Город Еврикомид[1] тем хорош, что морем увенчивается и реками омывается, и лугами богат, и всевозможной роскошью изобилует, но и в благочестии ревностен, и еще более, чем золотые Афины, он весь — алтарь, весь жертвенный дар, богам приношение. Он соблюдает праздники, справляет торжества, приносит жертвы и Зевсу и прочим богам.
В этом Еврикомиде наступает пора Диасий[2], и по жребию назначают вестников. Ведь обычай и неписанный закон города таков: в дни священных торжеств мечут жребий о знатных еще неженатых юношах, и тот, на кого он падет, увенчанный лавром, отправляется вестником в город, определенный жребием.[3] Жребий, милый мой Харидук, выпал мне; и вот я в венке, и священный вестник в Авликомид.[4]
Я выхожу из храма с головой, увитой лавром, в хитоне священнослужителя, в великолепной обуви. Народ встречает меня со всяческим почетом: светочи, кимвалы, факелы, напутственные песнопения, все, что приличествует этому священному дню. Весь город поднялся, и каждый спешит ко мне: иной меня целует, иной заключает в объятья, иной пляшет передо мною, все стараются почтить на свой лад. Глядя на это, ты сказал бы, что поток, неистовый и многоводный, волнами заливает меня, вестника. У всего города на устах одно: «Исминий вестник, вестник не куда-нибудь, а в Авликомид».
И вот я прибыл туда; к чему рассказывать обо всем, что было в пути? Прихожу я, друг мой, вестником, а принимают меня в Авликомиде, словно я не вестник, а бог. Сбегается народ, украшают улицы, миртовыми ветвями устилают мне путь, благовониями напитывают воздух, окропляют всех розовой водой. Меня же толпа обступает и, словно блистательный хоровод, охватывает кольцом, подобно тому, как Сократа[5] некогда окружали его последователи. Всякий увлекает меня к себе, почитая за счастье, если у него остановлюсь я, в честь великого торжества великим городом посланный вестник.
Берет верх Сосфен: колесницу для меня подводит, к дому своему приводит, принимает с великим гостеприимством и в сад вводит. Сад этот преисполнен был прелестей и услады, зеленью изобиловал, весь в цветах: ряды кипарисов, кровли из тенистых миртов, виноград в курчавых локонах лоз, фиалки глядят из листьев и, кроме благоухания, услаждают взор; иные розы возникают из чашечки, иные лишь бременеют цветком, иные уже распустились, есть и такие, что, расцветши, успели осыпаться. Лилии украшают сад, радуют обоняние, манят взоры, с розами соперничают. Если б тебя поставили им судьей, не знаю, кому присудил бы ты победу. При виде всего этого мне представилось, что я попал в сад Алкиноя[6], и я перестал считать вымыслом прославляемые поэтами Елисейские поля[7]. Ведь лавры, мирты, кипарисы, виноградные лозы и другие растения, которые украшали или, вернее, составляли сад Сосфена, протягивают, словно руки, свои ветви, как бы в хороводе, осеняют сад и лишь тогда дают лучам солнца коснуться земли, когда веяние легкого ветра колеблет листву. Глядя вокруг, я воскликнул: «Ты залучил меня в золотую клетку, Сосфен!». Водоем вырыт глубиной около четырех локтей; на пращу похож водоем. Полая колонна в середине соответствует центру образуемого водоемом круга. Колонна каменная, камень многоцветный. Фессалийского камня чаша на верхушке колонны, над ней позлащенный орел, извергающий воду из клюва. Чаша принимала воду. Орел распластал крылья, словно желая омыться. Козочка, согнув передние ноги, пьет воду; пастух, сидя подле, тянет ее сосцы. Она пьет воду, он же цедит белое молоко. И пока козочка утоляет жажду, пастух не прекращает своего дела, а молоко льется сквозь дырявое дно стоящего под выменем подойника. Сидит здесь и заяц: правой передней лапой он роет землю, находит источник и окунает мордочку в воду. По краям водоема сидят ласточка, павлин, голубь и петух — всех их Гефест[8] сковал и сделал искусный Дедал[9]. Вода каплет из их клювов и, мелодически струясь, наделяет птиц голосом. Шелестит и листва деревьев, колеблемая ветром. Внимая этому, ты бы подумал, что сладко поют птицы. А вода, совсем прозрачная, меняла свои оттенки в зависимости от цвета камня. Дно водоема было устлано островным камнем; белый, он местами был покрыт черными прожилками; чернота эта спорила с искусством живописца: из-за нее казалось, что вода непрестанно движется, волнами вздымается и выгибается. Края водоема украшал хиосский, лаконский и фессалийский камень, а середину многоцветный, состоявший словно из сотни оттенков, чередой сменявших друг друга. Зрелище было необычайно и исполнено прелести: разноцветный камень водоема, птицы, извергающие воду, фессалийская чаша, позлащенный орел с водяной струей в клюве.
Вокруг — ложа, не деревянные и не слоновой кости, но благородного камня. Основания их из фессалийского камня, бока украшены халкидским. Подле лож поставлены полушария: мастер вытесал их из пентельского камня[10] для отдохновения ног. Миртовые деревья со всех сторон осеняли ложа; деревья буйно ввысь устремлены, сплетены друг с другом, как бы стремясь создать кровлю. Все это, Зевсом клянусь, видя, я всецело был поглощен зрелищем и едва не онемел.
Сосфен говорит мне: «Сними знаки посланничества, сними венок вестника, возляг с нами».
И вот, сняв венок, вестнический хитон[11] и священные сандалии, я опускаюсь на ложе. Рядом со мной ложится Кратисфен, мой родственник, мое второе «я» (ведь так я определяю друга), сопровождавший меня в Авликомид. Итак возлежим я, Кратисфен, Сосфен и Панфия, его супруга. Зачем подробно перечислять все угощения и услаждения? Деве Исмине, своей дочери, Сосфен велит разливать вино. Поясом девушка подобрала хитон, до локтей обнажила руки, а ниспадавшие на них складки тонким шнурком подняла к шее. Сев возле голубя, она омыла руки: клюв птицы был помощником в этом ее труде. Затем она подносит серебряный сосуд к клюву орла и сразу наполняет до самых краев — с такой силой била струя. Рядом с сосудом девушка ставит кубки, заботливо и тщательно их ополаскивает. Теперь она готова служить гостям. Сосфен выпил вино (он не уговорил меня выпить первым), затем Панфия. Мой черед был третьим. Исмина подошла ко мне и, протягивая кубок, «Привет тебе», прошептала. Я молчал, но с наслаждением выпил, ибо прекрасен был кубок, вино сладостно, прозрачна и свежа вода[12]. Ничто не может быть желаннее для человека, мучимого жаждой, разгоряченного, томимого зноем. Вслед за мною и Кратисфен пьет этот нектар[13] — только так я могу назвать авликомидское вино. Мы принялись за разнообразные и изысканные яства, а вскоре опять вернулись к вину. Девушка приблизилась ко мне и чуть слышно: «От соименной, — говорит, девы тебе кубок» и ногой касается моей ноги и нажимает на нее, пока я пью. Я покраснел, клянусь богами, и поднял бы ее на смех, если бы не думал, что это произошло случайно. Затем мы вновь ели и вновь пили. Девушка подошла, смешивая для меня вино; она протянула мне кубок, я тяну руку, чтобы взять и уже берусь за кубок, а она не отнимает своих рук. Ведь дева у меня и подавала кубок и держала его: вид делала, что подает, а на самом деле держала. Схватка рук; рука целомудренной девы побеждает руку целомудренного вестника. Смущенный поражением, я сказал деве языком вестника — свободно и целомудренно: «Ты не хочешь дать мне кубок? Чего же ты хочешь?». При этих словах она опустила кубок, задрожала с головы до ног, больше обычного залилась румянцем, опустила глаза и стояла, словно пораженная громом, и стыд был на лице у нее.
Панфия обращает глаза на дочь, глаза, полные гнева, полные негодования, налившиеся кровью. Она обводит взглядом ее голову, ее руки, ее ноги, ее шею — всю Исмину охватывает она глазами, на всю гневается, на всю негодует. Панфия краснеет (удивительная, мне кажется, вещь румянец, порождаемый гневом), потом снова бледнеет, точно вся ее кровь отлила к щекам Исмины.
А Сосфен, пристально взглянув на дочь, качает головой, тотчас отводит глаза и говорит: «Время Диасий! Почтим пиром Диасии! Безраздельно предадимся ликованию, безраздельно предадимся торжеству! Зевс присутствует на нашем пиру, и пир этот — Зевсов, ибо вот этот (Сосфен указал рукой на меня) вестник Зевса».
Кратисфен, который возлежал со мною рядом, безмолвно ударяет меня рукой, ногой наступает мне на ногу и шепчет «Молчи». Я не понимал, что со мной происходит: краснел, бледнел, не мог сказать слова, страшился, дрожал, стыдился самого себя, Сосфена, Панфии, Исмины, всех присутствующих и даже моего Кратисфена. Глаза я вперил в стол, чтобы избежать взглядов Исмины.
Снова девушка, повинуясь приказу, смешивает вино и после Сосфена, своего отца, и после Панфии, своей матери, подходит ко мне, вестнику. Сосфен говорит: «О, вестник Исминии, вот праздничный кубок, выпей его в честь Зевса, и да будет тебе благо; благо за пиром, благо за вином, благо в вестническом труде твоем». Я же: «Благо и тебе, Сосфен, — ответил, оказавшему нам столь богатый и столь пышный прием!». А девушка, стоя со мной рядом, рукою мне в руки подает кубок, свои взоры с моими сплетает. Я протягиваю руку взять кубок, а она сжимает мне палец и, сжимая, вздыхает, и легкий вздох ее поднимается словно из самого сердца. Послушавшись Кратисфена, я молчал. Так закончился пир.
В отведенный нам покой нас провожали Сосфен, Панфия, дева Исмина и три рабыни. Одна несла чистую воду, другая держала на плече серебряный чан, у третьей в руках была белоснежная пелена. Мы входим в наш покой. Сказав мне «Прощай», Сосфен вместе с Панфией уходит. Мы же с Кратисфеном легли на ложа, богато постланные и таровато. Рабыня, которая несла чан, поставила его на пол у моего ложа, другая налила воду, а дева Исмина опустилась на колени и стала омывать мне ноги: ведь и это тоже было священной обязанностью по отношению к вестникам. Она касается моих ног, крепко их держит, обнимает, стискивает, украдкой целует и поцелуи скрывает, а под конец щекочет ногтями. Я, до тех пор сносивший все молча, невольно рассмеялся. Исмина подняла голову и, пристально взглянув на меня, едва приметно улыбнулась и снова опустила глаза, хотя я не обращал внимания на знаки ее любви. Она вытирает мне ноги, взяв из рук служанки пелену, и со словами «Прощай, вестник!» уходит. Я тотчас же погрузился в сон, утомленный яствами, вином и своими вестническими обязанностями. Около третьей стражи ночи[14] прекрасный Кратисфен будит меня словами: «Не подобает всю ночь так покоиться вестнику».[15] Я старался, движимый стыдом и дружбой, расстаться со сном, но он не расставался с моими глазами: ведь обильные яства, вино и усталость источник сна. «Что тебе не спится, Кратисфен, — спросил я, — зачем от моих ресниц гонишь сладкую дрему?». Он же стал расспрашивать о том, что было за пиром и почему я рассмеялся, и принялся бранить мой язык, говоря: «Немногословный язык, конечно, сокровище в людях, Но приятней всего и здесь соблюдение меры.[16]» Я ему в ответ: «Что было за трапезой, Кратисфен, ты сам знаешь, ибо возлежал рядом со мной и тоже пил нектар, а с Исминой было у меня вот что: в первый раз, подавая мне вино, она „Привет тебе“, прошептала, во второй — „Из рук соименной девы прими кубок“ чуть слышно, таясь от чужих ушей, говорит, и, пока я пил, она ногой нажимала на мою ногу. В третий раз девушка подносит мне кубок и, подавая, снова удерживает. Что я на это сказал, ты слышал, видел и все, что было потом: негодование Панфии, гнев отца, как он покачал головой, заметил и замешательство девы, и ее молчание, и испуг, и как она залилась краской, заметил и все остальное, что Исмина, словно громом пораженная, претерпела. Мало того, клянусь моим священным жезлом, я сам испытывал стыд и преимущественно из-за твоего наставления молчать. В четвертый раз мы пили вино в честь Зевса-Спасителя[17], и опять Исмина сжимала мне палец. Вот что было за пиром. А что было здесь в нашем покое? Она омывает мне ноги, приникает к ним, стискивает пальцы, целует и, целуя, поцелуи скрывает, а под конец щекочет мне подошвы. Тогда, как ты слышал, я рассмеялся».
Кратисфен воскликнул: «Счастливец! Тебя любит дева, и дева столь прекрасная! Что же ты не разделяешь ее любви?».
«А что такое любовь?» — спросил я.
Кратисфен во второй раз громко воскликнул: «О Геракл! Какая нелепость! Какая простота! Да будут к тебе благосклонны Эрот, владычица Афродита и все любовные привороты!».
Я спрашиваю Кратисфена: «Что это такое? Кто наставит меня в этом?» А он в ответ: «Природа живых существ не нуждается в наставничестве».[18] И вот мы снова предались сну.