– Амлэн! Держите так… с 24° В. Есть?
– Есть командир.
Амлэн (Гискар), орудийный унтер-офицер, играет роль рулевого старшины на этом судне, на эскадронном миноносце № 624, которым я командую во имя ее величества Республики, скорлупке едва в 700 тонн, ровеснице Ноева ковчега. На такой скорлупе орудийному унтер-офицеру трудно было бы найти применение своей специальности: наша артиллерия насчитывает всего-навсего шесть скорострельных орудий 75-миллиметрового калибра, а снаряд 75-миллиметрового калибра величиною с бутылку бургонского. И вот орудийные унтер-офицеры, подобно Амлэну, несомненно поступаются своим достоинством, снисходя до стрельбы из каких бы то ни было орудий калибром ниже 138,6 мм, а снаряд таких орудий весит немногим менее 75-миллиметровой скорострельной пушки с лафетом и установкой включительно…
Само собою разумеется, Амлэн, орудийный унтер-офицер и рулевой старшина моего миноносца, ничем не отличается от вестового-велосипедиста, с которым я имел честь познакомиться несколько недель тому назад, в летнюю ночь, – воспоминание о ней еще не исчезло из моей памяти… Вы помните?.. Аллея Катлейяс перед решеткой маленького домика, в котором так целомудренно живет госпожа Фламэй, моя божественная и почти верная любовница…
– Держите курс, Амлэн? Хорошо. Держите так до нового приказания… Дали знать старшему офицеру, что мне нужно с ним поговорить?
– Так точно, командир. Даже, командир, вот он сам идет, старший офицер…
Действительно, он идет: я вижу у кают-компании его фуражку с двумя золотыми галунами… и в шести шагах от меня он отдает честь, на мой взгляд как будто бы слишком корректно…
– К вашим услугам, командир.
– Арель, ваши мины?.. в каком они состоянии?
– Два минных аппарата подготовлены, командир… Я регулирую третий… четвертый действует превосходно, я до него не касался. В первом и во втором давление доведено до 120 килограммов… Прикажете сейчас же довести до 150?
– Да. И тотчас сделать все приготовления к бою.
– Слушаю, командир.
Он уходит, снова отдав мне честь. Он отдает честь совершенно по-прусски: вытянувшись в струнку, вывернув руку и опустив ладонь книзу. Это не мешает ему быть восхитительно гибким. Слишком тянется в струнку и слишком гибок, вот каков мой старший офицер. Впрочем, может быть, я сужу о нем не слишком снисходительно… Ну, конечно, это тот самый Арель, с которым я имел честь познакомиться в ту же летнюю ночь, в той же аллее Катлейяс и перед той же решеткой…
Да, зверинец в полном составе: Арель, Амлэн, Фольгоэт и K°… Положительно богиня Эреба, «мрачная Война, издающая негодующие вопли», последняя и первая из всех богинь, которых всегда обожали и всегда будут обожать люди от Каина второго до Анонима предпоследнего, все люди, все страстные человекоубийцы, человекоубийцы до мозга костей и до мельчайших фибров головного мозга, – богиня Война, как бы ни была она свирепа, она еще более насмешлива!.. Какая убийственная, мрачная ирония – соединить, свести в одном месте, для одного и того же дела, подобные нам существа, поневоле являющиеся смертельными, даже более нежели смертельными врагами.
Амлэн, Арель, Фольгоэт! Какая удивительная и братская троица, вы не находите? Арель и Фольгоэт, которых только одна война сохранила невредимыми, тогда как мир наверно убил бы одного из них, а вероятно и другого рикошетом. Вдобавок к ним Амлэн свидетель всей драмы, Амлэн, который не говорит ни слова, но тем не менее думает о ней и продолжает на нас смотреть, Боже мой, с таким вниманием, что я не был бы слишком изумлен, если бы зритель подобного рода превратился после вечернего представления утром в актера… Зачем, черт побери, богиня Война не допустила, чтобы такое невозможное положение не было прекращено сразу, подобно тому, как ланцет вскрывает злокачественную опухоль, не ожидая, чтобы она разрослась и заразила, отравила все тело больного?
Война, богиня Эреба, я прихожу к тебе, как пришел некогда юный эллин, ставший Софоклом. Но он перед смертью, под ударами персов, жаждал любви красавицы. Я менее требователен: я только желал бы перед тем как германский снаряд превратит меня в кашу, не внести в смерть слишком горького ощущения моей обманутой, отвергнутой, осмеянной любви. Я желал бы оставить после себя на немногие годы, которые проживет мое имя после того, как я перестану жить, нечто лучшее, чем просто воспоминание о «бедняге», о бедняге, из которого какая-то праздная женщина делала когда ей угодно, как ей угодно и сколько ей было угодно свою игрушку, в чем и заключалась вся его судьба; да: в этой роли клоуна, простофили, комнатной собачки. Да, это моя роль, именно так, без всякого преувеличения. Я, Фольгоэт, Фаэль де Фольгоэт, последний носитель этого имени, имени, не лишенного некоторого значения в истории… когда его носили другие. Я, который стоил, может быть, более, я несомненно сделал менее. Потому, что я в сорочке родился, и никогда не проходила мимо меня неудача. Это довольно досадно… Я прекрасно чувствую, что вместо того, чтобы быть ничтожным, я мог бы проявить величие. Послушайте! Я мог бы, если бы мне было дано время, сделаться композитором, после которого остались бы его произведения. Я мог бы также сделаться адмиралом и выиграть несколько исторических сражений…
Несчастный случай, вот что разбило мою морскую карьеру, самую драгоценную тетиву моего лука: я имел несчастье заявить о себе в тот день, когда было полезно защитить горячими статьями в газетах хорошую морскую программу, и когда надо было для этого, чтобы кто-нибудь пожертвовал собой… Я пожертвовал собою…
Что же, это хорошее воспоминание, и я ни о чем не сожалею. Я мог бы оставить по себе имя химика или биолога, имя, которое не было бы бесславно. Но госпожа Фламэй не любила ни реторт, ни пробирок… Жаль! Об этом я действительно жалею, было бы забавно вытащить наружу ослиные уши многих так называемых ученых и выявить глупость многих современных наук… Впрочем, я, может быть, не сказал своего последнего слова… В нынешнее время война во всяком случае со всех сторон преграждает мне путь, заставляет меня продолжать быть ничем. Кто может думать о чем бы то ни было, пока тяготеет над нами этот воскресший железный век, который снова наполнил черепа всех сынов Каина кровавым бредом их предка? Ах! последняя богиня, ах, Война! Ты единственная из Древних Бессмертных упрямо отказываешься умереть; ты, которую человечество, никогда не переставая проклинать, волей-неволей всегда будет обожать, пока останутся на нашей планете две нации и между ними одна желанная женщина… Ах! последняя богиня, более свирепая, чем все самые свирепые богини, которые стояли до тебя на наших алтарях, – как я тебя ненавижу! Не только за несметное количество бедствий, которыми ты удручаешь теперь вселенную, но прежде всего за смертельное страдание, которым ты удручаешь меня и которого ты являешься действительной причиной и действительным источником! Ты, ты одна, а не моя дивная и почти верная любовница, простая, чуть зловредная женщина, которая, стараясь убить меня, своего любовника, делала лишь свое дело женщины и любовницы и делала его почти честно. Ты, Война, нечто другое: ты нас захватила предательски, ты не просто убиваешь: ты злодейски умерщвляешь. И на тебя возлагаю я ответственность: ты одна ответственна за все, все, ты, пожирающая человеческое мясо, ты, пьющая человеческую кровь!
Я, может быть, оказываю ей слишком много чести, этой вышеназванной богине, занимаясь ею так долго. Если предположить, что она это подозревает, она, конечно, почувствует от этого гордость, наслаждаться которой я не хочу ей позволить. Каковы бы ни были ее дурные намерения, тем не менее достоверно, что на миноносце № 624 от Шербурга до Каттаро, через Брест, Гибралтар, Оран и Бизерту Амлэн, Арель, Фольгоэт и K° плавали без препятствия и жили, по-видимому, самым дружеским образом. Теперь мы благополучно пребываем в самой середине Адриатического моря и сейчас присоединимся к флоту, если только флот соблаговолит явиться на назначенное им место свидания. Не спрашивайте у меня, почему: Каттаро слывет за довольно хорошо укрытый арсенал, и я не представляю себе, что адмиралы с седыми бородами могут оказаться настолько молоды, что станут рисковать броненосцами ценою в пятьдесят или шестьдесят миллионов против бетонных батарей в пятьсот или шестьсот тысяч франков, причем батареи все-таки явно сильнее броненосцев. Глиняные горшки никогда с пользой для себя не ударялись о чугунные… ни чугунные горшки о вооруженные горшки из бетона… Нет, должно быть речь идет о более или менее театральной демонстрации… Хотя, в конце концов, никогда не знаешь: старые люди бывают такими ребятами… Доказательством являюсь я сам (начинающий седеть): посмотрите, что выходит, когда я наталкиваюсь на изощренную опытность какого-нибудь Ареля со светлыми усами…
Что тут говорить; чем более я об этом думаю, тем более сам себе кажусь простосердечным и поднимаемым на смех любовником, неопытным и неосторожным… несмотря на обилие соли в черном перце моих усов и моего бобрика… О! я заявляю об этом без всякого тщеславия, прошу вас мне поверить.
Итак, Арель (Душка): со светлыми усами, с розовыми щеками, с кукольной талией… это-то и выбирает женщина!.. Я должен этому вполне верить, потому что я это видел… Все равно! Он мне страшно не нравится, этот Душка, о котором идет речь. В конце концов я должен быть плохим судьей, будучи стороною.
Арель… Арель Душка…
Я не знаю имени моего старшего офицера и предпочитаю не осведомляться о нем. «Душка» кажется мне вполне подходящим для него наименованием. И для меня он до конца останется «Душкой» – прелестный «Душка», такой белокурый, такой розовый…
Ну, да, Душка, которым не пренебрегла госпожа Фламэй…
Нет, лучше стану думать о чем-нибудь другом.
Лучше стану думать об Амлэне, моем орудийном унтер-офицере, который несет здесь обязанности рулевого старшины. Этот – мой друг, или я очень ошибаюсь: когда он на меня смотрит, я чувствую что-то теплое, сильное, братское… Да, что-то исходящее от него ко мне и проникающее в мое сердце. Амлэн для меня полная противоположность Арелю: он мне нравится, он мне страшно нравится, Амлэн, Гискар. Я чувствую себя сильнее и лучше вооруженным, когда рядом со мною этот высокий парень с крепкими мускулами, широкими плечами, с прямыми и твердыми глазами, взгляд которых никогда не опускается и вежливо, но проницательно, без высокомерия ощупывает и исследует вас.
Если бы мне нужно было сравнить этого человека с чем-нибудь, с кем-нибудь, я мог бы подыскать что-нибудь подходящее только между крупными зверями кошачьей породы, тиграми или львами, могучими и спокойными животными, уверенными в своей силе и в своей ловкости, до такой степени безупречно равновесие между их мускулами и их нервами. Эти животные всегда кажутся менее страшными, чем они бывают на самом деле, до момента прыжка, до того мгновения, когда они выпускают свои когти и оскаливают зубы, неминуемо несущие смерть.
Точно так же я не вполне оценивал по достоинству внушительный кулак Амлэна до того дня, когда, толкнув неосторожно дверь моей комнаты, которая была заперта на ключ и которую он считал открытой, Амлэн вышиб дверь кулаком.
Амлэн, Арель, Фольгоэт…
Из нашего трио Амлэн, конечно, наименее разукрашен галунами. Однако я чувствую, что из нас троих не Фольгоэт и не Арель является настоящим человеком. В жизни галуны мало значат.
Полдень.
Небо тяжело навалилось на плоское море. Белое, ослепительное небо. Ни одного голубого просвета, ничего: низкий и бледный раскаленный свод. На севере Адриатическое море принимает темный стальной оттенок, словно запрещая слишком далеко туда углубляться.
Вчера южнее Корфу воздух был раскаленный, но можно было дышать. Сегодня термометр опустился, но мы задыхаемся. Легкие работают буквально впустую.
Я чую какую-то плохую драку. Впрочем, не надо быть колдуном, чтобы ее здесь чуять. На всякий случай и приказал ускорить на час обед. Лучше подойти к австрийским батареям с хорошо наполненным желудком. Один моряк, который пообедал, стоит двух голодных моряков.
И вот обед проглочен. Раздается последний командный свисток, вызывающий первую вахту к уборке после обеда.
Первая вахта обедала сегодня после второй. Итак, все кончено. Я этим доволен: во все время двойного пира я чувствовал себя не слишком важно. Уф! а теперь:
– Подмести вверху и внизу.
Лучше драться чистыми, если нужно драться, не правда ли?
Курс все на С 24°. Теперь миноносец № 624 находится на указанном месте встречи или в каких-нибудь двух-трех милях от него. Но флота там нет. Жаль. Я полагаю, что нахожусь слишком далеко от своих и слишком близко к неприятелю. Любопытно заметить, до какой степени начальник, достаточно храбрый, когда дело идет о том, чтобы рискнуть собственной жизнью, (я думаю без хвастливой скромности и тем более без хвастовства, что я именно такой начальник) становится робким, боязливым, возбужденным, как только ему приходится рисковать жизнью тридцати или тридцати тысяч человек – число здесь не играет никакой роли – жизнью вверенных ему людей, «его» людей. Любопытно также заметить обратное, а именно: люди, беспокоясь, естественно, каждый за себя, – смерть грозит! – перелагают заботу о спасении собственной шкуры со щенячьей доверчивостью на любого начальника, даже на такого, которого они во всех других случаях осудили бы без снисхождения; да, но не в этом случае… который, однако, неоспоримо кажется мне самым важным.
Чего вы хотите? Так некогда доверились адмиралу Ною, который поднял свой флаг на линейном корабле «Ковчег», – слепо доверились все породы земные… при других обстоятельствах эти породы земные, в особенности наиболее съедобные, обратились бы в такое же быстрое, как и мудрое бегство при виде этого главнокомандующего, который, мне кажется, был в родстве, с главным заведующим волчьею охотою в том же веке, господином Нимвродом…
Мостик. Корабельный журнал. Я читаю: «Совсем спокойное море, очень хорошая погода». (Это сокращается: «С.С.М., О.Х.П.»; и это пишется автоматическим пером, без всякого раздумья; мне случилось прочесть следующий перл: «С.С.М., О.Х.П.; захвачены краем циклона, потеряли два вельбота, унесенные сильным шквалом в открытое море». Для настоящего момента формула верна: море гладко, тишина полная. Ничего не видно, ни земли, ни дыма. Я предпочел бы увидеть что-нибудь сильное и дружественное… Например, флот, но я не имею права выбора ни моих встреч, ни моего пути, ни моей скорости. Я нахожусь на месте, назначенном для встречи, я могу только оставаться здесь. И я хорошо вижу, чего мне это будет стоить. На миноносце нас семьдесят человек, включая сюда Амлэна, Ареля и Фольгоэта; семьдесят в это мгновение. Сколько останется нас, может быть, через два или три часа?
Амлэн, все у штурвала, безупречно держит курс. Миноносец № 624 не отклоняется ни на одно деление. Прямая струя за кормой вытягивается позади нас до горизонта.
– Амлэн, передай-ка кому-нибудь штурвал и возьми мой бинокль… Мой, да не твой казенный бинокль, никуда не годный… У тебя ведь хорошие глаза?
Он смотрит на меня, удивляясь, что можно думать иначе.
– Конечно, да, командир.
– Так поищи-ка там… справа, впереди, да, и скажи-ка, не видишь ли ты там дыма? Одного или нескольких дымков?.. Там, совсем на горизонте?
Он берет бинокль с радостным видом:
– Не видно ли австрийского дыма, не так ли, командир?
– Да.
Он тщательно ищет и не находит:
– Нет, командир. Что касается до дыма, нет дыма… да и вообще ничего нет: ровно ничего! право! это пустыня…
– Ничего? Тем хуже!..
Он испытующе смотрит на меня сбоку и набирается смелости:
– «Хуже», так ведь вы сказали? Ну, тогда… если вы говорите – тем хуже, что должен был бы я сказать?.. Разве уже сказать, что дело из рук вон худо? Значит, опять откладывается последний конец, и не теперь еще мы с вами, с вашего позволения, командир, дадим разбить себе башку?
Наступает мой черед внимательно посмотреть на него:
– Что такое? Или тебе не терпится, чтобы тебе разбили башку?
Он тяжело пожимает плечами:
– Иногда – да!.. иногда – нет…
Ах! вон оно что! «Иногда – да?..» В самом деле, ведь я его командир! Может быть, по долгу службы прочитать ему наставление?
– Что такое? «Иногда – да?». Что ты, с ума спятил?
Он резким, упрямым движением качает головой справа налево:
– И не думаю!.. Во-первых, вы сами командир… при всем моем к вам уважении, вы, значит, тоже спятили, потому что вам еще больше, чем мне, не терпится, чтобы вам разбили башку. Ох, простите!.. Во-первых, конечно, верно, что это ваше дело, а не мое… а потом, вы мой командир… Но все-таки не нужно за это на меня сердиться… Коли человек не совсем дурак, вы знаете…
Да, я знаю. Он не дурак. А ночью… В Гефсиманском саду, я помню, он меня видел…
– Ты видел, Амлэн, дружище… ты знаешь. И ты не скрываешь, что знаешь. (Очевидно, это некорректно: ты не должен бы знать… Никто не должен бы знать, начиная с меня самого. Но все равно, хотя тебе все известно, я на тебя за это не сержусь. Любопытно, да?).
Я на него за это совсем не сержусь. До такой степени, что я ему отвечаю так же откровенно, как и он:
– Но ты и я, мой милый, здесь нет ничего общего! Возможно, что я не слишком стою за то, чтобы сохранить мою башку в целости, но у меня есть на это свои причины, ты можешь это предположить! Я думаю даже, что ты их знаешь, мои причины. Ты – напротив…
Он сразу поднимает голову. И его глаза прямо устремляются в мои глаза:
– Я напротив? Командир, мне кажется, что… предполагая, что я знаю ваши причины… мне кажется, что вы знаете также мои? Возможно, что я видел кое-что… Но вполне верно, что я вам об этом говорил. Вы не помните? Вечером, когда я вас увидел в первый раз… у решетки сада?..
Да, чтоб его… да, он мне об этом говорил, – его ребенок пропал, его жена неизвестно где… Какое я животное, что не вспомнил об этом сразу!.. Исправим дело!
Я подхожу к нему и кладу руку ему на плечо:
– Твой сынок, мой милый?.. и его мать?
– А как же?
И он продолжает.
– Командир… я совсем не стану говорить вам, что все это приятно… все то, что с вами произошло… и даже – он понижает голос – все, что с вами происходит и будет еще происходить каждый Божий день…
Он повернул голову и бросает позади нас на спардэк, под нашим мостиком, взгляд, который я ловлю на лету, и который меня смущает… и волнует, косвенный и быстрый взгляд, подстерегающий и беглый взгляд, от которого я чувствую, как дотоле неведомая мне дрожь внезапно пробегает по всему моему телу и проникает в глубь костей, холодная, печальная дрожь.
Амлэн продолжает:
– Нет, конечно… и вероятно на вашем месте я бы сильно бесился… но что бы делали вы на моем месте?.. Иметь жену для того, чтобы ее от вас скрыли, иметь сына и ни разу даже не увидеть его, моего мальчугана… Даже не быть уверенным, что когда-нибудь увидишь его… От таких болезней – не станете же вы говорить, что можно выздороветь?
Я ничего не стану ему говорить. Я поворачиваюсь и начинаю шагать по мостику, от правого борта к левому, потом от левого борта к правому. Под моими ногами миноносец № 624, готовый к бою, выставляет напоказ красный мат своего линолеума и желтый блеск своих медных частей. Экипаж, каждый человек на своем посту, ожидает часа боя, который пробьет, может быть, через десять минут. Экипаж весел, время и место кажутся благоприятными для самых интимных признаний. Но признание Амлэна скорее, походит на завещание. Вот почему, после всех моих размышлений, я опять подхожу к моему рулевому старшине и без предисловия кладу обе руки ему на плечи:
– Ну, рассказывай…
Он склоняется над компасом, как будто желая держать курс еще правильнее, чем до сих пор. Я всем телом наваливаюсь ему на плечи. Он этого, конечно, не замечает:
– Рассказать недолго. Я, вы знаете, нормандец, и мои родители, которые и теперь еще живут на родине, люди по-тамошнему зажиточные. И вот у них были насчет меня пышные планы, они хотели меня хорошо пристроить, женить на той или на этой, которая была бы так же богата, как я. Но если мне что-нибудь в голову втемяшится, я за это держусь крепко. Вот я и захотел жениться на работнице с фермы, она была скромная и красивая, но за душой ничего у ней не было, ни редиски. Мои родители, – их и отсюда слышно, – завизжали, словно два хорька. Мне тогда еще годы не вышли, у меня не было законного разрешения на вступление в брак, я не мог обвенчаться с моей невестой у священника и мэра, но я ей обещал жениться на ней, и она от меня забеременела. А у нас, Амлэнов, дать слово и сдержать – это всегда одно и то же. Мои родители это знали… поэтому вероятно, и сделали они то, что они сделали…
– Что же они сделали?
– Стали морить меня голодом, чтобы заставить отправиться в плаванье. Тогда они воспользовались этим временем и, пока я был далеко в море, удалили из нашей местности мою жену и моего ребенка. У какого дьявола они их запрятали, Господь, может быть знает, но он мне об этом не сказал. Увезли, надули меня! Это верно.
– Так что же?
– Так я ничего и не знаю. Никогда не мог ничего узнать. Мне оставалось сделать только одно… я это и сделал, как оно следовало…
– Что сделал?
– Набил морду моему отцу… Ну, конечно, он не хотел мне сказать, куда их запрятали, мою жену и моего мальчугана. Он мне все-таки ничего не сказал, несмотря на то, что получил пару пощечин… он меня только угостил своим проклятием на дорогу. Вы видите, командир, с этим ничего не поделаешь… И вы чувствуете, каково мне… Ах! клянусь Богом! австрийские снаряды будут желанными гостями! я их с радостью встречу.
Так! жена и сын без вести пропали, вот так положение! Невиданное дело в обычном быту. Как ни странна эта история, она кажется от этого лишь более правдоподобною. Я знаю нормандские семьи и знаю; каким недопустимо неравным браком кажется в их глазах союз парня, имеющего деньги, с девушкой, у которой их нет… А все-таки они верно были славной парочкой, этот грубый матрос атлетического сложения, кудрявый как баран, и под руку с ним его работница с фермы, «скромная и красивая»…
Я раздумываю:
– Послушай, малый!.. Не могут же они все-таки скрывать их от тебя до скончания века, твою курочку и твоего цыпленка… Когда тебе исполнится 25 лет и когда ты получишь разрешение жениться…
Он опять пожимает плечами, – по-прежнему весьма почтительно, – но теперь, я это чувствую, скорее устало, нежели возмущенно:
– Разрешение жениться, вы говорите? А на что оно мне? Ведь я вам говорю, что они удалили их из нашей стороны, мою бабу и мальчишку… Разрешение жениться, зачем оно тогда? Жениться на женщине, которую не знаешь, где и искать-то…
Он умолкает, я тоже молчу. Отвечать нечего: он прав. Однако через минуту он вновь начинает говорить, чтобы лучше мне объяснить:
– Ну, командир, слушайте меня хорошенько: девушка-мать это неважная штука, не правда ли? Все на таких глядят сверху вниз… Нужно однако и ее малютке кушать каждый день, нужно и ей самой иной раз покушать!.. У моей курочки, как вы говорите, ничего не было… наверное, мои старики воспользовались этим и сунули ей что-нибудь в руку… они верно дали ей денег под условием, чтобы она ушла и унесла своего ребенка и ничего не говорила, никогда, ничего, чтобы она мне не писала также никогда, и делу конец! Если это так, то что же я, по-вашему, тут могу поделать. Невозможно! Тут был бы нужен человек, выше меня стоящий… человек, так сказать, вроде вас…
Миноносец № 624 вероятно попал на какую-то подводную зыбь и начал «болтаться» неизвестно почему. В результате – несколько самых незначительных уклонений от курса, на какие-нибудь 2–3 деления. Амлэн, ругаясь, не перестает однако выправлять курс с математической точностью. Конечно, его сердце далеко отсюда в это время, но его тело, его инстинкт и весь его разум не покидали мостика ни на одну секунду. Он хорошо несет свой крест, этот Амлэн (Гискар), гордо, без хвастовства! И меня охватывает таинственное волнение перед этим человеком, который страдает, как должно страдать…
– Неужели тебя это так мучает?
Я говорю почти шепотом. Он в ответ только кивает головой, но этот кивок говорит многое.
– Потому что, знаешь, если это тебя действительно так мучает, и если мы вернемся с войны… если мы возвратимся домой… ты в свою Нормандию, да! и я с тобою, здравыми и невредимыми… я сразу начну их для тебя разыскивать, твоего мальчугана и твою женушку… и может быть я их тебе найду, почем знать?
Он сразу поднимает голову:
– Командир!.. Вы, вы бы это сделали?
Да? «Это»? Это однако не так уж необыкновенно… Какой человек не сделал бы этого, человек вроде меня, когда дело касается человека вроде Амлэна?..
А он все бормочет:
– Командир!..
У него нет времени говорить пространнее. Но на меня прямо в упор взглянули его глаза, а секунду спустя я уверен, что уловил другой взгляд, но уже косвенный, который он бросил сверху вниз, с мостика на спардэк: по спардэку выступает своим невозмутимым шагом Арель, гибкий и вместе с тем вытянутый в струнку. Арель, – от взгляда Амлэна внезапная дрожь мучительно пробегает по всему моему телу. Кажется, это называется «гусиной кожей». Мне это не нравится.
Арель подошел ко мне. Я видел, как он приближался, я его поджидал: и все-таки я не слышал, как он поднимался на мостик.
– Командир, земля видна справа, перед нами… Там видите?.. а позади, слева, я замечаю эскадру… Я хочу сказать дымки эскадры… семь очень ясных дымков… – Эй, рулевой! Ослепли что ли ваши вахтенные, какого черта вы им в глаза насыпали… Простите, командир! меня всегда раздражает, когда плохо исполняют службу… это смешно! Я прошу вас извинить меня! Я насчитал семь дымков, только семь… Эта эскадра не похожа на французскую!..
Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Точно. Зловещая птица сосчитала верно. Она не ошиблась относительно качества товара; товар не наш: едва выступили на горизонте корпуса судов, как я узнал легкую эскадру крейсеров типа «Эрцгерцог». Вот вам и условленная встреча в море! Не находишь того, кого ищешь, и находишь того, кого не искал. В довершение всего в дело вмешивается туман. Он здесь австрийский, этот туман, оно и понятно, туман исполняет только свою обязанность… Но он так хорошо вел свою австрийскую игру, что нам, бедному маленькому номеру 624-у, отрезано всякое отступление семью противниками, из которых самый слабый неминуемо пустил бы нас ко дну тремя снарядами. Выкарабкаться отсюда?.. Гм… Это по крайней мере сомнительно.
Бедняга Амлэн! Я боюсь, что у тебя в глазах потемнеет: мы вероятно никогда ее не увидим, твою Нормандию, и твоя жена останется без мужа, а твой ребенок без отца… Двадцать луидоров против одного, что нам сразу достался крупный выигрыш… Иначе говоря, нам уже заранее разбили башку!..
Нечего спорить… Вот появляются семь австрийских крейсеров с той стороны, откуда их не ожидали, в тот час, когда их не желали, и развертываются перед нами строем фронта, т. е. именно так, как следовало для того, чтобы у нас не оставалось даже самой маленькой надежды пробиться через их линию или обогнуть ее, не ломая. Эта австрийская эскадра впрочем прекрасная эскадра, хорошо подготовленная, если судить по тому, как держит она линию атаки. Тем лучше! В конце концов, если приходится идти ко дну, лучше быть потопленным достойными противниками.
А ведь все-таки именно Арель первый уведомил нас об опасности. Иначе говоря, именно Арель первый определил и объявил, что миноносец № 624 близок к своему последнему часу, а с ним и мы. Это неизбежно. Нечего ждать от Ареля, чтобы он оказал нам какую-нибудь услугу. Но вполне возможно утверждать, что этот малый приносит несчастье. Как начальник, как солдат, как француз, я желаю… я вынужден желать, чтобы миноносец № 624 вышел невредимым из боя и чтобы на моем судне не было ни одной сломанной кости. Но если им суждено быть, то я хорошо знаю, чьи кости я выбрал бы…
Корпуса австрийских судов вырисовываются теперь, высокие и отчетливые, на бледном горизонте. Мы различаем, само собою разумеется в бинокль, мельчайшие подробности оснастки и корпусов, без всякого сомнения, они видят нас так же хорошо, как мы их. Впрочем они нам это показывают: в то самое мгновенье, когда я смотрю на семерых наших противников, на всех стеньгах взвиваются австрийские флаги: белые с красным, с Габсбургским гербом в середине. Все равно. Мне кажется, что будто эти семь австрийских флагов бросают нам перчатку. Я ее поднимаю:
– Амлэн! Поднять большой кормовой флаг и маленький обвес…
(Маленький обвес – это небольшой трехцветный флажок на вершине каждой мачты; кормовой флаг – огромный, он волочит не менее шести метров красного флагдука по воде. На моем крохотном номере 624-м кормовой флаг производит на всех такое впечатление, будто он значительно больше самого судна).
Если приходится умирать, надо выбрать себе саван…
Сигнальною частью все сделано исправно: приказание выполнено почти в ту же минуту, когда было отдано.
И я смотрю на мои четыре флага, которые теперь выставляют наши цвета Франции перед цветами Австрии.
С Богом! И отдадим последние распоряжения, это самый большой из имеющихся у нас национальных флагов:
– Машины, 350 оборотов. Лево руля… 15… 20… 25! Амлэн, держите к югу, 80 на восток… А там прямо!..
Я попытаюсь сделать самое простое: улизнуть в открытое море левее неприятеля и молить Бога, чтобы неприятель не слишком этому противился… потому что я знаю, в этой эскадре есть крейсера, на которые не произведут никакого впечатления наши двадцать четыре или двадцать пять узлов, и которые без усилия разовьют скорость в тридцать узлов, если пожелают нас догнать…
– Позвать ко мне старшего механика.
Он уже здесь. Никогда во всю мою жизнь мне так не повиновались, как в это мгновенье…
– Фург, извольте сойти в кочегарную и прикажите вашим ребятам, если они могут, поменьше дымить!.. Дайте им понять, что это не каприз; а дело идет о нашей шкуре и об ихней тоже.
– Иду, командир! Я им дам понять… Он скатывается с лестницы, как лавина…
Фург, двадцати четырех лет, две нашивки, военная медаль и опытность человека, который, зная теперь многое, усвоил все, что знает, и делает все, что умеет делать, без чьего-либо совета или указания, – Фург, старший механик второго класса, увидит сейчас огонь в первый, и, вероятно, в последний раз. Впрочем, он столько же об этом заботится, сколько о своем последнем жилище… а ведь оно не будет даже из сосновых досок!.. И Фург от радости не стоит на месте.
Однако для судна мобилизованного, следовательно вооруженного случайно, хламом из всех складов, миноносец № 624 оборудован неплохо. Экипаж у меня воинственный, даже чрезмерно. Я не имею оснований на него жаловаться, в особенности, сегодня. Но я не разделяю общего энтузиазма, – я единственный из всех нас, для которого музыка снарядов не будет новостью: я уже слыхал ее когда-то в Китае, в Марокко, в других местах. Нет, не разделяю. Мы все будем обращены в кашу через двадцать минут, и нет ни тени надежды заставить неприятеля заплатить, хотя бы по пониженной цене, за наши скелеты… Двадцать минут… или десять! И, конечно, поскольку дело касается меня, мне нечего возразить. Но одно дело быть убитым одному только, и другое дело допустить, чтобы были убиты, даже включая и себя в это число, семьдесят человек, сплошь молодых, здоровых, скроенных так, чтобы прожить каждому свои полвека… семьдесят человек, которых вверила вам родина… Семьдесят человек, которые возложили на вас все свои упования.
По спардэку опять проходит Арель.
Я его окликаю:
– Арель, как ваши мины? Я полагаю, вы довели теперь давление до ста пятидесяти килограммов?
Он слегка пожимает плечами. Но все-таки слишком высоко, даже очень… Пожимает плечами Арель совсем не так, как Амлэн. Более скромно, не говорю, что нет. Более дерзко, утверждаю, что да.
Милый мой!.. я тебе сейчас… Нет! не перед врагом.
И я смотрю по направлению к австрийской линии, чтобы не видеть Ареля и его плеч.
Он мне ответил, впрочем со всею желательной корректностью:
– Я думаю так же, как и вы, командир. У них было достаточно времени, у мин. Но я еще не проверил давления. Я слежу за приготовлениями к бою, а это не пустяк на такой башибузуцкой лодке, как наша…
Терпеть не могу, когда напрасно обесценивают людей или вещи. Кто не умеет восхищаться, немногого стоит. Мой экипаж не блещет лоском мирного времени, пусть будет так! Но на нем блеск военного времени. А это стоит дороже того.
Арель продолжает, невозмутимо и презрительно. Он мне все меньше и меньше нравится каждый раз, когда я на него смотрю, и еще того меньше каждый раз, когда я его слышу.
– Впрочем, командир, через пять минут я буду в состоянии дать вам точные сведения. Какие будут ваши приказания относительно сражения… если предположить, что будет сражение?..
– Мой милый, вы видите, как и я, что никогда, положительно никогда нашему миноносцу никаким ходом не уйти в открытое море за австрийскую линию: надо выиграть семь тысяч метров, из которых две излишни по крайней мере. И я рассчитываю пройти между пятым и шестым неприятельскими крейсерами, считая слева направо. Итак, пустите две мины, – стрельба по способности, – по этим номерам, пятому и шестому, которые будут для нас особенно стеснительны. Это даст нам тысячу пятьсот или тысячу восемьсот метров расстояния между австрийскими пушками и нашей шкурой, а это не так уже много. Вы готовы?
– О! вполне!
Он отдает честь, делает полуоборот и уходит…
Это последнее движение единственное, которое мне у него неприятно. Черт возьми! если даже нужно быть убитым сейчас же, мне хотелось бы быть в состоянии выбрать себе, кроме савана, также будущих соседей по кладбищу. Спать целую вечность рядом с «душкой» Арелем, мне, Фольгоэту? Нет! благодарю!.. Даже, если бы это доставило госпоже Фламэй, моей почти верной подруге, несказанное удовольствие узнать, что два последние любовника ее лежат в одной могиле, отчего она разрыдалась бы без всякого сомнения, сначала засмеявшись, засмеявшись тем безумным смехом, который так идет к ее пронизывающим глазам, к ее пытливому острому носику, к ее таинственным устам с такими чувственными губами, уголки которых так горько опущены вниз… Нет, ни за что, даже, чтобы доставить себе самому спасительное отвращение, которое заставило бы меня изрыгнуть жизнь без усилия и без сожаления. Отвратительно умирать с уверенностью, что после, как и прежде, ты будешь осмеян, одурачен, обманут и так далее; после так же, как и прежде, даже более, вдвое, вдесятеро более; вдвое, вдесятеро жесточе… отвратительно – умирая, узнать и почувствовать, что ты прожил целую жизнь на этой глупой планете только для того, чтобы служить забавной игрушкой для женщин, и что они сделали тебя своим рабом ради этой смешной цели и сделали это с такой ловкостью, с таким терпением и лицемерием, – что ты, лишившись из-за них всех твоих лучших сил, остановившись во всех твоих порывах, замедлив все твои работы, потерпев неудачу во всем, что могло бы быть твоею славою, – ты как будто вовсе и не жил.
Теперь совсем неподходящая пора для философствования: теперь пора попытаться, если можно, жить, что мне кажется, невероятным…
Семь австрийских крейсеров идут прямо на нас, подобно гигантским граблям, – семь стальных, наточенных, усовершенствованных зубцов. Сейчас они изотрут в порошок зубцы № 5, 6 и 7… если только Арель не окажется первокласснейшим наводчиком: это, впрочем, очевидно, так подействовало бы мне на нервы, что, клянусь, я предпочел бы быть истолченным в порошок.
– Шефтель! – это самый молодой мичман у меня. – Шефтель, измерьте, пожалуйста, расстояния и скажите мне, каково расстояние до шестого австрийца… Я говорю шестого, считая слева направо…
Юноша бросается возможно скорее исполнить мое приказание и наводит дальномер на первый из австрийских крейсеров.
И как подумаешь, что все они таковы: огонь и пламя!
И как подумаешь, что из семидесяти человек моего экипажа сейчас неизбежно шестьдесят будут мертвы!… Шефтель уже читает свое вычисление:
– Десять тысяч шестьсот метров, командир!..
– Благодарю. Арель, ручаетесь ли вы за вашу пристрелку до двух тысяч метров?
– Почти, командир.
– Хорошо. Пускайте мину позже, как можно позже: если вы сразу пошлете на дно оба наиболее опасные для нас корабля, мы можем в крайнем случае прорвать линию. Как бы то ни было, это наш лучший шанс. Ступайте!
– Ну, Шефтель, расстояние?..
– Восемь тысяч четыреста, командир.
Восемь тысяч четыреста. На две тысячи двести метров меньше, чем только что, – уже!.. Австрийцы растут ужасно быстро. Еще пять минут… пять? три, может быть… и снаряды посыплются градом. Если бы мне надо было составить завещание, я думаю, что не следовало бы слишком медлить.
Беру бинокль и ясно различаю неприятельскую орудийную прислугу на местах и маленькие черные пасти наведенных пушек, которые двигаются направо и налево, чтобы постепенно вернее наметить цель. Цель – это мы…
Что это? Мне кажется, что я вдруг различаю позади австрийцев, далеко-далеко позади, еще что-то… дымки, еще дымки… что это такое? Неужели нам придется иметь дело со всем австрийским флотом зараз? Это было бы поистине роскошью для какого-нибудь 624-го номера.
– Амлэн! время?
– Два часа восемь, командир.
– Отметить.
(До какой степени бесцельна эта формальность: отмечать время, время первого выстрела, который сейчас раздастся, время начала сражения, этого сражения, которое, неминуемо должно кончиться только потоплением! Но либо соблюдают устав, либо не соблюдают: я всегда его соблюдал).
– Отметьте время в вахтенном журнале… Пишите: «Два часа восемь: неприятель от нас в восьми тысячах четырехстах метрах: семь крейсеров в боевом порядке, готовые открыть…»
Бух!
Сноп воды, высокий и белый, внезапно взлетает в ста метрах от нашего форштевеня, едва в ста метрах, и красиво расцвечивается весьма пестрой радугой: первый неприятельский снаряд.
«…огонь…»
Амлэн, который пишет, весьма хладнокровно определяет:
– Хороший прицел, недолет.
Третий минный аппарат: с левого борта, установка в 15° по крейсеру № 6, считая слева направо, стрельба по способности!
Неприятель находится на расстоянии только двух тысяч метров, пора выпустить мину, теперь или никогда. Две тысячи метров, а мы еще не потоплены? Это почти чудо! Однако снаряды сыплются кругом нас частым градом.
Тянутся три секунды; затем детонация: глухой удар гонга, который заглушается толстым слоем воды и который нельзя смешать с сухим и раскатистым артиллерийским гулом «отправления» или «разрыва»: мина Ареля выпущена.
Я наклоняюсь, ухватившись обеими руками за поручни, и следую глазами за бороздой, оставляемой уайтхедовской миной, которая несется быстро-быстро, все быстрее к намеченной для уничтожения цели: струйка пены на воде – белое на зеленом, – она выпущена даже вполне исправно, эта мина Ареля, она направляется прямо куда нужно… да! да! Я не очень удивлюсь, если австриец проведет скоро неприятную четверть часа.
Между тем стальной град усиливается. А номер 624-й все еще остается невредимым… чудо продолжается… Или ненароком, Амлэн, Арель, Фольгоэт и K° еще выпутаются из беды на этот раз?
Ай!.. Белая струйка отклонилась в сторону… о! очень немного, но как раз на столько, на сколько требуется… Вот тебе и на! Мина Ареля не попала в цель.
(Маленькое личное удовлетворение… Гадка, не правда ли, человеческая порода!).
Все-таки приличие обязывает меня выругаться, и я ругаюсь, как только могу громче:
– Г…
(Как никак, мы на поле сражения).
Что ж? в самом деле?.. Если это вина Ареля… Надо сделать выговор:
– Тьфу, черт! И надо же вам было дать такого маху!
Он немедля возражает, так дерзко, что хочется дать ему пощечину:
– Что делать, командир! Я тут ни при чем, так мне было на роду написано: я всегда давал маху, всю мою жизнь во всем… кроме женщин!..
Каково? «Кроме женщин»?..
Я выпускаю из рук поручни и отступаю на шаг… А потом отворачиваюсь и закусываю сразу обе губы: на одно мгновенье, на одно короткое мгновенье я почувствовал, что все мои нервы напряглись, так напряглись, что я едва не зарычал… Но я здесь владыка, и я совладал с самим собою. При том я замечаю, что Арель красен как раскаленный уголь и кусает до крови свои слишком розовые губы; он вероятно сообразил, как страшно «ляпнул» («ляпнул» – с его точки зрения это должно быть подходящим словом). Я бесстрастно отворачиваюсь… И при этом я вижу Амлэна.
…Я вижу Амлэна…
Амлэн выпустил из рук штурвал, как я выпустил поручни. Амлэн отступил на шаг, как отступил я. И Амлэн смотрит на меня, разинув рот, широко раскрыв глаза, опустив плечи, сжав кулаки. Это обыкновенно немое, невозмутимое, неподвижное лицо внезапно превратилось в грозную маску, искаженную маску, каждая черта которой говорит и рычит, – маску в одно и то же время свирепую и страшную, убийственную… хуже того, лживую, предательскую, наводящую ужас. Как зыбь бороздит море, так бороздят эту маску изумление, негодование, ярость; на лбу с вздувшимися жилами, на искривленных губах, в обоих расширенных зрачках выступает, дрожит и трепещет та страстная жажда немедленной расправы и быстро, как удар грома, кары, которая так легко превращает в судей, а иногда в палачей, самых кротких людей…
Амлэн с мгновение смотрел на меня; вот он посмотрел на Ареля, затем посмотрел на себя самого таким быстрым и легким взглядом, что я едва отдаю себе в этом отчет… Он посмотрел на себя не таким взглядом, каким обыкновенно человек окидывает себя, всего, сверху донизу… скорее он устремил этот взгляд на определенную точку, у пояса.
Мне некогда об этом размышлять: чудо, которое до сих пор делало из миноносца № 624 неуязвимый волшебный корабль, вдруг прекращается; австрийский снаряд, не такой неловкий, как предыдущие, пронзает нас насквозь, войдя в форштевень и выйдя в ахтерштевень; наши четыре трубы пробиты, как обручи в цирке; сильное движение воздуха опрокидывает нас всех троих: Амлэна, Ареля и меня, – и я с минуту остаюсь на месте, лежа на спине среди спардэка, с пустой головой, еле дыша.
Арель, менее пострадавший, стоит передо мною и учтиво протягивает левую руку, чтобы меня поднять. По крайней мере так мне это кажется. Но я, может быть, ошибаюсь, потому что в конце концов Амлэн обеими руками берет меня за плечи и ставит на ноги.
Арель?.. Право… Куда же он к черту девался? Я его уже не вижу…
Без сомнения, он вернулся к своим минам: в самом деле нет основания, промахнувшись по крейсеру № 6, не выпустить мины в крейсер № 5:
– Второй минный аппарат, с левого борта, установка 25°, по крейсеру № 5. Стрельба по способности!
Довольно продолжительное молчание. Вокруг нас австрийские снаряды бушуют как ураган. Мы будем разорваны на куски, прежде чем пустим в ход нашу последнюю карту.
– Арель, да что же это!..
Молчание, – и кто-то мне отвечает, не знаю откуда:
– Старший офицер сейчас убит, командир.
Убит?.. Ой!.. а я едва не выругал его, когда он был уже мертв!
Я делаю два шага по направлению к говорившему, и спотыкаюсь о что-то лежащее на полу, чему не следовало бы тут находиться… Что-то блестящее?.. револьвер?.. так?.. И я замечаю тело моего старшего офицера, последнее движение которого было сделано, вероятно, для того, чтобы помочь мне… хотя он и был «душкой»… вечная комедия!..
Мой старший офицер мертв, в этом нельзя сомневаться. Удар, который его поразил, не оставил следов. Даже на белом полотне его кителя не видно крови…
Впрочем, мне некогда понимать: это слишком быстро, и бой разгорается так яростно. Второй аппарат выпустил, наконец, свою мину. Я наклоняюсь, как я это делал только что, чтобы следить за струей. И вдруг в то же самое мгновенье замечаю другую струю, ближе, которая идет прямо на нас…
Австрийская мина, да?
Да. Она подходит. Она ударяется в нас. Она взрывается. И судно буквально разрезано пополам, словно репа ножом.
Кончено. Мы идем ко дну.
Мы прямо идем ко дну.
Кормовая часть, начисто оторванная австрийской миной, уже затонула. Передняя часть еще плавает, поддерживаемая водонепроницаемым отделением в носовой части, самой крепкой. Но в пробитые переборки просачивается вода, и ждать конца недолго. Нет спасения: остается только скрестить руки.
На мостике, еще почти не поврежденном, Амлэн, снова сделавшийся совершенно бесстрастным, опять взялся обеими руками за штурвал. Само собою разумеется, руля больше нет, он пошел ко дну вместе с кормой миноносца. Но Амлэн хочет умереть на своем посту, буквально на своем посту. Я одобряю и подражаю. Я, командир, господин после Бога, должен покинуть мое судно последним. И я сделаю, как Амлэн, несколько более, чем я должен: я буду ждать, чтобы мое судно меня покинуло. Здесь уместно немножко пококетничать на французский лад. Это, впрочем, единственная роскошь, которая нам еще дозволена.
К счастью, мы можем еще надеяться увидеть, как крейсер № 5, наш победитель – на мгновение, – нырнет вслед за нами и «напьется» из большой чашки» вместе с нами, если только наша мина будет так же счастлива, как и пущенная им.
Посмотрим!.. где же он, след этой мины?.. Я тщательно ищу, но ничего не вижу…
Нет! Я замечаю что-то… но что-то такое, чего я не ждал, и это внезапно заставляет меня стать на цыпочки, чтобы лучше видеть…
Дымки, только что виденные мною… дымки, которые я заметил за неприятельской линией… Эти дымки поднимаются и теперь на горизонте, высокие, густо-черные… И я насчитываю их целую вереницу… их столько, что на этот раз не может быть и речи об австрийских дымах: всего флота его апостолического величества императора и короля, конечно, было бы для этого мало…
Значит?.. Неужели эти дымки французские?.. или английские?.. В самом деле?.. Неужели нам грозит не такая уже невозвратная гибель, как я думал?..
Кто знает?
Мои пятки еще не прикоснулись вновь к полу, и миноносец № 624 еще не совсем затонул, когда внезапно бой принимает иной оборот. Под большими черными султанами, – это, конечно, султаны Франции или Англии, – вспыхивают короткие и быстрые огоньки. Пятнадцать секунд ожидая… «продолжительность полета»… и со всех сторон вокруг австрийских крейсеров, до сих пор наших победоносных врагов, вздымаются белые всплески воды, – совершенно так же, как только что они вздымались вокруг нас. Я оцениваю высоту всплесков: это был залп из орудий 138,6 – следовательно залп для пристрелки.
Именно так: под большими черными султанами видны теперь другие молнии, ярче, выше: это выстрелили двенадцатидюймовые орудия. Опять пятнадцать секунд, и продолжительность полета. И на этот раз не было всплесков. По крайней мере я их не видел.
Я увидел, как из самых корпусов крейсеров № 7, № 6, № 5 и № 3 прорвались четыре чудовищные вулкана красными языками пламени и белыми дымами. И потом я не видел больше ничего, не видел даже четырех крейсеров.
Через двадцать минут, вопреки всякому вероятию, французские истребители эскадры Курбэ, которая одним залпом только что выиграла сражение, подобрали уцепившихся за курятник Амлэна, Фольгоэта и трех других, оставшихся в живых с миноносца № 624; само собою разумеется, все были ранены или контужены. Но от австрийских крейсеров ничего не осталось…
Конечно, австрийская мина пощадила не всех: из семидесяти человек погибли шестьдесят пять. Но французские снаряды не пощадили никого.