Моторка была того же ядовито-голубого цвета, что и та, которая чуть не наехала на Лизу. Впрочем, такая же была и у Саранцева, и у Марьяны.

— Где же вы ее отыскали?

— В хитром местечке. Это ведь я тебе, тезка, подсказал, а? — обратился Ермаков к милиционеру в брезентовой накидке, ревностно следящему за тем, чтоб пацаны не переступали за черту, прочерченную им на сыром от дождя песке.

— Верно, Кузьмич, — кивнул милиционер. — Тебе, как охотнику, на том берегу известны каждый бугорок и ямка.

— А место и на самом деле хитрое. Возле белого бакена, что напротив парома, есть старое русло. В нем детвора мальков ловит. Оно километра полтора лесом петляет и вроде бы кончается возле лесхозовских владений. Ан нет: на самом деле оно камышом заросло так, что воды не видно. За камышом есть заводь. Только сушей туда не пройти — ежевика в человеческий рост стеной стоит. Я в той заводи прошлой осенью десятка полтора уток настрелял. Ты, тезка, никому про нее не рассказывай. Представляете, Сергей Михайлович, над ней вербы чуть ли не макушками смыкаются…

Он эту заводь знал. Они с Людой обнаружили ее весной, когда заканчивали девятый класс. Катались на лодке, по очереди сидя на веслах. Потом Люда предложила переехать на левый берег за желтыми кочетками, которые были там в два раза крупней, чем на правом. Они медленно плыли узким старым руслом, петлявшим между заросшими заячьей капустой и конским щавелем полянами. Люде вздумалось наломать прошлогодних камышин. Так они и обнаружили эту заводь. По пути домой Люда несколько раз предупредила его, чтобы он никому не рассказывал про это местечко за камышами. «Пускай у нас с тобой будет свой затишек, — говорила она. — А что, построим себе шалаш на плаву. Ты будешь ловить рыбу, а я корзинки из ивняка плести. Продадим все это добро на базаре, и я куплю себе капроновые чулки и босоножки на высоких каблуках, как у нашей исторички. Тогда ты сразу захочешь на мне жениться. А то кому я нужна в своих дырявых чулках с потресканными пятками…»

Плетнев так и не понял, шутила Люда или говорила серьезно.

— Вот, полюбуйтесь, Сергей Михалыч, — отвлек его от воспоминаний голос Ермакова. — Сорок четвертый размер. — Он вертел в руках резиновый сапог, который вынул из ящика под передним сиденьем лодки. — Можно сказать, новые. И след четкий оставляют. Ну точно как под окном. — Ермаков проворно стянул с ноги ботинок, обул его в резиновый сапог и топнул им по влажному песку. — Такой след был у Царьковых на порожке? А, Сергей Михалыч?

— Вроде бы такой. Но ведь Лиза… Елизавета Васильевна сказала мне, что в такие сапоги сельпо весь район обуло.

— Так-то оно так… — Ермаков быстро переобулся в свой ботинок. — А ну-ка, пошли к Фролову. А ты, тезка, на посту оставайся. Потом тебе все расскажем.

* * *

Фролов сидел на маленькой скамеечке в летней кухне и переливал керосин из канистры в большую бутыль с узким горлышком.

Ермаков поставил перед ним сапоги и, придвинув к себе табуретку, сел.

— Получай, хозяин, свою пропажу. Да моему тезке не забудь спасибо сказать. «Иду я, — говорит, — по-над топольками. Вижу, ноги чьи-то из кустов торчат. Я дернул за правую, чтоб проверить, жив ли человек, а сапог у меня в руке и остался». Пить, Фролов, меньше надо, не то, неровен час, голову в кустах забудешь.

— Мне и дочка то же самое говорит. Она мне их к рождению купила, а я их через неделю потерял. В тот вечер, как с поминок по Царихе вернулся.

— Выходит, от души напоминался. — Ермаков усмехнулся.

— Да там-то не больно много выпить успели, потому как ссора вышла. — Фролов спохватился и кашлянул в кулак. — Мы после с Михеевым сообразили, Люда еще поллитру поставила, сама с нами выпила. Помню, мы с Михеевым на лодке курили, а вот как я в топольках очутился — не припомню. Дома с полатей зятьевы обноски достал. Правда, не знаю, от какого зятя они остались — от Сашки или от Витьки.

Плетнев машинально глянул на сапоги и вспомнил, что на Михаиле, когда он заходил к нему в гостиницу, были те же самые сапоги с разрезами с боков, чтоб не жали икры. Не такие же, а именно те же самые. Он головой мог поклясться.

— Георгий Кузьмич, выйдем на минутку, — попросил он.

— А мы и так уже уходим. Хозяин свою вещь признал, нам больше ничего и не надо. Ты, Фролов, керосин в другой раз на воздухе разливай. Уж лучше пусть соседи знают, что воруешь потихоньку, чем ты пожар устроишь на своем краю. Я ж вижу, ты тут и махру свою сосешь, и спишь, если ноги домой донесут.

По пути к берегу Плетнев высказал Ермакову свои соображения насчет сапог.

— Это только подтверждает мои догадки. Неужели, гады, скинули его с яра? Хотя какая разница: подвести ночью к обрыву вусмерть пьяного человека или спихнуть его туда насильно? И сапоги, сволочи, сняли.

— Фролова нужно арестовать.

— Он от нас никуда не денется. А вот ее и спугнуть можно. Ведь пока у нас с вами прямых улик нет.

— А сапоги? Одни и другие? Кстати, Георгий Кузьмич, как вы догадались, что это сапоги Фролова?

— Могли и не его оказаться. Я его на понт взял. Дело в том, что недельки две тому назад я встретил его на крыльце раймага. С новыми резиновыми сапогами под мышкой. А позавчера он попался мне на глаза уже в кирзовых. Не похоже, чтобы такой человек, как Фролов, менял обувь из прихоти, думаю, нужда припекла. А тут вы про следы на порожке рассказали.

— По дому ходила она одна.

— Совершенно верно. Вряд ли она станет докладывать папаше-алкоголику про свои ночные прогулки. Он небось и не подозревает, что сапоги взял у него тот же человек, который их ему и подарил. Наверняка убежден, что посеял их в топольках.

Дежуривший возле моторки милиционер сказал Ермакову:

— Вас продавщица из раймага спрашивала. Как же ее…

— Фролова, что ли?

— Да, да. Та, что промтоварами торгует. Я сказал ей, где вы. Не встретились?

— У нас эта встреча еще впереди. Эх, жаль, что ты ей наши координаты раскрыл.

— Я ж думал, у нее к вам срочное дело.

Ермаков сел в машину.

— Лодку гони к дебаркадеру, — велел он милиционеру. — А мы напросимся в гости к Фроловой.

* * *

Плетнев попросил шофера высадить его возле Терновой балки.

Тучи разошлись, брызнуло солнце, широко разбросав свои лучи по крутому с песчаными залысинами склону балки. Редкие кустики сиреневого бессмертника напоминали Плетневу припозднившиеся фиалки.

Здесь, на дне балки, остро пахло чабрецом и медовой кашкой. Сильные запахи всегда пугали его, казались ненатуральными. У него от них кружилась голова.

Каждая история имеет свой конец. Конечно же, хорошо, что с брата сняты подозрения. Но не слишком ли беспощаден такой вот конец?

Плетнев подумал о Лизе. Теперь он определенно знал, что Лиза догадывалась обо всем чуть ли не с самого начала. И мучилась от того, что не может открыть ему правду.

Уже прощаясь с Ермаковым, Плетнев узнал, что Царькова-старшая вызвала к себе в палату следователя и в присутствии дочери дала показания, которые, по словам того же Ермакова, «начисто отметают от Михаила какие бы то ни было подозрения». Ни она, ни Лиза в то время еще не знали о найденной моторке.

Плетнев долго сидел на теплом песчаном пригорке, откуда была видна крутая речная излучина, и думал о Люде — без жалости и сострадания, но и без гнева.

С полатей дома Царьковых, которые старая Нимфодора Феодосьевна называла по нездешнему «чердаком», тоже была видна излучина. На эти полати, он помнил, вел таинственный люк в потолке в самом дальнем углу полутемного коридора. В детстве ему страстно хотелось залезть на эти полати, — в их станице говорили, будто там, за трубой, прятали Царьковы в оккупацию раненого красноармейца, ставшего впоследствии Лизиным отцом.

Ключ от полатей старая Нимфодора Феодосьевна носила у себя на шее, и это еще больше разжигало его любопытство. К тому же однажды, когда он пришел звать Люду на реку купаться, Лариса Фоминична, стоявшая на шаткой стремянке с ключом в руке, вдруг быстро спустилась вниз и тут же убрала стремянку.

Но вот наконец ключ от полатей оказался у Люды.

— Я сперла его, когда бабка в корыте купалась, — хвалилась она. — Вместо него привязала старый ключ от лодки. Покуда хватятся, мы с тобой успеем туда слазить. А Лизку я услала к подружке на дальний конец станицы.

…В ноздри им ударил острый запах прели и сухого укропа. Люда осторожно закрыла крышку люка, приложила к губам палец и коснулась его плеча. Он вспомнил — его словно током пронзило от этого прикосновения. Люда увлекала его вглубь, туда, где валялись старые доски, висели какие-то тряпки.

— Вот в этом логове она и выходила его, — прошептала Люда, откидывая истлевшую тряпку, за которой оказалась лежанка из покрытой старой мешковиной соломы. — А знаешь, почему он к ней не вернулся? — Людины глаза весело поблескивали в душном полумраке полатей. — Потому что она сухарь заплесневелый. Ха-ха! Сухарь самый настоящий. Лизка, когда вырастет, в такой же сухарь превратится. Вот мы с мамой совсем другой породы.

Люда ластилась к нему, как кошка, а ему хотелось осмотреть все углы и закоулки таинственных полатей. В затянутое паутиной окошко, выходящее на реку, сочился желтоватый полумрак, потемневшие от времени балки над их головами складывались в загадочные геометрические узоры.

Лариса Фоминична выросла перед ними как призрак, когда Люда, прижавшись к нему всем своим разгоряченным телом, пыталась дотянуться губами до его губ. Лариса Фоминична схватила Люду за волосы и звонко хлестнула по обеим щекам. Люда завертелась волчком, стукнулась затылком о балку.

— Сухарь, сухарь заплесневелый, — дерзко твердила она, а Лариса Фоминична с перекошенным от злости лицом била ее наотмашь…

Плетнев очнулся от воспоминаний. Странно: уехав из Дорофеевки, он ни разу не вспоминал Люду, можно сказать, забыл о ее существовании. Теперь она помимо его воли напоминала о себе.

Солнце уже опускалось на заречный луг. В этот свой приезд он так и не побывал там, хотя Лиза несколько раз предлагала переплыть на левый берег. Лизу, как когда-то и его, манили просторы, дали, звезды. Лиза — романтик до мозга костей.

Он представил Лизу на торжественном банкете по случаю сдачи очередной картины в окружении известных актеров, режиссеров, сценаристов… Только это уже была не Лиза, а Алена. Это она успевала одарить всех своим вниманием, если нужно — подбавить огня в затухающее веселье или же, наоборот, если оно грозило разгореться уж слишком ярко, вовремя предотвратить опасность. Это Алена терпеливо ждала его после обсуждения на студии, угадывала по тому, как Плетнев хлопал дверью лифта, его результат…

Он слишком долго жил, не подозревая о том, что в реальной жизни может существовать эта возвышенная Лизина любовь.

* * *

Плетневу было хорошо и покойно во сне. Ему снилось, будто сидят они в большой комнате — мать, Лиза, Михаил и даже Алена. Алена с Лизой о чем-то секретничают. Ему же все время хочется спросить у Лизы, почему она отрезала свои чудесные волосы. Но ему так и не удалось сделать это — вдруг откуда-то появилась Люда и с веселым смехом сунула ему за пазуху букет мокрых душистых фиалок.

Последнее время ему часто снились сны. Будто он снова впал в детство.

Проснулся он поздно, вышел во двор. Лиза была одна в саду — он слышал шелест листьев, глухой стук падающих на размягченную недавним дождем землю яблок. Трясет яблоню. Спелые яблоки упадут, зеленые уцелеют. Зеленые только буря может сорвать. Однажды случилась такая буря — много-много лет назад. Вся земля в их саду была усыпана недозревшими яблоками. Они гнили, мешаясь с мокрой землей, их даже корова отказывалась есть. Не будь бури, в тот год был бы небывалый урожай. Лиза, наверное, помнит то лето. Лиза много чего помнит.

Выкуренная натощак сигарета показалась горькой. Плетнев зашел в летнюю кухню попить воды. На подоконнике он увидел общую тетрадь. Лиза обещала дать ему почитать свой дневник, а значит, ничего плохого не будет, если он полистает эту тетрадь. Сам Плетнев дневника не вел. Откровенно говоря, он не представлял, как это можно писать только для себя.

У Лизы был размашистый, неразборчивый почерк. Судя по тому, как выцвели чернила, это было написано много лет назад. Плетнев приготовился к тому, чтобы на каждой странице встретить свое имя. И был разочарован: имени его Лиза не упоминала.

Она писала о своих первых днях в школе, о трудностях, радостях и огорчениях, которые доставляли ей дети. Дальше шли целые страницы стихотворений русских поэтов, очевидно, созвучных в тот или иной отрезок времени состоянию Лизиной души. Она наверняка писала их по памяти — кое-где были переставлены строки, изменены слова. Уйма стихов, чаще всего малоизвестных, но настоящих, удивительно пронзительных. Плетнев давно уже не читал стихов, разве что слышал, как их декламировали за столом в подпитии неудавшиеся актеры. В детстве он знал на память многое из Есенина.

Он собрался было закрыть тетрадь и положить ее на место, как вдруг наткнулся на мысль о том, что большинство людей проходит мимо настоящего счастья, притворившись, что не заметили его, по той простой причине, что боятся взвалить на плечи его тяжкое бремя. Плетнев улыбнулся — Лиза, оказывается, склонна пофилософствовать. Оно и понятно: незаурядная натура с большим запасом духовных сил обрекла себя на жизнь в глуши…

Может, она как раз и живет полноценной жизнью, а он, он обрек себя на эту безостановочную карусель? Бывает, дух некогда перевести, некогда перечитать любимую книжку, побродить под звездным небом. Пришла известность, о которой он так страстно мечтал в молодости, житейское благополучие, а вот счастье, кажется, мимо прошло. Неужели потому, что он так и не отважился взвалить на свои плечи его тяжелое бремя?..

А дальше… Господи, дальше она словно дразнила его, увлекая в сверкающий мир грез, разговаривала с ним на своем живом и в то же время каком-то нездешнем языке, рассказывала о том, как, переплывая в половодье реку, думала о нем, и это прибавляло ей силы.

«Удивительные мгновения, неповторимые ощущения, — читал Плетнев. — Ни на какие блага не променяю озарения восторга, так часто посещающие меня. Я точно взлетаю к звездам. Зимой мне чудятся ароматы весенних трав. Я становлюсь чище душой, я все больше и больше проникаюсь любовью к мирозданию. Я думаю, лишь через истинную любовь приходит человек к добру, к желанию, к потребности помогать людям. Любовь делает человека широким душой, чутким к страданиям других. Спасибо, спасибо тебе, что научил меня такой любви…»

Вода в ведре оказалась теплой и тоже горьковатой на вкус. Или же это был все тот же привкус сигареты? Плетнев увидел в окно, как Лиза вышла из сада, неся в круглой плетеной корзинке крупные краснобокие яблоки. Остановилась возле корыта с дождевой водой и, поставив корзинку на землю, стала отмывать заляпанные грязью босые ноги.

«Милая, милая Лиза… — с нежностью думал Плетнев. — Ты не знаешь, что я на тебя смотрю. И что думаю о тебе, тоже не знаешь. А я все больше и больше думаю о тебе. До встречи с тобой все вроде бы шло своим привычным чередом: был влюблен в себя, доволен и горд успехами. Хотя что значат мои успехи в сравнении с теми высотами духа, какие постигла ты…»

Ему вдруг захотелось подойти к Лизе, прижать ее к себе, поцеловать. Чтобы исчез наконец во рту этот отвратительный горький привкус. Привкус прошлой жизни.

Он замер в дверях, услышав характерный гудок мотоцикла. Лиза заспешила к калитке. Плетнев видел, как Саранцев, перегнувшись через забор, говорил ей что-то. Потом Саранцев заглушил мотор, вошел во двор, и Лиза, пропустив его вперед, пошла за ним следом к дому. До Плетнева долетели обрывки фразы: — Телефон у нас не работает… Да, Марьяна дома… Наша моторка в райцентре…

А Саранцев все оборачивался и твердил:

— Не могу, не могу…

Лиза почти подтолкнула его к двери, сама же осталась на крыльце. Плетнев вышел из летней кухни, подошел к дому, прихватив по пути большое яблоко из Лизиной корзинки.

— Лиза, милая… Любимая Лиза.

Она смотрела куда-то мимо него.

Он надкусил яблоко, чтобы все-таки избавиться от противной горечи во рту, но оно оказалось твердым и кислым. Он швырнул его в сирень под окном.

— Что-то случилось, Лиза? — Он поднялся по ступенькам.

— Случилось. Это мне за то, что я себя слишком счастливой почувствовала. Безоглядно счастливой. А счастье с бедой в обнимку ходят.

Плетнев приблизился к Лизе и положил руки на ее плечи.

— Это касается нас с тобой? — В глазах Лизы блеснули слезы.

— Касается… Ведь мы тоже виноваты в том, что случилось. А вот расплачиваться придется ей одной. Как ты думаешь, что будет, когда ее найдут?

— Ты о Люде?.. Только то, что заслужила. А как же иначе?

— Иначе? А если простить и все сначала начать? Правда, теперь, наверное, это невозможно. — Лиза высвободилась из его рук и сбежала по ступенькам. — Фролов сгорел ночью в своей летнице. Саранцев приехал за Марьяной, чтобы она опознала труп.

Плетнев присвистнул и опустился на ступеньку.

— Выходит, Фролов слишком много знал. Может, даже сам был соучастником преступления. По логике вещей его следовало убрать.

— Ты говоришь об этом так отстраненно.

— Просто я рассуждаю логически и беспристрастно.

— Беспристрастно… Но ведь она живая душа. Человек. Какой бы она ни была, ей сейчас… страшно. И очень одиноко. А ее, как бешеную собаку, загнали. Я видела в детстве, как собаку бешеную гоняли. Все никак застрелить не могли, потому что вокруг были люди. Может, она и не бешеная была — кто знает? Она повалила в пыль мальчишку, потому что он у нее на дороге оказался. А люди на нее с вилами!..

— Может, сарай никто и не поджигал, — продолжал рассуждать Плетнев. — Фролов в летнице керосин держал, по бутылям разливал. Мог пьяный уронить папиросу.

— Мог… Ты думаешь, мог?

Во взгляде Лизы была мольба.

— Не знаю. Если хочешь, можем в райцентр к Ермакову съездить. Он наверняка какие-то подробности знает.

Саранцев вышел из дома бледный, словно пришибленный. За ним шла Марьяна. Простоволосая, в шлепанцах на босу ногу.

— Привет, Михалыч. — Саранцев вымученно улыбнулся и приложил руку к козырьку своей кепки. — Не вовремя ты к нам попал. Небось рассчитывал покой обрести, а вышло все наоборот. Хотя таким, как ты, оно даже интересней. Кино, да и только. Я, Лиза, и назад ее привезу — не волнуйся.

— Может, я Марьяну Фоминичну в райцентр подброшу? — вызвался Плетнев.

— Зачем зря машину по плохой дороге бить? Лучше Лизу стереги, как бы ее кто не… Ну, Фоминична, по коням…

— Марьяна и по сей день не разведена с Фроловым, — сказала Лиза, когда мотоцикл отъехал от калитки. — Ей и хата его останется, и все добро. Станет, как и я, домовладелицей. Господи, слово-то какое страшное. Хотя нет — спокойное, солидное… Если Люду поймают, ей… дадут вышку?

— Не думаю. Поди докажи, что Фролова она подожгла. Да скорей всего и не она это сделала. Так сказать, роковое стечение обстоятельств. А ты знаешь, Люда ведь из-под самого носа Ермакова ушла. Причем с деньгами — она в тот день в автолавке торговала и выручку, похоже, сдать не успела. Что же касается выстрела… Ну, тут все можно будет свалить на покойного Фролова: алкаш, забияка, с Ларисой Фоминичной в давнишней вражде. А потому Люду, возможно, будут судить только за хищение. Скорее всего дадут условно. И все, как говорится, возвратится на круги своя.

— Не возвратится. Марьяна не переживет процесса, всей этой жуткой грязи. Она и так последнее время на пределе живет, хоть и хорохорится. Я Марьяну не меньше матери люблю. Может, даже больше. Она, помню, побранит в детстве за шалости и тут же забудет — в макушку поцелует, к себе прижмет. А мама, если накажет, характер долго выдерживает. Только бы она простила Люду.

— Лиза, любимая, я хочу поговорить с тобой.

Плетнев спустился с крыльца. Лиза смотрела на него. Ее щеки были мокры от слез.

— Лиза, давай уедем отсюда. Вдвоем и навсегда. Прямо сейчас. Иначе…

Она плакала, опустив голову.

— Решайся, Лиза. Я сделаю все, чтобы ты не пожалела об этом. Ну же! Сейчас или никогда!

Она мотала головой и шмыгала носом, совсем как маленький ребенок.

— Сейчас это невозможно. Не могу я их бросить в такую минуту.

— Сейчас главное — мы с тобой. — Плетнев хотел обнять ее за плечи, но она увернулась. — Лиза, нам нельзя терять времени. Ни секунды. Мы и так уже много потеряли.

Он вдруг ощутил себя молодым, способным начать новую жизнь.

— Не могу, не могу… — повторяла Лиза. — Именно сейчас не могу только о себе думать. Ты прости меня…

— Глупенькая. Неужели они тут сами не разберутся? Тем более что ты совсем из другого теста сделана. Ты вырвалась, ввысь взлетела, а здесь все осталось так же, как сто лет назад. Согласен: рвать по-живому больно. Но если рвать, то лучше с ходу. Я не смогу без тебя, Лиза.

Она закрыла лицо руками.

— Я так долго ждала этих слов. Я говорила их себе, засыпая и просыпаясь. От твоего имени. А теперь они меня не радуют. Я их еще тысячу раз повторю, может, только тогда в них поверю. В них невозможно сразу поверить… Рвать, разорвать, оторвать… Тот, кто так поступит, тоже будет страдать. Еще сильней, чем те, с кем рвешь. С Людой начались сложности, когда ее родители расстались… Нет, примеров иного рода мне не приводи. Не верю я благополучным примерам. Это все внешнее благополучие. Я сыта по горло всем внешним… Твоя дочка меня возненавидит. А на мою долю и так с лихвой выпало ненависти. Но ты так сразу не уходи, ладно? Прости меня за это благоразумие. Я сама раньше презирала благоразумных. Не уходи…

* * *

— А я уже собрался к вам ехать, — услышал Плетнев в трубке веселый басок Чебакова. — Звоню, звоню, а вы все не отвечаете. У меня для вас — нечаянная радость. Не все же вам горевать. Человек, как выразился кто-то из наших классиков, для радостей на свет Божий рожден.

На другом конце провода послышался смех, потом в трубке раздался звонкий Аленин голос:

— Сереженька, мученик ты мой, как тебе живется в этом язычески лютом мире?

Он не сразу сумел ей ответить. Он не знал, что ей сказать. Но он был очень ей рад. И чувствовал невыразимое облегчение, только почему-то сердце защемило.

— Ты где? — наконец-то сообразил спросить он.

— Ровно за восемь километров от тебя. Но мне от этого не легче, чем в Дубултах: потрогать тебя не могу, а хочется. Ужасно хочется.

— Я сейчас приеду за тобой.

— Ну, если ты не слишком занят, — кокетливо сказала она. — Мне тут Иван Павлович свое ранчо предлагает. С видом на лесные угодья.

— Жди. Я мигом.

Он положил трубку, но вместо того, чтоб идти к машине, раздвинул на окне занавески и глянул на дом Царьковых. Ему казалось, что Лиза слышала их с Аленой разговор, шедший по этим низко нависшим проводам через их сад.

«Потрясающее у Алены чутье: зашел всего на минутку за сигаретами и чистой рубашкой. А может, это мое чутье сработало? — размышлял Плетнев по дороге в райцентр. — Некстати она. Или же, наоборот, — кстати?.. Черт побери, и голос такой юный, как пятнадцать лет назад, когда позвонила из симферопольского аэропорта с сообщением, что сбежала от родителей, которые насильно увезли ее в Ялту. Чуть не умер за те три часа, пока ждал ее…»

Ну а как же Лиза? Хрупкая, до смешного, нет, до трагичного наивная Лиза, чувствующая себя в ответе за все злодеяния в мире?..

«Но ведь она только что от меня отказалась, — Алена бы ни за что не отказалась. Для Алены я — центр мироздания. А Лиза… Лиза — подруга всем страждущим», — с неожиданной отчужденностью заключил Плетнев.

* * *

Перед Аленой стояла тарелка с крупными, точно восковыми грушами. Чебаков расхаживал по своему кабинету, выпятив могучую грудь и то и дело загадочно покашливая в усы, рассказывал Алене что-то забавное из местной хроники. Плетневу показалось, что Иван Павлович сбросил лет эдак десять.

— Быстро вы! Как на реактивном самолете. Оно и понятно — я бы на вашем месте тоже любой рекорд скорости побил. Ну, не стану мешать воссоединению счастливого семейства. Несказанно рад нашему знакомству, Елена Владимировна.

…Она сидела рядом с ним в машине — изящная, стройная, вся золотистая от ровного балтийского загара, и он смотрел на мелькавшую за окнами машины степь ее глазами. Пыльно. Засуха успела сделать свое черное дело до дождей. Как будто иссякли все зеленые краски в палитре природы, и она пользуется в основном желтыми и бурыми. А там, откуда Алена, сочно-зеленые сосны, жемчужное море и золотой искрящийся песок. Да она сама частица того щедрого на краски мира.

— Светка с мамой осталась. Знаешь, это твоя обожаемая теща подбила меня на сей подвиг. Бросила, говорит, человека одного в горе, а сама перед всякими пустозвонами бедрами качаешь. Чуешь, какая потрясающая образность? Особенно если учесть мой скромный сорок четвертый размер.

— Она случайно не знает насчет…

— Папуля сказал, картине дали первую категорию. И, если мне не изменяет чутье, дело попахивает международным кинофестивалем. Вы с этим твоим очаровательным прохиндеем Вадимом открыли новую эпоху в жанре эпическо-космической мелодрамы, как выразилась одна наша общая знакомая из солидного печатного органа, сумели через судьбу обычного человека выйти на проблемы глобального характера. А главное, добавлю я от себя, дали почувствовать всем нам, сидящим в зале, что мы тоже участвуем в решении значительных проблем, мы не песчинки, как нам назойливо вдалбливают некоторые, мы — личности… Кстати, этот твой дивный нахал Вадим явился ко мне в два часа ночи с охапкой гладиолусов и с бутылкой шампанского, под которую тут же стрельнул десятку. Я собралась было хлопнуть у него перед носом дверью, тогда он вдруг такое отмочил… Угадай что? Нет, не угадаешь — спорю на два билета на рижский самолет, которые у меня в сумке. — Алена изящным движением поправила прическу и вдруг расхохоталась, откинув свою изящно вылепленную головку. Плетнев не без удовольствия задержал взгляд на ее по-девичьи тонкой шее. — Прости… — Она промокнула платочком уголки глаз. — Это я от радости, что вижу тебя, а заодно выполняю поручение талантливого и на редкость удачливого Вадима «умолять на коленях Сережу Плетнева согласиться писать сценарий двухсерийного широкоформатного кинобоевика на историко-патриотическую тему «Князь Серебряный», запуск которого намечен на киностудии…»

Плетнев не дал Алене договорить. Он затормозил так резко, что она уткнулась лбом в ветровое стекло. Он выскочил из машины и съехал вниз по крутому склону Терновой балки, на дне которой так крепко и остро пахло чабрецом. Теперь этот запах влил в него бодрость. Голова закружилась в предчувствии большого дела, как в предчувствии любви…

Алена подошла к краю обрыва. Ветер трепал ее прекрасные волосы. Она и стояла на земле, и как бы летела.

«Символическая картина, — думал Плетнев, взбираясь наверх и цепляясь по пути за кустики бессмертника, которые оставались в его руках, легко вырываясь с корнем. — Нужно обязательно запомнить, использовать. Можно начать повествование вот с такой картины вечной, непреходящей красоты. Природа и женщина у кромки обрыва, сливающаяся с небом, вечностью…»

Он стоял рядом с Аленой, измазанный песком и глиной, и протягивал ей кустик бессмертников. Она благодарно посмотрела на него и сказала:

— Как мне жаль бедного Мишу…

Плетнев отряхнул джинсы, молча сел за руль.

— А как там Царьковы? — как бы между прочим спросила Алена, когда они подъехали к гостиничному крыльцу. — Иван Павлович поведал мне о событиях минувших дней. Несчастные люди. Будто кто-то пометил их печатью беды. Но не будем предаваться всяким суевериям, а лучше навестим Лизу. Ей, наверное, одиноко и… — Неудобно как-то, — пробормотал Плетнев, стараясь не смотреть в сторону Алены.

— Что ты! — Алена устремила на него свои ясные глаза. — Когда у людей горе, они каждому человеку рады. Отвлекающий фактор. Сейчас я переоденусь, в джинсах по станице неловко расхаживать — старухи осудят, и мы пойдем.

* * *

У калитки Царьковых Плетнев подумал о том, что следовало отговорить Алену от этой прихоти. Именно прихоти — другого слова не подберешь. Он представил, что испытает Лиза, увидев рядом с ним невесть откуда взявшуюся Алену. Но было поздно. Лиза стояла на крыльце. Лиза была похожа на диковатого подростка — он даже испугался на какое-то мгновение, что она сейчас бросится очертя голову в сад и выдаст себя, его, все, что между ними было и о чем ни в коем случае не должна догадаться Алена, — она умеет быть циничной.

Лиза осталась на крыльце.

— Извините, что мы так внезапно к вам нагрянули. — Алена приветливо и слегка снисходительно улыбалась. — А мы с вами, кажется, знакомы. Вы в ту пору были прямо-таки чеховской студенткой, приехавшей на каникулы в отчий дом. Предлагаю на «ты».

Лиза кивнула, вымученно улыбаясь, и прижалась к перилам, чтоб пропустить их в дом. В коридоре Плетнев обернулся, но Лиза смотрела куда-то в сторону.

— Как у вас чудесно! Господи, Сережа, я только сейчас поняла, как мы обкрадываем себя, обитая в наших стандартных чересчур благоустроенных квартирах с окнами в пустоту, — тараторила Алена. — А здесь благоухают под окнами цветы, шепчут что-то таинственное листья… Жаль, что все меньше и меньше на земле таких вот романтичных, завораживающих уголков.

Они сели за давно накрытый стол — Лиза наверняка ждала его к обеду. Она сидела напротив него, вытянув перед собой кверху ладонями руки. Как будто просила, чтоб он протянул ей навстречу свои.

Алена болтала обо всем понемногу. Комментировала последний роман Апдайка в «Иностранке», с юмором рассказывала о «галактике киносозвездий, сиявшей на небосклоне древнего Янтарного берега», потом принялась пересказывать Лизе содержание последней картины Плетнева. Лиза кивала головой, слушая и не слыша Алену.

Плетневу было жалко тишины, которую нарушила его жена. Она разрушила что-то… Он взглянул на Лизу, заметил белые ниточки морщин на ее высоком загорелом лбу. Раньше он их не замечал. Или они появились только сейчас?..

Чай пили под вишней — так захотела Алена. Лиза часто и надолго оставляла их одних. Она молча уходила и так же молча возвращалась то с банкой варенья, к которому никто из них так и не притронулся, то с чашкой молока, то просто с пустой тарелкой.

«Их нужно изолировать друг от друга, — думал Плетнев. — Они несовместимы. Как два полюса. А я между этими полюсами. Под высоким напряжением. Долго я так не выдержу. Не выдержу… Нужно что-то предпринять».

Алена словно уловила его мысли.

— Ну, милая хозяюшка славного дома, спасибо тебе за щедрость. За доброту. За душевную чистоту. Я словно к свежему родничку припала. Честно говоря, надоело пить водопроводную воду… И не страшно тебе одной в таком доме? Ты, наверное, любишь мечтать.

— Нет, — сказала Лиза.

Плетнев не понял, что она имела в виду.

— Думаю, Марьяна скоро приедет. Хочешь, я спрошу про нее у Саранцевых? — спросил он.

— Я сама к ним схожу. Кур покормлю и схожу. Спасибо, что вспомнили про меня…

* * *

— Знаешь, а она мне ужасно нравится. Я даже не ожидала, что смогу до такой степени очароваться существом женского пола, — говорила Алена, когда они возвращались в гостиницу. — Что, она так и не устроила свою судьбу?

— В смысле?

— Ну, как ты знаешь, устроить свою судьбу — значит выйти замуж. Так в провинции говорят. Хотя я, честно говоря, не представляю рядом с ней мужчину.

— Почему?

— Как бы тебе объяснить… — Алена, как показалось Плетневу, ехидно сощурила глаза. — Она собой слишком занята, своими чувствами, переживаниями. Мир прежде всего через свою душу пропускает. А вам куда больше нравится, когда мы на все вашими глазами глядим. — Алена загадочно улыбнулась. — Случаются, конечно, и исключения.

— Ты полагаешь, я не принадлежу к их числу?

— У нас с тобой, мой иронично настроенный друг, все на несколько иной основе зиждется. Цивилизованные люди, как я понимаю, должны почаще к голосу своего разума прислушиваться. Чувства — это, прости меня, все-таки из области средневековья.

Плетнев промолчал. Он думал о Лизе. О том, что и она сейчас думает о нем, о них. Она еще наверняка не до конца осмыслила, что он предал ее. Разумеется, она простит ему и этот, и еще много подобных поступков, но какая-то гармония в их отношениях нарушилась. И это непоправимо.

* * *

Он был благодарен Алене, что она легла спать с соседней комнате.

— Вижу, ты привык засиживаться по вечерам, — сказал она, кивнув на стол, где лежала пачка чистой бумаги. — Здесь наверняка хорошо работается. Желаю вдохновения.

Алена плотно прикрыла за собой дверь.

«Мне следует с ней объясниться, — думал Плетнев, выйдя на крыльцо покурить. — Как нам дальше жить вместе? Неужели она сумеет закрыть на все глаза?»

Конечно, их с Аленой связывают пятнадцать лет совместной жизни. Плюс общие интересы, то есть его творчество. А главное — Светка. Их не по годам развитая, болезненная Светка, обидчивая, тонкокожая, скрытная, а временами распахнутая душой… Тот, кто считает, будто от прошлого можно отмежеваться раз и навсегда, опасно заблуждается. Наступит день — и прошлое непременно даст о себе знать.

Ничто не проходит зря…

Он осторожно спустился по ступенькам и направился к дому Царьковых.

Волчок молча обнюхал его ноги и отошел к своей будке, даже не вильнув хвостом. Дверь оказалась запертой. Он постучал. С минуту выждав, подошел к окну Лизиной комнаты. Их с Лизой комнаты. Оно было закрыто и задернуто занавеской. Он сначала тихонько, потом настойчивей побарабанил пальцами по стеклу. Он слышал, как в доме мяукнула кошка.

Плетнев обошел вокруг дома, снова поднялся на крыльцо. Только теперь его окончательно свыкнувшиеся с темнотой глаза различили замок на двери.

Он вышел через нижнюю калитку к реке, продравшись через заросли репьев, набрел на широкую накатанную тропинку, ведущую к дороге в райцентр. К тому времени, как он дошел до старого коровника, из-за острова выкатилась кособокая луна, выхватив из темноты островки прибрежных тополей.

Он остановился возле того обрыва, где впервые прижал к себе Лизу, просто так, как прижимают испуганных детей родители. Он не подозревал о том, что это случайное объятие повлечет за собой другие… Судьба случайно сблизила их. И так же друг от друга отдалила. Все будто бы стало на свои прежние места. Будто бы…

На рассвете он искупался в реке. Вода была теплой и отдавала горьковатым привкусом ила. В небе еще дрожали ночные звезды, но их постепенно гасили лучи уже показавшегося из-за горизонта солнца. И только над лесом еще долго мерцала зеленоватая звезда.

Когда он поднимался к гостинице, в темных окнах дома Царьковых отражались солнечные лучи.

* * *

Он снова слышал сквозь сон мерное потюкивание железа о землю, снова испытывал блаженное предвкушение длинного летнего дня с его запахами нагретого на солнце укропа, медовой горчинки цветущей полыни. В детстве он спал летом на железной койке в саду под яблоней-кислицей. Вот так же, сквозь сон, вслушивался в монотонный разговор тяпки с твердой от зноя и засухи землей — мать, прежде чем уйти на ферму, трудилась в огороде.

Сейчас он заново переживал все эти ощущения, блуждая тропинками сладкого утреннего сна. Вчерашнее прошлое растворилось в неведомом мраке, уступив место прошлому давнишнему, пахнущему невозвратным станичным детством.

— Доброго утречка, — услышал он приглушенный стенкой визгливый голос Саранчихи. — Как спалось на новом месте?

— Изумительно! — отозвался бодрый Аленин голос. — Здесь воздух чистый и густой, как крепкий свежий чай. И пахнет целебными степными травами. У вас, я думаю, сплошь долгожители.

— Ага, кабы их на тот свет жадность раньше времени не отправляла. — Саранчиха доверительно понизила голос. — Мне Федор наказывал никому про это дело не говорить, да все равно к обеду вся станица знать будет… Да вы в тенек зайдите, под сливу, — посоветовала она Алене. — Солнце у нас злое — враз волдырями покроетесь. Ага, Федор мой с утра в райцентр пошел, в амбулаторию. Всю ночь с зубом промаялся и мне спать не дал. Вот я его чуть свет и погнала в райцентр. Сама еще кролям травы накосить не успела, а уже гляжу, он назад бежит. Белый весь как простыня. «Ну знаешь, бабка, и зуб враз болеть перестал. Я, значит, это, в амбулаторию захожу, а ее навстречу мне на носилках к санитарной машине несут…»

Под окном забил крыльями и загорланил во всю мочь петух, и Плетнев приподнялся на локтях, чтобы лучше слышать Саранчиху.

— Тетка Нюся, санитарка в больнице, рассказала Федору, что на рассвете к дебаркадеру самоходка пристала и капитан начальника милиции прямо с кровати поднял. На них возле Боголюбова хутора моторка ночью налетела. Это, считай, пятьдесят километров вверх по реке. Матрос-рулевой, когда стукнулись, не понял, что случилось, а потом слышит, будто крикнул кто-то. Не то «прости», не то «спаси» — не разобрал он. Они лодку с фонарем спустили, а она за край моторки вцепилась руками, насилу разжали. И лицо все кровью залитое.

— Да кто — она? — не выдержала Алена.

В это время петух, раздосадованный, видно, нестройным ответом своих собратьев, громче и старательней повторил свою замысловатую ариетту, и Плетнев не расслышал ответа Саранчихи. Но он знал его. Еще в самом начале ее рассказа.

— …Она еще живая была, когда ее на самоходку подняли. Сказала, откуда и как зовут. Видно, в горячке сказала, а после в беспамятство впала и все мать звала. Ихний фельдшер ей перевязку сделал и укол, хотя сказал, что ей все равно крышка. При ней сумка с деньгами была — ровно восемьсот тридцать два рубля. Как раз столько она позавчера в автолавке наторговала. Копеечка в копеечку. А моторка вроде была Марьянина.

— Не жалко мне таких нисколько, — сказала Алена.

— А Федор мой жалеет, хоть и говорит, что так оно к лучшему случилось.

— Конечно, для родных так легче, — продолжала рассуждать Алена. — Меньше позора. Все-таки смерть, как ни говори, позор смывает.

— Вот-вот, — поддакнула Саранчиха. — Я тоже так сказала, так Сашка на меня волком глянул. Оно и понятно — она ж ему когда-то женкой была. И дите у них было, непутевое в мать. Отчаянная голова. Тоже на моторке себя загубил. А так славный был парнишка. Понятливый.

— Мне почему-то больше всех Лизу жаль, — говорила Алена. — Она такая хрупкая, болезненная. Такие люди, как правило, слишком впечатлительны. И с нервами у них не в порядке.

— Насчет нервов это вы точно угадали, — подхватила Саранчиха. — Хоть Лизавета на детей в школе сроду голоса не подымет. Они за ней как цыплята за квочкой ходят. Она и по горам их на экскурсии водит, и в цирк каждую весну возит, и в театры. А с матерью как сцепятся другой раз… Из-за Людки чаще всего — Лариса Фоминична с детства недолюбливала племянницу, это и со стороны заметно было. Недовольная была, когда Лиза к ней в гости заезжала. А Лизочка сестру жалела, крепко жалела…

Алена тихонько приоткрыла дверь и заглянула к нему в комнату.

— Не спишь?

— Я все слышал.

— Мы обязаны помочь Царьковым. Да, да, и материально тоже. Я обратила вчера внимание, что у них с деньгами не густо. Ни обстановки, ни ковров. На Лизе платьице пятирублевое. Правда, многие учителя не следят за собой и вообще одеваются как придется, но…

— Поможем.

— Знаешь, мне сегодня Светка маленькой снилась. — Алена присела на краешек его кровати, распространяя вокруг себя нежный запах лавандовой воды. — Не захворала бы она. Ты ведь знаешь, мать как зацепится языком с какой-нибудь подружкой с фарфоровыми челюстями — и все ей трын-трава. А ребенок будет в море сидеть до посинения. Прибалтика все-таки не Крым.

— Не Крым…

— Да что с тобой? Тебе жаль Царькову?

— Она не Царькова, а Фролова.

— Какая разница? Ты стал каким-то расслабленно-благополучным. С чего бы это? Я считаю, между добром и злом должны быть четкие границы.

— Чаще всего мы создаем их искусственно. Добро под стеклянный колпак помещаем, а зло загоняем в гетто.

Алена улыбнулась, кокетливо наморщив носик.

— Думаю, теперь, когда наш Миша чист как стеклышко, ты можешь… — Она не докончила фразу, вздохнула, поправила распущенные по плечам волосы. — Сознайся, ты очень переживал за брата?

— Да. Казнил себя, что не уберег его. Ведь я мог помочь ему справиться с недугом.

— Не идеализируй ситуацию. Яновский, говорят, снова запил, хотя его лечил какой-то супермодный доктор-гипнотизер. Ты рассказывал, Миша давно этим делом увлекался. А хронические заболевания, как ты понимаешь… Ладно, не будем об этом. Давай сохраним о Мише чистую и светлую память.

— Последнее время я совсем забыл, что у меня есть брат, — продолжал размышлять вслух Плетнев.

— Ну, зря ты на себя напраслину возводишь. — Алена нежно коснулась ладонью его лба, словно пробуя, нет ли у него температуры. — Я, признаться, одно время даже ревновала тебя к Мише. Тайно, конечно. Помнишь, мы с тобой отдыхали на Солнечном берегу и ты зачастил в бар? Ты говорил мне, что бармен Мишу тебе напоминает. Такой самобытный детина со смоляным чубом набекрень. Я таким и представляю себе нашего Мишу.

Плетнев потянулся за сигаретой.

— Вредно натощак. — Алена шутливо погрозила пальцем. — Сам знаешь, после сорока потворство вредным привычкам и эмоциям подтачивает организм. И морально, и физически. А ведь, если верить мудрецам, настоящий расцвет таланта наступает именно после сорока. Учти это, будущий обладатель «Оскара».

* * *

Уезжать решили сразу после похорон.

Уже с рассвета начал накрапывать мелкий, похожий на осенний, дождик, серое обложное небо не сулило скорых перемен, да и Чебаков сказал по телефону, что долгосрочный прогноз обещает дождливую погоду.

— А мы еще кукурузу не кончили убирать, — сокрушался он. — Мы, земледельцы, даже в наш космический век находимся в полной зависимости от прихотей небесной канцелярии.

Плетнев с опаской поглядывал на небо. Теперь, когда он настроился на отъезд, он ни от чего зависеть не хотел. Поэтому похоронный ритуал показался ему бесконечно долгим. Среди серой кладбищенской толпы было всего одно светлое пятно — перламутрово-голубой пластиковый плащ Алены, которая стояла по правую руку от Лизы. Он не видел Алениного лица, скрытого капюшоном, зато Лизино было доступно и дождю, и его взглядам. Мелкие бисеринки влаги изморозью блестели в ее волосах, отливая холодной голубизной Алениного плаща.

— Гляди, как Марьяна к Лизавете припала, — услышал Плетнев шепот Даниловны. — Сказывают, поначалу кричала ей: «Не подходи — убью! Не пожалею! Как ты Людочку не пожалела. Никто мою бедную Людочку не пожалел!» Даже палкой на нее замахивалась. А нынче, я сама слыхала, доченькой называла. Оно и понятно — они с Людой как родные сестры возросли.

Дождь припустил, когда гроб уже опустили в могилу и на него посыпались комья рыжей грязи. Плетнев увидел, как подъехавший к воротам кладбища на «газике» Чебаков подхватил под руки Алену с Лизой, на локоть которой опиралась сгорбленная, с застывшим как маска лицом Марьяна, и повел их к «газику». У машины остановился, поджидая Плетнева, сказал, указывая пальцем на его «жигули»:

— Давайте мигом, не то дорогу так развезет, что только трактором можно будет вытянуть. А они у меня все в степи, на кукурузе.

Плетнев коротко попрощался с Сашкой Саранцевым, поблагодарил за заботы Даниловну и с места рванул машину. Чебаков с женщинами ехал сзади. Плетнев видел в боковое зеркало его серьезное рыжеусое лицо и рядом с ним нахохлившуюся невыспавшуюся Алену. В глубине «газика» было темно, и Лизу он не видел.

На асфальт они выскочили в самый раз. И так уже «жигули» кое-где пробуксовывали. Плетнев затормозил на кромке, поджидая, пока неуклюжий «газик» одолеет насыпь на шоссе. Едва его колеса успели коснуться асфальта, как Алена легко спрыгнула с подножки и бросилась бегом к «жигулям».

— Ну вот, назад дороги нет. — Она весело улыбнулась, стаскивая небесно-перламутровый плащ. — «Благословляю я свободу и дождевые небеса», — пропела она. — Накройся моим плащом и удостой их своим последним «прости-прощай».

* * *

К вечеру они уже были под Воронежем.

До самолета еще было больше суток, но Плетнев решил не делать остановку — он любил ночную езду.

Сперва Алена дремала на заднем сиденье, потом пересела вперед, включила радио. Сквозь треск электрических помех пробивались звуки ми-мажорного этюда Шопена. Они крепли, заполняя собой все пространство в машине, вставая невидимой стеной между ним и притихшей Аленой. Теперь, под прикрытием этой стены, он мог спокойно думать о Лизе, не опасаясь, что Алена может разгадать его мысли. О коротком прощальном пожатии ее крепкой горячей ладони, о ее воспаленно поблескивающих в темноте машины глазах, об этом слегка виноватом: «Я напишу тебе, ладно? Один раз…»

Еще он вспоминал притаившийся среди старых раскидистых деревьев дом, в котором пахнет травами и приближающейся осенью.

* * *

Письмо Лизы пришло в ноябре. Она сообщала, что, как только Лариса Фоминична вышла из больницы, они втроем поехали в Пятигорск навестить бабушкину сестру, которая живет одна в небольшом домике на окраине города, да так там и остались.

«Марьяна вышла на пенсию по возрасту, мама, несмотря ни на что, работает на продленке в школе, ну а я преподаю русский язык и литературу в старших классах», — сообщала Лиза.

Обратного адреса она не написала. В конце письма была приписка, другим цветом и покрупнее, будто сделанная второпях.

«За домом приглядывает Даниловна. Она и могилки обещала убирать. Я раздумала его продавать, хотя поначалу не только продать — поджечь хотела… Если будет желание, можешь приехать и жить в нем в любое время. Я, наверное, не приеду туда никогда».


Оля сидела за хлипким столиком возле заставленного горшками со столетником окошка и писала письмо Татьяне, своей подруге. С Татьяной ее связывали не только годы совместной учебы и даже не концерты, которых они прослушали великое множество, пристроившись на ступеньках амфитеатра Большого зала консерватории, а еще и полная схожесть взглядов на жизнь. Кому, как не Татьяне, написать о том, что она скучает по Москве, по их студенческому бесшабашному быту, что здесь, в этом небольшом южном городке, она чувствует себя в стороне и от музыкальной жизни, и от жизни вообще.

«Ты мне, Татуша, не поверишь, но в первый вечер я самым настоящим образом разревелась. Хозяйка отвела мне лучшую комнату в доме, как здесь называют, «залу». Так вот, в этой самой зале со слониками на допотопном «Шредере», с вышитыми салфетками на музейном диване, с большим фикусом возле опять-таки музейного зеркала с мутными пятнами я вдруг почувствовала себя никому не нужной, совсем одинокой. Завалилась на высокую пуховую постель и распустила нюни. Хозяева смотрели до победы телевизор, потом проверяли засовы… Хозяйка и мне велела закрыть на ночь ставни, чтобы кто-нибудь сдуру камнем не шарахнул. Ходики так громко стучат, что я их остановила. На следующее утро она перевесила их в свою комнату. Галина Семеновна, или, как она просила называть себя, баба Галя, относится ко мне хорошо, но пока — как к гостье. Не хочу злословить, но жизнь они тут ведут престранную: все тащут и тащут в свой дом. Запасы создают такие, будто скоро конец света. Баба Галя хвалилась, что стирального порошка и мыла запасла впрок на целую пятилетку. А вдруг, говорит, подорожает. Представляешь? Правда, она войну пережила, одна с двумя детьми. Словом, как ты понимаешь, не нам осуждать…

С училищем пока тьма мороки: и педагогов не хватает, и ремонт еще не закончили в старом особняке, который нам отвел горсовет. К тому же подготовка у большинства студентов на редкость слабая — кое-кому даже приходится заново руки ставить. И так они, бедняги, зажаты, скованы за инструментом. В общем, все иначе, чем я себе представляла…»

Да, Оля все представляла иначе. Думала, преподавателю музыки придется заниматься лишь своими прямыми обязанностями. А пришлось и дважды ездить за настройщиком в областной центр, и отбивать натиск директора совхоза, возмечтавшего заполучить студентов-музыкантов на целый месяц для уборки винограда, и уговаривать кровельщиков, чтобы потише ругались, когда идут занятия. Словом, Бог знает чем пришлось заниматься и меньше всего — музыкой. Сейчас, правда, все постепенно входит в колею. На дворе стоит теплая, нарядная осень, с прохладными ночами и свежими туманными утренниками. В хозяйском саду обрезали и скрутили виноградную лозу, ждут заморозков, после которых, как говорят, «лоза лучше родит», а там зароют на зиму.

Оля сидела над недописанным письмом, но мысли ее уже были далеко. Почему-то нет до сих пор Валерки Антонова. Обычно по воскресеньям он приходит часам к двенадцати и торчит до самого вечера. Сперва Оля думала, что он приходит в гости к бабе Гале, с которой состоит в сложном, довольно запутанном родстве, но потом оказалось, что баба Галя тут ни при чем.

— Тебя не было — месяцами носу не казал, хоть и доводится мне… постой, постой… ну да, троюродным внучатым племянником по мужу, — дела все у него какие-то, — говорила баба Галя. — А сейчас и дела все по боку. Ох, смотри, девка. Правда, парень он неплохой…

Баба Галя замолкала и со значением поджимала губы.

Этого Оле можно не бояться. Иной раз ей кажется, будто от всех людей ее отгораживает прозрачная стенка. Ей все за ней видно, она понимает, что там происходит, а вот вмешаться в ту жизнь нет сил. После того, что было у них с Ильей…

— Ольга, обедать ступай, — зовет из соседней комнаты баба Галя.

Теперь она накрывает на стол не в саду под грушей, как в сентябре, а в проходной комнате, где от печки такой адский жар, что даже любитель теплых закутков черный кот Ибрагим предпочитает растянуться на полу под дверью.

Петр Дмитриевич, как всегда, поспешно вскакивает со своего места, чтоб выдвинуть для Оли стул, и тут же садится, покосившись на мать. Баба Галя еще в самом начале устроила ему разнос за то, что пробовал ухаживать за Олей.

— Она тебе в дочки годится, старый черт, а ты усы свои жидкие облизываешь. Смотри у меня, козел блудливый.

С тех пор в присутствии матери Петр Дмитриевич старается как можно меньше уделять Оле внимания. У сына с матерью странные отношения — Петру под пятьдесят, преподает в школе физику, а мать слушается без оглядки. По складу характера он полная ей противоположность. «Размазня» — презрительно окрестила его баба Галя. Зато младший сын, Александр, которого Оля видела всего раз, тот даже и внешне вылитая мамочка. Но не сложились у бабы Гали отношения с невесткой, и к сыну она, по собственному выражению, «похолодала душой».

Они молча едят густой борщ, заправленный старым салом, — за столом здесь разговаривать не принято, — пшенную кашу с «магазинным» молоком. К концу обеда на пороге появляется Валерка со своим дежурным «привет семье», веселый, попахивающий пылью и бензином. Баба Галя обедать его не приглашает — у них это не принято, но домашнего консервированного компота все-таки наливает.

— Ну как, баба Галя, спичек напасла? — с места в карьер спрашивает Валерка. — Слыхал, дорожать будут.

— Да что ты! — всплескивает руками баба Галя.

— Коробок целый гривенник стоить будет. Давай-давай — запасай. Их и так уже дают по пять штук в руки.

Валерка садится за стол и, оттопырив мизинец с черной мазутной каемкой, пьет маленькими глотками густой вишневый компот, озорно поглядывая на Олю.

Оля видит презрение в глазах Петра Дмитриевича. Да, он презирает Валерку всей душой за то, что тот постоянно разыгрывает мать, которая все принимает за чистую монету, и недолюбливает за то, что Оля, как он считает, уделяет ему слишком много внимания, а главное, за то, что Валерке дано быть душой общества.

— Ну ладно, Петро, чем зуб на меня точить, лучше бы с учеников своих стружку снимал, — самым серьезным тоном заводит Валерка. — Полчаса назад твой вечерник Митька Кусков за рупь налил мне целую канистру из казенного бака. Слыхал, он у тебя в отличниках ходит…

Петр Дмитриевич краснеет, и Оля чувствует, что ему неловко перед ней за своего вечерника, а больше — за свою беспомощность дать отпор «племянничку». Петр Дмитриевич с озабоченным видом ест вишни, звякая ложкой о стакан и выплевывая косточки прямо на синюю в белый горошек клеенку.

А Валерку несет дальше. Подмигнув Оле, он притворно внимательно глядит на Петра, потом, наклонившись в его сторону и понизив голос до таинственного шепота, говорит:

— Иду я, значит, сегодня по базару и вижу — впереди фигура знакомая маячит. Подхожу ближе — Алевтина. Повисла у военного на руке, знакомый или нет — не успел разобрать: скрылись оба в толпе, только полковничьи звезды перед глазами блеснули.

Валерка явно перегнул, и Оля от неловкости заерзала на стуле. Алевтина — бывшая жена Петра, с которой он до сих пор не оформил развода, потому что еще питает к ней нежные чувства.

— Чего я ему, старому дураку, и талдычу, — с готовностью подхватывает баба Галя. — Нагуляет на стороне, а ты по гроб алименты платить будешь.

Петр Дмитриевич наскоро вытирает рот посудным полотенцем и, вскочив из-за стола, идет к большому сундуку в углу за печкой, где баба Галя держит запасы муки и круп.

— Ибрагим, Ибрагим, айда на лавке посидим, — зовет он, и кот, прыгнув на колени хозяину, кладет ему передние лапы на плечи и с ласковым мур-муром заглядывает в глаза. Петр гладит потрескивающую электрическими разрядами кошачью спину, улыбается виновато и беспомощно.

Баба Галя направляется к печке и сердито гремит тяжелыми чугунными конфорками. Валерка глядит на Олю, наслаждаясь триумфом.

В такие минуты Оля презирает Валерку всей душой, но, прежде чем ее презрение облекается в подходящие слова, он достает из-за пазухи толстую книжку и великодушным жестом кладет ее на стол.

— Держи, Петро, свою желанную и долгожданную «Королеву Марго». Дарю. На добрую память и с наилучшими пожеланиями от господина Дюма-старшего. А мы с вами, Ольга Александровна, едем на природу. Как говорят у их в Филадельфии — на уик-энд. Заметано?

Оля не возражает. Она уже успела полюбить эти, как ей казалось, ни к чему не обязывающие лихие поездки по степным просторам, вдоль все более обнажающихся в предчувствии зимних холодов лесопосадок, между распаханными, точно вывернутыми наизнанку полями. Там и дышится, и думается легко.

Валерка с шиком выжимает газ, и его новенький рубинового цвета «жигуль» срывается с места, точно сытый конь. Они вихрем проносятся по утопающим в багрянце садов окраинным улицам, мимо поросших величественными зарослями бурьяна развалин храма.

В степи пронзительно тихо и грустно оттого, что далекое безоблачное небо возвращает в памяти другое лето.

— Что, барышня, нос повесила? Воспоминанья гложут?

Валерка поворачивает к Оле смуглое лицо и пытливо смотрит на нее рыже-карими чуть раскосыми глазами. Машина замирает посреди ухабистой дороги, неровно прочертившей степь до самого горизонта.

Внезапно Валерка извлекает из-под сиденья банку с апельсиновым соком, бутылку «Столичной». И два хрустальных стакана, аккуратно завернутых в белоснежное полотенце.

— Как в лучших домах Лондона и Жмеринки, — провозглашает он, ловко смешивая в стаканах сок и водку. — Коктейль «Прекрасная незнакомка», а по-простому — «Недотрога». За то, чтоб это было не во сне. Давай до дна.

Оля видит, как дрожат тонкие длинные пальцы Валерки, крепко обхватившие стакан.

«Сейчас начнет объясняться в любви, — думает она. — Допьет и…»

— Если я скажу, что люблю тебя давно и страстно, — это прозвучит слишком красиво и до пошлости банально. Ненавижу и то, и другое. А посему говорить об этом не стану, и целовать тебя тоже, раз ты этого не хочешь. По глазам вижу, что не хочешь. Угадал? — Валерка едва заметно ей подмигивает. — Зато когда нас свяжут навеки узы законного брака…

— Будем надеяться, это случится не так уж скоро…

— А я и не говорю, что это должно произойти прямо сейчас, — почти грубо обрывает ее Валерка. — Хотя у меня и в храме господнем, и в загсе имеются свои человечки. Им шумни только — по первому разряду все устроят. Я, так сказать, довожу до твоего сведения свою программу-максимум.

Голос Валерки звенит и рвется на высокой ноте, и Оля понимает, с каким трудом дается ему эта игра в самоуверенность.

— Здесь ты, разумеется, жить не захочешь, да я и не позволю тебе гнить в этой захудалой дыре, — продолжает Валерка. — Мы с тобой уедем в Москву или Нью-Йорк.

— Ты серьезно?

Валерка щурит свои широко поставленные глаза.

— Я, между прочим, богаче, чем здесь думают. Только я не собираюсь на этом богатстве сидеть, ибо не в нем усматриваю, выражаясь интеллигентно и цивильно, цель нашей бренной жизни. Хотя, признаться, и в нем тоже. Усекла? Я — человек современный. Ну, давай для бодрости еще тяпнем этой заморской гадости.

Валерка жадно осушает свой стакан. Оля видит тонкую струйку, сбегающую по пухлому, с ямочкой, подбородку, и ей становится жаль Валерку, себя и всех остальных людей, не защищенных от любви.

— Если по-честному, то я… я берегу тебя. Ты какая-то неземная, что ли… Ну хватит. Мотаем отсюда.

Валерка рвет с места и бешено гонит машину по пыльному проселку, ожесточенно швыряющему с ухаба на ухаб рубиновую скорлупку.

— Чтой-то вы сегодня рано, — встречает их баба Галя, прервав беседу с соседкой на лавочке возле парадного входа. — Небось зябко уже в степи.

— Угадала, баба Галя, — хохотнул Валерка. — А в машине, сама понимаешь, тесно. Вот сменю ее скоро на «волгу», тогда и зимой, гм, можно будет прокатиться.

Он резво вбегает на крыльцо и распахивает перед Олей тяжелую дубовую дверь.

Их с ходу обволакивает спертый жар прихожей, куда выходит выложенная сине-желтыми изразцами стенка печи. Оля прислоняется лбом к их неровной поверхности, и на нее вдруг наваливается тоска. Одна, совсем одна… Среди чужих и чуждых ей по своим представлениям о жизни людей. Впереди длинный вечер с унылым ужином под блекло-оранжевым абажуром, душная бессонная ночь…

— Ну что, барышня, в задумчивость впала? Никак от радости, что такой жених на горизонте замаячил? Да ты всплакни, не стесняйся — редко кому из вас такое счастье приваливает.

Оля благодарно улыбается Валерке, хотя он и не видит в темноте ее лица.

— Ладно, к чертям сантименты! Вернемся к нашей трезвой прозаичной жизни, — балагурит Валерка. — За заморские коктейли принято платить натурой. А как же иначе? Это тебе не наша расейская бормотуха. Придется тебе, дорогая барышня, весь вечер играть мне своего Шопена.

…Старенький «Шредер» дрожит и стонет под натиском фантазии. Слоники на его заставленной кружевами поверхности вздрагивают и кренятся. Валерка бесцеремонно сгребает их в кучу и швыряет на кровать. Он стоит сзади Оли, ей кажется, он вот-вот схватит ее за руки и прервет этот поток срывающихся от невыносимого напряжения звуков. Ей самой этого хочется. Но пальцы несутся и несутся дальше, уже неподвластные ее мыслям и желаниям.

Потом они долго молчат. Баба Галя просовывает в неплотно прикрытую дверь закутанную в пуховый платок круглую, как большой кочан капусты, голову и сокрушенно качает ею, увидев раскиданных по кровати слоников.

— Приличные люди не слонов, а марки собирают. Или на худой конец — бутылки из-под виски. Ты же, баба Галя, все в позапрошлом веке пребываешь, — басит Валерка в своей обычной шутовской манере.

* * *

Дождь лил уже третий день, и мерклый уличный свет, проникая в высокие окна класса, наполнял его сумраком, с которым не под силу было совладать мерцавшей на недосягаемых высотах старинного потолка белой трубке псевдодневного света.

Оля слушала ля-мажорную сонату Моцарта, смотрела на одухотворенный профиль своего лучшего студента Миши Лукьянова и думала о том, что, если завтра кровельщики не выйдут на работу, потолок наверняка почернеет. Еще до начала занятий она пыталась поговорить на эту тему с директрисой, но та лишь рукой махнула и, нарочито громко стуча каблуками, скрылась за дверью своего класса.

«Неужели ей на все наплевать? — думала Оля, вслушиваясь в светлые пассажи сонаты. — От сырости пропадут инструменты и вообще пойдут насмарку все наши мучения с ремонтом».

— Ну, Миша, вы просто молодчина! — дослушав заключительный аккорд, похвалила Оля. — Если доработать отдельные пассажи, можно и на международный конкурс.

— Вы шутите. Для этого нужно родиться… избранным. А я самый обыкновенный.

Миша покраснел и отвернулся к стене.

«Этому парню явно не хватает уверенности в своем таланте, — думала Оля. — Да и откуда ей взяться? Отец — горький пьяница, мать совсем недавно закатила скандал в преподавательской, требуя, чтобы ей не портили сына. «Нехай на завод идет. Ишь барин какой выискался — трынь-брынью занялся!» — кричала она, размахивая руками под носом у директрисы. В Центральной музыкальной школе таланты лелеют, детей с первых шагов готовят к международным конкурсам. Сколько же в провинции остается нераскрытыми по-настоящему ярких дарований! Поярче тех, кого столичные тщеславные родители с трех лет усаживают за инструмент».

— Вы напомнили мне одного французского пианиста. Он покорил всех на конкурсе имени Чайковского как раз исполнением этой сонаты Моцарта. Кстати, он тоже вырос в небольшом городке. Он верил в свой талант, а потому добился многого. Вы даже внешне чем-то на него похожи.

— Я тоже… Для меня музыка…

Миша запнулся и окончательно смешался.

— Давайте заниматься с вами каждый день? — неожиданно предложила Оля.

— Но… у меня нет денег платить вам за уроки.

Оля встала со стула и поспешно отошла к окну, чтобы Миша не дай Бог не заметил вдруг навернувшихся на глаза слез.

— Жду вас завтра в три пятнадцать. И я непременно договорюсь с Инессой Алексеевной, чтобы вам разрешили упражняться в училище.

Она задержалась у окна, давая возможность Мише уйти. Слышала, как он аккуратно складывает ноты в скрипучую сумку из грубой клеенки.

«Илья тоже вырос в глухой провинции, — думала она. — Наверное, сперва так же робел в присутствии педагога, а потом уверовал в свои силы и достиг невероятных высот. Почему-то меня всегда раздражала как раз эта его уверенность в собственной исключительности. Но, наверное, без нее невозможен настоящий взлет…»

Директриса подняла на Олю глаза и казенно улыбнулась.

— Садитесь, пожалуйста. Вы, я полагаю, по поводу кровельщиков? Говорила, говорила с начальником РСУ. Обещал новых прислать. Вас это устраивает?

— Когда он их пришлет? Не сегодня-завтра протечет потолок.

— Собственно говоря, что вы обо всем этом так печетесь? Вам никаких нервов не хватит.

— Могут погибнуть инструменты.

— Если это случится, мы подадим в суд на РСУ, и они возместят нам все убытки. — Инесса Алексеевна широко улыбнулась. — Я двадцать лет отбарабанила директором музшколы, так что все наши законы знаю назубок. Со строителями иначе как через суд каши не сваришь.

— Инесса Алексеевна, может, нам частников нанять?

— И заплатить им из собственного кармана? — Директриса щелкнула замком сумки и вынула из нее пудреницу. — У вас ко мне еще какое-то дело?

— Да. Я прошу разрешить Михаилу Лукьянову упражняться на рояле в стенах училища.

Инесса Алексеевна возвела глаза к потолку и с грохотом отодвинула свой стул.

— Господи, опять этот Лукьянов! Меня уже тошнит от него и его семейки. Вы с ним носитесь, как с бриллиантовым перстнем. Рихтера, что ли, надеетесь вырастить?

— А почему бы и нет? — Оля почувствовала, как ее щеки вспыхнули алыми пятнами. — Он очень одарен. Очень. Нет, я бы даже сказала, он талантлив. А наш долг состоит прежде всего в том, чтобы лелеять таланты.

— Нет, нет и нет! — запротестовала Инесса Алексеевна. — На государственных роялях имеют право упражняться лишь наши педагоги. Если мы допустим к ним студентов, к концу учебного года они превратятся в кучу мусора. Наш долг прежде всего состоит в том, чтобы сберечь государственное имущество.

— Но ведь Лукьянов — явление уникальное, — попыталась возразить Оля. — И потом, он так бережно, я бы даже сказала, с благоговением относится к инструменту.

— А вам известно, моя дорогая, из какой он семьи? — Инесса Алексеевна подошла к Оле вплотную и нависла над ней массивной, обтянутой пуховым свитером грудью. — Его отец дважды привлекался к уголовной ответственности за хулиганство, мать…

— Плевать я хотела на все ваши трезвые доводы! — услышала Оля свой звенящий от возмущения голос. — У вас нет никакого права запретить Лукьянову заниматься на рояле в стенах училища. Иначе я… Иначе я найду к кому обратиться!..

Оля видела перед собой стеклянно-синие глаза Инессы Алексеевны. Этих слов директриса ни за что ей не простит. Черт с ней! Не станет она поджимать перед начальством хвост. Ну а нервы у нее в последнее время действительно на пределе.

Неожиданно Инесса Алексеевна пресно улыбнулась, похлопала Олю по плечу.

— Помню, я в молодости тоже горячей была. Еще какой горячей! Весь пыл по пустякам и растратила. Очень жаль, что вы мои ошибки повторяете. Хорошо, насчет Лукьянова я подумаю. Он, пожалуй, на самом деле способный студент.

Оля вышла в беззвездный мрак осенней ночи и, раскрыв зонт, побрела в сторону дома. Валерка нагнал ее возле центрального универмага, распахнул дверцу машины. Она благодарно плюхнулась на мягкое сиденье.

— Извини, к подъезду не подал — не хотел твоей Инессе вконец настроение портить. Понимаешь, ее, бедняжку, намедни старый хахаль спустил с горки без тормозов, так что ей край как нужно своей скрипучей тачкой на кого-нибудь наехать.

— А тут я на дороге очутилась. Так, что ли?

Валерка присвистнул.

— Да плюй ты на них всех. Сама видишь — кукольный театр. Посмеялся, похлопал в ладоши — и забыл. Играй себе Шопена и береги нервы.

— Что это вы все о моих нервах так печетесь? — вдруг взорвалась Оля.

— Спокойно, спокойно, крошка. Бурные эмоции нужно проявлять… сама знаешь где. Ну, может, еще иногда за роялем. А в жизни…

— В жизни нужно на все плевать.

— Умница. Усекла наконец.

— Ну и плюйте себе на здоровье. Сидите в своем стоячем болоте и плюйте на все вокруг. И берегите ваши драгоценные нервы.

Оля нащупала в темноте ручку, и когда Валерка затормозил возле светофора, выскочила из машины и нырнула в темный переулок. Она слышала отчаянные Валеркины вопли-сигналы, потом они смолкли. Остался лишь равнодушный шелест дождя и звук ее шагов.

Баба Галя собирала на стол. Увидев мокрую растрепанную Олю, всплеснула руками.

— Фулюганы пристали? Этой падлы у нас хоть отбавляй. А где Валерку черти носят?

— Он меня подвез, — тихо сказала Оля, стаскивая мокрый плащ.

— Так, значит, это он разбойник руки распустил? — Баба Галя зорко вглядывалась в Олино лицо. — Ты это правильно: не позволяй ему раньше срока баловство. Он тут не одну девку по кустам водил, а после замуж не взял.

— А я и не собираюсь за него замуж, — устало бросила Оля по пути в свою комнату.

Баба Галя неотступно шла за ней.

— Как это — не собираешься? Зачем же тогда время проводишь? Да он жених хоть куда — ему от бабки пуд царского золота достался. Она казначейшей у монашек была, вот и натягала монастырского добра будь здоров.

— Ну и что?

— Как это — что? Ты об свою пианину все пальцы побила ради заработков. Они у тебя страшные и пухлые, как у доярок на ферме. За ним как за каменной стеной жить будешь. Он тебе за холодную воду взяться не позволит, верно говорю!

Оле вдруг все на свете стало безразлично. Пускай поговорят, посудачат. Люди любят чужие судьбы устраивать. Перед Олей было спокойное румяное лицо бабы Гали — каким покоем веет от этой крепкой здоровой старухи. Вот и ей бы, Ольге, так же деловито, без суеты, вести домашнее хозяйство, сажать по весне картошку, солить на зиму огурцы… Может, на самом деле в такой жизни больше смысла, чем в этой каждодневной нервотрепке?..

Оля вдруг уронила голову в пахнущий домашним теплом ситцевый передник бабы Гали.

— Устала я. Знали бы вы, как я устала…

Она поведала о своем разговоре с Инессой Алексеевной, о Мише Лукьянове, об опасениях насчет крыши. И о том, как ей одиноко, трудно, тоскливо. Баба Галя сидела рядом с Олей на высокой кровати и кивала головой, с интересом внимая каждому ее слову.

— Мишка твой пускай к нам приходит заниматься. Небось не разобьет пианину, — только и сказала она.

…Чай пили с медом и теплыми пышками, которые баба Галя то и дело подкладывала Оле. Петр Дмитриевич, желая ее развеселить, рассказывал детские анекдоты. А потом явился Валерка с большим букетом мокрых пушистых астр и прямо с порога швырнул Оле на колени.

— Фу, скаженный, разве ж так дарят букеты? — беззлобно проворчала баба Галя. — Небось всю клумбу у своей бабки Поли оборвал. Садись, что ли, чай пить.

— За чай спасибо, только я с непрощенным грехом за стол не сяду. — Валерка бухнулся на колени, картинно закатил глаза. — Милостиво прошу простить меня, сударыня Ольга Александровна. Истомился весь от тоски по вашему ласковому словечку. Ну, скажите же…

«Паяц, — думала Оля. — Настоящий паяц. Ими обычно становятся люди с чересчур ранимыми сердцами. Может, и мне попробовать ему подыграть?..»

Она встала, прижала к груди мокрый букет и сделала чопорный реверанс.

— Прощен, прощен, прощен!

Валерка подхватил на руки спавшего на сундуке Ибрагима и закружился в вальсе, топча мокрыми ботинками чистые крашеные половицы.

— Ну, хватит дураковать на ночь глядючи, — проворчала баба Галя. — Хочешь чаю — садись к столу, а нет — вытряхивайся за дверь и людям покой дай.

— Не будет, не будет вам покоя! Я расплескаю ваше стоячее болото.

Валерка лукаво подмигнул Оле.

— Ты лучше чаем на клеенку не плескай, — подал голос до сих пор молчавший Петр.

— А ты, Петро, не вякай. Дыши себе носом и поливай по утрам фикус. А еще за Алевтиной приглядывай, не то… — Валерка с опаской покосился на Олю. — Все, все, умолкаю в страхе перед новыми катаклизмами.

В ту ночь Оле долго не спалось. Вертелась на мягкой жаркой перине и мучилась чувством вины перед Валеркой. Кругом она виновата перед ним, кругом. И в том, что не любит его и, вероятно, никогда не полюбит. И в том, что думает прежде всего о себе. Всегда думала, потому и Илью потеряла. Валерка предан ей всей душой, Валерка готов горы ради нее свернуть, Валерка… Словом, не нужен ей Валерка. Кроме Ильи, не нужен ей никто. Глупая, несовременная, белая ворона… Теперь живи воспоминаниями о прошлом. О том, что не сбылось. А все остальное, как выражается Валерка, кукольный театр. Но можно ли прожить одними воспоминаниями?

* * *

Войдя утром в класс, Оля прежде всего подняла глаза на потолок. Ей показалось, что лепные украшения угрожающе набрякли, сдерживая воду. Кровельщиков нет и в помине. «Какой дурак в такую дождину за одну зарплату на крышу полезет? — сказала за завтраком баба Галя. — Это же не у себя над головой каплет».

Дождь упрямо сеет прозрачное просо. И Оля кутается в шаль, с надеждой вглядываясь в обложенное тучами небо, напрасно отыскивая в нем хоть маленький просвет.

Миша Лукьянов все шпарит наизусть. Талантлив, черт, и, что очень важно, работать умеет. Оля кладет ладонь на обшлаг его обтрепанной курточки.

— Когда же вы успели все это выучить? И где?

Миша нехотя возвращается к реальности.

— Вчера занимался в красном уголке механического техникума, сегодня с утра — здесь… Если вы не очень устали, сыграю вам сонату Листа.

Миша начинает играть величественное, нисходящее в таинственные глубины жизни вступление, возвещающее о жестокой борьбе темных и светлых сил.

Подняв глаза к потолку, Оля замечает большое серое пятно над роялем — с него вот-вот готова сорваться тяжелая мутная капля.

— Миша, потолок! — кричит она, хватает со стула свой плащ и набрасывает его на крышку рояля. — Я… я побежала за людьми. Вот еще шаль…

Во всем особняке ни души. Лишь в комнате под лестницей, где сидит сторож, горит свет.

— Дядя Федя, потолок в пятом классе потек! — кричит Оля, распахнув дверь. — Вы — туда, я — в горсовет.

Уже с улицы слышит шаги старика, сотрясающие деревянную лестницу.

У входа в горсовет ей преграждает путь милиционер, но она его отталкивает и бежит по длинному коридору, оставляя на плюшевой дорожке мокрые грязные следы.

…Голова кружится так, как в детстве на карусели. То ли от подогретого вина, которого она по настоянию бабы Гали выпила целую кружку, то ли от пережитых тревог. Но теперь они позади. Баба Галя одобрительно качает головой. «До самого главного начальства дошла. Ну и ушлая ты девка». Петр нет-нет да поднимет голову от контрольных работ, которые проверяет за обеденным столом, и улыбнется Оле весело и доброжелательно. Или все это чудится…

* * *

«Дорогая Татуша!

Я уже описывала тебе свои злоключения с крышей и со зловредной Инессой, как прозвали ее с легкой руки Валерки. Так вот, крыша в полном порядке, даже на чердаке сменили подгнивший настил, а вот Инесса… С того самого дня она зачислила меня в свои личные враги. Здоровается лишь в присутствии посторонних, обычно же шествует мимо, гордо неся свой бюст. Честно говоря, меня это мало заботит, тем более что дела в училище идут, тьфу-тьфу, неплохо.

Все мои студенты делают заметные успехи, что было отмечено на позавчерашнем классном вечере. Я уже не говорю о Мише Лукьянове — тот шагает семимильными шагами. Благодаря Мише я тоже стала поигрывать, даже подумываю выступить с сольным концертом (пока это, правда, в неопределенном будущем). Все-таки не правы те, кто считает неблагодарной педагогическую работу. От иных студентов такой запас энергии получаешь, что можешь горы свернуть. С Мишей мы проводим много времени. Он обычно провожает меня домой, требуя все новых и новых рассказов о концертах, консерваторской жизни, системе преподавания Генриха Нейгауза. Вообще я всерьез начинаю подумывать о том, что Мише нужно ехать учиться в Москву.

Знаешь, у нас большая радость: позавчера привезли две новенькие «Эстонии». У одной просто божественный звук, как у «Стейнвея». Теперь будем устраивать в нашем зале музыкальные лектории силами студентов. Пускай послушают люди хорошую музыку, — может, западет что-нибудь в душу…»

Оля задумалась. Написать или не написать Татьяне про Валерку? Собственно говоря, что о нем писать? Постепенно он начал от нее отдаляться. От их нечастых встреч у Оли оставался привкус грусти. Валерка не балагурил, как прежде, больше молчал, пряча глаза. Оля заметила в его курчавых волосах проблески серебра. Может, они появились давно, просто она не обращала внимания. А может…

Вчера он неожиданно ввалился в класс, отечески погладил по голове Мишу и, приложив к губам палец, уселся в угол за роялем. Оля видела его загадочно ухмыляющуюся физиономию, и это мешало ей сосредоточиться. Неожиданно Миша сбился и долго не мог начать с того же места.

— Отдохни, Миша, — сказала Оля. — Продолжим через полчаса.

Миша встал и, как-то странно глянув на Олю, быстро вышел.

— А вы, гляжу, уже на «ты», — поднимаясь со стула, отметил Валерка. — Вовсю у вас идут занятия.

Оля не заметила подвоха и пустилась объяснять Валерке, что между ними наконец установился необходимый контакт, что они понимают друг друга с полуслова, а иной раз и без слов, что, перейдя на «ты», Миша стал меньше робеть в ее присутствии, а значит, исчезла скованность за инструментом.

— Я бы сказал, он стал даже слишком раскован. И не только за инструментом. Видел, как он… лапал тебя на бульваре. Вот уж не знал, что ты уже в таком возрасте, когда на молодятинку тянет.

Ну что на это сказать? Объяснить, что тогда, на бульваре, она рассказывала Мише об одном из концертов Ильи в Зале Чайковского, как вдруг у нее потемнело в глазах. Она покачнулась. Тогда-то Миша и обнял ее за плечи — крепко, властно — и ту же, испугавшись своего порыва, виновато опустил руки. А она уже совладала с собой. Снова мерцал и скрипел под их шагами подсиненный декабрьскими сумерками снег, поблескивали сквозь голые ветки деревьев ранние зимние звезды. И странное дело, Оля вдруг почувствовала, что они сияют и для нее. Что и ее ждут радости, если она, смирив гордыню, первая сделает шаг к примирению. Только не надо, не надо с этим тянуть…

— Тогда на бульваре… Да, тогда на бульваре я поняла, что, как ты и говоришь, все на самом деле кукольный театр. Если нет рядом того, кого любишь.

Она подняла глаза, вновь увидела серебряные нити в Валеркиных волосах и обратила внимание, что его скуластое лицо осунулось, возле губ легли горестные складки.

Он надел шапку и вышел из класса.

* * *

Оля не ошиблась — Инесса Алексеевна на самом деле затаила против нее злобу и выплеснула ее на экзамене по специальности. В присутствии приехавшего из областного центра представителя управления культуры она заявила, что Славянова не придерживается рамок учебной программы, где черным по белому написано, какие произведения должны играть учащиеся музучилищ на каждом курсе. К примеру, Лукьянов, этот бесспорно одаренный юноша, играет слишком мало произведений классиков и советских авторов, в его репертуаре преобладают произведения романтиков. Но это не его вина, а, мягко выражаясь, прихоть педагога, с которого мы и обязаны требовать со всей строгостью. Что Славянова уделяет слишком много времени этому Лукьянову, разумеется, в ущерб другим студентам.

Василий Андреевич Акулов, старейший педагог, возразил ей, сказал, что Олины студенты сделали за семестр поразительные успехи, в чем он прежде всего видит заслугу молодого педагога, и дай Бог, чтобы Славянова закрепилась в училище, а не улетела, подобно другим залетным птичкам, в края с более здоровым нравственным климатом. Тут Акулов выразительно глянул на Инессу Алексеевну.

В итоге Мише поставили пятерку.

— Я бы даже украсил ее плюсом, — сказал все тот же Акулов. — Но его мы зачтем педагогу Лукьянова — Ольге Александровне Славяновой. Думаю, возражать не станет никто.

Все дружно кивнули головами, лишь директриса притворилась погруженной в изучение ведомости. Когда экзамен закончился, Василий Андреевич задержал Олю в актовом зале и, склонив седую голову, поцеловал ей руку в присутствии всего педсовета.

— Я вас прошу, Ольга Александровна, не забывать старика. Мне бы очень хотелось послушать вас, вместе помузицировать, потолковать за чашкой чая о жизни…

— У него дома жрать нечего, зато книжек до самого потолка, — сказала за ужином баба Галя, выслушав Олин рассказ об экзамене. — Две рояли, и картин, картин… И все старинные, божественные. Он их музею завещал после смерти, а сам на одну зарплату живет. И добро бы здоровый был. — Баба Галя махнула рукой. — Я бы на его месте ездила, как барыня, по курортам. И пускай бы уж детям своим оставил…

— А у Акулова есть дети? — спросила Оля.

— Сын в Америке живет, в каждом письме отца к себе зовет. А он…

— Он говорит, что родился в России и умереть хочет здесь же, — вмешался в разговор Петр Дмитриевич.

— Он всю заграницу объездил, — продолжала баба Галя. — И жил там, сказывают, как царь. Покойница жена ему много добра оставила. Она сама нерусская была. Как она померла, он домой сбежал. И сколько же ему тут крови попортили!..

Баба Галя повернулась к духовке, вынула оранжевые, с поджаренными прожилками ломти печеной тыквы, разложила прямо на клеенке.

— Андреич говорит, там у них такой еды нету — понастругают всего и размажут по тарелкам, а после в них вилками тыкают. «А я, — говорит, — крестьянский сын, на бахче вырос, и солнце надо мной русское было, и небо. И арбузы привык кушать от души, а не с вилочки. Вот и не выдержал там».

— Вас, мать, послушаешь, так выходит, Акулов из-за одних арбузов в Россию вернулся, — усмехнулся Петр Дмитриевич.

— Ни черта ты не понял, — констатировала баба Галя. — Ладно, хватит попусту языком молоть. Берите, пока не простыл, кабак, да со стола уберу. А то скоро четвертая серия про того француза, что книжки любовные писал. Ну и любили же его бабы…

После ужина Оля села заниматься. Едва она коснулась клавиш, как в дверь заглянул Петр Дмитриевич. Последнее время он частенько заходил к ней, когда она садилась за инструмент, и, пристроившись на краешке табуретки в углу, следил как завороженный за ее руками, изредка приговаривал: «Вот это да!» Сегодня он отчаянно скрипел табуреткой, и Оля поняла, что ему не терпится что-то сказать.

— Здорово у тебя выходит! — заговорил Петр, когда она опустила руки и повернула к нему голову. — И чего тебя по телевизору не показывают? Вчера там один старик лысый головой качал, а сам тише тебя играл. У тебя пальцы так и мелькают, а он один раз ударит — и глаза к потолку. Умора.

Оля улыбнулась наивности Петра Дмитриевича. А тот, ободренный ее улыбкой, продолжал:

— Акулов тоже красиво играет. Он когда сюда приехал, все концерты давал. Бесплатные. Своих учеников заставлял выступать. Это еще когда директором музшколы был. Они по колхозам ездили, на заводы. Пока на него анонимку не настрочили. Ну, дескать, этому врагу нельзя с молодежью работать, не то он их всякой антисоветчине научит. А тут еще его амурные дела…

«Конечно же, такой человек, как Акулов, не может прожить без любви, — подумала Оля. — Он наверняка натура увлекающаяся, страстная, ищущая. Как Илья… Последнее время я что-то уж слишком часто думаю об Илье…»

— Он свою ученицу приютил. У нее отец спился, мать от туберкулеза умерла. Сперва как дочку растил, после… Словом, всякое тут болтали. От скуки. А еще больше от злости. Елена тоже от туберкулеза сгорела.

— А разве это преступление, если он на самом деле полюбил ту девушку? — спросила Оля. — Никто не смеет осуждать человека за любовь.

Петр Дмитриевич долго изучал рисунок на половике у порога.

— Она ему в дочки годилась. Даже во внучки, — сказал он, не отрывая глаз от пола.

— Ну и что? Гёте на склоне лет влюбился без памяти в семнадцатилетнюю. Тютчев полюбил подругу дочери… Счастлив тот, чье сердце и в старости не умерло для любви.

— Ты так думаешь?

Он как-то странно посмотрел на Олю.

— А вы думаете, любить могут только молодые? Они, как правило, не умеют любить. Потому что… потому что в молодости не умеют прощать.

— Н-да, н-да, — приговаривал Петр, уставившись в одну точку прямо перед собой. — Прощать, говоришь? — Его глаза забегали, на лице появилась глуповатая ухмылочка. — Интересно, Ибрагим простил меня за то, что я его вчера нафталином натер? Блохи так и сигали во все стороны. Ибрагим, Ибраги-им! — громко позвал он и встал с табуретки. — А я, между прочим, знаю, кто ту анонимку накатал…

Петр встал и вышел из комнаты.

Оля была слишком поглощена своими мыслями, чтобы обратить внимание на странное поведение Петра. К тому же за полгода она успела к нему привыкнуть. «Ему, как и мне, не повезло в любви», — решила она. Сейчас Оля думала о том, что нужно обязательно написать Илье письмо. Немедленно. Сию минуту. Только вот как, как втолковать ему, что им обоим нужно забыть прошлое, начать все сначала?

Слова фальшивы, как звуки расстроенного рояля. К тому же Илья все время повторяет, что не верит словам. Может, позвонить по телефону, сказать: «Я тебя люблю» — и положить трубку? А потом ждать, ждать его каждую минуту, вздрагивать от стука в дверь, прислушиваться к шагам в коридоре. Однако сможет ли он бросить все и приехать к ней? Да и захочет ли? А ждать без толку — непереносимо…

Оля в смятении ходила из угла в угол, бессмысленно поглядывая на свое отражение в мутном зеркале.

В печной трубе выл злой январский ветер, гремел на крыше оторвавшимся листом железа, заставляя человека проникнуться признательностью к уютному домашнему теплу и покою.

«Я тоже хотела когда-то покоя, — думала Оля. — Мне казалось: еще чуть-чуть, и я не выдержу этого накала, напряжения чувств. Недаром ведь Татьяна говорит, что я обладаю незавидным талантом, даже гением, делать трагедию из каждого пустяка. И вообще двадцатый век не для оперных страстей. Валерка их хоть под шутовской колпак прячет. Я же всегда рублю с плеча и на полном серьезе…»

* * *

Вечером, накануне старого Нового года, неожиданно заявился Валерка в парадном костюме и при галстуке. Вытащил из-за пазухи букет белых гвоздик и галантно склонил перед Олей голову.

— Явился — не запылился, — комментировала от печки его приход баба Галя. — Ну, и с чем пожаловал? — по-родственному прямо осведомилась она.

— Хочу увезти вашу девицу из ее кельи в мой богатый замок. Да не насовсем, баба Галя, не пугайся. На встречу Нового года. Покорнейше просим вашу милость не побрезговать скромным угощением в еще более скромном избранном кругу.

Оля в нерешительности переводила взгляд с Валерки на бабу Галю. Как ей быть? Не хочется сидеть целую ночь в чужой компании, с другой стороны — от своих дум рехнуться можно. Завтра к тому же выходной.

— Ну и как, царевна: будешь непреклонна али благосклонна?

— Вот только облачусь в свои парчовые одеяния…

Она слышала из своей комнаты Валеркин голос, заливистый смех. «Небось опять бабу Галю разыгрывает. А я, кажется, соскучилась по его балагану… И давно не надевала свое концертное платье…»

— Вот это да! — восхищенно воскликнул Петр Дмитриевич, когда Оля появилась на пороге.

— Мослы-то, мослы так и торчат, — отметила баба Галя. — Тебе б жирку маленько нагулять — хоть куда была б девка!

Валерка даже не взглянул в ее сторону. Снял с вешалки шубу, накинул Оле на плечи.

— Ждите к утру, а то и вовсе не ждите! — крикнул он уже с улицы и, едва за ними закрылась дверь, подхватил Олю на руки и побежал к машине. — Простуда, царевна, с ног начинается. Не хватало тебе к больной душе еще и всякие воспаления подхватить. Так сказать, для полного комплекта. Эх, сила небесная, зачем же ты поразила земной любовью мою дурную седую голову!

Он опустил Олю на переднее сиденье, в мгновение ока очутился рядом с ней.

— Что, махнем на край света?

— Это в Нью-Йорк, что ли?

— Какая разница, хоть в Хотунок, лишь бы под ногами никто не путался. А все остальное — обыкновенные декорации.

«Мне тоже хотелось уехать с Ильей на край света, — думала Оля, уткнувшись подбородком в колючий воротник искусственной шубы. — От бойких, развязных поклонниц, от чересчур навязчивых друзей. Хотелось, чтоб он принадлежал мне. Мне слишком много хотелось…»

— Опять у меня под ногами призраки околачиваются. Смотри, Валерий Афанасьевич, как бы они не сперли у тебя нажитые кровавым потом драгоценности.

Они медленно ехали тихими, укутанными пушистым снегом улицами. Оле казалось, что Валерка намеренно выбрал самую дальнюю и глухую дорогу, чтобы подольше побыть с ней вдвоем на фоне сказочной снежной зимней ночи.

— Помнишь, как мы дули в степи коктейль? — спросил он, не отрывая взгляда от дороги.

— Помню. — Оля улыбнулась. — С тех пор мне больше никто не предлагал руку и сердце.

— Эх, смеешься, а для меня… — Валерка тряхнул головой. — Тогда я больше дурака валял, а потом влип, как «москвич» в самосвал. Что делать прикажете, а?

— Красиво сказано. Браво.

— Главное, что всем понятно. Особенно тем, кто в двадцатом веке проживает. Сто лет назад любить куда проще было. По крайней мере, о любви человеческим языком говорили, а не какой-то абракадаброй.

— Ты сегодня очень серьезный.

— И скучный. Ты это хотела сказать? Ничего, сейчас развлечемся. Прибыли, царевна. Выкидывайся из кареты.

В большой комнате, куда Валерка почти втолкнул Олю, на мгновение все примолкли. По-видимому, ее прихода ждали и теперь оценивали, что называется, по одежке.

— Перед тобой вся местная знать, от интеллигенции и до последней шпаны, — представил ей общество Валерка. — Прошу если не любить, то хотя бы не хулить.

По имени он представил Оле лишь молодую блондинку со старательно разложенными по плечам локонами и густо подведенными серебром веками.

— Светлана. Дочь, к тому же единственная, директора завода, на котором я, как тебе известно, служу в инженерах. Между прочим, тоже талантливая музыкантша. Специализируется по части современного вокала. Ладно, а теперь веселимся и делаем кто на что горазд. Маэстро, музыку!

Валерка нажал кнопку, и комната наполнилась ревом какого-то ВИА. Он изогнулся всем туловищем перед Светланой, приглашая ее на танец.

Оля отошла к елке, залюбовалась игрушками. Сколько лет у нее не было своей елки? Пять или больше? Наверное, с тех пор, как умерла бабушка. С тех пор в их доме по-казенному пахнет табаком и пылью, завяли цветы на подоконниках, потому что отец вечно сует в них окурки. Вместо старой дубовой мебели появилась легкая, устремленная ввысь фанерная стенка и отделанная хромом спальня. А ее старенький обшарпанный «Беккер» со словно тающими под пальцами клавишами заменили светло-коричневым (в тон стенке) «Ферстером» с неподатливой клавиатурой. Мать разувает всех гостей в передней, чтобы паласы не испачкали, потом они жуют соленые галеты и маленькие бутерброды, согнувшись над низким стеклянным столиком, а отец смешивает в миксере коктейли по рецептам из «Красивой жизни».

— Вижу, мадам скучает. — К Оле подошел высокий парень в очках с дымчатыми стеклами. — Представляюсь: Аркадий Евсеевич, для вас лично — Аркадий. Председатель местного общества книголюбов, а по-простому — директор книжного магазина. Интересуетесь этим делом?

— Да. Только в последнее время больше приходится читать ведомости и прочую скучную литературу.

— Читать в наш космический век — недоступная простому смертному роскошь. Главное, чтоб книжки у тебя в шкафу стояли, корешок к корешку, серия к серии. Так сказать, весь интеллект в комплекте и на виду. Мадам москвичка?

— Была в недавнем прошлом.

— А теперь угодили в нашу пакостную дыру. Надолго, осмелюсь поинтересоваться? Надеюсь, ненавсегда? Впрочем, можете не отвечать. Давайте лучше глотнем шампанского.

Аркадий подвел Олю к столу а-ля фуршет, возле которого уже расположились парами гости.

«Меня решили пригласить в последнюю минуту, — думала Оля. — С Валеркой выходит четыре пары. Я лишняя. Я кругом лишняя».

— А теперь предлагаю вальс, — услышала она звонкий Валеркин голос. — В честь тех, кто живет всеми помыслами и представлениями в прошлом веке. Маэстро, поехали.

Он схватил Олю за руку и потащил на середину комнаты. Они закружились под звуки вальса из «Метели» Свиридова.

— Если ты будешь такой красивой и… недоступной, брошу к черту всю эту шушеру, и мы с тобой сбежим…

— К бабе Гале на рисовую кашу.

— Талантливая ученица провинциального балаганщика. Поздравляю.

Валерка оттолкнул Олю от себя и выскочил на кухню.

Толстячок Толя, который пригласил ее на танго, втолковывал ей, что, защитив кандидатскую «для души», мечтает устроиться завмагом «для дела».

— Понимаете, когда импортная стенка стоит по госцене три куска, а спекулянты просят двойную, на триста двадцать доцентских минус налоги ноги протянешь.

— А вам непременно нужна эта стенка? — просто так, для поддержания разговора спросила Оля.

— Ну, я вас не понимаю. — Толя даже остановился от удивления. — Мы же с вами современные люди. Вы что, предлагаете назад в пещеру?

В двенадцать елка вспыхнула разноцветной пульсирующей гирляндой, приведя в неописуемый восторг вполне уже веселеньких гостей.

Валерка одним заходом выключил музыку и свет. В мерцающей разноцветными огоньками тишине раздался громкий выстрел шампанского и густой баритон Аркадия:

— Господа, попрошу вас наполнить бокалы искристым вином, ибо наступила самая торжественная минута. Сейчас мы с вами выпьем за наступивший новый год и за тех, кто вместе с ним вступает в новую жизнь.

Привыкнув к полумраку, Оля заметила, что по бокам Аркадия стоят Светлана и Валерка.

— Спокойно, спокойно. — Аркадий поддержал покачивающегося Валерку. — Господа, я соединяю руки этих двух молодых людей для счастья, а значит, процветания во всеобъемлющем смысле этого слова. Ура!

Кто-то пробасил «многие лета». «Священника сюда!» — взвизгнул пьяный женский голос. «Дура, это ж помолвка, — загудел тот же бас. — А вот святой образ не помешал бы для внушительности».

Валерка снова покачнулся и, чтоб не упасть, вцепился в плечо Светланы. В этот момент погасла елка. Оля услышала какую-то возню, приглушенные задыхающиеся голоса, громкое «Не пущу!» Когда вспыхнула люстра, она увидела, что Аркадий держит Валерку за обе руки и за что-то отчитывает.

* * *

«Милая Татуша!

Я бесконечно рада твоему последнему посланию — оно оказалось так кстати. Я тебе уже писала о Валерке, ты в общих чертах представляешь, какие у нас с ним отношения. Вчера он затащил меня к себе на встречу Нового года, где я оказалась среди людей, поглощенных погоней за материальными благами. Не скажу, чтоб сей сорт был для меня нов, но, Боже мой, как же они мне чужды. И в то же время так их жаль, хотя один из этих людей, некто Аркадий, подвозивший меня домой (Валерка набрался до чертиков), изрек на прощание со снисходительной грустью: «Мадам не на то растрачивает молодую жизнь. Мне искренне вас жаль».

Но дело не в них. Дело в том, что Валерка, как мне кажется, натура одаренная, тонко чувствующая, но слишком зависящая от среды таких вот аркадиев. Я бы, конечно, могла их всех разогнать, но для этого… Сама понимаешь, что нужно для этого. Как, как мне помочь ему вырваться из болота? Танюша, поверь, я в таком отчаянии, что ничем не могу ему помочь!

На каникулы не приеду — домой не тянет, а так… Никому я в Москве не нужна. Но, как говорится, что посеешь… Я тут, в глуши и тиши, пытаюсь анализировать некоторые свои скоропалительные поступки в прошлом, так сказать, глянуть на них в ретроспекции, и все больше и больше прихожу к выводу, что далеко не всегда была на высоте…»

* * *

Миша пришел на занятия подавленный. «Наверное, опять дома нелады», — решила Оля. Пока он отогревал у печки руки, в класс дважды заглядывала зловредная Инесса, каждый раз как бы нехотя прикрывая за собой дверь. Наконец Миша сел за рояль и вопрошающе взглянул на Олю.

— Давай, давай. Не заставляй жюри долго ждать. Тем, кто слишком долго примеряется, мне кажется, снижают баллы. Начнем с Баха.

— Ольга Александровна, я так больше не могу.

— Что случилось дома?

— И дома, и везде. И вообще я невезучий.

— Что значит — везде? А твоя пятерка на экзамене. Это что, невезение?

— Знаете… знаешь, уж лучше бы они влепили мне трояк. А то говорят, будто эту пятерку я заслужил… ну, сама понимаешь как, — едва слышно выдавил Миша.

— Ничего не поняла.

— Ну, вроде бы я по бедности плачу тебе не деньгами, а…

Оля не знала, смеяться ей или плакать от такой пошлейшей глупости. В подобных случаях она чувствовала себя беззащитной, беспомощной, а тут еще надо было и Мишу защитить — в его возрасте подобная грязь воспринимается особенно болезненно.

— Миша, наплюй на всех. Как говорит один мой знакомый, все кукольный театр — посмотрел и забыл. У нас с тобой есть четкая цель, а все остальное чепуховина. Верно? Кстати, я, кажется, догадываюсь об источнике всех этих мерзких сплетен.

— Скорей бы в Москву. Там все иначе будет.

— Ошибаешься. В Москву, впрочем, ты скоро поедешь.

— Только с тобой.

— Ты же знаешь, мне там нечего делать! — Оля точно спорила сама с собой.

Миша помолчал. Потом спросил:

— Как ты можешь жить вдали от человека, которого любишь? Себя мучаешь и его. Я много думал об этом, читал…

— И что же ты вычитал?

— Если любишь по-настоящему, о себе нужно забыть.

— Ты еще ребенок, Миша.

— Ты не умеешь любить. Ты гордячка, оттого и бессердечная.

— Ты об этом в книге вычитал?

— Нет, я сам так думаю. Если любишь, прощаешь абсолютно все. Не умом, а сердцем. Вообще-то научиться любить невозможно. С этим даром нужно родиться. И еще: любить между делом нельзя. Это — главнее всего остального.

Миша смутился и отвернулся к окну.

Оля прижалась спиной к горячей стенке, ее кожу пронзили острые буравчики жара. Но и жару не унять дрожи от Мишиных слов, волной прокатившейся по телу. Прав, тысячу раз прав этот мальчишка, который сам, наверное, еще не испытал любви. Впрочем, кто знает…

— И что мы с тобой будем делать дальше? — прервал ее раздумья голос Миши. — Честно говоря, я бы уже не смог жить без наших уроков, бесед…

— То, что и делали до сих пор. А что, собственно говоря, изменилось?

— Ты не боишься?

— Чего? Сплетен? Нет. И тебе не советую. Помню, бабушка говорила: «На каждый роток не накинешь платок». Будь выше этого.

— Мне-то что, а вот зловредная Инесса тебе яму роет.

Оле вдруг сделалось весело.

— Пусть роет. Опять же, по поговорке, сама в нее и попадет.

Миша глянул на Олю благодарно и с озорством.

— А мы ее закопаем! И памятник закажем. Я к ее похоронам разучу «Танец маленьких лебедей».

Он подскочил к роялю и стал играть по слуху.

— Эк хорошо ты, Мишка, наяриваешь! Заслушаешься. И веселое можешь, и печальное, — сказал появившийся на пороге сторож дядя Федя. — И с чего тебя наша Комендантша невзлюбила? Велела мне на время каникулов все классы замкнуть и никого без ее разрешения в училище не впускать. Даже учителей.

— Но ведь у нее нет такого права! — вырвалось у Оли.

— С начальников прав не требуют. Но вы играйте — сегодня Комендантша на именинах у крестной гуляет, навряд ли сюда зайдет. А вот уж завтра…

Дядя Федя беспомощно развел руками.

— Спасибо, дядя Федя. Оставьте ключи — я сама запру.

— Ты уж не серчай на меня, Ольга. Должность у меня такая, чтоб слушаться. Да и над тобой она начальница.

И он зашаркал по коридору подшитыми резиной валенками.

— Вот видишь, Миша, а ты хотел, чтоб я в Москву уехала. Тогда зловредной Инессе при жизни придется памятник ставить — богиня Виктория во славе.

* * *

Василий Андреевич Акулов жил в маленькой двухкомнатной квартире на современной окраине. В одной комнате стояли впритык два ободранных «Блютнера», стены тесно облепили самодельные стеллажи с книгами. Во второй висели и стояли возле стен картины в золоченых рамах. Посреди комнаты возвышалась застланная серым байковым одеялом допотопная кровать с никелированными спинками.

— Картины я вам после покажу, а сейчас пошли пить чай. Вы не обидитесь, если мы попьем его на кухне? — спросил Василий Андреевич и сам же ответил: — Конечно, не обидитесь, — у вас в Москве даже званые обеды и те на кухне устраивают. Что ж, быт и в самом деле нужно упрощать. У меня, как видите, он упрощен до предела.

Акулов улыбнулся.

— Посуды хорошей у меня, к сожалению, не осталось, — говорил он, наливая крепкий чай в дешевые фаянсовые кружки. — Сервизы пришлось продать, когда болела Елена, серебряные ложки тоже перекочевали в комиссионку. Но это не главное в жизни, правда, Ольга Александровна? Вы знаете, я так рад, так рад вас видеть!.. Ну, как вам здесь живется?

— Василий Андреевич, я пришла не жаловаться и не плакаться, но… короче, Инесса Алексеевна запретила нам с Лукьяновым заниматься в училище в дни каникул. Для Миши это настоящая трагедия. Он, конечно, виду не подает, но парню просто негде заниматься. Уж я не говорю о непедагогичности подобных методов.

— Кудрявцева все никак не успокоится. А пора бы, — задумчиво произнес Акулов. — Она и мне в свое время пыталась отравить жизнь.

— Так это она… сочинила ту анонимку? — вдруг догадалась Ольга.

— Вы и про это знаете? Хотя ничего удивительного — мы же живем в небольшом российском городке. Быть может, именно в том и состоит его очарование, что здесь все друг про друга все знают, интересуются твоей личной жизнью, нередко даже устраивают ее за тебя…

Оля с улыбкой слушала его.

— Вот вы уже улыбаетесь. Это замечательно. — Он выбрал из вазочки самую вкусную конфету и протянул ее Оле. — Так уж устроены наши соотечественники, и это, на мой взгляд, симпатичная черта. После смерти жены я почти год прожил в швейцарском городке неподалеку от Берна. Скорее даже его можно было назвать деревней. Ближайшие соседи в лицо меня не знали, и если я по нескольку дней не выходил из дома, им и в голову не приходило справиться о моем здоровье.

— По мне пусть лучше оставят в покое, чем лезут в душу грязными руками.

— Да, у Кудрявцевой они на самом деле не очень чистые. Но ей тоже не позавидуешь: денно и нощно ломает себе голову над тем, чем бы вам насолить. Тяжкая работа. Ну, довольно об этом. Давайте лучше сыграем с вами ля-мажорный квартет Моцарта. В этой музыке столько света и добра.

Играть с Акуловым было одно наслаждение. Он знал на память обе партии, вел в ансамбле, ни в коем случае не подчиняя собственной воле. Когда отзвучал последний аккорд, он вскочил со своего стула и галантно склонился над Олиной рукой.

— Вы и Моцарт — какое восхитительное сочетание! Не забывайте об этом ни на минуту.

Когда прощались, Акулов крепко сжал ее руки в своих сухих ладонях и сказал, заглядывая в самую глубину глаз:

— Не сдавайтесь. Вы даже представить себе не можете, как вы тут нужны. Вы как свежий морской бриз. Да, а Лукьянова присылайте ко мне, — буду только рад.

Он стоял на лестнице, пока Оля не хлопнула дверью подъезда.

Она шла по улице, удивляясь всему: и оттепели, пахнувшей ей в лицо предчувствием весны, и низко нависшим неподвижным тучам, и робкому запаху слегка оттаявшей земли, в чьи зимние грезы уже стучалась мартовская капель. И было легко и счастливо на душе от соприкосновения с Моцартом и этим удивительным старцем, вопреки всему оставшимся безнадежным оптимистом.

* * *

«Милая Татуша!

Все-таки на свете есть Бог!

У нас в училище целую неделю работала комиссия. В целом, кажется, остались довольны, кроме… Вот тут-то и начинается самое интересное. Оказывается, хуже всего обстоят дела у теоретиков — это, как тебе известно, епархия зловредной Инессы. У них и подготовка слабая, и — о ирония судьбы — рамок учебной программы они не придерживаются, и от современных требований отстали безнадежно. Комиссия уехала составлять отчет, а зловредная Инесса забегала по всем инстанциям. Вчера мы столкнулись с ней нос к носу на бульваре, и она пообещала, что «так это дело не оставит». Из чего я сделала вывод, что она уверена, будто комиссию на нее наслала я. Чем все кончится — не ведаю. Быть может, Инессу попрут из директоров, но Акулов правильно сказал, что это случится не скоро. Увы, ее тут некем заменить. На мне уж она постарается отыграться, будь спокойна, стоит дать ей малейший повод. Но пока его нет. Словом, силы наши мы нередко расточаем на мышиную возню.

Близится наш шопеновский концерт, которого я жду с нетерпением и очень боюсь. Хочу сыграть с Мишей «Ларгетто» из фа-минорного концерта. Вторую партию, разумеется. Миша играет «Ларгетто» изумительно, хотя быстрее, чем мы привыкли. Но я считаю, что каждое новое поколение имеет право на свою собственную трактовку. А в воздухе, Татуша, крепко пахнет весной».

…Из степи вдруг налетел теплый влажный ветер, нагнал какие-то необыкновенные, точно из сказки, синие тучи, которые разразились веселым дождем. Он растопил грязные снега, украсил искрящимися в лучах солнца каплями почки на кустах и деревьях. Скворцы загомонили возле обживаемых скворечников, поблескивая воронеными, в белую крапинку грудками.

Оля сунула ноги в высокие резиновые сапоги, так кстати подаренные ей в день рождения бабой Галей, накинула старенький плащ с подстежкой. В этом плаще, тоже весной, она ездила с Ильей в Клин, в дом Чайковского. Теперь он едва прикрывал коленки.

«То ли я выросла с тех пор, то ли плащ сел от стирки», — думала Оля, шлепая по лужам на почту. Солнце светило в глаза, ласкало лоб, щеки, волосы. Всю ее охватило предчувствие счастья.

Ее вернул на землю настойчивый автомобильный сигнал. Рубиновый «жигуль» словно плыл по улице, направо и налево от него расходились голубые волны. За рулем восседал Валерка и, откинув назад голову, сигналил кому-то. Рядом с ним улыбалась белокурая Светлана.

— Ишь, чертяка, разгорланился, — беззлобно заметил сидевший на скамейке возле забора дед в стеганке и валенках с галошами. — Видишь, девушка, — обратился дед к Оле, — он же твоего внимания требует — так глазюками по тебе и стреляет.

Валерка остановил машину прямо напротив Оли, обошел вокруг, бороздя короткими резиновыми сапогами бескрайнюю лужу, достал из багажника канистру и стал не спеша лить в бак горючее.

— Надо же, где бензин весь вышел, — удивлялся дед. — А если б вот так на переезде, да под носом у поезда? Гляди-ка, через край льет. Эй, парень, тебе что, бензин даром достается?

Валерка даже не удостоил деда взглядом. Он продолжал лить в горлышко бака, придерживая канистру в левой руке, а правую нарочито небрежно засунул в карман своей сине-красной нейлоновой куртки.

Оля чувствовала, что он искоса за ней наблюдает, и она не знала, что делать под этим пронизывающим ее взглядом, ей было неловко перед дедом, явно что-то заподозрившим; она стояла, словно зачарованная, не в силах двинуться с места.

Наконец канистра опустела. Валерка швырнул ее в багажник, долго и обстоятельно вытирал руки белой тряпкой. Сев в машину, так лихо рванул с места, что пышная, повязанная красным шарфом головка Светланы качнулась точно мак на стебле. Когда вода в луже устоялась, Оля увидела на ее поверхности изломанные радужные круги и полоски, яркостью своих цветов бросавшие вызов весеннему небу.

— Ишь, подлый, напакостил, — ворчал дед. — Теперича, покуда вся вода не высохнет, будет машинами вонять.

* * *

В саду уже начали просыхать дорожки, и баба Галя разложила под кроватями семенную картошку.

— Пускай росты пустит, — сказала она. — Кажись, весна нынче ранняя. Через неделю, глядишь, и посадим. А там протряхнет — и сад отроем. Делов-то, делов!..

Петр Дмитриевич появлялся теперь только к ужину, а то и позже. Повесив пиджак в шкаф, с фырканьем мыл лицо и шею под рукомойником с теплой водой, брызгая на чистый крашеный пол.

— Что это ты, как кот, намываешься? Тоже весну почуял? — спрашивала баба Галя, глядя на него с подозрением.

— «Да здравствует мыло душистое и полотенце пушистое!» — кричал Петр, растирая лицо и шею полотенцем. Потом шумно усаживался за стол и спрашивал у Оли: — Ну, как твоя директорша поживает? Пышная телка, ничего не скажешь. Замуж не выскочила? Ты бы ей мужа, что ли, подыскала. Враз от тебя отцепится.

Он рассмеялся.

— Да она после Яшки Фомичева никак не опомнится, — подхватила баба Галя. — Говорят, у нее все тело от синяков черное было.

— Да, было такое дело. Но, гляжу, ей колотушки только на пользу пошли. В девках щуплая ходила, как цыпленок, а теперь такие маяки отрастила — всем судам ориентир.

Петр руками изображал над столом бюст зловредной Инессы.

— Ладно тебе охальничать. — Оля видела, как баба Галя закрыла рот концом своего белого платка, пряча улыбку. — Ешь, покуда не простыла картошка.

* * *

На сцене хозяйничало солнце.

Оля расчесывала перед зеркалом так и не покорившиеся бигуди волосы, когда к ней подошла ее студентка Тамара Гарибьян.

— Ольга Александровна, я не смогу участвовать в концерте. Я…

— Руку, что ли, переиграла?

Тамара замотала головой.

— Тогда в чем дело?

— У меня не получается ничего. Звук плохой, из зала не услышат…

Оля догадалась, что могло произойти, обняла Тамару.

— Ты замечательно играешь мазурки, слышишь? Далеко не каждому пианисту дано так точно схватить шопеновское настроение, дыхание. И звук у тебя насыщенный и в то же время прозрачный — настоящий шопеновский звук. Уж поверь мне, бывалому меломану.

— Почему же тогда Инесса Александровна сказала, чтобы я… не позорилась?

— Просто она давно не слышала, как ты играешь. Ты сделала за последнее время большие успехи.

— Но она слышала меня вчера, на репетиции. Сказала, что у меня никудышная педаль.

— И ты из-за этих… необдуманных слов готова подвести своих товарищей? Давай-ка за рояль! — приказала Оля. — И помни только о том, что мы с тобой говорили на генеральной репетиции. Ясно?

Зал постепенно наполнялся.

«Если он заполнится хотя бы на две трети, концерт пройдет успешно», — загадала Оля.

Она шутила и смеялась, поправляла девушкам прически, ободряла всех, похваливала. И все время ощущала внутри холодную сосущую пустоту.

Наконец прозвучал последний звонок.

Оля стояла возле столика с подснежниками, чувствуя прямо возле своих ног дыхание живого и теплого моря обращенных к ней лиц. Собственный голос казался ей ломким. Ее слова, чудилось ей, летели в сгустившуюся, настороженную тишину.

Оля перевела дыхание. Теперь она уже различала отдельные лица. Как сосредоточенно слушает ее тот пожилой человек во втором ряду. И даже дети не вертятся на своих местах, не шныряют по сторонам глазами, а с интересом глядят на сцену.

Она постаралась быть немногословной. Вкратце рассказала о жизненном пути великого поляка, силой обстоятельств оторванного от любимой родины, о его многолетнем романе с французской писательницей Жорж Санд, ставшей для него и добрым ангелом, и злым демоном одновременно, о дружбе с Эженом Делакруа, Адамом Мицкевичем, Ференцем Листом…

Публика громко аплодировала, требуя от каждого выступающего «бисов». Ребята выскакивали со сцены счастливые, возбужденные, радостно тискали друг друга, целовали в щеку Олю.

Выйдя на сцену после перерыва, Оля обратила внимание на несколько пустых мест в партере. «И все равно зал почти полный», — отметила она, ожидая, пока установится тишина. Ее слепило солнце, и она мысленно поздравила себя с тем, что знает текст на память.

— Констанция Гладковская оставила в душе юного Фридерика Шопена глубокий след, — говорила Оля. — Он любил ее идеальной любовью, вкладывая в это чувство свое представление о красоте, гармонии, совершенстве мироздания. Предвкушением несбыточного счастья проникнут каждый звук дивного «Ларгетто», медленной второй части фа-минорного концерта, где перед нами предстает пленительный образ молодой девушки, чья душа еще не замутнена любовными страданиями.

Загрузка...