Мир вокруг временами становился зыбким и звенящим, как тогда…
Нет, не совсем точно.
Мир вообще начал быть, осуществился лишь с того момента, когда она, попытавшись закричать от раздирающей грудь боли, сумела со всхлипом втянуть в себя воздух. И едва не провалиться в небытие вновь, потому что вдох, заставивший слипнувшиеся лёгкие раскрыться, причинил не меньшие страдания.
А потом каким-то образом надо было исторгнуть из себя этот воздух и втянуть новую порцию. Зачем? Вот надо, и всё. Просто существовало некое знание: не дышать с полными лёгкими почти то же самое, что не дышать с пустыми: смерть. Воздух лишь тогда животворен, когда движется. А она… кажется, забыла, как это делается.
Но тут что-то извне с силой надавило на грудь. Чуть слышно скрипнули рёбра, засипело в горле…
Выдох. Какое блаженство!
И прогремел откуда-то сверху голос, поначалу распадаясь на отдельные звуки, лишенные смысла; но вот они стали собираться в слова — кажется, знакомые:
— … Вы-дох! Вдох! Давайте, давайте, мисс, дышите!
Какое же это счастье, когда кто-то знает, что именно нужно делать и как это действие обозначается! Дышать! О да! Слышать, осознавать, что ты не одна — и дышать! Чувствовать как по рукам и ногам разбегаются болезненные мурашки, но безумно радоваться даже им, потому что — живая!
Живая…
Впрочем, для полного ощущения жизни не хватало чего-то ещё, очень важного, основного. Ах да. Видеть.
Но перед глазами до сих пор мельтешили огненные брызги вперемешку с чёрными кругами. Правда, с каждым вдохом-выдохом они светлели, рассеивались… а затем, когда дыхание выровнялось, а глас небесный понемногу преобразовался во вполне нормальный человеческий — и вовсе пропали. Тогда она ещё не знала, чей это голос; но что он мужской, или даже юношеский — поняла.
Внимание металось во все стороны, не зная, на чём остановиться. К голосу. К проходящей в груди ломоте и скачущему комку, чьё трепыхание в конце концов перешло в ровное биение. К непроизвольно подёргивающимся рукам и ногам. К пересохшему горлу (кажется, ей очень хотелось пить…) К голодному спазму в животе. К… чему-то, не слишком больно, но назойливо впивающемуся в затылок… Усилием воли она прекратила эти метания и сосредоточилась на задаче: увидеть. И вспомнила, наконец, что для этого нужно всего-навсего поднять веки.
Потолок. Потолочные балки. Да, именно так они называются; только не ясно, далеко они или близко…
Поверхность, на которой она лежала, дрогнула, над ней склонилось чьё-то встревоженное лицо с шевелящимися губами. Вот кто ей помог, научил дышать, а теперь разговаривает, держит словами! Кстати, теперь, когда этот… мальчик? юноша?.. в общем, когда он стал так отчётливо виден, то можно понять, что он — близко, а потолок находится намного дальше. Глаза, получившие ориентир, наконец-то смогли оценить расстояние. И тотчас принялись за работу. Где она?
Стены, обитые чем-то мягким. Огонёк газового светильника, спрятанный в стеклянной колбе… Газового? Какая-то слабо освещённая каморка, насколько можно увидеть, не поднимая головы. Юный незнакомец рядом. И… какой-то шорох и бурчание снизу, будто там ворочается ещё кто-то огромный, страшный…
Испугаться она не успела, поскольку молодой человек и не думал оставлять её в покое:
— Бетти? Эй, мисс, вы меня слышите? Вы меня понимаете?
Что-то было в его речи… не в словах, а именно в речи. Неправильное. И не только в чужом и чуждом имени. Впрочем, смысл сказанного был ясен, сами слова понятны; но где-то, на задворках сознания, вдруг всплыло, что разговаривать можно и по иному, на другом язы…
Она вздрогнула, оборвав напугавшую её мысль. Но в этот момент сознания коснулось Нечто. Большое, могущественное и… доброе.
«Не бойся. Теперь всё хорошо».
Коснулось и пропало.
На миг она прикрыла веки, пытаясь справиться с… Впрочем, смятения уже не было. Осталось чувство покоя и… Возвращения. Домой? Нет. Всего лишь туда, куда ей нужно было попасть. Зачем, для чего — она пока не могла сказать, но твёрдо знала: рано или поздно вспомнится всё; но именно сейчас и ещё какое-то время, возможно долгое, лучше не знать, не помнить.
Всё будет хорошо. Но для этого нужно понять, что именно — «всё» и какое место в этом новом бытии отведено ей. Кто она вообще такая?
Дрожащими от слабости пальцами она провела по щекам, по выпирающим скулам, по подозрительно тощей шее. Ухватила попавшуюся под руку прядь волос, поднесла к глазам. Светлые. Раньше были чуть темнее… И тут же запретила думать об этом «раньше». Надо просто принять окружающее, как есть. Но, взглянув на свои ручки, худенькие, тонкие, как у истощённого младенца, она едва не заплакала от жалости к неизвестной себе. И не удержалась:
— Кто… я?
Спросила и закашлялась, не сколько из-за першения в сухом горле, а от неожиданности: слова, сорвавшиеся с уст, были сказаны на том же, ином языке, на котором говорил с ней молодой человек в странной одежде. Впрочем, язык-то был понятен, но… не покидало ощущение, будто всю неизвестную жизнь, прожитую за чертой беспамятства, она всё же говорила на другом.
Чтобы проверить себя, она продолжила:
— Где я?
С тем же результатом.
Но странный советчик, поселившийся в сознании, отмахнулся от её недоумения. Подумаешь! Соображаешь, о чём речь — вот и ладно. Остальное пока несущественно. Послушай лучше, о чём этот милый мальчик лопочет.
— Вы в госпитале святого Фомы, мисс, — услышала она. — Вы хорошо меня понимаете?
— По… Понимаю.
Она хотела спросить, где находится этот загадочный госпиталь; но тут в её голове вновь ожил Некто.
«Молодец, девочка. Ты справилась. Скоро тебя осмотрят здешние целители и признают здоровой; однако чужие голоса в твоей голове при этом ни к чему, нам лучше тебя покинуть. Не волнуйся: по мере адаптации память начнёт возвращаться и подскажет, что делать дальше. А пока запомни: и в этом, и в родном мире тебя зовут Лика».
«Адаптация…»
Много позже это слово, как отголосок чужой мысли, прочно засело в её голове. Что удивительно — она прекрасно понимала его значение. Нужно приспособиться, вжиться в новый мир, родившийся недавно вместе с ней, научиться в нём существовать, избегая опасностей и не причиняя вреда окружающим.
В таком духе она и ответила профессору, лично проводящему утренний обход, в ответ на его недоверчивое: «Вы действительно меня поняли?»
Впрочем, если уж вспоминать, то с самого начала…
Сразу после разговора с неизвестным молодым человеком Лика уснула. Не сама, это он её усыпил, честно предупредив и, кажется, порядком волнуясь: получится ли? Но тогда, услышав её имя, он ужасно переволновался, принялся сыпать вопросами, сбиваться, повторять одно и то же, пока, наконец — и очень скоро! — у Лики не пошла кругом голова. Она зажмурилась, заткнув уши. Бессвязная речь обрушивалась, как камнепад, причиняя неимоверные страдания. Кажется, незнакомец это понял. Потому что умолк и… робко коснулся её руки.
— Прошу прощения, мисс.
Поколебавшись, выдал:
— А знаете что? Позвольте, я попробую вас сейчас немножко усыпить, да? Я читал о таких случаях, как с вами: когда пациент после долгого беспамятства приходит в себя, или вот, как у вас… обретает разум… В общем, нельзя допускать, чтобы действительность обрушилась на него сразу, надо помочь принять её плавно, без тревог и потрясений; а я сейчас сам потрясён не меньше вашего. Наговорю ещё лишнего, замучаю вас совсем… Мне известно хорошее успокоительное заклинание; я несколько раз успешно применял его на практике, даже успокаивал ваших… соседей, когда они слишком… шумели. Вы позволите применить его к вам?
Лика не поняла, о каких соседях речь. Но вдруг не на шутку разволновалась совсем по иной причине.
— А я точно проснусь? — спросила жалобно, чувствуя, как на глаза наворачиваются слёзы. — Проснусь нормальной? Ничего не исчезнет?
Ей показалось, что юноша на какой-то миг и сам перепугался. Но вот он расправил плечи и ответил ей успокаивающим взглядом. Голос его звучал твёрдо, уверенно и… ласково.
— Всё будет хорошо, мисс Лика.
…а рука, коснувшаяся её лба — тёплая, надёжная.
— Завтра утром вас разбудит солнце: оно заглянет прямо в окошко, вот сюда… — Махнул рукой куда-то за спину. — Оно всегда здесь появляется, ведь ваши окна выходят на восток… Солнечный луч коснётся вашего лица, согреет и разбудит. Вы проснётесь в ясном уме и добром здравии, и сразу вспомните всё, что… хотя, может, и не всё, но этот наш разговор точно. Сестра Эмилия будет очень рада видеть вас здоровой: она так к вам привязана…
Опуская потяжелевшие веки, она ещё успела спросить:
— Сестра Эмилия? Кто это?
И услышать:
— Монахиня из аббатства святой Анны. Она навещает вас каждый день, ухаживает за вами и очень любит. Это она назвала вас Бетти. Спите, мисс. Всё будет хорошо. Всё уже хоро…
Блаженное забытьё укутало, словно одеялом.
А потом, целую вечность покоя спустя, щеки и впрямь коснулось нечто тёплое, и брызнуло светом, пробиваясь сквозь сомкнутые веки. Так начался первый день новой жизни.
Чёрно-белое. Вот что увидела она, едва раскрыв глаза. Чёрное одеяние. Небольшой нагрудный крест в немолодых, с припухшими суставами женских руках. Немолодое лицо под белым монашеским платом, выцветшие от возраста добрые глаза, окруженные сеточкой морщин, уставившиеся на неё с неверием и надеждой…
— Сестра Эмилия? — наугад шепнула Лика. И чуть не запела от восторга: она всё-всё помнила! Во всяком случае, весь вчерашний коротенький разговор, особенно обещание молодого доктора, а в том, что её спаситель был медик, да ещё учёный — можно было не сомневаться. Он успешно применял целительные заклинания, что само по себе говорит о роде занятий…
Её посетительница осенила себя крестным знамением.
— Хвала Господу Милосердному, девочка!
И поспешно зажала рот ладонью, сдерживая рыдание. Потом радостно вздохнула.
— А я-то даже сперва не поверила мистеру Эрдману, но надеялась, надеялась… Хвала Господу!
И порывисто схватила Лику за руку.
Радость её была столь чиста и всепоглощающа, что Лика сама едва не расплакалась. Неудивительно, что в маленькую сухонькую монахиню она влюбилась с первого взгляда, окончательно и бесповоротно. А потому — без малейшего сопротивления позволяла вертеть себя, как куклу, обтирать, умывать, одевать… Правда, в какой-то момент ей пришло на ум, что молодая леди, конечно, может со временем привыкнуть к помощи горничной или камеристки, но ведь святая сестра — не прислуга, а потому надо бы и самой постараться… Правда, несмотря на старания, получалось пока… неважно. Дурацкая слабость никак не желала покидать тело, которое, кстати, не только на вид оказалось хиленьким, щуплым. Одежда была… вроде бы привычной, как и обстановка, и в то же время на Лику находили приступы прозрения, то ли ложного, то ли настоящего: порой ей казалось, что всё, что вокруг творится, делается не так, непривычно… Тем не менее она послушно подставляла голову в горловину нательной рубашки — простой, не батистовой, чьё прикосновение к телу бывало гораздо мягче и приятнее (откуда, с чего она это взяла?); позволила надеть на себя один чулок, а второй кое-как сама закрепила подвязкой, всунула ноги в смешные тапочки на шнуровке, втиснулась в забавное платьице с высокой талией, длинное, до пола…
На этом моменте её слегка переклинило. И мысль о том, что штаны гораздо удобнее, да и практичней, она отогнала подальше. Глупости какие-то.
…Позволила себя причесать, а до этого — вынуть шпильку, о которую то и дело задевала расчёска. Вот что, оказывается, кололо её вчера!..
И вдруг так и замерла с открытым ртом от внезапного воспоминания.
— Что ты, милая? — ласково спросила её монахиня. Вроде бы и расчёсывала ей волосы, и на лицо не смотрела, а вмиг почувствовала перемену в настроении.
Лика сглотнула, не решаясь спросить.
— Сестра Элизабет…
— Да, милая? Ох, я делаю тебе больно? Прости. И всегда говори, если что не так, не стесняйся!
— Нет-нет, всё хорошо. Я просто хотела спросить…
Она умолкла.
— О чём?
— А что вообще… вчера случилось? Вы не знаете? Почему… всё произошло? Почему я вдруг стала всё понимать, а до этого — будто и не было ничего? И…
Она непроизвольно потёрла занывшую вдруг грудь.
— Я ведь пришла в себя оттого, что не могла дышать. Я… умирала, да?
Маленькая монахиня замерла.
Осторожно погладила её по голове.
— Ты… Да. Тебе было очень… нехорошо. Бетти… ох, прости, Лика, конечно, Лика, милая… Я и сама знаю не очень много. Мистер Эрдман объяснил мне всё в общих чертах; сказал, что ты очнулась в результате сильнейшего нервного потрясения, но о подробностях он говорить не вправе. Думаю, тебе лучше самой его расспросить. Главное, что ты пришла в себя, твой разум нормален, я верю в это! Подожди немного, и скоро всё узнаешь. Скоро время обхода, придёт сам профессор Диккенс, так что будь при нём умницей, покажи себя с лучшей стороны, и вот увидишь, всё будет хорошо…
Она бормотала что-то, всё более сумбурно и невнятно. Сложив руки на коленях, Лика застыла на стуле, позволяя заплести себе косу, перевязать, закрепить сверху какую-то кружевную наколку, и думала, думала. Взгляд пробегал по стенам, обитым мягкими тюфячками, по застеклённой, но непрозрачной двери, по косым лучам солнца, почти незаметно перемещающимся по мягкому полу…
— А дальше? — сказала вдруг. — Что дальше? Мне же надо как-то жить! И… где-то жить, не здесь же! У меня есть дом? Семья, родные? Хоть кто-нибудь?
Монахиня вновь хотела погладить её по голове, но… отвела руку. Вздохнула.
— Ах, Бетти…
Помолчала.
— Хорошо, что ты об этом думаешь. Плохо, что мне пока нечего ответить. Боюсь, даже мистер Диккенс ничего толком не скажет; ведь ты у нас числишься как неизвестная. Но, хвала Господу…
Она поспешно перекрестилась.
— … ты уже вспомнила своё имя! А там, глядишь, потихоньку-полегоньку — и ещё что-то узнаем. Верь и надейся, милая.
…Потом была миниатюрная чашечка жидкого куриного бульона с тремя тонюсенькими, просвечивающимися на свет ломтиками подсушенного хлеба, и на дне оловянной миски — несколько ложек овсянки. «На молоке! — с какой-то затаённой гордостью заявила монахиня. — Хоть сегодня и пятница — но ослабленным и больным сие дозволяется!» В вязкой массе даже блеснули две-три жёлтых масляных капли; что, должно быть, настраивало больных и ослабленных примириться с отсутствием соли и сахара, а заодно и со скудостью порции. Зато чай был сладким: но заслуги местных стряпух в том не было: это сестра Эмилия с торжественным выражением лица извлекла, как фокусник, из необъятных карманов сутаны чистейший платок с завёрнутыми двумя кусочками желтоватого сахара и, не слушая робких возражений, бухнула в Ликину чашку с чуть тёплой водой, слегка подкрашенной заваркой.
Как ни странно, но бунтующий желудок на время успокоился и даже изобразил предельное насыщение. Из воркования монахини Лика с удивлением поняла, что, оказывается, кормили её по специально просчитанной диэте для очень истощённых больных; что в предыдущей лечебнице (оказывается, в эту палату она попала совсем недавно!) её едва не заморили голодом, но даже здесь, в этом госпитале, её, бедную девочку, с трудом удавалось кормить. Но всё же проснулся, наконец, Ангел-хранитель и простёр над нею защитное крыло…
Крыло.
Оно так и промелькнуло перед мысленным взором: белоснежное, с россыпью бежево-кофейных пятен, с широкими маховыми перьями, растопыренными в полёте, словно пальцы. И пропало, почти не оставив воспоминаний.
Кувшин с резко пахнущим тёплым питьём, принесённый угрюмым санитаром, сестра Эмилия скептически понюхала… и отставила подальше. На крохотный подоконник. Заговорщически приложила палец к губам.
— Т-с-с… Дитя моё, думаю, пока мы обойдёмся без успокоительного, так ведь? Ты и без него уравновешена и спокойна; а профессору Диккенсу будет интересно понаблюдать за тобой в твоём естественном состоянии, не заглушённом лекарствами. Даст Бог, он останется доволен, очень доволен, но и озадачен безмерно: никто уже не надеялся на выздоровление хоть кого-то из… Нет-нет, не будем о грустном!
Знала бы она, с каким нетерпением и страхом поджидала её опекаемая появления этого самого профессора! Почему-то Лике казалось: вот увидит она его — и всё станет на свои места. Прояснится. Вспомнится. И сразу станет ясно, как жить дальше.
Она обернулась на шелест за окном. Это лёгкий ветерок пробежался по листве деревьев: там, за преградой в виде толстой стены, отделяющей её от свободы, зеленели опушённые первой нежной листвой яблони. Сердце сжалось в невыносимой тоске. На волю бы! На волю! Как давно она не видела чистого неба! Похоже, много-много дней подряд её окружали немые стены, с каждой очередной вечностью подступавшие всё ближе. В самых ранних воспоминаниях это были стены, обитые потускневшей тканью с остатками позолоты: комната этого отродья. Иногда они сменялись дощатыми, сквозь щели которых просачивался свет: то был чулан, с понятием которого в оживающей памяти тесно сплелось ещё одно царапающее слово: наказание. Непослушное Отродье наказывали. Часто. Очень часто. Потом чулан сменился каким-то каменным… колодцем? Каморкой из трёх стен, с проёмом, забранным сплошной… решёткой? Там было страшно, неподалёку всё время кто-то кричал, рыдал, хихикал, отчего-то болела шея и ныли ноги от холода и сырости…
Последний ужас, закрепившийся в памяти, сошёл на неё едким вонючим дымом. Потом была ещё одна вечность пустоты. И пробуждение от удушья. От тяжести чьего-то навалившегося тела и плотной массы, облепившей лицо, не дававшей вдохнуть… И лишь сейчас нахлынул запоздавший страх. Она поняла, наконец, что произошло минувшей ночью.
Руки невольно дёрнулись к шее, словно в стремлении прикрыться.
— Меня хотели убить?
Спросила — и поразилась тому, как тоненько и жалко прозвучал голос.
Монахиня, стоявшая рядом, промолчала. Но выразительно покосилась за спину Лики.
Обернувшись, она едва не шарахнулась от посетителей, в замешательстве застывших на середине комнатушки. Мягкое покрытие пола сыграло злую шутку: гости вошли бесшумно, да и дверь, скорее всего, даже не скрипнула. Но в считанные секунды Лика взяла себя в руки и, кажется, оправилась от неожиданности куда быстрее, чем… Кажется это и был пресловутый господин профессор, а с ним, почтительно отставший на полшага, Ликин спаситель.
И опять на какое-то время её охватило ощущение неправильности. Нет: театральности. Казалось, как ещё должны выглядеть мужчины? Сюртуки, жилеты, цепочки часов, выглядывающие из кармашков; шейные платки, высокие воротнички, почти подпирающие щёки и подбородок. На молодом человеке — зауженные брюки, на пожилом профессоре — панталоны, чулки, туфли с пряжками… Ничего необычного. И в то же время — будто перед тобой ряженые… Впрочем, последнее из новообретённых слов сбежало тотчас, не оставив разъяснений, что же всё-таки оно значит.
— Я же говорил, профессор! — радостно воскликнул Ликин спаситель. — Она всё понимает!
Его почтенный спутник — вернее сказать, главное действующее лицо, а молодой человек — при нём в сопровождающих — в замешательстве надул щёки, и без того внушительные из-за пышных бакенбард и выдал глубокомысленное:
— Хм-м…
У Лики подогнулись ноги. В буквальном смысле: дрогнула одна коленка, сгибаясь в чуть намеченном приседе, другая нога слегка выдвинулась вперёд… Не книксен, привычный для прислуги, но лёгкий реверанс, обязательный для девушки благородного происхождения. Голова склонилась в приветствии. А с губ, прежде чем она успела что-то сообразить, сорвались слова:
— Доброе утро, джентльмены.
… — Я говорил! — позабыв о приличиях, вновь возопил молодой человек.
Профессор же изящно, несмотря на грузность, поклонился Лике и обернулся в сторону двери:
— Э-э… Кто там у нас сегодня дежурный? Сэмюель, голубчик, а принесите-ка нам всем стулья. Похоже, у нас намечается долгая беседа с молодой барышней.
И уставился на неё, краснеющую и растерянную, бормоча:
— Вот она, corpus memoria[1], в чистейшем виде! И моторика, моторика прекрасно сохранилась, подумать только! Прелестно, просто прелестно!