Глава 10 Сады Маризи

Спустя тридцать минут Ричард Стеттон в полном смятении сидел на краешке кровати в своей комнате, тщетно пытаясь разобраться в том, что же, собственно, произошло в ресторане отеля «Уолдерин».

Друг его, Науманн. только что покинул комнату, а перед тем они минут двадцать говорили, вернее, Науманн задавал ему странные вопросы и давал инструкции.

Так что же произошло?

Стеттон стиснул лоб руками и постарался привести мысли в порядок. У месье Шаво не было очевидной причины называть его лжецом. К тому же он тотчас вернул французу его же эпитет, так что счет сравнялся. Но потом Шаво дал ему пощечину… У него до сих пор лицо горело…

А потом…

Так. Потом Науманн привел Стеттона в его комнату и начал задавать самые дурацкие вопросы.

Во-первых, он предложил другу «действовать». Стеттон согласился, но при том абсолютно не понял, что это может означать. Потом молодой дипломат осведомился, хорошо ли он стреляет из пистолета. Он ответил, что плохо.

А как насчет рапир? Тут уж Стеттон совсем перестал что-либо понимать и решил, что друг просто рехнулся.

В конце концов до него с трудом начало доходить, что ему предстоит с кем-то драться не то на шпагах, не то еще на чем-то; он открыл было рот, чтобы решительно отказаться от любых подобных предложений, однако Науманн уже ушел, пообещав напоследок вернуться утром, как только завершит «переговоры».

И все же цепочка всех этих невероятных событий не слишком потрясла Стеттона. Ему и так было о чем подумать. Он что-то произнес вслух и только потом осознал, что это было слово «дуэль». Оно стало отправной точкой, с которой в его голове стало проясняться.

В этот момент его пристальный взгляд остановился на чемоданах, составленных в центре комнаты, и рассудок занялся решением другого вопроса. Для чего это?

Куда я собирался?

Это вернуло его мысли к Алине., к сцене накануне вечером в ее доме, его угрозе бросить ее и к сообщению, которое так и не пришло. Потом он увидел ее в зале, и там был месье Шаво, который кое-что сделал, и завтра утром он должен отомстить Алине за себя, так что можно распаковывать чемоданы.

Выругавшись, он поднялся на ноги, механически разделся, лег спать и уснул.

Утром все изменилось. Он проснулся рано, с гнетущим ощущением грядущего несчастья и чувством, что лицо мира полностью изменилось за последние двадцать четыре часа. Холодный душ оживил его тело и прояснил мысли.

Если то, что случилось накануне, казалось хаосом и неразберихой, то теперь распадалось на два или три отдельных факта, каждый из которых неотвратимо предстал перед ним.

Во-первых — поездка в Париж; ее придется отложить — сейчас по крайней мере. Он распаковал чемоданы, развесил одежду, расставил по своим местам некоторые мелочи. На это ушел целый час; тут он почувствовал, что проголодался, и позвонил, чтобы ему в номер принесли завтрак.

За кофе и фруктами он размышлял над второй проблемой — как исполнить свою угрозу в адрес мадемуазель Солини. Теперь, продумывая детали, он понял, что сделать это весьма затруднительно. Во-первых, он не настолько был вхож в гостиные Маризи, чтобы донести до них информацию о том, что мадемуазель Солини — мошенница и лгунья. А во-вторых, он все еще не совсем верил рассказу Науманна о ней.

В конце концов он остановился на решении обо всем оповестить принца Маризи, чтобы одним махом расправиться и с Алиной, и с генералом Нирзанном.

Оставалась еще небольшая неприятность с месье Шаво. От нее он просто отмахнулся, как от дичайшей нелепости.

В самом деле, даже если допустить, что дуэли считаются хорошим тоном в Маризи, но не в Нью-Йорке же, и у него, как американца, достанет здравого смысла и смелости придерживаться обычаев своей родины. Предположим, рассуждал он дальше, что, находясь в Риме, мы обязаны вести себя как римляне, стало быть, находясь среди каннибалов, мы что, должны жрать друг друга? Очевидная чушь. Quod erat demonstrandum[4].

Впрочем, он все же чувствовал, что ступает на опасную почву, хотя сумел подавить в себе желание броситься на поиски Науманна и по-быстрому уладить это дело. Нет, решил он, лучше оставаться в своей комнате и дожидаться Науманна, он же обещал прийти.

Ожидание было долгим, с девяти утра до одиннадцати. Ровно в одиннадцать портье отеля по телефону сообщил, что месье Фредерик Науманн спрашивает мистера Ричарда Стеттона. Стеттон распорядился проводить гостя к нему наверх.

Молодой дипломат ворвался как ветер. Вид у него был серьезный, что, как он считал, приличествует серьезности происшествия. На немного смущенное приветствие Стеттона он ответил глубоким поклоном и теплым рукопожатием.

Он справился о самочувствии Стеттона и поздравил его с тем, что тот выглядит хорошо выспавшимся. Потом уселся в кресло, явно готовясь приступить к важному и очень долгому разговору, и сказал отрывисто:

— Ну, все улажено.

Стеттон быстро взглянул на него. Лицо его выражало облегчение.

— Ага, — воскликнул он, — значит, месье Шаво…

— Месье Шаво немногое для этого сделал, — прервал его Науманн. — Месье Фраминар, лучший друг атташе французской миссии, подействовал на него.

Стеттон поднялся с кресла и схватил руку Науманна.

— Я должен тебя поблагодарить, — с большим чувством сказал он.

— Не стоит, — сказал молодой дипломат. — Я, конечно, сделал все возможное и провел переговоры с самой большой выгодой для нас, какая только была возможна.

Месье Фраминар, обсуждавший вопросы как представитель противной стороны, любезно дал согласие на мои требования.

Речь Науманна показалась Стеттону несколько странной. Он не мог понять, при чем тут месье Фраминар и какие это он «обсуждал вопросы». Можно подумать, что это Фраминар стал жертвой пощечины. В тоне Стеттона, когда он заговорил, прозвучало явное намерение самому отстаивать свои права.

— Месье Шаво, конечно, извинится?

Науманна, казалось, изумило такое высказывание.

— Извинится? — воскликнул он.

— Конечно, — твердо сказал Стеттон. — Я знаю, ты сказал, что все улажено, но я настаиваю на извинении.

Если только, — добавил он, — он не прислал их через тебя.

— Я не знаю, что ты имеешь в виду, — ответил Науманн, явно озадаченный. — Месье Шаво не прислал извинений. И почему бы он должен это делать? Он желает дать тебе удовлетворение.

— Но ты же сказал, что все улажено!

— Ну да, и самым лучшим образом. Вы будете драться с месье Шаво на шпагах завтра, в шесть утра, позади старых садов Маризи на Зевор-роуд.

Стеттон откинулся на спинку кресла, вдруг обнаружив, что ему не хватает воздуха.

Он был совершенно ошеломлен.

Так вот что имел в виду Науманн, когда говорил, что все улажено! Силы небесные! Все было как раз обратным тому, что он, Стеттон, считал бы «улаженным»! Он хотел что-то сказать, он хотел закричать «Невозможно!», он хотел дать знать Науманну, который оказался еще большим варваром, чем сам Шаво, что он, Стеттон, обладает достаточным здравым смыслом и смелостью, чтобы следовать обычаям своей родины.

Он и в самом деле открыл рот, чтобы это сказать, но почему-то не нашел слов.

Науманн тем временем принялся описывать подробности. Он сообщил, что месье Фраминар настаивал на пистолетах, но он убедил его, что лучше драться на шпагах. Выбор оружия, объяснил он, можно считать маленькой победой. Впрочем, они, конечно, должны использовать только уколы. Стеттон содрогнулся. Напоследок дипломат задал вопрос, который беспокоил его больше всего: насколько он, Стеттон, опытен в фехтовании?

Стеттон обрел язык:

— Послушай, это совершенно необходимо?

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду… что все это… все это глупо. Верх нелепости. Я не буду в этом участвовать.

Науманн, начиная понимать, уставился на него. Потом медленно сказал:

— Это смешно, Стеттон. Ты вызвал месье Шаво. Ты должен встретиться с ним. Это не просто необходимо; это неизбежно.

— Я,сказал тебе, что не буду в этом участвовать! — воскликнул Стеттон. — Это верх нелепости!

Молодой дипломат резко поднялся, и, когда заговорил, в его голосе чувствовалась сталь:

— Месье Стеттон, с вашего одобрения я передал ваш вызов месье Шаво. Задета моя собственная честь. Если вы не будете драться с ним на тех условиях, о которых я договорился, то я буду вынужден сию же секунду пойти и извиниться, что действовал от имени труса.

Повисла тишина. Науманн стоял неподвижно, напряженно, пристально глядя прямо в лицо Стеттона, который опять почувствовал такое же смущение и беспомощность, что и накануне вечером. Слово «трус» прозвучало в его ушах как пожарный набат и спутало все его мысли.

Наступившую заминку Науманн воспринял по-своему. Он спросил все тем же стальным голосом:

— Значит, ты будешь драться?

— Да, — против своей воли произнес Стеттон.

Науманн на глазах переменился. Он сел на свое место и в сердечном, дружеском тоне стал подробно повторять инструкции. Стеттон ни слова из них не понял; его мозг вел маленькую гражданскую войну с самим собой.

Потом ухо Стеттона выхватило какую-то фразу. Науманн говорил о каком-то человеке по имени Доници, профессиональном фехтовальщике.

— Его комната прямо под моей, — говорил молодой дипломат. — Лучше всего тебе провести с ним час-другой сегодня после полудня, потренироваться, освежить в памяти приемы фехтования. Я сейчас пойду поговорю с ним. Потом мне нужно будет на час или два сходить в офис, после чего я зайду за тобой. Выходить тебе пока что не советую, если не хочешь, чтобы все на тебя указывали пальцем. Приляг и займись чем-нибудь легким… почитай книгу или что-нибудь такое. Au revoir.

И с этими словами Науманн удалился.

Как только за ним закрылась дверь, Стеттон поднялся. Он был рад остаться один… Хотя в следующее же мгновение ощутил потребность с кем-то поговорить. Он пересек комнату и сел на край кровати.

Потом вскочил на ноги и принялся быстро бегать по комнате, подавленный мыслью, которую очень слабо можно выразить словами: «Я собираюсь драться на дуэли»; мысль эта непрестанно, сильно и отвратительно билась в его висках.

Он остановился, внезапно охваченный накатившим, сумасшедшим гневом на Шаво, на Алину, на себя, на всех! «Глупец!» — вскричал он, и непонятно было, кому он это адресует. Стеттон подошел к зеркалу на двери гардероба и всмотрелся в свое отражение. Он разглядывал лицо, руки, одежду, как будто никогда прежде не встречал этого субъекта.

На него накатила угрюмая апатия, неодолимое оцепенение ума и тела; боясь, что вот-вот свалится в обморок, он протащился через комнату, лег на кровать и два часа провалялся без движения.

Поднялся он по звонку от портье; через несколько минут вошел Науманн. Он внимательно посмотрел на слегка осунувшееся лицо и мятую одежду приятеля и объявил, что договорился с синьором Доници, который прямо сейчас ждет их.

Стеттону никогда не забыть этот вечер у итальянца-фехтовальщика, в комнате с двумя огромными окнами, выходившими на Уолдерин-Плейс, и стенами, сплошь украшенными рапирами, масками и кинжалами. Кровожадный вид комнаты был в прямом контрасте с самим синьором Доници — невысоким, круглым человечком, обладавшим удивительной грацией и проворством, с лицом, которое напоминало бы лицо херувима, если бы не маленькие, лихо закрученные усы.

Пока продолжалось обучение, Науманн сидел в кресле возле стены, курил сигареты и время от времени что-нибудь советовал, хотя сам не был даже средним фехтовальщиком. Науманна удивили и значительно ободрили способности Стеттона к фехтованию; тот, хотя и был простым любителем, с принципами состязания явно был знаком.

К сожалению, все известные Стеттону хитрости — всякие там мелкие обводы с четырьмя основными позициями при перемещении — теперь уже считались совершенной архаикой, и синьор Доници сделал упор на обучение его новым приемам.

Два часа, с перерывами на отдых, Стеттон делал выпады и отражал их, прыгал, нападал и ускользал до тех пор, пока, в конце концов абсолютно выбившись из сил, не бросил свое оружие. Пот заливал его лицо и шею, он сильно запыхался.

— Достаточно, — заявил он. — Ну и ну, никогда в жизни мне не было так жарко!

Науманн вместе с ним вернулся обратно в отель и оставил Стеттона в его комнате, пообещав вернуться к обеду, а Стеттон обнаружил, что снова остался один.

Выяснилось, что усталость тела передалась мозгу; он был слишком утомлен, даже чтобы думать. Тогда он принял холодный душ, закутался в халат и сел в мягкое кресло отдыхать.

В тот вечер столик в главном зале «Уолдерина», занятый мистером Ричардом Стеттоном и месье Фредериком Науманном, был в центре всеобщего внимания. Болтовня вилась вокруг того, что произошло здесь вчера вечером, и того, что должно было последовать за этим. Воображение общественности воспаряло весьма высоко.

Много историй рассказывалось шепотом, они не столь уж интересны, достаточно сказать только, что имя мадемуазель Солини ни в одной из них не упоминалось.

Беседа двух молодых людей, предоставивших так много материала для разговора за соседними столиками, была не слишком оживленной. Разумеется, говорил в основном Науманн.

Молодой дипломат зачем-то стал подробно излагать историю полудюжины или около того дуэлей, свидетелем которых он был, — а в одной из них — даже основным действующим лицом, — его описания некоторых фантастических выпадов и ужасных ранений были такими живыми и красочными, что Стеттон словно бы ощутил кровавые раны и порезы на собственном теле. Когда повествование достигло апогея, Стеттон уже был похож на мертвеца! Задолго до того, как хотел бы им стать.

Обед закончился, и два молодых человека покинули зал, провожаемые сотней пар глаз; Стеттон чувствовал их на себе. Когда они вышли в коридор, прощальными словами Науманна были:

— Не бойся пропустить звонок… К нужному времени я вернусь за тобой.

Как будто им предстояло приятно провести время за городом.

Стеттон поднимался в лифте, отчетливо сознавая, что все глаза в коридоре обращены на него с нескрываемым любопытством и, возможно даже, тут он вздрогнул, — с жалостью. Мальчик-лифтер тоже рассматривал его так, будто видел перед собой редкостное животное.

Он снова оказался один в комнате, впереди была долгая ночь. Он разделся, надел халат и шлепанцы, смутно надеясь, что, когда его тело почувствует покой и комфорт, может быть, станет легче и голове. Но надежды не оправдались.

Больше часа он то ворочался на постели, то мерил шагами комнату; потом поплелся к письменному столу, достал бумагу и перо и начал писать письмо отцу и матери.

Письмо получилось интересным, жаль, что из-за недостатка места в книге его нельзя привести полностью.

До этого никогда за всю свою жизнь Стеттон не чувствовал, как много ему нужно сказать им. Он писал с лихорадочной быстротой, покрывая словами страницу за страницей, чувствуя, что среди этого ужасного кошмара ему необходимо поговорить с кем-нибудь из тех, кто знает и любит его и должен посочувствовать ему.

В письме главным образом были нежности, сентиментальности, воспоминания. Он писал целых три часа, а когда, закончив письмо, запечатав и надписав конверт, поднялся из-за стола, то ощутил такую безумную жалость к самому себе, что это эгоистическое чувство можно было бы считать почти возвышенным.

Большая часть ночи уже миновала.

Что же делать?

Он чувствовал, что уснуть не сможет. Мысли — простые мысли, которые рисовали простые картины, — превратились в пытку. Он сел читать книгу и стиснул зубы, силясь отвлечься, но все было бесполезно.

Он поднялся, подошел к окну и открыл его; ворвавшийся холодный ветер ударил ему в лицо. Но вид города с мерцающими огнями, казалось, сведет его с ума; он в бешенстве погрозил кулаком ни в чем не повинной ночи. Потом закрыл окно, подошел к креслу и сел, закрыв лицо руками.

На следующее утро в половине шестого Стеттон, сопровождаемый Науманном, сел в большой серый туристический автомобиль, ожидавший их перед отелем «Уолдерин».

Утро было холодное — такое холодное, что мокрый снег, падавший всю ночь, превратился на тротуаре в хрустящий лед.

Молодые люди были одеты в шубы и кепи, к тому же они перед выездом проглотили по чашке горячего кофе.

Автомобиль тронулся. Внимание Стеттона привлекла спина человека, сидевшего рядом с шофером и одетого во что-то меховое.

— Кто это?

— Врач.

Стеттон отвернулся к окошку.

Машина быстро доехала почти до конца улицы, потом повернула налево на Зевор-роуд. Улицы были тихие и пустынные, казалось, они накрыты серым плащом опасности, а дневной свет освещает их только местами, отчего все вокруг имело странно пятнистый вид.

Стеттон больше ничего не чувствовал и ни о чем не думал, он пребывал в дреме, но постепенно холод пробудил его; он глубоко и с острым удовольствием вдохнул морозный воздух. Они уже были недалеко, Науманн говорил, что до места встречи машина довезет их за двадцать минут.

Вдруг ему в голову пришла одна мысль, он наклонился и оглядел сиденье впереди, потом начал ногами ощупывать пол автомобиля.

— Что ты? — спросил Науманн.

— Я не вижу… где шпаги?

— Фраминар привезет их.

Снова тишина. Они уже выехали за город, и машина бойко катилась мимо рядов голых деревьев с наледью на черных ветвях, мимо изредка попадавшихся крестьянских хижин. Холод, казалось, усиливался; мужчины еще глубже спрятали подбородки в меховых воротниках. Автомобиль пересек мост и круто свернул налево; впереди лежала ровная, прямая дорога, с одной стороны которой, примерно с милю в сторону, показалось большое, вытянутое строение, похожее на заброшенную овчарню.

Когда автомобиль приблизился к нему, Науманн нагнулся вперед и коснулся руки шофера, тот кивнул и остановил автомобиль.

Мужчины выбрались из машины и пошли по узкой тропинке, которая вела за строение. Науманн шел впереди, за ним Стеттон; доктор, предварительно вытащив черный кожаный баул, замыкал шествие.

Они обнаружили, что остальные уже там и в одном из многочисленных сараев греют руки над костром, который они развели из старых плах. Вновь прибывшие подошли, и все сдержанно раскланялись друг с другом.

Стеттон заметил на земле у ног месье Шаво длинный черный деревянный ящик и удивленно на него уставился.

Науманн и Фраминар отошли вместе в угол сарая и начали что-то вполголоса обсуждать. Доктор поставил свой баул на землю и сел на него. Месье Шаво остался стоять у огня и воспринимал происходящее с полным равнодушием.

Вскоре Науманн и Фраминар вернулись и объявили, что в сарае недостаточно света, поэтому решено, что все должны выйти наружу. Они вдвоем вытащили деревянный ящик, поставили его на землю и открыли, явив присутствующим две шпаги.

— Снимите ваши пальто, месье, — распорядился Фраминар, который, как старший из двух секундантов, имел право командовать. И вполголоса обратился к Шаво: — Поторопитесь, а то мы замерзнем.

Противники сняли пальто и головные уборы. На Шаво был надет обтягивающий шерстяной жилет, Стеттон остался в плотно вязанной фуфайке.

Он действовал чисто механически, бесконечно повторяя про себя совет синьора Доници, касающийся маленькой хитрости из арсенала самого синьора.

«С разворота вниз и одновременно укол».

При этом Стеттон крепко стиснул губы, чтобы не повторить этого вслух…

— Месье Шаво, ваш выбор, — сказал Фраминар. С этими словами он поднял ящик и поставил его на торец.

Шаво подошел и вынул одну из шпаг. Едва он это сделал, как Фраминар поскользнулся на утоптанном снегу и упал.

Ящик перевернулся, но Шаво успел подхватить его.

При этом его кисть коснулась острия одной их шпаг, и он с проклятием отдернул руку.

— Что такое? — спросил Стеттон, сделав шаг вперед.

— Ничего. Просто укол, — равнодушно отозвался Шаво, поднимая свою шпагу.

— Но если вы ранены…

— Говорю же вам, ничего!

Фраминар тем временем поднялся на ноги и, пробормотав извинения, подал Стеттону другую шпагу. Он настоял на том, чтобы осмотреть руку Шаво, но, увидев, что это просто царапина, развел соперников по своим местам.

Стеттон сжал губы, чтобы удержать их от дрожи.

И сильно удивился, услышав команду Фраминара:

— Господа, en garde![5]

Быстрый обмен салютами, и затем вращение стали.

От первой же встречи с оружием Шаво у Стеттона упало сердце.

Жесткость глаз Шаво была сравнима только с твердостью его руки. Стеттон ощутил и то и другое сразу.

Конкурировать с этим человеком было невозможно, но при этом… при этом он почувствовал, как кровь взыграла в его жилах.

Они прощупывали друг друга.

Шаво фехтовал с некоторой осторожностью, имея в виду предательский лед, который был у них под ногами. Стеттон сосредоточил все внимание на своем запястье и предоставил телу самому заботиться о себе. Шаво, увидев это, подскочил ближе, подставляя Стеттону эфес своей шпаги.

Внезапно блеснула сталь, быстрый поворот, и Шаво, низко наклонившись, как пантера прыгнул вперед.

Острие его шпаги прорвало фуфайку Стеттона, тот отпрыгнул в сторону, чтобы избежать укола, но поскользнулся на льду и упал на колени. Впрочем, пока Шаво разворачивался для новой атаки, он успел вскочить.

Науманн тревожно взглянул на него и выступил вперед, но Стеттон напомнил об осторожности, мотнув головой, и тот опять отступил назад.

Но тут, совершенно неожиданно, Стеттон почувствовал, что рука соперника как будто теряет уверенность и ловкость, и в тот же момент увидел выражение тревоги и удивления на его лице.

«Трюк», — подумал Стеттон и стал еще осторожнее, чем прежде.

Но Шаво необъяснимо терял весь свой азарт; один раз, только попытавшись провести короткую атаку с применением финта, он совсем открыл себя, и Стеттон легко мог бы проткнуть его, если бы не собственная чрезмерная осторожность.

На лице француза появились замешательство и тревога, скорее даже отчаяние. Его рука так ослабла, что он уже едва был способен держать в ней шпагу.

Потом, так неожиданно, что никто не понял, почему это произошло, месье Шаво бессильно опустился на землю. Оружие выпало из его руки и откатилось футов на двадцать.

Стеттон, абсолютно сбитый с толку, отступил назад и уткнул кончик своей шпаги в носок ботинка. Прошла пара секунд, врач кинулся вперед, опустился на колени перед распростертым телом, начал ощупывать Шаво, выпытывать, куда он ранен. Но Шаво знал не больше, чем все остальные.

Он переводил глаза с одного на другого и озадаченно спрашивал:

— Что это? Что это? Он же не коснулся меня!

Фраминар повернулся к Стеттону:

— Вы в самом деле не коснулись его?

Стеттон решительно покачал головой:

— Нет.

Они расстегнули на Шаво одежду, чтобы самим убедиться в этом, когда он вдруг сделал резкое движение и воскликнул так, будто обнаружил что-то. Его тело извивалось, трепетало, то были непроизвольные движения человека, страдающего от сильной боли, он поводил глазами из стороны в сторону.

Потом Шаво поднял руку — ту самую, которую недавно случайно поранил своей шпагой, — и, внимательно осмотрев ее, пробормотал себе под нос: «А-ага!» — таким тоном, словно все понял.

И с огромным усилием безучастно произнес:

— Господа, я отравлен.

Возгласы ужаса сорвались с губ наблюдавших за ним, но жуткий взгляд Шаво заставил их замолчать. Потом он продолжал с большим усилием:

— Это укол шпаги, которой я поранился. Не хочу никого обидеть, но вы не поймете, я должен поговорить с месье Стеттоном наедине. У меня всего несколько минут. — Поскольку никто не трогался с места, он воскликнул с гневным нетерпением: — Я должен поговорить с месье Стеттоном… наедине! Оставьте меня!

Все отступили перед требовательностью и мучительной мольбой его взгляда, а Стеттон подошел ближе к недавнему противнику.

— Станьте на колени, — потребовал Шаво, — никто больше не должен этого слышать.

Когда Стеттон подчинился, тело француза скрючилось, потом развернулось на земле так, будто его пытали; ужасная гримаса боли перекосила его рот. Когда он заговорил снова, это был уже только шепот, и ему стоило громадного напряжения выталкивать слова из глотки, перехваченной болью.

— Послушайте, — прошептал он, и слова были похожи на шипение змеи. Вы слышали… моя шпага была отравлена.

Он на мгновение замолк, его сотрясла сильная дрожь, и он крепко ухватил Стеттона за рукав, пытаясь сдержать ее.

— Это сделала мадемуазель Солини… проклинаю ее, она сущий дьявол!.. Берегитесь… берегитесь…

Стеттон почувствовал, как пальцы умирающего впились в его ладонь.

— Она хотела поцеловать мою шпагу… и я… идиот!., прихватил ее с собой, когда пришел к ней вчера вечером… сам… красный шелковый шнур… Я умираю… романтик… романтик…

Страшная дрожь пробежала по всему телу француза, и он затих, стиснув губы. Стеттон оглянулся, все подбежали к ним.

Врач встал на колени и приложил ухо к груди Шаво.

Прошла томительная минута, потом врач поднял глаза и с ужасом сказал:

— Он умер.

Они с трудом, один за другим, разогнули пальцы Шаво и высвободили руку Стеттона.

Загрузка...