Первым старанием моим по приезде было отыскать помещения для себя и сестры. В тот же день я отправился к банкиру, у которого был аккредитован; он показал мне небольшой домик с мебелью, удобный для двоих. Я поручил ему окончить торг и на другой день получил ответ, что дом в моем распоряжении.
Тотчас после этого, когда графиня еще спала, я отправился в магазин; тут набрали мне полный комплект белья, довольно простого, но сделанного с большим вкусом; через два часа оно было помечено именем Полины де Нерваль и перенесено в спальню той, для которой назначено. Потом зашел к модистке, которая, несмотря на то, что была француженка, с такой же скоростью снабдила меня всем нужным, что же касается платьев, то, не имея с собою мерки, я взял несколько кусков материй, самых лучших, какие только мог найти, и попросил модистку прислать ко мне в тот же вечер швею.
Возвратясь домой в 12 часов, я узнал, что сестра моя проснулась и ждет меня к чаю. Я нашел ее одетой в платье, очень простое, которое успели сделать ей за 12 часов, проведенных нами в Гавре. Она была прелестна в этом платье!
— Не правда ли, — сказала она, увидев меня, — я имею костюм, приличный моему новому званию, и, верно, вы теперь не затруднитесь представить меня под именем гувернантки.
— Я сделаю все, что вы прикажете, — сказал я.
— Но вам не так надобно говорить, и если я исполняю свою роль, то, кажется, вы забываете вашу. Братья не должны так слепо повиноваться желаниям своих сестер, и в особенности старшие братья. Вы изменяете себе, берегитесь.
— Удивляюсь вашему присутствию духа, — сказал я, смотря на нее. — Печаль в глубине сердца, потому что страдаете душою; бледность на челе, потому что страдаете телом; удалены навсегда от всего, что любили, как сами мне сказали, и имеете силы улыбаться? Нет, плачьте, плачьте, это лучше, и меня не столько печалит.
— Да, вы правы, — сказала она, — я самая дурная комедиантка. Не правда ли, что слезы видны сквозь мою улыбку? Но я плакала все время, когда вас не было, и мне стало легче, так что менее проницательный брат, менее внимательный мог бы подумать, что я все уже забыла.
— О, будьте спокойны, сударыня! — сказал я с горечью, потому что все подозрения мои возвратились. — Будьте спокойны, я не поверю этому никогда.
— Можно ли забыть мать свою, когда знаешь, что она считает тебя мертвой и оплакивает твою кончину?.. О мать моя, бедная мать! — вскричала графиня, утопая в слезах и падая на диван.
— Посмотрите, какой я эгоист, — сказал я, приближаясь к ней. — Я предпочитаю слезы вашей улыбке: слезы доверчивы, улыбка скрытна. Улыбка — это покрывало, которым закрывается сердце, чтобы лгать… Потом, когда вы плачете, мне кажется, вы нуждаетесь во мне, чтобы осушить ваши слезы… Когда вы плачете, у меня есть надежда, что со временем при помощи забот, внимательности, почтения я утешу вас. А если вы утешены уже, то какая надежда мне остается?
— Альфред! — сказала графиня с глубоким чувством признательности, называя меня в первый раз по имени. — Перестанем обмениваться пустыми словами: с нами произошло столько страшных вещей, что нам не нужны ни хитрости, ни извороты. Будьте откровенны, спросите меня, что вам хочется знать, и я буду отвечать вам.
— О, вы ангел! — вскричал я. — А я, я сумасшедший, я не имею права ничего знать, ни о чем спрашивать. Разве я не был счастлив настолько, насколько может быть счастлив человек, когда нашел вас в подземелье; когда, сходя с горы, нес вас на руках своих; когда вы опирались на плечо мое в лодке? Не знаю, но мне бы хотелось, чтобы вечная опасность угрожала вам, чтобы сердце ваше дрожало подле моего. Это существование, полное таких ощущений, было бы непродолжительно… Не более года прошло бы — и сердце разорвалось бы на части. Но какой долгой жизни не променяешь на подобный год? Тогда вы были бы преданы вашему страху, и я один был бы всею надеждою вашею. Тогда воспоминания ваши о Париже не стали бы мучить вас. Вы не прибегнули бы к улыбке, чтобы скрыть от меня ваши слезы; я был бы счастлив!.. Я не ревновал бы.
— Альфред! — сказала графиня. — Вы сделали для меня столько, что я должна сделать для вас что-нибудь. Впрочем, надобно страдать, и много, чтобы говорить со мною таким образом, потому что, говоря это, вы доказываете мне, что я нахожусь в полной зависимости от вас; вы заставляете меня краснеть за себя и страдать за вас.
— Простите, простите! — вскричал я, падая на колени. — Но вы знаете, что я любил вас молодою девушкою, хотя никогда не говорил вам этого; знаете, что только недостаток состояния препятствовал мне искать руки вашей; знаете еще, что с того времени, как нашел вас, эта любовь, усыпленная, может быть, но никогда не угасавшая, вспыхнула сильнее и ярче, нежели когда-либо. Вы это знаете, поэтому нет надобности говорить о подобных чувствах. И что ж? Я страдаю точно так же, когда вижу вашу улыбку, как и ваши слезы. Когда смеетесь — вы скрываете от меня что-нибудь; когда плачете — сознаетесь мне во всем. Ах! Вы любите, вы сожалеете о ком-нибудь.
— Вы ошибаетесь, — отвечала графиня, — если я любила — не люблю больше; если жалею — то только о матери.
— Ах, Полина! Полина! — вскричал я. — Правду ли вы говорите? Не обманываете ли меня? Боже мой! Боже мой!..
— Неужели вы думаете, что я способна купить ваше покровительство ложью?
— О! Боже меня сохрани!.. Но откуда же взялась ревность вашего мужа, потому что одна она может дойти до подобного злодейства.
— Послушайте, Альфред, когда-нибудь я должна открыть вам эту страшную тайну: вы имеете право знать ее. Сегодня вечером вы ее узнаете; сегодня вечером вы прочтете в душе моей; сегодня вечером вы будете располагать более, нежели моей жизнью, — будете располагать честью моей и честью моей фамилии, но с условием…
— Каким? Говорите, я принимаю его вперед.
— Вы не будете никогда говорить мне о любви своей; а я обещаю вам не забывать, что вы меня любите. — Она протянула мне руку, я поцеловал ее с почтением.
— Садитесь, — сказала она, — не станем говорить об этом до вечера… Но что вы нынче делали?
— Я искал небольшой домик, простой и уединенный, в котором вы были бы полною хозяйкой, потому что вам нельзя оставаться в гостинице.
— И вы нашли его?
— Да! В Пиккадили. Если хотите, мы поедем посмотреть его после завтрака.
— Берите ж вашу чашку.
Мы напились чаю, сели в карету и поехали к нанятому домику.
Он был невелик, с зелеными жалюзи, с садиком, наполненным цветами, настоящий английский домик в два этажа. Первый этаж назначался для Полины, а второй для меня.
Мы вошли в ее покои; они состояли из передней, гостиной, спальни, будуара и кабинета, в котором было все, что нужно для музыки и рисования. Я открыл шкафы: в них лежало уже белье.
— Что это? — спросила Полина.
— Когда вы поступите в пансион, — отвечал я, — вам понадобится это белье. Оно мечено вашим именем: «П» и «Н» — Полина де Нерваль.
— Благодарю, брат, — сказала она, пожимая мне руку. В первый раз она назвала меня этим именем после нашего объяснения, но на этот раз оно не показалось мне неприятным.
Мы вошли в спальню; на постели лежали две шляпки, сделанные по последней парижской моде, и простая кашемировая шаль.
— Альфред! — сказала мне графиня, замечая их. — Я должна была одна войти сюда, чтобы найти все эти вещи. Мне стыдно перед вами, заставив столько хлопотать о себе… Притом не знаю, будет ли прилично…
— Вы возвратите мне все, когда получите плату за свои уроки, — прервал я, — брат может ссужать сестру свою.
— Он может даже дарить ей, когда богаче, нежели она; и в этом случае тот, кто дарит, — счастлив.
— О! Вы правы! — вскричал я. — И ни одна нежность сердца от вас не ускользает… Благодарю… благодарю.
Потом мы прошли в кабинет. На фортепиано лежали новейшие романсы г-жи Дюшанж, Лабарра и Плантада; самые модные отрывки из опер Беллини, Меербера и Россини. Полина раскрыла одну тетрадь и глубоко задумалась.
— Что с вами? — спросил я, увидев, что глаза ее остановились на одной странице и что она как будто забыла о моем присутствии.
— Странная вещь, — бормотала она, отвечая вместе и на свою мысль и на мой вопрос, — не более недели прошло, как я пела этот самый романс у графини М.; тогда у меня было семейство, имя, существование. Прошло восемь дней… и ничего этого уже нет… — Она побледнела и скорее упала, нежели села, в кресла. Можно было сказать, что она умирает. Я подошел к ней, она закрыла глаза; я понял, что она предалась своим воспоминаниям. Я сел подле нее и, положив ее голову на плечо свое, сказал:
— Бедная сестра!
Тогда она начала плакать, но на этот раз без конвульсий, без рыданий; это были слезы грустные и молчаливые; слезы, у которых не отнята известная приятность. Через минуту она открыла глаза и улыбнулась.
— Благодарю вас, — сказала она, — что вы дали мне поплакать.
— Я не ревную более, — отвечал я.
Встав, она спросила меня: есть ли здесь второй этаж?
— Да, и расположен так же, как этот.
— Будет ли он занят?
— Это вы решите.
— Надобно принять со всей откровенностью положение, в которое поставила нас судьба. В глазах света вы брат мой и, натурально, должны жить в одном со мною доме, так как нашли бы странным, если бы вы стали жить в другом месте. Эти покои будут ваши. Пойдемте в сад.
Это был зеленый ковер с куртиной из цветов. Мы обошли его два или три раза но песчаной аллее, которая опоясывала его вокруг. Потом Полина ступила на лужайку и набрала цветов.
— Посмотрите на эти бедные розы, — сказала она, возвратившись, — как они бледны и почти без запаха. Не правда ли, что они имеют вид изгнанников, которые томятся по своей родине? Мне кажется, они также имеют понятие о том, что называется отечеством, и, страдая, имеют предмет своего страдания.
— Вы ошибаетесь, — сказал я, — эти цветы здесь родились; здешний воздух, атмосфера им подходят; это дети туманов, а не росы, и солнце более пламенное сожгло бы их. Впрочем, они созданы для украшения белокурых волос и гармонии с матовым челом дочерей севера. Для вас, для ваших черных волос нужны те пламенные розы, которые цветут в Испании. Мы поедем туда искать их, когда захотите.
Полина печально улыбнулась.
— Да, — сказала она, — в Испанию… в Швейцарию… в Италию… куда угодно… исключая Францию… — Потом она продолжала ходить, не говоря более ни слова и обрывая машинально лепестки роз по дороге.
— Но неужели вы навсегда потеряли надежду туда возвратиться? — сказал я.
— Разве я не умерла?
— Но переменив имя…
— Надобно переменить и лицо.
— Итак, это ужасная тайна?
— Это медаль с двумя сторонами, у которой с одной стороны — яд, а с другой — эшафот. Я должна открыть вам все, и чем скорее, тем лучше. Но расскажите мне прежде, каким чудом Провидения вы явились ко мне?
Мы сели на скамье под величественным платаном, который вершиной своей закрывал часть сада. Я начал свою повесть с самого приезда в Трувиль. Рассказал ей, как захвачен был бурей и выброшен на берег; как, отыскивая убежище, набрел на развалины аббатства; как, будучи пробужден от сна шумом двери, увидел человека, выходившего из подземелья; как этот человек зарыл что-то под камень и как я усомнился с тех пор в тайне, в которую решился проникнуть. Потом рассказал ей о путешествии моем в Див и о роковой новости, там полученной; об отчаянном намерении увидеть ее еще один раз; об удивлении своем и радости, когда увидел под смертным покрывалом другую женщину; наконец, о ночном путешествии своем, о ключе под камнем, о входе в подземелье, о счастье и радости своей, когда нашел ее. Я рассказал ей все это с тем состоянием души, которое, не говоря ничего о любви, заставляет ее звучать в каждом произносимом слове. И в то время, когда говорил, я был счастлив и вознагражден. Я видел, что этот страстный рассказ передал ей мое волнение и что некоторые из слов моих проникли тайно в ее сердце. Когда я кончил, она взяла мою руку, пожала ее, не говоря ни слова, и посмотрела на меня с чувством ангельской признательности. Потом, прервав молчание, сказала:
— Дайте мне клятву.
— Какую? Говорите.
— Поклянитесь мне всем для вас священнейшим, что вы не откроете никому в свете моей тайны, по крайней мере до тех пор, пока я, мать моя или граф будем живы.
— Клянусь честью! — отвечал я.
— Теперь слушайте.