустойчивости и податливости, уязвимость — его лучшая защита. Этот союз несовершенен — значит, он способен к бесконечному обновлению. По сути своей он надежда, перекинутая над бездной сомнения, пари на долговечность, акт доверия к животворной силе времени. Есть какая-то благородная стойкость в том долгом пути, который проходят вдвоем, преодолевая все ловушки, соблазны и разочарования, когда в единственном человеке находят свое служение и свою награду.

Политизация супружеского ложа?

Не только фрейдо-марксисты 1960-х годов пытались повязать интимную жизнь идеологией. В самом деле, все философы, начиная с Платона, видели в процветании здоровой, слаженной семьи залог крепости Государства. В наши дни некоторые консерваторы в непостоянстве отдельного человека распознают приметы распадения демократии: если брак дрожит под напором мутной воды развода, измены или вседозволенности, — сотрясается весь общественный порядок. «Я нахожу, что дети разведенных родителей менее способны к серьезному изучению философии и литературы, чем многие другие», — говорил, например, Аллан Блум[84]. В свою очередь американский социолог Кристофер Лаш, блестящий исследователь современного нарциссизма, требовал внесения в конституцию вместе с запретом абортов запрета на развод для супругов с детьми. Энтони Гидденс, теоретик английских лейбористов, напротив, в трансформации интимной жизни видит своего рода микрокосм большой демократии: самореализация, уважение других, автономия — эти добродетели, перемещаясь в социальную сферу, свидетельствуют о новом динамизме[85]. Одни выступают за возрождение прочных связей (если надо — в принудительном порядке), другие с радостным удивлением констатируют, что причуды индивида совпадают сдвижением Истории.

«Никто не может быть хорошим гражданином, не будучи хорошим сыном, хорошим отцом, хорошим братом, хорошим другом, хорошим мужем», — гласит статья 4 Декларации от 5 фруктидора III года Французской революции (1791), которая освящает семью как фундамент общественного договора. Формулировка глубокая, но пугающая: она подчиняет семейную сферу сфере политической и во имя общих интересов утверждает контроль над человеческими чувствами. А вот высказывание Сен-Жюста: «Развод — это позор, оскверняющий общественный договор. <…> Чем распущеннее нравы в частной жизни, тем важнее, чтобы добрые и гуманные законы их сдерживали. Добродетель не должна поступаться ничем ради отдельных людей»[86]. Между политическим режимом и нравами никогда не было прямой связи. Демократия может быть пуританской, как, например, в Индии, а тоталитарные режимы могут насаждать безнравственное поведение — взгляните на Кубу или бывший Советский Союз. Нравственные принципы какого-нибудь правителя, например Хомени, никак не синоним гражданского мягкосердечия. А эскападам престарелого Берлускони не удалось пока развалить Итальянскую Республику. Иллюзия социологов: мы гадаем по любви, как по кофейной гуще, супружеские отношения должны для нас непременно что-то означать: вместо того, чтобы просто признать их как факт, мы их рассматриваем как позитивные или негативные величины. В этой области сложно полагаться как на пророков несчастья, так и на тех, кто обещает ясные зори: любовь не имеет решения, ее не объяснить логически. Надо отказаться от прямолинейных аналогий. Наше общество не в той степени больно или, наоборот, здорово, как об этом принято говорить: оно, на самом деле, слегка прихрамывает, так как постоянно экспериментирует, пытаясь примирить зыбкость супружеской связи со стабильностью, необходимой для продолжения рода. Грандиозный и захватывающий эксперимент — ведь опасности свободы ценятся выше удобств зависимости.

Загрузка...