Мы не будем останавливаться на печальной картине погребения баронессы. Едва герцогиня де Лорж и Дювали узнали о ее кончине, как оба семейства приехали в Хендон, но первая без Генриха, вторые — без Эдуарда. Герцогиня утешала Цецилию, насколько это было возможно, Дювали приняли на себя обязанность распоряжения этой печальной церемонией.
Баронессу похоронили на сельском кладбище, она давно уже выбрала это место.
Безутешное горе маркизы было искренним: она любила дочь по-своему. Если горе и не оставило в ее душе глубоких следов, то это не ее вина: в те времена чувствительность считалась пережитком прошлого.
Перед отъездом в Лондон господин Дюваль предложил Цецилии помощь, не говоря ни слова о своем давнишнем желании. Девушка ответила ему, что если ей что-то понадобится, то он будет первым, к кому она обратится.
Маркиза долго говорила с герцогиней и объявила ей о своем твердом намерении ехать во Францию. В душе она давно лелеяла эту мечту, но баронесса возражала, теперь же ей ничто не препятствовало. Госпожа ла Рош-Берто надеялась, что искусные адвокаты найдут способ возвратить ей конфискованное имение и она начнет жить по-прежнему.
На третий день после похорон баронессы она позвала Цецилию в свою комнату и велела ей готовиться к отъезду во Францию. Эта новость поразила девушку. Ей еще не приходила в голову мысль о том, что можно оставить эту деревушку, ставшую ее отечеством, домик, в котором она выросла, сад, где прошло ее детство. Эти розы, лилии, ставшие такими родными, комнату, в которой ее мать, образец кротости и терпения, оставила этот мир, наконец, кладбище, где она уснула вечным сном. Маркиза дважды повторила внучке о своем намерении. Цецилия, убедившись в том, что слух не обманывает ее, ушла в свою комнату, чтобы подготовиться к этому великому перевороту в своей жизни, которая до сих пор была такой тихой и скромной.
Сначала Цецилии казалось, что ей жаль только деревушки, сада, комнаты матери и кладбища. Но, заглянув в свою душу, она поняла, что образ Генриха неразрывно связан для нее с тем, с чем так горько было расставаться, и отъезд из Англии показался ей истинным несчастьем.
Она вышла в сад. Стоял прекрасный осенний день, последняя улыбка уходившего лета. Любимые цветы Цецилии грустно глядели на нее, каждый листочек словно говорил: «Прощай!» Обнаженные деревья, преисполненные печали, будто вспоминали о прошедших счастливых днях. Птицы больше не пели, а лишь прыгали с ветки на ветку и искали, где бы им укрыться от непрошеного гостя — снега. Цецилия подумала, что и в ее жизнь настала зима: оставляя свое скромное жилище, она лишалась крова, уюта, домашнего тепла и совершенно не знала, что ждет ее в будущем. Девушка еще больше загрустила, когда задумалась о том, что теперь станет с ее садом, с этими деревьями, кустами, цветами, среди которых она выросла, чей разговор ей был так понятен, мысли которых она с легкостью угадывала. Может быть, его разорят мальчишки просто из желания что-нибудь ломать, а может, все это достанется какому-нибудь невежественному постояльцу, который и знать не будет о ее любимцах. Во Франции, конечно, тоже будут и цветы, и деревья, но уже другие. Не под их сенью она гуляла в детстве, не их растила с такой заботой и любовью. Эти новые цветы не вознаградят ее за материнскую нежность сладким ароматом. Нет, они будут ей чужды, как и жизнь, которой она никогда не знала, прячась в своем скромном убежище.
Она оставила сад и вошла в комнату матери. Здесь ей открылся целый мир воспоминаний. Все в этой комнате было как при баронессе. Цецилия, зная теперь, что не проведет всю жизнь в Хендоне, хотела сама себя обмануть. Находясь в этой комнате, где жили воспоминания, где смерть не изменила ничего, Цецилия легко могла представить, что мать ее лишь на минуту покинула комнату и в любой миг могла вернуться.
После смерти баронессы Цецилия целыми часами просиживала здесь, проливая слезы — это истинное утешение, дарованное Творцом человеку, рожденному для горя. Но случаются минуты, когда эти отрадные слезы высыхают, как источник, и тогда сердце разрывается на части, что-то теснит в груди, несчастный ждет слез, как росы небесной, но их нет… Однако, если хотя бы одно воспоминание представится уму в эту минуту, хотя бы один звук напомнит любимый предмет, онемелость сердца исчезает, слезы появляются в глазах, рыдания вырываются из груди, и человек в самом горе находит утешение.
Этот живительный источник слез Цецилия находила на каждом шагу в комнате своей матери.
Напротив дверей стояла кровать, на которой баронесса скончалась; в изголовье висело распятие, к которому она приложилась после исповеди; в фарфоровой вазе между окнами была та лилия, с которой она умерла, — этот цветок, поблекший и увядший, теперь и сам умирал. На камине лежал кошелек с несколькими монетами, в двух чашках были ее обручальные кольца, на стене висели часы — они, забытые среди всеобщей горести, остановились, как сердце, переставшее биться; комоды, ящики, платья — все говорило о баронессе. И с этой комнатой девушке предстояло расстаться, с комнатой, где мать ее невидимо присутствовала во всем, что там находилось. Оставляя это место, Цецилия будто вновь расставалась со матерью.
Но нельзя было противиться воле маркизы, она теперь стала ей вместо матери. Госпоже ла Рош-Берто предстояло вести Цецилию к неизвестной цели, предначертанной Провидением.
Цецилия отыскала свой альбом. И, словно не доверяя себе, она срисовала кровать, камин, мебель, а потом и саму комнату.
Когда день уже клонился к вечеру, девушка позвала горничную и послала ее просить позволения у маркизы проститься с могилой матери.
Баронессу похоронили на протестантском кладбище, на котором не было ни крестов, ни памятников; ничто не говорило ни о личности мертвых, ни о благочестии и любви живых. Но все же могила госпожи Марсильи отличалась от прочих: она находилась в самом углу кладбища под ветвистыми, вечно зелеными пихтами, на черном кресте белыми буквами были начертаны ее имя и фамилия.
Цецилия упала на колени перед могилой матери и поцеловала свежую землю. Сюда она собиралась перенести из сада свои лучшие розы и лилии — будущей весной она смогла бы насладиться их упоительным ароматом. Но пришлось отказаться и от этого утешения — надо было проститься со всем: с садом, комнатой и могилой.
Цецилия принялась срисовывать могилу матери. Пока она рисовала, образ Генриха не раз возникал в ее воображении. Девушке почему-то казалось, что за это время он сделался ей ближе. Несмотря на печальные обстоятельства, которые теперь разлучали их, Генрих де Сеннон был ей необходим больше, чем прежде. Ее думы походили на озеро, взволнованное бурей. Но вот ветер стих, и в эти прозрачные воды вновь можно было смотреть, как в зеркало.
Воображение Цецилии так разыгралось, что ей показалось, будто Генрих живет не в одних только воспоминаниях, но находится сам подле нее… Вдруг где-то сзади зашелестели листья, она обернулась, и перед ней возник Генрих.
Мысли о нем были так живы, что Цецилия нисколько не удивилась его появлению.
Неужели, милый читатель, не случалось с вами такого, что вы, не видя своей возлюбленной или возлюбленного, сердцем чувствовали, откуда он или она подойдет и с какой стороны подать ей или ему руку?
Генрих все это время не был в Хендоне и теперь приехал один, но не для того, чтобы навестить маркизу, нет, он не имел такого намерения. Он хотел попасть на могилу баронессы, где мог встретить Цецилию. Случай довершил остальное. Отчего же эта мысль не пришла в голову Эдуарду?
Цецилия, обыкновенно не решавшаяся поднять глаз при Генрихе, протянула ему руку. Пожимая ее, юноша сказал:
— Как я плакал о вашем горе, не смея плакать вместе с вами.
— Генрих, — сказала Цецилия, — я очень рада, что увидела вас.
Генрих поклонился.
— Да, — продолжала девушка, — я о вас думала и хотела просить вас об одной услуге.
— О, говорите, ради бога! — воскликнул Генрих. — Располагайте мной, умоляю вас.
— Мы уезжаем, Генрих, мы оставляем Англию, надолго, может быть… Может быть, навсегда…
Голос Цецилии дрогнул, крупные слезы покатились по щекам. Она сделала над собой усилие и продолжала:
— Генрих, я поручаю вам могилу моей матери!
— Цецилия, — с чувством произнес Генрих, — Бог свидетель, что эта могила для меня так же священна, как и для вас, но я тоже оставляю Англию, может быть, надолго, а может быть, навсегда.
— И вы? Куда же вы едете?
— Я отправляюсь… я еду во Францию! — ответил Генрих, краснея.
— Во Францию… — прошептала Цецилия, не сводя глаз с молодого человека.
Потом, чувствуя, что и сама краснеет, она опустила голову и прошептала еще раз:
— Во Францию!
Это слово перевернуло судьбу Цецилии, озарило всю ее будущность.
Генрих отправлялся во Францию! Теперь она даже захотела жить там. Франция была ее родиной, а Англия лишь приютила ее на время. Она вспомнила, что только во Франции говорят на ее родном языке, на котором говорила ее мать, на котором говорит и Генрих.
Она вдруг ясно осознала, что жизнь на чужбине, как бы хороша она ни была, — это изгнание. Девушка вспомнила, что за несколько дней до своей смерти мать произнесла такие слова: «Как бы я желала умереть во Франции!»
Странное могущество одного слова разорвало завесу, скрывавшую необозримое пространство.
Больше Цецилия не спрашивала Генриха ни о чем, и когда горничная заметила ей, что уже поздно и скоро совсем стемнеет, то она простилась с молодым человеком и покинула могилу матери.
Уходя с кладбища, девушка обернулась и увидела, что Генрих сидит на том самом месте, где сидела она.
У ворот юношу дожидался слуга с двумя лошадьми. Это было доказательством того, что Генрих приезжал, как он сам говорил, лишь с одной целью — поклониться праху матери Цецилии.
Когда Цецилия вернулась, маркиза принимала господина Дюваля, и, хотя банкир и ее бабушка тотчас прекратили разговор, девушка догадалась, что банкир привез госпоже ла Рош-Берто денег.
Уезжая из Хендона, господин Дюваль предложил маркизе остановиться в его доме, когда она будет проездом в Лондоне. Госпожа ла Рош-Берто поблагодарила его, но заметила, что еще прежде получила подобное приглашение от герцогини де Лорж и так как она рассчитывала провести в Лондоне не более двух дней, то, вероятнее всего, остановится в гостинице.
Цецилия, прощаясь с господином Дювалем, заметила его печаль, которая, скорее, была вызвана чувством сострадания, нежели личного беспокойства.
Маркиза намерена была отправиться через два дня и попросила Цецилию взять только самые нужные или дорогие для нее вещи, не преминув сказать, что остальное она поручила господину Дювалю продать.
От этих слов у девушки защемило сердце: ей казалось страшным святотатством продавать вещи, принадлежавшие ее матери. Она намекнула на это бабушке, но та ответила ей, что у них нет никакой возможности пересылать все это во Францию, потому как эта пересылка будет стоить дороже самих вещей.
Это было чистой правдой, но логика сердца отвергала подобные истины. Цецилии пришлось согласиться, но она по-прежнему хотела взять с собой все платья баронессы, утверждая, что две коробки не займут много места и что она будет находить безмерное удовольствие, надевая то, что носила ее мать.
Маркиза заявила, что та может делать все, что ей заблагорассудится, но чтобы она не забывала, что прежде в хороших домах сжигали всю одежду людей, умиравших от чахотки, так как опасались, что с этой одеждой может передаться и страшная болезнь, приводившая к такой мучительной смерти.
Цецилия, печально улыбнувшись, поблагодарила бабушку за позволение и вышла. Девушка была уже в коридоре, когда маркиза позвала ее опять — дабы напомнить внучке о том, чтобы она не клала вещей баронессы в коробки с ее вещами.
В шестьдесят лет маркиза боялась смерти больше, нежели ее шестнадцатилетняя внучка.
Цецилия велела принести сундуки в комнату матери и заперлась там, не пожелав даже, чтобы горничная помогла ей в этом священном для нее деле.
Это была грустная, но вместе с тем приятная ночь для Цецилии: она провела ее в комнате матери, окруженная всем тем, что напоминало о ней.
В два часа ночи девушка, не привыкшая к бессонным ночам, почувствовала непреодолимое влечение ко сну. Она встала на колени перед распятием и попросила Господа в своих молитвах о том, чтобы дух матери посетил ее в этой комнате, где она так часто прижимала ее к груди.
Цецилия уснула в чем была, не раздеваясь. Провидение не допустило для нее изменения общих законов смерти: дух матери не спустился к ней, если бедняжка и видела свою мать, то только во сне.
Весь следующий день прошел в приготовлениях к отъезду: из комнаты матери Цецилия перешла в свою. Здесь ею завладели детские воспоминания, неразрывно связанные с историей ее альбома. К вечеру все было готово.
На другой день они должны были оставить свой скромный дом, в котором прожили двенадцать лет. Утром Цецилии захотелось сходить в сад, но дождь лил как из ведра. Девушка взглянула в окно — сад опустел и представлял теперь печальную картину: с деревьев опадали последние листья, увядшие цветы лежали на грязной земле. Цецилия заплакала: ей думалось, что не так тяжело было бы расставаться со всем этим весной, в преддверии долгожданного лета. Теперь же она оставляла своих любимцев в последние минуты их жизни, когда они готовились лечь в могилу природы, которую мы называем зимой.
Целый день Цецилия ждала, что небо прояснится, чтобы пойти на кладбище. Но дождь образовал на земле целые потоки, и выйти из дому не было никакой возможности.
Около трех часов приехала карета госпожи Лорж. Вещи были уложены. Настала последняя минута.
Маркиза только и думала об этом отъезде. За двенадцать лет, проведенных в Хендоне, она не привязалась ни к кому и ни к чему, ей ничего не было жаль.
Цецилия же словно помешалась: она дотрагивалась до мебели, обнимала ее, плакала; казалось, будто часть ее самой остается в Хендоне.
Когда садилась в карету, ей сделалось дурно, и ее почти внесли туда.
Она оставила у себя ключ от своего домика, чтобы, проезжая через Лондон, отдать его господину Дювалю. А до того времени она не выпускала его из рук, целовала, прижимала к сердцу. Он замыкал ее прошлое, будущее же известно одному только Богу.
Девушка попросила кучера сделать небольшой крюк и остановиться у ворот кладбища. Дождь лил не переставая, и выйти из кареты не представлялось возможным, однако девушка по крайней мере смогла увидеть маленький крест возле могилы и две пихты, развесившие над ней густые ветви.
Маркиза попросила не задерживаться так долго в этом месте, производившем на нее гнетущее впечатление.
— Прости, матушка! — вскрикнула Цецилия и кинулась в глубину кареты, закутав голову черной вуалью. Она открыла глаза, лишь когда карета остановилась у гостиницы короля Георга.
На дворе стояла другая карета. Герцогиня де Лорж ждала маркизу в гостинице, в приготовленных для нее комнатах. Она посылала своего племянника в Дувр, чтобы тот справился о кораблях, отбывающих во Францию. Генрих написал ей, что одно судно отправляется следующим утром.
Чтобы успеть на него, надо было поторапливаться.
Цецилия попросилась съездить к госпоже Дюваль, но та жила в Сити, а это было так далеко, что потребовалось бы не менее часа, чтобы добраться туда. Маркиза отказалась от этого визита и предложила внучке написать записку. Бедная девушка чувствовала, что не в письме должна было проститься с добрыми друзьями, но что она могла сделать против воли маркизы? Пришлось повиноваться!
Каждую строчку письма Цецилии пронизывали чувства глубокого сожаления и нежной привязанности. Она прощалась со всем семейством, и даже с Эдуардом. Девушка посылала господину Дювалю ключ от их маленького домика со словами, что если бы она была богата, то сохранила бы этот домик, как святыню своего детства. Но так как она бедна, то просит господина Дюваля, от имени маркизы, продать все что можно и переслать деньги ее бабушке.
Письмо и ключ отдали герцогине де Лорж, которая на следующий день взялась передать их господину Дювалю.
Перед отъездом герцогиня предлагала маркизе необходимые денежные средства, но та отказалась от них, рассчитывая на деньги, вырученные от продажи бриллиантов. Она думала, что этого ей на первое время хватит, а там уж ей возвратят конфискованное имение.
Наконец пришло время садиться в карету. Цецилии так хотелось обнять почтенных Дювалей, пожать руку Эдуарду, что она готова была отдать за это все на свете. В глубине души девушка чувствовала, что маркиза отплатила неблагодарностью за те неоценимые услуги, которые оказали им эти добрые люди. Но, как мы уже сказали, она не могла следовать велениям сердца. Она пала на колени и в мыслях попросила у матери прощения. Когда ей объявили, что карета ждет у подъезда, она ответила, что уже готова.
Опечаленная, Цецилия покидала столицу Англии. Одна герцогиня де Лорж пожелала ей доброго пути, да и та была ей едва знакома.
Они выезжали из Лондона, которого Цецилия никогда прежде толком и не видела, но она даже не взглянула в окно. Через некоторое время девушка почувствовала, что воздух сделался чище, экипаж уже не так трясло — они были за городом.
Так как маркиза и Цецилия ехали на почтовых и останавливались только для смены лошадей, в пять часов утра они были уже в Дувре.
Карета остановилась во дворе гостиницы, и свет фонарей разбудил задремавшую Цецилию. Она открыла глаза, еще неясно различая предметы после долгого сна, и вдруг увидела Генриха.
Он ждал их приезда.
Цецилия почувствовала, что краска проступила на ее лице, и опустила вуаль.
Генрих подал руку маркизе и помог ей выйти из кареты, потом — Цецилии. В первый раз рука Цецилии тянулась навстречу руке молодого человека. Генрих чувствовал, как она дрожала, и не посмел ее пожать.
Комнаты в гостинице были готовы и ожидали путешественниц. Во всем чувствовалась какая-то заботливость и предусмотрительность. Корабль отправлялся не ранее десяти часов, и оставалось всего несколько часов, чтобы отдохнуть.
Генрих просил их ни о чем не беспокоиться и в десять часов быть готовыми к отъезду. Его камердинер заранее приготовил все необходимое на корабле и начал переносить сундуки и коробки маркизы. Потом юноша простился с госпожой ла Рош-Берто и Цецилией и, уходя, спросил, не желают ли они чего-нибудь ему приказать.
Цецилия заперлась в своей комнате, но, несмотря на усталость, не могла задремать. Это неожиданное появление Генриха слишком возмутило ее несчастную душу, чтобы сон мог успокоить ее ослабевшее тело.
Ее мучило одно сомнение, разрешить которое мог только Генрих, но она не смела его об этом спросить. Молодой человек говорил, что тоже едет во Францию, но на каком корабле?
Эти мысли лишили девушку покоя. Однако в них была своя прелесть: впервые после смерти матери Цецилия видела, что о ней заботятся.
Слуги, ожидавшие их приезда, приготовленные для них комнаты, перевозка их вещей на корабль — все это, конечно, было дружеской опекой. Но в этой предусмотрительной заботе, предвосхищавшей ее желания, было нечто особенное.
Так, может, Генрих любил ее, любил искренне, всем сердцем?
Какое наслаждение быть любимой!
И эта мысль, убаюкивая Цецилию, была так прекрасна, что она боялась, как бы сон не похитил у нее этого наслаждения.
Стало светать, раздался бой часов; девушка встала прежде, чем пришли ее будить.
Она направилась к бабушке: маркиза, по своему обыкновению, пила в постели шоколад. Цецилия хотела спросить, едет ли с ними Генрих, но не смогла произнести даже его имени.
Близилось время отъезда. Цецилия оставила маркизу, чтобы позволить ей одеться. Госпожа ла Рош-Берто была верна своим привычкам: она каждый день румянилась, и лишь одна Аспазия могла присутствовать при ее туалете.
Цецилия отправилась к себе. Она подошла к окну, которое выходило на улицу. Вдалеке виднелась пристань, корабельные вымпелы и флаги.
На улице грохотали кареты, и одна из них, отъезжавшая от пристани, привлекла внимание девушки. Сердце Цецилии забилось сильнее, когда этот экипаж остановился у их подъезда. В следующий миг дверца кареты распахнулась, и из нее вышел Генрих. Сердце девушки было готово выпрыгнуть из груди. Она отскочила от окна, но Генрих успел ее заметить.
Цецилия, красная от смущения, осталась стоять на том же месте, словно не зная, что ей делать. Она приложила одну руку к груди, пытаясь сдержать биение сердца, другой — стиснула оконную задвижку.
Девушка слышала, как Генрих вошел в залу, разделявшую комнаты маркизы и ее внучки, и остановился. Генрих не смел войти в комнату Цецилии; Цецилия не решалась выйти в залу. Эта немая сцена длилась уже десять минут, когда Генрих наконец позвонил. Появилась горничная.
— Потрудитесь сказать маркизе, что нужно поторапливаться, — произнес Генрих. — Через полчаса корабль выходит в море.
— Я готова, — сказала Цецилия, выходя из своей комнаты и тем самым обнаруживая, что слышала его слова. — Я готова и сейчас скажу бабушке, что вы ждете.
Потом, поклонившись Генриху, она быстро прошла через залу и вошла к маркизе.
Госпожа ла Рош-Берто только что окончила свой туалет. Через пять минут маркиза, Цецилия и Аспазия, с которой госпожа ла Рош-Берто не захотела расстаться, вышли в зал. Генрих предложил руку маркизе; Цецилия и Аспазия шли позади.
Одна мысль не давала Цецилии покоя: проводит их Генрих только до корабля или поедет с ними?
Молодой человек сел с ними в карету, но девушка все не смела спросить его об этом. Сам Генрих не сказал ничего, чтобы могло разрешить сомнения Цецилии.
Генрих был одет очень элегантно, но его костюм вполне мог быть дорожным. Девушка по-прежнему не знала истины.
Когда их экипаж подъехал к пристани, шлюпка уже была готова. Сначала на нее вступили женщины, затем Генрих. Гребцы ударили веслами, и шлюпка поплыла к судну.
Генрих помог маркизе взойти на корабль, потом подал руку Цецилии. В этот раз, несмотря на дрожь, которую чувствовал молодой человек в руке девушки, он не утерпел и слегка ее пожал. Пелена тумана заволокла глаза Цецилии, ей казалось, что она вот-вот упадет в обморок: Генрих говорил ей о своей любви уже не взглядом.
Но не прощался ли он с нею таким образом?
Цецилия едва смогла устоять на палубе корабля и оперлась на груду ящиков, узлов, коробок и сундуков, наваленных у основания бизань-мачты и накрытых клеенчатым парусом из-за непогоды.
Вдруг взгляд девушки упал на одну из коробок: на ней была надпись, которая разрешила все ее сомнения. Она прочла следующее: «Господину виконту Генриху де Сеннон, в Париже».
Цецилия вздохнула, поднимая глаза к небу. Взгляд ее встретился со взглядом Генриха.
Все, что происходило в этот миг в душе Цецилии, должно быть, отразилось на ее лице. Генрих посмотрел на нее с упреком и после минутного молчания, покачивая головой, произнес:
— Вы действительно подумали, что я могу с вами расстаться?
Погода, как это часто бывает на море, совершенно переменилась: из дождливой она сделалась удивительно ясной для осеннего времени. Это обстоятельство дало возможность пассажирам оставаться на палубе. Генрих благодарил небо от всей души, потому что теперь он мог быть подле Цецилии.
Все, что видела девушка, было для нее ново и занимательно. Она вдруг вспомнила, как, еще будучи ребенком, она спускалась с какого-то утеса, как мать несла ее на своих руках; как потом они долго плыли по воде, которая казалась ей огромным зеркалом; как она увидела, словно во сне, пристань с кораблями. Но тогда ей было только три с половиной года, и все это осталось в ее сознании каким-то неясным, туманным, неопределенным. Так что теперь она словно открывала для себя новый мир, где было море, далекие берега, великолепные виды. Бедное дитя! Девушка, привязанная к своему маленькому домику, как растение к земле, целых двенадцать лет видела мир Божий только из окна своей комнаты.
Впервые после смерти матери окружающие предметы отвлекли ее от страшной потери, и она с любопытством расспрашивала о них стоявшего возле нее Генриха. Он ответил на ее вопросы, как человек, которому известно очень многое, а Цецилия продолжала интересоваться всем вокруг, может быть, уже не столько из любопытства, сколько из удовольствия слышать голос молодого человека. Ей казалось, что Генрих ведет ее в новую жизнь, доселе неизвестную ей. Корабль, приближавший ее к родине, отрывал ее от прошлого и плыл с ней к будущему.
Переезд прошел благополучно. Небо было ясным, и уже через два часа после отплытия из Дувра в дымке показались берега Франции, хотя английские берега проступали еще довольно ясно. Но мало-помалу они стали сливаться в туманной дали с водой, в то время как Франция все приближалась. Цецилия попеременно смотрела то на одни берега, то на другие, задаваясь вопросом: где же она будет счастливее?
Часов в семь вечера корабль причалил в Булони. Уже наступила ночь. Маркиза помнила гостиницу, в которой они останавливались, когда бежали из Франции, но совершенно забыла имя ее прежней хозяйки. Улица, где находилась гостиница, переменила свое название: прежде она была Королевской, потом — Якобинского клуба, а теперь — Национальной.
Отдав распоряжения относительно вещей, Генрих сопроводил дам в гостиницу.
Девушка не раз слышала воспоминания своей матери об их последнем вечере во Франции и, будучи памятливее маркизы, не забыла имя доброй госпожи д’Амброн, с такой самоотверженностью устроившей баронессе побег.
Девушка тотчас же послала за хозяйкой гостиницы, но, когда та пришла, Цецилия поняла, что не об этой госпоже ей рассказывала мать: эта особа была слишком молода. Тогда девушка спросила у нее, не знает ли она госпожу д’Амброн, содержавшую эту гостиницу в 1792 году, и не живет ли она все еще в Булони? Выяснилось, что молодая женщина, к которой Цецилия обращалась с вопросами, тоже д’Амброн, но она — невестка той самой госпожи, которой теперь так интересовалась Цецилия. Нынешняя хозяйка гостиницы вышла замуж за старшего сына госпожи д’Амброн, и та, в свою очередь, передала им свою гостиницу. Теперь она жила в соседнем доме и бо`льшую часть дня проводила в этом жилище.
Цецилия спросила, не может ли она с ней поговорить. Ей ответили, что тотчас же за нею пошлют.
— Что вам угодно? — поинтересовалась вошедшая госпожа д’Амброн.
Цецилия хотела кинуться к ней в объятия, но маркиза знаком остановила ее.
— Любезная госпожа д’Амброн, — важно сказала бабушка Цецилии, — я маркиза де ла Рош-Берто, а это Цецилия де Марсильи, моя внучка. Вы не помните нас? Мы у вас останавливались.
— Может быть, вы удостоили меня этой чести, но мне стыдно признаться, что я не помню когда.
— Вы сейчас вспомните, — сказала Цецилия, — я в этом уверена. Помните ли вы двух бедных беглянок, которые прибыли к вам в маленькой телеге одним сентябрьским вечером 1792 года? Они были переодеты в крестьянские платья и приехали с фермером, которого звали Пьером.
— О, разумеется! — воскликнула госпожа д’Амброн. — Я очень хорошо это помню. Одна из них, которая была помоложе, еще держала на руках маленькую девочку лет трех или четырех, настоящего ангела.
— Постойте, постойте, — прервала ее Цецилия, улыбаясь, — если вы и дальше будете рассказывать, я не решусь вам признаться, что эта девочка…
— Что же вы медлите? Продолжайте, — попросила госпожа д’Амброн.
— Это я!
— Так это ты, моя миленькая? — вскрикнула добрая женщина.
— Однако ж!.. — прошептала маркиза, обижаясь на эту фамильярность.
— О! Извините меня, — спохватилась госпожа д’Амброн, не заметив, однако, восклицания маркизы, — извините меня, барышня, но ведь я помню вас такой маленькой.
Цецилия протянула ей руку.
— Но вас же было трое, — произнесла госпожа д’Амброн, отыскивая глазами баронессу.
— Увы! — прошептала Цецилия.
— Да, да, — продолжала госпожа д’Амброн, понимая, что произошло с баронессой, — эмиграция дело тяжелое. Я не многих теперь вижу из тех, кого проводила. Но надо во всем уповать на Бога, моя дорогая барышня! Он знает, что делает.
— Послушай, моя милая, — обратилась маркиза к госпоже д’ Амброн, — прекратим этот разговор. Я слишком слаба нервами, а эти воспоминания меня совершенно расстраивают.
— Ах, извините меня, маркиза, — ответила добрая женщина, — но я только хотела сказать, что прекрасно помню ваш приезд в мою гостиницу. А теперь не угодно ли вам будет сказать, зачем вы за мной посылали?
— Не я за вами посылала, госпожа д’Амброн, а моя внучка, так что спросите об этом ее.
— Я просила вас позвать, моя добрая госпожа д’Амброн, чтобы принести вам сердечную благодарность. За услугу, которую вы нам оказали, можно отплатить только вечной признательностью. Еще я хотела вас просить о том, чтобы вы с кем-нибудь сопроводили меня на берег, к тому самому месту, откуда двенадцать лет назад мы отправились в море, если только добрая бабушка позволит мне совершить эту прогулку! — добавила Цецилия, обернувшись к маркизе.
— Отчего же нет, — ответила госпожа ла Рош-Берто, — если только госпожа д’Амброн даст тебе в спутницы умную и порядочную женщину. Я бы предложила тебе Аспазию, но ты же знаешь — утром я без нее не могу.
— Я сама пойду, маркиза, я пойду сама! — воскликнула госпожа д’Амброн. — Я почту за счастье сопровождать барышню, ведь я была там. Если угодно, я расскажу Цецилии, как все происходило.
— Не позволите ли, маркиза, — спросил Генрих, присутствовавший при этой сцене, — и мне сопровождать Цецилию?
— Я не нахожу причины вам отказать, молодой человек, — ответила госпожа ла Рош-Берто. — Если вы любите такие истории, то ступайте, дети мои, ступайте!
Потом, словно для успокоения совести, маркиза сделала знак госпоже д’Амброн, который, вероятно, нужно было понимать так: «Я вам ее поручаю».
Бывшая хозяйка гостиницы утвердительно кивнула. Условившись о завтрашней прогулке, все разошлись по своим комнатам.
Генрих и Цецилия заснули крепким сном. Они расстались в одиннадцать часов вечера, а назавтра в восемь часов утра опять должны были встретиться. Им, встречавшимся в Англии раз в неделю, да и то при свидетелях, это казалось большой переменой: они смогут идти под руку, а в сложных и опасных местах Генрих подаст Цецилии руку и поддержит ее. Одним словом, эта прогулка представлялась и молодому человеку, и девушке особенным событием.
В шесть часов утра Генрих уже был готов к прогулке, но пришлось ждать. Время тянулось так медленно, что юноша мысленно обвинял в неточности все французские часы, которые, по его мнению, ужасно отставали от английских. И даже свои собственные часы он признал неточными, полагая, что они испортились во время переезда.
Цецилия тоже встала рано, но она не смела узнать, который час. Солнечный свет уже проникал в комнату, но девушке казалось, что еще слишком рано. Два или три раза она подходила к окну и вдруг через шторы увидела Генриха, полностью готового отправиться на прогулку. Цецилия решилась позвонить, чтобы узнать, который час. Была половина седьмого. Она попросила горничную тотчас дать ей знать, как только придет госпожа д’Амброн.
Но так как у той не было причин торопиться, она пришла в назначенный час.
Цецилия тотчас вышла и в зале встретила ожидавшего ее Генриха. Молодые люди обменялись вопросами и сознались друг другу в том, что ночь, проведенная в этой гостинице, была одной из лучших и они оба запомнят ее на всю жизнь.
Так как Цецилия желала видеть само место, откуда они двенадцать лет назад пустились в море, госпожа д’Амброн, опасаясь подозрений, повела их другой дорогой, а не той, по которой шли беглецы в тот страшный вечер. Наши молодые люди проследовали до конца Национальной улицы, потом, оказавшись на окраине города, повернули налево и по тропинке, пролегавшей через пашню, направились к крутому берегу.
Если не принимать во внимание цели предпринятой прогулки, то любая девушка посчитала бы ее обыкновенным и незначительным делом, но не Цецилия. Ей, почти всю жизнь находившейся в своем уединении, ничего не видевшей, кроме маленького сада, окруженного оградой, все казалось новым и необыкновенным. Мир представлялся девушке беспредельным; в ней родилось желание побегать по этим полям, найти что-то, что она чувствовала, но не понимала. Новые впечатления вгоняли ее в краску, и порой дрожь пробегала по ее телу и, как электрическая искра, сообщалась Генриху, на руку которого она опиралась. Молодой человек ответил на это легким пожатием, подобным тому, что так сильно взволновало Цецилию в Дувре, когда они прибыли на пристань, чтобы отправиться на корабле во Францию.
Наконец молодые люди достигли утеса, откуда открывался дивный вид на море во всем его великолепии и бесконечности. В океане есть какое-то мрачное величие, которого лишено Средиземное море даже в самую страшную бурю. Средиземное море — озеро, зеркальная лазурь, покои капризной Амфитриды; океан — седовласый Нептун, укачивающий мир в своих объятиях.
Цецилия, изумленная этой беспредельностью, остановилась на минуту: мысли о смерти, о Боге, о бесконечности посетили ее, и две крупные слезы скатились по ее щекам.
Потом у своих ног она увидела маленькую тропинку, по которой в ту ночь спускалась баронесса, держа девочку в своих объятиях.
Госпожа д’Амброн не успела еще указать на эту тропинку, как девушка уже начала спускаться по ней.
Генрих шел за Цецилией, каждую секунду готовый поддержать ее. Тропинка была так узка, что двоим идти рядом не представлялось возможным.
Наконец они достигли скалы: здесь беглецы ожидали шлюпку. Цецилия вспоминала все это, как во сне. Особенно ее тогда поразил шум волн, разбивавшихся о скалы, который она тогда приняла за могучее дыхание океана.
Девушка замерла на несколько минут, погруженная в созерцание, но потом, как бы не чувствуя в себе твердости при виде такого зрелища, она облокотилась на руку Генриха и прошептала:
— О! Как это прекрасно, как это великолепно!
Генрих молча держал в руках шляпу и стоял с непокрытой головой, испытывая необычайное благоговение.
Так простояли они целый час, не говоря друг другу ни слова. Некогда, пораженные такой же красотой, Павел и Виргиния[10] обменялись клятвами в вечной любви.
Д’Амброн решилась наконец напомнить молодым людям, что пришло время возвращаться в гостиницу: Генрих и Цецилия могли провести здесь целый день и не заметить, что он прошел.
Они пошли по маленькой тропинке, останавливаясь на каждом шагу и прощаясь с этой дивной природой, подняли с земли несколько морских раковин, которым море придает столько блеска, что они кажутся драгоценными, но стоит им попасть на берег, как через два часа их радужные краски поблекнут, и они превращаются в простую известку.
По возвращении в гостиницу молодые люди застали маркизу за серьезным разговором с адвокатом. Она послала за ним, чтобы посоветоваться о том, как ей вернуть свое имение, конфискованное конвентом.
Адвокат рассказал о новом порядке правления, о котором маркиза и понятия не имела. Он объявил ей, что консульство переходит в монархию и что не пройдет и трех месяцев, как Бонапарт станет императором. Так как трону нужна поддержка, то все благородные фамилии, которые присягнут на верность новой династии, будут ею приняты со всей благосклонностью.
Что же касается конфискованных имений, то хлопоты об их возврате надо прекратить. Государство, как бы в компенсацию, давало деньги, пенсии, места и майоратства тем, кто соглашался на эту замену.
Разговор с адвокатом заставил маркизу серьезно призадуматься. Цецилия же не понимала, какое влияние политика могла оказать на ее судьбу.
Больше всего маркизу изумило то, с каким спокойствием Франция покорилась корсиканцу, артиллеристу, который выиграл несколько сражений и произвел восемнадцатое брюмера, и больше ничего.
Она очень долго говорила об этом с Генрихом. Тот в глубине души был предан старой династии Бурбонов, которой осталось верным все его семейство. Человек, стоявший во главе Франции, вдохнувший в нее силу и могущество, заставил многих позабыть о незаконности своего правления. В глазах Генриха Бонапарт был похитителем, но по крайней мере с великими дарованиями.
Весь день прошел за этим разговором. Маркиза, чтобы продлить посещение Генриха, пригласила его отобедать вместе с нею и внучкой.
Вечером Цецилия опять изъявила желание посмотреть на море. Она попросила бабушку пройтись с ней до пристани, но маркиза стала жаловаться, что это слишком далеко, что такая прогулка ее совершенно измучает, потому что она совсем отвыкла ходить. Девушка подвела госпожу ла Рош-Берто к окну, показала находившуюся поблизости пристань и так принялась ее упрашивать, что та, наконец, согласилась.
Генрих подал руку маркизе, а Цецилия с Аспазией пошли вперед. При каждом своем шаге госпожа ла Рош-Берто жаловалась на неровность мостовой, у пристани — на неприятный запах от кораблей, у моря — на ветер.
Но вот все возвратились в гостиницу. Маркиза устала и хотела тотчас уйти в свою комнату. Молодым людям пришлось расстаться, однако завтра в шесть часов утра они должны были вновь увидеться — в это время отходил дилижанс.
На другой день жалобы маркизы возобновились: как можно было в шесть часов утра отправляться в Париж? Она была в отчаянии, что едет не почтовой каретой. Тогда маркиза могла бы выехать когда ей угодно, хоть в двенадцать часов, выпив свою неизменную чашку шоколада.
Кондукторы были неумолимы: к шести часам маркиза должна быть готовой, а в шесть часов и пять минут дилижанс отправлялся в Париж.
Маркиза, Цецилия и Аспазия взяли передние места в дилижансе. Генрих сидел снаружи, но на каждой станции заглядывал внутрь, чтобы узнать, удобно ли его дамам.
На первой и второй станции маркиза беспрестанно на все жаловалась. Она приходила в отчаяние при мысли о том, что ей придется провести здесь ночь. Несмотря на это, на третьей станции госпожа ла Рош-Берто все же заснула.
Это, впрочем, не помешало ей сказать, что она всю ночь не смыкала глаз, когда они утром остановились на завтрак в Аббевилле.
Если кто не спал той ночью, так это молодые люди, но они не жаловались.
После завтрака снова отправились в путь и остановились только в Бове, чтобы пообедать. Генрих отворил дверцы, прежде чем кондуктор успел спрыгнуть со своего места. Маркиза была в восхищении от молодого человека.
За столом Генрих только и занимался своими дамами и услуживал им со всевозможным старанием. Маркиза, садясь в карету, благодарила его пожатием руки, Цецилия — ангельской улыбкой.
В семь часов вечера вдали показался освещенный Париж. Цецилия знала, что у заставы Сен-Дени их карету остановят для проверки. Девушка вспомнила, как непросто было ее бабушке и матери миновать эту таможню двенадцать лет назад. Несмотря на то что Цецилия тогда была еще совсем ребенком, этот досмотр в маленькой комнатке произвел на нее сильное впечатление. Когда карета остановилась, Цецилия попросила позволения у бабушки взглянуть на место, где столько мучений и ужаса перенесли маркиза с ее матерью.
Госпожа ла Рош-Берто позволила, не понимая, какое удовольствие нашла в этом ее внучка.
Генрих от имени молодой дамы попросил позволения у дежурного офицера пройти в караульню. Позволение, разумеется, было получено, и так как маркиза не хотела выходить, Цецилия вышла с Генрихом.
Она направилась прямо в заветную комнату. Там все было по-прежнему: тот же деревянный стол, те же потертые плетеные стулья. За этим столом девушка некогда впервые увидела почтенного Дюваля.
Это воспоминание повлекло за собой и другие. Цецилия вспомнила Дюваля, его жену, Эдуарда, за которого, по воле матери, она должна была выйти замуж, с которым она, однако, даже не увиделась перед отъездом. Девушка почувствовала муки совести, вспомнила мать и горько заплакала.
Спутники ее, за исключением Генриха, не могли понять, что она нашла в этом старом деревянном столе и плетеных стульях.
Перед глазами Цецилии предстала вся ее прошлая жизнь.
Кондуктор позвал молодых людей, они сели в дилижанс, который вновь отправился в путь, миновав заставу. И вот через двенадцать лет Цецилия снова оказалась в Париже.
Будучи ребенком, она плакала, отъзжая от этой заставы; теперь, став девушкой, она въезжала в нее снова со слезами.
Увы, ей еще раз придется проехать через нее.
Маркиза и Цецилия остановились в гостинице «Париж». Генрих занял комнату в той же гостинице.
Первые дни прошли в расспросах и розысках. Маркиза послала за своим старым знакомым — прокурором. Но он уже давно умер, и с его смертью в Париже не осталось больше прокуроров. Она должна была довольствоваться адвокатом, который повторил ей то же самое, что она уже слышала в Булони.
В продолжение двенадцати лет, проведенных маркизой за границей, Париж до того изменился, что она не узнавала людей, с которыми прежде общалась. Разговор, манеры, мода — все переменилось. Маркиза де ла Рош-Берто ожидала найти столицу мрачной и печальной. Вышло иначе: беззаботный, забывчивый Париж давно уже снял свою траурную маску и смотрел на все так гордо и весело, как не смотрел никогда. Город перерождался: он становился просвещенной столицей, целые государства склонялись перед его могучим скипетром.
Так всегда случается с изменниками: им кажется, что их отечество должно всегда быть таким, каким они его оставили. Им думается, что те же мысли волнуют умы людей, что и прежде, время не подвигает их ни на шаг. Потом, вернувшись, они видят себя отставшими от жизни, от событий, от людей, от понятий; не узнают современного быта, все еще держась за пережитки прошлого.
Республика исчезла, возрождая монархию. Первый консул собирался надеть императорскую корону. Все готовилось к этому великому событию. Исчезла и последняя горстка республиканцев, против которых были настроены роялисты других держав. Они готовы были встать под знамена первого консула. Все дамы высшего круга хотели прислуживать императрице. В этом новом перевороте старых друзей могли не наградить, и это было бы лишь неблагодарностью, а пренебречь врагами, не примириться с ними было бы великой ошибкой. Эти обстоятельства привлекали старую маркизу, помнившую блеск прошлой жизни, и молодого человека, так много ожидавшего от будущего.
Генрих встречал каждый день молодых людей своих лет, уже служивших капитанами. Маркиза де ла Рош-Берто беспрестанно видела в каретах с гербами своих старых друзей, которые приобрели за это время больше, чем она потеряла в революцию.
Генрих познакомился со многими сверстниками; маркиза возобновила прежние связи. Искушение славой, с одной стороны, и влечение к блеску и роскоши, с другой, шли вразрез с политическими убеждениями, еще жившими в Генрихе и позабытыми маркизой де ла Рош-Берто. Они не заглядывали в свои души. Сердце одного было еще слишком чисто, другой — слишком пресыщено, так что они не могли не понимать, что, поддерживая Бонапарта, они предают Бурбонов. Маркиза и Генрих находили себе одно и то же оправдание — любовь к Цецилии. Этот благовидный предлог служил опорой честолюбию Генриха и эгоизму маркизы.
Действительно, что ожидало Цецилию с возлюбленным без всяких перспектив и старой герцогиней без состояния?
Генрих и маркиза нашли еще множество обоснований — истинных и ложных, оправдывавших образ их мыслей.
Они обнаружили, что Бонапарт совсем не безымянный корсиканец, не солдат-выскочка, не простой офицер, попавший в генералы. Он принадлежал к древней итальянской фамилии: один из его предков был в 1300 году подестом во Флоренции; в Генуе имя его было внесено в золотую книгу уже четыреста лет назад; его дед, маркиз Бонапарт, как говорили роялисты, описал осаду Рима, предпринятую коннетаблем Бурбоном.
Можно бы, кажется, найти аргумент и посущественнее: Наполеон был человеком гениальным, достойным стать во главе нации, которая после него могла вернуть это место тем, у кого он его похитил.
Потом прибавляли еще, впрочем, в то время это была еще чистая правда, что Бонапарт, непричастный к революционным переворотам, не запятнал своих рук кровью Бурбонов.
Еще ни слова не было сказано о союзе Генриха и Цецилии, а между тем чувство взаимной симпатии, овладевшей ими с первого взгляда, за эти шесть месяцев только увеличилось. Молодые люди поняли, что они принадлежат друг другу: к чему же было ставить условия, давать обещания? Они, как Ромео и Джульетта, обменялись взаимными клятвами, и сама смерть не могла разлучить их.
Говоря о будущем, вместо я каждый говорил мы.
Но это будущее существовало только при условии, что маркиза и Генрих поддержат новое правительство. Все, на что мог надеяться Генрих, — это наследство его дяди, который составил себе состояние коммерческими оборотами. Он поссорился с родственниками, посчитавшими его занятие недостойным, и объявил о том, что оставит свое состояние только тому племяннику, который, невзирая на проклятия своей семьи, станет, как и он, торговцем. Генрих получил блестящее образование и везде нашел бы себе применение. Но в то время честолюбию открывались только две дороги: поприще военное и дипломатическое. То и другое находилось в руках правительства.
Отречение Цецилии от политических идей ее семейства не было так уж важно. Положение женщины в свете всегда зависит от мужчины и обстоятельств. Только это невинное дитя очень хорошо понимало, что если бы она оставалась при своих прежних убеждениях, то была бы вечно живым укором для Генриха.
Когда госпожа ла Рош-Берто заговорила о приглашении Цецилии ко двору будущей императрицы, внучка маркизы ответила, что она еще слишком молода и ничего не понимает в делах политики, а значит, не может иметь собственной воли и потому во всем полагается на бабушку.
Зная, в каком положении находится Генрих, она в тот же день передала ему предложение маркизы и свой ответ. Цецилия радовалась, что пожертвовала ради возлюбленного даже своей совестью.
Молодой человек только этого и ждал: он тотчас отнес прошение одному из своих друзей, который взялся помочь. В тот же вечер Генрих впервые заговорил о блестящих перспективах: сам он был назначен в свиту императора и должен был ехать с ним в армию, а Цецилия — фрейлиной ко двору императрицы.
Когда Генрих ушел, девушка пошла проститься с маркизой, находившейся уже в постели. Бабушка взяла ее за руку и сказала с улыбкой:
— Что ты теперь думаешь о своей судьбе? Уж не лучше ли она той, которую уготовила тебе мать!
— Ах, — ответила Цецилия, — если бы Эдуард был Генрихом!
Она ушла в свою комнату в слезах: имя ее матери произносили с упреком. Цецилии казалось, что никто на это не имел права.
Кто мог предвидеть будущее? Военное поприще — это прекрасно, но оно было так опасно: почестей достигали скоро, но еще скорее платили за них жизнью. Война делалась людскими массами; каждое сражение забирало лучших воинов. Цецилия знала Генриха: он был храбр, вспыльчив, честолюбив; он непременно захочет достигнуть цели, чего бы это ему ни стоило. Если Генрих погибнет, что же станется с нею? Ей хотелось тихой семейной жизни со своим возлюбленным, вдалеке от политики, в каком-нибудь маленьком домике — вот что почитала она за счастье, вот почему желала она, чтобы Эдуард был Генрихом.
Через два дня после этого к ним прибыл Генрих в прекрасном новом мундире — его назначили бригадиром гвардии, что было равносильно званию лейтенанта в других войсках. Юноша блестяще начал свою службу.
Цецилия была представлена дочери императрицы Жозефины — Гортензии и рассказала ей о несчастьях своего семейства. Кому неизвестно доброе сердце Гортензии, которую обожала вся Франция, именуя ее королевой! Она обещала покровительствовать Цецилии: было решено, что, как только у императрицы появится своя свита, девушка станет одной из ее фрейлин.
Казалось, все шло как нельзя лучше, ждали только исполнения обещания, данного дочерью Жозефины, как вдруг по улицам Парижа распространилось страшное известие.
Герцог Энгиенский был расстрелян. В тот же день Генрих де Сеннон подал в отставку. Цецилия тоже написала письмо к дочери императрицы, в котором возвращала данное ей слово и извещала ее о том, что обещанным ей местом могут располагать.
Молодые люди поступили таким образом, не посоветовавшись между собой, и когда вечером оба рассказывали друг другу о произошедшем, любовь их только укрепилась: они более чем когда-либо были достойны друг друга.
Блистательная будущность исчезла как дым, но жизнь на этом не заканчивалась. Перебрав все способы, которые только могли представиться воображению молодых людей и старой маркизы, убедившись в их несостоятельности, они вернулись к мысли, посетившей каждого из них в самом начале. Генриху стоило принять условия дяди и заняться торговым делом.
Существует два рода торговли: жалкая торговля лавочника, ожидающего за своим прилавком покупателя, у которого он после долгого спора выманит лишний экю, и возвышенная, великая торговля моряка, который бегом своего корабля соединяет один свет с другим; вместо унизительного спора с покупателем он ведет борьбу с ураганом; каждое его путешествие — новая схватка с небом и морем; такой торговец входит в гавань победителем. Этим делом занимались древние тиряне, пизанцы, генуэзцы, венецианцы. Такое занятие не унизительно для дворянина, потому что здесь выгода связана с жизнью и смертью, а что связано с опасностью для жизни, то не унижает, а возвышает человека.
Но то, что ободряло Генриха, приводило в ужас Цецилию. Вот почему она тотчас отбросила эту мысль о морских путешествиях, к которой, однако, из-за отсутствия другого выхода надо было снова обратиться. Генрих, приобретая незначительный груз, надеялся на то, что по прибытии в Гваделупу дядя примет его с распростертыми объятиями и удвоит, а может, и утроит его груз. Так как дядя был миллионером, то ему ничего не стоило дать Генриху на его торговые дела каких-нибудь сто или двести тысяч франков.
Если бы все так и случилось, юноша мог бы рискнуть и отправиться в новое путешествие или, довольный этой золотой серединой, женился бы на Цецилии. Генрих уехал бы с ней и с маркизой в какой-нибудь отдаленный уголок, где им бы ничего не оставалось, как быть счастливыми, ожидая более благоприятных политических условий, которые позволили бы снова заявить о себе. Но, если бы даже этого и не произошло, молодой человек при одном взгляде на Цецилию чувствовал, что у него достанет любви, чтобы прожить с нею тихо, но счастливо.
Отъезд Генриха назначили на ноябрь. До расставания молодым людям оставалось три месяца, которые казались им вечностью. Цецилия и Генрих перенесли немало страданий, решившись на разлуку, но их утешала эта отсрочка. Они словно надеялись, что время расставаться не придет никогда, что три месяца и составляют всю жизнь человека.
Между тем время отъезда, представлявшееся таким далеким весь первый месяц, быстро приближалось во втором и летело как на крыльях с наступлением третьего.
Из-за приближавшейся разлуки молодые люди впали в свою прежнюю тоску: будущее, казавшееся им таким блестящим, становилось сомнительным, зыбким, словно море, мрачным, словно туча. Иногда среди вздохов и слез возникали радостные мысли о возвращении, но эти мечты как бы нечаянно являлись на минуту.
Маркиза была все так же беспечна. Жизнь ее проходила очень спокойно: в постели, в заботах о внешности и за чтением; о будущем она и не думала. Любовь молодых людей оставалась все такой же чистой и непорочной, но они нисколько не были обязаны этим родительской бдительности маркизы. Генрих просто обожал Цецилию, оба они сохраняли чистоту своих помыслов и не нуждались ни в ком, кроме ангела-хранителя. Третий месяц был уже на исходе. Генрих думал отплыть в Плимут, так как в Париже он истратил все деньги, а достать сумму, необходимую для своего путешествия, он мог только в Англии с помощью родных и друзей.
Для деятельного ума и возвышенной души нет ничего печальнее в мире, чем видеть зависимость всей своей будущей жизни от презренного металла. Десятая часть прежних доходов, которыми пользовались семейства этих молодых людей, была бы достаточна теперь, чтобы упрочить их счастье. Из-за каких-то жалких денег эти два любящих сердца должны были расстаться на шесть месяцев, может быть, даже на год, тогда как последние четыре месяца они не понимали, как можно расстаться и на один день.
Молодые люди видели, что после того происшествия, которое разрушило их счастье, все шло своим чередом: все покорялось Бонапарту — этому человеку, отмеченному самой судьбой, державшему весь мир в своих руках. Они видели, что, за исключением тех немногих, кто остался верен клятве королю, все позабыли о ней, лишь они одни принесли в дар свое счастье, но иногда и у них невольно возникала мысль смешаться с толпой, увлечься ее страстями. Тогда совесть заглушала голос эгоизма, и, слабые в несчастье, они делались твердыми перед исполнением своего долга. Порой молодые люди искали другой выход, кроме избранного ими. Не может ли каждый из них найти себе место благодаря образованию? Но оно не могло быть средством к жизни; к тому же Генрих, готовый принять на себя все труды, ни за что не хотел разделять их с Цецилией.
В жизни бывают минуты, когда чувствуешь всю тяжесть ударов судьбы. Напрасно ищешь способ обойти роковую дорогу: она одна ведет к гибели или к спасению. Молодые люди всегда возвращались в разговоре к неизбежному путешествию в Гваделупу. Напрасно старались они оттолкнуть эту мысль: она неотступно преследовала их. Наконец наступил день, назначенный Генрихом для отъезда. С утра он пришел к Цецилии, но до самого вечера молодые люди не говорили ни слова об отъезде. Наконец, прощаясь, они посмотрели с грустью друг на друга, понимая чувства, которые каждый из них испытывал.
— Когда ты поедешь, Генрих? — спросила Цецилия.
— Никогда! Чувствую, что никогда, если какая-нибудь сила, управляющая моей волей, меня не заставит.
— Стало быть, ты останешься здесь? Если ты почитаешь меня этой могущественной силой, то я никогда не решусь сказать тебе первая, прости!
— Но что же мне делать? — спросил Генрих.
Цецилия взяла его за руку и подвела к распятию, висевшему некогда у постели ее матери. Генрих понял ее намерение и произнес:
— Клянусь той, которая, расставаясь с жизнью, взирала на это распятие, уехать в течение ближайших восьми дней и во время моего пути не иметь других мыслей, кроме как о счастье ее дочери.
— А я, — сказала Цецилия, — клянусь ожидать моего Генриха, и если он не возвратится…
Генрих не дал ей закончить. Потом оба скрепили перед распятием свою клятву чистым, святым поцелуем.
На другой день Цецилия и Генрих вошли к маркизе. Молодые люди уже более не скрывали своих денежных средств друг от друга. Генрих захотел узнать у Цецилии об их состоянии, чтобы они могли распределить свои расходы на то время, пока Генрих будет в отъезде. Маркиза, не любившая заниматься подобными делами, попыталась как-нибудь отделаться от Цецилии и Генриха. Но они оба стали настоятельно требовать, чтобы госпожа ла Рош-Берто, более не беспокоясь ни о чем, отдала ключ от шкатулки и поручила бы Цецилии заниматься делами хозяйства.
В шкатулке нашли восемь тысяч пятьсот франков — все, что осталось от состояния маркизы и баронессы.
На эти средства можно было жить года полтора при некоторой экономии. Путешествие Генриха должно было продлиться не более шести месяцев, стало быть, о деньгах беспокоиться не стоило.
Впрочем, молодой человек сделал еще одно благоразумное предложение: он советовал Цецилии и маркизе вместо гостиницы, где они остановились, нанять небольшую квартиру, которая обойдется им гораздо дешевле. Кроме того, молодой человек будет знать по крайней мере комнату, где будет жить Цецилия, и во время своего продолжительного отсутствия он целыми днями и часами будет представлять ее там в своих воспоминаниях.
Это было слабым аргументом, чтобы убедить маркизу, не понимавшую всех этих сердечных тонкостей; но когда ей представили необходимость экономическую, она согласилась.
На другой день Генрих отправился смотреть квартиры и нанял довольно приличную, на улице Сент-Оноре, в доме номер пять.
День прошел в переезде. Пятьсот франков уплатили по счету в гостинице. Таким образом, капитал Цецилии составлял уже менее восьми тысяч.
Генрих увидел наконец свою возлюбленную в новой комнате. Они вместе расставили мебель, юноша прибил распятие в алькове, положил на стол ее альбомы; наконец, он увидел комнату такой, какой она должна была остаться.
Все эти мелочи казались маркизе незначительными; для молодых людей они являлись делом очень важным.
Дни проходили. Часто Генрих спрашивал Цецилию о том, что она будет делать во время его отсутствия. Цецилия ответила ему, улыбаясь, что будет вышивать свое подвенечное платье.
Накануне отъезда Генрих принес Цецилии кусок превосходного индийского муслина: из него она должна была сшить себе подвенечное платье.
При своем возлюбленном девушка начала вышивать первый цветок, последний она хотела закончить по его возвращении.
Молодые люди расстались в три часа утра. Это была последняя ночь, которую они проводили друг рядом с другом: у них недоставало сил расстаться.
В восемь часов они увиделись снова.
Этот день был для них торжественным. После данной клятвы Генрих не думал уже откладывать отъезд. Потому он занял место в почтовой карете, отправлявшейся в Булонь в пять часов вечера.
Мы не станем описывать подробностей последнего дня. Слезы, обещания, клятвы — вот содержание этого дня, самого печального в жизни Цецилии после смерти матери.
Час разлуки быстро приближался, целые годы своей жизни они отдали бы теперь за один день. Когда настала последняя минута, они пожертвовали бы годами за один час. Часы показывали без четверти пять, потом без десяти минут. Генрих и Цецилия в последний раз стали на колена перед распятием. Поднявшись, они успели только проститься.
Генрих бросился из комнаты, но у Цецилии вырвался из груди такой крик горести, что он снова вернулся. Они опять клялись друг другу в любви и верности. Слезы смешались на их щеках, они скрепили свои чувства поцелуем, потом Генрих вырвался и выбежал из комнаты. Цецилия повисла на перилах лестницы и смотрела ему вслед, потом она подбежала к окну и увидела, как он сел в кабриолет. Юноша встретился с ней взглядом и простился еще раз.
Кабриолет поехал по улице Сент-Оноре. Какая-то карета, пересекая ту же улицу, заставила кабриолет остановиться. Генрих тотчас встал со своего места и помахал Цецилии платком. Она все еще стояла у окна и тоже помахала ему. Кабриолет снова отправился в путь, но Генрих все еще стоял и следил взглядом за окном, пока они не повернули за угол. Потом он сел и горько заплакал.
Генрих был теперь так же далек от Цецилии, как если бы их разделял Атлантический океан.
Когда Цецилия увидела, что кабриолет исчез за углом улицы Сент-Оноре, она почти без чувств упала в кресло.
Через десять минут в дверь постучали: ей принесли записку. Цецилия, взглянув на адрес, узнала почерк Генриха и вскрикнула от радости. Девушка отдала посыльному все деньги, которые были у нее в кошельке, и побежала в свою комнату вне себя от счастья.
Да, это счастье, потому что тот, кто любит первой любовью, наполняющей все его существо, любовью, которая охватывает всю его душу, не оставляя ничего для чувств посторонних, для того все или счастье, или безнадежность. Молодая девушка развернула письмо и прочла следующее:
«Милая Цецилия! Я приехал на почтовый двор, и сейчас отсюда будет отправляться почта. На простом листке я пишу тебе несколько слов.
Я люблю тебя, Цецилия, как еще никого не любил. Ты для меня все: здесь, на земле, — моя жена, там, на небе, — мой ангел-хранитель, радость и счастье моего бытия. Я люблю тебя! Я люблю тебя!
Карета едет, прости еще раз!»
Это было первое письмо, которое Цецилия получила от Генриха. Она перечитала его не один раз, а потом, словно благодаря Бога за такую любовь, встала на колени перед распятием.
В то время Цецилия начала вышивать свое подвенечное платье. Ей казалось, что чем скорее будет идти ее работа, тем скорее вернется Генрих. Она начала вышивать гирлянду из самых красивых цветов, нарисованных у нее в альбоме: своих друзей, своих подруг приглашала она на свой свадебный пир.
Иногда она прерывала работу, чтобы перечитать письмо.
В ту же ночь был сделан рисунок.
Цецилия задремала, прижимая записку Генриха к груди.
Проснувшись, Цецилия некоторое время не могла собрать своих мыслей: ей казалось, что она видела во сне, как Генрих уехал; наконец она вернулась к действительности и снова обратилась к записке, единственному своему утешению.
Медленно и печально тянулся ее день, первый день из пяти месяцев, в которые она не увидит Генриха. В руках девушки была карта Франции. Она старалась угадать: где он находится в этот час, в эту минуту? Где вспоминает о ней?
Маркиза нисколько не переменилась: она была все так же беспечна и самолюбива. Так как Генрих был более занят Цецилией, чем ею, то она о нем не жалела, но, впрочем, любила его настолько, насколько могла любить постороннего.
У Цецилии не осталось никого, кто бы мог разделить с ней тяжесть разлуки, никого, кто бы утешил ее в горе. На свете не было существа, которому она могла бы поверить свое сердце; она держала страдания в себе, но когда они становились слишком сильны, то девушка вспоминала о матери или молилась.
На другой день в дверь снова постучали и принесли второе письмо от Генриха. Цецилия узнала его почерк и поспешила вырвать письмо из рук посыльного. Тот улыбнулся.
Вот что было в этом письме:
«Почтовая карета остановилась на минуту, и я пишу к тебе.
Я в Аббевиле, в той самой комнате, где мы вместе завтракали, отправляясь в Париж. Милая Цецилия! Я сижу на том самом месте, где ты сидела, может быть, на том же стуле, и пока мои спутники жалуются на плохой обед, я пишу к тебе.
Расставшись с тобой, я не переставал думать о тебе. Я еду той же дорогой, по которой ехали мы с тобой, стало быть, все здесь полно воспоминаниями о тебе. Я знаю все станции, где останавливалась карета и где я сходил, чтобы посмотреть на тебя. Увы! Теперь ничто меня не занимает. Со мной едут какие-то два пассажира, я на них даже не взглянул и не сказал им ни слова.
Все это время я говорил с тобой, моя Цецилия, твой голос звучит в моем сердце. А я? Не оставил ли и я в тебе чего-нибудь похожего? Ощущаешь ли ты мое присутствие?
Ты получишь это письмо, как меня уверяют, в девять часов утра. Цецилия! В девять часов утра вспомни обо мне. Я буду в Булони, на голой скале я буду прислушиваться к великому и грозному морю, страшный рокот которого так сильно потряс наши души, когда мы вместе внимали ему. Не говорю, что буду думать о тебе: ты во мне, ты часть моего бытия, любить тебя и жить — для меня одно и то же!
Прости, Цецилия! Разлука дает нам почувствовать всю силу нашей привязанности.
Я напишу тебе из Булони, где мы остановимся на несколько часов. Чем скорее я уеду, тем скорее вернусь.
Твой Генрих».
Это письмо было великой радостью для Цецилии, потому что она не ожидала получить его; в нем заключалось столько высоких сердечных истин; оно говорило Цецилии, что Генрих беспрестанно думает о ней, так же, как и она о нем.
Несчастная девушка считала часы и минуты следующего дня: казалось, вся жизнь ее зависела от письма, которого она так ждала.
Потом Цецилия стала вышивать свое платье, но вскоре в ужасе заметила, что если вышивать по узору, который она наметила, работа ее продолжится семь или восемь месяцев. Но по расчету, сделанному молодыми людьми, Генрих должен был вернуться через шесть месяцев. Цецилия боялась не успеть закончить вовремя.
Для маркизы, кажется, не существовало ни пространства, ни бурь в океане; она рассуждала о будущем с уверенностью, подчас свойственной старикам, которые рассчитывают на целые годы жизни, между тем как им остается едва ли несколько дней.
На другой день Цецилия проснулась в пять часов утра. Первый взгляд ее упал на часовую стрелку: она беспрестанно вздрагивала при малейшем шуме. Наконец в девять часов девушка распечатала следующее письмо.
«Милая Цецилия! Я теперь в Булони.
Я нанял ту маленькую комнату, которую ты занимала, и я опять с тобой. Я позвал госпожу д’Амброн и говорил с нею о тебе. Мы соединены с тобой невидимыми узами: пока я вижу места, в которых ты была со мной, мне кажется, что ты подле меня, как супруга. Но когда я покину Англию и отправлюсь в Америку, ты будешь со мной как ангел.
Здесь я вижу тебя, там буду только чувствовать твое присутствие; но где бы я ни был, я всегда буду смотреть на небо, на твое бывшее и будущее отечество.
Мне сейчас пришли сказать, что через два часа маленькое судно отправляется в Англию. Я едва успею посмотреть на берег, который ты видела без меня, который мы видели с тобой и который я увижу без тебя.
Велико и прекрасно море, когда смотришь на него с душой, полной глубокого чувства! Как сильно оно волнует душу! Как возносит оно нашу мысль к его первоисточнику — Небу! Как красноречиво говорит оно о ничтожности человека и величии Создателя!
Век остался бы я на этом берегу, где мы бродили вместе с тобой, где я, кажется, могу отыскать следы твои. Не любовью человека люблю я тебя, нет, я люблю тебя, как весной цветы любят солнце, как море любит небо в ясные ночи, как вечно земля любит своего Творца.
Да простит мне Господь мою гордость, но в эту минуту я вызываю на бой все препятствия, способные разлучить нас с тобой, даже саму смерть. Все перемешивается и изменяется в природе: один запах переходит в другой, одно облако исчезает в другом, одна жизнь сменяется другой; отчего одна смерть неизменна? Если все живет этим переходом, этим смешением, почему же смерть, это необходимое условие всего живущего, эта конечная цель, которая замыкается вечностью, почему она одна бесплодна? Творец исключил бы ее из сил природы, если бы она была только деятелем разрушения, если бы она, разъединяя наши бренные тела, не соединяла душ.
Сама смерть не в силах разлучить нас с тобою, Цецилия! Господь сокрушил смерть.
До свидания, Цецилия, мы еще, может быть, увидимся с тобой в этом мире, но в том соединимся.
Зачем пришли мне эти мысли сегодня? Не знаю, быть может, это воспоминания, быть может, предчувствия!..
До свидания! За мной пришли: корабль сейчас отправится в море. Я поручаю это письмо госпоже д’Амброн. Она сама отправит его на почту.
Твой Генрих».
Через восемь дней пришло другое письмо. Представляем его читателям:
«Ты хранишь меня, Цецилия! Ты моя путеводная звезда.
Мне все благоприятствует, мне даже становится страшно. Я желал бы встретить какое-нибудь препятствие, победить врага, преодолеть враждебные обстоятельства.
Я знал, что в Лондоне я не застану ни госпожи Лорж, ни кого-либо из моего семейства, ведь все уехали. Однако мои родные не могли мне помочь, так как сами слишком бедны, но их отсутствие лишило меня удовольствия их видеть.
Вся надежда моя была на одного честного и превосходного человека, на друга нашего семейства. Ты с ним знакома, Цецилия, это добрый господин Дюваль.
Ты знаешь, Цецилия, что у меня нет состояния. Я мог занять только под свое честное слово. В своем положении я думал просить помощи лишь у Дюваля.
Я не колебался ни минуты и обратился к нему. С этим намерением выехал я из Парижа, нисколько не сомневаясь в доброте этого человека. Я уже знал сердце Дюваля.
Я рассказал ему все, не скрыл от него, милая Цецилия, ничего: ни мою любовь к тебе, ни наше положение, ни все надежды, на нем основанные. Едва я успел ему это сказать, как его жена, обращаясь к нему, произнесла:
— Не говорила ли я тебе, что они любят друг друга?
Итак, Цецилия, эти добрые люди думали о нас; когда мы сами не смели признаться друг другу в своих чувствах, наша любовь уже не была для них тайной.
Дюваль пришел ко мне со слезами на глазах. Да, Цецилия, этот превосходный человек был готов заплакать. Потом он сказал мне:
— Любите ее, господин Генрих, любите ее, это добрая, благородная девушка. Такую жену я желал бы моему Эдуарду!
Потом, пожав мне руку, чего он до сих пор никогда не делал, добавил:
— Еще раз прошу вас, сделайте ее счастливой. Ну, теперь, — продолжал он, смахивая слезы и провожая меня в свой кабинет, — теперь поговорим о делах.
Это было скоро сделано. Надо сознаться, что коммерция, в известном смысле, дело великое. Я слышал, что для займа какой-нибудь тысячи франков необходимы гербовая бумага, нотариусы, казенные проценты, письменные формы и куча других вещей.
Господин Дюваль взял клочок бумаги и написал:
«Честь имею объявить господам Смиту и Турнсену, что я доверю господину виконту Генриху де Сеннон пятьдесят тысяч франков».
Потом он подписался, отдал мне бумагу. Вот и все.
В тот же день я поехал к этим господам, объявил им мое желание отправиться в Гваделупу с каким-нибудь грузом. У них был корабль, следующий к Антилам; они спросили меня, чем бы я хотел торговать. Я ответил, что, будучи совершенно незнакомым с делами коммерческими, я просил бы их поговорить об этом с господином Дювалем. Они обещали мне исполнить это на другой день.
Я возвратился к Дювалю. Мне хотелось бы долго говорить с тобой об одном предмете, милая Цецилия, на который я тогда желал взглянуть: это ваш маленький хендонский домик.
Я спросил у Дюваля, кто его владелец.
Тут-то я и узнал, какое у него прекрасное сердце.
Владельцем был он сам. Понимаешь, Цецилия? Боготворя твою матушку и тебя, он купил домик со всей мебелью, чтобы он остался как свидетельство земного пребывания святой и ее ангела. Так говорит он о твоей матери и о тебе.
Он хотел ехать со мной, но госпожа Дюваль его удержала.
— Господин виконт, вероятно, желал бы один отправиться в Хендон, — сказала она. — Останься дома, твое присутствие только потревожит его воспоминания.
Господин Дюваль отдал мне ключ от домика.
Никто, даже они сами, не ходили туда. Только ваша старушка, поступившая на службу к госпоже Дюваль, обязана смотреть за твоим раем, милая Цецилия!
На другое утро я уехал. В половине третьего я был в Хендоне.
Я вспомнил мое первое посещение вашего дома с госпожой Лорж. С каким равнодушием, с каким презрением взирал я на вашу хижину! Прости меня, Цецилия: я еще не видел, не знал тебя. С той минуты, как я увидел, узнал тебя, — ваш домик, ты, твоя комната стали для меня особенными.
Приближаясь к этому домику, Цецилия, я волновался как никогда. Мне хотелось пасть пред ним на колени и целовать его порог.
Отпирая дверь, я весь дрожал, я не мог пошевелиться. Наконец я оттолкнул дверь и переступил порог.
Тотчас я прошел в сад: ни цветов, ни листьев — все грустно и одиноко. Он теперь точно такой же, каким ты его оставила десять месяцев тому назад.
Я сел на скамейку. Твои друзья, птички, прыгали по голым деревьям. Ты знала этих птиц, Цецилия, ты наслаждалась их пением!
Я слушал их песни, смотрел на твое закрытое окно, словно ожидая, что ты появишься в нем. Все осталось таким, каким было при тебе, на своем месте.
Потом я пошел по круглой лестнице, вошел в комнату твоей матери, встал на колени у того места, где прежде висело распятие, и молился за тебя и за себя.
Потом я отворил дверь твоей комнаты, милая Цецилия, я не смел войти туда.
Наконец, я выбежал из этого домика, где прошли самые сладостные минуты в моей жизни. Я отправился к нашей первой святыне. Ты догадалась, Цецилия, что я говорю о могиле твоей матери!
Как в твоем саду, в твоей комнате, так и здесь чувствовалось чье-то заботливое присутствие: весной эта могила была покрыта цветами; по их засохшим листьям, по увядшим стеблям я узнал, что они из твоего сада. Я сорвал несколько лепестков гелиотропа и розы, они лучше всех остальных сохранились за зиму — я посылаю их тебе. Ты найдешь эти лепестки в письме.
Но надо было уходить. Пять или шесть часов провел я здесь. Вечером я должен был увидеться с господином Дювалем и с господами Смитом и Турнсеном. Я вернулся в восемь часов.
Эти господа приехали точно в назначенный час. Они очень хорошо знали моего дядю, который обладает, как говорят, несметным богатством и, за исключением некоторых странностей, превосходный человек.
В этот вечер все устроилось: бриг, готовый отплыть, ждал в гавани; владельцем его был друг этих господ; он уступал мне на пятьдесят тысяч франков своего груза. Цецилия, не правда ли, счастье мне благоприятствует? Корабль завтра отходит.
Ах, я позабыл тебе сказать, что корабль называется «Аннабель». Это имя почти так же хорошо, как Цецилия!
Я прощаюсь с тобой до завтра, в минуту отъезда. Я отправлю это письмо на почту!»
«11 часов утра.
Все утро, милая Цецилия, прошло в приготовлениях к отъезду; все это путешествие так связано с тобой, что никто не может разлучить меня с мыслью о тебе.
Погода прекрасная, даже не походит на осень. Господин Дюваль и Эдуард пришли ко мне. Они оба проводят меня до самого корабля.
Кажется, что-то переменилось со вчерашнего дня в этом семействе; я догадываюсь, что Эдуард был с кем-то обручен, но любил другую. Его родители, связанные словом, не хотели допустить этого союза. Вчера или позавчера они получили известие, что могут взять назад свое слово, так что, по всей вероятности, Эдуард скоро женится на той, кого он любит.
Как он счастлив!»
«Полдень, с корабля «Аннабель».
Как видишь, милая Цецилия, я должен был тебя оставить еще раз. Я не мог покинуть Эдуарда и его отца: они оба бросили свои занятия, чтобы меня проводить. Едва ли они сделали бы это для короля Георга!
Маленький бриг мне показался достойным своего имени: это вроде пакетбота, рассчитанного на перевозку пассажиров и торговых грузов. Его капитан — ирландец Джон Дикенс. Он отвел мне прекрасную каюту под номером пять. Заметь это, милая Цецилия: дом, в котором ты живешь, тоже носит этот номер.
Но вот я более уже не могу тебе писать: поднимают якорь; шум и крик мешают мне продолжать.
До свидания, милая Цецилия, или прости! Для меня это слово не имеет того страшного значения, которое ему приписывают. Я молю Господа, чтобы он хранил тебя! Прости!
Мы отправляемся в путь с хорошими предзнаменованиями: все предсказывают нам счастливое плавание. Цецилия, милая Цецилия, желал бы я теперь не терять твердости духа, желал бы внушить эту твердость и тебе: но вся моя сила, все мое мужество теряется перед тобой. Ах! Цецилия, я расстаюсь с тобой! В Булони оставлял я только Францию, но, покидая Лондон, я уезжаю из Европы.
Прости, Цецилия, прости, моя любовь, мой ангел! Молись за меня, твои молитвы укрепят меня; я пишу к тебе до последней минуты. Но вот господину Дювалю и его сыну велят сойти с корабля; один я задерживаю наш бриг. Еще одно слово: я люблю тебя, прости Цецилия! Прости!
Прости!
Твой Генрих».
Цецилия получила это письмо через четыре дня после того, как оно было написано. Два дня уже прошло, как Генрих покинул берега Франции и Англии. Письмо молодого человека возбудило разные чувства в душе девушки. Посещение домика и могилы напомнило ей о минувших радостях и горестях. Отъезд Генриха, который он все откладывал до последнего, и его тоска, выразившаяся в письме, всколыхнула в ней давние опасения и надежды.
Генрих был теперь где-то между небом и морем. Цецилия, прочитав письмо, упала на колени и долго молилась за него.
Потом она вспомнила и о семействе Дюваля, к которому Генрих обратился с просьбой о помощи, не зная, что его возлюбленная была предназначена Эдуарду, связанному обещанием родителей. Но он готов был исполнить их волю, несмотря на то что любил другую, пожертвовать своим счастьем, дабы не запятнать честь отца и матушки.
Цецилия села за стол и, подчиняясь минутному порыву, написала письмо госпоже Дюваль, в котором изливала ей душу и называла матерью.
Потом девушка принялась вышивать свое платье: в этом занятии она находила счастливое утешение. Маркиза жила по-прежнему: все утро она проводила в постели за чтением романов. Цецилия виделась с бабушкой только во время обеда.
Они были слишком различны между собой: одна возводила все к духовному созерцанию, другая низводила все до материализма и чувственного восприятия. Одна жила сердцем, другая — умом. Цецилия чувствовала неприязнь со стороны Аспазии, и, чтобы ни о чем ее не просить, девушка наняла для себя одну добрую женщину по имени Дюбуа. Она жила на чердаке этого же дома и приходила к ним каждый день, чтобы выполнить необходимую работу.
У маркизы остались еще некоторые связи со старыми приятельницами. Они навещали ее иногда в ее скромном жилище и приглашали к себе, предлагая свой экипаж, но госпожа ла Рош-Берто при всей своей бедности была страшно горда. Кроме того, жизнь, которую она вела последние тридцать лет, делала для нее всякое движение, всякую перемену места невыносимо тягостной, так что она предпочитала целыми днями оставаться в своей комнате. Цецилия, разумеется, оставалась в своей.
Девушка часами просиживала за картой, мысленно следуя за кораблем, несшим ее сокровище, ее счастье, ее жизнь — ее Генриха. Цецилия понимала, что по крайней мере еще три месяца она не получит от него никаких известий. Хотя она и не ждала его, но всякий раз при малейшем шуме в прихожей вздрагивала, и иголка замирала в воздухе. Когда же стучавший входил, девушка снова принималась за работу.
Ее труд был образцом терпения и вкуса, не простым вышиванием, а тонкой рельефной работой. Цветы на платье походили на те, которыми украшают невест или покойниц, но при этом в них проглядывала жизнь, они казались такими родными. Каждый цветок напоминал Цецилии о радостях детства, о матери, о Генрихе — одним словом, здесь была вся ее жизнь.
Однажды утром, в то время, когда девушка, по обыкновению, была занята своим платьем, в дверь позвонили. Цецилия побежала сама отворить дверь. Почтальон подал ей письмо со штемпелем Гавра, подписанное рукой Генриха. Девушка радостно вскрикнула.
Она была вне себя от счастья. Но что произошло? Каким образом по прошествии шести месяцев она получила письмо из Гавра? Не вернулся ли он во Францию?
Цецилия держала письмо в руках, никак не решаясь его распечатать. Вспомнив о почтальоне, она заплатила ему и заперлась в комнате. Распечатав письмо, наверху она увидела надпись: «В море».
Генрих воспользовался случаем и передал ей письмо, вот и все!
Цецилия принялась читать:
«Милая Цецилия!
Как сильны твои молитвы! Вопреки ожиданиям, я нахожу средство писать к тебе и сказать, что я люблю тебя.
Сегодня утром матрос заметил вдали парус. Время сейчас военное, а потому все пассажиры и капитан бросились на палубу. Через несколько минут выяснилось, что корабль торговый: он подавал нам сигналы о помощи.
Но не тревожься, милая Цецилия, ничего страшного не произошло. Бог не допустил, чтобы ты всем сердцем сокрушалась о судьбе тех, кому ты обязана этим письмом. Французский корабль возвращался из Нью-Йорка в Гавр. Через несколько дней после того, как он покинул порт, его застиг штиль. Капитан корабля опасался, что запасы воды у них закончатся раньше, чем они доберутся до берегов Франции. Мы переправили им двенадцать бочек с водой, и я воспользовался этим случаем, чтобы повторить тебе, Цецилия, что люблю тебя, что беспрестанно думаю о тебе, что ты живешь во мне!
Знаешь ли ты, о чем я думаю теперь, когда смотрю на эти два дрейфующих корабля, один из которых следует в Пуэнт-а-Питр, другой — в Гавр? Стоит мне сесть в шлюпку, перебраться на другой корабль, и через пятнадцать дней я уже буду в Гавре, а еще через день — у ног твоих.
Я могу сделать так и увижу тебя, понимаешь, увижу тебя, Цецилия! Но это было бы так глупо и безрассудно, это привело бы нас к погибели.
О боже! Как же не сумели мы найти средства, которое бы позволило нам не разлучаться! Один твой взгляд придал бы мне сил, мужества, умения, и все бы получилось. Разве ты не видишь, Цецилия, что, хранимый тобой, я преуспеваю во всем даже вдали от тебя.
Я страшусь своего счастья! Я боюсь, как бы не пришлось нам расстаться навек! Не лежит ли наш путь на Небеса, Цецилия?
Прости меня за эти мрачные предчувствия: человек не рожден для счастья, но я счастлив! И потому сомнения невольно закрадываются в мою душу в моменты радости, пока еще не ставшей блаженством.
Знаешь ли ты, Цецилия, как проходят мои дни? В беседах с тобой! Я привезу тебе свой дневник, где ты найдешь все, о чем я думал каждый день, каждый час. Ты увидишь, что в мыслях я с тобой не расставался.
Вечером запрещено разжигать огонь, и я не могу писать к тебе. Тогда я выхожу на палубу, смотрю на заходящее солнце, звездное небо, и от этого величия во мне возникает какая-то тоска. Неужели Бог, создавший эти миры, управляющий их движением, взирает на каждое создание, возводящее к Нему свои руки?
О, Боже! Боже! Что, если слова мои потеряются в этом бесконечном пространстве, если просьбы мои не будут услышаны тобой, если ты останешься глух к моим мольбам и не соединишь меня с Цецилией!
Но откуда эти мысли? Вместо того чтобы вселять в тебя твердость, я говорю только о безнадежности, но прости, прости меня, Цецилия!
Я нашел на корабле друга. Он — штурман. Бедняга оставил в Гравезанде любимую невесту, он мой товарищ по несчастью. Мало-помалу мы сблизились с ним, и он рассказал мне про свою Женни. А я, прости меня, Цецилия, я говорил ему о тебе.
Есть на свете человек, которому понятно мое сердце, которому я могу назвать твое имя, которому я могу рассказать про свою любовь к тебе!
Что может понимать матрос? Такой вопрос могут задать только жалкие люди. Молодого человека, о котором я говорю тебе, зовут Самуилом. Я желаю, чтобы ты знала его имя. Помолись за него, я обещал ему это.
Прости, Цецилия! Шлюпка возвращается к своему кораблю, я отдаю это письмо подшкиперу. Он поклялся мне отнести его в Гавре на почту. Прощай еще раз, милая Цецилия. Через двадцать — двадцать пять дней, если погода будет благоприятствовать, мы будем в Гваделупе.
Прощай еще раз.
Твой Генрих.
P. S. Не позабудь Самуила и Женни в своих молитвах».
Трудно представить себе, как впечатлило Цецилию это письмо, тем более что это было так внезапно. Девушка, преисполненная благодарности, с глазами, полными слез, пала на колени и начала молиться. После этого она уже спокойнее принялась за работу.
Дни проходили однообразно, не принося ничего нового. Неожиданное письмо подало Цецилии надежду получить и другое, но, как говорил Генрих, это был редкий случай.
За это время во Франции произошел переворот: Наполеон стал императором. Пораженная Европа наблюдала за происходящим, не смея возразить. Все, казалось, предвещало долгое существование новому государственному устройству. Богатство, блеск и счастье купали в дарах своих нового правителя. Порой, когда Цецилия видела это блестящее общество, эту аристократию Наполеона, она невольно говорила себе: «И мы с Генрихом могли бы быть среди этого общества, могли бы быть счастливы, если бы, если бы…» Но труп герцога возникал в ее воображении, и голос совести говорил другое: «Мы исполнили свой долг!»
Прошел еще месяц. Цецилия стала ожидать письма с большим нетерпением. Минула еще одна неделя, затем еще четыре дня. Время тянулось бесконечно долго. Наконец поутру на пятый день кто-то позвонил в колокольчик. Сердце Цецилии сильно забилось, она отворила дверь и увидела почтальона с письмом.
Оно было от Генриха.
Вот его содержание:
«Милая Цецилия!
Во-первых, счастье наше не изменилось. Я прибыл в Гваделупу после долгого плавания, впрочем, наш корабль задержали не бури, а безветрие. Я отыскал своего дядю — это превосходный человек. Он так обрадовался, когда узнал, что я избрал торговое дело, что тотчас объявил меня своим наследником.
Говорят, милая Цецилия, что мой дядя несказанно богат.
Но, мой друг, все имеет и дурную сторону: дядя объявил мне, что он меня так полюбил, что ни под каким предлогом не отпустит меня раньше чем через два месяца. Я уже хотел было отказаться от его наследства, но подумал, что продажа товаров задержит меня почти на столько же. А капитан нашей «Аннабель» заверил меня в том, что ему нужно столько же времени для получения нового груза… Ты видишь, милая Цецилия, необходимость вынудила меня остаться. И вот я буду узником Пуэнт-а-Питра еще два месяца. К счастью, завтра утром отходит один корабль: он принесет тебе известие о твоем несчастном изгнаннике, который любит тебя, Цецилия, и будет любить вечно.
Я все рассказал моему дяде. Он сначала, конечно, немного расстроился, когда узнал, что ты не принадлежишь ни к какому торговому дому. Но когда я описал ему твои достоинства, когда уверил его, что и ты полюбишь его за любовь ко мне, он наконец утешился в своем горе. Стоит заметить, милая Цецилия, что этот плебей по собственному желанию вместе с тем первый аристократ в этих местах: он деспотически отнимает частицу «де» у тех, кому она принадлежит, и жалует ее тем, кто ее никогда не имел.
Какая здесь роскошная природа! Как я был бы счастлив, Цецилия, если бы мог вместе с тобой созерцать эту девственную красоту, не оскверненную еще присутствием человека! Мысль теряется в бесконечности океана! Взор, устремленный в чистую небесную лазурь, словно встречает самого Творца.
К несчастью, тебе чужда эта природа. Ты не знаешь, милая Цецилия, ни этих растений, ни этих цветов, и они тебя не знают. Как я обрадовался, увидев здесь увядший розан: я вспомнил Англию, Хендон, ваш домик и сад, нашу могилу.
Какой драгоценный и ужасный дар — память человека! В один миг преодолел я тысячу восемьсот лье и посидел с тобой в беседке вашего сада, погулял по его дорожкам, полюбовался всеми твоими подругами-цветами, от роскошной розы до скромной фиалки, посмотрел на птенчиков, которые так смело и весело прыгали по земле у ног твоих в поисках зерен, что ты им бросала горстями.
Не знаю отчего, милая Цецилия, но сегодня душа моя полна надежды и радости. Все здесь так прекрасно и величественно — и растения, и люди, что сомнения мои исчезают, сердце больше не щемит грусть, и я начинаю дышать свободно.
Вот вошел мой дядя. Он непременно хочет, чтобы я посмотрел его плантации. Я отказываюсь. Но он говорит мне, что когда-нибудь они станут твоими, и я решаюсь расстаться с тобой на два часа. До свидания, Цецилия!
Знаешь ли, что мы сделаем, Цецилия, если ты приедешь жить в Гваделупу? Мы срисуем ваш маленький домик в Англии, снимем план с сада, привезем семян всех твоих цветов и среди плантаций моего дяди воссоздадим хендонский рай.
Я все строю воздушные замки, карточные домики, а потом молю Бога, чтобы он не рассеивал мои мечты и дал им осуществиться.
К счастью, я почти всегда один, то есть с тобой, Цецилия. Ты ходишь со мной, разговариваешь, улыбаешься мне. Порой ты видишься мне так явно, что я простираю к тебе руки и понимаю, что ты живешь в душе моей, присутствуешь в ней, как тень, исчезаешь, как мечта.
После отплытия этого корабля я не смогу написать тебе раньше чем через месяц или даже через шесть недель: корабли теперь станут ходить редко. Но уже через два месяца я поеду… О, Цецилия, поймешь ли ты, что произойдет со мной при виде берегов Франции, при виде Парижа, при въезде на улицу Дюкок. Я поднимусь на пятый этаж, позвоню в дверь и паду к ногам твоим… О Боже, Боже! Перенесу ли я это счастье?
Прощай, Цецилия, иначе я никогда не закончу своего письма и все буду повторять одно и то же. Молись за меня, Цецилия, молись: только тебе одной я обязан своим счастьем, и повторяю тебе, я уже начинаю его бояться.
Прощай, моя Цецилия! Пусть это золотое облачко, как колесница ангела, летящая в этой синеве, принесет тебе мой поклон… Тихо плывет оно по небу к милой Франции, но вот у него выросли крылья, и, теперь оно летит быстро, как орел… Спасибо, прелестное облачко, неси скорее поклон моей Цецилии, скажи ей про мою любовь.
Прости еще раз, милая Цецилия, прости, прости!
Твой Генрих».
Как ни длинно было это письмо, Цецилии оно показалось очень коротким. Она перечитывала его целый день и наконец выучила его наизусть, как и все другие. Продолжая работать над своим подвенечным платьем, она часто повторяла фразы своего жениха и перебирала его письма.
Между тем работа над платьем заметно продвинулась: великолепная гирлянда цветов восходила по передней части юбки до самого пояса и отсюда разветвлялась по лифу и рукавам.
Половина платья была уже вышита, а так как, по всей вероятности, Генрих не вернется раньше чем через три месяца, к его приезду оно будет готово.
Изредка спрашивала о Генрихе и маркиза, но как о совершенно постороннем человеке. Госпожа ла Рош-Берто заботилась об этой свадьбе не из-за своего расположения к Генриху, а из-за той неприязни, которую она испытывала к Эдуарду: маркиза не хотела видеть свою внучку женой приказчика.
Дни проходили один за другим, но Цецилия знала, что ни одно судно не может отплыть из Гваделупы раньше, чем через шесть недель, и потому ждала все это время довольно терпеливо, но по истечении двух месяцев начала беспокоиться. Наконец она получила новое письмо: сердце ее снова замерло от восторга, радость не знала границ.
«Я еду, милая Цецилия, я еду!
Корабль, с которым я посылаю тебе это письмо, может опередить меня только дней на восемь, а так как «Аннабель» прослыла здесь лучшим кораблем, то, может быть, я приеду в один день с моим письмом или даже раньше.
Понимаешь, Цецилия, я еду, я богат! Торговля увеличила мой капитал. Из него я выплатил господину Дювалю его пятьдесят тысяч франков. У меня осталось столько же, а еще дядя нагрузил мой корабль товарами тысяч на триста, да сто тысяч вручил мне как свадебный подарок.
Чувствуешь ли ты, Цецилия, весь мой восторг? Я беспрестанно спрашиваю шкипера: точно ли мы отправимся в путь восьмого марта?
Он отвечает, что если ветер не переменится, то мы пустимся в море в назначенный день. В это время года ветер дует постоянно, так что мешкать мы не будем.
Боже мой, неужели я правда снова увижу мою Цецилию, мою милую Цецилию? Неужели мои страхи и опасения были напрасны? Счастье, сопутствовавшее мне до сих пор, было только предвестником блаженства, ожидающего меня во Франции! О, Боже, благодарю тебя! Господь услышал твои молитвы, Цецилия!
Мне есть с кем разделить мое счастье, мой восторг. Ты помнишь Самуила, того матроса, о котором я тебе говорил? Он искренне сочувствует мне. Ему, несчастному, не хватало нескольких сотен франков, чтобы быть счастливым, и я дал ему их, дал от твоего имени, Цецилия. Он едет жениться на своей Женни. Если у него родится сын, то он назовет его Генрихом, а если дочь — Цецилией.
Самуилу тоже не терпится ехать, как и мне.
Восемь дней! Как невыносимо долго они тянутся! Целых восемь дней надо ждать отъезда. На корабле или в карете чувствуешь по крайней мере, что едешь, приближаешься к цели, даже само движение служит развлечением. Матери убаюкивают нас, пока мы еще маленькие, надежда убаюкивает больших. Признаюсь, уж лучше бы я провел пятнадцать дней в море, нежели один день на этой чужой для меня земле.
Да, жди меня, милая Цецилия, я еду, спешу! Жди меня, я близко! Скажи, что ты любишь меня, Цецилия, ведь я так люблю тебя.
Я не пишу уже прощай, обожаемая Цецилия! Встретимся через восемь дней, я еду. До свидания! Жди меня с минуты на минуту. Я еду!
Твой Генрих».
Не трудно догадаться, какое впечатление оказало это письмо на молодую девушку. Она пала на колени перед распятием и поблагодарила Господа за его милость. Помолившись, Цецилия побежала сообщить эту новость маркизе, но та только что начала читать новый роман, и его надуманные любовные страдания занимали ее больше, чем переживания ее внучки. Госпожа ла Рош-Берто поздравила девушку, поцеловала ее в лоб и сказала:
— Ну, теперь, дитя мое, ты понимаешь, что твоя мать хотела поступить вопреки здравому смыслу, когда думала отдать тебя за Эдуарда? Теперь ты видишь, что я была права? Мне одной ты обязана своим счастьем, не забудь этого, Цецилия!
Девушка вернулась к себе с разбитым сердцем. Этот упрек, которого ее мать совсем не заслуживала, поразил девушку в самую счастливую минуту. Цецилия снова упала на колени и стала просить у Господа прощения за слова маркизы.
Затем она несколько раз перечла письмо Генриха и опять принялась за подвенечное платье.
Казалось, Цецилия точно все рассчитала и к приезду Генриха платье будет готово. Почти девять месяцев прошло с тех пор, как был вышит первый цветок. Но с какой радостью, с каким счастьем она теперь работала! Цветы будто оживали под ее руками! Как они, дети любви, походили на детей весны!
Цецилия почти не спала — так сильно было ее нетерпение. Каждая проезжавшая мимо карета заставляла ее вскакивать, ведь Генрих писал, что «Аннабель» — хороший бриг и что, быть может, приедет в одно время с его письмом. Конечно, могли возникнуть препятствия, и потому не стоило рассчитывать на его ранний приезд. Цецилия знала об этом, но все же надеялась. При малейшем шуме она выбегала на лестницу, бросалась к окну.
Так прошел и следующий день, и второй, и третий… На восьмой день был назначен срок, когда Генрих должен был вернуться, и если до сих пор Цецилия еще могла сохранять спокойствие, то теперь ожидание стало для нее мукой.
Накануне вечером Цецилия закончила свое платье: последний цветок, свежий и радостный, распустился на ее наряде.
Восьмой день прошел так же, как и другие. С двух часов дня и до глубокой ночи Цецилия не отходила от окна и все смотрела на угол улицы Сент-Оноре, думая, что вот-вот появится кабриолет, который привезет ее Генриха, похожий на тот, что увез его.
Потом, словно по волшебству, время, проведенное в ожидании, сгладилось в памяти девушки, и ей стало казаться, что ее возлюбленный покинул ее только вчера, а его долгое путешествие, его письма лишь приснились ей. Эта странная закономерность лишь доказывает, что время не существует, что это лишь пустое, ничего не значащее слово.
Наступила ночь, уже ничего не было видно, но Цецилия продолжала сидеть у окна. При первых лучах солнца девушка, утомленная бессонной ночью, задремала.
Сон ее был непродолжителен и беспокоен: ей все время казалось, что она слышит звонок. День прошел в страхе и тоске.
Цецилия пыталась убедить себя, что корабли не могли постоянно следовать один за другим. «Аннабель» могла запоздать, может быть, на целую неделю. Что, если ее задержали тропические штили? Бедняжка решилась ждать еще три дня. Но чем же занять себя?
Цецилия опять принялась за свое платье и вышила в каждом уголке рисунка еще по цветку.
Прошло еще три дня, потом четыре… Через неделю все цветы были закончены.
Генрих опаздывал уже на пятнадцать дней, нетерпение Цецилии сменилось тревогой.
В душе ее рождались самые страшные опасения. Шум волн этого огромного моря произвел на девушку неизгладимое впечатление еще в Булони. Что эти бурные воды, всегда такие своевольные, сделали с «Аннабель» и ее Генрихом?
Генрих задерживался на целый месяц. Цецилия, чтобы отвлечь себя от томительного ожидания, опять взялась за платье: она решила украсить его основу букетами, подобными тем, которые уже вышила в четырех уголках.
Девушку начала беспокоить и другая мысль: маркиза продолжала жить по-прежнему безрассудно и роскошно, а денег у них оставалось все меньше. Однажды Цецилия заглянула в бюро, где хранились деньги маркизы, там было всего полторы тысячи франков.
Она побежала к бабушке, чтобы рассказать о своих опасениях.
— Ну, будет тебе, — отмахнулась от нее маркиза. — Разве Генрих не должен скоро вернуться?
Цецилия хотела ответить ей: «Но что, если его нет уже на этом свете?» — но слова замерли на ее устах. Ей подумалось, что нельзя сомневаться в милосердии небес, своими дурными мыслями она могла навлечь лишь беду. Девушка вошла к себе совсем в другом настроении: спокойствие маркизы передалось и ей.
И в самом деле, как она могла подумать, что Генрих не вернется? Он опаздывал всего на несколько недель, вот и все. Вероятно, «Аннабель» в назначенный день не вышла в море. Генрих сейчас в дороге, а может быть, уже в Англии или даже во Франции. Он вот-вот приедет, а ее труд не окончен, и Цецилия, преисполненная минутной бодрости и надежды, принялась за свое платье: все новые и новые цветы росли под ее иголкой, как под иглой феи.
Так прошли еще три месяца. Цветы были закончены, и платье сделалось удивительным. Те, кто видел его, говорили, что оно слишком хорошо для простой женщины.
Цецилия начала вышивать ничем не заполненные промежутки.
Однажды поутру Аспазия вошла в комнату молодой девушки, чего раньше никогда не случалось.
— Что такое, Аспазия? — вскрикнула Цецилия. — Не случилось ли чего с бабушкой?
— Нет, слава богу, с госпожой все хорошо. Просто в бюро больше нет денег… Я пришла узнать, где они спрятаны.
Холодный пот выступил на лбу Цецилии. Минута, которой она страшилась, настала.
— Я поговорю об этом с бабушкой, — ответила бедная девушка.
Цецилия вошла к маркизе и сказала:
— Бабушка, мои страшные предчувствия оправдались.
— Какие, душенька? — спросила маркиза.
— Наши средства истощились, а Генрих все еще не вернулся.
— О! Он приедет, милое дитя, он приедет.
— Но что же… Как же нам теперь быть?
Маркиза посмотрела на свои руки. Ее мизинец украшал прекрасный перстень, усыпанный бриллиантами.
— Что ж, — сказала она, вздыхая, — едва ли я могу расстаться с этим кольцом, но если никакого другого средства нет…
— Вы можете отдать только бриллианты, а кольцо оставить, милая бабушка, — ответила Цецилия.
Маркиза тяжело вздохнула еще раз, что говорило о том, что ей не легче расстаться и с бриллиантами.
Цецилии не хотелось, чтобы кто-нибудь знал об их стесненном положении, и она сама пошла к ювелиру, от которого вернулась с восемьюстами франками и золотым ободком кольца.
К одному несчастью бедной девушки теперь добавилось и другое. Но если с разлукой Цецилия ничего не могла поделать, то с их бедственным положением справиться было в ее силах. Ювелир ей показался человеком, заслуживающим доверия, и она поделилась с ним своими рисунками. Тот позвал жену, которая пришла в восторг от таланта Цецилии и обещала поговорить с одним торговцем. Через три дня девушка могла зарабатывать от шести до восьми франков в день.
С этого времени Цецилия несколько спокойнее ждала Генриха. Прошло уже четыре месяца, а известий о нем все не было. Девушка совсем перестала улыбаться, но уже и не плакала. Взгляд Цецилии становился все холоднее и бесстрастнее; вся ее грусть, тоска сосредоточились в ней самой, скопившись в сердце. Она все так же вздрагивала при звонке колокольчика, но, когда становилось ясно, что это не почтальон, вновь бессильно падала в кресло. Деньги, вырученные за кольцо, давно уже были потрачены, но благодаря трудолюбию Цецилии им было на что жить. В свободное время девушка вышивала свое платье, которое связывало ее с прошлым.
Настал день, когда работа над подвенечным платьем подошла к концу: добавить к наряду было больше нечего, все малейшие промежутки были заполнены узором.
Однажды утром, разложив свой наряд на коленях, Цецилия подумала, что бы еще на нем вышить, но тут вдруг раздался звонок… Девушка вскочила со стула: она почувствовала, что это почтальон.
Цецилия кинулась к дверям. Почтальон держал в руках письмо, но оно подписано не его рукой и запечатано большой казенной печатью. Цецилия, дрожа всем телом, взяла письмо.
— Что это значит? — прошептала она едва слышно.
— Не знаю, сударыня, — ответил почтальон, — вчера нас созвали к начальнику полиции, чтобы спросить, не знает ли кто из нас, где живет Цецилия Марсильи. Я ответил, что прежде относил вам несколько писем и что вы живете на улице Дюкок, в доме номер пять. Сегодня утром мне дали это письмо и сказали, что оно из морского министерства.
— О боже мой, боже мой, — пробормотала Цецилия. — Что все это значит?
— Желаю, чтобы оно принесло вам радостные вести, сударыня, — сказал почтальон, уходя.
— Радостные, конечно, радостные, — повторила Цецилия так, словно сама не верила своим словам.
Почтальон отворил дверь и собирался выйти, но девушка окликнула его:
— Постой, я же не заплатила тебе.
— Благодарю, сударыня, пакет казенный, за него не платят.
И он ушел. Цецилия вошла в свою комнату. В руках ее было письмо, которое она долго не решалась распечатать.
Наконец девушка сломала печать и прочла:
«Торговое судно, бриг «Аннабель», под командой капитан Джона Дикенса.
28 марта 1805 года, в три часа пополудни, на высоте Азорских островов под 32о широты и 42о долготы, я, Эдуард Томсон, подшкипер брига «Аннабель», будучи на вахте, был уведомлен матросом Самуилом, что виконт Карл-Генрих де Сеннон, записанный в реестр пассажиров под номером девять, умер.
С вышеупомянутым Самуилом и студентом медицины Вильямом Смитом мы отправились в каюту номер пять, где обнаружили тело Генриха де Сеннона.
По свидетельству Самуила, Генрих де Сеннон скончался у него на руках в три часа без пяти минут. Ему пытались помочь разными средствами, но, как заявили под присягой Самуил и Вильям Смит, студент медицины, лечивший его во время болезни, они оказались бесполезны.
Генрих де Сеннон умер от желтой лихорадки, которой заразился, вероятно, в Гваделупе. Первые признаки болезни проявились у него на третий день плавания.
Данное уведомление было составлено со слов студента медицины и свидетеля Самуила.
Подписано: Джон Дикенс, капитан, Эдуард Томсон, подшкипер, и Вильям Смит, студент медицины; матрос Самуил вместо подписи поставил крест, так как писать не умеет».
Прочитав это роковое письмо, Цецилия вскрикнула и упала без чувств.
Аспазия дала понюхать нашатыря бедной девушке, и та пришла в себя. Маркиза услышала крик Цецилии и послала горничную узнать, что случилось.
Минуту спустя госпожа ла Рош-Берто, обеспокоенная долгим отсутствием Аспазии, пришла сама.
Несмотря на то что между бабушкой и внучкой не было близости, Цецилия бросилась в объятия маркизы, показывая ей роковую бумагу, уничтожавшую все их мечты, все надежды.
Эта бумага была олицетворением самой смерти, холодной, бесстрастной, неумолимой, лишенной всякого сочувствия, которым дружба порой смягчает удары судьбы. Цецилия как помешанная повторяла: «Смерть, смерть, смерть!..»
Маркиза была поражена: она поняла теперь, что они с Цецилией обречены.
Все надежды госпожи ла Рош-Берто на спокойствие, на безбедную жизнь и даже на роскошь основывались на Генрихе де Сенноне. Письмо, которое он написал им перед отъездом из Гваделупы, служило ей основанием, по которому она заранее вычисляла свои издержки. Теперь все было кончено: Генрих умер, бриллианты проданы, деньги истрачены. У них не осталось ничего, решительно ничего. Это был тяжелый удар, особенно для маркизы, которая не знала, что три или четыре месяца их небольшое хозяйство поддерживалось трудами Цецилии. Одна Аспазия догадывалась об этом и под предлогом слабого здоровья, требовавшего чистого воздуха и покоя, раза два или три высказывала маркизе свое желание удалиться в деревню.
Горе маркизы было сильно, Цецилия же была безутешна. Теперь она желала лишь одного — проститься с телом возлюбленного. Накинув черную вуаль, она вышла из дома и направилась в морское министерство. От чиновника бедняжка вновь выслушала все подробности гибели Генриха, терзавшие ее сердце, но она больше не плакала — источник ее слез иссяк. Девушка спросила только, где погребено тело Генриха. Чиновник сухо ответил, что если путешественник или матрос умирает в пути, то его тело сбрасывают в море.
Тогда Цецилии вспомнился шумный океан, по берегу которого они с Генрихом гуляли в Булони.
Девушка поблагодарила чиновника и ушла.
Теперь для нее все прояснилось: все время, прошедшее со смерти Генриха, разыскивали место, где она жила. Эти поиски шли медленно, об этом даже напечатали в газетах, но Цецилия их не читала. И вот теперь только нашелся почтальон, полтора года тому назад носивший письма девице с этой фамилией.
Цецилия вернулась домой, поднялась на пятый этаж и уже готовилась позвонить, как вдруг заметила, что дверь не заперта. Она отворила ее, полагая, что Аспазия зашла к какой-нибудь соседке и оставила дверь открытой.
Девушка сразу направилась в свою комнату. Она подошла к бюро, заключавшему все ее богатство — письма Генриха. Среди них она нашла то, которое было написано ей из Булони, и прочла следующие строки:
«Велико и прекрасно море, когда смотришь на него с душой, полной глубокого чувства! Как сильно оно волнует душу! Как возносит оно нашу мысль к его первоисточнику — Небу! Как красноречиво говорит оно о ничтожности человека и величии Создателя!
Век остался бы я на этом берегу, где мы бродили вместе с тобой, где я, кажется, могу отыскать следы твои. Не любовью человека люблю я тебя, нет, я люблю тебя, как весной цветы любят солнце как море любит небо в ясные ночи как вечно земля любит своего Творца.
Да простит мне Господь мою гордость, но в эту минуту я вызываю на бой все препятствия, способные разлучить нас с тобой, даже саму смерть. Все перемешивается и изменяется в природе: один запах переходит в другой, одно облако исчезает в другом, одна жизнь сменяется другой; отчего одна смерть неизменна? Если все живет этим переходом, этим смешением, почему же смерть, это необходимое условие всего живущего, эта конечная цель, которая замыкается вечностью, почему она одна бесплодна? Творец исключил бы ее из сил природы, если бы она была только деятелем разрушения, если бы она, разъединяя наши бренные тела, не соединяла душ.
Сама смерть не в силах разлучить нас с тобою, Цецилия! Господь сокрушил смерть.
До свидания, Цецилия, мы еще, может быть, увидимся с тобой в этом мире, но в том соединимся».
— Да, да, ты прав, бедный Генрих, — проговорила Цецилия, — до свидания!
В эту минуту раздался крик в комнате маркизы. Девушка бросилась туда, и в коридоре столкнулась с Аспазией.
— Что случилось? — закричала Цецилия.
Горничная не ответила, тогда она сама устремилась в комнату бабушки.
Голова маркизы была запрокинута назад, а рука безжизненно свисала с кровати.
— Бабушка! — кричала Цецилия, сжимая ее руку. — Бабушка!..
Рука маркизы была холодна. Цецилия стала обнимать ее, заклиная ответить, но тщетно: она умерла.
Пока Аспазия выходила зачем-то из комнаты, апоплексический удар поразил маркизу.
Все было уже кончено, когда Цецилия вернулась из министерства. Девушка подумала, что бабушка спит, но она была мертва.
Маркиза умерла без боли, без жалоб, без судорог, умерла, как жила, не думая о смерти, не заботясь о жизни; умерла в ту минуту, когда существование ее в первый раз сделалось горьким, а может быть, и невыносимым.
Это странно, но когда два горя поражают одного человека, то одно защищает от другого: одно несчастье подавило Цецилию, против двух она восстала с твердостью. К тому же смерть Генриха, возможно, внушила ей один роковой план, который теперь, со смертью маркизы, можно было исполнить.
При виде мертвого тела Аспазия объявила, что крайняя необходимость заставляет ее спешить и что она ни минуты более не останется в этом доме.
Цецилия рассчиталась с ней и, поручив хозяину заняться похоронами маркизы, ушла в свою комнату и отперла комод.
Она достала свое подвенечное платье.
Слезы, которые Цецилия так долго сдерживала, хлынули из ее глаз. Они принесли ей некоторое облегчение. Не случись этого, она бы не перенесла всех постигших ее несчастий.
Наплакавшись над платьем, поцеловав каждый букет, каждый цветок, она подняла руки к небу, восклицая: «Генрих! Генрих!» Затем она накинула на себя вуаль и ушла из дома.
Расчет с Аспазией истощил ее последние средства, и, чтобы заплатить за издержки, связанные с похоронами маркизы, и исполнить свое намерение, надо было расстаться с платьем.
Она поспешила к одному купцу, приобретавшему ее рисунки, и показала это чудо труда и искусства. Взглянув на платье, этот человек сразу оценил его по достоинству, но объявил, что не в состоянии купить его. Он дал девушке адреса нескольких лучших магазинов.
В тот же день Цецилия ездила в эти места, но наряд никто не купил.
На следующий день похоронили маркизу. Хозяин дома, считая госпожу ла Рош-Берто довольно богатой, принял на себя все издержки.
После похорон Цецилия опять поехала к некоторым состоятельным людям. Мы видели, как бедная девушка попала в дом к Фернанде и как принц, тронутый слезами Цецилии и вместе с тем желая угодить актрисе, купил это удивительное платье, заплатив деньги в тот же день.
Получив три тысячи франков, девушка призвала хозяина, рассчиталась с ним и объявила, что уезжает, но так и не сказала, куда именно.
На следующий день Цецилия действительно покинула дом. Первое время людей, знавших девушку, чрезвычайно занимал ее странный отъезд, и о нем много говорили. Но потом мало-помалу ее имя стало все реже звучать в разговорах, и вскоре о Цецилии вовсе забыли.
Три месяца спустя после описанных нами событий красивый торговый бриг совершал свое плавание к Антильским островам, стараясь попасть в пассатные ветра, которые постоянно дуют в тропиках. Это был бриг «Аннабель», наш старый знакомый. Он покинул лондонский порт две недели назад и шел с грузом в Гваделупу. Когда было около пяти часов вечера, вахтенный матрос вдруг закричал:
— Земля!
Это магическое слово обычно производит сильное впечатление на путешественников и даже на самих моряков. Все пассажиры высыпали на палубу. В их числе была и молодая девушка лет девятнадцати или двадцати.
Она направилась к лоцману, который, заметив ее приближение, почтительно снял головной убор.
— Мне послышалось, что кричали «Земля!» — не так ли, Самуил? — обратилась к нему юная особа.
— Так точно! — ответил лоцман.
— Это остров?
— Азорские острова, если быть точным.
— Неужели? — прошептала молодая девушка, и грустная улыбка тронула ее уста.
Немного погодя, словно очнувшись от забытья, она снова обратилась к матросу:
— Ты должен показать мне, где бросили тело Генриха. Ты же не забыл еще своего обещания?
— Я помню о нем и сдержу слово.
— Далеко еще до этого места?
— Миль сорок.
— Так, значит, часа через четыре мы будем там?
— Надо полагать, что так. Наш корабль идет верным курсом и не собьется с пути.
— Ты хорошо запомнил это место?
— Как же не запомнить! Один остров словно завязан в узел с другим. Если ночь будет ясной, я узнаю это место.
— Хорошо, мой добрый Самуил, — сказала молодая девушка, — за полчаса до того, как мы будем на месте, ты позовешь меня?
— Не беспокойтесь об этом, — ответил лоцман.
Молодая девушка поблагодарила Самуила, кивнув ему своей милой головкой, спустилась в каюту номер пять и заперлась там.
Через час позвонили к обеду: все пассажиры собрались в столовой, лишь Цецилия, а это была именно она, не пришла. Но, так как она часто не выходила к столу, ее отсутствия никто не заметил, кроме капитана. Он велел спросить девушку, не хочет ли она, чтобы обед принесли в ее каюту. Цецилия ответила, что не будет есть.
Ветер был попутным, и судно продолжало делать по десять узлов в час, быстро приближаясь к Азорским островам. На палубе было много пассажиров, наслаждавшихся свежестью вечернего воздуха и живописным архипелагом, лежавшим милях в четырех-пяти от курса корабля. Капитан Джон Дикенс и подшкипер Вильям Томсон мирно беседовали, прохаживаясь по палубе. Самуил о чем-то думал. Время от времени на него посматривали офицеры и наконец подошли к нему.
— Ведь это она? — обратился к Самуилу капитан.
— Вы хотите знать, та ли это девушка, о которой со мной всегда говорил Генрих? — уточнил лоцман.
— Да. Это та самая Цецилия?
— Да, это она, — подтвердил Самуил.
— Ну, видите, Вильям, — сказал капитан, — я угадал.
— Зачем же она едет в Гваделупу?
— Вы знаете, у Генриха там живет богатый дядя. Вероятно, она направляется к нему.
Между тем наступил вечер, и на палубу вынесли чай. Цецилия опять от всего отказалась.
В восемь часов совсем стемнело, а еще через час все разошлись по каютам. На палубе остались только лоцман и подшкипер. Бриг шел под большим парусом.
В половине девятого над Азорскими островами взошла луна. Ее мягкий свет был подобен свету северного солнца, едва пробивающегося сквозь облака. Острова ясно обозначались на горизонте.
Бриг приближался к месту, где выбросили тело Генриха. Самуил, верный своему обещанию, велел позвать Цецилию.
Девушка тотчас же вышла. Она сменила одежду, и на ней теперь было белое платье и вуаль, как у невесты.
Она присела на стул возле Самуила. Это белое платье, задумчивость девушки показались матросу несколько странными.
— Итак, это место близко, Самуил? — спросила Цецилия.
— Близко, — ответил Самуил, — через полчаса мы будем там.
— Ты не забыл его?
— О, не беспокойтесь об этом, я ручаюсь вам, что узнаю это место и без всяких капитанских приспособлений.
— Я никогда раньше тебя об этом не спрашивала, Самуил, но сегодня я хочу знать, как он умер.
— Зачем же говорить о том, что вас сильно огорчит?
— Мой добрый Самуил, скажи, что было бы, если бы твоя Женни умерла, и умерла далеко от тебя? Разве ты не захотел бы узнать, как это произошло? Неужели ты не был бы признателен тому, кто рассказал бы тебе о последних минутах ее жизни?
— Если так повернуть, то конечно, конечно… Мне даже кажется, что это принесло бы мне облегчение.
— Вот видишь… Теперь, когда ты меня понимаешь, с твоей стороны очень жестоко отказывать моей просьбе.
— Да я ведь и не отказываюсь вовсе. Я никогда не забуду своего благодетеля! Однажды, возвращаясь из Гваделупы, он дал мне три тысячи франков, которые мне были необходимы, чтобы жениться на Женни. Я обязан ему своим счастьем. Бедный Генрих…
— Бедный Генрих! — вторила ему Цецилия. — Как ты был добр!
— Когда господин Смит — он разбирается в медицине — сказал мне, что Генрих болен, я поставил вместо себя другого матроса и кинулся к нему. Бедный молодой человек! Накануне он чувствовал себя неважно, но не предал этому большого значения. Ночью с ним случилась лихорадка, а когда я прибежал к нему в каюту, то он был в бреду, но узнал меня. Он говорил только о вас, о своей Цецилии.
— Боже мой! Боже мой! — простонала Цецилия, и слезы выступили у нее на глазах.
— Потом он все что-то говорил о маленьком домике в Англии, о цветах в каком-то саду, о Булони, о подвенечном платье — об этом саване, который вы шьете для вас обоих.
— Он был прав, — едва слышно произнесла Цецилия.
— Я сразу понял, что у него желтая лихорадка. Я многого навидался, но это страшная болезнь… Она не щадит никого. Ему сказали, что у него чума… Бедный Генрих! Я пошел к капитану и попросил, чтобы меня подменили у руля и позволили остаться с больным.
— Добрый Самуил! — вскрикнула Цецилия, сжимая своими ручками грубую руку матроса.
— Капитан сначала не соглашался, опасаясь за мое здоровье. Он доверяет мне больше других матросов, но когда я сказал ему, что мы уже прошли тропики и что теперь даже ребенок с завязанными глазами доведет судно до Плимута, он наконец согласился. В случае моей смерти я просил капитана поделить между моей старой матерью и Женни три тысячи франков, которые мне дал Генрих.
Цецилия вздохнула и взглянула на небо.
— Не прошло и получаса с тех пор, как я его оставил, но болезнь делала свое страшное дело. Его сильно лихорадило, он просил пить и беспрестанно кричал: «Я дышу огнем! Зачем мне дают дышать огнем?» Потом он опять вспомнил вас. Генрих говорил, что ничто не разлучит его с вами, что вы его жена и что соединитесь с ним, где бы он ни был, что разлуки быть не может…
— Он был прав! — шептала Цецилия.
— Так прошла та страшная ночь. Его все лихорадило, а я старался утешить его разговорами о вас. Потом он потребовал перо, чернила и бумагу. Вероятно, он хотел писать к вам… Я дал ему карандаш, но он смог написать только три первые буквы вашего имени… Потом он оттолкнул карандаш и бумагу и опять закричал: «Огонь, огонь, я в огне!..»
— Он сильно страдал? — спросила Цецилия.
— Этого никто не знает, — ответил Самуил. — Говорят, когда человек теряет ясность ума, то не чувствует мучений, но я не верю этому. Все животные, которые не имеют рассудка, тогда не чувствовали бы боли. Каждый час приходил господин Смит. Он пускал больному кровь, ставил горчичники, но по тому, как он качал головой, становилось ясно, что он делает все это, чтобы не брать греха на душу. На самом деле надежды не было. На третий день я и сам отчаялся: лихорадка проходила, но вместе с ней улетала и жизнь. Когда он бредил, у меня едва доставало сил удержать его в постели. Когда же болезнь отступила, мой мизинец был сильнее его… И не оттого, что я был силен или он слаб, но оттого, что смерть овладела им…
— Боже мой! — воскликнула Цецилия. — Прости меня!
Самуил подумал, что она не расслышала чего-то, и продолжал:
— Генрих таял на глазах. С ним случилось несколько приступов, которые мы приняли за возвращение жизни, но это была предсмертная агония… Я помню это как сейчас: было без пяти минут три, когда он вдруг приподнялся, осмотрелся вокруг, произнес ваше имя и упал…Так его не стало.
— А что было потом? — спросила Цецилия.
— Потом?.. — повторил лоцман. — На кораблях не церемонятся, особенно с умершими от заразной болезни. Я поднес к его губам зеркальце — дыхания не было.
— Боже мой, боже мой, — шептала Цецилия снова и снова, — простишь ли ты меня?
— Составили протокол. Капитан хотел поставить меня к рулю, но я ответил, что еще не выполнил своего долга. Нельзя же было выбросить бедного Генриха, как собаку. Это было бы несправедливо. Капитан согласился со мной, и я поспешил приняться за дело, потому что все пассажиры и матросы боялись заразы. Итак, похороны были непродолжительными. Когда я пришел доложить капитану, что для похорон все готово, он спросил, привязал ли я к его ногам ядро. «Да, капитан, два! С друзьями не скупятся!» — ответил я. Тогда капитан приказал втащить тело Генриха на палубу. Я принес его на руках и положил на доску. Капитан был ирландским католиком, он прочел молитвы над усопшим. Потом, когда один край доски приподняли, тело скатилось в море и исчезло. Все было кончено.
— Благодарю тебя, мой добрый Самуил, благодарю! — сказала Цецилия. — Но теперь мы, кажется, должны быть совсем близко к тому месту, где его сбросили в море?
— Через пять минут мы будем там. Видите это большое пальмовое дерево? Когда оно будет прямо напротив носа корабля…
— А с какой стороны сбросили его тело?
— С бакборта[12]. Отсюда не видно этого места, парус загораживает, — пояснил лоцман. — Это вон там, между лесенкой в каюту и вантами бизань-мачты.
— Хорошо! — сказала Цецилия.
И молодая девушка устремилась к тому самому месту и скрылась за большим парусом.
— Бедная Цецилия, — пробормотал матрос.
— Скажи мне, когда мы подплывем, Самуил… — обратилась к нему девушка.
— Не волнуйтесь… — ответил Самуил, нагибаясь, чтобы посмотреть, что делается на носу.
Цецилия, стоя на коленях, молилась.
Прошло пять минут, и пальмовое дерево поравнялось с носом корабля.
— Здесь, здесь! — крикнул Самуил.
— Я иду к тебе, Генрих! — раздался голос Цецилии.
Потом послышался шумный всплеск волн, будто что-то тяжелое упало в море.
— Человек за бортом! — вдруг громко закричал подшкипер, дежуривший на вахте.
Самуил бросился к сетке… Что-то белое кружилось в струе воды, остававшейся за кораблем, но потом оно погрузилось в морскую пучину и исчезло.
— Так вот за что она вымаливала у Бога прощения! — с грустью произнес Самуил, снова взявшись за руль.
«Аннабель» продолжала свое плавание и через восемнадцать дней без происшествий прибыла в Пуэнт-а-Питр.