В легких туфлях на низком широком каблуке, в сатиновых узких брючках чуть ниже колен и свободной блузе Лиза шла по осеннему Парижу, шла одна, отбившись от группы, как ходила все эти дни. Что ей музеи и памятники? Что - даже Лувр? Она просто ходила по улицам или сидела в скверах, глядя задумчиво на прохожих. Было тепло и солнечно. На лужайках играли дети, на газонах, подложив под голову сумки с книгами, ни о чем не печалясь, валялись беспечные от века студенты, а иногда кто-нибудь из них крепко и безмятежно спал - под шум машин, гул большого города. Но этот гул, как видно, не только не мешал, а наоборот - убаюкивал.

Если выйти из гостиницы рано утром, можно увидеть деловой Париж. Не все здесь, вопреки расхожему мнению, ездили на машинах, многие шли к метро с папками под мышкой или атташе-кейсом в руке. Женщины - в разноцветных костюмчиках, на высоких каблучках, мужчины - в светлых пиджаках и таких же ботинках. Никто не шагал, как думают в России, ни в джинсах, ни в рубашке навыпуск: здесь уважали конторы, в которых служат.

Иногда в тонкой, прерывистой струйке прохожих мелькали черные лица, и Лиза всматривалась в них с особым вниманием, словно надеясь увидеть дорогие черты. Ей нравились африканцы - их курчавые волосы, какая-то особая стройность, некая небрежность в одежде и то, как радуются они осеннему солнцу, предпочитая идти по солнечной стороне.

Лиза обошла все африканские кварталы, хотя знала, что богатые здесь не живут. А их пожилого гида африканцы явно раздражали, и он брюзжал всякий раз, когда автобус застревал на шумных разноцветных улицах, где они жили.

- Они так боролись за свободу Алжира, - ворчал он, - а теперь лезут к нам, в Париж. Что они здесь забыли?

"А сам-то, похоже, русский, - подумала Лиза. - "К нам"..."

- Но в Алжире террор, - напомнила она. - Террор исламистов.

- За что боролись, на то и напоролись, - сострил кто-то из группы, и все с готовностью рассмеялись.

Лиза грустно посмотрела на соотечественников. Никаких параллелей у них, значит, не возникает? Как видно, нет. Ах дураки, дураки! И она отъединилась от группы, только съездила вместе со всеми в Версаль, еще раз про себя - опять же с грустью - отметив, что никто не заставляет привязывать к туфлям огромные, уродливые тряпичные тапки, что можно фотографировать, бродить по дворцу в шортах и мини и вообще у них почти все можно, а у нас по-прежнему так много нельзя!

Дом Жана она нашла сразу - большой, солидный, в колониальном стиле, надежный и обстоятельный. Отсюда он писал ей письма, здесь получал от нее. В таком доме живут поколениями, отсюда не уезжают, так что очень может быть, что там и теперь живет Жан. Лиза стояла напротив, с нежностью смотрела на окна. Сколько раз она представляла, как откроется дверь и вдруг она увидит Жана. Надо было приехать в этот прозрачный сиреневый город, чтобы поставить наконец в той давней истории точку.

Жан прав: Париж, с его огнями, бульварами, акробатами в Латинском квартале, самой красивой улицей - авеню Фош, протянувшейся от площади Звезды до Булонского леса, с медленно вращающимся огненным колесом "Мулен Ружа", столиками на улицах - а за столиками сидят парижане, пьют кофе, доброжелательно и рассеянно рассматривая прохожих, - примиряет с жизнью, какой бы она ни была, умиротворяет и утишает душу. Так вот что имел в виду Жан...

- Тебе будет хорошо, - говорил он. - Париж - город для людей: у нас каждый чувствует себя дома.

"Да, - думала Лиза, - этот город притягивает как магнит, хотя многие, наверное, не понимают, в чем его тайна, лишь ощущают тепло улиц, бульваров и площадей - там, глубоко, в подсознании..."

Она поднималась вверх, на Монмартр, шла по главной улице деревушки Сен-Рюстик, которой до сих пор владели монахини, долго стояла у длинной вывески над мастерской художника, напряженно складывая слова, переводя их на русский: "Здесь поворачиваются спиной к любой славе, если она не добыта кистью или словом, особенно же - к славе, бряцающей оружием или лязгающей дверцами сейфа". Как хорошо, что она достаточно выучила французский, чтобы понять...

Лиза вдыхала запах осенней листвы - на мгновение он напомнил, как пахли волосы Жана, - чувствуя, что освобождается от мучительного плена любви - той давней, единственной, настоящей, которую так глупо они потеряли. "Всего превыше - верен будь себе..." Это же сказал Шекспир, вдруг вспомнила Лиза. И где!.. В самой философской трагедии - в "Гамлете"". Как там дальше? "Тогда, как вслед за днем приходит ночь, ты и другим вовеки не изменишь..." А она изменила - и себе, и Жану.

Но теперь все забудется и простится. Ей не нужно больше идти к тому дому в надежде увидеть Жана: он ушел далеко-далеко, растворился в синей дымке Парижа, который все-таки она повидала, по земле которого походила, а значит, встретилась с Жаном. "Как ты могла, чтобы какие-то предрассудки... - в последний раз упрекнула себя Лиза. - Нет, не думай об этом, забудь. Просто ходи по этому волшебному городу, им дыши, наслаждайся: ведь это город твоей любви".

Москва, Париж

1985, 1998.

Памяти О.О. Маркова, актера Куйбышевского

(Самарского) театра

1

Пароход уходил по темной воде все дальше от города, стараясь, чтобы как можно тише стучало его гулкое сердце. Там, на берегу, бухали зенитки, взлетали и лопались красные, как кровь, ракеты. А он шел упрямо и молча, при потушенных огнях и задраенных иллюминаторах, увозя с собой хмурых женщин с тревожными глазами и перепуганных ребятишек, которым велено было не бегать и не шуметь, а сидеть тихо. И они сидели, прижимая к груди тряпичных кукол с болтающимися большими ногами и коробки с солдатиками, и смотрели на город, которого не было видно.

Он отправлял их от себя подальше - туда, где не стреляют. Теплое летнее небо сияло луной. Это было плохо для парохода, и потому никто ею не любовался. Взрослые враждебно косились на предательскую серебряную дорожку, а малыши закрыли глаза и уснули, устав от суматошного дня, убаюканные дрожанием палубы, запахом воды, свежестью и прохладой. Широкие лопасти, шлепая по воде, перемалывали дорожку, поспешно уничтожая ее, луна рассыпалась светлыми брызгами, а потом, успокоившись, снова ложилась на воду - там, далеко, за кормой парохода.

Аленка успела сунуть котенка за пазуху - в шуме и суете, когда потерявшая голову мать бросалась то к шкафу, то к вешалке, то к дивану. Разрешалось взять два чемодана и узел, и она связывала узлом ватное одеяло, упрятав в него хрустальную вазу - самое ценное, что было в доме, стягивала ремни, прикрепляя к чемодану подушку. Вечером в дом ворвался отец - отпустили на полчаса, - вышвырнул из одеяла вазу - мать только руками всплеснула, - наступил на мамину любимую шляпку, сунул в узел тушенку, галеты и сгущенное молоко.

- Петя, - застонала мать, - да что ж ты все отдаешь? А сам-то, Петя?

Жалкая, потерянная, худенькая, как подросток, она вжалась в его широкую грудь, вцепилась белыми пальцами в просоленную гимнастерку и забормотала что-то невнятное. Он гладил ее волосы, прижимался к ним колючей щекой, а потом закрыл измученные глаза и покачал головой, будто не понимая чего-то.

Аленка стояла, держась за Ирину руку, котенок мурлыкал, укрытый на ее груди, и ей не было страшно, потому что она спасала Мурзика. Было, правда, очень жарко в толстом на ватине пальто, но Аленка с Ирой терпели, потому что знали, что нужно побольше увезти с собой в какой-то город, который взрослые называли новым словом военных времен - тыл. Котенок сладко мурлыкал и пел, а иногда, проснувшись, карябался и мяукал, стараясь выбраться на свободу. Тогда Аленка приоткрывала пальто и давала ему подышать, а Ира загораживала сестренку собой и толкала ногой чемодан, создавая шумовую завесу.

На берегу у шатких мостков, по которым надо было забраться на пароход, отец поднял Аленку на руки, прижал к себе, и она шепнула:

- Тихо, папка, не раздави Мурзика...

Она расстегнула верхнюю пуговицу и тихонько показала котенка: она знала, что отец не выдаст. Отец как-то странно всхлипнул - не то заплакал, не то засмеялся, - сжал Аленку напряженными жесткими руками.

- Берегите мать, слышишь?

Он хотел сказать что-то еще, но вокруг все задвигались, зашумели, отец быстро поставил Аленку на землю, обнял и поцеловал Иру и подтолкнул их обеих к мосткам, к женщинам в ватниках, коротких юбках и сапогах.

Это были немолодые уже горожанки - нервные, слабые и худые. Года два назад они и представить бы не смогли такую вот обувь на своих ногах или такие ватники. Но теперь они стояли в этих тяжелых кирзовых сапогах, широко и крепко расставив ноги, покачиваясь на скользких мостках, и передавали детей друг другу, не чувствуя тяжести, не простужаясь и за себя не боясь. Мостки качались, скрипели, были мокрыми от брызг и от высокой волны, чьи-то руки больно подхватили Аленку под мышки - "не смотри вниз, вниз, говорю, не смотри", - передали в другие, такие же сильные руки и поставили наконец на палубу. Она испугалась, что потеряет маму, и потому изо всех сил смотрела на нее в сгущавшихся сумерках. И мама не потерялась. Вместе с другими взрослыми она поднялась на пароход, и он поскорее отплыл от опасного берега, увозя людей из родного дома, может быть, навсегда.

Всю ночь Аленка спала, прижавшись к надежному телу парохода. В нутре его что-то тикало и урчало, вздыхало и хлюпало, и было мирно и хорошо от этого урчания, хлюпанья и постукивания. Утром она проснулась от резких криков птиц и пахнущей рекой прохлады. Она зашевелилась под маминым пальто, отодвинула Иру, навалившуюся на нее во сне, и стала тихо звать Мурзика, потому что он делся куда-то.

Прямо перед ней вместе с солнцем просыпалась Волга, пароход, уже не скрываясь, ни от кого не таясь, резал гладкую розовую волну, слева на палубе спала, положив голову на узел, мама, и на том же узле, рядом с ее головой, вздымался и опадал пушистый комочек - вывезенный контрабандой из грохота и огня котенок по имени Мурзик.

2

Ирка была ужасная вредина: ну что ей стоило дать портфель? Ведь только донести до школы! Тревога поднимала Аленку чуть свет, она торопливо одевалась ("Да спи ты, дурочка", - говорила мама) и терпеливо ждала, когда встанет Ира.

- Доченька, пора в школу...

Ира что-то бормотала, не открывая глаз, а Аленка уже бежала в кухню: занимать очередь на умывание. Соседей было много - двенадцать дверей в коридоре, длинном и узком, заставленном ларями и ящиками, раковин же всего две, как и уборных. Так что по утрам было сложно, и Аленка служила сестре верой и правдой, без всякой, впрочем, надежды, что сердце Иры смягчится. Потом она вставала у дверей и так стояла, уже в пальто.

В половине девятого приходила Ирина подруга Галя, вежливо здоровалась с Анной Петровной, вроде бы не замечая Аленки, и говорила привычно:

- Ир, ну скорей!

Ира хватала учебники, запихивала в зеленую сумку от противогаза и начинала метаться по комнате.

- Сейчас, сейчас, я сейчас, - повторяла она, влезая в пальто, нахлобучивая торопливо шапку, откидывая на спину толстые косы.

Аленка наконец решалась.

- Ира, можно я понесу твой портфель? - тихо просила она.

Галя только того и ждала.

- Ну какая ты странная, - рассудительно начинала она. - Мы идем в школу, понимаешь, в школу, а ты еще маленькая. Вот пойдешь в первый класс...

Аленка начинала моргать быстро-быстро, сдерживаясь, чтоб не плакать. Ира, хоть и дразнила сестренку "плаксой", видеть слез ее не могла. Сжалившись, она совала Аленке чернильницу в пропитанном чернилами задубелом мешочке: знаменитые "непроливалки" еще как проливались!

- На, неси!

Втроем они выходили на утреннюю полутемную улицу. Счастливая Аленка шагала чуть сзади, не смея вступить в разговор, независимо размахивая мешочком на длинном шнурке и поглядывая по сторонам: все, конечно, думали, что она тоже школьница. У школы отдавала мешочек Ире и опять ждала, теперь уже перемены, когда Ира с подружками будет прыгать через веревку. Аленке великодушно разрешалось веревку крутить.

* * *

Город Аленке нравился: здесь было тихо, а там, откуда они уехали, все гремело и грохотало. И небо там было громким, и улицы, даже Волга угрозой, остальное забылось. Ира тоже была довольна, а мама - нет.

- Какие тут холода, - говорила она, зябко кутаясь в шаль, тоскливо замирая над чашкой чая. - Никак не могу привыкнуть.

- А какие тут холода? - удивлялась Аленка. - Нормальные, зимние.

- Нет, не нормальные, - качала головой мама. - Таких морозов у нас не бывало...

Она сидела и смотрела в одну точку, пугая девочек этим неподвижным взглядом. Она забывала похвалить Иру за чай, Аленку - за тапочки, выставленные к ее приходу с работы. Она сидела и думала об одном: нет писем, ни одного письма, ни единого...

Морозы и вправду стояли великие, сживая немцев со свету. Но и наши мерзли в окопах, и тыл посылал им варежки, шарфы, толстые шерстяные носки. Ирина школа как раз собирала посылки, и мать отдала пару новых носков и кисет, а Ира вышила на нем большой цветок, желтый, как солнце.

Аленка целый день рисовала бой на Волге - с бурунчиками от взрывов, с красным знаменем во все синее небо, с черными фигурками тонущих в Волге фрицев. Вечером гордо показала рисунок матери, но мать посмотрела на него как-то очень печально и сказала, вздохнув:

- Нарисуй лучше Красную Шапочку. Взрывов у них и без твоих хватает...

Аленка обиделась и рисовать какую-то дурацкую Красную Шапочку, конечно, не стала.

К весне Аленке исполнилось семь, она уже умела читать и писать. Каждый день, когда Ира садилась делать уроки, она тут же устраивалась напротив, приготовив заранее бумагу и карандаш.

- Надо было отдать тебя в школу, да не брали с шести-то, - жалела ее мать и заступалась за свою меньшую, когда вздорная Ирка вопила, что ей мешают.

А вообще, если не копаться в мелочах, сестры любили друг друга. Их разделяло всего полтора года, но Ира хорошо помнила, что она старшая. Она всегда защищала сестренку, она бросилась однажды на самого Юрку Власова, грозу их двора, не успев даже сообразить, что это же Юрка! И что это взбрело в тот вечер Аленке в голову? Она встала зачем-то на низенький шаткий заборчик и заорала на весь двор противным голосом, покачиваясь в неустойчивом равновесии:

- История Власа, лентяя и лоботряса!..

Юрка и в самом деле учился неважно, в школу ходить не любил, а любил драться. Вот он и кинулся на Аленку - длинный, худой и свирепый. Ничтожный малек, да еще девчонка, смеет его оскорблять!

Да, Ира тогда просто спасла сестру от рыжего Юрки. Но сама она как хотела, так и распоряжалась Аленкой: гоняла в магазин за хлебом, велела сидеть и ждать маму, убегая по каким-то таинственным делам с Галей. Однажды она усадила Аленку на санки и повезла через Волгу, на тот берег, смутно белевший вдали, - посмотреть, что там, на том берегу.

Дул влажный, уже весенний ветер, санный путь доживал последние дни, вот-вот должны были закрыть переправу. А пока она работала с перегрузкой: тяжелые грузовики, укутанные попонами лошади двигались впритык, друг за другом. Водители на всякий случай держали открытыми двери кабин, возчики в здоровенных, с галошами, валенках шагали рядом с санями.

Раскрасневшаяся, деловая Ира упрямо продвигалась вперед, несмотря на нытье вконец закоченевшей сестренки, повторяя не оборачиваясь: "Сейчас, сейчас, уже близко..." - хотя впереди, кроме розвальней и красных огоньков машин, ничего не было видно. Они шли и шли по бесконечной, во льду, реке. Смеркалось. Холодало немилосердно. Ира отдала сестре шарф, натянула ей вторые варежки, а тот берег, как заколдованный, вроде не приближался. И тогда Аленка спрыгнула с санок прямо под лошадиную морду с умными человеческими глазами и решительно зашагала обратно, не обращая внимания на гудки встречных машин, на сердитые окрики шоферов и возчиков. Санки вмиг полегчали. Ира бросилась за сестрой, схватила за руку, но Аленка руку выдернула и еще быстрее, еще решительнее зашагала к городу.

- Ну вот, так и знала, - ворчала, скрывая растерянность, Ира. - Вечно ты все испортишь... Почти уж дошли...

Она догнала Аленку и заглянула в ее сердитое лицо:

- Только маме не говори, ладно? Она расстроится, а у нее же больное сердце...

Так Аленка вышла из полного Ириного подчинения и обрела независимость.

3

Отец исчез из их жизни. Он не погиб геройски, как погибали другие, а пропал без вести, при обстоятельствах странных, если не подозрительных. Анну Петровну куда-то вызвали, ей это сказали, она вернулась оробелая и притихшая, легла на диван лицом к стене и укрылась с головой одеялом.

- Мам, я есть хочу, - заканючила Аленка, но мать только застонала в ответ.

- Ты что, не видишь, что маме плохо? - засуетилась Ира, сразу, привычно почувствовав себя старшей. - Уж ты, слава Богу, не маленькая... Сейчас я тебя накормлю...

Она разогрела пшенную кашу, вскипятила чай, накормила Аленку, поела сама и осторожно приблизилась к матери:

- Мама, мам, чаю хочешь?

Мать опять застонала, так слабо и жалобно, что Ира тут же умолкла.

- Ну, чего стоишь, иди спать, - прикрикнула она на Аленку. - И чтоб ноги вымыла, смотри у меня!

И она притащила из коридора эмалированный тазик.

С этого дня мать уже ни о чем их не спрашивала - ни об оценках в школе, ни о продранных на коленях чулках. Она куталась в старый бабушкин платок и молчала, часами рассматривая нечеткую любительскую фотографию, висевшую в рамочке над столом: отец, озорной, как мальчишка, в тенниске и широких брюках, стоит у фонтана в Москве, на сельскохозяйственной выставке, и смотрит в объектив открыто и весело.

Эта фотография мучила ее, изводила, странным образом притягивала к себе. Анна Петровна даже во сне ее видела, она боялась, что сходит с ума.

- Мам, ты чего? - робко трогала ее за локоть Ира, и, вздрогнув, очнувшись, Анна Петровна растерянно смотрела в испуганные глаза детей.

И однажды, решившись, с бьющимся больно сердцем, она сняла фотографию со стены и спрятала в чемодан - подальше, подальше, на самое дно, - чтобы не поддаваться искушению, не доставать ее, не смотреть, не видеть это родное лицо, не разговаривать с ним ночами...

Когда девочки вернулись из школы, фотографии над столом не было. Ира чувствовала, что не нужно спрашивать, но отца стало так нестерпимо жаль, так хотелось за него заступиться, что она не выдержала.

- Зачем ты ее сняла? - насупясь, подступила она к матери.

Аленка же вдруг расплакалась.

- Не ваше дело, оставьте меня в покое! - сразу и тонко закричала мать. - А ты не реви!

Она вскочила со стула, схватила дочку за плечи и затрясла с такой силой, что Аленкина голова замоталась из стороны в сторону, как у старой куклы.

- Замолчи, замолчи, замолчи, тебе говорят!

От обиды, страха и неожиданности Аленка совсем зашлась в плаче. Ира из солидарности заревела тоже, вцепилась в материнскую руку, стараясь отодрать ее от сестренки, которую, если надо, поколачивала сама, но в обиду никому, даже матери, не давала.

Мать отпустила Аленку, рухнула на диван и зарыдала. Девочки мгновенно притихли.

- Мама, ну мама... Ну мамочка...

Ира хотела погладить маму по голове или укрыть чем-нибудь, но не посмела. Тогда она сбегала в кухню, принесла воды в кружке, но мать оттолкнула ее руку, и вода пролилась на диван и на пол.

Так мама и пролежала на диване до самого вечера. Уж потом Ира притащила большое теплое одеяло и закутала ее, как могла.

Они уже не получали за отца аттестат, и мать перешла в самый трудный, горячий цех своего мебельного комбината - в сушилку. Она возвращалась домой поздно и сразу ложилась, ничего не могла делать, иногда не пила даже чаю, и тогда Ира на нее обижалась. Она и обеда теперь не готовила. Хорошо, что девочки ходили в школу, а в школе давали горячие завтраки, так что ничего, ничего... Случались, правда, конфликты - кому мыть посуду, кому подметать, - случались и драки, исход которых был предрешен, потому что Ира была крупнее и выше, но от матери все скрывалось, да они ее почти и не видели. Потом приловчились играть в "дурака" - кто проиграл, тому и мыть посуду, - и споры отныне решала слепая судьба (не такая уж, впрочем, слепая, потому что Аленка жульничала, чего простодушная Ира не замечала).

В редко выпадавшие ей выходные Анна Петровна раскрашивала картонные куколки для какой-то артели, и Аленка ей помогала: мыла кисточки, меняла воду. Комната в эти дни превращалась в настоящую мастерскую: по всему столу разложены краски и кисти, стоят всевозможные баночки, а на кровати множество кукол, завернутых в одеяльца. И мама, спокойная, мирная, накинув на плечи неизменный платок, сидит и рисует черные, карие, голубые глаза, намечает чуть заметные ноздри-точечки, а потом берет кисть потолще. Этого момента и ждет Аленка.

- Мам, сделай синее, - просит она, и на ее глазах, по ее заказу невзрачный картон превращается в яркое одеяльце.

Это она, Аленка, решает, каким ему быть: синим, красным, зеленым! На фабрике куколок покроют лаком, они станут гладкими и блестящими, и какой-нибудь девочке купят этого малыша, а она и не узнает, кто придумал такой красивый цвет. Ну и пусть не знает, все равно здорово! А Ире как-то раз вообще повезло: за пятерку по русскому мама дала ей раскрасить одно одеяльце. Ира пыхтела тогда над куклой чуть ли не полчаса.

В марте открывали окна, хотя было еще очень холодно. Но все равно они сдирали с рам тонкие полоски бумаги, вытаскивали посеревшую за зиму вату, лежавшую между рамами, протирали сверкавшее на солнце стекло старыми скомканными газетами. Потом мать отпарывала от пальто теплые подкладки, за два часа превращая зимние вещи в демисезонные. Она знала, что еще будут морозы и она пожалеет, что поспешила, но все так ждали весну, потому что за весной идет лето, а летом насколько же легче жить!

Когда сходил с Волги лед, они ездили на тот берег, на огороды.

- Хорошо, что не отобрали, - говорила, вздыхая, мать. - Совсем пропали бы...

На ту сторону ходил паром, но ходил он редко и не спеша, а ей всегда было некогда. Поэтому нанимали лодку и плыли по высокой воде, доходившей почти до бортика. Анна Петровна старалась не смотреть на воду, а смотрела вдаль, на деревья и старые сараюшки, храбро державшиеся перед натиском половодья. Деревья и сараюшки медленно приближались, росли, и наконец люди до них доплывали.

- Ну, приехали, - переводя дыхание, говорила мать, - осторожнее, девочки! Ира, дай руку Аленке... Нет, хватит, в другой раз - только паромом...

Но и в другой раз ей было некогда, и они опять влезали в ненадежную старую лодку, и лодочники их уже знали.

- Ничего, Петровна, не робей, доберемся, - ободряли они мать, подмигивая Ире с Аленкой. - Живы будем, не помрем, верно, девоньки?

Каждый год Волга заливала часть огородов, и тогда казалось, что она забрала их себе навсегда. Но потом, наигравшись, натешившись, река отступала, великодушно и милосердно, возвращая людям наполненную влагой землю.

- Повезло нам, ах как повезло! - повторяла мать, доставая лопаты, с наслаждением вдыхая привольный, не городской воздух. - Ну, спасибо комбинату, не дал пропасть, подсобил.

Все лето они усердно поливали огород, таская воду из Волги: мать ведрами, Ира - чайниками, Аленка поила свою морковь из маленькой лейки.

- Смотри, мам, у меня уже есть росточки, - хвалилась она.

- У тебя рука легкая, - думая о своем, рассеянно откликалась мать.

Тут же мчалась ревнивая Ира, всматривалась в грядку темными обиженными глазами.

- Да-а-а, ты хитрая... Морковь просто быстрее растет...

- А ну давай посмотрим, что у тебя, - спо-хватывалась мать. - Ого, да на твоей грядке тоже ростки, ты разве не видишь?

Между тем Аленка, присев на корточки, уже выдергивала тонкие травинки - будущие сорняки.

- Мам, все? Пошли купаться, - торопила Ира.

- Погоди, надо сперва поесть.

Мать стелила половичок, ставила миску с последней, сохранившейся в погребе картошкой, а посредине банку с капустой, и девочки набрасывались на еду, потому что чувствовали вдруг жгучий голод. Исчезало все в один миг. А потом Ира спускалась к Волге, вынимала из тайничка бидон с квасом: они пили холодный квас, добирая остатки хлеба, и бежали купаться.

Лето для них было Волгой - с утра и до вечера. Мать волновалась ужасно, но не могла же она запретить: все пропадали на Волге, все, кто не в лагере, на пересменке, а взрослые - после работы, хотя бы и ночью. Волга не только кормила-поила город, она была радостью, наслаждением, хотя и не безопасным.

Ира научилась здорово плавать - саженками, как мальчишка, далеко-далеко, и потому чуть не утонула однажды (но от матери это, как водится, скрыли), Аленка барахталась по-собачьи, любила, чтоб под ногами всегда было дно, и потому не тонула ни разу. Целыми днями, наплававшись вдосталь, они валялись на песке, прожариваясь насквозь, черные, как негритята. Мальчишки вырезали из бумаги сердце, клали его на грудь и так лежали, чтобы белое сердце сияло на шоколадном теле до середины зимы. Никто тогда и слыхом не слыхал ни про какой рак, никому и в голову не приходило бояться солнца.

Ира с Аленкой неохотно отрывались от пляжа и уезжали в лагерь, хотя и там была та же Волга, был пляж. Но в лагере не разрешалось часами валяться на берегу, сладко плавясь под солнцем, и там не плавали, а купались, да еще по свистку, какие-то жалкие десять минут, а потом еще десять.

- Первый отряд, в воду!

И они с шумом и визгом бросались в Волгу, стараясь не потерять ни секунды отпущенного им счастья.

- Первый отряд, из воды!

И они заплывали подальше, чтобы, вроде как подчиняясь, подольше добираться до берега.

Война была уже позади. Исчезли и колонны пленных, на которых бегали смотреть Ира с Аленкой и которые делали медные кольца для обмена на хлеб. Появились тетради с настоящей белой бумагой, учебники, пахнувшие свежей типограф-ской краской. И однажды, на день рождения Иры, Анна Петровна надела единственное шелковое платье, нарядила девочек в одинаковые, в горошек, костюмчики и повела их в театр.

Они, конечно, и прежде бывали в театре, но почему-то лишь в ТЮЗе, где им упорно показывали одно и то же: нудные истории из школьной жизни. Истории были, в общем, похожи на те, что творились в классе, только в классе получалось весело и смешно, а на сцене уныло и даже глупо. Да еще почему-то неловко было смотреть на актеров - взрослых, не очень-то молодых, - как они бегают, прыгают, ссорятся, как маленькие, а потом, конечно же, мирятся.

Так что девочки пошли в театр неохотно, скорее для мамы (уж очень она радовалась, все рассказывала, как доставала билеты), а он сразу их поразил: светлый терем-теремок, весь в резьбе и узорах, с башенками и лесенками и с видом на Волгу. Он и внутри был таким же нарядным и ярким, а за войну они так соскучились по яркости, блеску, что сразу, еще до спектакля, обрадовались.

Давали "Горе от ума", комедию, но оказалась она не смешной и не очень понятной, да к тому же в стихах. Почему мама повела их именно на этот спектакль? Может быть, ей захотелось посмотреть на иную жизнь - чтобы не о войне, не о тяжелой работе тыла, вообще не о нас, совсем о других людях, с другими проблемами и в другом веке, - а может, такие ей достались билеты, кто знает? Во всяком случае, она усадила девочек в красной плюшевой ложе, уселась сама, велела им смотреть и слушать, и чтоб - ни слова!

Изящные женщины в длинных платьях, мужчины в камзолах и белых чулках о чем-то все время спорили, толстяк в смешных башмаках с пряжками на всех сердился, понятного было мало, но Аленка не отрываясь смотрела на сцену и даже в антрактах, когда Ира без передышки сыпала вопрос за вопросом, молчала, потрясенная театром.

Вот с тихим шелестом раздвигается занавес, в голубой гостиной задумчиво сидит Софья. Вот вслед за ней, подчиняясь ее движению, плывет, уплывает куда-то комната с креслами, картинами, зеркалами. А вот и бал люстры, музыка, нарядные дамы. И тут случается что-то страшное, от чего Аленка просто сжимается: Софья идет по лестнице со свечой в руке и - все против нее, даже Чацкий, особенно Чацкий, про которого мама сказала, что он Софью любит.

- Мама, ведь он хороший?

- Да-да, конечно!

- А почему он на нее кричит? И подслушивает...

Аленка потрясена: хороший человек не может подслушивать! А Чацкий все говорит, говорит, весь зал ему аплодирует, раскрасневшаяся мама кричит "браво", и никому не жаль бедную Софью.

Они идут домой через весенний, пахнущий листвой город - Аленка впервые видит, как он красив, - мама объясняет своим девочкам пьесу, защищает Чацкого: он же в отчаянии, его объявили - подумайте! - сумасшедшим... Мама веселая, счастливая, вдруг - молодая...

- Будем теперь ходить в театр? - звонко спрашивает она, не сомневаясь в ответе.

- Только в этот, мам, в настоящий!

- Конечно! Ведь вы у меня уже взрослые...

- Вырасту - стану артисткой, - неожиданно говорит Аленка. - Что, не веришь? - Это уже к Ире.

- А на скрипке хочешь играть? - перебивает Аленку мама, сейчас ей кажется все возможным. - У нас на работе повесили объявление.

Аленка не успевает ответить.

- Я, я хочу! - кричит Ира так громко, что на них оглядывается идущая впереди женщина.

4

Настала вторая послевоенная осень. Ира теперь ходила в две школы: в простую и музыкальную, а по вечерам играла на скрипке, старательно отбивая ногою так. Подбородок ее упирался в маленькую плюшевую подушечку, смычок с туго натянутым конским волосом плавно ходил по струнам, и даже Аленка слышала, каким глубоким и чистым был звук: мать купила очень хорошую скрипку, в рассрочку.

Артур Семенович, Ирин учитель, сам принес ее в школу, бережно вытащил из футляра.

- Это хороший инструмент, настоящий, - сказал он и погладил скрипку. Первая скрипка нашего мальчика, а он был таким талантливым! Мы ее берегли: думали, что когда-нибудь будет играть внук. Теперь что ж, сын погиб, и внука не будет... Послушайте, какой звук...

И он заиграл что-то такое нежное и такое печальное, что Ира чуть не заплакала.

А вот Аленку в музыкальную школу не приняли. Как позорно она провалилась в этот долгий и душный августовский день! Ее прослушивали по-следней. Седая дама в черном закрытом платье строго смотрела на робкую девочку, неуклюже стоявшую перед ней, и резко ударяла пальцем по клавишам пианино. Аленка должна была звук пропеть, повторить.

С недоумением, страхом, отчаянием слышала она откуда-то со стороны свой собственный дребезжащий голос, странные звуки вырывались у нее из горла. Ничего похожего строгая дама не играла, конечно, но Аленку словно заколдовали: голос, ей совершенно не подчиняясь, лез выше и выше, пока, захлебнувшись от невероятной высоты, куда он почему-то забрался, не смолк сам собой.

Аленка стояла красная, взмокшая от стыда и жары, комната уплывала куда-то в головокружительном мареве, штапельная белая кофточка прилипла к спине. Экзаменаторы за длинным столом сочувственно переглянулись.

- Подойди сюда, девочка, - сказал самый главный старик (он-то и оказался потом Артуром Семеновичем), но Аленка, опустив голову, не двинулась с места.

Он подождал немного и продолжал очень мягко:

- Приходи на следующий год, хорошо? А пока пой в школьном хоре. Слышишь, девочка, обязательно.

Он жалеет ее, жалеет! Аленка вскинула голову и с ненавистью взглянула на старика.

- Ни за что не приду! Никогда! И петь вам не буду!

И она выбежала из зала.

Мама, ждавшая в коридоре, ни о чем не спросила. Она молча протянула Аленке носовой платок, обняла за плечи и прижала к себе. А Ира, уже принятая в школу, обласканная педагогами за удивительный, можно сказать, абсолютный слух, засуетилась, заспешила, - может, и слышала, как Аленка там пела, - тут же поклялась подарить сестре вышитые крестом варежки, которые Аленка давно и безуспешно у нее выпрашивала. Тем более что пока еще было лето.

- А что, девочки, не купить ли нам мороженого? - бодро сказала мама, когда они вышли на раскаленную добела улицу.

- Ой, здорово! - преувеличенно обрадовалась Ира и вопросительно взглянула на Аленку.

Та, еще всхлипывая, хмуро кивнула.

Они подошли к стоявшей на углу продавщице с длинным и узким алюминиевым бачком, и Анна Петровна купила две самые большие круглые порции. Аленка, растягивая удовольствие, аккуратно облизывала мороженое по кругу, откусывала хрустящие вафли, и горе ее отступало и таяло. А мама рассказывала, как училась когда-то в узбекской школе, какой добрый народ узбеки и какой звучный у них язык.

- Вот, например, "соловей" по-узбекски - "буль-буль"...

- Мам, ты себе почему не купила? - спросила вдруг Ира.

- Да я не люблю, - отмахнулась мать. - А "змея" знаете как? "Илльон"...

Ира решительно остановилась и загородила матери путь, протягивая ей мороженое.

- И у меня, и у меня откуси, - спохватилась Аленка, хотя у нее почти ничего не осталось.

Мама улыбнулась, но спорить не стала. Она осторожно откусила от каждой порции по кусочку, и все трое, довольные, пошли дальше. Они шли и шли, жара понемногу спадала, и Аленка, как всегда, стала потихоньку копировать встречных - какая у них походка (у всех же разная!), какое выражение лиц. Ира покатывалась со смеху - такие вот представления очень любила, - а мама на этот раз вроде ничего и не замечала. Она остановилась у невысокого здания из серого камня с большими, до земли, окнами и сказала, тоже посмеиваясь:

- А ведь это Дворец пионеров, в нем штук сто, наверное, кружков. Может, пойдешь, Аленушка, в драматический, раз уж ты у нас такой клоун? Все она, оказывается, прекрасно видела.

Через неделю, замирая от собственной смелости, никому ничего не сказав - второй раз позора бы не пережила, - Аленка толкнула тяжелую дверь Дворца и вошла в прохладный мраморный вестибюль. Вверх вела парадная лестница, огромные зеркала отражали ссутулившуюся от страха фигурку, а на втором этаже, в комнате с окном во всю стену, сидел сухонький седой человек и принимал ребят в кружок художественного слова. Человека звали Дмитрий Михайлович.

5

Дмитрий Михайлович Самсонов, старый провинциальный актер, был из тех, на ком многие годы держалась слава театральной России. Лет за десять до революции он окончил киевскую гимназию и поступил в университет, на юридический. Проучился три года и бросил: все равно ведь просиживал в театре все отпущенное для наук время.

Окончил театральную студию, вышел на любезные сердцу подмостки, и пошла-поехала сладостная, беспечная, определенная не более чем на сезон актерская жизнь. Киев, Севастополь, известный строгими ценителями Харьков, даже Москва - два сезона. Наконец он осел окончательно здесь, в Поволжье, в голодные тридцатые годы.

Ах, терем-теремок - милый, уютный, родной, с прекрасной акустикой, с низкими купече-скими дверьми и неожиданно просторным залом! Он играл и играл - не главные, но и не выходные роли, а как-то побыл даже Чацким: подменил заболевшего красавца премьера. Но это было давно, еще до войны.

Дмитрий Михайлович знал себе цену: некрасив да и рост - не очень, а теперь уж и возраст. Но он никогда не раскаивался, что променял на театр сытое адвокатство. Не раскаивался и не жалел, потому что любил. И его любили. В театре не притворишься, сколько ни пой про "святое искусство", лицемерие здесь не пройдет, вмиг разгадают товарищи-лицедеи. Но Митя любил театр в самом деле - до сентиментальности, до смешного - и, что поражало особенно, никому не завидовал. Потому, наверное, так сохранился: был он подвижным, легким, хотя не то что спортом, никогда и физкультурой не занимался, даже зарядки не делал. А театр знал как собственный дом, мог часами рассказывать, как играл Шекспира знаменитый Дальский - какой у него был Отелло и какой Гамлет, как бледнела на подмостках великая Савина, каким широким, непрактичным и добрым был Варламов - лучший комик российской сцены, какие "капустники" устраивал он в великий пост, когда целые семь недель театры были закрыты, а играть хотелось безудержно!

В труппе друг о друге всегда все известно, ничто в труппе не скроешь, нечего и пытаться. Про Митю было известно, что от него подло сбежала скрипачка-жена и увезла с собой единственного, любимого сына, что сын вырос где-то вдали, и Митя писал ему длинные письма - сначала печатными буквами, потом письменными, очень разборчиво, крупно, и это было мучением, потому что почерк у Мити был непонятен, стремителен. Но он писал и писал - советы на все случаи жизни, которую сам до смешного не знал, - писал на репетициях и спектаклях, в ожидании выхода, потому что был твердо уверен, что сына нужно воспитывать.

А потом сын погиб в воздушном бою с "мессершмиттами", и Дмитрий Михайлович на нервной почве потерял голос. Врачи говорили, что со временем все восстановится, только надо бы поберечься, и Митю от спектаклей освободили. Поразмыслив, главный режиссер отправил его в городскую библиотеку, поработать над репертуарными сборниками: современных хороших пьес, как всегда, катастрофически не хватало.

Там Митя и познакомился с тихой и милой библиотекаршей, у которой тоже на фронте погиб сын, а муж еще раньше - на западной нашей границе. Познакомился и полюбил, пожалуй, впервые в жизни. Ему уже было за пятьдесят, Татьяне Федоровне немногим меньше. Оба они стеснялись своего позднего, да и не ко времени чувства, но, Боже мой, как они ссорились и мирились, как ревновали, страдали и обижались! Особенно когда он вернулся в театр и они не могли уже видеться с утра и до вечера, не могли сразу же объясниться.

"Моя любимая, ненаглядная, прости меня, - писал он ей после очередной вспышки ревности, когда - в который раз! - хотел с ней навеки расстаться. Я просто очень расстроился, что ты не пришла на спектакль. А ведь я играл для тебя, для тебя одной, дорогая моя! В антракте посмотрел в щелочку, а тебя нет в зале. И я решил, что ты меня разлюбила, бросила, а тебя, оказывается, отправили на дежурство. Не знаю, как я дожил до вчерашнего дня, когда ты мне все объяснила. Не осуждай меня: актеры всегда чувствуют все острее".

Но и она, не актриса, чувствовала так же: ревновала его к бывшей жене, о которой он зачем-то ей все рассказал, ревновала к партнершам и вообще к богеме, которую - была уверена! - прекрасно знала по классической русской литературе, неустанно о нем думала, когда был он занят в спектакле, смущалась и радовалась, когда в редкие свободные вечера он встречал ее у библиотеки.

Они изводили друг друга почти два года, целомудренно храня в тайне свои сложные отношения, о которых знали уже весь театр и вся городская библиотека. А потом праздновался первый послевоенный Новый год, и главный режиссер (не без мудрого совета жены - ведущей актрисы) пригласил Татьяну Федоровну под зыбким предлогом "огромной ее помощи в подборе репертуара". Актеры выпили, растрогались и расчувствовались: в легкомысленном их товариществе, на их глазах родилась любовь - настоящую, ее все чуют, - и кто-то что-то про это сказал, кто-то провозгласил тост за "прекрасное и святое чувство", и кто-то пошутил, что в коллективе зажимают свадьбу.

Митя вспыхнул, вскочил, но Татьяна Федоровна положила ему на локоть добрую руку, останавливая улыбкой, и он увидел, что вокруг него только друзья, а рядом единственный человек в мире, и через два месяца они поженились.

6

Татьяна Федоровна сдала служебную комнату и переехала к мужу, в деревянный домик у Волги. Домик был маленький, симпатичный - укрывшийся в тиши глубокого глухого двора, вросший в землю гриб боровик. В нем было целых три комнаты да еще что-то вроде сеней - хоромы после ее клетушки. Правда, вода во дворе и печной обогрев, но три комнаты...

Татьяна Федоровна поднималась по широкой поскрипывающей лестнице, отпирала дверь (Дмитрий Михайлович торжественно вручил ей выточенный театральным слесарем специально для нее ключ), проходила через прохладные сени и входила в гостиную. Яркое мартовское солнце холодно заливало афиши спектаклей, в которых играл когда-то Дмитрий Михайлович, блестело в стеклах больших фотографий. Она стояла перед ними, не сняв пальто, и любовалась Митей на фотографиях, пока его не было с нею рядом.

Потом она открывала форточку, и волжский ветер, озоруя, врывался в дом: весело пробегал по тетрадям с аккуратно переписанными ролями, добирался до пухлых журналов, стопкой лежащих на этажерке, сдувал пыль с корешков старых книг, сохраненных и сбереженных, несмотря на годы актерских скитаний. Все в этом доме казалось ей удивительным, несерьезно-прекрасным, она и не знала, что бывают такие дома. Вместо ковров - афиши, ветхие, но любовно подклеенные, никаких бронзовых часов или там фарфоровых пастушек, зато шкафы переполнены книгами, да еще книги на полках - их читали и перечитывали, щедро давали друзьям, - старые пластинки с голосами актеров, о которых Митя рассказывать мог часами. И путешествия, путешествия... Митя исколесил пол-России.

Она, правда, тоже поездила - муж кадровым был военным, - но у них были солидные ответственные командировки, а Митя всякий раз рисковал и надеялся, взлетал и падал, шел в новую труппу и к новому режиссеру, и все по каким-то детским, далеким от реальной жизни соображениям. Однажды уехал из театрального Харькова в нетеатральный Тамбов к вздорному главному и на меньшую ставку, а для чего? Для того только, чтобы сыграть одну-единственную, подготовленную ночами в гостиничном номере роль.

- Ну и как, сыграл? - замирая от страха за того, молодого Митю, спрашивала Татьяна Федоровна.

- Ого, еще как! Аплодисменты сорвал настоящие!

- И все?

- Что же еще, Танюша? Стою, помню, на авансцене, зал прямо буйствует, а я от слез ничего не вижу.

- А потом?

- Что потом? Отыграл сезон и уехал: тяжелый город Тамбов...

Она уходила в библиотеку утром, когда Митя еще спал после спектакля, а приходила вечером, когда его уже не было: занят был почти каждый вечер, хоть и на маленьких ролях, иногда и на выходных. Но как же чувствовалось его присутствие в доме! Была протоплена печь (успевал после дневной репетиции), в печи стояли каша или картошка, еще горячие, и обязательно на столе лежала записка: такой-то сегодня спектакль и не придет ли она в театр, а если нет, то к двенадцати он будет дома. "Но если, Танечка, ты устала, то, конечно, меня не жди", - из деликатности добавлял Дмитрий Михайлович, хотя ни он, ни она и представить себе не могли, чтобы она легла спать, его не дождавшись.

Старые ходики отбивали время мелодично и громко, с каждым ударом приближая свидание. Татьяна Федоровна сидела в кресле, за письменным общим столом и работала: переписывала стихи для ребят из Дворца пионеров - у нее был хороший почерк да и времени больше. Зачем Митя взялся руководить кружком? Вообще-то она догадывалась...

В двенадцатом часу заливалась лаем, срываясь на радостный визг, их дворовая Бобка (назвали Бобиком, а она принесла щенков), скрипела деревянная лестница под быстрыми родными шагами, в комнату входил Митя и прижимал Татьяну Федоровну к своему сердцу. Они садились за стол, из кастрюльки валил душистый горячий пар, картошка в мундире блаженно жгла пальцы, янтарно светилось на блюдечке, пахло полем и лесом настоящее подсолнечное масло. Они чистили друг для друга картошку, хрустели ледяными, из погреба, огурцами, с наслаждением ели вкусный, уже не военный хлеб и говорили обо всем, что в этот день с ними случилось...

А по ночам ему снился сын - тот маленький серьезный мальчик с торчащими после стрижки ушами, который уехал от него когда-то да так и не воротился. А теперь его нет вообще - нигде, ни в какой стороне, ни на каком кусочке такой огромной земли. Это невозможно было понять, с этим было нельзя примириться, а главное - никак этого не представишь, а ведь Дмитрий Михайлович вроде бы умел представить все.

Он хранил эту боль в себе, боль без конца и без края, без надежды, что когда-нибудь она уйдет или хотя бы смягчится; он таил эту боль от Тани ведь она потеряла двоих. Но когда в театр позвонили из Дворца пионеров и спросили, не возьмется ли кто из актеров вести кружок за мизерную, смехо-творную просто плату, Дмитрий Михайлович заволновался, нервно закашлялся и сказал помрежу:

- Я попробую, Сергей Сергеич, вы не думайте, я сумею...

- Да ради Бога, Митенька! - изумился его волнению помреж. - Работа, можно сказать, шефская.

7

Встретили его во Дворце пионеров на удивление странно: вроде бы в нем не нуждались. Во всяком случае, сразу сказали, что комнаты для кружка пока нет, но все равно скоро каникулы, так что пусть он не беспокоится, и что его задача - отбирать молодые таланты на городскую олимпиаду, больше от него ничего не требуется.

Дмитрий Михайлович растерялся, расстроился, полез было в спор, но тут же перепугался, что его не возьмут, и на все согласился.

И вот он сидит в большом неуютном зале, отданном ему на сегодня, и записывает в тетрадь тех, кто хочет у него заниматься. Как он боялся, что никто не придет! А они идут и идут - пятиклашки, смелые и полные любопытства, легко краснеющие самолюбивые девушки с комсомольскими значками на отглаженных школьных фартуках, подростки с длинными руками-ногами, которые им мешают.

- Почитай что-нибудь, - просит каждого Дмитрий Михайлович.

И они читают стихи о войне, что-то из школьной программы, из газет и журналов (он и не знал, что такое печатают да еще называют стихами), а один, в очках, с задумчивым взглядом - "Я помню чудное мгновенье..." - под хихиканье и перешептывание остальных.

Он возьмет их всех, даже если ему придется заниматься с ними в три смены, всех - способных и не способных, он научит их отличать поэзию от поделок, ее любить, чувствовать! Олимпиада... Черт знает что!

Дмитрий Михайлович вернулся домой с целой программой, выложил ее жене прямо с порога и протянул внушительный список книг.

- Тютчев, Танечка, Фет, Майков... Представь себе, они их почти не знают, не проходят, представь себе, в школе. Даже Блок не очень-то им знаком.

- Но это стихи не для сцены, - пыталась образумить его Татьяна Федоровна. - Они же не пионерские.

- Ну и что? - закричал в ответ Дмитрий Михайлович. - Они о самом главном: о вселенной, в которой все мы живем, о движениях нашей души!

Он, конечно, тут же раскаялся, что закричал, обнял Таню.

- Пионерские, Танечка, поищи тоже, что-нибудь этакое, веселое. Но не знать Тютчева...

К лету они уже любили его так, как любят только в юности: беспредельно и беззаветно. Как не хотелось ребятам уезжать в лагеря! Они остались бы с ним навеки, но, конечно, пришлось покориться. В конце августа все собрались снова - выросшие, загоревшие, соскучившиеся друг о друге. А Дмитрий Михайлович встретил ребят смелой идеей: поставить спектакль, настоящий спектакль - "Снежную королеву".

- Зал у нас есть, сцена - вот только без занавеса и без круга - тоже. Костюмы я раздобуду в театре, а кое-что пошьют здесь, в костюмерной. Ну, что вы на это скажете?

Что они могли на это сказать? Они закричали "ура", они были в таком восторге, что ему пришлось срочно призывать их к порядку:

- Тише, тише, да тише же! Прошу всех перечитать Андерсена, перечитать и подумать, о чем, если всерьез, его сказки? У кого есть Андерсен?

Поднялось несколько рук.

- Вот и хорошо, почитайте вслух, вместе, или передавайте книжки друг другу, поспрашивайте в школьных библиотеках...

Они, конечно, решили читать вместе - ведь тогда можно не расставаться, - они как раз сговаривались, где и у кого встретиться, когда приоткрылась дверь и на пороге возникла маленькая фигурка. Аленка стояла молча, не двигаясь и не входя в комнату.

- Ты, девочка, к нам? - спросил ее Дмитрий Михайлович. - А почему так поздно? Мы ведь уже заканчиваем. Впрочем, это не важно. Тебя как зовут?

- Лена.

- Значит, Аленка? - сразу угадал он ее домашнее имя. - А меня зовут Дмитрий Михайлович. Ну что ж, Аленушка, проходи, не стесняйся. Почитай что-нибудь, мы тебя слушаем.

Она уже знала, что без экзаменов никуда не примут, и потому выучила наизусть любимое стихо-творение. Аленка откашлялась, глубоко вздохнула.

- Сквозь волнистые туманы пробивается луна, - тихо сказала она. - Нет, не так... Сквозь волнистые туманы пробирается луна...

Или все-таки "пробивается"? Она не помнит, не помнит! Аленка сглотнула, опустила голову и умолкла. Стоит посреди комнаты и молчит, ну просто слова сказать не в силах. А на нее смотрят и девочки, и мальчишки сидят на стульях, на подоконнике, глазеют, как на обезьяну в цирке, и кажется ей, что посмеиваются. Еще бы! Они здесь свои, а она чужая, они все вместе, а она одна, в руках у них какие-то тетради, листочки, а у нее тряпичная сумка с пляжа. Хотела оставить на вешалке, да гардероб не работает - лето.

Уйму стихов помнит Аленка, но ни один не пролезет сейчас через пересохшее горло. А если пролезет, кто знает, что из него получится? После истории в музыкальной школе она ни за что не ручается. Была бы хоть Ира рядом, хоть бы ждала ее там, внизу!

Аленкины глаза стремительно наполняются слезами. Скорее отсюда, бегом, вот только ноги не слушаются... И тут рядом с ней оказывается Дмитрий Михайлович - да он вовсе и не старик, почему это ей казалось, что он старик? Он кладет руку ей на плечо, легонько подталкивая, ведет к столу.

- Сережа, уступи девочке место. Садись, Леночка, не стесняйся. Как твоя фамилия, адрес? В какой ты учишься школе?

Неужели ее записывают в кружок? Просто так, без экзаменов? Но ведь этого не бывает!

- Мы тут как раз подумываем о спектакле... "Снежную королеву" читала?

Аленка кивает.

- Перечитай до вторника, хорошо? Во вторник соберемся здесь, во Дворце, и поговорим о сказках, об Андерсене. Придешь?

Да разве может она не прийти!

- В семь часов ровно, смотри не опаздывай, как сегодня! Небось прямо с пляжа?

Дмитрий Михайлович заговорщически ей подмигивает, и Аленке становится весело. Все встают, двигают стульями, теснятся вокруг Дмитрия Михайловича. Так не хочется уходить, но, наверное, надо? Не очень решительно направляется Аленка к двери, но этот человек все понимает.

- Леночка, - окликает он ее, и Аленка останавливается и смотрит на Дмитрия Михайловича с робкой надеждой. - Ты не очень спешишь?

Никто из учителей, никто из знакомых ей взрослых никогда так на равных с нею не разговаривал.

- Не очень, - неуверенно отвечает она.

- Тогда пойдем с нами! Ребята всегда провожают меня домой. Леша, что ж ты не приглашаешь? Какой же ты после этого староста?

Они гурьбой выходят из Дворца пионеров. Дмитрий Михайлович, утонув в ребятах, шагает по улицам буйно цветущего города, спускаясь к реке, к прохладе, к своему дому, где его ждет любимая женщина. Они все вместе входят во двор - пора уж прощаться, - а во дворе под огромной липой, за чистым деревянным столом, на котором таинственно светится керосиновая лампа и стоит большущий, на ведро, самовар, сидит и ждет их Татьяна Федоровна.

- Митя, наконец-то! А я боялась - вдруг ты один, без ребят? Видишь, что я надумала? Будем сейчас пить чай, вечер-то какой чудесный! Садитесь, садитесь...

Чуть смущаясь, все чинно рассаживаются по лавкам. Татьяна Федоровна наливает в стаканы и чашки чай, угощает гостей бубликами с вареньем, под столом тычется в ноги, обнюхивая тапочки и сандалии, несколько озабоченная таким нашествием Бобка. Потом она выходит из-под стола и ложится поодаль, задумчиво и меланхолично положив морду на лапы. Она лежит и вместе со всеми слушает, как Дмитрий Михайлович, не удержавшись, не дожидаясь вторника, описывает удивительную жизнь одинокого сказочника - мечтателя и фантазера.

Аленка сидит затаив дыхание, оставляет даже варенье в прозрачной розетке. Тонет в темноте пышная липа, вьется над лампой бесчисленная мошкара, завораживая, усыпляя, пахнут цветы и травы... Неужели и ей дадут роль? Нет, этого не может быть: она ведь новенькая. А может, дадут, хоть самую маленькую, крошечную? Надо спросить у мамы - мама, конечно, знает, надо похвастаться перед Ирой, вот удивится! А то фасонит со своей скрипкой: уставится в ноты, будто действительно понимает что-то в этих крючках и точках...

Аленка, не мигая, смотрит на лампу и мечтает, мечтает... А у нее дома - такая беда.

8

Мама лежит на постели багровая, с чужим одутловатым лицом. Губы сухие, глаза блестят, волосы липкими прядями разбросаны по подушке.

- Петя, а как же мы? Как же девочки, Петя?

- Бредит...

Ефросинья Ивановна, ближняя их соседка, подпершись, сидит у дивана, жалостливо смотрит на мать. Ира испуганно замерла у окна. Дверь без конца отворяется, входят-выходят соседки.

- Ну, что?

- Сейчас будет.

Борис Васильевич, муж тети Фроси, сбегал уже в аптеку и вызвал оттуда "скорую".

- А-а-а, явилась, - хмуро бросает Аленке всегда такая ясная, добрая тетя Фрося, - ступай к нам, поешь чего-нибудь.

- Не хочу...

- Ступай, говорят, - топает ногой тетя Фрося, и Аленка пятится к двери.

В соседней комнате она с трудом глотает остывшее уже пюре, запивает пюре тоже холодным чаем. Света, тети Фросина дочка, о чем-то спрашивает, но Аленка не отвечает: она прислушивается к шагам в коридоре - когда же придет врач? Соседки ходят и ходят, и все к ним, к матери, слышно, как отворяется-затворяется дверь.

Что-то происходит с Аленкой: перед глазами стоит еще деревянный струганый стол под старой липой, на столе самовар, лампа, тихая женщина наливает чай... Но это было так бесконечно давно, может, не было вовсе, а приснился Аленке сон или читала она книгу. Все растворилось в страхе, съежилось и поблекло, стало маленьким и далеким, как в перевернутом бинокле, который тогда, в театре, дала ей мама. Аленка посмотрела в оконца и увидела далеко-далеко крошечную сцену, а на ней кукольные фигурки актеров...

Она встает и, не понимая, что там говорит Света, идет к маме. Мамины руки шевелятся без устали, бегают беспокойно по одеялу - что-то ищут и никак не могут найти, - голова мотается по подушке - к стене, от стены, снова к стене.

- Петя, Петенька, какая тоска...

- Аня, милая, выпей водички, авось полегчает...

Тетя Фрося наклоняется над матерью, поднимает ей голову вместе с подушкой, подносит к губам чашку с водой:

- Попей, Анечка...

Но зубы стиснуты, губы сжаты, вода проливается на подушку. Фрося растерянно глядит на соседок.

- Давай переверну, - приходит на помощь Пелагея Ильинична.

Она переворачивает и взбивает подушку, горько вздыхает:

- Господи, жар-то какой! Укатали сивку крутые горки...

От этих непонятных и страшных слов Аленка тоненько плачет, и тут же, только громче, начинает плакать Ира.

- Цыц вы, кликуши! - Борис Васильевич сердито смотрит на Пелагею Ильиничну, неловко гладит Аленку по голове. - Ну чего вы, чего? Ну, заболела мать, вылечат! Приедет доктор и вылечит... Коли надо, так и в больницу... А вы тут с нами, у нас, верно, Фрося?

- Господи, да а как же? - машет рукою Фрося и тоже всхлипывает.

А у матери оказался сыпняк, и ее увезли в больницу, далеко-далеко, на край города, за железнодорожный мост, а в коридоре сделали дезинфекцию. Ира с Аленкой остались с соседями, ни с кем и со всеми, хотя главной была все-таки тетя Фрося.

- Девочки, вставайте, - будил их кто-нибудь по утрам, а на общей кухне их уже ждал неизвестно кем приготовленный завтрак.

Они одевались, ели и нехотя плелись в школу: из-за карантина безнадежно все запустили, да и не хотелось им заниматься, школа казалась теперь такой ерундой.

- Ира, Аленка, - догоняла их тетя Фрося, - сколько раз говорить: перед уходом показывайтесь! Ну вот, так и знала! А галоши где? Осень на дворе, дождь. Не хватало еще, чтоб вы заболели! Ну-ка, живо - галоши и шарф!

Приходилось возвращаться, надевать тяжелые галоши, обматывать вокруг шеи под тети Фросиным суровым взглядом длинный унылый шарф.

- Девочки, обедать! - встречали их после школы, и они обедали на той же кухне, не очень зная, кто их сегодня кормит, разве кто-нибудь спрашивал с особой придирчивостью, как им борщ, как лапша?

По субботам тетя Фрося брала их с собой в баню - собирались долго и обстоятельно, со своими тазами, мочалками, - по воскресеньям они ходили к маме, в больницу. Ира несла бидон с киселем или бульоном, Аленка - бутылки с минеральной водой, а главное - листок с вопросами, который тетя Фрося старательно заталкивала ей в варежку.

- Смотри, Аленушка, не забудь, а ты, Ирочка, проследи - ты ведь старшая! Там все записано, пусть скажут, какая температура, что принести, может, фрукты? Сходим тогда на базар, купим, чего там...

Фруктов в магазинах города не было, на базаре драли по двадцатке за килограмм, и покупали фрукты в основном для больных, зорко следя за весами, чтоб не обвесили.

Дежурная нянечка, шевеля губами, читала листок, вписывала красным карандашом температуру, почему-то сердилась.

- Фрукты... Какие там фрукты... Совсем без понятия. Отец погиб, что ли? Никого, что ли, нету? Ну-ну, авось выберется...

На третье воскресенье - у них как раз кончился карантин - тетя Фрося повязалась крест-накрест платком, велела девочкам сидеть дома и отправилась в больницу сама. Она вернулась поздно - кого-то долго ждала: воскресенье же, накричала на Иру с Аленкой, заодно и на Свету - они играли весь день в "дурака", - выгнала всех троих из комнаты и собрала у себя соседок.

- Помирает Аня-то, - сказала она, - воспаление легких еще прикинулось. Врач говорит, осложнение, говорит, есть такое лекарство, новое, вот кабы оно... Я записала...

- Дай-ка. - Борис Васильевич берет бумажку и читает по слогам длинное, никому из них не известное слово - "пенициллин"... - Ну что ж, надо достать.

И все посмотрели на Веру Павловну, глазного врача.

- Я попробую, - сказала она и встала. - Я поговорю у нас в клинике.

- Вы понимаете, о чем просите?

Сергей Львович, главврач, покинул свое удобное кресло и, негодуя, бегает по кабинету. Вера Павловна сидит, опустив глаза, но не уходит: пусть прокричится. Они работают вместе не первый год, она знает - надо ему покричать и повозмущаться, потом он начнет действовать.

- Нет же его еще, практически нет! Лимит на пенициллин строжайший, и я не имею права... Да и где я его возьму, в нашей-то клинике?

- Девочек жалко, - дождавшись паузы, тихо говорит Вера Павловна, - и Аню...

- Какую еще Аню? - Он останавливается с разбегу и смотрит на нее, нахмурившись, недоуменно.

- Которая умирает... Она одна их растит. Ирочка даже на скрипке играет.

- Да при чем тут скрипка? - снова взрывается Сергей Львович, но думает уже, думает, Вера Павловна видит. - Отец погиб, что ли?

- Не знаю, - пугается Вера Павловна, - наверное...

Правду сказать не решается, да и не знает она всей правды.

Но Сергея Львовича ответ ее нисколько не занимает, он его и не слышит: ищет, к кому обратиться за помощью, чтоб вернее всего.

- Может, позвонить в здравотдел? - осторожно помогает ему Вера Павловна.

- А позвоню, что скажу?

- Что остаются двое сирот, никого на свете...

- Ах, Верочка, сирот сейчас миллионы!

Вера Павловна терпеливо вздыхает, снова опускает глаза: без пенициллина она не уйдет. Да и он, старый заслуженный врач, не может уже ее отпустить - там, за мостом, в инфекционной больнице, умирает неизвестная ему Аня, остаются двое детей, пенициллин - последняя, единственная надежда. Лимит... Так он как раз для таких случаев! Сергей Львович садится в кресло и набирает номер - первый из тех, что предстоит ему сегодня набрать.

Звонок, звонок, еще звонок - по цепочке, сверху и донизу. Наконец заветная бумажка с адресами и телефонами у Веры Павловны в руках.

В один конец города - за рецептом, в другой - за самой главной, второй подписью, снова туда, где была, - за драгоценными маленькими пилюлями. Вечером измученная Вера Павловна одолевает последнее препятствие длиннющий железнодорожный мост, отделяющий инфекционную больницу от города. А в больнице ей говорят, что Анна Петровна два часа назад скончалась.

9

Дожди идут днем и ночью - тяжелые, обложные. Не было в этом году бабьего лета, не было печальных и светлых дней. Сразу дожди, холода... И в день похорон - дождь с самой ночи. Дождь по дороге на кладбище, и когда хоронили - дождь, и когда ехали обратно - дождь и дождь без конца.

Тетя Фрося держала девочек за руки, от себя не отпускала, словно боялась их потерять, и плакала, плакала, корила себя, что поздно хватилась, поздно поехала в инфекционку. Вера Павловна с Пелагеей Ильиничной остались дома: пекли блины на поминки - у кого сохранилось с последней выдачи, тот и отдал свою муку бедной Анечке. Вера Павловна мучилась тоже: эти несчастные два часа не давали покоя. Бегала по городу, ждала, как дура, трамваев, надо было ловить такси...

- Какое такси, - пыталась образумить ее Пелагея Ильинична, - где ты его найдешь?

- Люди ловят служебные, - не принимала утешений Вера Павловна, - а я не умею, мне и в голову не пришло. Не привыкли мы, тетя Паша, к роскоши.

Пелагея Ильинична хотела еще возражать - понимала, что надо, что Верочка возражений ждет, - но, посмотрев в окно, увидела Фросю и девочек, всех соседей.

- Приехали, - засуетилась она, - как раз мы с тобой поспели...

До самого вечера все тесно сидели за длинным столом, составленным из отдельных кухонных столиков, сидели и поминали Анну Петровну, давали друг другу слово как-никак, а сестер вырастить, если надо, так и удочерить.

- Ты, Борь, узнай, куда пойти, к кому обратиться, - наставляла тетя Фрося мужа, единственного кроме старика Евсеича в коридоре мужчину. Удочерим, чего там, пусть Анечка спит спокойно.

Борис Васильевич молча кивал, курил самокрутки, подливал в граненые стаканы водку.

- Ты ж, Ира, смотри скрипку-то не бросай, - волновалась раскрасневшаяся тетя Фрося. - Мама говорила, слух у тебя какой-то особенный, значит, играй!

В свое время женщины осуждали Аню - у самой ни плаща, ни пальто приличного нет, а она скрипки тут покупает, в свое время женщины сердились на Иру - пиликает целыми вечерами, как комар пищит, действует всем на нервы, - но теперь соседки дружно поддержали Фросю.

- А что, будет у нас своя музыкантша! Придем на концерт, а Ирочка в длинном платье... Как мать задумала, так пусть и будет! Выпьем, бабоньки, за ее светлую душу...

Все пили не чокаясь, а во главе стола стояла пустая тарелка, а на ней кусок хлеба и рюмка - для той, которой здесь уже не было, но которая вроде бы все видела и все знала - так сказала тетя Фрося Ире с Аленкой.

10

Аленка бредет по улице, опустив голову, гонит перед собой льдышку. Домой идти неохота: Ира еще в музыкалке, а со Светой они поссорились. Светка вообще теперь ими командует, хотя тетя Фрося их защищает, а дочку бранит. Но тетя Фрося приходит домой только вечером. Была бы мама жива...

Аленка перекладывает набитый учебниками портфель в другую руку. Небо темное, низкое, географичка сказала, что скоро опять пойдет снег, тогда потеплеет. А пока очень холодно, с Волги дует ледяной колкий ветер. Повернуть, что ли, домой? Нет, не хочется. Тетя Фрося сегодня придет совсем поздно, Светка вредничает. Была бы мама жива...

Может, попроситься в детдом? Вчера вечером на кухне спорили, шумели так, что даже в комнате было слышно. Тетя Паша детдом хвалила - одевают, воспитывают, кормят за день четыре раза! - Фрося на нее почему-то сердилась... Поговорить, что ли, с детдомовскими девчонками? Их в классе четверо, друг за дружку всегда горой и дерутся здорово. Интересно, как там у них? Ничего, наверное, жить можно. А то Фрося все шепчется с Борисом Васильевичем, а о чем, кто их знает? Оформят Аленку с Ирой к себе, тогда и в детдом их не примут.

Эх, мама, бросила нас одних... У Иры хоть скрипка...

Аленка совсем замерзла, но идет все дальше и дальше, спускаясь к мертвой, во льду и снегу, реке. После маминой смерти ей как-то все время скучно, короткие зимние дни тянутся долго, даже читать не хочется. Таня Смирнова из пятого "Б" подошла недавно на большой перемене, молча протянула книгу. "Три мушкетера"... Сколько Аленка их когда-то выпрашивала! Но даже "Три мушкетера" теперь не читаются: откроет Аленка книгу и сидит над страницей, сидит и о чем-то думает, а спроси о чем, она и сама не знает...

- Девочка, девочка, подожди!

Она не сразу понимает, что это к ней. Смотрит - через дорогу бежит человек, бежит, задыхается, машет рукой. Как назло, потоком идут машины, приходится человеку остановиться.

- Подожди, девочка! - кричит он, прижимая руку к сердцу.

Где она его видела? Нет, не помнит. А человек уже рядом.

- Ты разве не узнаешь меня? - Чему он так радуется? - Я, представь, тебя сразу узнал, вот только забыл, как зовут. Лена? Ну конечно, Аленка! А я Дмитрий Михайлович, ты еще к нам в кружок приходила, помнишь? Потом взяла и пропала куда-то, мы даже старосту за тобой посылали: думали, вдруг ты на что-то обиделась? Леша сказал, что у вас карантин - мать заболела. А теперь ты почему не приходишь? Карантин же, наверное, кончился?

Аленка смотрит в сторону и молчит. Не хочется разговаривать, ничего не хочется. Дмитрий Михайлович заглядывает ей в лицо - какие усталые, какие больные глаза, какая недетская в них тоска... Он берет странную девочку за руку.

- Слушай, да ты совсем замерзла! Где твои варежки? Ты их что, потеряла? Куда ты идешь?

- Никуда.

- Как - никуда? Ты ведь почти у Волги! А я иду с репетиции, вижу знакомая девочка...

Он совсем растерялся от этой непонятной ему замкнутости. Но оставить Аленку одну он никак не может.

- Почему мы стоим, когда такой холод? - осторожно говорит Дмитрий Михайлович. - Пошли ко мне, к нам. Дома волноваться не будут?

Да что он к ней пристает, когда она так устала! Собравшись с силами, Аленка стряхивает с себя привычное оцепенение, выдергивает руку и поворачивается, чтоб уйти. Но Дмитрий Михайлович ее не пускает.

- Деточка, что с тобой? - спрашивает он совсем тихо и снова берет ее руку, греет в своих ладонях.

Так называла ее только мать... Сколько, оказывается, накопилось в Аленке слез! Они мгновенно заполняют глаза, вырываются из берегов, текут по щекам, скатываются к подбородку.

- Мама... Она умерла...

Аленка дрожит и плачет и не может остановиться.

- Пойдем к нам, деточка, - обнимает ее Дмитрий Михайлович, - мы же совсем рядом с домом. Там нас накормят, напоят чаем - у Татьяны Федоровны как раз выходной...

Надо что-то сказать, что-то немедленно сделать, чтобы она перестала так плакать! Нет, он совсем не умеет обращаться с детьми...

- Ты знаешь, - торопится он, - мы вовсю сейчас репетируем "Снежную королеву", и, представь себе, наша принцесса вдруг нахватала двоек. Пришлось Валю от репетиций отстранить.

Обнимая Аленку за плечи, защищая от ветра, Дмитрий Михайлович ведет ее к себе домой, где тепло и сытно и есть Таня. Что-нибудь она придумает, как-то поможет этой худенькой несчастной девочке.

- Хочешь играть принцессу? - осеняет его счастливая мысль. - Хорошая роль, со словами! Вернется Валя - будут у нас две принцессы! У нас и Герды две и два Кая.

- У меня тоже двойки, - всхлипывает Аленка.

- Ну и что? Подумаешь, двойки! - фрондерски фыркает Дмитрий Михайлович, совершенно не заботясь о логике собственных слов. - Разве бывает жизнь без ошибок и двоек? Скучная жизнь! И между прочим, как раз из двоечников получаются артисты, певцы и художники.

- Почему? - удивляется Аленка.

- Потому что они непоседливы, любознательны и с фантазией. - Только бы она не расплакалась снова! - Они, понимаешь, не могут учить и учить, как заведенные, каждый день... Нет, учиться, конечно, надо... - Как раз вчера из-за истории с Валей руководство втолковывало ему, что он прежде всего педагог. - Но у нормального человека должны же быть срывы... У тебя по какому двойки, наверно, по математике?

- Да... А откуда вы знаете?

- Догадался! - Он радуется, как маленький. - Сам был двоечником, закоренелым, матерым двоечником!

- Правда? - Аленка прерывисто вздыхает, неуверенно улыбаясь.

- Честное слово... Ну вот мы и пришли! Сейчас нас с тобой покормят, а потом мы посмотрим роль - ты уж нас выручай, хорошо?

Оранжевый абажур над круглым столом, фаянсовая белая супница, фотографии и афиши, таинственно всплывающие из полутьмы, - все видится смутно, неясно, сквозь надвигающийся, наваливающийся на Аленку сон. Она сидит на диване, и глаза ее закрываются сами собой. Даже в собственной комнате не чувствует она себя так спокойно: дома страшно без мамы. Усыпляюще тикают ходики, за окном бесшумно хлопьями валит снег, женский голос доносится как сквозь вату:

- Смотри, Митя, какой снегопад.

Чьи-то руки кладут ей подушку под голову, поднимают на диван ее ноги, укутывают пуши-стым пледом. Руки ласковые и теплые, почти как у мамы.

- Поищи, Митя, в тетрадке, у тебя же есть адрес. Надо предупредить, а то там, наверное, беспокоятся, - последнее, что слышит, засыпая, Аленка.

- Нет, - бормочет она через силу, - никто там не беспокоится.

- Ну уж никто, - ворчит в ответ Дмитрий Михайлович, - так не бывает.

Но Аленка уже спит.

Дмитрий Михайлович едет в трамвае на другой конец заносимого снегом города. Кондуктор, закутанная в клетчатый платок, с большой старой сумкой, с катушками билетов на толстом ремне, простуженно выкрикивает остановки, дергает за старую, с бахромой, веревку, с легким звоном отправляя промерзший трамвай, они подолгу ждут, пока расчистят пути, - давно не было такого сильного снегопада! Пассажиры беззлобно бранят снег, а заодно и трамвайные власти с их всегдашней растерянностью перед стихией, и только Дмитрий Михайлович стоит молчаливо и безучастно.

Он думает о спящей в его доме девочке, думает с давно забытой нежностью, он вспоминает сына - того, маленького, увезенного от него навеки, потом опять видит Аленку, свернувшуюся на диване клубочком. Думы странным образом переплетаются, чем-то нерасторжимо связаны, и заслоняет их взволнованное лицо Тани.

- С Богом, Митенька, с Богом, - шепчет она, оглядываясь на Аленку. Верхний свет погашен, у дивана горит ночник, чтобы девочка, если проснется, не испугалась. - Ты же смотри, Митенька, ты скажи, что, мол, устала, переночует у нас, пусть не волнуются. Ничего, если и школу пропустит.

И вот он едет, не зная толком куда и к кому, с кем она там живет - с тетей, с бабушкой? Вдруг они на него рассердятся? Дмитрий Михайлович сам знает, что робок, от грубостей - обычных, другие и не заметят - совершенно теряется. В длинном коридоре он не сразу находит Аленкину комнату. Робко стучит, но его не слышат, потому что в комнате кто-то играет на скрипке. Тогда, поколебавшись, Дмитрий Михайлович открывает дверь и входит.

Стол, стулья, диван, две кровати в алькове, над диваном размытая фотография со штампом в углу - отклеили с паспорта, увеличили. Молодая женщина смотрит вошедшему прямо в глаза, брови страдальчески сведены, будто знает заранее о своей судьбе. А у кровати играет на скрипке девочка, косы чуть не до пояса, нога отбивает такт. Она чувствует чужой взгляд и, опустив смычок, поворачивается. Старше Аленки, выше и крепче, но очень похожа: та же пустота, та же усталость, взрослая усталость в глазах. "Какая печаль... Никакой грим такую не сделает..." - механически отмечает Дмитрий Михайлович.

- Я и не знал, что у Аленушки есть сестра, - мягко говорит он. - Ты ведь сестра, правда? Тебя как зовут?

- Ира.

- Ты в каком классе?

- В шестом... А где Аленка? Тетя Фрося волнуется...

При упоминании о какой-то тете Дмитрий Михайлович пугается.

- Понимаешь, какое дело... Иду с репетиции, вижу - знакомая девочка, приходила к нам, во Дворец... Бредет куда-то совсем одна...

Но тут распахивается настежь дверь и врывается невысокая плотная женщина, за ней - встревоженный чем-то мужчина.

- Вы кто такой? - сразу подступает она к Дмитрию Михайловичу. - Что вам здесь нужно?

- Я Леночкин преподаватель, - старается казаться уверенным Дмитрий Михайлович, - то есть не совсем, конечно... Вообще я актер...

- Акте-е-р... - тянет женщина подозрительно, и Дмитрий Михайлович обижается.

- Да, актер, а что? Что здесь такого? А вы, наверное, их тетя?

"Эх, надо было Таню послать..."

- Вот что, давайте знакомиться, - решительно вмешивается мужчина и протягивает Дмитрию Михайловичу руку. - Борис Васильевич, а это моя жена Ефросинья Ивановна.

Снова открывается дверь, входят еще три женщины и с ними девочка. Она проскальзывает между взрослыми к Ире, становится с нею рядом, берет за руку. Дмитрий Михайлович понимает, что рассказывать надо всем, потому что все здесь каким-то образом к сестрам причастны. И он рассказывает, зачем-то достает документы - хорошо, что оказались с собой, есть даже партийный билет, потому что в театре сегодня собирали взносы.

Как ни странно, сам вид документов действует успокаивающе. Впрочем, Борис Васильевич паспорт берет и внимательно изучает, остальные стоят молча и ждут.

- Ну ладно. - Он возвращает паспорт Дмитрию Михайловичу. - Значит, хотите, чтобы она ходила во Дворец пионеров?

- Да погоди ты, Боря, - не выдерживает Ефросинья Ивановна, - при чем тут Дворец? Как мы ее ночевать-то отпустим? Все-таки чужой человек, мы вас не знаем...

- Так ведь жена... Она присмотрит...

Дмитрий Михайлович снова начинает рассказывать о себе, о Татьяне Федоровне, зачем-то хвалит свой дом - какой он просторный и светлый. Он говорит, говорит, а из угла не отрываясь смотрят на него детские большие глаза.

- Я боюсь одна, - дождавшись паузы, шепчет Ира.

- Мам, пусть она поспит у нас, - испуганно вступается за подружку Света и крепче сжимает Ирину руку.

- А то как же! - восклицает Ефросинья Ивановна. - Неужто здесь бросим?

Она подходит к Ире, проводит рукой по ее опущенной голове.

- Поспишь сегодня у нас? Со Светой, вальтом. Во сне не брыкаешься?

- Зачем со Светой? - Это уже Пелагея Ильинична. - У меня место есть, на диване...

- Вы не возражаете, если кто-нибудь съездит к вам, прямо сейчас, посмотрит, как там Аленка? - вежливо предлагает Вера Павловна и краснеет. Могу, например, я.

- Верно, верно, - подхватывает Ефросинья Ивановна, - надо взглянуть, уж вы не сердитесь. И Борис с вами, Верочка, вдвоем веселее.

- Если товарищ не возражает... - откашливается Борис Васильевич.

- Конечно, я понимаю, - торопливо соглашается Дмитрий Михайлович, хотя ничего не понимает: кто такие все эти люди? Кто они для Иры с Аленкой?

* * *

В тот вечер они долго сидят за столом в старом деревянном доме. Вера Павловна рассказывает об Аленке с Ирой, об их матери, несчастной Анечке, а Борис Васильевич, если что не так, ее поправляет. Впервые при посторонних Татьяна Федоровна достает из шкатулки фотографии мужа и сына, а Дмитрий Михайлович, волнуясь, горюя, - детские рисунки Саши.

Рвутся в бой танки с красными звездами на зеленой броне, падает самолет, сбитый врагами... Дмитрий Михайлович смотрит и смотрит на черный траурный шлейф, застилающий небо: мальчик предвидел свою судьбу, оставил о ней отцу вечную память.

Расстаются далеко за полночь. Гости уходят домой, совершенно за Аленку спокойные: действительно лучше один раз увидеть...

- Пусть отоспится, - великодушно решает Вера Павловна, - Бог с ней, со школой. Надо восстанавливать силы, это я как врач говорю.

- Значит, Ирочка завтра приедет к нам, хорошо? - прощаясь на крыльце, еще раз для верности спрашивает Татьяна Федоровна. - Я отпрошусь с работы, я обед хороший сготовлю... И скрипку свою пусть захватит, тут и позанимается, у нас места много...

Потом, когда обе выросли, когда Аленка стала учительницей, а Ира детским врачом, когда разъ-ехались они со своими семьями по городам, а встретились на семидесятилетии Дмитрия Михайловича, Аленка уверяла сестру, что в эту снежную ночь и решилась дальнейшая их судьба. В эту, а не полгода спустя, когда после всяких сложностей и долгих переговоров, в которых принимал участие весь коридор, решено было отпустить сестер насовсем в домик у Волги: все равно с утра до ночи они там пропадали.

А тут и квартиры стали людям давать. В разных концах большого города оказались тетя Фрося и Вера Павловна, бывшая фронтовичка Наташа и старенькая Пелагея Ильинична, которая так любила купать малышей в большом деревянном корыте - всех малышей, по очереди. А Борис Васильевич умер, в одночасье умер, от сердца, и тетя Фрося рыдала, когда ей дали квартиру: не хотела жить без соседей. Да и Света всплакнула, потому что как раз влюбилась в Витальку из угловой, а тут уезжать...

- Правда, Ира, правда, - уверяла сестру Аленка. - Сквозь сон я все слышала: как они говорили о сыновьях и о нас с тобой - что нас нельзя разлучать, - о судьбе, о войне - столько сирот... Дмитрий Михайлович тогда и сказал: "Возьмем, Таня, девочек, если окажемся им нужны?" А Татьяна Федоровна сказала, что сама все время об этом думает.

- Ох и фантазерка ты, Ленка, - снисходительно смеялась Ира, привычно чувствуя себя старшей. - Ни капельки не изменилась! Не могла ты этого слышать, потому что спала. И запомнить этого не могла.

- А вот запомнила! - защищалась Аленка, встряхивая пушистыми, как у матери, волосами. - Володя, скажи, ведь правда у меня хорошая память?

Володя, летчик гражданской авиации, в щегольском, с погончиками кителе, влюбленно смотрел на жену и подтверждал, что да, память чудесная.

- А ты-то откуда знаешь? - поддразнила его Ира.

- Да будет вам, девочки, - добродушно сказал Дмитрий Михайлович, захмелевший от бокала шампанского, вороха телеграмм, огромного букета из театра и грамоты от Дворца пионеров. - Экие вы спорщицы, да, Танюша? Я и сам не помню, когда мы вас взяли в дочки, теперь кажется, что так было всегда...

Поздно вечером, почти ночью, уложив спать стариков, они, конечно, пошли на Волгу. За эти годы отстроили великолепную набережную, на длинных, вдоль всего города пляжах стояли грибки и разноцветные раздевалки, на той стороне, где раньше были огороды, вырос большой поселок. А в остальном Волга осталась прежней - могучая, широченная в этих краях река, ее особенный какой-то запах и плеск, далекие, в огнях, пароходы. И вода была теплой и шелковой, как во времена их детства.

- Помнишь Фросю? А Пелагею Ильиничну? - спросила Ира, расчесывая влажные волосы. - Как она малышню купала... Хотя ты тогда была маленькой.

- Как купала - не помню, - призналась Аленка. - А как Фрося провожала нас в школу и велела надевать галоши, помню прекрасно... Смотри, сколько огней на той стороне. Съездим завтра, посмотрим поселок?

Самара - Переделкино

1986 год.

Елена Катасонова

Переступая грань

Часть первая

1

Всю ночь валил, сыпался с темного неба снег. И так сладко, так блаженно спалось, что Таня, проснувшись привычно в семь, хоть и выключен был будильник, тут же заснула снова, ощутив мгновенно и остро, что пришла наконец зима и белым-бело за окном, что не надо идти на работу - ни сегодня, ни завтра, а там уж и Новый год с его длинными праздниками, да и необычный год - Новое тысячелетие! "О Господи", - улыбаясь, прошептала она, натянув одеяло на плечи, и сон, покачивая, понес ее на своих крыльях дальше, и во сне она видела Женьку, и что-то он говорил такое нежное, ласковое, что встала Таня счастливой.

Как хорошо, когда тебя кто-то любит и любишь ты, и все время, днем и ночью, даже во сне, чувствуешь эту любовь, незримую нить, протянувшуюся через весь город - с северо-востока на юго-запад. Словно нарочно развела судьба, а они вдвоем ее переспорили, перехитрили...

- Завтра раньше одиннадцати не звони: я отсыпаюсь, - сказала накануне Таня и сейчас взглянула на часики.

Половина одиннадцатого... Через полчаса позвонит. Эта его точность восхищала Таню: она всегда спешила, ей всегда было некогда, и Женькина пунктуальность здорово облегчала жизнь.

Потянувшись в последний раз, Таня встала, сунула ноги в тапочки, надела легкий китайский халатик с журавлями и стеблями тростника, подошла к окну и раздвинула шторы.

- Ух ты, какая метель... Что значит - Рождество, хоть бы и католическое...

Снег летел за окном большими, мохнатыми хлопьями, сбиваясь от ветра в сторону, и от косого его полета просто дух захватывало - может быть, потому, что еще накануне было мокро и слякотно, хмуро и серо, и не верилось, что давно зима.

- Ну, звони! - покосилась на телефон Таня, потому что включила транзистор и услышала тонкие гудки сигнала точного времени.

И с последним гудком позвонил Женя.

- Встала? Не разбудил? Какая метель, а? Вышел на улицу - и словно кто-то швырнул в лицо снегом... Так хотелось вчера тебе позвонить, так хотелось...

- Так ты же звонил!

- Ну и что? Захотелось еще. Сидел, работал, пришла одна мысль.

- Всего одна?

- Ага, - засмеялся Женя. - Зато какая... Взглянул на часы - поздно. Вечером эту мысль тебе изложу. Ты как сегодня, Зайчонок?

- Я - к маме. У Саши завтра елка и, представь себе, первый бал! В седьмом-то классе... Акселерация! Мама сшила настоящее бальное платье - я его еще не видела. Надо погладить, что-то купить к Новому году, прибрать квартиру.

- Прибрать квартиру? - позволил себе удивиться Женя.

- Ну да, - заторопилась объяснить Таня, - капитально. Не как всегда, а к Новому году. Можешь мне туда позвонить.

- Ты же знаешь, Саша меня не любит, - с внезапной печалью вздохнул Женя. - Может, договоримся сразу?

Ему и вправду стало обидно. В самом деле, за что его так не любит Танина дочь? Что он ей сделал? Полюбил ее мать? Так это что - преступление?

- У нее переходный возраст, - заступилась за дочку Таня. - Все сейчас не по ней. Всех она критикует, во всем ищет глубинный смысл. Разве у твоего Дениса было иначе?

- Да я уж не помню, - помолчав, честно признался Женя. - Когда это было... Он у меня жених - двадцать лет. Я ведь тебе рассказывал: у него невеста...

- Нет, не рассказывал.

- Странно...

- Да, это странно.

Теперь обиделась Таня, и Женя знал почему: она ему все рассказывает, а он...

- Конечно, я позвоню, - заторопился он на все согласиться. - Когда примерно?

Таня назвала время.

- Встретимся на "Киевской" и поедем к тебе, да? - продолжал быстро Женя. - Отпразднуем самый первый из новогодних праздников.

Таня молчала. Внезапная боль пронзила душу: Новый год, как всегда, каждый - в своей семье. "Конечно, так ведь и принято, но какое было бы счастье..."

- Малыш, ты чего? - осторожно спросил Женя. - Не надо, родной мой, не надо! Вот увидишь: что-нибудь я придумаю - на старый, например, Новый год. Честное слово...

Уж лучше бы не обещал! Каждый год одно и то же, и никогда... А сколько раз собирались куда-нибудь оторваться! Тоже - никогда и ни разу.

- Да я ничего, - с трудом выдавила из себя Таня. - Ну, пока.

- Нет, подожди! - закричал Женя. - Не могу я, когда ты так. Можно перезвонить через час? Ты еще будешь дома?

- Да.

- Целую тебя.

Не дожидаясь ответа, Женя повесил трубку.

Значит, через час там, в Олимпийской деревне, он будет один: его Лера куда-то уйдет. Что, интересно, там за Лера такая? Никогда о ней Женя ничего не рассказывал. Так, пунктиром... Что знает Таня об удачливой своей сопернице? Очень немного. Тоже, как Женя, историк - учились на одном курсе. Преподает в школе. Сердечница. Насмешка судьбы: жена - сердечница, любовница - кардиолог. Только поэтому про сердце-то и узнала: перепуганный поначалу Женька просил совета и помощи, показывал даже кардиограммы. Потом привык. А вначале удивлялся и возмущался:

- Как же так? Жили, жили, и вдруг на тебе - ишемическая болезнь сердца! Что за зверь такой? И откуда?

- Очень, представь себе, распространенный зверь, - отвечала Таня. Когда к пятидесяти или за пятьдесят. Возрастные изменения, климакс, сочувственно, но не без скрытого даже от самой себя злорадства добавляла она. - И что значит - "вдруг". А вообще-то сплошь и рядом - такое детское непонимание: "Доктор, откуда? У меня же никогда..."

- А ты что? - с любопытством спрашивал Женя.

- А я объясняю: "Вам же никогда не было сорок, пятьдесят... Пришло, значит, время... Будем лечиться..." Запиши новые препараты - очень хорошие, хотя, конечно же, дорогие. Кстати, сейчас проще, чем в советские времена, дают инвалидность. Надо только полежать в больнице.

- Зачем? - пугался Женя.

- Так положено, - отвечала Таня. - Приходится пройти этот путь: полечиться в поликлинике, полежать в больнице. Там же, в больнице, дадут выписку. Нужно только сказать, что оформляете инвалидность, подарить какие-нибудь там духи, коробку конфет или что-нибудь посущественней. Чтобы как следует написали. Тогда лекарства - по списку - будут бесплатны.

- По какому такому списку? - не понимал Женя.

- Ну, не все же они бесплатные! - удивлялась его наивности Таня. - Но кардикет, например, - да. А это препарат очень хороший.

Так говорили они о Лере, и Таня старательно, честно выполняла свой долг врача. Но потом, оставшись одна, вспоминала, что Женя спит с этой самой сердечницей, хотя клятвенно уверяет в обратном, смотрит с ней телевизор, сидит за одним столом, ездит вместе с ней отдыхать... "И моя душа, и мое тело принадлежат только тебе, Танечка!.." Слова, слова... Надо стараться не ревновать и не думать. Уж скорее бы он позвонил!

Таня накинула на постель покрывало, провела щеткой по волосам и застыла, вглядываясь внимательно в зеркало. Не только Женя считает ее красивой, Виктор говорил тоже... Ей вдруг захотелось на него посмотреть, хотя она и так помнила каждую черточку родного лица. Таня привычно и быстро приняла душ, поставила на плиту чайник и достала из нижнего ящика старый альбом.

Вот он, Виктор. Открытый и смелый взгляд веселых, насмешливых глаз, высокий лоб и густые волосы. Как недолго он прожил! И как трогательно любил жену и лапочку дочку, которая собирается теперь на свой первый бал.

- Зачем ты меня оставил? - укоризненно спросила Виктора Таня. - Если бы ты был жив, я бы никогда...

Она замолчала, задумалась, спрятала альбом в ящик. В мамином доме висит на стене фотография: Таня прижалась к мужу, а у него на коленях беззаботно смеется трехлетняя безмятежная Сашка. И всегда, когда приходит Таня, Виктор смотрит ей прямо в глаза, в душу. "Прости, прости!" Но мама не разрешает фотографию снять: она любила Виктора. И когда случилась страшная та авария, мама не захотела взглянуть на обезображенное, обгоревшее тело "Я хочу запомнить его живым". Она забрала к себе внучку, и Таня хоронила мужа одна. Ну конечно, товарищи по работе, друзья - их у Виктора было много, - его родители...

- Тебе надо работать - собраться и работать. Пусть Сашенька поживет пока у меня, - решила мама. Она привыкла принимать ответственные решения: много лет заведовала отделением районной больницы.

Года два прошли как в тумане. Было невыносимо, невозможно жить, и хорошо, что Таниных страданий не видела дочь. А потом мама устроила Сашеньку в правительственный детский сад, и как же было от такого подарка судьбы отказаться?

- Надо ее закалять. И готовить к школе, - сказала мама. - Надо думать не о себе, а о Саше.

И опять мама была права, и опять Таня моталась туда-сюда, разрываясь между двумя домами, преодолевая огромные московские расстояния.

- Может быть, съехаться, поменяться? - нерешительно предлагала она.

- А твоя больница? - возражала мама.

- Да, больницу бросать невозможно, - соглашалась с ней Таня. - И риэлтеров я боюсь.

- Это еще что за птицы?

Таня, как могла, объясняла.

- Ну вот видишь! - говорила мама. - Действительно страшно. А если к тебе, то что у вас там за воздух? Ты же знаешь розу ветров - с запада на восток. Вся гарь, вся гадость несется от нас к вам! И ты хочешь перевести туда Сашеньку?.. И школы здесь, кстати, лучше, и общество интеллигентное. Ты ведь с утра до ночи на работе, а в младших классах нужно учиться вместе.

Похоже, Марина Петровна была давно готова к беседе.

- Как это - вместе? - устало удивилась Таня.

- Видишь, ты даже не знаешь! - Мама тут же поймала ее на слове. Нужно научить Сашеньку заниматься, записывать задания в дневнике, да мало ли что еще! Как, интересно, ты сможешь все это делать? Каким образом? Не представляю. И учти, ты грамотный кардиолог. - В маминых устах это была высшая похвала. - Тебе нельзя останавливаться.

И еще прошло два года. В Танин район мама переезжать категорически не хотела - в Кунцеве у нее была большая практика, - Сашеньку к Тане не отпускала. По правде сказать, Таня и сама не очень-то представляла, как справится одна и с работой, и с дочкой. Была ведь еще ординатура, были консультации в клинике; Таню как кардиолога уже знали, с мнением ее считались. А и маму лишить ее пациентов, ее очень неплохих денег, принудить жить только домашней жизнью было бы жестоко и несправедливо.

Оставалось смириться: брать дочку на выходные и праздники, проводить с ней отпуск - на море, пока не грянули необратимые перемены, а когда грянули - на старенькой даче. Но все было не то, не то! Остро чувствовала Таня, что мама с Сашкой - единое целое, а она - одна. Но тут, как чудо, посланное с небес, возник в ее жизни Женя.

- Але, малыш! Ты как?

- На три с минусом, - печально созналась Таня.

- Родная, не надо! - взмолился Женя. - Ну что же делать, раз так все сложилось?

- Мы шесть лет вместе, - неловко попыталась объяснить свою тоску Таня.

- Да, уже шесть, - задумчиво подтвердил Женя.

- Так тяжело... - вздохнула Таня.

- Но почему, почему? - закричал в трубку Женя. - Я звоню тебе каждый день - утром и вечером, мы видимся каждую неделю, а то и чаще! Разве ты чувствуешь себя одинокой?

- Иногда.

- Иногда! - Теперь он уже возмущался. - Сколько женщин хотело бы оказаться на твоем месте!

- Я знаю, - призналась Таня. - Но когда я прихожу с работы, а дома темно и пусто...

- Чем отыскивать минусы, - не слушая ее, торопился выкричать свое Женя, - ты лучше порадуйся, что пришла любовь! Любовь пришла, дуреха! Да, трудная, но любовь... Может, стоит все-таки взять Сашу? - помолчав, осторожно предложил он, хотя мысль о Саше пугала: станет еще сложнее, где тогда они будут встречаться? Но ведь Таня страдает, его Таня страдает, и он должен помочь хотя бы советом!

- Что значит "взять"? - возразила Таня. - Она не вещь, не предмет. У нее там друзья, школа, любимая бабушка. И она в седьмом классе! Знаешь, какая у них программа? Именно в этой школе и в этом классе. Нам такая не снилась! Это ведь не наши с тобой времена, когда было все одинаково, и то не везде. А уж теперь-то... А мама? Она умрет с тоски, если отнять у нее внучку или ее пациентов...

Все это обсуждалось уже не раз, и выхода, казалось, не было.

- Милая моя, дорогая! Ну хочешь, я приеду прямо сейчас? Хочешь, поедем к вам вместе?

Но Таня уже опомнилась.

- Не надо, - сказала она. - Не надо, Женечка. Я побуду с ними весь день, а в семь позвони, встретимся. Я тебя очень люблю.

Она повесила трубку, но телефон сразу зазвонил снова.

- И я, я тоже, безумно! - быстро-быстро, задыхаясь, словно от бега, заговорил Женя. - Спасибо, родная, за эти слова: я бы места себе не нашел, не дожил бы до нашей встречи! Позвоню ровно в семь.

2

Что такое судьба? Это когда два человека с разных концов Москвы в душный июльский вечер едут каждый по своим делам в Ленинку - Женя в третий научный зал, Таня в зал периодики, чтобы посмотреть свежие поступления, а их ждет встреча, которая все в жизни переиначивает.

Часа через два оба делают небольшой перерыв, идут, опять-таки каждый сам по себе, в буфет - он же вот-вот закроется - и оказываются случайно за одним, круглым и высоким, столиком - со своими подносами, хлебом, сардельками, коричневатой бурдой, нахально именуемой "кофе".

Оба навсегда запомнили этот долгий и жаркий вечер.

Женя искоса поглядывал на стоящую напротив женщину. Опустив глаза, она старательно пилила огромным тупым ножом хилую, сморщенную сардельку. Длинные, густые ресницы, брови вразлет, высокий лоб, легкий загар, черные и блестящие волосы, нежная, без единой морщинки, шея в вырезе ослепительно белой кофточки. Вот она подняла наконец глаза, и у Жени на миг замерло сердце: какая красивая! Глаза цвета морской волны смотрели серьезно и даже строго, и была в них какая-то тайна - печаль, а может быть, след страдания - или все это он придумал?

- Распилили? - улыбнулся незнакомке Женя и показал своим, таким же тупым и огромным ножом на сардельку.

- И почему в библиотеках всегда так скверно кормят? - подумала вслух незнакомка.

- А чтобы не отвлекались! - обрадовался, что не отвергнут, Женя. Пришли грызть гранит науки - значит, грызите! А вон на том столике вроде горчица. Хотите?

Не дожидаясь ответа, он бросился к дальнему столику, где ждало его горькое разочарование: в белой плошке на донышке желтело что-то похожее на высохшую замазку. Возможно, в прошлом это было горчицей.

- Не везет, - весело сказал Женя, показывая баночку незнакомке. Можно, конечно, рискнуть, так ведь не отколупаешь...

Слово выдалось какое-то неудачное: так или не так говорится? Женя испугался: вдруг она подумает, что он дурак, и вообще, пока он носился туда-сюда, незнакомка с сарделькой уже расправилась. "Сейчас уйдет! Где ее тогда отыскать? - испугался Женя и, глотнув холодного кофе - горло непроизвольно сжалось, - отложил вилку и нож. - Что бы еще сказать?"

- Какая жара... Правда?

Незнакомка молча кивнула, взялась за поднос.

- Давайте я отнесу, - заторопился Женя. - Вы только не уходите! вырвалось у него.

"Странный какой, - подумала Таня рассеянно. - И глаза какие-то перепуганные..." Женя даже вспотел под ее удивленным взглядом.

- Не уходите, - повторил он тихо. - Я только отнесу подносы.

- Да вы не волнуйтесь, - сжалилась над ним Таня. - Я подожду.

Женя торопливо сложил оба подноса вместе, поставил все на верхний поднос, оттащил подносы в дальний угол, грохнул на столик, для них предназначенный, и мигом вернулся к Тане. Она уже отошла от стола, и теперь он видел ее всю, сверху донизу - от гладких, блестящих волос до пышной юбки и изящных открытых туфелек. "Господи, какая красивая!" - снова подумал он и, робея, приблизился к Тане.

- Я - Женя, - сказал он. - Историк.

Ему великодушно протянули руку. Пожатие оказалось неожиданно крепким.

- А я - Таня. - Редкой красоты глаза смотрели по-прежнему снисходительно. - Врач.

- Врач - и в библиотеке? - наивно удивился Женя.

- А если кто-нибудь отравится в этом буфете?

Впервые она улыбнулась.

- Нет, серьезно!

- Разве наука - это только история? - Какая у нее улыбка! - А вообще вы правы: медицина не очень наука, скорее, сродни колдовству.

- Вы, случайно, не экстрасенс? - встревожился Женя.

- Нет, что вы, - успокоила его Таня. - Я кардиолог.

- Терпеть не могу экстрасенсов! - признался Женя.

- Я - тоже, - согласилась с ним Таня. - Они теперь в моде, и сколько же от них вреда, сколько горя, вы даже не представляете! Люди тратят последние деньги, надеются, ждут, упускают время. Главное - время!

Они уже поднялись к широкой мраморной лестнице. Периодика была внизу, справа, третий научный зал - за антресолями.

- Вам еще долго? - решился спросить Женя.

- Часа два.

- Давайте встретимся здесь, у лестницы? - набрался он храбрости. Погуляем, отдохнем от жары...

"Господи, что я несу? Да разве можно так, сразу? А с другой стороны, что делать?"

- Хорошо, - чуть помедлив, согласилась Таня.

Он еще больше занервничал, заволновался, схватил Таню за руку.

- А вы не обманете? Вы придете?

"Как мальчишка, - развеселилась Таня. - Да что это с ним?" Но она уже знала что, догадывалась. Неужели она ему так сильно нравится? Так нравится этому смешному, растерянному, взмокшему от жары и волнения, седому уже человеку, что он боится ее потерять?

- Разве я похожа на обманщицу? - с мягкой укоризной спросила Таня и, не оглядываясь, пошла к залу легкой походкой уверенной в себе женщины, чувствуя, что ей смотрят вслед.

Эти два часа прошли, можно сказать, бесполезно, даром. Нет, конечно, Таня прилежно листала сборники и журналы и даже что-то такое выписывала, но ловила себя на том, что видит перед собой вместо схем, кардиограмм, расшифровок клетчатую рубашку и широкие, не по моде, брюки, седую растрепанную шевелюру, карие растерянные глаза, крупные руки - "как у хирурга!" - седые волоски на груди - ворот рубахи расстегнут, да еще куда-то делась верхняя пуговица... Она старалась не смотреть Жене в глаза под ее взглядом он явно терялся - и потому смотрела то на подбородок с неожиданной ямочкой посредине, то на распахнутый ворот рубахи, лишь изредка встречаясь с Женей взглядом. Здесь, в зале, вдруг почувствовала, как волнуют ее эти выбивающиеся из-под ворота волоски, как хочется положить на них руку...

"Что со мной? - нахмурилась Таня. - Ну да, я же врач, понимаю... Да все сейчас все понимают! Четыре года одна... Тот, прошлогодний смешной эпизод - не в счет, даже не хочется вспоминать... За что, скажите, мучает нас природа?"

К Жене вышла замкнутой, строгой, опоздав нарочно минут на двадцать. Но когда увидела издалека, как стоит он с портфелем в руке, прислонясь к колонне, и безнадежно, покорно ждет, даже не глядя уже на часы, когда, подойдя ближе, увидела, как вспыхнуло от радости его лицо, на душе у нее потеплело.

- Ну, вот и вы, - бормотал Женя, зачем-то перекладывая портфель из одной руки в другую. - А я уж боялся... Давайте сюда вашу папку: засуну в портфель... Ой, не лезет! Я, наверное, ее так, в руках, понесу.

- Не надо, она совсем легкая. Не волнуйтесь! - сказала Таня.

- А что, видно, что я волнуюсь? - испугался Женя. - Видно на самом деле? Это ужасно!

- Да нет, - коснулась его руки Таня. - Не видно... И совсем не ужасно. Пошли.

Они вышли из библиотеки, повернули, не сговариваясь, к Александровскому саду - к его скамейкам, гроту, к запахам вечерних трав и цветов, - но, спустившись с широкой, торжественной лестницы на тротуар, оба остановились. Женя вдруг отшвырнул от себя портфель - тот гулко ударился об асфальт, - обеими руками взял Таню за плечи и повернул к себе. Впрочем, он тут же, как обжегшись, опустил руки: какое, в самом деле, у него право? Они ведь едва знакомы!

- Все-таки это ужасно! - заговорил он бессвязно. - Потому что мужчина не должен... Так нельзя, не положено...

Он чуть не плакал от волнения, и его волнение передалось Тане. Она снова коснулась его руки - ледяными были в этот жаркий вечер пальцы у Жени и едва заметно дрожали.

- Везде толпы народа, - говорил он в отчаянии. - Кошмар какой-то! А на ресторан у меня нет денег. Да и там... - он болезненно сморщился, - люди...

- Я вас совсем не знаю, - отвечала Таня. - По телевизору показывают такие страсти... А то бы я позвала вас к себе. Но это может быть понято, как...

- Нет! - закричал Женя. - Ничего так не может быть понято! Если бы вы мне доверились... Честное слово, я правда историк. Вот паспорт!

Он стал лихорадочно рыться в карманах, вынимая какие-то мятые билеты, бумажки, обертки.

- Ну что вы, - замахала руками Таня, - не надо паспорта! Я имею в виду...

- Да знаю я, что имеете вы в виду, - снова сморщился Женя. - И пусть, пусть, вы правы! Я придумал, куда пойти: в арбатские переулки. Это совсем другой центр, тихий. Здесь близко. Пошли!

- А портфель?

- Ах да!

Он огляделся по сторонам, нашел свой портфель, порыжевший от времени тот сиротливо лежал у бортика, - и, схватив за руку Таню, потащил ее на Калининский проспект, к Военторгу, и дальше, дальше, на старый Арбат.

Там гуляла вовсю молодежь - пела песни, читала стихи, музицировала. Даже поделками еще торговали.

- Смотрите: вот тут можно посидеть за столиком, - обрадовался Женя. Белые столики стояли прямо на тротуаре; зеленые, вьющиеся растения отгораживали их от гуляющей публики. - Как в Париже!

Он внезапно развеселился, все его волнение как рукой сняло, и Таня с тревогой подумала, что нарвалась, похоже, на неврастеника. "Ну и ладно! беспечно решила она. - Значит, мне хорошо с неврастеником!" А было действительно хорошо - радостно и свободно, и Таня чувствовала себя едва ли не парижанкой, сидя здесь, на старом Арбате, под тентом, у мраморного столика, в плетеном кресле, поглядывая на разноцветную, праздничную толпу, попивая великолепный кофе со сливками - настоящий кофе, после того-то, библиотечного.

- Вот и у нас теперь есть западная ночная жизнь, - сказала она. Здорово! Ну, пошли, мы, кажется, вдвоем тут остались. Официант вытирает столики.

- Но заметьте, нас не гонит, ничего нам не говорит, изредка только поглядывает, - поймал ее мысль Женя. Позднее она не раз удивлялась этой его способности.

- Новые времена, как-никак, - с удовольствием заметила Таня.

Они встали и вышли на улицу. Народу заметно поубавилось: исчезли певцы и оркестрики, позакрывались лавочки. И только один пиит - заросший, нечесаный, - читал, подвывая, стихи. Таня взглянула на часики.

- Вы где живете? - спросила Таня.

И Женя, москвич со стажем, правильно ее понял. Он тоже посмотрел на часы.

- В Олимпийской деревне. А вы?

- На проспекте Мира.

- Ого! - невольно вырвалось у него.

- Не нужно меня провожать, - быстро сказала Таня.

- Нет, нужно! - воспротивился Женя.

- Да не валяйте вы дурака! - рассердилась Таня. - От меня до вас полтора часа.

- Час двадцать.

- Уже подсчитали?

- Уже подсчитал.

Оба они засмеялись. И таким милым и добрым стало ее лицо, что Женя наконец решился - весь вечер мечтал! - обнял Таню, прижал к себе, закрыл поцелуем смеющийся рот. Он хотел лишь дотронуться до ее губ, но когда они шевельнулись в ответ, благоразумие покинуло Женю. Он буквально ворвался в Таню, зубы его коснулись ее зубов, язык - ее языка, стон блаженства и муки вырвался у нее. "Что я делаю? - в смятении подумал Женя. - Разве так можно? Что она подумает обо мне?" Осторожно и бережно отпустил он Таню, мелкими поцелуями покрывая ее лицо, словно прося прощения за внезапную страсть. Что-то похожее на разочарование мелькнуло в ее глазах, или ему показалось? Но лучше ошибиться в эту, а не в другую сторону, - чтобы она не отвергла его.

"С ума сойти, какая женщина! Как бы ее удержать? Кто она? С кем живет? А вдруг замужем? Не похоже... Но ведь не хочет же, чтобы провожал..." Внезапная ревность кольнула сердце.

- Таня, вы замужем? - вырвался у Жени бестактный вопрос.

- А что? - спросила в ответ Таня.

И он вдруг понял, что все равно ничего не изменится: даже если она замужем и у нее куча детей, а он - пустяки, приключение, он не в силах от нее отказаться. "Так разве бывает? - испуганно спросил себя Женя. Выходит, да!"

Вошли в метро.

- Пожалуйста, - попросил Женя, - не гоните меня! У меня от "Проспекта Мира" - прямая.

- Хорошо, - смилостивилась Таня. - Только не будем выходить наверх: я живу рядом со станцией.

"Не хочет, чтобы знал адрес, - с болью подумал Женя. - Конечно, замужем". Но когда Таня дала домашний телефон, воспрянул духом: может, еще и нет. И тут же себя стреножил: в семьях разные отношения. И потом, сейчас лето - отпуска, дачи. Пригласила ведь даже в дом! Он тоже мог бы сегодня, и еще целых два дня, приглашать кого угодно - пока Лера на даче. Другое дело, что на такое никогда не отважится: не он в доме хозяин.

- О чем вы думаете? - неожиданно спросила Таня.

Поезд грохотал как бешеный, и она приблизила губы к самому его уху. Черные гладкие волосы коснулись щеки; их запах, их скользящая нежность кружили голову.

- Не понимаю, почему вы не хотите, чтобы я проводил вас до дому? честно ответил Женя. - Значит, вы все-таки замужем?

- Я же не спрашиваю, женаты ли вы? - искоса взглянула на него Таня. А не хочу из нормального человеколюбия: может закрыться метро.

- Ах да, - спохватился Женя. - Действительно может.

На первую часть спрятанного вопроса отвечать не стал. Женат ли он? Конечно, женат. Мужчина не в состоянии жить в одиночку. То есть живут, конечно, отдельные чудаки, так на то они и называются чудаками! Но женатый мужчина и замужняя женщина - категории разные. Он все равно свободен, а она - нет.

- Ну, вот он, мой "Проспект Мира". До свидания.

- Нет, постойте... Постойте!

Его неизменно коробило при виде парочек, обнимающихся в метро. Лера как-то даже сказала, что он ханжа. Теперь он их понимал: пришло время расстаться, а сил нет. Он бережно обнял Таню, сдерживая себя, осторожно поцеловал.

- До завтра. Где вам удобно, чтобы я вас встретил?

Таня на мгновение растерялась. Разве они будут встречаться? Он так решил? А она? Но она не знает, не знает! Вся ее жизнь расписана по часам, по минутам, в ней нет места мужчине. Но эти руки и эти губы, эти глаза...

- У поликлиники, - сказала Таня. - Утром у меня консультация в больнице, а потом прием в поликлинике. До восьми.

- И где она, поликлиника? - обрадовался Женя.

Таня назвала адрес.

- Буду ждать вас у входа, - торопился укрепить завоеванные позиции Женя. - Там один вход?

Таня невольно улыбнулась.

- Конечно.

Женя снова обнял Таню, вдохнул запах ее волос.

- Что у вас за духи такие? - задыхаясь от этого запаха и безумного, безудержного желания - казалось, тело не выдержит лютого напряжения, спросил он.

- Какие духи? - Его волнение передалось Тане. - Это не духи... Шампунь, наверное...

Что-то еще они говорили - неважное, ерундовое, и все стояли у колонны, держась, как школьники, за руки, и Женя закрывал собой Таню от любопытных взоров.

- Пожалуйста, поезжайте, - сказала она наконец.

- Сначала - вы.

Таня встала на лестницу и поехала. На выходе оглянулась, махнула Жене рукой и исчезла. А он все смотрел на рубчатую, широкую ленту, выползавшую из ниоткуда и в никуда пропадавшую, словно на ней могла появиться только что обретенная им женщина.

Домой он ехал таким счастливым, такая радость переполняла его, что на "Юго-Западной" Женя не стал ждать автобуса, а отшагал свои остановки широким шагом, размахивая портфелем, и все мучился неразрешимым вопросом: можно ли, как придет, позвонить Тане, или вдруг она уже спит?

Его не обогнал ни один автобус. Их, кажется, вообще уже не было, как не было и прохожих; только шикарные иномарки с шелестом проносились мимо мелькали, пропадая, красные огоньки, - да загорались, меняя свет, редкие светофоры. Свежий ветерок обдувал разгоряченное тело, пахло листвой, даже цветами - или это только казалось? - кое-где горел еще в окнах свет. Радость волнами плескалась в душе, все казалось прекрасным, и он сам молодым, сильным, здоровым, удачливым, хотя до сих пор еще не защитил докторской - а ведь ему уже сорок восемь, - в Институте истории, где он подвизался, платили гроши, и за преподавание - тоже. "Врачи, кажется, рано ложатся, потому что им рано вставать, - лихорадочно соображал Женя, - а я, как последний эгоист..." Он понимал, что звонить не надо, но эгоизм, разумеется, взял над благоразумием верх, и Женя позвонил сразу, нетерпеливо бросив в передней портфель, оставив у порога пыльные сандалеты.

Правда ли, что все влюбленные даже на расстоянии чувствуют друг друга? Очень может быть... Во всяком случае, Таня в этот вечер все не ложилась и не ложилась спать. Она что-то съела, приняла прохладный душ - какая жара в Москве! - надела легкий халатик и, стоя у зеркала, задумчиво расчесывала щеткой волосы, думая рассеянно то об одном, то о другом, словно ожидая чего-то. Женино лицо всплывало из туманного зазеркалья, ласковые, сильные руки ощущала она на своих плечах и улыбалась, волнуясь, и вспоминала его поцелуй - тот, на Арбате, от которого закружилась голова и заколотилось сердце, на который откликнулась она всем своим существом. Поэтому Таня сразу сняла трубку.

- Танечка, вы не спите?

- Еще не сплю.

- А что делаете?

Он понимал, что говорит глупости.

- Стою перед зеркалом.

Он даже задохнулся от желания, представив ее в халатике - почему-то розовом, - с расческой в руке.

- А я только сейчас приехал. Вот... Захотелось вам позвонить.

- Почему?

Сердце забилось часто-часто.

- Не знаю... - медленно ответил Женя. - Захотелось - и все! Вам во сколько вставать?

- В семь. И больница рядом, и поликлиника. Так что можно встать в семь, даже в семь тридцать. В девять обход.

- Тогда до завтра, - виновато заторопился Женя. - Спокойной ночи. - И, не дожидаясь ответа, первым повесил трубку.

"Что я наделал? - ужаснулся он. - Она решит, что я неотесанный, первобытный чурбан!" Никогда ни от кого так не зависел Женя, как от этой женщины со спокойными, зеленовато-синими глазами, черными, гладкими, с чудесным запахом волосами, словно два вороньих крыла обрамляющими чуть тронутое загаром лицо. Эта ее белая кофточка, а в распахнутом вороте нежная шея, стройные ноги, маняще выглядывающие из-под пышной юбки, тонкие щиколотки... Он и не знал, что так хорошо ее разглядел.

Женя заснул таким счастливым, каким не был, казалось ему, никогда. Всю ночь он чувствовал это небывалое счастье. И счастливым проснулся.

3

- В данном конкретном случае шунтирование опасно, - сказала Таня.

Они закончили уже обход и теперь сидели, сбившись тесной стайкой, в маленьком кабинете главного.

- Почему? - осмелилась возразить лечащий врач.

- Упущено время, - вздохнула Таня. - Сосуды никуда не годятся. И возраст... Впрочем, решат, естественно, в центре. Надо отправлять, и побыстрее.

- У пациента нет денег, - сообщил главный. - Об этом мы уже говорили.

Таня нахмурилась: все чаще слышала она эти возмутительные слова. Но ведь пациент москвич, и у него есть полис! Должны вроде бесплатно! Вот именно - "вроде"... О чем только думают власти? Ведь это жизненно важно! Это же не подтяжка кожи молодящихся дам!

- О власти, - ответил на ее раздраженный вопрос главный. - Только о власти они и думают.

Таня тряхнула головой, стараясь не видеть перед собой бледное, в глубоких морщинах лицо, испуганный, какой-то детский взгляд.

- Доктор, я боюсь, - шепнул старик, когда она, наклонившись, стала считать его неровный, захлебывающийся, слабый пульс.

Таня строго взглянула на старика - нашел для бесед время! - и он испуганно смолк.

- Чего боитесь? - спросила она потом.

- Не знаю...

Таня кивнула. Беспричинный сердечный страх... Этому учили еще в институте, а они, дурачки, не очень-то понимали: как это - беспричинный?

- Нет, причина, конечно, есть... - объясняли преподаватели.

Удивительный орган - сердце. Сколько ни изучай, останется все равно тайной. А как работает, подчиняясь таинственному внутреннему закону! Открываются-закрываются клапаны, насыщая мозг кислородом; регулируются все процессы в человеческом теле. И все-таки, что бы там ни говорили, этот комок мышц еще и вместилище наших эмоций. Хотя ей, врачу-кардиологу, думать так не положено.

- Все свободны, - объявил главный.

Таня вышла из кабинета и, поразмыслив, снова пошла в палату.

Палата уже жила своей обычной жизнью: кто ел, кто читал, двое азартно спорили, размахивая друг у друга перед носом газетами разных, как видимо, направлений. И только ее старик лежал безучастно - то ли дремал, то ли думал о чем-то. А может быть, что-нибудь вспоминал - старики часто вспоминают далекое прошлое: им оно ближе.

- Дайте-ка я еще разок на вас погляжу, - села на край постели Таня и вынула из кармана бесценный свой стетоскоп, мамин подарок, привезенный из Англии, когда Таня окончательно решила идти в кардиологи. - Дышите, не дышите... Вдохните, задержите дыхание...

Она вслушивалась в биение надеявшегося на нее сердца, а старик, с лицом бледным, как сама смерть, послушно вдыхал-выдыхал, не сводя с Тани робких, молящих глаз.

Мертвая тишина стояла в палате. Даже главный книгочей - долговязый студент, не расстававшийся днем и ночью с книгой, - дочитав страницу, тихонько положил книгу на одеяло, не решаясь перевернуть страницу. Кардиограммы, ЭХО, холдинговое монеторирование - все это великолепно, прекрасно, но Таня, как и ее мать, свято верила в ухо врача. "Н-да, плохи наши дела", - снова подумала Таня и встала.

- Что ж, хорошо! - бодро сказала она. - Очень даже неплохо. И не нужно бояться, - добавила, улыбаясь. - Совершенно нечего бояться, честное слово.

- А они говорят - операция, - прошептал старик, медленно шевеля синими губами.

- Да какая это операция, - небрежно сказала Таня. - Так, пустяки.

И вышла, ощущая себя безнадежной лгуньей. Вон в Америке, например, всем говорят правду. Так то в Америке...

- Надо добиваться, Сергей Иванович, - вошла она в кабинет главного.

- Так вы ж говорите - опасно, - напомнил он.

Загрузка...